«Что он рассказывает Владимиру? — думала Даша. — Или болтают так просто, от бессонницы? Он ведь чудаковатый, Роман Фомич: иной раз будто дело говорит, а посмотришь — сказка».

Испуг у Даши от внезапного появления Владимира уже прошел. Ну, хорошо: Владимир разыскал ее, приехал... И что же? Разве он имеет над ней хоть малейшую власть? Да нет же! Без него Даша схоронила их второго ребенка; без него закончила лесотехнический техникум; без него нашла дорогу сюда, уехала от мамы на далекий лесопункт. Наконец-то совместная с Владимиром жизнь стала бледнеть в памяти.

Письма сначала от Владимира пусть и редко, но приходили. Квартиры у него в городе все не было. Не ладилось что-то и с работой. Даша исстрадалась, но и виду не показывала. Особенно маме. Только из этого ничего путного не получилось. Мама завела как-то такой разговор:

— Даша, нельзя ли тебе денька на два, на три отпроситься с работы?

— Зачем это?

— В город надо бы съездить.

— А что случилось?

— Да с этими все, как их... С рецептами, прах их возьми! В нашей аптеке нет такого лекарства, что мне врачи-то прописали.

Мама на пенсии. Она давно и безрезультатно лечится. Всю войну ей пришлось работать в лесу да на сплаве. Мужиков дома почти не было. В непролазном снегу обрубала сучки с елей и сосен, поваленных такими же, как она, бабами-лесорубами. Война...

Мама спокойно так глядит на Дашу. А дочь боится и взглянуть, спрятала глаза в амбарную книгу. Работала она счетоводом на складе сельпо. Но под взглядом мамы не цифры были сейчас в той книге, а его глаза улыбались со страницы. Да еще и улыбались-то по-прежнему.

— Как думаешь, Даша, отпустят тебя, если хорошенько попроситься?

Ну и мама! Сколько же ночей обдумывала она свой нехитрый план борьбы за дочкино счастье?

— Ладно... Схожу сегодня к председателю.

Вечером, проводив Дашу на пароход, мама — по старой памяти — перекрестила ее. Шепнула тихонько:

— Дай вам бог... — Потом у нее построжел и взгляд и голос:

— Только ты не гнись очень-то, гордость свою блюди. Помни, что и ты Обухова. Что ж он... на самом деле!

Блюди, помни... Второй раз наказывает мама блюсти гордость. В первую зиму знакомства с Владимиром Даша пропадала вечерами допоздна. Мама в это время тоже не спала. Едва Даша поднималась на крыльцо, мама уже открывала своей полуночнице дверь, за охами да позевотой скрывая тревогу:

— Гдей-то тебя носит? Можно бы и пораньше приходить. Иззябла поди-ко?

А раз прямо посоветовала:

— К анбару-то не надо бы тебе с ним. От людей нехорошо.

Амбар, старый, еще доколхозный хлебный сарай, стоял за околицей. Как же мама могла додуматься-догадаться, что именно туда он приходит на свидание с Дашей?

— С кем это с ним-то, мама?

— С кем, с кем... Не одна же ты там стены-то подпираешь? — И добавила: — Гордость девичью не забывай, Дарья!

А утром, как всегда, вместе пошли: Даша на работу, мама в совхоз за молоком. Мимо амбара. Мама на него глазами повела и отвернулась, как и дело не ее. А Даша глянула — стыдом, как жаром, обдало: на белой от морозного ночного инея стене, как в кино на экране, отогрелись-отпечатались две фигуры. Да ведь как передалось: на одной голове— шапка островерхая. Вот как мороз — ночной предатель — осрамил перед матерью! Ведь шапка такая только и была у одной Даши во всей деревне!

Врасплох Владимира застать в городе не хотелось, хотя и разное думалось про его жизнь. Нет, на подвохи Даша не пойдет. Что есть, то есть. Сам скажет, если разлюбил. А ловить его за руку... Нет!

Владимир встретил ее на пристани. Обнялись, расцеловались — что-то нет прежнего тепла. Да и то сказать, поотвыкли уж.

