Когда разразилась война, работал я объездчиком в поместье барона фон Шпигеля, в провинции N**. Дело мое было несложное и весьма приятное: осматривать угодья да следить, чтоб деревца не рубили кому не следует.

А поместье невелико было. Там и места такие: холмы кругом, а на холмах леса, сплошь дубы да березы… Зверя пострелять, красотами здешними полюбоваться – это пожалуйста. А так – не каждому такое приглянется, и в особенности уж не тому, кто до удобства охоч. Немногие там селились. Вот и барон, хоть род его с незапамятных времен той землей владел, и не думал ее расширять. Все больше в столице жил, а в поместье – наездами.

Мне же чем меньше шума, тем лучше. Я жил во флигеле, окнами на восток. Бывало, проснусь утром, открою глаза – и больно становится, такое яркое солнце. Все суетятся, бегают… А я завтракаю не торопясь и иду в конюшню. Гнедой у меня был – ох и славная лошадка! Сильно я потом горевал, когда увели его… Так вот, еду я на нем, смотрю по сторонам и думаю: до чего же хорошо здесь Господь все устроил! Есть ли на всей земле место лучше?… Зелень в том краю сочная, что твой изумруд. Деревья растут не густо – для прогулок в самый раз. А воздух-то какой!.. Зимой же все укрывает снег, белее которого не сыщешь, сколько ни ищи…

В господском доме я бывал нечасто, только по надобности. Новостями не интересовался. Ну убьют где-нибудь герцога или министра, и что мне с того? Неужто от этого листья раньше срока пожелтеют да упадут? Не бывает такого! Они лишь один закон знают – природный, исконный, и ничто другое им не указ. Как придет осень, так и настанет их черед.

И с людьми мало виделся. Слуги и работники надо мной, знаю, подсмеивались. Зевакой называли. Прозвище это я получил так. Выехал однажды по привычному своему обыкновению, а была как раз осень. Небо хмурое, свинцовое… В таком тусклом свете древесное изобилие – золотое, лиловое, багряное – только богаче становится. Я с коня слез и встал, голову задрав. Листья кружатся, порхают – а мне так радостно, что смеяться хочется. Вдруг тучки как-то раздвинулись, и весь небосвод сделался светло-зеленый, словно волны на море. Я и разинул рот. И, как на грех, мимо повар на телеге катил. Я его и не приметил, а он меня – еще как. Наверное, сразу поспешил воротиться-то, шельма. Язык же у него мелет будь здоров! Всем растрепал, что объездчик Франц, дескать, стоит на холме дурак дураком, и в небо пялится… С того дня и стал я Зевакой.

Жалоб на меня не было, потому как обижать я никого не обижал, а обязанности свои исполнял исправно. Всякие же толки меня не огорчали.

Вот так и жил я – не тужил.

Но началась война. Барон сам прискакал, всех слуг поднял: отправитесь, мол, со мной. Одного меня позабыл. Бегал везде, сигарки курил – нервный, меловой весь. Я уж вопросов задавать не осмеливался – сидел на скамеечке да глядел, как гнедого моего в телегу впрягают.

И вдруг вижу – шагает барон прямо ко мне. Я, что греха таить, струхнул: неужели и меня заберут? Сижу, дрожу.

Он подошел и говорит:

– Это тебя ведь Зевакой зовут, так?

– Так, ваша светлость, – отвечаю. – Батюшка с матушкой меня, правда, Францем нарекли, но коли людям меня по-иному звать приятнее, то я не против.

– Ладно-ладно, уймись, пустослов. Слушай меня. Надобно мне кого-нибудь на усадьбе оставить. Прочий люд в армии сгодится, а вот из тебя солдат никакой. Сердчишко у тебя, как мне сказали, неважно работает. Да и вообще, зеваке что в атаке, что в карауле грош цена. Чуть зазевается – тут ему и пуля в лоб!

– Это, ваша светлость, вам виднее.

– Верно говоришь. Так вот. Я все добро, какое возможно, с собой беру. Будешь сторожить что осталось и за домом приглядывать. От отряда тебе, разумеется, не отбиться, но с парой мародеров управишься как-нибудь.

– Как вам угодно, ваша светлость.

– Зевака, если узнаю, что ты хищничал тут, – найду и шкуру спущу.

– Да вы что, как же можно! – говорю. – Мне много ли надо? Была бы крыша над головой да кусок хлеба, а там проживу с Божьей помощью!

Вижу, мнется он. Не верит? Но нет, заговорил наконец:

– Есть для тебя и еще одно поручение, весьма деликатного свойства. – Прервался, под ноги себе зачем-то посмотрел и продолжает: – Тебе, братец, приводилось когда с детьми обращаться?

– Да-с, братишек-сестренок нянчил. Но было это давно.

– Как давно?

– Годков двадцать будет.

