Как хорошо мне было шагать по берегу океана, держа в одной руке палатку, в другой бамбуковый шест, найденный мною для остроги. Возле воды песок был влажный, утрамбованный волнами, и кусочки коралла и острые обломки раковин не резали подошвы моих босых ног.

Солнце давно перевалило через атолл и готовилось опуститься в синюю воду. Я спешил уйти подальше от своего первого лагеря и выбрать место для ночлега. Очень хотелось есть, надо было сорвать пару кокосовых орехов до того, как солнечный диск коснется воды. Ведь в тропиках почти не бывает сумерек. Скроется солнце, запылает небо алыми и золотыми красками. Небесный пожар быстро гаснет, воздух сереет, будто все предметы заволакивает дымкой, зажигаются звезды, и внезапно наступает черная тропическая ночь.

Чтобы как-то излить радость победы, все еще бурлившую во мне, я стал насвистывать залихватский мотив песенки, которую в веселые минуты распевал Чарльз, аккомпанируя себе на банджо. Песня была про жестокого капитана, с которым расправились моряки. Все, что в ней говорилось, как нельзя лучше отвечало моему настроению, и я запел:

Много раз плясали мы на рее С пеньковым галстуком на шее. Пусть теперь попляшет он, ребята, Вздернем мы сегодня старого пирата!

Перед самым моим носом просвистел орех и шлепнулся о песок. Я отскочил и поднял голову, из кроны пальмы вылетел второй орех и упал рядом. Орехи были недозрелые, с темно-зеленой корой, такие сами не падают. Кто же их срезал? Именно срезал! Я видел, что срез на толстой плодоножке был косой и гладкий.

Опять сердце у меня застучало тревожно и радостно: «Неужели еще кто-то спасся?»

Я стал кричать какую-то мешанину из слов на разных языках, все, что застряло у меня в голове при общении с китайцами, индонезийцами, малайцами, полинезийцами, неграми, французами и англичанами. Здесь были и «здравствуйте», и «добрый вечер», и «как вы поживаете», словом, я выложил все свои скудные знания языков, а когда остановился передохнуть, то из кроны пальмы вылетел еще один орех.

Наконец показалось и существо, швырявшее орехи. Оно поспешно спускалось вниз головой по наклонному стволу пальмы. Это был краб — кокосовый вор, точь-в-точь как тот, что повстречался мне утром. Подняв пару орехов побольше, довольный, что не надо взбираться на пальму, я пошел дальше и скоро выбрал место для ночлега.

Для лагеря мне приглянулось местечко в кустарнике. Отсюда хорошо был виден противоположный берег лагуны. Солнце, коснувшись краем воды, казалось, все свои лучи направило на Ласкового Питера, он сидел на глыбе коралла и ритмично поднимал и опускал руку. Над водой разносились глухие удары.

Это он готовил ужин. И мне стало весело, когда я представил себе, как он, размочалив кокосовый орех, будет есть кашицу, смешанную с волокном.

«Вот что значит всю жизнь сидеть на чужой шее и получать все готовенькое», — думал я, срезая ножом макушку у своего ореха. В нем оказалась мякоть, напоминающая вкусом яблоко.

Песок был теплый. Бамбуковой палкой я вырыл в нем углубление, расстелил в нем парусину и разлегся, глядя в потемневшее небо. Там между медленно покачивающихся крон пальм вспыхивали, как светильники, крупные, разноцветные звезды. Посвистывал никогда не отдыхающий пассат, на той стороне лагуны урчал прибой. Пищали крысы. Краб волочил по песку орех к своей норе. Глаза у меня слипались. Я уснул, как провалился в бездонную яму.

Проснулся я от «холода». Было, наверное, не меньше двадцати градусов по Цельсию, но за месяцы моих скитаний в тропиках я привык к жаркому солнцу, и теплая ночь казалась мне прохладной. Завернувшись поплотней в парусину, согрелся, но сон больше не шел ко мне. В голову полезли безотрадные мысли, навеваемые темнотой и одиночеством.

