Никола и Катрин, стоя посреди гостиной, взирали на меня с тем скорбным и беспомощным видом, с каким смотрят на людей в терминальной фазе.
– Я не знаю, что тебе сказать, – в третий раз повторила Катрин, а Никола рядом с ней кивал головой и сокрушенно мычал.
– О чем же ты думала?!
– Да, о чем ты думала?
– Ты же думала о чем-то или нет?
– Нет?
Они помолчали, глядя на меня, потом Никола снова спросил терпеливо, как врач:
– Жен… о чем ты думала?
Я сумела героически – казалось мне – пережить вчерашний вечер, не сказав им о свидании с Флорианом. Никола сидел в баре с Максимом, а я, несмотря на сообщения последнего (должна признать, очаровательные) и все более настойчивые звонки Никола, несокрушимо верившего в терапию сексом, отказалась к ним присоединиться под надуманным предлогом поджимающих сроков. Максим, сам будучи автором, прекрасно знал о сверхъестественной растяжимости издательских сроков, в конце концов понял, что я просто не хочу, и любезно пожелал мне доброй ночи.
Ной, чья социальная жизнь была куда насыщеннее моей, был на третьем детском празднике за три недели. Так что мы с Катрин устроили настоящий девичник с ДВД, коктейлями и суши, мололи чушь, глядя на красавчиков вампиров из «Настоящей крови», объедались сырой рыбой и накачивались горячим сакэ. Несколько раз я готова была нажать на «паузу» и выложить Катрин мои новости, но представляла себе сокрушенную мимику, крики, усиленные действием алкоголя, и бесчисленные рекомендации, одна другой противоречивее… в общем, кончилось бы это плохо: смятение чувств, звонок Флориану в полубреду и, уж признаюсь, бег на заплетающихся ногах до бара Нико за срочной терапией сексом к Максиму. Нет уж, нет уж…
Я предпочла сосредоточиться на прекрасном вампире с внешностью викинга, который во многом напоминал Флориана и позволял мечтать о бывшем возлюбленном, как иные предаются фантазиям о недоступном актере. Я правильно сделала, говорила я себе, поглощая маки и запивая ее сакэ. Я правильно сделала. Я увижу Флориана, которого люблю, – дальше этого мои размышления не шли. Малейшая экстраполяция возымела бы последствия, которые я ни в коем случае не хотела разруливать, прекрасно зная, что неспособна разрулить что бы то ни было.
Итак, я повторяла про себя: «Я правильно сделала», лелея идеализированный образ мужчины, разбившего мне сердце. Кто-нибудь более разумный и менее пьяный мог бы мне заметить, что если я так убеждена, что правильно сделала, то почему же скрываю от лучшей подруги завтрашнее свидание, но я бы его вряд ли послушала, как не слушала и другой голос внутри себя, твердивший мне: «Скверный план, Жен. Очень скверный план».
Ночью меня преследовал бредовый кошмар: я видела, как мини-версия моего «я» колотится в стены моего сознания и кричит сквозь толстое антиздравосмысловое стекло, которое я сама установила: «Не ходи! Ты об этом пожалеешь!», а по другую сторону стекла, в обширной зоне неприятия действительности, где мне так вольготно жилось, мое другое «я» издевательски хохотало в смирительной рубашке.
Но назавтра мне пришлось-таки объясняться с друзьями. Я всерьез думала уйти, ничего им не сказав, но утренняя нестабильность сменила непрошибаемую уверенность вчерашнего вечера, и мне захотелось, чтобы меня успокоили, подбодрили. Думала ли я хоть на секунду, что Катрин и Никола похлопают меня по спине и скажут: «Браво, чемпионка! Блестящий ход!»? Вероятно. Вероятно также, что, как и вчера, я не хотела ни думать, ни размышлять. Я вошла в гостиную, где Никола работал, а Катрин читала пьесу, которую хотела поставить с труппой, сформированной пока только в ее мечтах (до этого было еще ох как далеко), и сказала: «Я иду обедать с Флорианом». Будь я похитрее, я бы подождала до без минуты полудня и крикнула бы им новость, захлопывая за собой дверь. Но пока едва пробило 11, и у них было много, очень много времени, чтобы отреагировать.
Сначала наступила долгая, почти комичная пауза, они таращили глаза, поворачиваясь то друг к другу, то ко мне, то опять друг к другу. Потом посыпались вопросы, но ответов не последовало. Я стояла перед ними столбом, точно косуля в свете автомобильных фар, и прямо-таки физически ощущала, как функционирует мой мозг. Мои лучшие друзья наперебой задавали мне вопросы, а я видела перед собой хомячка, лихорадочно бегущего в колесе.
Наконец Никола, первым понявший, что на вопрос: «О чем ты думала?» ответа не будет, спросил:
– Так что произошло? Он позвонил тебе, чтобы извиниться, и пригласил на обед, а ты сказала «да»?