С сомнением на меня глядит. А я знай молчу, хоть и любопытно мне до ужаса.

Вздохнул:

– Ладно, деваться-то некуда. Девочка одна есть, и очень я хочу, чтобы ты о ней позаботился.

Я оторопел немного, конечно. Какая такая девочка, думаю. Но сам – ни слова.

– Что молчишь? Можешь ты ее для меня уберечь?

И что мне отвечать, скажите на милость? Крепко я задумался. Положим, с ребенком хлопот не оберешься – так. Но ведь веселее будет с маленькой-то. Пусть дружков у меня и не водилось, ну да не такой уж я был и нелюдим. Все лучше, когда человечек под боком.

И представил я еще, как буду ей показывать красоту эту, какую и не замечает никто… И как гуляем мы по этим просторам… Так мне стало от этой фантазии хорошо, что я и сказал:

– Не извольте беспокоиться, ваша светлость. Уберегу девчурку, любой ценой уберегу.

Барон кивнул. Но чуял я, что нелегко у него на сердце.

– Верю. И упаси тебя Бог, чтобы эта моя вера напрасной оказалась. Я бы с тобой бабу какую оставил, но троих приметить легче, чем двоих.

Тут вдруг за грудки меня берет, прямо в глаза смотрит – страшно становится. И скоро так шепчет:

– Не смей и думать о том, чтобы ее хоть на минуту покинуть! Всюду вместе, всюду! Одной – никаких игр, никаких гуляний! Дальше пруда – ни на шаг, слышишь?

Отпустил меня и продолжает уже спокойнее:

– Пропитания вам должно хватить. Она не привередливая: будет есть что дашь. Захочется мяса – ставь капканы. Ружье у тебя будет, но не для дичи, сам понимаешь. Живите во флигеле. Если до холодов не вернусь, начинай топить – но аккуратно, лучше по ночам. Вздумается ей в доме поиграть – можете заходить.

И дальше в том же роде. Я слушаю, слушаю, да и ляпну:

– А где же девочка-то?

Он улыбнулся:

– Как приедет, не обознаешься. Жди. А пока пойдем, я тебе покажу, что да как.

Пошли – да все быстро, впопыхах… Еле успеваю запоминать, о чем мне толкуют. И думается мне: «Эх, вот тебе и красоты… Лето только начинается, а нам здесь пропадать…»

А кругом неразбериха какая, господи! Барон был человек военный, но народ в прислуге все больше непонятливый, ленивый попадался. Все вверх дном, а проку с этого мало.

Но наконец кутерьма улеглась, все расселись по повозкам и уехали. Один барон медлил. Рысак под ним рвется, к своим хочет. А барон его удерживает, на меня смотрит – странно как-то, не по-господски. Лицо у него еще белей стало. Наконец поднял руку и кулаком мне потряс – знаю точно, что не грозил… Приложил коня плеткой, ускакал.

А я и рад. Задышалось сразу привольно. Окрест такая тишина разлилась… вот знаете, бывает в летние дни час, когда и солнце, казалось бы, полыхает, а не жарко совсем. Облака плывут пухлые, и ветер особый, нежный. Тихо… Каждое деревце охота обнять, приласкать – ну да там их целая аллея была, разве управиться? Чудилось, будто они разговоры ведут потаенные, и страсть как хотелось узнать, о чем…

Слышу – скрип: прямо по аллее телега катит. Прежде там господа в экипажах ездили, а сейчас – крестьянин какой-то. Он, чуть не доехал, орет:

– Эй, жердь! Принимай дите!

Я нехотя со скамеечки поднялся, подошел к телеге.

Жалко, малевать я не мастер, а то бы и вы увидели мою красавицу. Годков ей было семь-восемь, не больше. Платьишко простое, но доброе: верно, не крестьянская дочь она была, а самая что ни на есть баринова. Личико круглое, глазенки огромные. Зеленые, как бутылочное стекло… Носик маленький, мягкий, ну просто еле сдерживаешься, чтобы не ущипнуть. Ну вот не кукла, совсем не кукла, а всамделишный котенок – и зевает АККУРАТНО, и ушки у ней остренькие. Но бледная. Я понял, что света солнечного она не много видела. Взаперти жила или болела?

– Ну, – говорю, – привет! Будем с тобой жить. Как зовут-то тебя?

И вот что удивительно, никакого испуга в ней не было! Улыбается хитренько, молчит, но ясно, что не от робости, а из шалости.

– Не беда, выясним мы имя твое и прозвание. А меня Францем величать.

Крестьянин тянуть не стал, пожитки ее сгрузил и тотчас уехал. И остались мы одни – она да я, будто и не было здесь ввек никого.

Поставил ее на землю. Стоим, таращимся друг на друга, точно и не люди мы вовсе, а звери диковинные. И вдруг она пальчиком показывает на аллею и кричит: «Смотри, Белянчик побежал!» Звонкий, чистый у ней был голосок.

