Все окна обеих квартир были распахнуты настежь, впуская почти теплый ветерок, даже после заката солнца не приносивший свежести. Ной бегал из квартиры Эмилио в свою через коридор, крича: «Мы как будто живем на всем этаже! Можно мы так и останемся? У нас как будто замок!» Никто так и не осмелился сказать ему, что причиной этого праздника был отъезд Эмилио, которому, разумеется, не продлили аренду, и он отбывал завтра, 1 июля. Ной думал, что его кубинский друг просто переезжает, и у нас не хватало духу открыть ему правду.
Жил Эмилио почти до карикатурности скромно, так что собраться ему было легко: всего несколько коробок стояли в комнате, а свою кровать, вернее старый матрас, брошенный прямо на пол, он оставлял, как и кофейный столик, служивший ему, чтобы писать письма и псевдокоммунистические листовки.
– У тебя нет никакой мебели в гостиной? Дивана? Кресла? Хоть чего-нибудь? – спросила я, помогая ему укладывать в коробку внушительное собрание книг, которые он таскал с собой из страны в страну.
– Зачем? – ответил он с печальной улыбкой. – Моя гостиная была у Нико и Катарины.
За эти месяцы он все перепробовал, чтобы остаться. Но его аренда истекла, нависла угроза немедленной депортации, и он решил сам положить этому конец и уехать.
– Начну с Нуэва-Йорка, – сказал он нам. – Это недалеко, приедете ко мне. И аmericanos поспокойнее относятся к иммигрантам без документов.
– На самом деле, – вставил Никола, – они гораздо, гораздо хуже.
И они заспорили в последний раз с явным обоюдным удовольствием. Эмилио знал, что Никола прав, но, понятно, не хотел уезжать без последнего бесплодного и не в меру бурного спора со своим другом. Мы с Катрин смотрели на них, умиляясь и в очередной раз спрашивая себя, как отреагирует Ной на отъезд друга. Эмилио хотел сам сообщить ему печальную новость, но без конца оттягивал момент прощания, и теперь, когда он настал, все еще колебался, пытаясь набраться храбрости при помощи больших порций текилы.
– Не сейчас, – сказал он в пятнадцатый раз за вечер, передавая мне бутылку. – Попозже.
– Твой автобус уходит через три часа, – напомнила я.
Он уезжал на автобусе рано утром, а Никола вызвался доставить ему его коробки, как только у него будет адрес в Нью-Йорке. Эта перспектива прельщала обоих: Никола мечтал набить свой автомобильчик книгами на испанском, а Эмилио обещал сводить его на петушиные бои «с двумя моими кузенами, которые вершат закон в Спэниш-Гарлеме». Мы с Катрин грозили увязаться за ними, чтобы подпортить мальчишник, и они притворно шарахались, хотя Эмилио, мы все это понимали, с удовольствием познакомил бы Катрин с ночной жизнью этого района, который он хорошо знал, пожив там немало в одну из своих многочисленных прошлых жизней.
Он грустно кивнул и посмотрел на Ноя, в очередной раз пробежавшего мимо. Мы сидели на ступеньках, ведущих на верхние этажи, а обе квартиры, ставшие «замком», полнились веселым и все более нестройным гомоном – десятки друзей пришли попрощаться с Эмилио. Публика была самая разношерстная: наши друзья, более или менее близкие знакомые, музыканты-цыгане, с которыми Эмилио познакомился вчера в баре и уговорил зайти, к нашему с Никола неудовольствию, ибо мы терпеть не могли цыганскую музыку, и прежние победы Эмилио (от кинопродюсерши, которую как раз сейчас очаровывала Катрин, до будущей антропологини, пришедшей со своим новым другом, студентом-социологом).
– От всего сердца говорю, Йенебьеба, мне будет вас не хватать.
– Нам тоже будет тебя не хватать, Эмиль.
Он сидел на ступеньке ниже меня, и я обняла его, уткнувшись подбородком в макушку.
– Соблазняешь мою подружку перед отъездом? – спросил Флориан, садясь рядом с нами. Эмилио поспешно убрал руку, обнимавшую мое колено.
– No! No! Флориано, no!
– Он шутит, – сказала я.
– Никто не понимает, когда я шучу, – пожаловался Флориан.
– Это потому, что ты такой импозантный, Флориано. Espantoso.
– Espantoso? – переспросила я.
– Устрашающий, – перевел Флориан, который, худо-бедно, говорил почти на всех европейских языках. – Ты правда думаешь, что я устрашающий?
– Это представительность. Осанка, – сказал Эмилио, с трудом поднимаясь. Его уже заносило. – Видишь, меня вот никто не боится.
Пошатываясь, он ретировался в квартиру Катрин и Никола.
– Я представительный? – спросил меня Флориан.
– Еще какой, – ответила я и поцеловала его долгим поцелуем.
Последние недели мы провели в облаке блаженства и взаимного обожания; это отчасти напомнило мне первые дни нашей любви, когда мы бродили по Парижу, не видя его красот, ибо наши глаза были прикованы друг к другу, а неугомонные руки то и дело шарили по телам, казавшимся мне постоянно наэлектризованными.
