Игнат старался не думать о Пухляках. В своем доме он хотел спрятаться от большого окружающего его мира. Но отгородиться от самого себя он не мог. И собственное одиночество все больше и больше обостряло в нем тоску по земле. Земля лежала за Раздольем, она была совсем рядом и в весенней дымке казалась какой-то нереальной, словно привидевшейся во сне. Но она беспокоила его, и теперь он вставал не по комбинатскому гудку, а едва с поля доносился прерывистый гул тракторов. Часто он выходил на край Раздолья, шел проселком до оврага и из зарослей ивняка, стараясь, чтобы никто его не увидел, смотрел, как идет пахота. Машины слегка покачивались на неровных холмистых полях, они оставляли за собой широкие полосы перевернутой свежей земли, и с каждым новым заездом эти полосы становились все шире и шире. Там Игнат впервые подумал о том, что теперь вот, при тракторах, всем должно быть ясно, что жить можно только колхозом.

Иногда Игнат покидал свое укрытие и, выйдя к бороздке, брал в руки ком земли, проверял, хороша ли тракторная пахота. А однажды, когда на повороте остался неперевернутый затравенелый пласт, он остановил тракториста: «Ты, дурья твоя голова, понимаешь, что землю портишь?»

Но эту свою тоску по земле он скрывал. И не то что стыдился ее, а не хотел, чтобы Лизавета или кто-нибудь из знакомых обнаружил его душевный разлад, в котором он сам видел проявление собственной слабости и непоследовательности. И только перед Татьяной он не таился и брал ее с собой в поле, когда в воскресенье можно было уйти за город на целый день и бродить там краем колосящейся пшеницы или по дурманящим лугам, на которых лежало распушенное, еще не застогованное сено.

Игнат раскрывал перед Татьяной всю свою тоску по земле и всю свою любовь к земле.

— Вот ты думаешь, земля — она одна? Нет, земля разная. Одна — черная, другая — глина, а третья — песок. А то бывает, как здесь, у дороги, краем канавы земля черная, а шагни чуть-чуть дальше — глина. А сверху как будто трава и трава.

— Как же ты видишь? — спросила Татьяна.

— Своя земля была... Не чета нашему огороду...

— А где она?

— В колхоз отдал...

Татьяна недоверчиво взглянула на Игната.

— Землю нельзя отдать... Как же ты ее перенес? Вырыл, да?

Игнат рассмеялся.

— Как ее выроешь? А выроешь — куда перенесешь... Просто пришел в колхоз и сказал: будете пахать свою землю, пашите и мою. Кряду, так сказать... А земли у нас в Пухляках — ох, и хороши. Все, что хочешь, растет на них. И хлеб, и лен, а картошка — во, с кулак, и такая рассыпчатая. Это на песках. А травы, боже ты мой, сколько у нас! Трава по пояс... Выше! В иных местах человека не видать... — Игнат явно преувеличивал. Да такая ли она, пухляковская земля? Без поту ничего не родила. Но ее любил он, питал к ней самые нежные чувства, особенно сейчас, когда она была так далека от него и так недоступна ему. Даже самые лучшие слова не могли выразить все, что было у него на сердце. И выходило — нигде нет такого солнца, и такой реки, и такого леса, как в Пухляках... Если бы Татьяна имела хотя бы малейшее представление о рае, если бы она хоть знала, что значит слово «рай», то Пухляки представились бы ей настоящим раем... Во всяком случае, для нее Пухляки стали какой-то далекой сказочной страной, страной, откуда пришел ее отец и где осталась в колхозе его полная чудес земля.

Лизавета первая подала Игнату мысль, что надо жить только своим домом. Но она не ожидала, что Игнат, который до поездки в Пухляки не очень-то интересовался огородом, вдруг будет отдавать ему все свободное от работы время. Теперь он копался в грядах, пожалуй, больше, чем она, и обнаружил такое уменье выращивать овощи, которого, пожалуй, даже не было у нее. Лизавета была очень довольна, тем более что вместе с Игнатом на грядках копалась и Танюшка. Девчонка, конечно, пользы приносила немного, но Лизавета думала о будущем и видела, что из Танюшки через год-другой вырастет настоящая помощница. Одно только было ей невдомек: любовь Игната к огороду была совсем другой.

