В девятом часу вечера Стива Бобрин вытащил из ящика стола клеенчатую тетрадь, раскрыл ее и, взяв карандаш, поставил дату и ниже написал: «Скоро решится все. На щите или со щитом! Медлить нельзя. Настает долгожданный случай…»
Дверь отворилась. Боком вошел машинист Мухта и остановился, закрыв собой весь дверной проем. Бобрин укоризненно покачал головой:
— Опять заходишь без стука?
— Чего стучаться — не барышня. Звал?
— Да, я просил унтер-офицера Бревешкина…
— Он и передал. Что у тебя? Все фигли-мигли разводишь?
Стива опять болезненно поморщился.
Мухта понял:
— Не нравится, что простой машинист «тыкает»? А ты привыкай. — Мухта повысил голос: — Когда настанет царство свободы без власти, тогда при всеобщем равенстве не будет никакого «выканья».
Стива замахал руками:
— Тише! Ради всех святых!
Машинист понизил голос:
— Святых не призывай, предрассудок это и засорение идеологии. Когда?
— Скоро, Мухта, скоро. Как у тебя, все в порядке?
Мухта уставился на него, скривив губы:
— Э-эх, парень, резину тянешь. Надо действовать, а то у нас типы появляются, одного пришлось списать за борт сегодня ночью: сдрейфил, с доносом хотел идти.
— Белкина? Так он не сам упал?
— Помогли малость. Ну, когда?
— Перед подходом к заливу Петра Великого.
— Ой, упускаем время, голубь!
— Скорей нельзя, некому будет нести вахту. Кроме меня, не будет офицеров.
— Дотянули бы без них. Боцманов поставили бы.
— Не смогут.
— Жалко, угля нету. Будь они прокляты, эти паруса, только тормозят ход эпохи. Скоро залив твой?
— Дней через семь — восемь при свежем ветре. Можешь идти. На днях еще вызову.
— Не беспокойся, сам приду и уйти тоже сам уйду. Ты вот лучше скажи, что в стол сунул, что за книжка?
— Тетрадь.
— Дай сюда!
— Это личное, дневник.
— Давай, давай свой дневник. Кто уполномочил записи делать? Обращался к революционной массе?
— Зачем? Это личное.
— У нас ничего нет личного, запомни! — Мухта, оттолкнув Бобрина от стола, достал дневник и стал читать, бросая мрачные взгляды на обескураженного Стиву. Закрыв тетрадь, он ударил ей по столу, сказав: — Ух и завихряет тебя, барин! Да если эта пакость им в руки попадет раньше времени — расстреляют, гады. — Он отвинтил барашки у иллюминатора, раскрыл его и, швырнув за борт дневник, спросил:
— Как артиллерист? Все кобенится?
— Да. Вообще он сильно изменился. Считает восстание ненужным, даже вредным.
— Ишь ты, вредным. Все это по идейной отсталости. Бунт никогда не вредит. Через бунт обретем право свое! Понял? То-то!
— Безусловно… ясно… хотя…
— Не вижу, чтобы тебе особенно ясно было. Что это за «хотя»? Никаких «хотя», и баста! Что плечиками поводишь, как гимназистка? Ничего, мы тебя поставим на рельсы, подкуем в теории, и будешь настоящим боевиком. Ладно, помолчи! Своим монархистам — ни слова. Народ ненадежный — трепачи. Раззвонят. Потом привлечем к деятельности. И Новикова брось агитировать. Сам присоединится, как увидит итог. Понял? Молчи и обдумай мои слова. Все! — Не прощаясь, машинист грузно повернулся и вышел, сильно хлопнув дверью.
Стива вскочил. Все в нем клокотало от ярости: «Как смел этот наглец, хам так разговаривать? Вырвать из рук и выбросить дневник, в котором отражена вся моя жизнь, записаны мысли! И этот наглый тон…» Но Стива только притронулся к дверной ручке и отошел к дивану. Упав на него, он стал утешать себя тем, что лишь только он займет место командира, то все припомнит Мухте. «Брошу в канатный ящик и выдам властям, — решил он, — анархистов не любят на судне. Сразу же скручу их в бараний рог! Сейчас ссора не ко времени. Этот „идейный убийца“, как называет его Новиков, мог разорвать все нити заговора, спугнуть драгоценный случай, которого я так ждал многие годы». Он самодовольно улыбнулся: нет, на этот раз он использует случай, возьмет все, что заложено в нем, и даже больше!