Поглядел я туда. Тополя шелестят, и небо синее над ними, а в конце аллеи холм желтеет, как слиток золота. И ни души.

– Какой еще Белянчик? Заюшка, что ли? Беляков тут нет – только серенькие, да и тех редко усмотришь.

Плутовато так на меня глядит и говорит:

– Может, и заюшка.

Баловница какая, играть со мной затеяла! Я голову не стал ломать – улыбнулся да повел ее во флигель. И началось наше с ней одинокое житье.

Лорой ее звали, Лорхен. Кроме имени, ничего о себе сообщать не пожелала, а я не таковский человек, чтобы расспрашивать.

– Не велено, – объясняет, – милый Франц.

– На нет и суда нет, – отвечаю.

Необыкновенный был ребенок! Ни разу не слышал от нее жалоб, ни разу не бранила она меня. А могла бы? Еще как! Я человек незлобивый, и самый последний поваренок меня мог и так и этак обложить, а я что? Смолчу, похожу недельку надутый, а потом потихоньку и вовсе забуду.

Я с годами-то подзабыл, как с детишками себя вести. Барону одно говорил, на уме другое имел – побаивался. Но Лорхен такой бойкой оказалась, что я и не знал уже, кто с кем нянькается. Ни о чем ее просить не надо – все сама сделает: и со стола уберет, и лучка нарвет, и постельку заправит… Маленькая хозяюшка, да и только!

Жили мы душа в душу. Лорхен вставала раньше меня, расхаживала себе по лачужке. Я ей строго-настрого наказал без меня за порог не ступать. И что вы думаете – слушалась! Часто находил ее у окна. Туда глядит, сюда глядит, что-то про себя мурлычет – а наружу нейдет. Вот кажется, совершенно в себя ушла. Ан нет! Всякий раз, что я хотел над Лорхен подшутить, затея моя не удавалась. Изо всех сил стараюсь не шуметь, чуть ли не на цыпочках крадусь… А она вдруг: «Слышу тебя, Франц!» Оборачивается и хохочет, глазки сверкают – ну как такую не любить?

Делать было особенно нечего, и потому дни наши проходили в прогулках и играх. Товарищ из меня, понятно, неважнецкий – уж больно медленно соображаю. Куда мне с ней тягаться!

Яркое выдалось лето. Даже вода в ручьях, на что прозрачная – и та казалась серебряной. Что уж говорить о небе, деревьях, цветах!.. Жарко было, но ни зноя, ни духоты мы тогда не знали.

Я барона ослушался: ходил с Лорхен далеко, по любимым своим местам. Осторожно, само собой. Держу ее за руку – ладошка против моей просто малюсенькая – и рассказываю о всяких разностях. Она глазеет по сторонам, меня ни капли не стесняется, словно я ее натуральный папаша, и вышли мы прогуляться в публичный сад. Не убегает, не вырывается.

Я ведь поначалу думал, что она шалунья. Видно, и взаправду такой была, да что-то сдерживало. Однажды спросил ее:

– Лорхен, а неужто тебе совсем не хочется одной побегать? Все со мной да со мной. Не скучно тебе? Отвечает:

– Боюсь я, миленький.

– Да кого же ты боишься? Чужого человека я отважу, а зверь сюда не забредет.

– ВСЯКИХ боюсь.

– Кого это – всяких?

Она глядит на меня грустно так и шепчет:

– А ты их не видишь.

– Не Белянчика ли боишься?

– Нет, – говорит, – Белянчик добрый, а есть дурные.

Вот потому и бывали мы с ней повсюду только вместе. Выйдем на опушку, я в траву упаду да валяюсь, подремываю, а она играет тут же, подле меня. Разговариваем. Все вопросы задает: почему травка разная бывает? Почему божья коровка с белыми пятнышками, а солдатики – с черными? Почему в одном ручье вода чистая, а в другом мутная? Я ей отвечаю, как могу.

Но порою посматривала она куда-то мимо меня и улыбалась этой своей кошачьей улыбкой.

– Белянчик там?

– Да, Франц.

Я головой изо всех сил верчу, но не вижу никого.

– Скажи хоть, каков он из себя? Что-то не могу я его приметить.

– Он весь белый-белый, как сахар, и лицо у него пустое.

– Как это – пустое?

– Да нет на нем ничего.

– Не может быть такого!

– Нет, может!

– А ты с ним разговариваешь?

Смеется.

– Глупенький, да как же я с ним разговаривать буду, если у него рта нету? Он мне ручкой машет.

