Это была их первая серьезная размолвка, и вечером Сергей не пришел в библиотеку. Она не огорчилась. Ей нужно было побыть одной и все обдумать, понять себя, его и вообще все, что между ними произошло. Ей не давало покоя то неведомое и чужое, что появилось в Сергее. Оно грозило, как нападение из-за угла. И все же она медлила и не уходила домой. А вдруг Сергей придет?

Было уже восемь часов, когда в библиотеку зашел Дроботов.

— Почему так поздно?

— Всякие дела.

— А где Сергей?

— Не знаю.

Она могла знать и не знать, где Сергей. Но это «не знаю» было произнесено с такой беспомощностью и нескрываемой грустью, что Дроботов насторожился:

— Поссорились?

— Нет.

— Но в чем все-таки дело?

— Пожалуй, ни в чем.

— Тогда извольте закрыть библиотеку, я вас провожу, и по дороге вы мне все расскажете.

Они вышли из театра и сразу попали в водоворот главной улицы Глинска. В этот теплый вечер она была очень похожа на деревенскую улицу в дни ярмарок и престольных праздников. И похожа всем: деревенским говором, неуклюжей толкотней, обязательной в таких случаях подвыпившей компанией парней, не знающих, как проявить свою доблесть: покуражиться или затеять драку, и даже одеждой — ведь надо же показать себя, и все в праздничных черных пиджаках, хотя вечер летний, теплый. Деревенские лица, загорелые, здоровые, веселые. Деревенские плечи — широкие, троим на тротуаре тесно. А девчата! Боже мой, как на них не заглядеться! Они идут, и воздух колышется. Когда через много лет будет отмечен исключительно высокий процент здоровых и крепких людей среди глинцев и, конечно, будут объяснять это изменившимися социально-экономическими условиями, важно, чтобы не были забыты эти тридцатые и сороковые годы, когда в город хлынула деревня, здоровая, крепкая, сильная. Вот эта неуклюжая деревенская девка, которая потом рожала десятифунтовых ребят и, кроме своего ребенка, еще прикармливала двух детей горожанок, вот эта праматерь будущего Глинска, совершенно не понимая ни своего величия, ни своего исторического значения, гуляла в тот вечер по главной улице города. Она была очень довольна, что наконец-то появились женихи, и глубокомысленно грызла семечки, слушая своего кавалера, который, закончив рассказ о том, как он, что ни месяц, отхватывает по восьми сотенных на керамическом комбинате, теперь звал ее в глинский ресторан.

Знаете ли вы глинский ресторан той поры? Там по утрам, как в Доме крестьянина, подавали чай парами, в обед, как в обычной столовой, стояла очередь у раздаточной, а по вечерам играл трио-джаз и за тот же рублевый шницель, что подавали к обеду, брали на двадцать пять процентов дороже. Вы думаете, она пошла в ресторан? Деньги ее кавалера — деньги ее будущего мужа. Так как же она могла согласиться бросить их на какие-то там рестораны? Нет, уж пусть идут туда бесшабашные пропойцы, всякая интеллигенция.

Трудно сказать, что было раньше на месте глинского ресторана. Ресторации нашей провинции, как правило, не имеют ни своей истории, ни своих историков. Где-нибудь в Германии или во Франции предком ресторана мог быть какой-нибудь погребок или придорожный трактирчик, а в Америке — придорожная мастерская по ремонту автомашин или аптека, где одновременно продавалась хина, касторка и жареная яичница, к яичнице с черного хода весьма кстати оказались карты, к картам — девушка с сомнительной репутацией, и так пошло-поехало, смотришь — вместо аптеки уже бар. А что такое глинский ресторан? Ну чем он отличается от обычной столовой? А что у него в прошлом? Та же столовая! А что в будущем? Тоже столовая. Ах да, там торгуют винами! И все же глинский ресторан перед каким-нибудь рестораном в Мюнхене ну просто невинное дитя рядом с беспутной немкой, кутящей на доллары американской солдатни.

