Назавтра я за рулем маленькой машины Никола весело катила среди раскисших полей, под безоблачным небом, к «шале» моего отца. Тот факт, что его «шале» общего с шале имело только стены из фальшивых бревен «под канадскую хижину» да декор, тщательно продуманный Жозианой, нас никогда не смущал: мы живем в Квебеке, и загородный дом у нас называется «шале», будь он хоть дворцом.
У нас было настоящее шале, когда я была совсем маленькой, на острове посреди реки – настоящий деревянный домик «с безэлектричеством», как я гордо говорила подругам, о котором у меня сохранились самые романтичные воспоминания. Я плакала, обижалась и дулась, когда отец решил продать эту «развалюху» и купить прекрасный участок у озера, где он построил гибрид швейцарского шале с бревенчатой хижиной, к которому я сейчас направлялась.
Я предпочла бы для своего одинокого паломничества ту старую избушку «с безэлектричеством». Для поисков себя в лесах больше подходит простой деревенский дом, чем этот – оборудованный по последнему слову техники и ландшафтного дизайна, с плазменным экраном двенадцатиметровой ширины, дававшим доступ к половине телеканалов мира. Но, как сказала я Никола, который посмеивался и с сомнением качал головой, будем обходиться подручными средствами.
Мои друзья, разумеется, приняли мой проект без энтузиазма и почтения, которых он, на мой взгляд, заслуживал. Никола и Катрин ждали меня вчера с бутылкой шампанского, чтобы отпраздновать подписание контракта на аренду, и первым делом спросили, не хочу ли я лучше «горячего чаю» или отвар, чтобы окончательно войти в образ.
– Потому что ты ведь понимаешь, что это образ, а? – спросил Никола.
– Отстаньте, – ответила я тоном обиженного ребенка, которым в последнее время явно злоупотребляла.
– Жен… уединение – это не твое… это практикует Катрин. И мы ее не одобряем, когда она это делает.
– Эй, я тебя слышу, я рядом! – возмутилась Катрин и предложила поехать со мной – она вовсе не считала, что это противоречит понятию «уединения». Она, конечно, немного ревновала к моему замыслу: он предполагал поиск себя, самоанализ, короче, это была конкретная попытка самосовершенствования. Никола был прав: я вторглась на территорию моей подруги.
– Ты проведешь две недели совсем одна? – спросил Никола, и в его тоне ясно слышалось, что он не только ни чуточки мне не верит, но и находит это крайне забавным.
– Ты мог бы хоть иногда принимать меня всерьез, – буркнула я, и он ответил улыбкой, которую я нашла бы очаровательной в других обстоятельствах и которая недвусмысленно говорила: «Ты знаешь, что тебя совершенно невозможно принимать всерьез, но знаешь и то, что я тебя все равно люблю».
Катрин, которая не могла не поддержать такое начинание, заставила его замолчать и потребовала, чтобы мы сели с листком бумаги и карандашом и составили подробный план моего уединения.
– Я буду просто… читать, писать и размышлять, – сказала я.
– Да, но в каком порядке? – спросила Катрин. – Сколько времени ты будешь отводить на медитацию? А заниматься йогой по утрам у озера будешь? Хочешь, мы подберем тебе специальную литературу? А что ты будешь есть? Никаких животных белков, надеюсь?
Я встревоженно покосилась на Никола, который только рукой махнул: мол, выкручивайся сама. Ной крикнул из своей комнаты: «Ну и фигня твой план!» Поскольку он в последние два дня стал МОЕЙ истиной в последней инстанции в области психологии, я подавила желание пожурить его и принялась расписывать прелести одиночества, пока Никола не шепнул мне на ухо, что я «звучу совсем как моя мать».
Я все же уехала назавтра; в кармане у меня был план действий, разработанный Катрин, который я, конечно, не собиралась соблюдать (я написала «С 7:00 до 8:00 – йога и медитация», прекрасно зная, что и не подумаю медитировать и даже сидеть в позе лотоса, глядя на озеро), а в багажнике машины – мой ноутбук, и ни одной бутылки спиртного. Я дала себе более или менее торжественное обещание не пить, не включать телевизор, не открывать Интернет, не смотреть почту и никому не звонить.