Тогда я тоже смеяться начинаю, и даже немножко завидно мне делается… Я ведь в детстве жил у моря, и отец мой был рыбак. Мать четверых погодков нарожала да умерла – а мне в ту пору уже десять стукнуло. Отец-то в море все время, вот и приходилось мне одному маленьких пестовать. Другие ребятишки бегают, играют, а я даже в школу не ходил – нянчился с утра до вечера. Так и грамоте не выучился, читать по сей день не умею…

Ежели и случалось иной раз освободиться, то меня, олуха, никто знать не желал. Затеют, допустим, какую-нибудь игру – в разбойники или в рыцари. Меня зовут, а я в ответ:

– А как же мы рыцарями будем, коли лошадок у нас нет?

– Дурачина, да не нужны нам настоящие лошадки! Вот возьми палочку да представь, что это лошадка!

– Как же я представлю, если это просто палочка?

Тут на меня махали рукой, и оставался я ни с чем. Шел тогда на берег, на закат смотрел – уж он-то надо мной никогда не потешался.

А у Лорхен фантазия была такая, что она любому сочинителю нос утерла бы! Позже доводилось мне слышать Бог знает какие сказки – так те мне скучными показались. У девчурки моей ведь не один Белянчик был… Ее, видно, одну воспитывали, вот и выдумывала разную невидаль. Я и не возражал. Нравится глупышке – пусть себе рассказывает. И ей веселей, и мне.

Иногда, правда, она через край хватала.

Идем мы как-то домой через лес – тропинка тенистая, прохладная. Деревья ну точно как колонны. Лорхен что-то пищит, вокруг меня вьется. И вдруг – метнулась мне за спину.

– Ты что, Лорхен?

– Ой, спаси меня, родимый!

– Да что там?

Огляделся. Птички порхают, да мышки в траве шуршат. Я, признаться, осерчал:

– Что ты с толку меня сбиваешь? Все, не видать тебе печенья за ужином.

Она разревелась, но вцепилась еще крепче. Кое-как отлепил, взял в охапку да понес. Утешаю, как могу.

Дома я смягчился, печеньем ее накормил, но велел глупостями больше себя и меня не мучить. На коленях у меня сидя, успокоилась, но все равно твердит:

– Франц, там ВСЯКИЕ были.

И глядит на меня серьезно, не по-детски. Я уж и поверить готов, но себя пересиливаю. Беру яблоко и говорю:

– Вот смотри. Яблоко – оно желтое и круглое. На солнышко похоже. Я возьму и скажу: «Это – солнышко». Ну и что же, тогда оно обжигать станет? Тем выдумки и хороши, что от них вреда никакого. И проку тоже, потому что выдуманное яблоко не скушаешь! Чего же ты в лесу перепугалась?

– ВСЯКИХ.

– Так ведь нет их! Вот какие они с виду?

– Не знаю, они прячутся всегда.

– Ну видишь! Были б они страшные, как жабы или змеюки, это б еще куда ни шло. А то ты боишься, а чего – сама не знаешь! Они ж тебя не покусают, не поцарапают. Выдумки есть выдумки. На то только они и годны, что девочек маленьких пугать.

Лорхен головкой кивает – обещает слушаться. На этом мы и порешили.

Бывали и в доме. Перед отъездом все двери заперли наглухо, открывалась только одна в левом крыле – самая неприметная. Через нее ходили по всяким хозяйственным нуждам. Там деревья прижимались вплотную к дому. Потому, хотя навеса на крыльце и не было, от дождя оно бы спрятало.

В первый раз я чуточку робел: ну как же, в господский дом – и без хозяев. До чего же глуп человек! Вот знал, что в жизни ничего там не украду, и что красть-то нечего. А ведь едва ли не вором себя чувствовал, когда ключи доставал!

Внутри Лорхен подивилась кухне: таких громадных она еще не видывала. Кроме этого, в хозяйственных помещениях интереса для нас не оказалось, и отправились мы дальше.

Как очутились в крайней зале (в ней, как я знал, обедали), Лорхен ахнула. Еще бы! Удивительное было зрелище: сквозь двери напротив мы видели насквозь весь первый этаж. Двери, а за ними еще двери, а за теми – еще… И так до последней комнаты. Все украшения здесь сняли, и остались голые белые стены. День выдался солнечный, и оттого они еще белее сделались, разве что не засияли – окна-то в усадьбе огромные. Все светом залито… Потолки же высоченные были, словно в церкви. Каждый шаг эхом отдавался.

Мы дошли до середины здания, где главный вход, и там сели прямо на пол. Если уж у меня дух захватило, то Лорхен и вовсе огорошена была. Совсем притихла. Сидит, смотрит во все глаза.

– Ну что, будешь здесь играть? Здесь тебе бояться нечего. Пустовато, конечно. Вот раньше пройти нельзя было: и ковры тут лежали, и кресла стояли… Сейчас все унесли. А вон по той лестнице господин барон и его гости подымались в свои спальни.