Еще не поздно спастись бегством, сказала я себе. Никола и Катрин стояли между мной и дверью, но можно выпрыгнуть в окно, в стиле Лары Крофт. В мутных и прельстительных водах неприятия действительности я плавала большую часть моей жизни, почему бы не зайти еще чуточку дальше и не отказаться взглянуть правде в лицо, убежав от нее на сей раз физически? Я представила, как изящно ныряю в окно и падаю в снег несколькими метрами ниже, потом поднимаюсь, без единой царапины, смотрю направо, налево (достаточно долго, чтобы зритель успел полюбоваться моей великолепной пластикой) и наконец бегу со всех ног с решительным видом. Я покосилась на окно.
– Отличная мысль, – сказал Никола, – но скорее всего ты просто ушибешься о стекло.
Я поморщилась. Как он мог прочесть мои мысли? Неужели я до такой степени предсказуема?
– Ишь ты, – сказала я, – какой проницательный… И что же, по-твоему, я отвечу?
– Полагаю, ты сейчас скрестишь руки на груди и надуешься.
Да уж, силен. Я заставила себя держать руки опущенными, отчего вдруг осознала, что у меня есть эти две конечности, и, изо всех сил стараясь не надуваться, сказала:
– Это не он звонил, это я ему позвонила.
Никола и Катрин молчали. В отношении последней это было особенно тревожно: если уж Катрин нечего сказать или выкрикнуть, значит, дело очень, очень плохо. Ничего не оставалось, кроме как принять удар.
– О’кей, – сказала я. – Хватит. Прекратите смотреть на меня, как на слабоумную, ясно? – Оба уставились в ковер, это выглядело комично. – Я позвонила Флориану, потому что, выйдя от психотерапевта…
– …А я тебя предупреждал о постпсихотерапевтическом эффекте… всегда надо навести порядок в голове, прежде чем…
– …позвонила Флориану, потому что решила: не желаю больше играть в игры. И потом, правда, самая настоящая, истинная правда в том, что я хочу его увидеть. Я хочу с ним поговорить, сказать ему, как я себя чувствую, и попытаться понять… Вот вас, скажите, не удивляет, что уже месяц, как мы расстались, и ни разу за это время не поговорили? Я думаю, что имею право на разбор полетов.
– Который час? – спросила Катрин.
– Четверть двенадцатого, а что?
– Пойду, сделаю «Кровавых Цезарей».
– Я сказала четверть двенадцатого.
– Жен… – Она смотрела на меня будто на чрезмерно оптимистичного юношу, отправляющегося на высадку в Нормандии. – Мы все согласны, что ты имеешь право на разбор полетов. Но боюсь, ты еще не готова. Нужно выпить.
Никола, которого сначала, похоже, удивила идея «Кровавых Цезарей», в конечном счете ее одобрил.
– Кэт, не могу же я идти пьяной.
– Один коктейль. А потом будешь осторожней с выпивкой.
Мы все трое кивнули, как будто каким-то боком это мог быть хороший план.
– Не ходи, – сказал мне Никола, когда Катрин вышла из комнаты.
– Я уже не могу позвонить ему и сказать, что не приду.
– А это, по-твоему, не игра? Ты не хочешь признать, что боишься или что, может быть, совершила ошибку?
– Я не боюсь! И почему это ошибка? – Я почти сорвалась на визг, что было дурным знаком. – Прекрати так на меня смотреть.
– Ты уверена, что этого хочешь?
– Честно?
Я присела на стул, чтобы лучше думалось. Изо всех сил постаралась думать честно. Карты были спутаны так давно, и я уже месяц жила в режиме выживания, который чаще обычного требовал от меня серьезных отступлений от честности.
– Честно? – повторила я, как будто это слово могло волшебным образом пробудить здравый смысл. – Не знаю.
Не густо, зато честно. Передо мной появился «Кровавый Цезарь». Сделав большой глоток, я едва не расплакалась от благодарности и добавила: «Я не боюсь, я уже за гранью страха. Поэтому мне лучше не думать слишком много, иначе я дойду до ручки…»
Я почувствовала, что сейчас разревусь, и замолчала.
Катрин села передо мной со своим огромным стаканом.
– Признайся, ты ведь втайне довольна, что мне это нужно, – сказала я. – У тебя появилось весомейшее оправдание, чтобы выпить до полудня…
Я улыбнулась. Мои друзья тоже, и мы чокнулись.
– Всегда в удовольствие поощрять чужие пороки, когда под эту лавочку можно предаться своим, – сказал Никола.
– Ты не думаешь… не лучше ли было подождать? – спросила Катрин.
– Нет… это как нарыв, лучше вскрыть сразу… После вчерашнего звонка, да с моей реакцией, я была настолько не в себе… еще больше не в себе, чем раньше…
Катрин сделала большие глаза: дело пахло керосином.
– …Я предпочитаю все выяснить сразу. Честно… – Я подняла палец и посмотрела на Никола, подчеркивая намеренное употребление этого наречия. – Мне вообще-то без разницы, что он скажет. Я только хочу положить конец сомнениям.