Максим, когда я поставила его в известность лаконичным сообщением, спросил, не возомнила ли я себя героиней «Есть, молиться, любить», что меня задело, потому что я думала именно об этой героине, добровольно уединившейся, не помню, на сколько времени, на маленьком островке, чтобы подумать и «погрузиться в себя». «А ты знаешь, что эта девушка с прибабахом, что она бывала в ашрамах и с ума сходит по медитации много лет?» – поддел меня Максим, хоть я и заверила его, что нет, я вовсе о ней не думала.
Что я могла ему сказать? Что я прочла эту книгу несколько недель назад, в свой самый черный период, и она принесла мне огромное облегчение? Что мне понравился оголтелый идеализм этой чересчур эмоциональной женщины? Глупо, но мне было неловко, что я клюнула на эту историю вкупе с ее рассказчицей. Хотелось все же убедить окружающих (да и себя), что идея целиком моя.
Максим пожелал мне удачи, добавив, что сам он обожает проводить недели в одиночестве, и я подумала: ну конечно, самый уравновешенный человек на свете и должен обожать проводить время за городом с гитарой, старой пишущей машинкой и мольбертом. Он раздражал меня, потому что ему до смешного легко доставался душевный покой, которого я так отчаянно хотела достичь.
Флориан, с которым я за два дня обменялась большим количеством сообщений и мейлов, чем за всю нашу совместную жизнь (об этом факте, доставившем мне опасную радость, я никому не сказала, чтобы не услышать в ответ то, что я и сама говорила себе: «Не обольщайся»), ответил на мою новость: «Я уверен, это пойдет тебе на пользу», что разозлило меня почти так же, как любовь Максима к одиночеству. Хорошо, что я уезжаю, подумалось мне, а то скоро начну бросаться на людей.
Всех переплюнул мой отец, когда, заехав вчера отдать мне ключи от шале, сказал Никола: «Это что за новая мода на Плато: впариваем, будто любим деревню?» Никола, просияв, налил ему скотча, и они заговорили как тонкие знатоки «привычек старых дев и одиноких дамочек». Нам с Катрин пришлось выйти погулять с Ноем, чтобы не совершить отцеубийство вкупе с кузеноубийством, за что мы удостоились бы фотографии крупным планом на первой полосе «Журналь де Монреаль».
Но все это не мешало мне почти гордиться собой теперь, когда я ехала среди залитых солнцем полей. Выезжая из города, я включила радио, но потом, передумав, выключила: мой путь начнется здесь, в маленькой, изъеденной ржавчиной машине Никола, и я буду смотреть на убегающие за окном поля в тишине. Километров через десять я была вынуждена признать, что поля, когда смотришь на них с автострады, – зрелище довольно скучное. Но я держалась, разговаривая с Ти-Гусом и Ти-Муссом, которые тоже скучали, мяукая в своих клетках на заднем сиденье.
«Кто проведет две недели за городом с мамочкой?» Мяу! Мяу! «Кто будет играть в саду?» Мяу! Мяу! «Кто, котятки мои, подышит свежим воздухом?» Мяу! Мяу! «А мышей ловить будем? А? А, котятки? Будем ловить мышей?» Молчание. Моим котам раньше меня надоел этот беспредметный разговор, и я решила на них не обижаться. Я вдруг поняла, что нервничаю, и разозлилась на себя за это.
Странно, сказала я себе, проезжая через центр маленькой деревушки, пожалуй, слишком буколической, чтобы выглядеть настоящей, я ведь так любила быть одна, я все отрочество втайне мечтала, чтобы меня предоставили самой себе. А теперь я уже и не помню, как можно ценить одиночество. Я разговариваю с котами, потому что разучилась жить в тишине.
Я прекрасно понимала причину своей нервозности: это одиночество я сама себе навязала. А ведь я провела много долгих дней и немало вечеров совсем одна, когда жила с Флорианом. Он работал в офисе, иногда допоздна, а я дома. Меня тогда вполне устраивали эти спокойные дни, я писала свои биографии, разговаривала (но не так активно) с котами, часами читала, с удовольствием ела в одиночестве с хорошей книгой.
Но это навязанное одиночество представлялось мне вызовом – именно это слово, кстати, употребила Жюли Вейе, когда я позвонила ей, чтобы сказать, что пропущу две ближайшие встречи. Я изложила ей свой план с энтузиазмом, даже мне показавшимся немного ребяческим (в конце концов, я не отправляюсь покорять в одиночку Килиманджаро, я просто проведу две недели на берегу озера в Эстрии, что такого?!).