– Хочу наверх.

– Ну пойдем тогда.

Ступеньки для нее были высоковаты, но карабкалась сама, хоть и кряхтела, как старушка. А я улыбался – так, чтоб она не видела. Обиделась бы еще, подумала, что смеюсь.

Стены на втором этаже другого цвета были – голубые. Мы ходили из комнаты в комнату. Там оставалась еще кой-какая мебель, и Лорхен залезала на стулья и кровати. Прыгала, как козленок. Узнал бы об этом барон – крепко бы мне влетело! Но я хотел ее порадовать. Да и самому любопытно было поглядеть, потому как не приходилось мне прежде бывать в господской опочивальне.

День клонился уже к вечеру, а мы никак не могли остановиться. Все-таки тянет роскошество к себе, ой как тянет!

В правом крыле обнаружили мы детскую. Я сразу догадался, что это она, как ангелочков над дверьми увидел. Там три комнаты: по обе руки от входа – спаленки, а посередке – игровая. Жалко, игрушек там давно уже не водилось. У барона были сын и дочка, но девочка захворала и умерла, когда ей годков было как Лорхен. А мальчик постоянно жил в городе.

В комнате слева нашелся даже стульчик, и любимица моя на него уселась. А я все так же – на пол плюхнулся. Еще были там два окна, кроватка и шкафчик. Да зеркало в углу. Такие обычно у знатных дам бывают, но барон для дитятки своей денег не пожалел и взял красивое, большущее. Даже я, здоровила, целиком отразился!

Кстати, возле него и умерла баронова дочка. (Лорхен я о том говорить не стал – что зазря девчурку волновать?) Нашла ее нянечка – утром, нежданно-негаданно. Сказывала потом, что лежала бедняжка так, будто смерть свою в глуби зеркальной выискивала: близко-близко, с глазами открытыми…

– Не к добру это, что она перед зеркалом всю ночь оставалась! – говорила нянечка.

– Да почему же?

– Ах, так нельзя ведь! Завешивать зеркала надо, коли покойник в доме!

– Ты, матушка, и вправду так веришь?

– Верю не верю, а порядок должен быть!

А я вот не верил и не верю. Да не легче мне от этого живется…

– Эх, Лорхен, будь я богат, ты жила бы в такой же комнатке, и платьишки у тебя были бы самые лучшие, и…

– Милый, милый Франц! Я тебя и так люблю! – смеется и на шею мне бросается.

– Да нет же! Вот ты смотри, – и несу ее к зеркалу. Держу перед зеркалом и говорю: – Да разве ж ты не хороша, крошечка моя? Я разных девочек видел, приезжали сюда всякие. Так они ведь дурочки все! Одна капризничает, другая вредничает, третья варенья просит!

Лорхен хохочет-заливается, а мне того и надо. Поставил ее прямо на полку, треплю за щечки и сам рожи корчу. Дурачусь, как могу. В комнате уже темнехонько становится. Закат за окном рыжий, густой – все будто в золоте.

Вдруг вижу, Лорхен вся враз побледнела. Уставилась в зеркало, точно змея перед ней, и оторваться не может.

Думал, она играет, притворяется.

– Ты что же, Лорхен, застыла-то? Или кого другого в зеркале увидела?

Зажмурилась так резко, что я вздрогнул.

– Что с тобой, солнышко мое? – Молчит, но глаз не открывает. – Чего испугалась?

Тихо-тихо шепчет:

– Франц, ты велел мне глупостями не заниматься, вот и не буду я тебе ничего говорить. Привиделось просто.

– Ох, беда мне с тобой! Пошли-ка отсюда.

Посадил ее себе на спину, и двинулись мы обратно. Пока на первый этаж не спустились, Лорхен ни в какую не желала слезать. Там сама пошла – да ходко как, я едва за ней поспевал.

Как до крыльца добрались, я и сам обрадовался. Все-таки в доме воздух суховатый, неживой. А там, под деревьями, как вдохнешь – будто чего сладкого глотнул… И темень стояла уютная, мягкая.

Дома очаг разжег – просто так, Лорхен на радость, – и убаюкал ее.

После мы в дом ходили, но редко, и на второй этаж не подымались.

Долгие были дни, и жилось нам беззаботно. Никто нам не мешал. Бродили где хотели. Лорхен стала спокойнее, не пугалась больше по пустякам. Даже Белянчик к ней не приходил – так говорила.

Как-то раз, в один особенно хороший денек, набрали мы всяческой провизии и отправились на далекий луг, где Лорхен еще не бывала. Диковинные там росли цветы. Такие красивые, пожалуй, не во всяком городском саду сыщешь – и фиолетовые, и красные, и желтые, и каких только нет! Благоухание такое, что голова кругом идет!.. А если не полениться, то можно к реке сойти. Вода в ней холодная и вкусная… Райский, словом, уголок! Как поели, меня сморило.