— Ты лучше сначала в письме бы написала. А то сразу телеграммой...

— Я, Володя, по делу, по маминому. Так-то мне было недосуг все.

— Ну, хорошо, хорошо! Досуг, недосуг... Когда только ты по-русски говорить научишься?

Сели в трамвай. Ехали долго, далеко за город, в какой-то заводской поселок.

— Я не могу с тобой в мужское общежитие. Пока гостишь, поживем у моего товарища. Он на лесозаводе завклубом. Квартира у него — что надо!

«Пока гостишь...» И по имени не называет. Все «ты», «с тобой», «тебе». Будто это и есть мое имя. О жизни, о здоровье, о работе — ни вопросика...»

У товарища жили в отдельной комнате. И, кажется, сдружились снова по-настоящему. Но надо было уезжать. Даже подумать было страшно, что уезжать-то надо опять в неизвестность, опять долгими ночами тоску тосковать по его рукам, по его губам, по всему, что есть в нем, дорогом, любимом...

Да, несмотря ни на что — любимом!

А Владимир снова горячо доказывал и ей и еще кому-то, — может быть, себе — свою правду. А правда вся была в том, что завистники очернили его перед руководством. Ему, Владимиру Обухову, оскорбленному и, конечно же, непонятому, пришлось уйти из хора.

— Я им докажу! — Владимир потемневшими глазами смотрел на Дашу, не видя ее. — Они еще спохватятся, когда Владимир Обухов выйдет на сцену оперного театра... Да, вот где я нашел свое место! Подумаешь, хор! Филармония-я! Они еще не знают Владимира Обухова!

— Володя, неужели приняли?!

Даша уже снова верила в него. Конечно же, он талантлив! Бывало, в Доме культуры все подружки с ума сходили по нему, все завидовали Дашиному счастью.

— Приняли, Дарюш, приняли, — как бы очнувшись, говорил он между поцелуями. — Теперь-то уж получу квартиру. Как мы заживем с тобой! Потерпи, уж немного осталось тебе прозябать в этой дыре.

— Маму тоже возьмем к себе? — сияла Даша, забывая все обиды и горе.

— И маму... И мою маму. И пусть живут себе наши старушки да радуются.

Когда он провожал ее домой, у обоих в глазах стояли слезы: Даше не хотелось расставаться, а Владимир, наверное, играл, как всегда.

Шли месяцы. Владимир писал неохотно и мало. Письма все больше походили на жалобы. Ему, видишь ли, и в театре не дают дороги потому-де, что «некоторые» боятся его конкуренции. Он довольствуется пока «амплуа статиста». Все из-за того, что он талантлив более, чем хочется «некоторым».

Владимира всегда почему-то окружали завистники и бездари.

Даша не особенно ясно представляла себе, что такое «амплуа статиста», но понимала, что это не нравится Владимиру. И жалела его, писала, что приедет, успокоит, что все в конце концов будет хорошо, только бы они любили друг друга.

Он отвечал на такие письма быстрее обыкновенного. Советовал подождать, не тратиться. Сам он вот-вот нагрянет к Даше в деревню.

Такие письма — хотя они-то и были самыми нежными — били прямо по сердцу, и Даша в тревоге ходила с красными от ночных раздумий глазами. Мама ничего как будто не замечала. У нее все ладно да все хорошо. И когда Дашу стало мутить от одного вида пищи, мама вроде бы не очень обеспокоилась.

Вот почему было страшной неожиданностью, когда она пришла ночью к дочке в постель. Долго они лежали рядом. Мама молча гладила ее по голове, как ребенка, наконец сказала непреклонно:

— Этого не смей изничтожать! Пусть живет, вырастим.

Кудесница-мама! Она даже знала, кто должен появиться на свет. Раз как-то за утренним чаем Даша дрогнула вся и осторожно поставила недопитое блюдце на стол, словно к чему-то прислушивалась. Мама оглядела Дашу и улыбнулась той своей хорошей улыбкой, какую Даша редко видела у нее и, наверное, потому особенно любила.

— Куда он тебе толкнул? — спросила мама.

— Вот сюда...

— Неужто в левый бок? Под сердце?