Первые дни после моего возвращения к Флориану прошли в том же тумане экстаза, я ничего не видела вокруг себя, и мир замыкался границами нашей постели. Я уже говорила «нашей» – понятие «мы» вернулось с быстротой, от которой завизжала Катрин, когда, спустя неделю, я наконец вынырнула из «нашего» сладкого облака и отправилась к моим друзьям, чтобы дать им более подробный отчет, чем та лаконичная информация, которую я соизволила послать им раньше СМС-сообщением.
Сознавала ли я тогда, что мое упорное нежелание их видеть или звонить им объяснялось страхом, – нет, не их осуждения я боялась, я боялась увидеть в их глазах отражение моих собственных тревог? Скорее всего, сознавала. Но лица Флориана, упоения оттого, что мы снова вместе (и вытекавших из него множественных оргазмов) хватило, чтобы убедить меня, что все не так, что я ни с кем больше не вижусь лишь потому, что хочу полностью отдаться этому невероятному повороту судьбы и любви, в которую на сей раз я намеревалась вложить всю мою энергию.
Я покидала кондоминиум Флориана, только чтобы покормить котов. А когда через четыре дня я заявила, что Ти-Гусу и Ти-Муссу очень одиноко, Флориан перебрался ко мне. Нашей страсти нужно было немного – матрас да телефон, чтобы заказывать еду и шампанское, которое мы пили, блаженствуя и повторяя друг другу, что мы это заслужили.
Когда мы не занимались любовью, мы говорили. Сидя на смятых влажных простынях, мы говорили о нас, о планах на будущее, о том, как тяжело было жить друг без друга. Как ни странно, Флориан первым завел речь о тех месяцах, когда я думала, что он ушел навсегда. Верный себе, он считал, что нам «надо» поговорить об этой бурной поре, и я не могла не признать, что он прав. Хотя меня бы вполне устроило жить и дальше в неприятии действительности. Назавтра после нашей встречи я чуть было не рассказала ему о своем горе, но мне не хотелось омрачать эти солнечные часы воспоминанием о темных месяцах отчаяния. И не хотелось выплескивать колоссальный объем обиды, накопившейся во мне за все это время.
Она, однако, выплеснулась почти с силой катаклизма в тот вечер, когда, выложив на кухонный стол доставленные суши, Флориан попросил меня рассказать о том, что я пережила без него.
– Нет… – ответила я. – Не сейчас, ладно? Нам так хорошо, мы снова вместе, Флориан… – К этой отговорке я прибегала уже несколько раз в предыдущие дни, и он как будто со мной соглашался: у нас вся жизнь впереди, чтобы проанализировать эти несколько недель, зачем же делать это сейчас, когда наши тела и наши сердца не нарадуются, вновь воссоединившись?
– Я знаю… – ответил на сей раз Флориан, – но я не хочу… не хочу, чтобы ты прятала что-то в себе… Я знаю, что сильно обидел тебя, Женевьева…
Я постаралась в очередной раз не обратить на это внимания: он часто говорил мне скорбным тоном, что сознает, как сильно меня обидел, но при этом ни разу не попросил прощения.
– Ничего страшного, – соврала я.
Флориан недоверчиво поднял бровь. Казалось бы, было самонадеянно с его стороны беспокоиться об ущербе, который нанесло мне отсутствие его драгоценной персоны, но его любопытство и сочувствие были вполне реальны. Я достаточно хорошо его знала – на макиавеллизм он не был способен, и я совершенно не сомневалась в искренности его любви. Он говорил со мной, держа мое лицо в ладонях, покрывая поцелуями и ласками, и его большие голубые глаза светились простодушием, не перестававшим меня волновать.
– Флориан, – сказала я наконец. – Это было… это было полное дерьмо.
Он улыбнулся.
– Ну а еще?
– Еще? – Я успела спросить себя за эти несколько секунд, сдержаться мне или открыть шлюзы. Его «ну а еще?» дало мне ответ. – Ты разбил мне сердце, Флориан. Ты… ты ушел к другой женщине, ты бросил меня, потому что решил, что я не заслуживаю твоей любви, ты…
– Это неправда. Я никогда так не думал.
– Да? Хорошо, тогда объяснись. Потому что… потому что, пока я утопала в слезах с немытыми волосами и глушила ежевично-водочно-креветочный коктейль…
– Что?
– Я тебе потом объясню. Но… ты можешь… ты можешь хотя бы попытаться представить, как я себя тогда чувствовала?
Он опустил глаза, но ничего не сказал, и я разозлилась.
– Ты не мог бы хоть извиниться? Ты заставил меня почувствовать себя дерьмом! Ты! Человек, которому я доверяла больше всех на свете, ты заставил меня почувствовать себя ничтожеством!
– Я не хотел причинять тебе боль…
– Плевать мне, чего ты хотел и чего не хотел, ты причинил мне боль! Мне пришлось ходить к психотерапевту, разбираться в себе и…
Я осеклась. До меня вдруг дошло, что, как я и предчувствовала несколько месяцев назад, эта разборка, к которой вынудил меня уход Флориана, оказалась, в сущности, лучшим, что могло со мной произойти. Я «работала над собой» – ужасное выражение, которое так любила Жюли Вейе и которое у меня вызывало крапивницу, но хорошо передавало этот странный нарциссический процесс, начатый мной под ее руководством. Я стала писать, это чего-то стоило. И я встретила Максима.
