Книги валялись в углу комнаты, на столах, были разбросаны по стеллажам. Каждую книжку Татьяна аккуратно вытирала, заносила в карточку и ставила на место. Из книжного хаоса постепенно возникала библиотека, и у Татьяны появилось ощущение необходимости своей работы. Ведь без нее все эти книги так и лежали бы, никому не доступные и бесполезные. Еще недавно пыльная захламленная комната, где кроме книг лежали какие-то банки из-под краски, куски обоев и пакеты с остатками мела и цемента, была вымыта, приведена в порядок и выглядела настоящей библиотекой-читальней с настольными лампами и мягкой мебелью, которую удалось раздобыть в театральном реквизите.

Татьяна работала по вечерам. Сергей приходил часто. Он помогал ей заполнять карточки и составлять инвентарную опись, но преимущественно сидел в мягком кресле, читал театральные мемуары и, отрываясь от книжки, то болтал о каких-нибудь пустяках, то весьма серьезно говорил о значении агрохимии для почвоведческой и микробиологической наук. Он верил в себя, в свою будущую кандидатскую работу и в свое счастье. Ему действительно очень везло в жизни, и, что бы он ни задумывал, все исполнялось как-то само собой, без больших усилий и волнений. Он воспринимал свои удачи как должное, как будто они были ему положены. Он рассказал Татьяне, что его дед был в гражданскую войну партизаном, отец одним из первых вступил в колхоз. Анкета Сергея Хапрова была чистой, как прозрачное стекло. Он гордился этой анкетой, и она придавала ему уверенности в жизни. Ну, и, конечно, личные способности. Ему все давалось легко. Из школы — в институт, из института — в агрохимлабораторию Глинска, после агрохимлаборатории, он не сомневался, — снова институт, но уже не студенческая скамья, а кафедра. Все было настолько просто и ясно, что когда кто-нибудь из товарищей ему завидовал, он удивлялся этой зависти. Просто на свете существуют разные люди. Даже внешность Хапрова — он был высокий и сильный — как бы оберегала его от неприятностей. Таких не задевают, таким приятно смотреть в глаза. Недаром сам Сергей считал себя парнем и общительным, и веселым, и хорошим.

Но в эту теплую августовскую ночь, провожая Татьяну, он был неразговорчив, грустен, ни разу не пошутил.

— Сережа, у вас неприятности?

— Какие могут быть у меня неприятности? Институт включил в комплексную бригаду для изучения влияния удобрений на развитие микроорганизмов в почвах северных районов... Это ведь моя тема.

— И все же...

— Но ведь для этого надо ехать в Архангельск. И ехать на три месяца. Вы понимаете, на три месяца.

— Не понимаю.

— Девяносто дней.

— А в году триста шестьдесят пять, — рассмеялась Татьяна.

— Нет, вы не хотите меня понять. Ехать надо завтра утром... Завтра, вы понимаете?

— На вашем месте я поехала бы с удовольствием.

— Все ясно, — грустно развел руками Сергей. — Все абсолютно.

— Новые места, интересная работа...

— Ну, конечно...

— И вы будете писать мне.

— А вы будете ждать моих писем? — оживился Сергей.

— Да.

Этот предотъездный вечер мог бы закончиться как-то иначе. Но когда они подошли к Раздолью, из-за угла им навстречу вышел Игнат.

— Ночи-то темные, — сказал он. — Хотел встретить тебя.

— Меня Сережа провожает.

Игнат усмехнулся.

— Это, конечно, надежнее. Тогда уж я пойду.

— Постой, деда, — она протянула руку Сергею. — Вам надо собраться в дорогу. До свидания, Сережа. Не забудьте, я жду ваших писем.

Простившись, Хапров постоял, подумал: да так ли везет ему в жизни, как это кажется другим?

Игнат и Татьяна шли ночной, слабо освещенной улицей Раздолья. Татьяна рассказывала о библиотеке, о предстоящем возвращении театра. Игнат перебил ее.

— Приглянулся Сергей?

— Он хороший, деда.

— Я в твои дела, Танюшка, не вмешиваюсь, но все-таки, раз хорош, нечего от нас прятать. Пусть приходит.

— Он завтра уезжает на три месяца. Ты же слышал, мы прощались.