Стива Бобрин всегда помнил последнее свидание с отцом, тоже моряком, вышедшим на пенсию. Стива был у него единственным сыном, жена умерла несколько лет назад. Жил он в Балаклаве, в небольшом домике под опекой своего старого вестового Лукина, тоже отслужившего более тридцати лет на флоте. Сидели на террасе. Стояла осень, бухта в сиреневом свете заката недвижно лежала внизу с застывшими на ней шаландами и старой шхуной, стоявшей на якоре. Лукин принес тарелку винограда и бутылку молодого вина, разлил вино в стакан и в две кружки с отбитыми ручками. Выпили. Отец, задумчиво глядя вниз, на бухту, побарабанил пальцами по столу, крякнул и сказал:
— Степан! Не знаю, удастся ли нам свидеться. Нет, нет, хотя и война, но тебя бог сохранит, я о себе, сдает сердце, но это на всякий случай, может, и дождусь твоего возвращения. Мне хочется сказать тебе несколько слов, расценивай как хочешь, но учти опыт старого отца. К сожалению, мы пренебрегаем опытом старших и потому повторяем их ошибки. Ты знаешь, что мы с Лукиным были не последними моряками, и вот итог: этот «сервиз», пенсия, угол — и все.
— Палат каменных на флоте не наживешь, — сказал Лукин хриплым басом, — хотя бывали случаи. Вот у нас в Кронштадте…
— Помолчи, Егор… Между прочим, все могло быть иначе, я, мог сделать карьеру и, наверное, сейчас носил бы орлы на погонах, да упустил случай.
Стива знал об этом случае, как помнит себя. Отцу предлагали выгодную должность в морском штабе, но он отказался оставить корабль. Человек, который занял его место, сейчас контр-адмирал.
Все же отец повторил всю историю и продолжал:
— Конечно, мы были напичканы романтикой моря еще в корпусе и создали себе эфемерные идеалы, которые и привели меня на эту «виллу». Погоди, не ерзай, я сейчас закончу. Учти, что в жизни не часто складываются благоприятные обстоятельства, и если они налицо, то используй их. Тут нужна смелость, некоторое предрасположение к риску, а все это у тебя в достаточной мере воспитано. Конечно, здесь не следует нарушать законов чести. Да что я говорю. В этом у тебя твердые устои. Я много жду от твоего плавания на «Орионе». Прекрасный корабль, капитана я не знаю, но слышал, что достойный человек, старший офицер также…
«Смелость — риск — удача» — стали девизом Стивы Бобрина. Он изнывал, ожидая случая, чтобы рывком выйти вперед, обойти однокашников, а случая все не подворачивалось, наоборот, благодаря случайности где-то в дебрях морского ведомства затерялся приказ о его производстве в мичманы, и он третий год плавал стажером, «вечным выпускником» старшей роты Морского корпуса. Не радовало его и хорошее отношение командира, который, не ожидая производства, доверил ему самостоятельную вахту и приказал выплачивать офицерское жалование.
— Видимо, неудачи родителей, как и болезни, передаются детям, — как-то сказал он Новикову.
На это артиллерийский офицер ответил, кривя тонкие губы:
— Богатство к богатству, к болячке — хворь, а посему выпьем…
Бобрину казалось, будто Новиков испытывал злорадное удовлетворение, что есть человек, жизнь которого складывается еще хуже, чем у него самого.
Бобрин пил редко, тоже следуя совету отца, и с ненавистью смотрел на Новикова. Общество этого человека не могло принести ничего хорошего, и еще Стива верил, что несчастья прилипчивы, как зараза, и Новиков в чем-то виноват в его незадачах. На корабле деться было некуда. За столом они сидели рядом, жили в каютах через стенку. И между ними невольно возникла дружба. Дружба странная, питаемая неприязнью друг к другу. В минуту откровенности Бобрин поведал Новикову свои жизненные принципы и виды на будущее.
