Получив перевод в первый класс, Марцинек запустил занятия, от прежнего его трудолюбия не осталось и следа. Осенью он еще кое-как учился, но около рождества стал отлынивать от занятий как с репетитором, так и в классе. Все теперь обращали на него меньше внимания, и он чувствовал на себе меньше обязанностей. Пани Борович умерла летом этого года. Сперва Марцинек не почувствовал этой утраты. На похоронах он принуждал себя к слезам и принимал эффектные позы, кричал и пытался броситься за гробом в могилу, зная по слухам, что так делается, и чувствуя, что это придаст ему в этот день еще большую значительность. С похорон отец забрал его в Гавронки. Весь дом был в беспорядке. Самая большая комната, где еще так недавно стоял гроб, пропахла гнилью и копотью от свечей. Борович увел Марцинека в соседнюю, где была спальня покойницы. Там царил еще больший беспорядок. Кровать была не прикрыта, простыни и одеяло лежали на полу, в деревянной плевательнице было больше плевков, чем песку. Борович сел у окна и, казалось, прислушивался, как монотонно постукивают о раму крючки, как ветер позвякивает стеклами… Марцинек всмотрелся в опустевшую кровать и тут только почувствовал, что мать умерла.
Это был конец каникул. Тотчас за тем школьная жизнь целиком поглотила его. Иногда, в моменты несчастий и катастроф, в нем просыпалось то недоумение, какое он испытал в пустой материнской комнате, – и тогда он ощущал в сердце огромную, неописуемую сиротскую скорбь. Когда в тревоге и отчаянии он устремлялся к матери, единственному своему прибежищу, перед глазами его вставала та комната, глухая и онемевшая. Отец, с удвоенной энергией ушедший в работу на своем фольварке, ибо ему самому приходилось присматривать и за домашним хозяйством, мало занимался мальчиком. Он думал в первую голову о том, чтобы набрать денег на плату за право учения, на квартиру и на книги. У Марцина не было теперь ни тонкого белья, ни лакомств. Никто уже так страстно не разделял с ним его школьних триумфов, не оплакивал неудач, не поощрял к дальнейшим усилиям. Отец узнавал только, нет ли у него двоек и колов, остальное его мало интересовало. И вокруг мальчика весь мир опустел, солнце над ним погасло, словно после сияющего дня наступил холодный, безжалостный вечер.
В это-то время Марцинек заключил тесную дружбу с некиим «Волчком». Это был первоклассник-второгодник, сын богатой ростовщицы, пани Волчковской, единственное дитя, баловень и неслыханный головорез. Он изучил всевозможные хитрости, знал досконально характер каждого преподавателя и на этом знании психологии основывал целую науку, как обставлять учителишек, списывать, подсказывать и ускользать из класса в учебное время. Он никогда не готовил ни одного урока, обманывал репетиторов и множество времени и сообразительности тратил на то, чтобы сбить с толку преподавателей. К доске он всегда выходил с чужой тетрадью, обернутой листом бумаги со своей фамилией, умел так ловко класть в латинские переводы какие-то листочки, что даже сам г. Лейм не в состоянии был найти их, все устные уроки отвечал по подсказке, письменные же гениально списывал. Неизменным обычаем Волчка были и побеги из костела по праздникам и табельным дням. Он ловко ускользал почти из-под рук ксендза-префекта, словно перед самым его носом проваливался сквозь землю, потом, через какую-то дыру под хорами, пробирался во двор и убегал на несколько часов в поля. Осенью он крал репу с пригородных огородов, зимой катался на коньках или просто так гулял. Познакомившись поближе с Марцином Боровичем благодаря тому, что их посадили на одну парту, Волчок принялся воспитывать простака. Марцин, поддавшись его влиянию, считал теперь делом чести упражняться в различных фокусах и увертках вместо того, чтобы зубрить уроки, и охотно позволял уводить себя на прогулки в учебное время.
В один из табельных дней в декабре оба они дернули за город перед богослужением, которое должно было состояться в местном костеле в десять часов. На реке был уже сносный лед, и они вдоволь накатались, потом шатались вдоль железнодорожного полотна, бродили по снегу и с наслаждением шлепали по воде. Марцин озяб и сказал Волчку:
– Слушай, ты, я иду в костел.
– Ну и осел… Такой-то ты товарищ? Вот уж и испугался ксендза…
– Не испугался, а только мне холодно.
– Вот скотина! Холодно ему. Мне вот совсем не холодно.
– Я уж пойду. Идем, Волчок! Что ты тут станешь делать?
– Ну и ступай, осел! Видали такого! Еще пожалеешь… Вроде прикидывается… мол, старый товарищ, а сам подлизывается к ксендзу.
Марцинек бегом двинулся в город. Волчок кинул ему вслед комок мерзлой земли и показал язык, а сам снова принялся кататься по льду. Борович расстегнул шинель и бежал со всех ног. Он проходил по улицам, которых никогда еще не видел в эти часы, так как в это время обычно сидел на уроках. Ему казалось, что рабочие, пенсионеры, старые барыни и даже кухарки, с корзинками возвращающиеся домой, несомненно видят его преступность. Усталый, прибежал он наконец в костел, толкнул огромную входную дверь и проскользнул в холодные сени, ведущие на хоры. Марцинек принадлежал к числу певчих, которые по окончании обедни исполняли государственный гимн.