– А ты видишь это как вызов себе самой? – спросила меня Жюли своим красивым, чуть хрипловатым голосом.
– Нет! Вовсе нет, вот еще!
Я была почти оскорблена: неужели мой психотерапевт считает, что я настолько слаба духом, чтобы считать две недели одиночества вызовом? Но, повесив трубку, я поняла, что это именно так. И дух соревнования во мне, проявлявшийся в самых абсурдных ситуациях (типа: я докажу моей четырнадцатилетней сестренке, что я более взрослая), в очередной раз заработал.
«Смешная мамочка, сама себе бросает вызовы, а, котятки?» В ответ я дождалась раздраженного «мяу» от Ти-Мусса. Ну и отлично, сказала я себе. Больше ни слова, пока не приедем в шале. Еще один славный вызов для чемпионки.
Маленькое озеро было еще сковано льдом, снежные шапки медленно подтаивали на деревьях и галереях. Место было очаровательное, даже весной, чья неблагодарная палитра выкрасила пейзаж в гризайль блеклых буро-серых тонов. Только лучше было не смотреть на дом, горделиво возвышавшийся над озером, с резными коньками и широкими балконами темного дерева. Флюгер в виде льва, специально заказанный моим отцом у мастера, который нашел его задумку несуразной, тихонько поскрипывал над крышей.
Я поднялась по ступенькам (это были толстенные бревна, распиленные в длину) к парадной двери, открывавшейся в большую гостиную, и поставила на пол клетки с котами. Они вышли и, осторожно принюхиваясь, шагнули в дом – мордочки вытянуты, глаза вытаращены, вид подозрительный. И было отчего: многочисленные оленьи головы смотрели на нас с высоких стен, а у огромного камина лежала устрашающая медвежья шкура.
Когда-то я занималась любовью с Флорианом на этом полярном медведе со столь трагической судьбой и теперь, глядя на мех, чувствовала, что сердце не умещается в груди. Я направилась к шкуре, подняла ее, удивившись, какая она тяжелая, и отволокла в одну из маленьких комнат на втором этаже: я не хотела видеть всякий раз, когда она попадется мне на глаза, два сплетенных тела на белом меху. Вернувшись в гостиную, я показала язык голове лося, которая смотрела на меня – я готова была в этом поклясться – как-то странно.
Мой отец, разумеется, не убил своими руками ни одного из этих бедных животных. На охоте он бывал, но всегда возвращался с пустыми руками: он был из тех охотников, что идут в лес, чтобы пить что покрепче, обмениваться сальными и солеными шутками с товарищами и, при случае, мазать по ни в чем не повинным косулям. По возвращении он травил нам немыслимые охотничьи байки, мы смеялись, и я подозревала, что он даже ни разу не прицелился. Сам он скорее умер бы, чем в этом признался, но он был слишком чувствителен для охоты.
Поэтому трофеи были куплены у других, более мужественных и закаленных охотников, и мы все могли благодарить Жозиану, без которой на этих стенах наверняка оказались бы головы льва и зебры. Но представители африканской фауны не отвечали ее замыслу «охотничьего домика/канадской хижины», включавшему зато каяк из березовой коры, красовавшийся на колпаке гигантского камина, над двумя веслами, которые Жозиана отстояла, несмотря на наши замечания и тот факт, что два настоящих каяка в сарае подтверждали нашу правоту.
Она послала мне бесконечно длинное электронное письмо с практически полным перечнем всего, что было в кладовой, в погребе и в сарае, и чем я, писала она, должна непременно пользоваться, как мне вздумается. (На что мне двенадцать мешков турецкого гороха и три тобогана? Загадка.) Она также объяснила мне во всех подробностях, как работают колоссальный телевизор в гостиной и более скромный – в хозяйской спальне.
Но телевидение мой вызов не предусматривал, и я поспешила отключить их от сети, как будто боялась, что не смогу удержаться, если пройду мимо работающего телевизора. Та же участь постигла беспроводной роутер (еще одно искушение), а перед одним из телефонных аппаратов я постояла в задумчивости, спрашивая себя, хватит ли меня на то, чтобы отключить все. В конце концов я махнула рукой, не преминув сказать пробегавшему Ти-Муссу, что уж как-нибудь смогу удержаться и никому не звонить две недели. Мне показалось, будто кот смотрит на меня с сомнением, что я сочла дурным знаком, и решила выйти прогуляться.