— Не густо, — сказал Новиков, — все же зацепка есть, одним словом, «используй миг удачи», следуй по стопам пушкинского Германа. Кто не шел и не идет этой дорогой? Только, мой друг, вы совершили глубочайшую ошибку: с такими замыслами да на парусник! Сейчас не времена Очакова и Синопа. Ну, какой вам может подвернуться случай выдвинуться из общей серой массы? Да еще в наших плаваниях. Разве погибнете геройской смертью, спасая матроса, или пойдете со всеми нами на дно от немецкой мины или снаряда. Детские мечты, мой друг, а посему выпьем…
Февральская революция, падение самодержавия, Временное правительство вернули Стиве Бобрину уже потускневшие надежды на карьеру и славу. Теперь они с Новиковым часами говорили о «новой эре» Российского государства. Новиков тоже увлекся открывающимися возможностями проявления личности в новых условиях, «свободы, равенства и братства». Тогда на баке и в кают-компании шли бесконечные разговоры о будущем России, смело решались все «проклятые вопросы». В разговорах люди находили отдых от раздирающих сомнений, тревог, разговоры заменяли жажду деятельности и на пользу и во вред России.
Между тем война продолжалась. «Война до победного конца!» «До последнего русского солдата» — так перефразировали этот лозунг матросы на баке «Ориона».
Октябрьская революция привела в смятение весь экипаж клипера, кроме горстки большевиков, ждавших вооруженного восстания рабочих.
Бобрин и Новиков в эти дни стали ближе друг другу. Не понимая грандиозности Октябрьской революции, ее значения для хода мировой истории, они расценили ее как бунт черни, восстание против священных устоев нации, то есть собственности, старых законов и установлений.
Новиков подал рапорт (отклоненный командиром) «о переводе в армию, сражающуюся с большевиками и им подобными». Бобрин не подал такого рапорта это был не тот случай, какого он ждал. Оставить клипер и сложить голову от пули русского мужика не входило в его расчеты.
«Надо еще подождать», — решил он, вместе с Новиковым возмущаясь диктаторскими замашками Мамочки, не разрешающего бороться с большевиками. Тут впервые у друзей зародилась мысль, что командир симпатизирует красным.
Встреча с обольстительной продавщицей перчаток отодвинула на второй план все события в мире, оставив неутолимую жажду славы ради Элен, чтобы быть достойным ее.
Он предложил Новикову написать письмо к адмиралу сэру Эльфтону. В случае успеха, а тогда он казался стопроцентным, Стива сразу мог стать заметной фигурой среди довольно безликой массы русских офицеров, прозябавших в английских портах. Стива, зная падкую на сенсации английскую прессу, уже видел жирные заголовки над статьями о своем «подвиге» и свои портреты на первых страницах «Таймс».
Позорный провал с письмом был первым страшным ударом для Стивы. Как человек впечатлительный, он — ждал смерти. Будучи на месте командира, он, конечно, не пощадил бы человека, попытавшегося противостоять его воле. Да и Новиков поддерживал мысль о военно-полевом суде. Когда гроза миновала, Стива мгновенно преобразился и, по определению того же Новикова, «приобрел ранее скрываемую наглость».
На это гардемарин пожал плечами и улыбнулся, скривив пухлые губы.
— Нет, это просто чувство собственного достоинства, которое я умалять никому не позволю. И теперь мне вообще безразлично мнение этого человека о моей персоне. Его аттестация сейчас может только повредить. Лучше находиться в оппозиции к этому красному командиру.
— Зря поднимаете хвост, Стива. Где ваша выдержка, иезуитское смирение, которым вы одно время блистали! Если прежде ваше хорошее поведение нужно было для аттестации, то теперь оно не менее важно. Вы должны выглядеть лояльным к своему командованию и даже при случае подпустить капельку раскаяния.
— Цель?
— Мы скоро войдем в воды, контролируемые англичанами, будем идти мимо их колоний. И тогда ваша «надежность» в глазах командования может быть чрезвычайно полезной.
— Вы считаете, что я не думал об этом?
— Тем более.
— Ну уж нет! Конечно, на рожон я не полезу. Но только буду корректен без всяких там подлизываний, на большее я не способен.
— Способны, и еще как.
Бобрин, сузив глаза, сказал:
— Чем учить меня, вы сами таким путем добивайтесь расположения этих людей.
— Пустой номер. Меня знают как облупленного. Подлый характер. Нелюдим. Зол. Единственное, на что способен, — это стрелять. Да и то какая стрельба из наших двух пушчонок, разве по чайкам картечью. Так что я не могу конкурировать с вашей обаятельностью. К тому же знаете, какого хорошего мнения о вас Мамочка?