– Лорхен, собери-ка цветов да сплети веночки себе и мне. Но далеко не отходи. А я подремлю чуток, – сказал и тут же уснул. И приснился мне странный сон…

Грезилось мне, будто вот так же я лежу в траве и сплю, а Лорхен отошла в сторонку, к деревьям. Знаете же, как во сне бывает: можно зараз дюжину вещей наблюдать. Вот и тогда, хоть и валялся я пузом кверху, а Лорхен видел так, как если бы за спиной у ней стоял.

Она нагибается, цветы рвет. Внезапно застыла.

– Кто здесь? – говорит.

Тишина. Потом немного поодаль в лесу зашуршало что-то. И вижу: тут и там появляются чуть повыше корней волосатые ладошки. Маленькие, как у обезьянок, только пальчики длиннее. Шлеп, шлеп – бьют по стволам. За каждым деревом, видно, кто-то прячется, а показаться не желает. Мне смешно стало. Что за проказники такие?

– Мы, Лорхен, – слышу тоненький голосок, – мы. Поможешь нам? Пойдешь к зеркалу?

– Нет, не пойду! – дрожит вся, а с места не двигается.

– Не пойдешь? Тогда мы Франца твоего убьем.

– Нет, он сильный!

Голосок знай себе лопочет:

– Сильный он, да дурак. А нас много. Мы его утащим к себе. Сперва глаза выедим, потом за уши примемся!

Я уж злиться начал. Хочу встать, а не могу. Что поделаешь – сновидение.

– А Белянчик твой знаешь где? Съели мы его!

Лорхен расплакалась:

– Нет, не верю! Не добраться вам ни до Франца, ни до Белянчика!

Тут ей в ноги что-то шлепнулось. Взвизгнула.

– Вот он, твой Белянчик. Пеняй на себя… – сказал голосок и утих.

Лорхен все так же стоит, а ладошки исчезают. Вот уж и нет за стволами никого… Ну, думаю, теперь можно и как следует поспать! И вот ведь диво, ВО СНЕ заснул как убитый!

Продрых я несколько часов. Спал бы и до вечера, да Лорхен растормошила:

– Вставай, лежебока! Негоже нам в лесу ночевать!

Поднялся, потянулся…

– Чудной сон мне приснился, Лорхен! Как будто ты со зверюшками какими-то беседуешь, а они всякими гадостями грозятся!

– Экий ты, Франц, выдумщик сделался! А еще меня бранил!

– А вот видел я еще, как ты плакала.

– Да ты что? С чего бы это мне плакать?

И точно, глазки у ней блестели как всегда – не от слез вовсе. Улыбается, веночек мне протягивает.

– Ну и славно. Нечего себе голову забивать. Давай веселей!

Из любопытства сходил я к тому месту, где Лорхен в моем сне стояла. Трава чуть примята, и все.

Заковыляли мы назад и до вечерней зари были дома.

Приключилось со мной еще и вот что. Лорхен очень нравилось смотреть на пламя, и, как темнело, я разводил огонь в очаге. Снаружи боязно было – а ну если кто увидит?

А в тот вечер еще дождик пошел, прохладно стало. Я собрался за дровами. Лорхен за рукав мой ухватилась и говорит:

– Не ходи, Франц! Мне одной страшно!

– Ой, какая же ты у меня пугливая! Я мигом обернусь! Туда и обратно. – Взял фонарь и вышел.

Сарай стоял тут же, за флигелем, но идти было тяжело, потому что дождь припустил, и тропка раскисла. Несколько раз я поскользнулся.

Оставалось пройти еще с десяток шагов, когда фонарь неожиданно потух. Я решил обойтись без него. Ясное дело, по этакой темени ходить – малое удовольствие. Да куда денешься?

Едва переступил порог, как под ногу мне что-то подвернулось. Я не устоял и со всего маху бахнулся головой о поленницу. Дровишки посыпались – правда, только те, что вверху были, а то худо бы мне пришлось… Калоши с меня соскочили. Так и лежал я, оглушенный, самым несуразным манером: сам внутри, пятки снаружи мокнут… А дождик их щекочет и щиплет. И не перестает. Капли словно в коготки превратились. Мне уже больно, но даже пошевелиться – и то не могу.

Слышу вдруг, как Лорхен кричит: «Франц! Франц!» Бедняжка, когда невмоготу стало ждать, искать меня пошла. Я тотчас забыл обо всем. Поднатужился, промычал ей что-то…

Прибежала. Запричитала как! Ревет в три ручья, а полешки с меня скидывает… Кое-как я с ее помощью поднялся, да побрели мы домой. Я босиком. Лорхен, как ни старалась, обувки моей не нашла. Далеко, видать, отлетели калоши.

При свете обнаружилось, что приложился я знатно – вся голова в кровище.