Гуляла я в итоге почти три часа по узким дорожкам, раскинувшимся вокруг шале, встречала на пути стариков и велосипедистов, видела красивые каменные дома и косуль, которые флегматично поднимали голову при виде меня и снова принимались мирно пастись. Видно, жизнь у косуль в Эстрии спокойная.
Я думала о Флориане, о Максиме, о моих друзьях и родных, об окружающем меня мире и о себе в нем, я просто дала волю своим мыслям, потому что мне было любопытно, куда они меня приведут. И через пару часов я удивилась, поняв, что не думаю почти ни о чем. Я шла по щебенке дорог и сухой соломе еще не засеянных полей, смотрела на рисунок голых ветвей на небе, на быстрые трепетные движения ушей встречной косули.
Мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы осознанно задуматься о моей ситуации, отчего у меня резко испортилось настроение: я прекрасно понимала, что как-то смешно заставлять себя думать, когда можно просто жить, и мне не хотелось на сей раз созерцать свой пупок. Но приходилось признать очевидное: я уехала в эти дивные места для того, чтобы созерцать свой пупок, в надежде перестать на нем зацикливаться. Интересный случай, сказала я себе, надо будет обсудить его с моим другом Ноем.
Я вернулась к дому, спрашивая себя, не стоит ли и вправду, как советовала мне Катрин, составить список, где перечислялись бы мои задачи на ближайшие две недели. Мне это казалось немного смешным и очень «катринским», но старый добрый подход «если на то пошло» начинал представляться все более разумным.
Каковы же эти задачи? Разобраться в себе. Встать на ноги – мне казалось, с тех пор как ушел Флориан, и даже раньше, что я как будто плыву, меня несла какая-то волна или сквозняк, в этом не было ничего неприятного, даже наоборот, но это не давало мне коснуться земли, опереться на нее и самой решить, куда идти. Я болталась в невесомости, не поддаваясь закону тяготения. Мне вспомнилось виски капитана Хэддока в «Мы ходили по луне», превращавшееся в жидкий шар, когда ракета покидала нашу планету. В детстве меня завораживала эта картинка, и я завидовала легкому и свободному шару, неподвластному законам земной физики.
Итак, я пометила в моем мысленном списке задач: отказаться от невесомости. Жюли Вейе всегда хмурила брови, когда я употребляла глагол «отказаться» в любом из многочисленных спряжений. «Ты не должна видеть это так», – говорила она. И я с ней соглашалась. Однако было, пожалуй, что-то патетическое и незрелое в том, чтобы в тридцать два года так хотеть парить. Я не могла не провести параллель между этой невесомостью и состоянием зародыша в утробе матери и начала задаваться вопросом: не нужен ли мне, скорее, старый добрый психоанализ по Фрейду, чтобы стать законченной невротичкой и окончательно зациклиться на собственном пупке, как все знакомые мне люди, прошедшие через это.
Пора завязывать с самопознанием, сказала я себе, поднимаясь по лестнице из бревен. Интересно, прошел ли через это Максим? Может быть, люди становятся уравновешенными, пережив в какой-то момент чрезмерную склонность к самоанализу? Вот об этом размышлять не стоило: при воспоминании о Максиме и его обаятельной улыбке меня одолело безумное желание позвонить ему, поговорить с ним и, главное, сказать: «Купи пару бутылок вина, и я объясню тебе, как проехать к шале». Солнце садилось над голубоватым льдом озера, и я чуть было не поддалась желанию – пусть Максим, пусть Флориан, пусть любой мужчина, который оторвет меня от меня самой.
Была половина восьмого, и дом уже погрузился в сумрак, лишь несколько ярких розовых пятен заходящее солнце еще отбрасывало на толстую балку под потолком центральной комнаты. Я смотрела, как оно склоняется к горизонту, и дождавшись, когда погаснет последний красный отсвет, со всех ног кинулась в «хозяйскую» спальню на последнем этаже. В большое окно еще был виден крошечный кусочек солнца. Отец показал мне этот «фокус» лет в двенадцать или тринадцать, и я была покорена этим бегом наперегонки со светилом и мыслью, что, живи мы в доме высотой в десять тысяч этажей, день можно было бы длить часами, годами, быть может, вечно.