— Вон оно что... А я думал, вы до завтра. А вы на три месяца. Тогда, как говорится, все ясно. — И подумал: не Сергей, так другой объявится. Растил, берег, да все равно не убережешь. Но то, что это неотвратимое должно случиться не сегодня и не завтра, успокоило Игната, и он поспешил обрадовать Татьяну.

— А Лиза-то наша вечером сама вокруг стола прошла.

— Увидишь, деда, она на будущий год и огород поливать будет.

— Ты-то как, учиться поедешь или работать останешься?

— Не знаю... Как подготовлюсь...

— Может быть, лучше за книги сесть?

— Не говори так, деда. Я буду работать. Я иначе не могу.

Но теперь вечера, которые она по-прежнему проводила в театральной библиотеке, потеряли свою волнующую прелесть. Оттого, что Сергей не сидит в глубоком мягком кресле, не поддерживает стремянку, когда нужно поставить книгу на верхнюю полку, не провожает ее в Раздолье, стало грустно. Театр вернулся с гастролей. Она видела перед собой много людей, и всегда находился услужливый человек, который готов поддержать стремянку и даже проводить до дому, а ощущение грусти не исчезло. Ей не хватало именно Сергея. В этом она убедилась, когда получила его первое письмо. Оно как бы вернуло его. Он снова был с нею: в библиотеке, по дороге в Раздолье, даже дома.

— Ты влюблена, — сказала ей Уля, когда Татьяна радостная, сияющая пришла к ней домой и протянула письмо Сергея.

— Глупости! Просто интересное письмо.

Дроботов как-то, зайдя к ней в библиотеку, сказал, что он беспокоится за племянника: уехал, и ни слуху ни духу. Татьяна не сразу призналась, что он пишет ей. Лишь через несколько дней она спросила:

— Иннокентий Константинович, от Сергея еще нет ничего?

— Паршивец, как всегда легкомыслен.

— Вы не беспокойтесь. У него все хорошо. Он мне написал.

— Понятно, — Дроботов рассмеялся. — Писать одновременно двум людям в один город он не в силах. Поэтому и вы пишите ему за меня. Ему легче, да и мне тоже! Что касается вас, то примите это как дополнительную нагрузку к своей работе.

Теперь, когда Лизавета уже самостоятельно передвигалась по комнате, Татьяна могла свободно отлучаться из дому не только вечером, но и днем, и как-то само собой произошло, что она взяла на себя обязанности дроботовского секретаря, театрального счетовода и ко всему этому еще комсорга. И она так свыклась со своим положением, что вскоре ее работа в театре стала казаться ей самой интересной и нужной. Ни одно важное событие в жизни театра не проходило мимо нее. Она первая после Дроботова узнавала театральные новости и не без основания считала себя одной из ближайших его помощниц, хотя бы потому, что с ней он часто делился своими раздумьями и даже посвящал ее в такие тайны, как распределение ролей в предстоящих новых постановках. И если все, что он поручал ей делать, считать работой, то ни одна актриса, даже он сам, не были так загружены в театре, как Татьяна.

Однажды в библиотеку вошла одноклассница Татьяны — Верка Князева. Она была в короткой жакетке, в платке, наполовину прикрывающем лицо, и Татьяна с трудом ее узнала.

С детских лет, как Князева себя помнила, в их семье не было более ненавистного человека, чем Игнат Тарханов. Из-за него, по словам отца, им не стало житья в Пухляках, а потом, уже в городе, отца даже вызвали в прокуратуру — зачем, он не сказал, но она видела, как все в доме перепугались. Каково же было удивление Верки, когда в школе она обнаружила, что сзади нее сидит внучка этого ненавистного человека — Танька Тарханова. Вскоре, после крупного разговора, они вцепились друг другу в косы. Из этой драки Князева вышла побежденной. Ненависть ее стала сильнее. Однако Князева проучилась недолго. Еще через некоторое время вышла замуж, потом разошлась. При столь разнообразной и рано начатой жизни она, конечно, забыла о существовании Татьяны Тархановой. Но до той поры, пока однажды не увидела ее на улице с Дроботовым. Как она ей завидовала! Высоко взлетела. Везет же людям! А что ей дала жизнь? Мужа-торгаша, который ушел от нее, да заводских парней, с которыми она гуляет. А с кем ей гулять, когда она сама прессовщица! О, она хорошо знает этих парней. Еще с той поры, когда работала в парикмахерской. От них пахло глиной и ржавым железом, а ей представлялись в мечтах мужчины чистые и благородные, которые в парикмахерской обязательно требуют горячего компресса и массажа, напомаживают голову и уж во всяком случае не отказываются от одеколона, как эти чикирвасы — так называют их все парикмахеры.