Огород начинали поливать, когда солнце пряталось за крышу и тень трубы ложилась на стену соседнего дома. Татьяна поливала гряды из своей маленькой лейки, и делала она это с не меньшей серьезностью, чем Игнат или Лизавета. Она шла не спеша к бочке, погружала в воду свою лейку и возвращалась, слегка покачиваясь из стороны в сторону, как Лизавета. Неожиданно Татьяна присела у борозды и спросила громко и с тем удивлением, когда человеку кажется, что он столкнулся с чем-то совершенно необъяснимым:

— А почему на одном хвостике вырастает свекла, а на другом хвостике морковь?..

Игнат сначала не понял, о чем спрашивает Татьяна, потом подхватил ее на руки и, высоко подняв, крикнул жене:

— Слышишь, мать, чего девчонка знать хочет, сразу видно, тархановская порода! Земляная порода...

— Я и то смотрю.

— Так хочешь знать, что, отчего и почему, — спросил Игнат, опуская Татьяну на землю, — хвостики-то разные? Один лист поднимает, а другой в землю растет. Вот в Пухляках...

В представлении Татьяны земля и деревня были неотделимы друг от друга. Не будет деревни — умрет земля, без земли не может жить деревня. И как земля каждый год рождала все новые и новые вилки капусты, клубни картофеля и сочную землянику, так и деревня была тем таинственным, неведомым царством, откуда, как в сказке, появлялись в Глинске все новые и новые люди.

— А я тоже раньше была в Пухляках? — спросила Татьяна.

— Ты здешняя...

— Этого быть не может. Все из деревни, а я ниоткуда? — И тут же назидательно произнесла: — Ну, зачем ты уехал из Пухляков?

— Не моя воля, так вышло...

— А почему так вышло?

— Долго рассказывать, — отмахнулся Игнат. Выходит, и перед Танюшкой надо держать ответ. Да, надо!.. Как от жизни ни отмахивайся, отвечать всегда придется...

Жизнь проникала в дом Игната Тарханова, не останавливаясь перед стенами, сокрушая броню безразличия, в которую он хотел заковать свою душу, думая, что это спасет его от тревог и тягостных раздумий.

Трудно сказать, как пришли на Раздолье в дом Тарханова эти полные испытаний дни. Все началось с того, что однажды в местной газете было напечатано, что в Глинске свили себе гнездо бывшие кулаки. Вслед за этим прошел слух, что всех их забрали и выслали в далекие края. Кого именно, Игнат не знал. Но одни говорили, что выслали десять человек, другие считали, что не меньше сотни, а главное, поговаривали, что вообще скоро из Глинска начнут выселять всех, кто самовольно покинул деревню. Игнат не очень-то верил всем этим слухам, он старался не поддаваться тревоге, но вскоре она охватила и его. Это произошло после встречи с Еремеем Ефремовым. Ефремов сказал ему:

— Вот работал кладовщиком — уволили… Не подхожу... Из раскулаченных, в ссылке был.

— Так тебя же вернули... Как же так?

— Узнаешь, когда и тебя выгонят. Не посмотрят, кто прав, кто виноват.

Однажды среди ночи раздался стук в дверь. Лизавета заметалась по дому. Не иначе как за Игнатом приехали. Игнат вышел в сени, открыл дверь. Ждал, увидит военных, а перед ним стоял Афонька Князев. Афонька осенью сдал внаем Лизаветину хату, купил в Раздолье бесхозный домишко и работал тут же от коммунального хозяйства, но на содержании владельцев домов, чем-то вроде санитарного уполномоченного, представителя пожарной охраны и ночного сторожа по главной улице Раздолья.

Улыбаясь, как бы преисполненный желания услужить Игнату, он протянул ему черную с белыми подпалинками кошку.

— Не твоя?

Игнат бессильно опустился на крыльцо. От пережитого страха он не мог говорить. А Князев, как ни в чем не бывало, продолжал:

— Иду это я и вижу — кошечка. Чья, думаю? Не Игната ли Тарханова?

Игнат вскочил с крыльца.

— Ты когда-нибудь о людях думаешь?