Я посмотрела на линию деревьев за озером, уже совсем черную. Оранжевое небо медленно пожелтело, позеленело и, наконец, наполнилось глубокой ночной синевой, постепенно окутавшей дом. Красиво, думала я, изысканно красиво. Но, полюбовавшись десять минут изысканной красотой, я сказала себе, на сей раз вслух: «Now what?» Что можно делать вечерами, без телевизора, без компании? Мои предки коротали время, рассказывая деревенские сплетни у очага, но мне некому было рассказывать сплетни, если б я их и знала, а коты, мирно спавшие на шкуре уж не знаю какого зверя, покрывавшей кровать, вряд ли были склонны к досужей болтовне. Зато очаг у меня был, и я спустилась в гостиную развести огонь, зажигая по пути все лампы в доме, чтобы наполнить его жизнью, иллюзией присутствия.
Хозяйская спальня, в которой я решила поселиться, занимала весь последний этаж, а комнаты поменьше на предпоследнем выходили на длинную галерею, под которой и помещалась большая гостиная. Я предусмотрительно закрыла дверь в спальню, которую обычно делила с Флорианом, и остановилась перед комнатой Одреанны. Она очень смахивала на детскую – кровать с балдахином, окутанная светло-розовой кисеей, а в углу – внушительная колония кукол и плюшевых зверюшек, смотревших на меня блестящими глазами.
Уж не знаю, было ли Одреанне все равно, как выглядит эта комната, в которой она жила лишь от случая к случаю, или в ней еще дремала маленькая девочка и вдали от посторонних взглядов она могла выпустить ее наружу. Я зажгла стоявшую на белом письменном столике лампу-карусель, которая тихонько закружилась, отбрасывая на розовые стены силуэты синих птиц и падающих звезд. У меня вырвалось умиленное «ах». Мне хотелось сидеть здесь часами и смотреть, как скользят по светлым стенам наивные и трогательные фигурки…
В другой раз, сказала я себе. Это будет план на другой вечер.
Я спустилась развести огонь в большом камине (это оказалось на диво легко, надо было не забыть сказать об этом отцу, который каждый раз, растапливая камин, вел себя как астронавт, на котором лежит ответственность за посадку космического корабля, ничуть не меньше). Коты, пришедшие вслед за мной, уселись поближе к огню, их шерстка поблескивала в свете пламени, тельца разнежились в тепле. Мне вспомнилось мое собственное тело, разнежившееся в объятиях Флориана, и я мысленно произнесла коротенькое языческое заклинание, чтобы изгнать эту картину: две недели будут долгими, если меня каждый день будут осаждать видения любви с моим бывшим. И все-таки, подумала я, направляясь готовить ужин, хороший секс у камина мне бы не повредил.
Час спустя я съела кусок свиного филе с кленовым сиропом (грустно готовить для себя одной!), пробегая глазами первые страницы романа американского автора, который взяла с собой, казавшегося мне подходящим чтением для желающего подумать о душе. Раз двадцать я косилась на женские журналы Жозианы, валявшиеся в гостиной, но устояла: статьи типа «Разоблачение Чудо-Женщины» и «Война латентному сахару!» имели, надо признать, мало общего с моим замыслом.
– Ну вот, – сказала я котам, совсем размякшим от тепла, садясь в большое кресло у камина. Было 9 часов, и я всерьез подумывала лечь спать. Я продержалась до 10, и в этот час обнаружила в себе настоящую страсть к тележурналу, чувствуя, что готова заплатить, лишь бы его посмотреть (голос! лицо! человеческое присутствие!). А ведь я здесь всего полдня… Я все же поднялась наверх, в спальню. В 3 часа ночи я спустилась в комнату Одреанны, забрала с собой лампу-карусель и закрыла дверь: неживые глаза кукол и медвежат уже преследовали меня в обрывочных снах, и я плохо представляла себе, как сбегу в город, жалкая и сконфуженная, от страха перед коллекцией детских игрушек.
Первые три дня прошли неплохо, в той мере, в какой они соответствовали запланированному образу спокойствия и безмятежности: я часами гуляла, звала встречных косуль, давая им имена, читала и готовила еду. Во время моих долгих прогулок я думала о Флориане, намеренно стараясь навспоминаться до тошноты. Я мысленно перебирала подробности всех наших разговоров, представляла себе каждый квадратный сантиметр его тела, вспоминала лица его родителей, которых не видела больше года и, наверно, никогда больше не увижу.