— Разве?
— Сам удивляюсь, но факт. Мой олух вестовой слышал от Феклина.
— Да? Скажите, пожалуйста, вот не ожидал!
— Тем, надеюсь, приятней. Феклин, извините, назвал вас Белобрысеньким, думаю, что для вас не секрет, что под этим прозвищем вы популярны среди матросов?
— Впервые слышу, и как вы можете передавать это хамское отношение к офицеру?
— Но-но, Стива! Все надо знать о себе. Так, Феклин, передавая слова командира, говорил, что Мамочка считает вас отличным, многообещающим моряком. Правда, с ветерком еще в голове, увлекающимся идеями, но кто, говорит, не увлекается в его годы. Феклин еще добавил, — Новиков сказал, подражая вестовому: — «Чистая бумага наш Стива, пиши чего хошь!» Во какой вы непорочный. Между прочим, справедливо отмечалось мое плохое влияние на вас. Учтите и меньше вникайте в мои желчные рацеи. Ух и болтлив что-то я стал последнее время. Это уж под вашим влиянием. Ну, выпьем, мой непорочный друг!..
Появление барона фон Гиллера на клипере оказало очень большое влияние на формирование личности Стивы. Барон фон Гиллер говорил при каждом удобном случае, что он, Стива, один из тех немногих людей славянского происхождения, которых необходимо привлечь для создания «великого общества». Бредовые идеи Гиллера Стива воспринимал как откровения пророка. Сам не зная того, он ощупью приходил к там же выводам, пленный немецкий офицер лишь ускорил этот процесс, избавил от раздумий, вложив в голову Стивы простую и ясную мысль, что люди не равны, есть господа, их не много, и есть рабы — их масса. Рабами, естественно, должны управлять господа, что и делалось испокон веков, но в последние столетия благодаря тлетворному влиянию социальных идей в мире нарушается гармония, пришла пора ее восстановить на новом, высшем уровне.
Единственное, с чем Стива не мог согласиться, так это то, что главенствующую роль в создании «великого общества», должны играть тевтоны, и сказал об этом Новикову. Артиллерийский офицер внимательно посмотрел на него:
— Если так дело пойдет и дальше, то вы перещеголяете немца. Вы еще не раскрылись полностью и для себя и для окружающих. Барон чрезвычайно прямолинеен в своп к действиях, питает презрение ко всему, что не соответствует его понятиям, ко всем племенам и расам, кроме арийской, почему-то нас, славян, он считает низшей расой, и это презрение, переоценка своих данных и недооценка окружающих чуть было не стоили ему головы. И еще он беспредельно нагл, в храбрости ему тоже не откажешь, но наглость — его отличительная черта. И еще, конечно, умен, только ум у него какой-то однобокий, как у всех маньяков. Ведь он даже вас провел и чуть было не использовал в своих целях!
— Когда?
— Скажу. Если бы вы не напились этого «мухомора» — напитка бога Шивы, то…
— Думаете, пошел бы на абордаж в бухте Тихой радости? Нет уж, извините!
— На этот раз извиняю. На абордаж бы он вас не погнал, вы были ему нужны для управления парусами клипера в случае его захвата. Ну как? Я не прав?
— Конечно! Я не мог пойти на явную измену, перейти на сторону пиратов!
— Врете, Стива. Перешли, если бы знали, что есть шансы очутиться на «Саффолке». Я наблюдал за вами, когда вы увидели барона на мостике среди англичан. Ну что?
Стива молчал, закусив губу. Как он ненавидел сейчас этого прозорливого пьяницу!
— Ну, не сердитесь, — как-то совсем мягко сказал Новиков, — вы же знаете, какой я циник, мало чего приятного нахожу в жизни, и все-таки кое в чем относительно вас я согласен с Мамочкой. Толстой где-то, не помню, писал, что нет абсолютно хороших и плохих людей, так — середка наполовину, и вы можете выровняться, если захотите, в этом главное различие между вами и бароном. Тому уж не выровняться.
— Оставьте, Юрий Степанович, этот тон старой няни.