Прямо над головой у меня горел Южный Крест. В тропиках звезды кажутся необыкновенно большими. Млечный Путь был похож на барьерный риф, о который разбиваются невидимые волны, и брызги от них горят и переливаются на черно-синем океане. Но это были чужие звезды, чужое небо. Как мне хотелось в ту ночь увидеть наше русское летнее небо, когда на нем всю ночь тлеет заря, и оно само и голубое и нежно-зеленое, а звезды какие-то особенные, теплые и ласковые.

Последний раз я видел такое небо, когда был с ребятами в ночном. Мы пасли одного-единственного коня, которого удалось уберечь от гитлеровцев. Днем мы его держали в ельнике, а ночью выводили на луг к речке, спутывали, и наш Громобой наедался до отвала сочной травы. Сеня Лугин, Петя Козлов и я коротали ночь возле крохотного костра в густом ивняке, делясь новостями. Шел третий год войны, я тогда уже немного знал немецкий язык и подслушивал разговоры немецких солдат о положении на фронтах. Сеня был связным у партизан и, когда возвращался из леса, передавал нам выученные наизусть сводки Советского информационного бюро.

В ту ночь Сеня говорил:

— Досидитесь вы до того, что кончится война и никто из вас пороху не понюхает. Шли бы в партизаны, пока не поздно. Может, медаль или орден тоже бы заработали. Мне дядя Левашов обещал. «Я, — говорит, — уже на тебя реляцию написал».

— А что это такое — реляция? — спросил Петя.

— Бумага, где все мои подвиги расписаны.

— Тебе хорошо, — сказал Петя, — у тебя родня в отряде, дядя! Мы к нему вот с Фомкой сунулись в прошлом месяце, так он нас так наладил, чуть без ушей не остались.

— А вы в другой отряд. Мало ли у нас отрядов.

Петя предложил самим создать партизанский отряд и для начала взорвать понтонный мост через Припять.

— Неплохое дело, — сказал с грустью Сеня, — да командир даст мне такого моста. Уж лучше вы вдвоем действуйте, а я вам взрывчатку достану и бикфордова шнура…

Так и не удалось нам взорвать мост через Припять. Утром, когда мы после бессонной ночи спали под тулупом у потухшего костра, на нас наткнулись немецкие солдаты из цепи, посланной прочесать лес и выловить партизан. Нас привели в деревню, не в нашу, а в соседнюю, там на площади возле церкви было много и ребят и взрослых, окруженных автоматчиками. Голодные, мы стояли там до вечера, к нам никого не подпускали. Взрослых по одному уводили в школу на допрос. В толпе я видел маму и бабушку.

На площади стоял глухой шум. Люди плакали, просили. Я не отрываясь смотрел на маму. Она что-то говорила эсэсовцу из конвоя, он оттолкнул ее, а когда она схватила его за руку, то наотмашь ударил автоматом по лицу.

Часов в семь вечера из школы вывели шесть старых колхозников, учительницу и высокого молодого человека в очках, поставили к церковной стене и расстреляли. Потом нас заставили сесть в грузовики и куда-то повезли. Я ехал один с незнакомыми людьми, Сеня с Петей попали в другую машину. На первой же остановке они решили бежать. Сене удалось скрыться, а Петю убили. Он лежал возле дороги, мертвый, с окровавленным лицом. Над Петей бесшумно проносились стрижи.

К Пете подошел фашистский офицер, пнул мертвого ногой и стал говорить, мешая русские и немецкие слова, что за побег каждый будет наказан, как Петя. Говорил эсэсовец так, будто очень огорчен тем, что Петю пришлось наказать. Эсэсовец много раз беззлобно повторял это слово «наказать», словно за непослушание собирался поставить нас в угол или оставить без обеда. На моих трудных дорогах встречалось много плохих людей, и все они чем-то напоминали того эсэсовца. Был похож на него и Ласковый Питер. Вероятно, все плохие люди похожи друг на друга, хотя разобраться в них и нелегко.