— Иль кошечка не твоя?

— Не то дурак ты, Афонька, не то...

— Понимаю, — сочувственно протянул Князев. — Спужался?

— Нет.

— Скажешь! Такое время, а я среди ночи. Оно конечно, мне чего бояться? Из бедняков и сам бедняк. Опять же не на заводе, так что никакого вредительства сделать не могу. Ну и, в общем, не судили меня, не оправдывали, и никто на меня заявлений не писал.

— Зато ты на других писал.

— Что ж с того, — не обиделся Афонька. — И сейчас нет-нет, как ночную охрану, запрос мне делают: кто, как и к кому отношение имеет. Так что могут, к примеру, спросить: какое твое мнение о Тарханове?

— Ты и напиши, что по морде тебе дал и еще посулил.

— Не везет мне с тобой, — откровенно признался Князев. — Когда тебя выслали, житья в Пухляках не стало. А потом, когда я в Глинск переехал и хотел в милицию поступить, Сухоруков такую характеристику дал, что и разговаривать со мной не стали. И опять же из-за кого?

Афонька не договорил и бросился к калитке. Игнат пошел за ним. На улице было тихо, сонно, легкий ночной ветерок не мог поднять придорожную пыль. Князев стоял, весь подавшись вперед и сощурив глаза, что-то высматривал в белесых предрассветных сумерках. Не оборачиваясь к Игнату, он поднял руку и шепотом проговорил:

— Тише.

— А что тише? — нарочито громко спросил Игнат. — Иль ты по твоей должности обязан мышей ловить?

— Гляди-ка. С ног валится!

Игнат пригляделся. Вдоль улицы, то прижимаясь к стенам домов, то валясь на изгороди палисадников, шел пьяный. Игнат ничего не понимал. Пьяный как пьяный, чего особенного узрел в нем Афонька? А ночной страж раздольевской улицы даже присел на корточки, чтобы лучше наблюдать за пьяным, и, предвкушая какое-то удовольствие, потирал руки.

— Вот его сейчас как шарахнет. Ах, сукин сын, устоял. Ну ничего, у хлебной лавки его обязательно качнет, там ямка! И врежется он головой в стекло.

— Тебе-то что, от этого легче будет?

— Тяжельше! Зато власть свою покажу. — И, предвкушая наслаждение от сознания присвоенной ему ночной власти, продолжал: — Уж я его застукаю. За шиворот — раз коленкой под зад, два, и свисток! Пожалуйте, доставил за нарушение общественного порядка и разбитие стекла в хлебной лавке. Что делает, сукин сын, прошел дальше, не споткнулся. Известно, пьяный, он себе на уме. На ровном месте посреди дороги в лежку, а у стекла или когда его сграбастать можно, как струна. Эх, Игнат, не понимаешь ты меня.

— А ну тебя к черту, — сплюнул Игнат и, захлопнув калитку, ушел домой.

Но заснуть не удалось. Игнат снова вышел на крыльцо и молча, неподвижно просидел там, пока не взошло солнце. Мысли толпились в голове, обрывистые, неясные. Его дело давно пересмотрено, ему вернули все права, чего ему бояться? Но на душе было тревожно. Как обрести прежний покой и не думать о каких-то там кулаках? Пусть будет, что будет, но он правильно делает, что никуда не суется, ни в какие там общественные дела не вмешивается. Побыл годик-другой в ударниках, и хватит. Только бы ушла тревога, исчезли тяжелые раздумья. Лизавета, вот она знает, чего хочет. Не велико ее счастье, огорожено дворовым забором, а все же счастье!

В тот день на работе к Игнату подошел Одинцов.

— После гудка домой не уходи. Собрание будет.

— Без меня обойдется.

— На электростанции собрание.

— Там и подавно мне делать нечего.

— А вот придешь — увидишь. Да и тебя специально звал один твой знакомый. Секретарь окружкома по промышленности — Сухоруков.

После такого приглашения Игнат не мог не прийти на собрание и после гудка не спеша направился в Красный уголок электростанции.

Во дворе он увидел Сухорукова. Они поздоровались как старые знакомые.

— В Пухляках был, Игнат Федорович?

— Денек погостил и вернулся.