— Да, как будто.

— Вот и хорошо. Девку жди.

Можно было смеяться над бабьими приметами, но вышло по-маминому: родилась девочка. Видно, недаром была когда-то у мамы куча детей. А осталась только Даша: и так помирали, и на сплаве один утонул, да и война двоих взяла. Но у мамы и сейчас голова не белеет. Только глаза из синих стали серо-голубыми да тело «ссохлось все», как она сама говорила.

А Владимир и дочери своей не видал. Даша перед тем, как родить Ирочку, нашла деньги, поехала в город снова. Думала обрадовать отца.

Не обрадовала.

Зачем же он теперь сидит под ее окном? О чем они могут говорить с Романом Фомичом?

...Владимир снова повернулся к Бальневу:

— Чем же это кончилось, Роман Фомич?

Сухие длинные руки Бальнева все так же устало лежали на багре, сутулая спина и приподнятые плечи служили как бы продолжением пня.

Казалось, он вырастал из пня, подобно сказочному мужичку-лесовичку.

— Что кончилось? Ничего не кончилось, тогда-то все и началось только. Конца и сейчас не видать. — Бальнев говорил монотонно, глядя в одну точку и головы не повернул, точно не хотел показать собеседнику своего худого, бледного лица. — Не надоело, так слушай, — продолжал он, как бы осердясь и на Владимира и на себя, что очертя голову разоткровенничался с незнакомым человеком.

— Нет, что вы! Наоборот, — сказал Владимир.

— Наоборот... Так и получилось все наоборот. Я хотел поиграть да и дальше... Только нет, голубок! Вообще, скажу тебе, если кто стал бы мне толковать: вот, мол, как дело было, — ни в жизнь не поверил бы! — Бальнев вздохнул. — А ты хошь верь, хошь нет. Я только рассказываю, вспоминаю, что ли, сказать. Мое место, милый человек, около тебя сейчас телячье: помычал, поел и на соломку. А твое дело хозяйское: не любо — не слушай.

— Да что вы!

Но на возглас Владимира Бальнев не обратил никакого внимания и продолжал:

— Был тогда у нас в роте, прямо сказать, народ всякий. Но хуже меня, как я теперь прикидываю, вряд ли... Не найти было. Однако выискался-таки один плюгавый такой солдатишко, ростом поменее моей Гали. Он-то и сыграл с нами заглавную ноту. Беда, коли природа обидела человека! Тогда у него все кругом виноватые. Такой не спустит и полшутки, а за надсмешку и вовсе горло может перекусить. Я по веселости своего характера частенько над ним пошучивал. С моего поганого языка прозвали недомерка-солдатишку «аршин без вершка». Он и затаился. А сам, хитрюга, за мной вприглядку жил. И представь: все, как есть, узнал про мое с Галей соленое счастье. Узнал бы да смолчал, тогда и ему и мне одна цена, а узнал да донес — другая.

Вот раз иду я к своей любушке. Только, значит, я в комнату, а тут — пых! — и Галя следом. Я понятно, рад бесподобно, рот до ушей, глаза, надо быть, дурацкие, губы, конешно, к ней тяну... Вспоминать противно! А она, простая душа, хитрить-то не может, не умеет, ну и сразу мне в лицо: «Бальнев... Ты... ты...» — Хотела, видать, высказать правильно: «Подлец, мол», — да тут губы у нее затряслись.

И подает она мне, значит, письмишко. Беру. Почерк, виданный раньше, а подписи нет. Стал читать. И с первой строки понял: «Он! Аршин без вершка». Да ведь как выписывает, пигалица! И женат-де Бальнев уже не на одной, и даже еще лишнего ребенка ко мне приписал. Вот ведь иуда!

«Это правда?» — спрашивает Галя. И не дай и не приведи господи кому услышать такой голос! Хотелось, вишь ты, ей, чтобы писание это враньем обернулось. Клеветаньем, что ли сказать.

Да разве я мог ей еще раз соврать! Ну, само собой, она и без моих объяснений все правильно определила и тихонько да строго так говорит: «Вон!» — И на дверь показывает.

