Третий час. Ночь идет к концу. Скоро первая смена дорожных рабочих пройдет мимо Дашиного окошка. Надо бы перехватить здесь бригадира, сказать ему об изменениях на прокладке трассы. У Даши из головы вон, что Саша наказывал: «Предупреди дорожников с вечера: пока у Старого ручья делянки не будет».
Даша с досадой посмотрела в окно: сидят. И Роман Фомич не уходит. Видно, рад старик, что нашел собеседника. Только непонятно, о чем они могут толковать?
Что предпринять? Если пройти к опушке леса по задворью, ее не заметят. А выйдет на дорогу в лесу и перехватит бригадира. Потом спать.
Она накинула шерстяной связанный мамой платок и вышла в коридорчик, как всегда, стукнув дверью, чтобы соседка знала об уходе. Сейчас-то не надо было этого делать, только поздно спохватилась, привычка подвела. Но у соседки тихо, спит, наверное. Тем лучше.
Ей опять вспомнилась мама.
Даша тогда только что приехала из города. От Владимира. Вошла в избу и поразилась: потолки, печка, плита сверкали голубоватой белизной; тесаные стены в кухне, полати, переборка к запечью — все заново покрашено веселой голубой краской; горница оклеена светлыми обоями, пол тоже покрашен, блестит, хоть глядись в него.
— Мама, ты это все сама? Зачем тебе понадобилось так убиваться?
— Эк, сказала: «Убиваться»! А вдруг помру, люди придут проститься, посмотрят: стены ободраны, потолки, печки что в той кузнице. Обои мухами засижены... Что скажут? Вот, скажут, как она жила! На народ выйдет, вроде и человек. А дома — пататуй пататуем. Слонялась, видно, из угла в угол, вот с грязи все и лопнуло.
— Да не все ли равно, что скажут люди.
Мама поджала губы, гневно посмотрела на Дашин живот (он тогда уж очень заметен стал) и сказала только:
— Ой, Дарья! Ничему-то, видать, я тебя не сумела научить. Попомни мать-то: поздно будет колодец рыть, когда люди пить запросят. Вишь у тебя какое понятие: «Не все ли равно, что люди скажут...» Эх, девка! Да ведь ты уж сама-то на той мети ходишь. И все на глазах у людей.
«На той мети» — по-маминому означает «на той отметке, на той поре, скоро уж...»
Как Даша поняла ее! И «пататуй» тоже хорошо памятен. На мамином языке это никчемный, никому не нужный человек.
В соседях жил до старости, по словам мамы, несусветный лодырь, мужик-бобыль по прозвищу «Пататуй». Так жил, бедолага, что, когда помер, никто не хватился, никто не проведал, никому до Пататуя не было дела. Так и лежал в своей хибаре пять дней. Да и до могилы его проводить никто не пришел.
Наверное, только одна такая есть на свете мать, как Дашина мама. Когда родилась Ирочка, соседки языки измочалили, гадая о Дашиной судьбе больше, чем о своей собственной. Находили дело, сидели в кухне, заводили речь издалека:
— Дайкося, думаю, понаведаюсь в суседи, хошь поговорю, узнаю, как народ-от живет...
А потом уж будто к слову:
— Какова роженица-то? Ребеночек-то каков? Имечко-то какое дали?
Мама и виду не подает. Сладко ли ей слушать намеки на вдовье положение дочери при живом муже? Даша, сидя в горенке, все слышит. Слышит, как мама обряжается у печки, слышит ее ровный, совсем обычный голос:
— Ирочкой нарекли. Отец, вишь ли, настоял. По мне-то как хотят! Ирочка так Ирочка. Это уж их, родителево, дело.
Нетерпение узнать побольше так и толкает гостью:
— А кем он ноне, муж-то Дарьюшкин? Сказывали: на театре все играет. Деньги-то, наверное, лопатой гребет?
Даша готова выбежать в кухню, вытолкать непрошеную гостью взашей, готова упасть маме на грудь...
Вот опять ее голос:
— И не говори, соседка, денежки, думаю, немалые зарабливает. Надысь опять платье послал, самолучшее купил.
— Видали его на Дарьюшке, видали, — подтверждает гостья. — Богато платье-то да тако ли фасонисто...