– О’кей, – кивнул Никола, садясь. – Короче, ты идешь.
– Да.
– Хорошо. Ты продумала план?
– Ты продумала экипировку? – одновременно с ним спросила Катрин.
– Нет и нет. Потому я и хотела с вами поговорить, хоть и знала, что вы меня осудите.
Я посмотрела в свой стакан, из которого отпила всего пару глотков. Я уже была опасно расслаблена действием алкоголя и полна любви и признательности к моим друзьям. И я сделала то, что рекомендуется делать в таких обстоятельствах: бодро приложилась к стакану и отдалась на волю Катрин и Никола, которые принялись бомбардировать меня советами.
– Легинсы и твой длинный розовый свитер.
– Для начала просто послушай, что он скажет.
– Не надо розового, лучше серый.
– Можно не играть в игры, но при этом не подставляться.
– Розовый – это уже перебор.
– Скажи ему сразу, что тебя достало притворяться. Будь прозрачной.
– Но не слишком раскрывайся.
– Вот именно.
– Вопрос дозировки.
– И не забывай почаще говорить «я».
– Сапоги! Тебе надо надеть сапоги. На высоких каблуках.
– Начинай фразы с «я чувствую», «у меня такое ощущение, что…» – звучит глуповато, но…
– Твои черные замшевые сапоги. Снега все равно уже почти нет.
– Не важно, что ты говоришь, главное почаще говорить «я».
Я слушала их чрезмерно внимательно, как человек, с которым говорят на малознакомом языке. Через полчаса этого штурма заботы у меня в голове остались только две вещи: я должна почаще говорить «я» и надеть черные замшевые сапоги.
Но «Кровавый Цезарь» сделал свое дело, и я чувствовала себя защищенной легким ватным коконом. Я была взвинчена, но настроена оптимистично. Я дала Катрин выбрать для меня наряд и оделась спокойно и уверенно. Закалывая волосы перед зеркальцем в своей временной комнате, я успела сказать себе: «Твоя уверенность совершенно иллюзорна. Смотри, осторожней». Но как раз быть осторожной я и не хотела. Если мне удастся остаться в этом подвешенном состоянии до ресторана, все будет хорошо, мысленно повторяла я, заканчивая краситься. Полное отсутствие логики в этом умозаключении меня мало заботило: мое блаженное состояние позволяло мне игнорировать логику, грациозно скользя поверх нее. Я расцеловалась с друзьями и ушла на носочках своих черных замшевых сапог, ступая очень тихо, будто боясь разбудить ребенка. Или спящее чудовище, сказала я себе, входя в ресторан, где Флориан, как всегда пунктуальный, должно быть, уже ждал меня.
Он сидел спиной к двери. Я не знала, случайность это или деликатность с его стороны, но была ему благодарна. Я могла привести себя в порядок, снять пальто и спокойно подойти к нему, не беспокоясь о том, как я выгляжу. Официант сразу узнал меня – он не раз видел меня здесь с Флорианом – и бросил короткое: «Мсье вас ждет», указав на его столик. «Спасибо», – захотелось сказать мне, в этом не было необходимости: Флориана я бы почувствовала и с закрытыми глазами.
Я нервно улыбнулась официанту и начала долгий путь к столику, каждую минуту ожидая, что голова Флориана расколется, так я сверлила взглядом его затылок. Мое сердце билось глухо, тяжело и, казалось мне, очень медленно. Я даже задумалась: не симптом ли это особой сердечной недостаточности, или это нормально, что сердце при слишком сильном стрессе бьется медленнее обычного? И вдруг оказалась рядом с ним. Он поднял голову еще до того, как я заговорила и даже вошла в его поле зрения, и я поняла, что он уже знал, что я здесь, что он тоже меня чувствовал. «Ты меня еще любишь?» – чуть не закричала я. В сущности, это все, что я хотела знать.
«Эй», – только и сказал он, устремив на меня свои голубые глаза. Его взгляд. Голубизна его глаз. Столько лет я была окутана этим взглядом, защищена им, что считала только своими нежность и уют этого лазурного кокона. Чем он был для меня теперь? Лазером, лучом, искавшим во мне ответы, прощупывавшим и оценивавшим меня. Он нервничал не меньше меня, и я удивилась, как мне раньше не пришло в голову, что он на это способен.
«Эй», – ответила я. Все лучше, чем «люблю тебя», полтора коротких слова, занимавших все мои мысли. Одно только «люблю тебя» было у меня в голове, грохочущее «люблю тебя», которого Флориан не мог не слышать и которое грозило выбить стекла большой витрины ресторана и припаркованных напротив машин. Больше того, от моего «люблю тебя» готовы были разлететься вдребезги стеклянные здания в центре города, пустые винные бокалы в кухонных шкафчиках новеньких кондоминиумов, хрустальные люстры в буржуазных домах и зеркала в ванных комнатах пансионов в предместьях, в которые смотрятся девочки-подростки.