– Экий я, Лорхен, дурак! Не послушался тебя, пошел.

– Дурак, дурак! – сердится, значит. Но вижу, что рада-радешенька. Обтирает меня тряпочкой и приговаривает: – Будешь знать? Будешь знать?

– Буду, цветочек мой, буду.

Ни в какую не разрешает самому ноги вымыть. Но лишь взглянула на них – обмерла вся.

– Миленький, да у тебя же и ножки в крови!

– Как так? – И вправду так! Я сперва-то и не заприметил того. – Надо же, исцарапался! Ну все, теперь я умненьким буду.

Улыбнулся ей – и она в ответ, да только грустно как-то. Сильно я ее напугал. Волнений больше было, чем крови, – скоро я оклемался.

Спали мы в обнимку, и в ту ночь она особенно тесно ко мне прижималась.

На следующее утро я сходил к сараю, прибрался, дров домой натаскал. Калоши так и не сыскались. До сих пор гадаю, куда они подеваться могли.

Погода еще лучше стала, да вот Лорхен загрустила. Она ведь за эти месяцы загорела, от бледности своей избавилась. А тут – сидит день-деньской в нашей комнатке, сама с собой играет.

– Голубушка, да что же с тобой такое? Ушко у тебя болит? Сердечко? Горлышко?

На все только головкой мотает:

– Не болит у меня ничего. Грустно немножко, и все. Ты не волнуйся.

– Да как же мне не волноваться? Лето в разгаре – гулять бы да гулять… Что же ты хандришь так? Точно не хвораешь?

– Болела бы, так сказала бы.

– Ну а что же, и Белянчик к тебе не придет? Если уж я тебя развеселить не могу, пусть он постарается.

– Да нет же его, миленький.

– Так пусть будет, коли тебе плохо!

– Нет его, нет его… – И слезки потекли.

Обнимаю ее, ласкаю:

– Оправишься, оправишься. Где-то война идет, люди друг друга убивают. Там холодно, пасмурно. Людям плохо. Господин барон, наверно, тоскует по здешним местам. Посмотри вот только, какое небушко! Птички как поют красиво, слышишь? Боженька столько хорошего создал, а ты – самая хорошая. Таков этот край, что никакого зла здесь быть не может. Потому-то тебе здесь и самое место.

Она, дурочка, от этих моих слов горше прежнего заплакала. Я только крепче ее обнял:

– Да пройдет, пройдет…

Бывает в августе особая ночь. Она всегда одна в году, это я наверное знаю. Луна тогда нежно-белая – детская щечка, да и только! Темнота густая, но видно все не хуже, чем под солнцем. А дышится легко и приятно.

Впервые увидел я такую ночь еще мальчишкой. А потом каждый год ждал ее. Ничто меня не могло удержать взаперти, когда она приходила. Сидел где-нибудь один, на луну глядел до утра…

Вот в такую-то ночь и потерял я свою Лорхен.

Днем пришлось поработать, и я притомился. Лорхен спать уложил, сам на кровать рухнул и уснул. И забыл совсем, что стоит август.

Очнулся от того, что поцеловала меня Лорхен в щеку.

– Прощай, миленький, – шепчет.

Пока я спросонок пытался сообразить, что это значит, взяла она фонарь и ушла.

Как очухался, так мигом вскочил с кровати. Бегом за ней. Вижу, огонек за угол усадьбы поворачивает – туда, где дверь.

Я бы Лорхен в два счета нагнал – разве убежишь далеко на таких маленьких ножках? Да вот луну тучка закрыла, а фонарь я второпях не подумал захватить… Несусь сломя голову – но, что ни кочка, падаю… Подымаюсь, дальше бегу. И чувствую почему-то, что грешно в такую ночь бегать, в такую святую тишь…

Добежал кое-как до крылечка. Дверь распахнута, ключи на полу валяются. Я туда. Внутри, в потемках, дорогу разбирать еще тяжелее. Слышу, как топочет где-то Лорхен по полу, по звуку и иду.

Добрался наконец до обеденной залы. Луна вышла – все будто молоком залила. Успел я увидеть, как метнулась впереди Лорхен в сторону, на лестницу. «Лорхен!» – ору что есть мочи. Мчусь как сумасшедший…

Взбежал наверх, встал. Куда дальше – не знаю. Голосок ее раздался. Вслушался – справа доносится. В детской она, вот как!

Совсем запыхался. Еле ноги волочу. «Ах ты шалунья, умотала меня вконец». А она лопочет что-то свое, но не отзывается.

Вот уже и она, детская. Но не успел я зайти, как Лорхен оттуда пулей вылетела – и бегом по коридору. Тут уж я разозлился. «Да что с тобой, Лорхен? Не умаялась ты от этой беготни?» А она СМЕЕТСЯ! Добежала до угла и остановилась. Ручонкой мне машет: иди, мол, сюда.