Машины покатили по Минскому шоссе, а Петя остался лежать на пригорке у дороги.

Утром нас набили в товарные вагоны и повезли в Германию. Страшный этот путь окончился невольничьим рынком. Помню, как я смахивал слезу, читая «Хижину дяди Тома», и вот теперь меня самого осматривал и ощупывал бауэр, худенький седенький старикашка. Он взял меня батраком, видно, из тех соображений, что ходить за скотиной он заставит меня, как взрослого, а кормить будет, как мальчишку.

Так оно и получилось. Через месяц я убежал от него. Сначала я пошел на восток, но один военнопленный, работавший на свекольном поле, посоветовал пробираться во Францию.

— Сейчас на востоке плотный фронт, прибьют, как муху, а не то в лагерь попадешь, там хуже смерти. Иди-ка ты, брат, к французам. Франция, мне один из наших говорил, отсюда не больно далеко, ты же мальчишка, да и по-немецки балакаешь, может, и выйдет дело. Ты к морю норови, может, в Англию попадешь, а там уж дело другое. Только действуй смелей. Эх, мне бы твои года!..

Военнопленный был уже пожилым человеком, взяли его раненым под Минском. Солдат дал мне вареную брюкву и кусочек хлеба, видно весь свой обед.

Мне сильно помогало знание немецкого языка. Моя мама преподавала немецкий в школе, и я учил его лет с шести. Говорил все же я не настолько хорошо, чтобы меня можно было принять за немца. И все-таки меня не выдал никто из тех людей, к которым мне приходилось обращаться за помощью. Это были и взрослые и ребята. Никогда не забуду я Вилли Крафта.

Познакомились мы с ним недалеко от французской границы. Я шел всю ночь, а на день устроился в его саду. Была осень. Я наелся яблок и лег спать в малине у изгороди. Ночью малинник мне показался довольно густым, и я надеялся проспать в нем весь день. Проснулся я в полдень. Меня разбудил Вилли.

— Простите! — сказал он. — Не лучше ли вам пройти в дом? Земля уже довольно сырая…

В доме нас встретила мать Вилли. Увидав меня, она всплеснула руками и заплакала.

— Боже мой, боже мой, — повторяла она, торопливо накрывая на стол, — что же происходит на свете! Что происходит!

За обедом я все рассказал им.

— Мама! — Вилли оглянулся по сторонам и прошептал: — Мама, что, если мы скажем, будто к нам приехал Отто?

— Надо подумать. Надо подумать, мой мальчик.

Вечером Вилли влетел в мансарду, где они укрыли меня, и, ликуя, сообщил:

— Ты остаешься, Фома! Мама согласна! Сейчас я все расскажу тебе про Отто и его родных и знакомых. Он отличный парень, этот Отто. К счастью, он не был у нас лет семь. Его никто из соседей не помнит. Я же только вернулся от них…

Я не мог остаться. Перед моими глазами стояли Петя, Сеня, отец. Никто из них не одобрил бы мой трусливый поступок. Я сказал об этом Вилли.

— Да, да, я понимаю тебя. — Он стиснул мою руку. — Так поступил бы и я!

Весь вечер и следующий день мы намечали маршрут моего путешествия, используя для этой цели путеводитель по Франции и школьные карты. Когда мы смотрели эти карты, то мир казался не таким уж большим, а мой план легко осуществимым.

Вилли был очень практичным мальчиком, он заставил меня записать все города, через которые мне надо было проехать, стоимость железнодорожных и автобусных билетов.

На прощанье он сказал:

— Как жаль, Фома, что я не имею возможности совершить с тобой это небольшое путешествие. Видишь ли, я дал маме слово не совершать опрометчивых поступков. Ты в лучшем положении. Во-первых, не связан словом, во-вторых, обстоятельства способствуют тебе. Не потеряй деньги, записную книжку, немецко-французский разговорник и постарайся запомнить мой адрес. Так после войны, как договорились! Ты приедешь ко мне? Нет, лучше я к тебе!..

Мы обнялись.

Милый, славный мой товарищ Вилли.