Дроботов и Татьяна некоторое время двигались в людском потоке вечернего Глинска, потом свернули в тихую улочку. Дроботов ждал: ну что там случилось у нее с Сергеем? Но вместо жалобы на Сергея он услышал, как она спросила:

— Иннокентий Константинович, скажите, чем порождено искусство: горем человеческим или радостью?

— Почему это вас так заинтересовало?

— Сама не знаю. Но вот шли мы сейчас среди толпы, я слышала смех, оживленные разговоры, и мне пришло на ум, что первыми звуками искусства был плач, а не смех.

— Видите ли, Танечка, искусство порождается чувствами человека, а следовательно, и горем и радостью. Плачем матери и смехом ребенка... Но скажите, что с вами? Вас обидел Сергей?

— Если кто кого и обидел, то скорей я его... Только не надо об этом. Расскажите мне что-нибудь о Белграде. Вы ведь там были? На выставке. Интересно?

Она готова была слушать и говорить о чем угодно, только не о Сергее. О нем она может говорить только с собой. Она ждала от Дроботова одного: чтобы он помог ей забыть тревогу.

— Я вас очень прошу, расскажите, Иннокентий Константинович.

— Пожалуйста, — согласился Дроботов не совсем охотно, но чутьем угадывая, что отвлечься от какой-то ссоры с Сергеем ей важней всего. — Все было как полагается на этой выставке. Залы, увешанные картинами, красочные проспекты и, конечно, знатоки искусства, готовые дать вам объяснение по любому выставочному объекту. Именно объекту. Я смотрел на то, что называлось произведением искусства, а мне казалось, что я попал в мир, где сами по себе равнодушно, как на свалке, существуют геометрические фигуры, спирали, конструкции из фанеры или ржавой жести. И знаете какое у меня возникло чувство? Война породнила нас с югославами кровью, а их беспредметное искусство ослабляет это родство. И тогда я понял, какое счастье, что мы верно видим мир и наше искусство — это язык простых людей. Там, на выставке, мне стало понятно, что для миллионов и миллионов людей, например Англии, наши стихи на русском языке в конечном счете понятней и ближе, чем холодные формалистические выкрутасы какого-нибудь модерниста и абстракциониста, пишущего на английском языке. Ведь с русского на английский можно перевести, а на какой язык переведешь заумь?

Они вышли к мосту и спустились по деревянной лестнице на набережную реки. В темноте, с обрыва, Мста была похожа на огромную извивающуюся серебристую рыбу. Потом по узкой тропке они сбежали к самой воде. Подняв камень, Дроботов закинул его чуть ли не на середину реки. Послышался всплеск, и к берегу вернулись легкие беззвучные волны. Татьяна смотрела на реку, где в белесом сумраке загорались, и гасли, и снова загорались огни, и впервые подумала: почему Дроботов связал свою жизнь с Глинском?

— Ведь вы бы могли работать в Москве, в Ленинграде.

— Здесь я имею свой театр. А это великое счастье. Большее, чем мне казалось, когда перед войной я приехал сюда. Вот мы ставим пьесы. Наши спектакли могут быть хуже или лучше других, но мы стараемся их сделать по-своему. Знаете ли вы, что значит поставить пьесу по-своему или поставить пьесу, которая еще нигде не идет? Это творить жизнь! И когда так представляется тебе то, что ты делаешь, нет разницы между Глинском и Ленинградом. И с подмостков нашего театра ты чувствуешь ответственность перед человечеством! Часто это слово звучит для нас слишком общо, мы привыкли к нему, как ко многим другим прекрасным словам. И чтобы снова ощутить всю значимость этого слова — «человечество», представьте себе, что говорят о человеке там, на Западе! Философы там доказывают, что человеческий мозг создал человека и он же его погубит. Для них человек — самый неудачный из всех зоологических типов. И вся эта философия призвана оправдать будущую войну. Имеем ли мы право забывать обо всем этом, когда выходим на сцену? Как же может настоящий художник не думать о судьбе человечества? Мы должны предупредить всечеловеческое побоище. И тут великая сила будет за искусством.