— Извольте, а посему выпьем…
Стива потянулся, сидя на диване, он еще никогда не казался себе таким сильным, смелым, удачливым. От его воли зависела судьба экипажа, корабля и его, Стивино, будущее. Он с силой ударил кулаками по пружинящей коже дивана, вскочил и, заложив руки за спину, зашагал по каюте — четыре шага от двери до Портовой стенки и назад к двери. Он репетировал свое первое появление на мостике в роли командира: «Матросы стоят на шканцах. Убраны все верхние паруса, и клипер торжественно движется по спокойному морю (в эту пору штормы здесь редки). Я останавливаюсь, глядя на озадаченные физиономии матросов, и говорю…»
В дверь заглянул Нефедов. Стива было накинулся на него:
— Какого черта! — Но тут же спохватился: нельзя обострять отношения с нижними чипами в такие минуты. — Ну, что? — спросил оп недовольным тоном.
— Да так. Думаю, может, чего надо…
— Спасибо, ничего пока. Постой! Зайди! Закрой дверь. Садись.
— Можем и постоять, но, раз приглашаете, можно и сесть, хотя, как вас стал нянчить, только лежишь да сидишь…
— Нянчить!?
— Ну не совсем нянчить, а все уход, как за дитём.
Стива опять чуть было не вспылил и, сдержавшись, сказал:
— Ты оставь это. Какая ты мне нянька! Вестовой — и только. Я уже давно должен ходить в звании лейтенанта, а если бы плавал не на этой деревяшке, то и старшего. В войну производство идет быстро… Конечно, не будь революции.
— Ничего, еще чины будут. Было бы на чем погоны носить.
— Ты что мелешь?
— Да как же, Степан Сергеевич, время-то, сами знаете. Герман Иваныч только что говорил, что у нас страшенные бои идут! Попадем в самое пламя, вспомним еще наш тихий клиперок, хотя и он уже стал не тихий.
— Ты что причитаешь, Сила? Я не узнаю тебя, бывало, слово не выдавишь из тебя, а сейчас — оратор!
— Сам удивляюсь. Будто язык подменили, и в голове мысля шевелится. Наверное, от пустой моей жизни. Когда был настоящим матросом, тогда думать было некогда, на реях наломаешься, до палубы доберешься, только и думы, как бы прикорнуть да чарки дождаться. — Нефедов повел рукой. — Да сейчас и все думать стали, потому многое самим решать надо. Раньше что — барин или староста рассудят, а теперь, выходит, сам должен решать, каким идти течением в жизни.
Стива насупил брови:
— И ты попал под влияние большевиков! В философию пускаешься! Вот что, Сила, запомни и другим передай, что все эти разговоры о Советах и какой-то особой свободе — пустое дело. Будет все, как в пятом году. Ни мы, ни союзники наши не дадим погибнуть России. Все будет, как прежде, конечно, более организованно и справедливо.
— Хорошо бы, Степан Сергеевич, — вестовой вздохнул. — Оно бы спокойней, да народ с узды сорвался, как говорит Зосима Гусятников, прямо удержу нету.
— Ну, хорошо, оставим это. Скажи лучше, что говорят на баке?
— Разное говорят, а все к одному идет: прежнего уже не будет.
— Опять про старое! Ну, а какие новости? Что говорят про того электрика, как его?..
— Белкин! Да что говорить — свои сбросили за борт. Вот оно что получается. С Мухтой не поладил — и сбросили беднягу. И надо же, человек он был хороший, совестливый. Мутят что-то на юте анархисты. Слух пошел… — Нефедов с опаской покосился на дверь.
Стива привстал от нетерпения:
— Ну что? Что говорят?
— Будто и вы стакнулись с анархией…
Стива плюхнулся на диван, чувствуя, как весь покрылся липким потом. «Неужели все пропало?» — подумал он и крикнул срывающимся голосом:
— Вранье! Брешут! Не верь. Скажи там, на баке, что неправда это…
Нефедов с укоризной посмотрел на него:
— Мухта только от вас вылетел сейчас.
— Вылетел, говоришь? Так это я его направил, приходил со своей агитацией, книги предлагал. Я его в шею!
Нефедов недоверчиво спросил:
— В шею, говорите? Такого-то да в шею?
— Не веришь?
— Ну, раз вы говорите, как не поверишь. Все же сволочь он паскудная, зверь. Когда бой был в бухте, Мухта раненого малайца ногами затоптал до смерти. Хоть и разбойник, а ведь раненый. Так он ему сапожищами голову размозжил. Ужасно было смотреть. Я кинулся, на юте дело было, хотел отнять, да тот уже мертвый. Не водитесь вы с ним, ну его к чертям собачьим. Подлец он. Убили они Белкина. Он со своим Свищем, больше некому.