То было внезапное и яростное «люблю тебя», разбуженное видом этого лица, которое я знала наизусть, обладавшего в моих глазах неповторимой и душераздирающей красотой тех, к кому мы давно привязаны и чьего присутствия лишены. Я неспособна была думать ни о чем другом и, должно быть, смотрела на него странно: я пыталась впитать его взглядом и понять, что в этих правильных и гармоничных чертах значило для меня – любовь. Я едва сдерживалась, чтобы не коснуться его, не прижаться носом к щеке, не вдохнуть его запах.
– Садись, – сказал Флориан, указывая на стул напротив. Посмотрел, как я усаживаюсь, и добавил, чуть поколебавшись:
– Ты хорошо выглядишь.
Я склонила голову набок и взглянула на него с укоризной. Он не должен был мне этого говорить. Это было банально и, скорее всего, неправда. Я очень похудела, и мне пришлось дважды наложить корректор, чтобы попытаться скрыть следы бессонных ночей и пролитых слез под глазами. И еще – это было жестоко. Почему нет закона, запрещающего «бывшим» делать комплименты тем, кого они бросили?
– Что? – спросил Флориан, все прочитав на моем лице. – Это правда.
– Я думаю, ты не имеешь права это говорить.
Он улыбнулся мне. Подошедший официант собирался, надо думать, предложить нам воды, но я бросила:
– Бокал шардоне, пожалуйста.
– Возьмем бутылку, – сказал Флориан. – Нормально для тебя – бутылка?
– Да, да, в самый раз.
Будь в винном погребе полные бочки, я попросила бы прикатить мне одну.
Официант ушел, а я сказала себе: надо заговорить. Надо произнести хоть что-нибудь. Это я ему позвонила, и если я не заговорю, то завизжу.
– Спасибо, что пришел, – выдавила я из себя.
– Не стоит благодарности.
Фу ты. Он здесь из милосердия, из чувства долга.
– Я тоже хотел тебя увидеть, – добавил он, видимо, из жалости или снова прочитав мои мысли. – Я думаю, что… Я не… Когда все это случилось… – Он искал слова, собирался с мыслями. – Мне стало скучно с тобой, – сказал он наконец.
– О боже. Вот этого ты точно не имеешь права говорить. Тебе не было скучно со мной, Флориан!
Я вспомнила Никола и его совет с привкусом популярной психологии: «Почаще говори «я».
– Я не думаю, что тебе было скучно со мной, – поправилась я.
– Ты не права. Это не потому что…
Он замолчал. Что же он хотел сказать? Не потому что я тебя оставил, не потому что я люблю другую, не потому что я разлюбил тебя? Я осознала, что мы движемся по густо заминированному полю: куда бы ни ступил он, куда бы ни шагнула я, везде могло рвануть. И я решила броситься в омут. Один шаг, сказала я себе, и готово дело. Все лучше, чем топтаться на месте, как два идиота, боясь взрыва.
– Когда же… – Я спохватилась. – Я хочу знать, когда…
Но тут официант, уж не знаю, на беду или к счастью, вернулся с бутылкой в одной руке и штопором в другой. Он поставил бутылку на стол, спокойно повернул ее ко мне, показывая этикетку, на которую я плевать хотела, после чего стал ее открывать – до безумия медленно. Мы с Флорианом смотрели на стол, на руки официанта, на половицы, на женщину за соседним столиком, которая ела в одиночестве, читая журнал… все это под негромкое шрк-шрк, которое издавала пробка, поворачиваясь в бутылочном горлышке. Я подняла глаза на Флориана. Он тоже смотрел на меня, оторопев от медлительности официанта. Шрк-шрк. Флориан вымучил улыбку. Шррррк. И я рассмеялась.
Чпок! Официант приподнял пробку, понюхал ее и начал снимать со штопора. Снова шрк-шрк, и мне стало еще смешнее. Я смеялась беззвучно, закрыв лицо руками, и слезы подступали к глазам, как двадцать лет назад, когда я пыталась совладать с приступом хохота в классе. Сейчас он даст пробку Флориану, подумала я. Но нет, официант протянул ее мне, чтобы я лично могла удостовериться, что вино открыто. Я поднесла легкий цилиндрик к носу, сотрясаясь от настоящих спазмов.
– Очень хорошо пахнет, – удалось мне выговорить. Флориан напротив меня тоже смеялся до слез, зачем-то прикрыв рот салфеткой. Я надеялась, что до официанта наконец дойдет или, по крайней мере, ему надоест иметь дело с парочкой идиотов, – но нет, он плеснул чуть-чуть вина в мой бокал, чтобы я попробовала. Я подняла бокал – у меня вырывались тоненькие пронзительные «хи-хиии», и женщина с журналом покосилась на меня с усмешкой. Я посмотрела на Флориана. Что я должна сделать – пригубить вино? Продегустировать его всерьез? Он заходился от смеха, я даже испугалась, что он задохнется. Я все же сделала глоток, держась одной рукой за бокал, а другой за живот, который начал болеть, сказала официанту: «Прекрасно» и засмеялась в полный голос. Официант, чья невозмутимость олимпийского калибра рассмешила меня еще больше, наполнил мой бокал, потом бокал Флориана – и, слава богу, ушел, оставив бутылку на столе.