Но ничего не помогало, мои воспоминания плавно перетекали в долгий сон наяву, слащавость которого ошеломляла меня и немного смущала. Мне даже хотелось побыстрее пробежать мимо косуль, из страха, что они подслушают мои мысли и составят обо мне нелестное представление. Всегда одно и то же: Флориан возвращался ко мне, жалкий, раскаявшийся, потерявший голову от любви, а я великодушно его прощала. Место действия менялось, но декор оставался буколическим и волшебным.
Он возвращался ко мне на горе Мон-Руаяль, которую я покрывала ради такого случая бесчисленными фруктовыми деревьями в цвету; возвращался у озера на закате солнца, где я наивно надеялась увидеть его всякий раз, идя с прогулки; возвращался на Бруклинском мосту с маячившим на заднем плане Манхэттеном – что и вовсе не имело никакого смысла, но нравилось моему жаждущему романтики сердцу. На мосту Искусств? Почему бы и нет. Но это у нас уже было: мы были знакомы всего три дня и целовались до потери дыхания на этом мосту, слишком подходящем для влюбленных. Неужели Флориан все забыл?..
Меня быстро доводили до ручки эти бесплодные мечты, которым, я это прекрасно знала (будь ты проклято, здравомыслие!), никогда не суждено осуществиться. Меня трясло, я выходила из себя, но не совсем, недостаточно, и представляла, как отвинчиваю себе голову и отфутболиваю ее подальше, точно заправский форвард.
Тогда я пыталась вообразить себя с Максимом или с любым другим мужчиной, у которого не было лица, и голоса, и тела, и кожи, и губ, и глаз Флориана, но результат был тот же: в моих мечтах связь с другим служила лишь для того, чтобы вновь завоевать обезумевшего от ревности Флориана. Я была искренне впечатлена тем, как долго может длиться несчастная любовь и как не хочет сердце отвлечься. Сколько еще я буду мечтать о мужчине, который меня бросил? Я была совершенно неспособна представить, что это когда-нибудь кончится. Это было также немыслимо, как дать отрезать себе обе ноги или проснуться однажды утром в мужском теле.
Я возвращалась в чересчур большой дом с изрядным желанием выпить, но пока держалась. Вместо этого я погружалась в кулинарные изыски, которые имели два преимущества: занимали руки, отвлекая от попыток писать, и оправдывали многочисленные походы в деревенскую лавку, где я могла подолгу беседовать с хмурой кассиршей, неотразимо привлекательной в моих глазах, ибо она была, как-никак, человеческим существом.
Как же эта женщина, с которой в других обстоятельствах я никогда бы не заговорила, притягивала меня! Я хотела знать о ней все и находила тысячи оправданий, одно другого хуже, чтобы продолжить наше общение. Прогноз погоды больше не имел от меня тайн, и ничто на свете не интересовало меня так, как история этого магазинчика. Женщина отвечала мне терпеливо, на заброшенную мной удочку женской солидарности не клевала, и я уезжала, чувствуя себя немного глупо и рассказывая вслух в машине отсутствующей Катрин о провале моих попыток сближения.
Наконец, на пятый день, встретив усталый взгляд кассирши при виде меня и обнаружив, что морозильник в кухне не закрывается из-за шести пирогов со свининой и двух сотен равиолей с кабачками и шалфеем, которые я там складировала, приготовив вручную, я сказала себе, что с моим подходом что-то не так. Я больше не выходила из кухни, разве что ездила в лавку за кабачками и объезжала пять соседних деревень в поисках шалфея. На прогулки я забила: я возвращалась после них слишком злая, слишком раздраженная чрезмерным самоанализом. Но разве не это было моей целью? В тот вечер я сказала себе, что промежуточный итог моего уединения, пожалуй, глубоко патетичен и довольно смешон: я уехала просто-напросто для того, чтобы констатировать, что я невыносима.
Я не понимала, нет, реально не понимала, как меня может выносить кто бы то ни было; мне хотелось позвонить Флориану, сказать ему: «Ты правильно сделал!» и бросить трубку. Более того, мне хотелось уйти в монастырь или на худой конец уехать и начать новую жизнь где-нибудь подальше отсюда, может быть, в Ирландии, где моя фамилия распространенная и никто не станет показывать на меня пальцем, шепча другим на ухо: «Только не ведись на разговор о ее несчастьях, барабанные перепонки лопнут, не успеешь оглянуться». Я чуть было не позвонила Никола, чтобы попросить его быть со мной честным и спросить, действительно ли я – всемирный эталон по части хронической невыносимости, но сдержалась: этот нарциссический жест сам по себе был достаточно невыносим.