— Может, Белкин сам за борт свалился, зачем говорить бездоказательно.
— Так не бывает, чтобы без крику человек упал, да в падать в такую погоду, в тишь — немыслимо. В бурю не падал, а тут упал, как камень. Всплеск под утро вахтенные слышали на юте. Вот оно что, Степан Сергеевич. Хуже не придумать. Человек погиб прямо, можно сказать, на пороге дома. Не приведи бог никому такое.
— Хорошо, иди, мне отдохнуть надо перед вахтой. Слухам не верь. Для чего мне связываться с анархистами? Ты же знаешь, что я против разбоя и за твердую власть. России нужен сильный правитель, такой, как Петр Великий!
— Оно бы, может, и ничего было, если бы такой нашелся, да Громов говорит, что из всех царей за триста лет, что были Романовы, только один и объявился такой. Может, с царями и взаправду похерить дело, а держаться за народную власть?.. И вам бы, Степан Сергеич, присмотреться да прислушаться, что Громов и Лебедь говорят, а не этот Мухта проклятый. Один раз вы уже обмишулились, как бы снова не попали в еще худшую передрягу.
Стива побагровел. Сейчас можно было не сдерживать «справедливого» гнева, который копился весь вечер и не находил выхода.
— Агитировать пришел? Учить? Вон, скотина!
Нефедов поднялся:
— Уйду и не приду боле. Стыдно и горько за вас. Ищите другого лакея.
— Постой! Ты всерьез?
— Всерьез!
— Ну, пшел к черту! Скоро…
— Что скоро? Думаете, на брюхе приползу, так не надейтесь. Я-то думал… а вы, видно, без нутра, как тот немец.
— Погоди. Ты что говоришь, да недоговариваешь, что там еще за сплетни обо мне? Ну… Не сердись, Сила. Мало ли что бывает между своими. Ну погорячился, сам говоришь, что время такое. Сядь! Вижу, что не все сказал. Выкладывай!
— Э-эх, замарана у вас корма, видно, Степан Сергеевич, а я вам чистить ее боле не буду! Падайте лево на борт… — И он вышел из каюты, оставив Стиву в полном смятении.
В ото время Мухта проводил собрание своих сообщников. В кубрике находилось более двадцати матросов. Было душно — иллюминаторы задраены. Голос Мухты глухо слышался в низком помещении:
— Дотянули! Откладывать больше нельзя. Все напортила нам большевистская фракция. Сколько раз были возможности превратить наш «осколок царской империи» в оплот мировой революции! Осталось не больше недели до Владивостока, а там крышка!
— Конец!
— Хана! — как вздох послышались голоса.
— Да, там мы попадем в лапы к интервентам, хотя мы и везде сможем поднять восстание, наши сейчас есть повсюду, во всех армиях и странах!
— С большевиками разговаривал?
— Говорил сегодня с Лебедем и Громовым — отказались. Хотят вести борьбу против интервентов и буржуазии на берегу. Призывали присоединиться к ним. Сказал, подумаем. Конечно, чтобы не вызвать подозрения. Белкин, кажись, успел брякнуть. Так что, товарищи анархисты-боевики, ждать мы не можем, думаю, начать завтра! Захватим корабль, скрутим всю контру. Кто не с нами — тех за борт, и повернем на революционный простор! Пойдем по всем странам. Понесем наше черно-красное знамя! Сейчас мир как сухая солома! Довольно искры, и вспыхнет пожар и охватит весь шарик… — Он замолчал: открылась дверь над входным люком, и Свищ, стоявший на стреме, стал спускаться, насвистывая: «На Молдаванке шухер завязался».
— Там эта белобрысая контра рвется, — сказал он. — Пускать? Да вот она и сама! Давай, не оступись, соратничек!
В кубрике пахло керосиновой гарью — лампа с закопченным стеклом покачивалась под настилом верхней палубы.
Стива, не различая лиц заговорщиков, но чувствуя на себе их взгляды, сказал, задыхаясь:
— Все пропало! — У него перехватило горло. — Они все знают… Мы раскрыты!