А поплин-то на платье Даша покупана в городе сама, и шила платье все та же на все руки мастерица — мама.
Так-то, Владимир Петрович... Мама охраняла дочернюю, а за одно и твою честь, хотя чести у тебя — давно догадалась она — нет и не было. Но и сейчас, наверное, в деревне мало кто знает, куда исчезла Даша: к мужу ли в новую квартиру или подальше от мужа и от всех его квартир.
У Даши до сих пор в памяти мамины ответы любопытным:
— Уехала доченька к мужу. Хорошо, видать, живут. Ладно! А что Ирочка померла, так с богом не поспоришь. Может, и к лучшему. Кто знает? Люди они молодые, еще не один ребеночек народится. Дело житейское. Дай им бог!
А ты, Владимир Петрович, даже не удосужился повидать свою дочку. Даже похоронить ее не приехал. Пятьдесят рублей послал. Слышишь: пятьдесят рублей! За дочь. За Ирочку...
Даша стояла на повороте дороги под молодой, но уже высоконькой и прямой, как свечка, сосенкой, глядела в сторону поселка. Сейчас появятся рабочие, Даша повидает бригадира и пойдет домой спать. Сиди, Владимир, жди. Только Даша никогда не превратится в прежнюю, послушную, всепрощающую. Нет!
Утренний ветер качнул крону сосенки. По ней будто прошла легкая дрожь.
Даша подняла глаза: маленькая крона, а густая. Ствол в нее, как стрела, нацелился. Какой он светлый, радостный, меднотелый! Как загар на Сашиных плечах.
Даша закрыла глаза, потерлась щекой о прохладную, нежную кожицу-кору. И стыдно и сладостно думать о Саше. Только о Саше. И ни о ком другом.
Разговор на дороге. Рабочие идут. Но почему-то из лесу, не из поселка. Кто в такую рань бродил в лесу?
Даша не хотела бы никому показываться сейчас. Она отшагнула от сосны в придорожный подрост и даже чуть-чуть присела в нем: так ее поразил один голос.
На дороге показались двое: бригадир дорожных рабочих и Саша. Пропустить их или выйти? Саша что-то говорит, но его слова пролетают мимо Дашиных ушей. Она слышит только звук его голоса.
«Пропустить их или выйти?» — все еще думает Даша, а сама уже идет навстречу. Она совсем не замечает своего бригадира, только Саше одному протягивает руку, одному ему говорит:
— Доброе утро, Александр Фомич! По грибы ходили? Не рано ли?
— Здравствуйте, Даша!
Сейчас Саша увидит тех, двоих. Может быть, спросит: кто это беседует с Романом Фомичом под ее, Дашиным, окном? Что она скажет ему? Как скажет?
Надо ли говорить?
Бригадир постоял, поглядывая то на одного, то на другого, потом нарочито равнодушно сказал:
— Так я пойду, Александр Фомич. Прямиком-то по опушке любо сейчас.
Тот молча кивнул.
— Новую-то трассу, Дарья Борисовна, товарищ Бальнев показывал мне. — Бригадир повернулся к Даше. — Так что теперь все в порядке.
Он шагнул на боковую тропу и пропал в лесу.
— Зачем ты подменяешь меня? — зарделась Даша.
— И не подумаю, я по пути... Да и не спалось что-то.
Он взял ее руку, легонько потянул:
— Даша!..
— Постой... Мне надо сказать тебе... Это очень серьезно, очень.
— Не надо ничего говорить.
Он стоял перед нею — высокий, чуть сутулый. Она покорно прислонила голову к Сашиному плечу.
Уж солнышко на елку взобралось. Поднял наконец от багра свою голову Роман Фомич.
— Скоро Александру надо быть из лесу.
Эти слова прошли мимо сознания Владимира. Роман Фомич помолчал немного. Снова опустил свою бороду на багор и, уставясь в бесконечный поток перед собой, восхитился:
— Ишь ты, как весело плывут бревна-то! Совсем живые... Эк их, как жить торопятся!
Потом озабоченно сказал:
— Тоже не накуролесил бы чего Александр-то. Инженер-то инженер, а умом чистый ребенок.
— Хорошо, хорошо, Роман Фомич, — перебил Владимир, не вдумываясь в смысл слов Бальнева. — Вы мне лучше скажите: разве не глупо, простите, мучить себя прошлым?