– Постой! Да подожди же меня! – кричу, а сам боюсь: неужто у ней горячка случилась? Ближе подобрался – и испугался, что горячка-то у меня самого: почудилось мне, что платье ее желтым стало. А ведь было беленьким. Но думается мне, это все луна шалила.

Только я подступил – а она опять бежать! Встала у лестницы и ждет меня. «Лорхен, дурная это забава! А ну-ка прекрати!» Какой там! По всему зданию меня водила таким манером, без всякой жалости… Я уже и задыхаться начал, но все за ней, за ней…

Долго так блудил. Не заметил, как оказался на крылечке. Платьице ее меж деревьев мелькает, словно она там в салки с кем играет, резвится. Я расплакался.

– Милая Лорхен, что же ты со мной делаешь? Да разве я сотворил тебе какое зло, чтобы ты меня так мучила? Вот и в сердце у меня закололо…

То, что она мне ответила, буду я вспоминать до конца дней своих – а забыть очень хотелось бы, поверьте…

– И поделом тебе, Франц! Дубина ты и лопух! Драгоценной своей Лорхен не уберег – так и не нужна она была тебе! Иди, любуйся своей луной, баран! – Голос визгливый, капризный. Никогда прежде она так не говорила.

Я оторопел.

– Деточка моя, да что же ты?

– Деточка! – передразнила и такой бранью разразилась, что я того снести не смог. Голова моя вмиг потяжелела, и повалился я, как мешок…

Чувствую, подошла ко мне – да будто не одна. Так в ушах шумело, что слышались мне многие голоса, и шлепанье, и скрежетанье… Наклонилась и в ухо мне шепчет:

– Хочешь Лорхен свою повидать – сходи в детскую. Авось и увидишь что, хоть очень я в том сомневаюсь. – Помедлила: – Ну прощай, Франц. Спасибо тебе за все. А я пошла к своим.

И все. Шум стих, и я забылся…

Сколько провалялся так – не знаю. Очнулся когда уже было утро. Еле встал. Огляделся. Все те же деревья, и букашки жужжат, как раньше. Ветерок гуляет… А Лорхен – ни следа. Тут вспомнил, что она мне сказала давеча, и воротился в дом. Тяжко, тяжко на душе было. Вот и следы ее в пыли – крошечные, ну просто игрушечные. А где сама она, то мне неведомо…

В детской нашел я только потухший фонарь да лоскуток от ее платья. Махонький совсем, я бы его и не заметил, не лежи он прямо у зеркала. К губам его поднес, поцеловал – а сам слезы лью, потому что чую: не встретиться мне больше с Лорхен моей.

Как она платьице свое порвала, я и не задумывался тогда. Сейчас же это мне покоя не дает. Коли зацепилась на бегу за что-то, так неужели подобрала обрывочек? Принесла ведь с собой, на самое видное место положила! Или так она попрощаться со мной хотела? Ах, не узнать мне того никогда!

Посмотрел я в зеркало. И до того ясно Лорхен увидел, что жутко стало. Как живую! Будто и не было двух месяцев, будто по-прежнему стоим мы тут вместе. Глаза у ней испуганные, круглые… Совсем затуманился у меня взор, и расплылось отражение…

Постоял немного да вышел из комнаты вон.

Несколько недель ее искал. Исходил всю округу, все овраги излазил. Не спал почти, вставал с рассветным лучом и до самой ночи глотку надрывал: «Лорхен! Лорхен!» Но не откликался никто – одни птицы лесные… Красиво было. Но у леса, будь он хоть самым пригожим, ввек не допросишься ничего…

Не уследил я за Лорхен. Да, недаром меня Зевакой прозвали… Точила ее немощь какая-то, съедала, а я и не видел ничего… Лекаря я в глуши такой не сыскал бы, конечно. Да не в лекаре дело. Сам оплошал. Может, жар какой на девчушку напал – и не вынес умишко ее, сломался. Словно мало было этих фантазий…

Лишь осень настала, бросил я усадьбу и ушел в лес. Будь что будет, думаю, – мне теперь все едино жизни нет.

Скитался я сначала по лесной глухомани, после к людям вышел. Война-то, оказывается, в два месяца кончилась. И люди всюду веселые – а я меж ними ходил как мертвяк. Работал где придется.

Случайно узнал в одном трактире, что барона моего на войне убили. Что там с усадьбой сталось, меня не тревожило. Ни одной чужой вещи я не взял, а за Лорхен мне ответ держать перед одним Господом…

И с тех пор никто уже не называл меня Зевакой. Тошно мне глазами своими на белый свет смотреть. Не углядели они того, что должны были. Слепой я оказался, слепой и разумом нищий…

Нынче меня Бирюком кличут.

2005