Татьяна готова была закричать. То же примерно, что говорят эти философы, и Сергей говорил. Что же это такое? А ей-то казалось, что он дурачится, болтает глупости! Неужели это и есть то неведомое, что вдруг проявилось в нем? Нет, что-то похожее, но совсем другое. И, видно, ей не уйти от своих сомнений. Надо самой, самой во всем разобраться.

— Пойдемте, уже поздно, Иннокентий Константинович.

— Вас проводить?

— Не нужно. Я поеду в автобусе.

Дома ужинали. Накануне вернулся из длительной командировки на Урал Василий.

— Ты одна? — спросил Игнат Татьяну. — Жаль, а то бы заодно обмыли вашу новую квартиру. Ну да от нас ваше новоселье никуда не уйдет. Переедете — в гости позовете.

— Еще неизвестно, переедем ли, — сказала Татьяна и ушла в маленькую комнату, где раньше лежала больная бабушка, а теперь жили отец с Сандой.

Поздно вечером Игнат вышел за калитку с Лизаветой.

— Что-то неладное у Танюшки с ее Сергеем, — сказал Игнат.

— Женитьба — дело не простое.

— Меня комендант нового дома встретил — Хапров вернул ордер.

— Может, квартира не подходит?

— Какая ни на есть, а все не коммунальная. Тут что-то другое... Вот как будто и человек хороший, и работник толковый, одно не нравится: больно быстро в гору идет.

— С огоньком человек, вот и идет в гору. — И Лизавета улыбнулась. Все же хороший Сергей. Он ей нравился. И, чтобы успокоить мужа, посоветовала: — Ты скажи Василию — пусть он с дочкой по душам поговорит.

— Василий? — Игнат отмахнулся. — А что ему дочь, когда рядом молодая жена? Нет, ему в этом деле не разобраться, еще напортить может. Он жениха-то хоть разок видел?

Татьяна понимала, что если она, как обычно, пойдет на работу вместе с дедом Игнатом, ей не избежать разговора о размолвке с Сергеем. Пока Игнат завтракал, она притворилась спящей, лежала в кровати и встала лишь после того, как за ним захлопнулась калитка. И с той минуты, как проснулась, все время думала: придет ли Сергей? А может быть, позвонит? Нет, не позвонил, не пришел. Тогда она решила сама разыскать его. И со страхом подумала: «А если с ним что-нибудь случилось?» Телефон не ответил. Где же Сергей? Она колебалась: пойти или не пойти к Иннокентию Константиновичу? Преодолев неловкость, пошла, спросила Дроботова прямо:

— Вы видели Сережу?

— Утром я заходил к нему, и квартирная хозяйка сказала, что он куда-то уехал... Подождите, я позвоню в управление комбината. Наверное, в командировке.

— Прошу вас, не звоните.

Она хотела уйти, но Дроботов ее остановил:

— Таня, может быть, вы мне все-таки скажете, что у вас произошло с Сергеем?

— Трудно объяснить. Как будто ничего. Но мне кажется, он стал какой-то другой. Я была бы счастлива...

— Если бы это было не так?

— Да...

— К сожалению, это не ошибка. Еще полгода назад я сомневался, стоит ли вам все рассказывать... Думалось, в конце концов главное, что вы любите Сергея. Но сейчас я вижу, что вы должны знать все, чтобы не путаться в догадках. Я люблю Сергея. Он был для меня младшим братом. Поэтому в том, что произошло, и моя вина. При первой жизненной неудаче — нет, он не скис, не пошел на попятную: неудачу он решил возместить личной карьерой. Вы понимаете меня? Он не за свое дело стал воевать, а тягаться со своими мнимыми или настоящими врагами. Он, если хотите, встал на их точку зрения и сделал своим девизом их же философию жизни: «Главное — преуспевать!» Разница была лишь в методах. В одном случае личные связи, в другом — личные способности. Но преуспевать во что бы то ни стало. И как тому профессорскому сынку было все равно, где быть аспирантом, так и Сергею стало безразлично — заниматься ли химией земли или химией каких-то там кислотоупорных изделий.