…Под монотонный свист пассата и урчание прибоя я вспоминал скитанья, которые привели меня на этот остров. Как я брел по осенним дорогам Германии, Франции, трясся в кузовах грузовиков, ехал на угольных тендерах паровозов. Меня влекло к морю. Море мне казалось такой широкой, такой доступной дорогой, ведущей на Родину. Уже в самом конце своих скитаний по Франции я ехал в переполненном вагоне. На меня никто не обращал внимания. Вдруг в непонятной речи французов я уловил тревогу. Началась проверка документов. Сидевший со мной рядом молодой человек в сером плаще что-то мне сказал, улыбнулся и мигом исчез под скамейкой. Немецкий офицер и солдат проверили документы у всех в нашем купе, я сидел ни жив ни мертв. Наконец офицер обратился ко мне по-французски. Я ответил по-немецки, что плохо знаю французский язык.

— Ты немец? — спросил офицер.

— О да, — соврал я.

— Ты не заметил здесь человека лет тридцати в сером плаще?

Я покачал головой.

— Нет. Здесь не было никого в сером плаще.

— Ну-ка, загляни под скамейку!

Я охотно выполнил его просьбу и сказал, что там ничего нет, кроме газет и пыли.

— Если заметишь кого-либо в сером плаще, то немедленно сообщи в первый вагон.

Я пообещал.

Когда патруль ушел, то все бросились пожимать мне руку, что-то взволнованно говорили.

Из-под лавки вылез молодой человек в сером плаще и тоже что-то сказал мне и стал трясти руку. Пожилой человек отдал ему свой черный плащ, и он сел рядом со мной, все улыбался и похлопывал меня по колену. На первой же остановке молодой человек, кивнув, сошел.

Через несколько дней я снова встретился с этим человеком. Случилось это в маленьком городке, недалеко от моря. Мои ботинки совсем развалились, денег не было, и я, кажется, заболел или ослаб от голода, так что еле передвигал ноги. А море было совсем близко, что-то около сорока километров. Я стоял на автобусной остановке под недоверчивыми взглядами крестьянок, тоже ожидавших автобуса. И тут подошел мой сосед по купе, он не сразу узнал меня, а узнав, потащил в ближайшее кафе.

Поль помог мне добраться до рыбачьей деревушки, где группа антифашистов с минуты на минуту ожидала сигнала с моря.

И вот мы идем на яхте, в тумане, под парусами, чутко прислушиваясь. Несколько раз совсем близко проносились сторожевики. Через две недели мы вошли в Лиссабонский порт. Я мог остаться в Португалии до конца войны. Мои спутники уговаривали меня не делать опрометчивых шагов и обещали помочь. Я же все дни проводил в порту среди грузчиков. Один из них оказался русским, сыном эмигранта.

У причала под погрузкой стоял большой норвежский корабль «Осло».

— Вот, Фома, самый подходящий лайнер для тебя, — сказал мой знакомый. — Хочешь, спрячем? Он идет в Норвегию: матросы говорили. А Норвегия рядом с нашей Россией. Отправляйся, раз есть такая возможность. Чужбина, брат, не сладкая штука…

Двое суток я просидел в трюме среди ящиков и тюков, воюя в кромешной темноте с крысами. А когда вылез, то узнал, что «Осло» идет в Сингапур.

Моряки сочувственно отнеслись ко мне. Меня не укачивало, и это сильно подняло меня в глазах моряков. Я не боялся никакой работы, помогал коку — высокому мрачному человеку с добрыми глазами. Управившись на кухне, шел к матросам. Они учили меня сращивать концы канатов, плести маты, красить. Мне их работа нравилась больше, чем стряпня и мытье посуды.

Из Сингапура «Осло» отправлялся в Рио-де-Жанейро. Капитан предложил мне остаться юнгой. Но я не согласился. Родина, казалось, так близко, прямо рукой подать.

Я великолепно помнил школьную карту.