Князева подсела к столу и сказала, не глядя на Татьяну:

— У меня к тебе большая просьба... Правда, мы в школе не очень-то дружили...

— Девчонки были.

— Ты понимаешь, я сейчас работаю прессовщицей на комбинате. Тяжело, грязно... Вот видишь, какие руки... Даже маникюр нет смысла делать.

— Ты работала в парикмахерской.

— Сколько там заработаешь! Если в дамской — можно, а брить и стричь мужиков... Нет, не хочу. А Федор, брат Ефремовой Ули, мне сказал, что в театре два буфета будет, ищут буфетчицу.

— Буфет не от театра. От райпотребсоюза.

— Если театр похлопочет, меня примут. Помоги мне. Знаешь, как тяжело у пресса.

Татьяна обещала поговорить с Дроботовым. Но в тот субботний день она его не видела и в воскресенье за утренним чаем рассказала о приходе Князевой деду Игнату.

Игнат молча выслушал Татьяну, а потом, надев свой зимний пиджак, вышел на улицу. Он сел в автобус, шедший от Раздолья до Буераков. На берегу Мсты сошел и по знакомым тропкам через огород направился к халупе, некогда принадлежавшей Лизавете. Сколько лет он не был там! Пятнадцать? В том далеком времени осталась его первая встреча с Лизаветой, тревожные годы бегства, маленькая сбитая из поленьев избенка. А может быть, и нет уже ее? Слышно было, Афонька Князев свой дом построил.

Игнат сразу узнал знакомую халупу. Она стояла, ее не снесли, хотя рядом высился новый князевский дом. Но никакого огорода у дома не было. Все вокруг было завалено железным ломом, горами костей и тюками тряпья, от всего этого несло, как из мусорной ямы, и весь двор был похож на огромную свалку. У раскрытых дверей халупы Игнат увидел старика, который что-то доставал из ларя и клал в мешок. Игнат уже хотел было пройти на крыльцо дома, но что-то в старике показалось ему знакомым. Каждый раз, когда старик нагибался к мешку, его глаза хитровато улыбались, и вся его тощая, сгорбившаяся фигура выражала радость и восторг, словно он становился собственником какого-то бесценного, одному ему известного богатства. И вдруг Игнат узнал в старике Князева. Он, Афонька, не кто иной! Все хорошей жизни хотел, себя жалел, да угодил в тряпичники...

Когда Тарханов подошел, Князев закрыл ларь и с усмешкой оглядел Игната с ног до головы.

— Известный в городе человек — и вдруг к утильщику пожаловал.

— Всякое дело есть дело. В этом доме живешь?

— В доме живу, а в халупе всякое барахло держу.

— Видно, живешь — не тужишь.

— Оно, конечно, знатности никакой, а на все прочее не жалуюсь. Вот намедни я сапоги чинить носил. Принес, а сапожная закрыта. И объявление: мастер заболел, и временно прием в починку прекращен. Понятно тебе это? Все в университеты да в начальство идут, а сапоги чинить некому. А ежели сапожной брезгуют, о помойке чего там говорить. За три километра обходят. Ну, а по мне помойка так помойка, был бы я своему делу хозяин. Я к помойке, думаешь, сразу пришел? До войны кем я был? Как хочешь назови: и дворником, и паспортистом, и вроде управдомом на всю улицу в Раздолье. Скажу прямо, приварок к зарплате невелик был! На чай за прописку, на сто граммов от хозяина дома, ежели в трубе сажу найду. Во время войны я и печи научился класть, и топором где тюкнуть, ну еще потолки белить да обои клеить. Решил с коммунальной работы уходить. А куда? В пожарники пошел. А почему в пожарники? Во-первых, служба, во-вторых, суточное дежурство, а в-третьих, после этой службы в самый раз на стороне халтурку сбить. И зажил: сутки в депо, двое печь кладу, а где потолки промываю. Ну да не один я такой умник был. Хочешь найти маляра — ищи, кто где на суточном дежурстве работает. И тут-то я додумался стать утильщиком. Ты сколько получаешь? Тысячу, две? Становись рядом, пять будешь иметь! Вот как! Нынче помойка богатая. Да и занятная. Помнишь, в Пухляках иной раз не найти было бумаги цигарку свернуть, а нынче этой бумаги — пуды! Одних газет сколько! Ты знаешь, что такое мусорная свалка и кто такой я — Афонька Князев, мусорщик? Свалка — это, брат, шахта, а я ее шахтер. Не согласен?