«Так, – сказала я котам, усевшись вместе с ними перед потрескивающим в камине огнем. – Надо что-то делать». Можно было включить мегателевизор и тупо посмотреть американский экшен или бразильский сериал. Можно было сделать то же самое с беспроводным роутером и часами шарить во Всемирной паутине в поисках скучных развлечений: тут тебе и толстяки, падающие в свадебные торты, и дерущиеся котята, и межрасовые конфликты – только выбирай. Можно было позвонить Катрин и попросить ее приехать ко мне. Можно было налепить еще две сотни равиоли. Или можно было – проще всего – приложиться к остаткам виски Билла.
Позже, после трех стаканов, я оказалась перед лицом своей неудачи – и в прекрасном настроении. Я все еще не позволяла себе звонить кому бы то ни было или посылать мейлы, но танцевала перед камином, разговаривая сама с собой, а потом, после еще одного стакана, принялась писать. Валяй, говорила я себе. Дай себе волю. Перетекай в каждую фразу. Я нанизывала смутные образы на легкий символизм и, очевидно, потому, что из-под моего «пера» выходил трэш, была убеждена, что творю большую литературу. Я легла спать пьяная и полная недоброй и нездоровой радости, даже не включив лампу-карусель.
Явленная назавтра неудача оказалась более жестокой. Голова раскалывалась, а написанное вчера сразу погрузило меня в глубокое уныние: я официально и однозначно признала себя худшим писателем на свете. Я не сказала ничего нового, даже от моего яда разило банальностью, я ухитрялась быть слащавой, пытаясь быть трэшевой, и была, судя по содержанию моих дурных абзацев, полна горечи, от которой обратились бы в бегство все мужчины мира. Я поскорее удалила файл и пошла пить кофе на галерее над озером. От свежего воздуха полегчало, и я решила, в последней отчаянной попытке сохранить свою ребяческую идею об идеальном уединении, прокатиться на велосипеде. Велосипеды всех членов семьи стояли в сарае за тремя санями, и я села на Жозианин, стоивший, наверно, дороже машины Никола.
Я вернулась через час; суставы ныли, зато голова прошла, и я была полна решимости писать, на сей раз – на трезвую голову. Я быстро позавтракала и расположилась за столом в столовой, лицом к озеру.
Я долго смотрела на экран компьютера. Что же я могу сказать? Столько лет я пересказывала чужие слова и прекрасно знала, что у всех, даже у «звездочек» реалити-шоу с ограниченными интересами и микроскопическим размахом, есть своя история. Все что-то пережили. Но мне не хотелось писать о себе. Меня от себя тошнило, и, мысля трезвее и яснее, чем вчера, я не находила в себе особого интереса. Я подумала о Максиме и его детективных романах. Он-то сочинял истории, он был совершенно свободен. Что же могу сочинить я? Осталась ли еще на свете непридуманная история? Мне вспомнился курс литературного творчества в университете. Преподаватель всегда задавал нам темы с очень жесткими рамками, на что мы постоянно жаловались. А потом однажды он дал нам то, чего мы требовали с самого начала, – карт-бланш. Я тогда часами, целыми вечерами сидела перед своим стареньким «Макинтошем» в недоумении и тревоге. Карт-бланш давал мне слишком большую свободу, и я не знала, как ею распорядиться.
Я все же писала весь день, встала только один раз, чтобы разморозить равиоли с кабачками, которые мне определенно удались. Я описывала озеро, пейзаж, заставляя себя каждый час живописать в нескольких абзацах малейшие вариации света по мере прибывания дня. Это была, конечно, поденщина, но удовлетворение приносила. Я чеканила фразы, рылась в словарях, искала незатасканные метафоры, находила забытые названия цветов и оттенков – давненько я всем этим не занималась, пока писала биографии.
Я пыталась создать историю несчастной любви, вспоминая преподавателя английской литературы, который повторял нам «write what you know», но, видимо, забывал добавить «по прошествии времени». Слишком близко было мое горе, и «из-под пера» выходила длинная жалоба, очень похожая на мое представление о дневниках Одреанны. Я все же сохранила написанное – среди всего этого маразма затесалось несколько фраз, казавшихся мне хорошо построенными, по крайней мере, я испытала реальное удовлетворение, когда их писала.