Мы смеялись еще довольно долго – дивное ощущение легкости от неудержимого смеха вдвоем уже давало себя знать. Я успокоилась первой – спазмы еще слегка сотрясали меня, но удалось хотя бы отдышаться. Я вытерла потекшую тушь и посмотрела на Флориана. А он смотрел на меня и улыбался, как будто только что, наконец, увидел. «Алло», – сказал он. И я, тоже узнав его, ответила: «Алло».
Выплеснув таким образом отчасти нашу нервозность, мы смогли провести больше половины следующего часа за нормальным разговором, насколько это было возможно в таких обстоятельствах. Мы комментировали события в мире, за которыми следили когда-то вместе, Флориан рассказывал мне о своих проектах, а я ему – о новой биографии, которую мне заказали (все же умолчав о том факте, что вчера несколько минут вынашивала план о лавандовых полях), спрашивали друг друга о родных.
Мы оба, и он и я, казалось, не могли наговориться, нам хотелось без конца рассказывать друг другу о мелочах нашей повседневности, и я с грустью подумала, что дело тут все же, скорее, в привычке, чем в чем-то ином. Я была собеседницей Флориана шесть лет. Пусть сердце его уже не со мной, между нами осталась тысяча разговоров, прерванных нашим разрывом. Разговоров не глобальных, но тем более важных, что были они – о нашей повседневной жизни, детали которой, столь же банальные, сколь и основополагающие, мы так долго делили.
Но и моя, и его повседневная жизни изменились – коренным образом изменились всего за месяц, поэтому наш разговор принимал все более абсурдный оборот, и мы снова оказались на том же минном поле, где на каждом шагу нас подстерегало то, чего следовало избегать: моя новая жизнь, мое пребывание на раскладном диване у Катрин и Никола, женщина, делившая теперь с ним постель, мое бедное разбитое сердце…
Мы не могли говорить о моих друзьях, не могли ни словом упомянуть его кондоминиум, который так долго был нашим домом и где еще осталось множество моих вещей, от кухонной посуды до постельного белья. Мы заслуживали лучшего, нам следовало быть мужественнее, честнее. Я удивлялась, что Флориан еще не взорвал первую мину, что он не счел своим рыцарским долгом дать первый залп, не взял на себя неблагодарную роль – затронуть, наконец, темы, на которые мы говорить не хотели, но не могли не заговорить.
Принесли обед, и я нервно ковыряла вилкой ризотто, а Флориан рассказывал мне о весьма престижном проекте, предложенном его фирме. Не в пример Флориану, лишь поначалу изображавшему определенное любопытство к моим писаниям (потом он совершенно потерял к ним интерес, и кто его за это осудит?), меня его работа всегда завораживала. Я любила, когда он рассказывал мне о линиях и пространствах, показывал на листах ватмана или на экране своего компьютера чертежи, похожие на минималистские картины, которые со временем воплотятся в гармоничные и полные света здания. И вот я слушала, как он говорит об окнах и широких лестницах, гоняла по тарелке горошины и вдруг сказала себе, что больше так продолжаться не может, – и решительно шагнула прямо на минное поле.
«Флориан…» Как странно было произносить его имя! Я называла его Флорианом, говоря о нем с другими, – а наедине звала его «любимым», или «милым», или ласковыми прозвищами, которые приходили и уходили, неся в себе все прелестные и глуповатые нюансы близости.
– Флориан, – повторила я. – Что произошло?
И тут же спохватилась:
– Я бы хотела, чтобы ты объяснил мне, что произошло.
Он посмотрел на меня долгим взглядом. Вид у него был разочарованный – неужели он вправду надеялся, что этот момент не настанет? Что мы так и уйдем из ресторана, ни словечком не намекнув на то, чем стала моя жизнь? И грустный: я увидела в его светлых глазах, что он не хочет причинять мне боль и прекрасно знает, что честный ответ на такой вопрос не может не причинить мне боли.
– Я… – Он помедлил, глядя на меня.
Наверно, спрашивает себя, хватит ли у меня сил выдержать удар, который он готовится нанести, подумала я. И внутренне напряглась, заранее зная, что это бесполезно.
– Я много думал об этом, – сказал он. – Я задавал себе этот вопрос…
Снова поколебался. Каждая пауза была для меня мукой, потому что я угадывала за ними желание пощадить меня, не сказать всей правды, которую, пока она была так завуалирована, я могла представлять себе лишь невыносимо жестокой.
– Я задавал себе этот вопрос несколько месяцев.