— Не понравилось?

— Понравилось, да поздно мне себя опять перекраивать.

Они вошли в цех. Все свободные от смены рабочие станции и механического цеха уже собрались. Вскоре пришел и начальник электростанции, грузный, с одышкой человек. И сразу же, не открывая собрания, Сухоруков сказал:

— Товарищи, вас собрал окружком партии, чтобы посоветоваться по одному очень важному делу. А дело такое. Вы знаете, что в августе должна стать на ремонт паровая турбина комбината. Предполагалось, что в течение недели нам отремонтируют ее на ленинградском турбозаводе и за это время мы успеем сделать профилактический ремонт по цехам. Но сейчас выяснилось, что турбозаводу значительно увеличили план, и он наш заказ может выполнить лишь через месяц, и то в лучшем случае. Нам угрожает месячный простой. Вы себе представляете, сколько огнеупора не хватит стройкам? Сколько тысяч тонн металла не выдадут недостроенные домны и мартены? Мы этого допустить не можем. А между тем руководство электростанции считает, что мы бессильны что-либо сделать. Впрочем, скажите сами, Евгений Иванович.

Начальник электростанции, не глядя на Сухорукова, ответил:

— Вы предлагаете мне отремонтировать турбину на месте?

— Это единственный выход.

— Но кто ответит в случае неудачи?

— Прежде всего окружком! — сказал Сухоруков.

— Я не из тех, кто считает, что на миру и смерть красна. От того, что окружком ответит первый, мне будет не легче. Да и время сами знаете какое.

— Вы боитесь пострадать сами, но не боитесь отдать в жертву комбинат.

— По техническим условиям...

— А по коммунистической совести? — перебил Сухоруков. — Вы думаете, Евгений Иванович, я не сознаю ответственности? Сознаю! И потому окружком обращается к рабочим электростанции и механического цеха: возьметесь вы, товарищи, отремонтировать турбину?

Хотя эти слова были обращены и к Тарханову, он понимал, что в первую очередь Сухоруков ждет ответа от турбинщиков электростанции, от Одинцова как от парторга слесарей-механиков. И он был счастлив сейчас, что имеет только четвертый разряд, что не ему, а другим надо сказать такое опасное «да» или «нет». Он чувствовал себя как бы стоящим над другими, потому что его судьба ни от кого не зависела, над ней не было власти обстоятельств. Но так было до той поры, пока никто еще не сказал своего слова. И вот первым поднимается один из турбинщиков. Игнат его не знает. Одинцов назвал его Григорием Андреевичем. Он лишь спросил: неужели механики станции хуже сборщиков турбин на заводе? Тогда почему заводской шеф-механик пригласил его на завод своим первым помощником? Спросил и сел. А за ним поднялся Одинцов. И он тоже спросил: если наши механики не хуже заводских, тогда за чем дело стало?

Сухоруков сказал в том же тоне:

— Что же о нас будут говорить, если из боязни, как бы нас в чем не обвинили, мы обречем комбинат на месячный простой? Самое простое — ничем не рисковать, спрятаться за обстоятельства: нас подвел турбозавод, — но от совести не спрячешься. Да и не дана нам в жизни такая привилегия — стоять в сторонке да поглядывать, когда за нас трудное дело другие сделают. Есть такие люди! Подай им удобненькое, спокойненькое. Ну и черт с ними!

Сухоруков говорил о начальнике электростанции, но сам, того не подозревая, бил в самое сердце Игната. Начальник электростанции хоть сказал «нет». А вот он, Игнат Тарханов, действительно стоит в сторонке да поглядывает. Ему уж такая привилегия. Живи удобно и спокойно! Игнату хочется подняться и тоже сказать свое слово: раз можно на месте отремонтировать турбину, так чего там разговаривать? Но нет, этого он как раз не может сказать. Не хватает решимости. Кто-то в нем шепчет: «Будь осторожен, Игнат. Не лезь наперед». «А отставать от других как можно?» — спрашивает он это неведомое существо. И слышит после некоторого молчания: «Отставать тоже не надо. Бригада пойдет ремонтировать турбину, иди и ты. Не все ли равно тебе, прессовочный станок или турбина? Все делай на совесть. Но без слов».