— Без паники, — сказал Мухта. — Сидеть тихо. Матросы — к себе! Выходить с разговорами, со смехом. Решение всем сообщат… Ну что? Откуда узнал?
Стива, запинаясь, глотая слова, рассказал о разговоре с вестовым.
Мухта расхохотался. Облегченно засмеялись и другие.
— И только? — спросил Мухта. — Да мало ли что о нас говорят и думают. Нам надо действовать, и побыстрей. Понял? Нефедова не отстранять! Попроси у него прощения! Хорошенько попроси, пусть при тебе будет, а мы за ним присмотрим, и за тобой тоже присмотр будет. К нам ни ногой. Большевички, наверное, опять накололи это твое посещение к нам. Лишних разговоров не надо. Сами будем тебя ставить в известность. Насчет всего. Еще одна просьба, заметь, мы не приказываем пока, только просим — поговори с Новиковым, можешь даже пригрозить слегка, но чтобы не спугнуть и не обернуть совсем против нас. Вот и все, ребята! Ни у кого нет предложений товарищу гардемарину? Нету! Пока! Иди, уже третий час пошел, скоро тебе заступать на вахту.
Как только захлопнулись двери люка, Мухта сказал:
— Дело серьезное, братишечки анархисты-боевики. Хоть мы и осмеяли Белобрысенького, а пахнет керосином. Завтра будет поздно. — Он сделал паузу и прошептал: — Выступаем сегодня на его вахте, — Мухта боднул головой вверх, — как только пробьют первую склянку. Понятно? Ну что затихли?
Свищ прихлопнул в ладоши:
— Переживаем, брат! Такое известие — дух захватывает у боевиков! Сколько ждали, и вот — пожалуйста! Погуляем, братишечки, снова в теплых морях, да не так, как с этими офицериками! Пощупаем мировую буржуазию! Подожжем соломку мирового пожара и сами на огоньке с девочками погреемся! Так я говорю, командир?
— Закрой поддувало! Пусть другие скажут, если есть что сказать.
Другие подавленно молчали.
Стива лег на диван не раздеваясь, до вахты оставалось около часа. В ушах еще звучал издевательский смех анархистов, перед глазами проплывали их лица. «А не послать ли все к черту?» — подумал он и улыбнулся своему малодушию. Сейчас, когда он лежал на мягком диване, плавно покачивающемся под ним, и слушал меланхолический плеск волн за бортом, все происшедшее казалось малозначительным, пустяшным эпизодом, издержками в большой игре, которую он вел. Действительно, Мухта держит себя безобразно и явно оттирает его на второй план. Стива снова улыбнулся, представив себе звероподобного машиниста в роли командира, а Свища старшим офицером. «Получится настоящий пиратский корабль», — подумал он, не подозревая, что разгадал их замыслы.
Он погрузился в чуткий сон, готовый вскочить от легкого прикосновения вестового и с первым ударом в рынду подняться на мостик. Сквозь сон с палубы доносился шум, топот, удары, похожие на выстрелы. «Шквал. Прозевал Горохов», — определил Стива. Клипер стал мягко катиться по скату волны, и Стива очутился в тропическом лесу. Он, задыхаясь, продирался сквозь густые папоротники, лианы душили его. Он плыл в густой, как тина, воде и, выйдя! на берег, очутился в Балаклаве, увидел на пустынной улице отца с корзиной баклажанов. Они разминулись, не поздоровавшись. И опять тропический лес. Поляна. На ней знакомый дом: магазин перчаток. Стива не удивился, как всегда бывает во сне, каким образом попал сюда дом Элен. В лавке было пусто — ни одной коробки перчаток. Элен стояла на прежнем месте за прилавком и печально сказала:
— Все, что осталось после, вас, купил Мухта, и я вышла за него замуж.
— Как же Фелимор? — спросил Стива и подумал: «Как же я?»
Элен ответила:
— Я люблю Мухту, — и заплакала.
И кто-то сказал:
— Вставайте, Степан Сергеевич. Скорее!
У дивана стоял Бревешкин. Даже при зеленом свете ночника было заметно, как он напуган, в его рачьих глазах застыл ужас.
— Вахта наша через склянку. Слушайте, какое дело. Кочегарье проклятое, анархия, мать се…
— Давай без матюгов.
— Есть! Бунт затевают. Мне Тимохин Димка сейчас сказывал, тоже с нашей вахты, марсовый, к анархистам, сука, переметнулся.