Бац! Я, конечно, догадывалась, что Флориан не сказал себе, проснувшись однажды утром: пойду-ка я на сторону. Я знала, что это был долгий и тягостный процесс: еще до того, как он ушел, ушла любовь. Но услышать эти слова от него – это было другое дело. Я все же успела оценить его честность, а также спросить себя: что делать с рисом, который был у меня во рту. Я ухитрилась – с трудом – проглотить его, прежде чем ком намертво закупорил бы мое горло. Я отодвинула тарелку. Флориан кашлянул.
– Я встретил… Билли…
– Билли?
Я едва услышала свой голос. Вино в бутылке кончилось, и я сделала знак невозмутимому официанту принести мне еще бокал.
– Ту… мою… девушку, которую ты видела тогда в баре.
– Ее зовут Билли?
На странице фейсбука, однако, чертова хипстерша именовалась Брижит, но о том, сколько я паслась на этой странице, я предпочла не говорить моему бывшему.
– Это ее артистический псевдоним, – пояснил Флориан, которому, я могла в этом поклясться, было немного неловко за эту деталь. Хорошо, что голоса у меня по-прежнему не было. Мне хотелось заорать: «Что за девушка старше пятнадцати лет станет звать себя Билли?», но я лишь выдавила из себя:
– Сколько ей лет?
– Двадцать четыре года.
Я в панике оглянулась на официанта: где же мой бокал вина? Он наконец поставил его передо мной, и я махнула сразу половину. Итак, в тридцать два года я стала женщиной, от которой уходят к молодой. Я успела заметить, что «Билли» (я уже знала, что никогда не смогу произнести это имя, не нарисовав пальцами в воздухе кавычки) выглядит молодо, но чтобы… двадцать четыре года? Флориан был такой спокойный, такой… я не любила это слово, но он всегда казался мне человеком зрелым. Он был степенным, серьезным, уравновешенным. И он выбрал молодость – двадцать четыре года вдруг показались мне совсем юным возрастом, и я представила себе «Билли» танцующей в подвале у моего отца под караоке Одреанны.
– Я знаю, – кивнул Флориан; он, конечно, видел мое смятение, и ему явно было неловко за крайнюю молодость чертовой хипстерши. Он вымученно улыбнулся и продолжил рассказ об их встрече. Я слушала его, держась за свой бокал, как за спасательный круг, и недоумевая, что я могла сказать или сделать такого, чтобы он подумал, будто я хочу знать эту историю. Но говорить я не могла и смотрела ему в лицо слишком, слишком пристально – вид у меня был, вероятно, как у птички, загипнотизированной змеей: пустой, застывший взгляд, неподвижное, несмотря на угрозу, тело и здравый смысл, отчаянно кричавший: «Беги, спасайся!»
«Билли», как сказала мне Катрин несколько недель назад, была актрисой. Но, подобно большинству молодых актеров в нашем городе, она зарабатывала на жизнь другим ремеслом: принимала звонки и встречала клиентов в крутом рекламном агентстве, с которым была связана фирма Флориана. Все так просто, что оторопь брала. Флориан бывал в агентстве, и его встречала эта молодая особа с вытравленными волосами и завлекательной походкой («Билли» стала в моем сознании пташкой, подпрыгивающей и чирикающей, очаровательной, глупенькой и неотразимой). Она строила ему глазки, и он был вынужден признаться себе, что не остался равнодушным к чарам энергичной барышни с ресепшена.
И все это, объяснял он мне (а я так и смотрела на него, как на впечатляющее столкновение на автостраде), имело место в конце лета и всю осень. То есть почти полгода назад, когда я еще наивно полагала, что купаюсь в супружеском блаженстве. Я помахала рукой официанту, чтобы попросить еще бокал.
– Но ничего не было, ничего, пока я тебе не сказал, – заключил Флориан, мой экс-возлюбленный, тот, кого я все еще любила, воплощенная порядочность, человек, который не смог бы жить с мыслью, что кого-то «обманывает».
– Браво, – сказала я. – Ты должен собой гордиться.
Он сделал обиженное и одновременно всепрощающее лицо, давая мне понять, что мой комментарий – мелкая месть, но он не станет вступать в пререкания из жалости ко мне, из великодушия. Я взяла принесенный официантом бокал прежде, чем он успел поставить его на стол, и снова отпила большой глоток.
– Ты не слишком много пьешь? – спросил Флориан.
– Серьезно? – отозвалась я. – Ты будешь учить меня благоразумию теперь?
Он открыл было рот, чтобы что-то сказать, – наверно, что я неуравновешенна сейчас, когда услышала нелицеприятную правду, и да, как раз самое время поучиться благоразумию в питии, – но увидел мое лицо над бокалом и осекся.
– Я могу узнать… – спросила я, – как это случилось?
Флориан посмотрел на меня ошарашенно.
– Не как это у тебя случилось в первый раз с «Бобби», – продолжала я исключительно неприятным тоном, нарочно перепутав имя, как будто могла когда-нибудь забыть, что она «Билли». – Как… как ты меня разлюбил? Когда?
– Я тебя не разлюбил, – сказал Флориан, и я видела, что он не лжет, но заставить себя поверить ему уже не могла.