— Теперь я понимаю... — Татьяна устало опустилась на диван и продолжала, как бы разговаривая с собой: — Он потерял веру в себя, ему тяжело.

— Но он в этом не хочет, да и, боюсь, не может признаться. Надо уйти с комбината, снова получать вдвое меньше денег, а главное, проситься в ту же агрохимлабораторию, откуда ушел с сердцем, полным надежд на отмщение... Вы понимаете, Таня, либо надо все начинать с начала, либо идти дальше, не оглядываясь назад. Все будет зависеть от того, что возьмет в нем верх: творческое начало или карьеристский расчет. И чем больше он будет неправ, тем яростней станет оправдывать себя.

Сергей не появлялся всю неделю, и его отсутствие еще больше сблизило Татьяну с Дроботовым. Возникла дружба зрелого человека, знающего жизнь, с девочкой, для которой каждое его слово — откровение. Наконец Сергей дал о себе знать. Он сначала позвонил, потом через час сам пришел и сказал, как будто ничего не произошло:

— Я был на шахтах, в командировке.

— Мог бы предупредить, оставить записку.

— Зачем? Ты хотела что-то там обдумать, уяснить себе, и я дал тебе для этого время... Тебе его хватило?

— Разве в таком тоне мы должны разговаривать?

— Что ты скажешь по существу? Ты все обдумала?

— Надо вернуться...

— Куда, к кому?

— Ты все-таки хочешь разговаривать в том же тоне? Твое дело. Так вот, вернуться тебе, вернуться в агрохимическую лабораторию.

— Кто тебе это внушил?

— Если ты не хочешь слушать меня, спроси Иннокентия Константиновича...

— А, вот в чем дело! Так, значит, Иннокентий Константинович. Друг, учитель, наставник... Он мне как-то намекал, что я не работаю, а делаю карьеру. А позволительно спросить его, что он делает? Занимается искусством ради искусства? Может быть, и славу презирает, и аплодисментов не терпит? А я-то думал, есть на свете человек, который в трудную минуту протянет мне руку! Поймет, ободрит, рядом пойдет.

— Сережа...

— Прощай!

Но ушел он ненадолго, да и недалеко. Когда через час Татьяна с Дроботовым вышли из театра и направились к реке, Сергей встретил их на набережной. Он подошел к Татьяне и произнес с преувеличенным достоинством:

— Теперь ты можешь ничего не говорить, и, тем не менее наконец-то твой ответ для меня ясен... Что касается твоего выбора, то пусть человек, которому уже за пятьдесят, серьезно подумает над тем, что самое трагичное в жизни — быть смешным...

Сергей уже скрылся где-то в дали набережной, а Дроботов стоял молчаливый, неподвижный. Он что-то должен сказать. Самое страшное было для него в том, что Сергей, напрасно заподозрив Татьяну, отгадал его чувства к ней. Да, он человек, которому уже за пятьдесят и у которого далеко в Сибири есть и сын-геолог и дочь — она учительница, — он полюбил Таню! Он и сам не знает, как это случилось. Ведь он ее взял в театр из желания помочь этой девочке. Но теперь, пожалуй, она нужна ему больше, чем когда-то он был нужен ей. Разве раньше он замечал свое одиночество? Сейчас он боится его. Боится, что Таня уйдет. Но и не это самое страшное. А то, что сейчас он скажет ей о своей любви. Тогда он действительно будет смешон. В лучшем случае она лишь пожалеет его. А это самое худшее, когда любишь.

Не спеша Дроботов пошел вдоль набережной.

— Иннокентий Константинович, постойте...

Он покачал головой и молча побрел дальше. Один и одинокий. Таким, каким он, в сущности, и был вот уже много лет, если не считать, что всегда и везде ему сопутствовал его театр, верный и близкий друг, хотя порой и причиняющий ему много неприятностей и огорчений.