– Я совершил ошибку, – сказал Флориан, воспользовавшись паузой. – Я думал, что… я не знаю, что я думал. Не знаю, рутина ли меня ослепила, или я решил, что разлюбил тебя, потому что больше не был очарован… – Я хотела запротестовать, но он поднял руку, прося дать ему закончить. – И если я каким-либо образом дал тебе понять, что это твоя вина… я ошибался. Это я перестал тебя видеть, Женевьева.
Я собралась было сказать ему, что вряд ли он такое тупое и бесчувственное бревно, чтобы не понимать, что женщина, которую бросили, ищет вину прежде всего в себе. Но мне не хотелось говорить на эту тему – не сейчас, не с ним. Я подумала о Максиме, который наверняка мог бы высказаться на этот счет. О Максиме, о существовании которого я поклялась никогда не упоминать при Флориане, не потому, что боялась причинить ему боль, а чтобы самой не мучиться попусту, думая о нем.
Мы проговорили весь вечер – я рассказала Флориану, как пила, как за мной пришли друзья, как я часами лежала в позе эмбриона на диване, должно быть, еще хранившем память о моих формах, как сдуру уехала в шале отца и как долго, очень долго шла к свету в конце туннеля.
Мне казалось, будто я говорю с кем-то другим, и чем дальше продвигался мой рассказ, тем отчетливее я осознавала, что умолчание о Максиме и о роли, которую он сыграл в моем выздоровлении, делает эту историю чужой, не моей. Это парадоксальным образом облегчало мне задачу – я стала рассказчицей, я описывала чей-то опыт со стороны, не испытывая боли и, главное, не слишком злясь на Флориана. Я по-прежнему сознавала, что, даже сказав: «Я совершил ошибку», он не добавил «Прости меня», но больше не держала на него за это обиды, вернее сказать, не хотела держать обиды, что в данной ситуации было то же самое.
Когда Катрин несколько дней спустя спросила меня, как прошло наше примирение, я умолчала об этом разговоре. Мне хотелось думать, что для моей подруги он не имел первостепенного значения. Я распространялась о моем счастье, о нашем «родстве душ», ставшем еще крепче, о сексе, таком восхитительном, что я проводила дни в состоянии блаженного оцепенения. Но Катрин не была бы Катрин, если бы не перебила меня, чтобы спросить:
– Он хотя бы извинился? Он плакал горючими слезами, бичуя себя колючей проволокой? Он бьет себя кулаком в морду каждое утро, когда просыпается?
– Да, да, – ответила я уклончиво и не слишком убедительно. – Конечно, он очень сожалеет.
– Но он тебе сказал, что сожалеет?
Я обескураженно посмотрела на Катрин. Я была неспособна ей солгать и предпочла бы, чтобы она не настаивала на этой «детали», потому что мне хотелось, чтобы это оставалось именно деталью.
– Невероятно все-таки, – сказала Катрин. Но продолжать не стала, отчего я вздохнула с облегчением, но и встревожилась. Что же, она решила – это безнадега? Я стала счастливой идиоткой? Да, может быть, сказала я себе, но блаженная глупость уж точно лучше, чем муки сомнений, которые я пережила в предыдущие месяцы. Катрин, вероятно, думала так же, и только посмотрела на меня своими проницательными глазами, легонько хлопнув по плечу.
С Флорианом она держала некоторую дистанцию, что немного обижало меня, но дистанция эта, надо признать, существовала всегда. Так что я могла сказать себе, что ничего не изменилось, или даже лучше – все стало как прежде. И в точности тем же тоном, что и шесть с лишним лет, она крикнула, подсев к нам на лестнице:
– Эй, вы, хватит тискаться!
– Мы только чуть-чуть, – сказала я.
– Я знаю, но у меня нет друга, и мне горько.
– Мухи летят на сахар, а не на уксус, – заметил Флориан.
– Да? А на что летит немчура? Просто чтобы я знала и не злоупотребляла…
– На элегантность и сдержанность, – ответил Флориан.
– Значит, мне ничего не грозит? – улыбаясь, спросила Катрин.
– Ровным счетом ничего.
Они посмеялись, и Катрин чокнулась стаканом «маргариты» с бокалом Флориана. В их шутках была доля правды, и все это понимали, но они вернулись к старым привычкам и приспособились друг к другу – из любви ко мне. Одной рукой по-прежнему обнимая Флориана, я положила другую на плечо Катрин. В этой позе нас и застал мой отец, который поднимался по лестнице, пыхтя как паровоз.
– Чертовщина, – сказал он при виде Катрин. – Вы не хотите установить лифт?
– Мы живем на третьем этаже, Билл.
– ПФ-ФФ-У-УУ! Привет, моя красавица дочка.
Он наклонился поцеловать меня, потом Катрин и машинально протянул руку Флориану. Он выразил свое разочарование с характерной для него деликатностью, когда я сообщила ему о нашем воссоединении, только и сказав: «Ах, вот как?» таким обескураженным тоном, что в других обстоятельствах я бы засмеялась. Но я сама так долго металась и так боялась ошибиться, что теперь, когда мосты были сожжены, не могла вынести и тени сомнения у окружающих, тем более если это были люди, которых я любила и чье мнение было для меня важно (даже странно, хватило у меня присутствия духа отметить: мнение столь абсурдного существа, как Билл, важно для меня).