– Так что же произошло?
Вид у него был сокрушенный. И он был прав: зачем я настаиваю, чтобы услышать то, что может лишь причинить мне боль? Я посмотрела в свой бокал, уже почти пустой, и поняла, что изрядно пьяна. Я повторила с настойчивостью, усиленной алкогольными парами:
– Что же произошло? – и поправилась, вспомнив советы Никола: – Я хочу знать, что произошло.
– Жен… я не знаю, что произошло. Я… мне казалось… – Ему-то какой инстинкт подсказал, что надо почаще говорить «я»? – Мне казалось… – повторил он, – что ты… может быть, слишком часто… отдаешься на волю событий… Понимаешь… Я ведь знаю, что ты, в сущности, хотела бы писать для себя, мы об этом не раз говорили, но я видел, что ты никак не начнешь, и… однажды я понял, что мне все меньше и меньше хочется тебя подбадривать и…
– Ты меня бросил, потому что я не пишу для себя?
– Это пример. Я уверен, ты понимаешь, что я хочу сказать.
Я не только понимала, что он хотел сказать, – я и сама предполагала эту причину его ухода: он бросил меня, потому что я слишком пассивна, потому что я, захотелось мне крикнуть – «долбаный моллюск». Оттого, что я была права, что верно все поняла, у меня разрывалось сердце. Я осознала, что пришла сюда отчасти затем, чтобы услышать его возражения.
– Мне надо было с тобой об этом поговорить, – продолжал между тем Мистер Великодушие, который, разумеется, говорил со мной об этом, и не раз. – Но… я видел, что ты отдаешься на волю событий.
Сколько можно это повторять?! На волю каких событий я отдавалась? В какую-то долю секунды мне в голову пришло несколько ответов на этот вопрос, но я от них отмахнулась, потому что я-то не была великодушна и не хотела признавать правоту Флориана в чем бы то ни было.
– …Я чувствовал, что ты себе не хозяйка… и это… это моя вина, так я устроен, но мне все меньше хотелось… быть частью твоей жизни.
Он явно долго, очень долго обо всем этом думал.
– Но почему ты мне ничего не сказал? – выкрикнула я.
Он говорил мне, обиняками, о моей пассивности, но ни разу – о том, что ему «все меньше хотелось быть частью моей жизни».
– Я… я не хотел на тебя давить… – промямлил Флориан.
– Да это же черт-те что! И неправда! Неправда, что я себе не хозяйка, ясно? Я решаю все! Мой психотерапевт мне это сказал!
О боже. Неужели я произнесла эти слова? Я, увы, сознавала безмерную патетику моего заявления и моего тона в целом – так говорил бы ребенок, не понимающий, почему у него отобрали лего.
– Я решаю все, ясно? – повторила я. – И могу решить быть пассивной, если хочу, имею право!
Это было ужасно. Я видела, как вязну в этой смехотворной риторике на глазах Флириана, до того этим опечаленного, до того сокрушенного – нет слов. Я заплакала.
– Женевьева… Я… Ты права… Конечно… ты имеешь право быть какой хочешь, жить, как хочешь, это я не имел права требовать от тебя… я не имею права требовать от тебя чего бы то ни было.
– Но ты должен был! Должен был! – выкрикнула я сквозь слезы.
Я плакала перед Флорианом с каким-то даже наслаждением, и мне на миг вспомнились эпизоды из моего детства, когда, ударившись или оцарапавшись, я только на руках у отца начинала плакать.
– Ты должен был, – повторила я.
Должен был – и что? И я превратилась бы в динамо-машину? В человека с неутолимыми амбициями, с высокими целями, ориентированного на карьеру? Флориан, надо полагать, задавал себе те же вопросы и пришел к тем же выводам, что и я.
– И что же, – спросила я, давясь слезами, в то время как женщина с журналом за соседним столиком изо всех сил сдерживалась, чтобы не уставиться на меня. – И что же, ты встретил эту девушку и сказал себе: вау, секретарша, которая хочет стать актрисой, – вот это драйв?
Это был удар ниже пояса, но у меня хватило присутствия духа возгордиться собой за эту шпильку.
– Женевьева… – начал Флориан тоном мягкой укоризны, на который я всегда обижалась.
– Прекрати говорить со мной, как с ребенком.
Я подняла голову. До меня вдруг дошло, что мой любимый давно обращался со мной, как с ребенком. И это меня устраивало (в конце концов, дети не обязаны принимать решений и могут в какой-то мере отдаваться на волю событий), но и тревожило, хотя я это не вполне сознавала.
– Я не обращаюсь с тобой, как с ребен…
– Да! Да, ты обращаешься со мной, как с ребенком!
Я едва не добавила, что тут наверняка есть связь с тем фактом, что он с недавних пор общается с почти ребенком, но для такой воинственности мне не хватало пороху и, должна уж признаться, – я упивалась слезами.