Я начала также набрасывать портрет человека, способного говорить попросту то, что думает (но другие уже делали это до меня, и лучше). Рассказ о писателе, задумавшем написать величайшую историю любви всех времен. Но что прикажете делать мне? Самой написать величайшую историю любви всех времен? Я даже не смогла сохранить свою собственную. А еще мне захотелось описать жизнь обычной семьи, но, хоть я с удовольствием и даже с легкостью рисовала портреты персонажей, куда их девать, не знала.
Около половины восьмого, яростно описав закат солнца и даже не пытаясь больше избежать штампов и общих мест («последние всполохи дня окрасили небо багрянцем», «светило медленно утонуло в темных водах озера ночи»), я закрыла компьютер и пошла налить себе виски. Я смертельно скучала и казалась себе смешной – этот загородный дом, этот замысел, все выглядело жалко. Я пробыла здесь всего шесть дней и, хоть сама не знала толком, чего ожидала от своей эскапады, но уж точно была уверена: я приехала не для того, чтобы кропать дерьмовые метафоры и пить виски по двадцать долларов за глоток.
Мне захотелось позвонить Никола, но я была слишком зла, чтобы выносить его добродушные шпильки. Катрин тоже вывела бы меня из себя разговорами о моем процессе, об «этапах» и еще каких-нибудь дебильных теориях, о которых я не хотела слышать. Я взяла телефон и позвонила Максиму.
– Алло? – ответил он осторожным тоном, свойственным всем монреальцам, когда они видят на определителе другой региональный код.
– Это Женевьева.
– Ах, вот как…
– И хочу тебе сразу сказать, что я не пьяна. Пока еще нет.
Я услышала на том конце провода безмятежный смех Максима.
– Как дела?
– Дела дерьмово, Макс. Дела такие, что я не могу себя выносить, когда я совсем одна, и вчера я спросила у продавщицы в магазине, каким шампунем она пользуется. Дела такие, что я пишу дерьмо и что… – Я сбилась. Я была так возбуждена оттого, что говорю с живым человеком, с кем-то, кроме женщины из магазина, что меня понесло. – Я… я хотела поговорить с кем-нибудь земным.
– Это я?
– Да, это ты.
– И чем я могу тебе помочь? – Он говорил мягко, с достоинством, – так хотелось бы говорить мне самой.
– Плохая была идея сюда уехать, да? – спросила я.
– Ну… я не могу сказать за тебя, Жен. Это может быть классно – провести две недели одному в деревне, и…
– Я спросила продавщицу в магазине, каким шампунем она пользуется! – повторила я, подчеркивая масштаб своей неудачи. Максим тихонько засмеялся. – Я не понимаю, – продолжала я. – Мне ведь нравилось быть одной раньше! Я любила это больше всего на свете! А теперь…
– Я могу сказать тебе одну вещь?
– Все, что хочешь! У тебя есть голос, ты живой человек, ты – лучшее, что случилось со мной за шесть дней.
– Вот и славно… Я не понимаю, зачем ты этого от себя требуешь.
– Чего я требую?
– Ну… – Он искал слова. – В точности соответствовать представлению о том, что надо делать, чтобы стать лучше. Понимаешь, что я хочу сказать?
– Не совсем, но…
– Тебя бросили, ладно. Тебе тяжко, тебе гадко, тебе хреново. Это должно пройти, вот и все. Но ты не обязана ничего предпринимать, чтобы это прошло быстрее. Тебе не хочется дать себе передышку?
Я тупо уставилась на камин. Я только этого и хотела. Дать себе передышку. Но не это ли ставил мне в вину Флориан? Мое бездействие? То, что я всю жизнь только и делала, что давала себе передышку?
– Я слышу, как ты «плетешь кружева», – сказал голос Максима в трубке. – У тебя вся жизнь впереди, чтобы стать дико активной женщиной, если ты считаешь, что должна ею стать.
– Эй! – меня слегка возмутило, что он читал меня как открытую книгу.
– Почему ты не вернешься? – спросил Максим. – Шале никуда не убежит, будет на месте и на следующей неделе, и летом, и осенью, когда там будет обалденно красиво, пир красок. Дай же себе передышку, Жен.
Я повесила трубку. На следующий день, убрав мои пироги и равиоли в ледник и удостоверившись, что все в доме на своих местах, я уехала в Монреаль. Бог с ней, с гордостью, говорила я себе, трогая маленькую машину с места. В другой раз. У меня передышка.