— Да что случилось? — Уже совсем пришел в себя Бобрин и понял, с чем пришел Бревешкин.
— Через сорок минут они всех порешить хотят. Димка сказал, что вы все знаете, и вот я к вам…
— Молодец! — На Стиву нашло прозрение. «Вот он, тот случай, когда от секунды промедления зависит самое главное — жизнь!» И он решился: — Иди к Горохову, живо пусть играет боевую тревогу.
— Да как же?
— Скажи, что передал Бобрин, приказ командира!
— Есть! — понял Бревешкин и вылетел из каюты.
Когда Стива вошел к командиру, там находился Громов.
— Извините! Чрезвычайное сообщение! На корабле готовится бунт.
В это время бешено зазвенела рында.
— Что такое? Уже? — командир посмотрел на Громова и выхватил револьвер.
Стива сказал, чеканя слова:
— Нет. Бунт назначен через тридцать пять минут. Я от вашего имени приказал объявить тревогу.
— Вы? Голубчик! Отлично! Это спутает их планы. Вот и Громов принес мне те же прискорбные вести…
Стиву будто прорвало, дрожа как в лихорадке, он перебил командира, хотевшего еще что-то добавить:
— Разрешите немедленно арестовать зачинщиков — Мухту и Свища?
— Да, да, голубчик! Сейчас же арестуйте. Громов!
— Есть!
— Возьмите свое отделение и следуйте с вахтенным начальником.
— Есть!
— А мы, Феклин, идем на мостик.
Феклин с первыми ударами рынды уже стоял в каюте с фуражкой и плащом. Воин Андреевич машинально взял и Иадел фуражку, а плащ отстранил рукой:
— И так, голубчик, жарко.
Феклин пошел следом, держа плащ.
На палубе было тихо и душно, волнение улеглось, казалось, корабль остановился посреди моря, залитого золотистым светом заходящей луны. Темное золото пропитало паруса и снасти, рулевые казались тоже отлитыми из золота или бронзы и были непомерно большими.
У трапа, в густой тени, командира встретил старший офицер и громко отрапортовал, что все подразделения на местах но боевому расписанию.
— Хорошо, хорошо. — Он отвел его в угол мостика. — Я приказал арестовать Мухту и Свища, извините, без вас — не было времени. Вот список, прикажите и этих взять под стражу! Бунт! Коля, дорогой, у нас! Уму непостижимо! Действуйте!
— Кто берет Мухту?
— Бобрин!
— Не может быть!
Из машинного отделения глухо донеслись два револьверных выстрела…
По боевому расписанию Мухта и Свищ находились в машинном отделении, хотя топки были погашены и весь клипер освещался керосиновыми лампами. Здесь же стояли и сидели почти все кочегары и машинисты.
Молчали, прислушиваясь к звукам, доносящимся с палубы.
Свищ зашептал:
— Дознались, гады… Идут! Топают! Прикладами цокнули!
— Закрой хайло! — гаркнул Мухта, вытаскивая револьвер. — Оружие приготовить! Уничтожим тех, кто идет, а потом — по расписанию. В темноте мы их живо перекокаем. Только смотрите мне, Белобрысенького не попортить!
Появление в кубрике Бобрина во главе отделения вооруженных матросов парализовало всех заговорщиков, кроме Мухты и Свища.
Свищ спросил, держа руки в карманах:
— Вы чего, братишечки? Заблудились?
Стива сказал, поводя перед собой наганом со взведенным курком.
— Мухта, Свищ! Вы арестованы! Взять их!
Мухта молча вырвал руку из-за спины. Стива успел нажать на спуск на сотую долго секунды раньше, чем мог бы это сделать Мухта, не будь тяжело ранен первой пулей и убит второй. Свища схватили матросы, хотя он и не думал обороняться:
— Меня за што, братишечки? — говорил он тихо, задушевно. — Ну что я сделал? Все это Мухта-покойничек. Вот ваш офицерик не даст соврать, что я был против и все ребята против. Мы хотели сами прибрать Мухту, да вы появились. Шум подняли. Это он кокнул Белкина…
Громов, наклонился, взял Мухту за руку, подержал, опустил:
— Мертвый. — И глядя на Стиву: — Зря вы второй раз стреляли. Мог бы кое-что сказать, а теперь — концы в воду.