Поверишь ли, до чего мне сделалось страшно? Ровно я должен с яра вперед башкой на камни прыгнуть... Чего бы тут дальше с нами было, не сказать, но, спасибо (хотя куда, к черту, спасибо-то говорю!), где-то неподалеку бомба взорвалась, и другая, и третья.

Галя глянула в окно, крикнула, будто ее за горло схватили: «Госпиталь бомбят!»

А сама оклемалась маленько и — бегом. Я за ней.

Прибегли: горит, полыхает. Стон, вой! Бомба-то всю середину зданья напрочь вынесла вместе с ранеными, вместе с персоналом... Ну, а в крылах-то зданья все еще люди кричат в огне! Галя — туда. Я не отстаю. Она по лестнице наверх, я за ней. Кругом что-то бесподобное делается. «Галя! — хватаю ее. — Галя! Куда ты?» Молчит и дальше, дальше...

Бальнев вдруг схватил себя за волосы, уронил голову в колени. Стукнул лбом в багорик и замычал что-то непонятное.

У Владимира мурашки пробежали по плечам.

Бальнев видел сейчас перед собой и лестницу и свою Галю в те минуты, когда, может быть, на ходу седела его голова. И опять Владимиру фигура Бальнева напомнила отца, хотя внешне вроде и не было никакого сходства.

Владимир робко тронул Бальнева за локоть.

— Ну, полно вам... Что уж!..

Но Бальнев еще некоторое время сидел так. И снова заговорил, продолжая жить в том далеком, а для него всегда близком времени.

— Забежали мы в одну палату, а там!.. Вспомнить страшно: ребятишки малы больны да ранены! Что рёву! Схватил я трех ребят кряду — отколь силы взял? — в узел спеленал их, в одеяло: на улице, думаю, отдышутся. И — вниз. Галя с ребятенком за мной. Раз сбегали, второй. Водой внизу обливаемся, головы тряпьем замотали. Но чую: горим вовсе! Третий раз нас не пущают. Какой-то чин ошалел совсем, кулак мне под нос показывает: по-русски, мол, тебе говорят: рухнуло там все. А Галю бабы держат, не пущают. А она все одно только, помню, кричит: «Пустите! Там дети!»

Ну, вырвалась-таки. Я тому чину тоже намахнул маленько так в грудь — и за Галей. Подбегаем к месту, где, значит, палате с ребятами быть, а там уже пусто. Все улетело, осталась площадка только у лестницы да дверь в палату, туда, к ребятишкам-то, висит, как на смех. Распахни ее, дверь-то, и ступай себе сразу в преисподнюю. Мы — обратно, ко второму этажу. И там все рухнуло. Мы, выходит, висим, что ли сказать, где-то в воздухе, как птицы. Лестница-то чудом каким-то торчит у стены.

Бальнев снова оборвал резко, замолчал, со всхлипом хватанул ртом воздух и уже после большой паузы докончил тихо:

— Да... А лестница в тот миг возьми и брякнись. И померкло все.

— Как же... Почему же вы остались живы? — тоже задохнувшись, спросил Владимир.

— И правильно. Не надо бы мне... — живо согласился Бальнев. — Да не довелось, вишь. И пошло все в другом направлении. Ее, Галю-то, откинуло от меня. Там она и... сгорела. А меня надо же было каким-то чудом при крушении-то выкинуть на улицу.

Так... Лежу я, значит, в госпитале. Орден почему-то вышел из Москвы. Мол, за геройство. Какое уж там геройство, если разобрать?!

Он опять умолк. А Владимир увидел перед собой эту маленькую Галю так ярко, что, казалось, она жила в нем самом.

И вдруг рядом с нею возник другой образ. Уже не Галя, а Даша сурово и непреклонно глядела на Владимира так же, как тогда в городе, когда она повернулась от порога и ушла, не сказав ни слова на прощание.

Свои же собственные слова, сказанные ей тогда, звучали у Владимира в ушах: «Ты с ума сошла! Зачем нам ребенок? Ведь тогда к черту консерватория! Ребенок свяжет нам руки! Нет. И не думай. Я знаю одного врача. Еще не поздно».