— А что ж, похоже, грязный-то ты грязный.

— И я тебе скажу, удивление меня берет, кем стал наш брат мужик. Знаешь, что я намедни нашел? Два золотых зуба! Видно, кто-то сделал себе, да с непривычки случайно выбросил.

— Значит, в утильсырье работаешь?

— Оно, конечно, бумагу и всякий лом в утильсырье сдаю. Кому же еще?

— И пять тысяч выходит?

— Тебе дай десять — не пойдешь.

— Не думал.

— Может, деньги одолжить требуется? Могу одолжить. Сколько? Тысячу, две? Знаю, не возьмешь. Но ежели случится нужда — перехватить до получки сотню-другую, — я могу, пожалуйста. Пятерку к сотне прибавишь, и все в порядке. Как земляку — скидка. Другие десять платят.

— Теперь вижу, верно, дело свое у тебя. Оброк с людей имеешь.

— Такое наше утильное дело, — рассмеялся Афонька. — Ты рыбку съел, а мне баночки. Сапоги сносил — мне голенище, газетку почитал и бросил, а я подбираю. Так-то. Мне тут один бывший барин, тоже по мусорной части работает, говорил: цари и императоры приходят и уходят, опять же помещики и буржуи были и нет их — революция пришла, социализм строят, — а утильщики как были, так и остались. Великое сословие. Мы ничем не брезгуем, с совком за вами ходим, метелочкой подметаем. Ну да ладно, что я тут с тобой разболтался. Ты мне не верь. Насчет процентов это я зря наговорил на себя. И про пять тысяч лишку хватил. Скажи, зачем пожаловал?

— Мне Верка твоя нужна, поговорить надо.

— Ночью пьяная пришла, дрыхнет.

— Как же ты такое позволяешь?

— Я над ней не властен. Замужем была, сейчас опять с каким-то мужиком связалась. Иной раз боязно самому: вдруг возьмет и батьку ограбит. Иль такое не бывает?

Игнат приподнял ушанку.

— Раз спит — тревожить не буду. Прощай. — Но задержался.

— Может, чего передать? — спросил Князев.

— Скажи, от Татьяны я приходил. Татьяна велела передать, пусть она по своему делу в театре не хлопочет.

— А какое дело? Не в актрисы ли записаться хочет?

— И без театра, видать, актриса.

Афонька покачал головой.

— И отчего так получается, Игнат? Мы с тобой столковаться не могли, а теперь вот — Татьяна с Веркой.

— Да оттого же! А отчего — думаю, понятно.

Дома Игнат предупредил Татьяну:

— Афонькиной дочке знаешь зачем нужна работа в буфете? Воровать да пьянствовать. Так что, смотри, не схлопочи ее себе на шею.

— Но она придет, я ей обещала.

— Не придет. Предупредил через батьку.

Но именно поэтому Верка Князева и явилась на следующий день в библиотеку. Она подошла к столу, выставила вперед ногу, подбоченилась и, прищурив глаза, крикнула Татьяне:

— Ишь ты какая! Сама пристроилась, сама глиной брезгуешь, а другим нельзя? Ну, погоди! Мы еще с тобой сквитаемся.

Татьяна перегнулась через стол и, схватив Верку за платок, с силой притянула к себе.

— Ты забыла, как я тебя в школе поколотила?

— Пусти!

— Уходи отсюда!

Видимо, это объяснение было не таким тихим, как этого хотелось бы Татьяне, и сразу же после ухода Князевой в библиотеку заглянул Дроботов.

— С кем это вы тут так громко разговаривали? Было слышно даже в фойе.

— Давно не виделась с подругой детства.

— Тогда все ясно. Встреча была бурной и радостной.

— Не столько радостной, сколько бурной.