– Тебе не приходило в голову, что ты, может быть, хочешь, чтобы с тобой обращались, как с ребенком?
Я вскинула на него глаза, будто он меня ударил, и на секунду подумала, что именно это сделаю сейчас сама – влеплю ему оглушительную пощечину.
– Извини, – тотчас спохватился он. – Я… извини. Это нехорошо, я…
Это было лукавство, типичное дешевое лукавство, которое он проявлял всегда, когда был не прав. И все же, вкрадчиво нашептывал мне внутренний голос, он был не совсем не прав. Если честно, даже недалек от истины. И эта мысль, еще более невыносимая сама по себе, чем тот факт, что именно он ее озвучил, заставила меня вскочить.
– Я ухожу, – сказала я, вытирая глаза рукавом, совсем как ребенок.
– Жен…
– Нет, я ухожу. Я знаю, что это слишком эмоционально, знаю, что это смешно, я уверена, что «Бинди», или как ее там, никогда бы ничего подобного не сделала, но я не хочу здесь оставаться, ясно? И кстати, я знаю, что подтверждаю твою правоту, короче, ты можешь быть доволен. Я веду себя, как малое дитя. Ты доволен?
Он тоже поднялся и посмотрел мне прямо в глаза. Он не был доволен. Конечно же, нет.
– Позволь мне хотя бы… я провожу тебя.
– Нет! Нет. Мы ведь оба знали, что этим кончится, правда?
И я подумала про себя: в самом деле, какая-то часть меня с самого начала знала, что мой уход из ресторана будет не в меру драматичным. «Извини, что побеспокоила». Я чуть не добавила что-то вроде «живи счастливо», но есть все же пределы пафосу! Я повернулась на каблуках своих черных замшевых сапог и ушла, от всей души надеясь не навернуться на них хотя бы до дверей.
Я подумала было, вернувшись в пустую квартиру, срочно позвать на помощь Катрин или Никола. Но они ушли с Ноем к своим матерям, у которых был день рождения, и собирались остаться там до завтра. Катрин хотела переиграть, говорила мне, что может свернуть визит пораньше, но я отказалась. Их матери жили в Лорантидах, у Катрин не было водительских прав, а мне хотелось считать себя сильной и самостоятельной. Я все же поколебалась немного, но потом твердо решила им не звонить. Я не ребенок, без конца повторяла я Ти-Гусу и Ти-Муссу, между которыми легла, свернувшись клубочком, как только пришла. Я владею ситуацией, как большая.
Я обошла квартиру. Нашлась водка (много), сок (значит, не придется пить креветочный сорбет), диски с романтическими комедиями, сто раз виденными, штаны с пузырями на коленях, в которые я тут же влезла, и телефон для полной изоляции. Я отправила Катрин и Никола лживые сообщения, заверив их, что, хоть мне грустно и есть много чего им рассказать, в общем, все в порядке. Ни он, ни она, конечно, мне не поверили и ответили: «Звони в любое время», а потом сами несколько раз пытались мне дозвониться. В конце концов я ответила и сказала, что владею ситуацией и что немного одиночества пойдет мне на пользу.
«Ты хочешь побыть одна? – спросила Катрин. – Она хочет побыть одна», – сказала она Никола и передала ему трубку. «Жен, – сказал он. – Звони нам в любое время, хоть в три часа ночи, хорошо? Если захочешь. Если нет, мы оставим тебя в покое. Обещаю». Я чуть не разрыдалась. Его ласковый голос, то, что он так хорошо меня знал и уважал мое мазохистское желание упиваться своим горем в одиночестве, – все это растопило мое сердце. «Спасибо», – сказала я искренне. Флориан тоже пытался мне дозвониться, но о том, чтобы ответить, не могло быть и речи. Я хотела сохранить статус-кво, хотела посмаковать мое горе и мое смятение и ни за что, ни за что не хотела продолжать наш разговор…
Я расположилась на диване перед телевизором с большим стаканом водки, разбавленной каким-то оранжевым соком, коробкой носовых платков и обоими котами. «Я правильно сделала», – сказала я двум черным мордочкам, уставившимся на меня. И это было отчасти правдой. Я могла теперь оперировать реальными, хоть и болезненными фактами, и было в этой реальности что-то странно успокаивающее.
Я даже пришла через несколько часов в состояние эйфории под действием алкоголя, романтических комедий и долгих разговоров с котами и/или своим отражением в большом зеркале в прихожей, сводившимся, собственно, к одному: «Пошел на хрен, Флориан, я сама все решаю!» Стемнело, белые рождественские огоньки, которые Катрин повесила на окна еще в незапамятные времена праздников, освещали квартиру мягким успокаивающим светом, и мне казалось, будто я в коконе.
«Пошел на хрен, Флориан со своей долбаной Билли Джин», – повторила я невозмутимым котам, доедая завалявшийся в холодильнике чили-кон-карне. И, чтобы проиллюстрировать свои слова совсем уж ясно, я взяла телефон и позвонила Максиму Блэкберну.