Я согласилась поужинать у отца на прошлой неделе по приглашению Жозианы, которая, надо отдать ей должное, уравновешивала своей деликатностью и искренним желанием угодить грубоватую откровенность Билла. Мы отправились в Лаваль-сюр-ле-Лак, и я поняла, пересекая площадку перед главным входом, над которой, пожалуй, чересчур потрудился ландшафтный дизайнер, что ужасно волнуюсь. Мне казалось, будто я, пятнадцатилетняя, представляю родителям своего первого парня – тот факт, что я прожила с Флорианом шесть лет и мой отец прекрасно знал его, ничего не менял: они должны были принять его снова после того, что он мне причинил.
Жюли Вейе, если бы я не отменила трусливо два последних сеанса, наверняка заметила бы, что меня это так тревожит, возможно, потому, что мне самой пока трудно принять его снова, но я не виделась с Жюли Вейе и, по понятным причинам, радовалась этому.
Нам открыла Одреанна и, к моему немалому удивлению, прямо в дверях поцеловала Флориана. Она вся светилась, и я сразу засекла источник этого радостного света: Феликс-Антуан тоже был здесь, немного стесняясь огромной гостиной. Мы вышли выпить аперитив на террасу над рекой, и, пока Жозиана потчевала «мальчиков», как она их называла, местными анекдотами, отец сказал мне:
– С ума сойти. Ухитрились же выбрать обе мои дочки.
– Что ты имеешь против, папа?
– Ты понимаешь, что я хочу сказать. Парни, прямые, как палки.
– Это хорошие парни, папа.
Я смотрела на Одреанну, которая как будто приросла к правому локтю Феликса-Антуана, и говорила себе, что, хоть ее любовь кажется мне до опасного сильной, такой счастливой я ее никогда не видела.
– Я знаю, – ответил отец. – Но твой другой парень тоже хороший.
– Не надо о нем, пап.
– Он был мне больше по душе.
В мире моего отца идеалом был простой и симпатичный человек, умеющий всего добиваться столь же явным, сколь и естественным образом. Мне не хотелось с ним спорить, но я все же возразила – из уважения к Максиму:
– Разве вы успели сойтись, папа? Но не будем о нем, ладно?
– Ты сожалеешь?
– ПАП!
– Жозиана просила меня не говорить с тобой о нем.
– Может, будешь иногда слушать, что говорит твоя жена?
Он промычал: «М-мм-да…» с сомнением и так многозначительно, что я рассмеялась.
– Твоя мать тоже советовала не доставать тебя этим.
– Ну, хватит!
– Если бы я всю жизнь слушался двух моих жен, Женевьева, я бы только и делал, что читал «Пророчество» Карима как-его-там да лечил простату. Но если ты меня об этом просишь, я готов заткнуть фонтан.
– Да, я тебя прошу. – Я посмотрела на него и улыбнулась. – А за простатой ты все-таки послеживай.
Он держал слово весь вечер и очень старался меня не разочаровать. Но если мой отец ценой героических усилий и способен был «заткнуть фонтан», то совершенно не мог не выражать свои чувства мимикой и жестами, которые в других обстоятельствах насмешили бы меня. Флориан, все понимавший, давно уже не пытался понравиться моему отцу. Он был вежлив и, как все, делал вид, будто не замечает ужимок Билла.
Поэтому сегодня, на многолюдной лестнице дома Катрин и Никола, я смотрела, как он элегантно пожимал машинально протянутую руку отца, и в тысячный раз говорила себе, что равнодушие с легкой примесью раздражения, которое тот выказывал ему, не имеет ровно никакого значения.
– Выпить есть? – спросил Билл у Катрин.
– Да, да, – ответила моя подруга. – Пройдитесь тут, где-нибудь да найдете бутылку чего-нибудь, это точно. Глазам не верю, что вы пожаловали, Билл.
– Мне это в удовольствие, моя красавица. Мне нравится твой латино… ты не очень грустишь, что он уезжает?
– Нет, – соврала Катрин. – А что?
– Ну, не знаю, Женевьева мне говорила, что вроде вы…
Он сделал вульгарнейший жест, от которого Катрин взвизгнула, а Флориан рассмеялся. Катрин возмущенно посмотрела на меня, и я смогла лишь жалко улыбнуться в ответ: мне еще случалось, расслабившись, доверять отцу некоторые вещи, которых нельзя повторять! Нет чтобы вспомнить, что он повторял все и всегда, в первую очередь то, чего нельзя.
– Упс? – сказала я, хлопая глазами в знак раскаяния.
– Ты совсем дура, да?
– Ладно, пойду разыщу что-нибудь выпить, – вздохнул Билл, притворяясь смущенным, хотя это состояние было ему абсолютно неведомо.
– Я с вами, – вызвался Флориан. – Тут есть виски, в кухне у Катрин. Вас устроит?
Это жалкое усилие тронуло меня и одновременно задело. Мне не хотелось, чтобы Флориан так унижался.
– А ты разве не шнапс пьешь?