— А совесть?!
— При чем тут совесть?
Бальнев осуждающе качнул бородкой.
— Она, брат, есть, совесть-то... Еще в госпитале со мной было. Лежу, смерти себе прошу... Домой, натурально, ни звука. К чему бабу заводить, от семьи отрывать да от малого ребенка. Да, думаю себе, очень-то и нужен я им, калека.
Вот раз идет ко мне в палату человек. Вижу, кубики на вороту. О ту пору все под войной ходили, смешно было бы невоенного мужика увидеть в госпитале. Только у меня чевой-то сразу сердце упало: две капли так не похожи, как тот офицер на Галю.
И мне вопрос: «Роман Бальнев?»
«Ну, я», — отвечаю, а самого уж догадка трясет всего: Юра это, Галин брат!..
Пристал с ножом к горлу: расскажи, мол, о последних ее минутах.
Чего тут поднялось во мне! Не могу ему объяснять, нету голосу, да и полно! Только в глазах... ну, не то чтобы слезы, а так, вроде не вижу ничего, вся палата в тумане.
Бальнев сжал обеими руками багор, точно хотел переломить его надвое, и Владимир впервые отметил красноту старых ожогов на коже костлявых пальцев.
— Вот те и совесть, — продолжал Бальнев, все так же устремив взгляд на реку, будто не рядом с собой, а там, в потоке, видел он своего собеседника. — Она все что хочет, то и сотворит с человеком, ежели тот человек в сознанье придет. Ты и рад-радехонек все перезабыть, а она тебя цап за глотку — и все, не дыши!
Да... Поочухался я маленько, хочу все же сказать ему, каков я есть молодец. А он и рта раскрыть больше не дал:
«Хорошо, хорошо, молчите. Спасибо вам за все».
«За что?» — хриплю ему.
«Сестра мне писала. Благородный вы человек. Она вас любила!»
Так вот сказал мне тот Юра на прощанье и ходу из госпиталя. И адреса не оставил.
Бальнев повернул наконец голову.
— Ты говоришь: совесть. А вот я, не поверишь, чуть не задохнулся от его «спасиба», потому как оно, «спасибо» это, мне насквозь все сердце просверлило! «Благородный человек!» — Он посмотрел на Владимира, будто того не было перед глазами. — И посейчас завсегда Галя глядит мне в душу... Хошь верь, хошь нет... Никуда не могу спрятаться.
Последние слова Бальнев произнес почти шепотом. Владимиру стало скучно.
Конечно, история Бальнева примечательная, и, наверное, нелегко ему вспоминать прошлое. Но зато прошлое-то какое? Война! Тогда все измерялось другой мерой.
Вполне возможно, что в те дни жили такие Гали. В наше время Владимиру они что-то не встречались.
Он уже без недавнего уважения посмотрел на Бальнева. Расстроился старик. Прибавил, наверное, половину. «Хошь верь, хошь нет...»
Прав: у каждого своя стежка-дорожка.
Вот у Владимира: жена рядом, а он комаров всю ночь кормит, на ее окошко поглядывает. Спросил ты, старик, какая она, боль у Владимира?
Бальнев все еще молчал. И было в его молчании словно какое-то несогласие с невысказанными мыслями Владимира.
Одно это уже раздражало, как комариная монотонная песня в ушах.
— Вот она, ночь-то, — неожиданно задушевным голосом заговорил Бальнев. — Не успели слова сказать, а ее — пых! — и нету. У нас под Вологдой таких светлых не бывает. У нас ночки темнее, а далеко ли, думаешь, отсель? Вот тебе как природа распорядилась!
«Будет ли он еще рассказывать?»— глядел на него Владимир, все. так же не улавливая смысла слов Бальнева о природе, как недавно о каком-то Александре. Так обычно, читая интересную книгу, он пропускал, перелистывал в ней страницы с описанием природы, искал «острых» мест.
— А брательника моего все нету... Он мимо нас по этой дороге должен бы идти, — неожиданно добавил к сказанному Бальнев.
— Откуда же он ночью? — спросил, наконец, Владимир.
— Да дела, вишь ты, подперли. Ночь не ночь — дело-то не спрашивает.