В Сингапуре я прожил около месяца, проводя дни и ночи в порту в надежде найти попутное судно. Два раза я пробирался на японские торговые корабли, и каждый раз меня высаживали на берег. И здесь у меня появились приятели, такие же бездомные мальчишки, они не дали мне умереть с голоду. Но это было тоже трудное время, как и после побега от немецкого кулака. Я чувствовал, что слабею с каждым днем, чашки риса и пары бананов мне было мало, а больше мои новые друзья, китайские ребята, дать мне не могли. Мелкая грошовая работа попадалась очень редко, и ее надо было брать с бою, потому что таких, как я, безработных было множество.

Однажды я сидел, свесив ноги с причала, и смотрел на гавань с множеством торговых и военных кораблей. Пыхтели буксиры, швартуя морских скитальцев к свободным причалам или провожая в дальний путь. Между кораблями сновало множество маленьких пассажирских джонок. Ими управляли полуголые люди — водяные рикши. Стоя на корме, они, налегая грудью, толкали вправо и влево длинное весло, и суденышки с десятком пассажиров быстро мчались в разные концы бухты.

Среди разноголосого гула порта я расслышал непонятные слова, и мне показалось, что они относятся ко мне.

Я поднял голову и увидал улыбающееся лицо. Такие лица я видел раньше только на иллюстрациях в книгах о пиратах.

Я сказал по-немецки, что не понимаю его. Тогда он, обрадовавшись, ответил тоже по-немецки:

— А мне показалось, что ты англичанин. По правде говоря, я не особенно силен в английском. Вот хорошо, что мы нашли общий язык. Ты что это все сидишь? Нос повесил! Я уже к тебе дня три присматриваюсь. Поднимайся, парень. Пойдем поговорим за кружкой пива. Проклятый климат, будто тебя выжимают весь день и выжать не могут. А пиво, оно как-то освежает. Здесь неплохое пиво. — Он протянул широкую, жесткую, как кора, руку.

— Ван Дейк. Не слыхал? Был такой художник, мой земляк, тоже толковый мужик. Сейчас его картины стоят чуть не миллион гульденов! Как-то в Антверпене я пошел посмотреть на его картины. Люди у него как живые. Не видал? Ну, прямо, только не говорят.

Я помотал головой, рассматривая этого удивительного человека.

— Увидишь еще. Может, ты сам художник? Не мотай головой. Прихожу я в галерею. Стою, смотрю, удивляюсь. Ты думаешь, чему?

— Красиво!

— Да, и это, но главное — другое. Понимаешь, картина — метр полотна, красок разных не больше фунта, рама, правда, хороша, но цена всему — гульденов сто, не больше, а стоит миллион! Спросил я одного старикашку из тех, что приглядывают, чтобы кто не увел какую картину по рассеянности. И знаешь, что он мне ответил? Ни за что не догадаешься. Остальное — за талант! О! У тебя, случаем, нет никакого таланта?

Мне так захотелось обнаружить у себя хоть какой-нибудь небольшой талантишко, что я даже покраснел от напряжения.

Он похлопал меня по плечу.

— Талант — это непонятная штука в человеке. Пока человек живой, дьявол его знает, какую он может выкинуть штуку. Вот я плавал с одним французом. Прозвали мы его Зеленый Жак. Такой был замухрышка. Чуть шторм, он уже позеленеет, как древесная лягушка, но не ложится. Шатается, а стоит. К чему это я тебе говорю? Не качай головой! Знаю, что не знаешь. Говорю я это к тому, что тот француз стал писателем. Сам читал в журнале его рассказ. И подписался, проклятый, Зеленым Жаком. Нам сюда… Тут, в баре, что-то вроде холодильника. И хозяин талантливый человек, как он готовит креветок!

Так я познакомился с дядюшкой Ван Дейком. У него был великий талант везде находить друзей, которые нуждались в его помощи…

…Над головой переливались звезды, пассат ворошил жесткие листья кокосовых пальм. Взошел тонкий, нежный серпик месяца, предвещая близкое утро. Мне захотелось спать, как в ночном. Свернувшись калачиком, я уснул.