– Вообще-то я пью белое вино, – ответил Флориан, показав свой бокал.
– Белое вино – дамское пойло.
– Так показать вам, где виски, или нет?
– Угу. – Отец недоверчиво покосился на Флориана. – О’кей.
Они ушли вместе, и у меня огромный камень упал с души. Я откинулась назад, прислонившись к стене коридора.
– Все такая же большая любовь между ними? – спросила Катрин.
– Да, увы, хотя парень старается…
– Не так это страшно, киска.
– Да, я знаю… но, кажется, меня это достает сильнее, чем раньше.
Я искоса взглянула на Катрин. Зря я это сказала – она могла понять, что если я сегодня реагирую хуже прежнего на недоверчивое отношение моего отца к моему возлюбленному, то это, быть может, потому, что я сама перестала ему доверять?
Катрин положила руку мне на бедро.
– Знаешь, Жен, это нормально – задаваться вопросами. И нормально, что ты задаешься.
Я остолбенела – проницательность никогда не была сильной стороной Катрин, и я всегда поражалась, когда она ее проявляла. Я хотела ответить, но тут к нам подсел Никола.
– Твой отец клеит мою подругу, – сообщил он мне.
– Надо ли кому-то напоминать, что по возрасту она годится ему в подруги? – спросила Катрин, за что тут же получила тычок в плечо.
– Вообще-то она на шесть лет старше Жозианы, – уточнила я и выгнулась, чтобы избежать такого же тычка. Поддразнивать Никола по поводу возраста Сьюзен уже несколько недель как вошло в привычку, и никто не обижался. Они оба принимали эту разницу в возрасте так естественно, что мы могли позволить себе шпильки, никак, впрочем, не влиявшие на наше хорошее отношение к Сьюзен.
Мне подумалась, что сама я далеко не так верю в свою любовь, чтобы подобные комментарии на ее счет не задевали меня. От этой мысли мне стало невероятно, безмерно горько, захотелось немедленно отыскать Флориана и смыться с ним по-тихому. Все было намного лучше, когда мы оставались вдвоем, в мягком и уютном гнездышке нашей постели и наших клятв в вечной любви. Я взяла бутылку текилы, оставленную на лестнице Эмилио, и отпила большой глоток.
– О чем разговор? – спросил Никола, перехватив у меня бутылку.
– О Жен, ей трудно смириться с фактом, что она еще задается кое-какими вопросами, – многозначительно ответила Катрин.
– А-а-ааа, – протянул Никола. Они переглянулись, и я поняла, что этот разговор для них наверняка не в новинку и они только и ждали удобного момента, чтобы обсудить это со мной.
– Это западня, – возмутилась я. – Вы загнали меня в угол.
– Твой друг увяз в политической дискуссии с Эмилио и студентом-социологом, это надолго, – сказал Никола, обняв меня за плечи на случай, если я захочу убежать (а я хотела). – Ты имеешь право задаваться вопросами, Жен.
– Да не задаюсь я вопросами! Но я вижу на всех ваших физиономиях вокруг меня сплошные вопросы, и…
Я осеклась. Никола и Катрин, скрестив на груди руки, смотрели на меня, давая понять, что не верят ни одному моему слову.
– Вы меня достали, – проворчала я жалобно.
– Вот это веский довод в разговоре, – сказал Никола.
– Блин! Я имею право задаваться вопросами?! И потом, вовсе я не «задаюсь вопросами». Я… я размышляю.
– Ты «размышляешь».
– Ну да, я думаю о разных вещах, это, по-моему, нормально, нет? Совершенно нормально, когда снова сходишься с мужчиной после разрыва, о многом размышлять! Ясно?
– Да нет проблем, – ответил Никола. – Но…
Он посмотрел на Катрин, как бы спрашивая разрешения продолжать.
– Что – но? – крикнула я. – Колись уже, что вы хотите мне сказать.
– Ну… Кажется, у тебя с этим проблема.
– О чем ты?
– Жен, – вмешалась Катрин. – Все эти недели ты то твердила нам, что у тебя все абсолютно, совершенно, несравненно, обалденно хорошо, то убеждала, что нормально задаться парой-тройкой вопросов. Тебе не хватает… ясности.
– Ага, ты у нас большой спец по ясности, знаем.
– По чужой – да, – ответила Катрин, и я улыбнулась, несмотря на то что была недалека от паники. Я реагировала слишком, слишком остро и сама это сознавала.
– Почему тебя это так мучает? – спросил Никола. – После всего, что ты пережила, это нормально, что ты еще побаиваешься, тебе не кажется?
– Да не хочу я побаиваться! Вот именно, после всего, что я пережила, мне кажется, я имею право знать, чего хочу! Быть уверенной, что я этого хочу! – Я осеклась, удивившись собственным словам, я даже чуть не зажала рот рукой, как не в меру разговорившийся персонаж в детском фильме. Катрин тихонько выдохнула: «Ах…» и обняла меня. Я резко высвободилась.
– Прекратите… я не это хотела сказать, я… черт, почему именно когда я вижусь с вами или с отцом, я задаюсь вопросами… если бы не этот ваш глупый вид…
– Ладно, может, не будешь валить с больной головы на здоровую? – мягко попросил Никола.