В сенях, переходах и коридорах никого не было, и он крался на цыпочках, пробираясь к маленькой дверце, ведшей на лестницу и на хоры. Торжественное праздничное богослужение еще продолжалось. Гремел орган, и никто не услышал, как скрипнула дверь.
Марцинек, тихо ступая, стал подниматься по винтовой каменной лестнице, стремясь попасть на хоры незаметно и, таким образом, избежать записи в журнале учителя пения, игравшего на органе.
В башне было темно, и лишь кое-где на каменные ступени падал свет из узких окошек, которые извне казались лишь щелями, а с внутренней стороны образовывали довольно широкие ниши.
Марцинек прошел уже почти всю лестницу и приближался к дверцам на хоры, как вдруг похолодел от страха.
Перед самыми дверьми стоял на коленях ксендз Варгульский.
Белое пятно света падало из окошка на его голову и синюю сутану с большим воротником и позволяло рассмотреть его высокий лоб и суровое лицо.
Глаза ксендза-префекта были закрыты, руки сложены, и он горячо молился. Губы его медленно шевелились, а голова время от времени беспокойно вздрагивала.
Марцинек застыл в неподвижности, не смея дышать от ужаса.
Ксендз был строг и держал всю гимназию в паническом страхе.
Наконец Борович тихонько попятился, наткнулся на оконную нишу, втиснулся в нее, прильнул к стене и, не спуская глаз с головы ксендза, дрожал всем телом.
Между тем где-то внизу раздавался голос ксендза-каноника, поющего молитву за царя:
С хоров отвечали на эти молитвы. Затем наступил краткий перерыв, в тишине раздалась прелюдия к царскому гимну, и послышалось стройное и чистое пение молодежи.
Едва отзвучала первая строфа песни, как нижняя дверь на лестницу открылась, Марцина прохватило холодным сквозняком, и послышались шаги бегущего вверх человека.
Марцинек притаился и ждал. Волосы стали дыбом у него на голове, когда вплотную мимо него проскользнул инспектор.
Гимназический вельможа поднялся на лестницу и, направившись к дверям на хоры, наткнулся в темном переходе на коленопреклоненного ксендза-префекта.
– Кто это там? – спросил ксендз.
– Ах, это вы, отец… – сказал инспектор. – Я ясно приказал, чтобы гимн после богослужения пели на русском языке. Два раза повторял это учителю пения…
– Учитель пения совершенно ни при чем, – сказал ксендз спокойно, пряча в карман свой молитвенник.
– А кто же виноват?
– Я!
– Что такое? – громко воскликнул инспектор. – Я приказал петь…
– Господин инспектор, – сказал ксендз спокойно и с холодной любезностью, – ученики здесь, в костеле, будут петь гимн по-польски, и не только сегодня, а всегда.
– Что такое? – крикнул тот. – Они будут петь как я приказал! Я тут не потерплю никаких иезуитских фанаберии. Это еще что за новости? Будьте добры указать мне дверь на эти ваши хоры…
– Я, господин инспектор, могу указать вам одну лишь дверь… внизу… – сказал ксендз, кладя свою огромную ручищу на ручку двери.
Как раз гремела вторая строфа гимна:
когда Марцинек увидел, что рука ксендза Варгульского отпустила ручку двери и легла на плечо пришельца. Инспектор кинулся к дверям и толкнул ксендза. Тогда префект одним движением другой руки повернул инспектора и, крепко держа его за меховой воротник, стал сносить эту персону с лестницы. Инспектор рвался, громко кричал, но весь этот шум тонул в громе органа.
Марцинек вне себя от счастья при виде столь великолепного зрелища, вышел из своего убежища и зажимая руками рот, чтобы не фыркнуть, шел по пятам ксендза-префекта.
Препроводив инспектора вниз, ксендз Варгульский открыл дверь и с силой вытолкнул его в коридор. Инспектор ударился вытянутыми руками о противоположную стену, потом остановился, оправил на себе шубу, подумал – и стал спускаться по лестнице.
Между тем ксендз, выглянув в коридор и убедившись, что никто этой сцены не заметил, повернулся, ощупью шагнул в темноте и наткнулся на Марцинека. Тотчас он с беспокойством открыл дверь и подтащил мальчугана к свету.
Борович с храбростью отчаяния задрал голову в уверенности, что теперь уж ничто его не спасет, что его выгонят на все четыре стороны из гимназии или спустят с него семь шкур.
– Ты что тут делаешь, дурень? – воскликнул ксендз-префект.
– Ничего не делаю, ваше преподобие.
– Почему ты не на хорах?
– Мне надо было выйти, ваше преподобие.
Ксендз крякнул, откашлялся и тихо спросил его:
– Видел?
– Видел, – ответил Марцин с решимостью отчаяния, хотя и не знал, хорошо это или плохо.
– Слушай же, осел этакий, если ты пикнешь хоть словечко, о том, что тут видел, я тебе покажу! Будешь болтать?
– Не буду болтать, ваше преподобие.
– И матери не станешь рассказывать?
– И матери не стану. У меня нет матери.
– Все равно! И отцу?
– И отцу не стану.
– И никакому товарищу, никому решительно?
– Никому, никому решительно.
– Ну, смотри, заруби себе на носу, осел несчастный!