– Нет, но… что вы имеете против? Черт, когда этот человек ушел, я была в кусках, кому, как не вам, это знать? И вот он вернулся, а все как бы… «И-и-иии, не уверены»… это что-то!
– Могу я сказать тебе что-то действительно неприятное? – спросил Никола.
– Нет.
– А я все-таки скажу, ладно? Если бы ты была уверена, Жен, тебе было бы глубоко плевать на то, что могут подумать о тебе другие.
– А мне и плевать! Мне только неприятно, потому что я люблю вас, вот и все…
Мои друзья снова переглянулись, и я ясно прочла в их глазах, что они колеблются, стоит ли продолжать.
– Что? Что? Что еще?
Они оба вздохнули, и Катрин собрала волосы в пучок, как будто готовилась к тяжелой работе.
– Мы тебе не верим, Женевьева, вот что. Непохоже, что тебе хорошо.
– Непохоже, что мне хорошо, когда я с вами, потому что вы мне это внушаете! – закричала я. Мне хотелось плакать. Я вспомнила последние недели, упоительные часы, которые я провела в объятиях Флориана, окутанная ласковым теплом его взгляда, нерушимо веря в его любовь. Мне случалось несколько раз после нашего примирения спрашивать себя, не зря ли я взвалила весь груз вины на моих друзей. Я знала, это было весьма практично, но, пожалуй, слишком легко. Зато душевный комфорт и уверенность, которые я вновь обретала подле Флориана, когда мы часами разговаривали, нагие, в темноте, давали мне подтверждение, что я права.
– Мы ничего тебе не внушаем, Женевьева, – сказал Никола. – Мы просто хотим, чтобы тебе было хорошо.
– Да мне хорошо! – Мой голос откровенно сорвался на визг. Я замолчала, уставившись на свои колени, чтобы не видеть переглядываний моих друзей.
– В чем дело? – спросила я наконец. – Это из-за Максима? Потому что Максим вам нравится больше, и вы еще видитесь с ним, и…
– Максим тут ни при чем, – перебил меня Никола. – Он разочарован, но с ним все в порядке… завтра он улетает в Лондон на какой-то писательский конгресс… Его не за что жалеть, Жен.
Смешно, но я чисто рефлекторно спросила себя, почему Максим не сообщил мне о предстоящем отъезде.
– Я знаю, что его не за что жалеть, – сказала я, – но… тогда – в чем дело? Что вам не дает покоя?
– То, что мы не знаем, что не дает покоя тебе! – выпалила Катрин. – Мы видим, что ты не в своей тарелке, и потом… может, и ничего такого, может, это вполне нормально, но ты с нами больше не разговариваешь!
– Может быть, потому, что мне не хочется таких вот разговоров?
– Но почему? Почему? Чего ты боишься?
Страсти накалялись, и, разумеется, не могло быть и речи о том, чтобы я ответила Катрин. Прежде всего потому, что моя «боязнь» – если я действительно боялась – была смутной и неоформленной. Это нечто из разряда предчувствий я испытывала, только когда не была вдвоем с Флорианом, и объясняла тем фактом, что я еще хрупка и мне не нравится карканье моих друзей.
– Ты боишься, что он опять тебе изменит? – спросила Катрин.
– Что? Нет! И вообще, он мне никогда не изменял! Мы уже не были вместе, когда он начал… – Я осеклась, поняв, до чего жалка в своей запальчивости. – Он не изменял мне, ясно? – повторила я спокойнее. – И если вы хотите знать, боюсь ли я, что он снова станет смотреть на сторону или встречаться с «Билли», то ответ – нет. Правда. Я это знаю, ясно? Я чувствую.
– В этом я не сомневаюсь, – сказала Катрин.
– Почему бы тебе не порадоваться за меня? Мы же радуемся за тебя, что ты решила родить ребенка, разве нет?
Это был, пожалуй, удар ниже пояса. Дела Катрин продвигались, что приводило ее в восторг, но и в ужас. Она, однако, не отступала, из самых лучших побуждений, и до сих пор я считала своим долгом морально поддерживать ее. Она обиженно покачала головой, но отвечать на мою шпильку не стала.
– Ты права, – сказал Никола, обнимая меня за плечи. – Ты права, Жен. И мы рады за тебя. Ты пойми, мы столько месяцев отскребали тебя ложкой от стенки, поэтому теперь и хлопаем над тобой крыльями. Наверно, зря.
Я промычала «м-мм» вместо ответа. Он лгал, чтобы не поссориться, я это знала, и эта капитуляция больно задела меня именно потому, что устроила.
– Пойду поищу Фло, – сказала я. – Пока ему не вытатуировали портрет Че Гевары на лбу.
Я встала, не глядя на друзей, и ушла на поиски своей любви.
Я собиралась, оставив их, уйти с Флорианом в наше уютное одиночество вдвоем. Разговор меня вымотал, и я очень переживала из-за того, что почти поссорилась с Никола и Катрин, с которыми не ссорилась никогда. Но когда я нашла Флориана, который смеялся и пил с Эмилио и еще какими-то людьми, его улыбка и его присутствие так успокоили меня, что я согласилась присесть с ними и выпить стаканчик. Потом два, потом четыре.
Это она самая, большая любовь, настоящая, говорила я себе: рядом с ним все тревоги как рукой снимает. Я смотрела на отца и повторяла про себя, что, в конце концов, ничего страшного, ну не любит он этого замечательного человека, которого люблю я. Даже холодность Ноя к Флориану меня больше почти не трогала. Когда они снова увиделись, я была неприятно поражена тем, как робел перед ним Ной. Я помнила его ручонки, обнимавшие шею Максима, его заливистый смех, так часто звеневший тогда, – его совсем не было слышно теперь, когда я бываю здесь с Флорианом. Это потому, что Флориан взрослый, по-настоящему взрослый, сказала я себе, увидев, как Ной осторожно обходит его, чтобы прижаться к Эмилио – вечному мальчишке. Ну и пусть, зато руки Флориана обнимали мои плечи и с ним я вновь обретала всю мою уверенность.
Мы ушли очень поздно, успев уложить Катрин, которая, вдрызг напившись, расплакалась с криком: «Я же люблю-у-уууу Эмилио, я его люблю-у-ууууу!» Верная себе, она влюблялась, только когда любовь становилась невозможной. Она все еще кричала: «Я его люблю-у-ууу!», когда я стаскивала с нее джинсы, чтобы ей лучше спалось.
– Нет, ты его не любишь, – сказала я.
– И ты его не любишь, – пробормотала она, выпутываясь из свитера. Я толком не поняла, что она имела в виду, но переспрашивать не стала и вышла из комнаты. Пятнадцать минут спустя мы с Флорианом ушли.
– Хорошо было, правда? – спросила я, когда мы шли к моему дому.
– Да. Но мне лучше вдвоем с тобой.
– Мне тоже.
– Нам надо всегда быть только вдвоем, – сказал Флориан, целуя меня в шею.
Я кивнула, но что-то в этой фразе наполнило меня неясной грустью, и мне стало горько…
Коты встретили меня оптимистичными «мру?», но взгляды их сразу помрачнели при виде Флориана. «Эй, вы что, надеялись, что мамочка останется одна-одинешенька на всю жизнь, а? – сказала я им, нежно приласкав. – Вы не хотите порадоваться за мамочку? М-мм? М-мм?» Мои «м-мм» стали чересчур уж настойчивыми, и я замолчала. Неужели мне так нужна моральная поддержка, что даже мнение моих котов имеет для меня значение? Вздохнув, я пошла к Флориану в спальню.
Он держал в руке тоненькую пачку листков – текст, который я написала незадолго до нашего примирения и дала ему прочесть, – так мне хотелось показать, что я действительно что-то сделала.
– Совсем забыл тебе сказать. Я прочел.
Я дала ему текст несколько дней назад и, поскольку он молчал, заключила, что у него просто не было времени прочесть. Я вдруг почувствовала себя очень уязвимой.
– Завтра поговорим, – бросила я как можно непринужденнее. Я устала, была немного пьяна и главное – во мне жил почти иррациональный страх перед его суждением. В конце концов это ведь Флориан годами настаивал, чтобы я писала. Понравится ему написанное или нет, он должен быть доволен, что я наконец послушалась, верно? Я повторяла про себя этот пустопорожний вопрос, как мантру, пока он расстегивал рубашку, перечитывая последнюю страницу.
Я машинально припомнила текст, который был у него в руках. Я написала его за несколько дней; это было описание – быть может, немного затянутое, но я им гордилась – сценки в баре субботним днем. Я набросала портреты завсегдатаев, случайной публики, замотанных официанток. Описала свет, вливающийся в окна, и весенний ветерок, продувающий помещение. Почти ничего не происходило – только одна встреча в самом конце, – но мне казалось, что я что-то уловила и сумела передать то, что мне хотелось. Я помнила, с каким чувством удовлетворения поставила финальную точку.
– Это неплохо, – сказал Флориан.
– Неплохо?
Я пыталась выглядеть спокойной и даже равнодушной, разумеется, притворяясь и слишком хорошо это сознавая, что задевало мою гордость и мою любовь: разве скрывают свои чувства от человека, которого любят? Я махнула рукой, предлагая Флориану закрыть тему.
Но он продолжал:
– Да, неплохо. Не хватает, конечно, рельефа или фактуры… я плохо знаю терминологию… но написано хорошо.
– Что значит: «не хватает рельефа»?
– Это немного плоско, – обронил он. – На мой вкус.
Он улыбнулся и раскрыл мне объятия. Мне не хотелось этого сейчас, но я не противилась, и от запаха его кожи мне полегчало. Я закрыла глаза, надеясь, что больше он ничего не скажет.
– Не важно… главное, что ты пишешь, верно? Какая разница: в моем это вкусе или нет.
– Да ну…
– Эй, – он приподнял мой подбородок и заглянул в глаза. – Ты напишешь еще тысячи страниц. Книги. Эпические романы. Это ведь только начало.
Мне хотелось сказать ему, что я люблю это начало. Но его губы уже накрыли мои, и их мягкое тепло принесло мне уверенность и покой, в которых я так нуждалась.
На следующее утро я проснулась поздно, один кот лежал у меня в ногах, другой на плече. Флориан ушел много раньше, и Ти-Гус и Ти-Мусс победоносно оккупировали территорию, которую считали своей, то есть меня. Я сонно провела рукой по шерстке Ти-Гуса и осторожно перевернулась на бок, стараясь их не столкнуть. В окно было видно тяжелое серое небо, которое меня вполне устраивало, – идеальное небо, чтобы пережить похмелье дома, не мучаясь комплексами за растительно прожитый день.
Я подумала об Эмилио, который, наверно, был уже далеко, и о Катрин, которая скоро проснется и в ближайшие три недели, я была уверена, будет оплакивать утрату своей великой любви. Вчерашний разговор с ней и Никола не шел у меня из головы, и это было еще тяжелее, чем алкогольные пары и головная боль. Я поцеловала теплую головку кота и с трудом поднялась.
Флориан оставил мне записку на кухонной стойке, он писал, что любит меня и что вечером приготовит ужин «только для нас с тобой». «Счастливо поработать над рукописью», – добавил он в конце. Так он подбадривал меня, но сегодня утром это елейное пожелание показалось мне издевательским. Я приготовила кофе, ворча и спрашивая себя, не рано ли звонить Никола. Вчера я так и не поговорила с ним после нашего спора, и от этого остался неприятный осадок, который мне хотелось стереть, услышав его голос и его смех. А если мое примирение с Флорианом означает, что мы с друзьями отдалимся друг от друга? Я ударилась в панику при этой мысли, но потом сказала себе, что, очевидно, чересчур переживаю из-за похмелья и лучше выпить как минимум две чашки кофе, прежде чем звонить кому бы то ни было. Но не успела я налить себе первую, как мой телефон подал голос. Это был Флориан.
– Эй, – сказал он ласково. – Я тебя разбудил?
– Нет… я варю кофе.
– Везет тебе! Я с восьми утра в офисе. Что будешь делать сегодня?
– Не знаю… – Я посмотрела на серое небо. – Может быть, запущу нон-стоп «Студию 30» или что-нибудь в этом роде.
– Тебе надо писать.
– Я… – Мне захотелось повесить трубку. – Может быть, – сказала я, совладав с собой. – Я пойду выпью кофе, ладно?
– Ладно. Я буду у тебя около шести. Только ты и я, meine Liebe.
– О’кей. Я люблю тебя.
Я отключилась и пошла посмотреть в окно, где и простояла, пока запах сгоревшего кофе не вернул меня к плите. Флориан имел обыкновение меня «тетешкать», как сказала бы моя мать, и эта манера выводила меня из себя и радовала одновременно. Я вспомнила, как упрекнула его за тем катастрофическим обедом вскоре после разрыва, что он обращался со мной, как с ребенком. Он это делал по-прежнему и терпеливо уговаривал меня писать, как уговаривают ребенка учить уроки. И я не знала – раздражало ли меня это отношение само по себе или дело в том, что в глубине души я сама хотела быть ребенком и слушать, как мне говорят елейным тоном, что ничего страшного, если мой текст нехорош, я еще напишу лучше, как большая девочка.
Я отнесла чашку кофе в кабинет, где почти не бывала после возвращения Флориана, и поставила ее на секретер. Я ничего не писала, закончив биографию гаспезианского вундеркинда, и ждала нового заказа от издателя, который, в свою очередь, ждал от меня оригинальных текстов. Я подумала было начать писать, но сам факт, что меня уговаривал Флориан, лишил меня всякого желания – мне казалось, будто мною манипулируют, что было смешно, но достаточно, чтобы я не послушалась. Я все-таки открыла компьютер, но с единственной целью – вставить в него диск «Студии 30». Приветствовав довольной улыбкой героев на маленьком экране, я решила убрать на место валявшиеся вокруг книги.
И вот, приподняв антологию французской поэзии, – я достала ее, чтобы прочесть Флориану стихотворение Аполлинера, которым упивалась, когда он ушел, – я нашла второй экземпляр той самой новеллы, о которой мы говорили вчера. На полях были какие-то пометки, и мне понадобилось несколько секунд, чтобы узнать почерк Максима. Я послала ему этот текст несколько недель назад, и он отдал мне экземпляр со своими комментариями, в который я даже не удосужилась заглянуть, так стремительно закрутились события.
Почти все поля были в пометках. Замечания, соображения, иногда советы. Я начала читать стоя, потом села за секретер и выключила звук диска, по-прежнему стоявшего в компьютере. Максиму не все понравилось, но его замечания были не категоричны, советы добрые и по делу. И главное, они перемежались похвалами, явно от чистого сердца, собственно, это тоже были комментарии типа: «Вау. Чертовски хорошая строчка» или «Какой пассаж, мне завидно» и смайлик – ухмыляющаяся рожица.
На обороте последней страницы он написал: «ВЕЛИКОЛЕПНО. Я сказал тебе, что завидую? Две-три вещи я не понял – не терпится об этом поговорить. Представляю, какой кайф ты словила, когда писала это, а?»
Я сидела с текстом на коленях, уставившись на веселый смайлик в конце последнего комментария Максима. Не знаю, сколько времени я просидела так, но когда встала, то ощутила наконец ту самую уверенность, которую искала столько недель, и сказала вслух: «Ох, твою мать».