Трудно сказать, как бы сложилась жизнь Игната Тарханова, если бы в тот тревожный для комбината день он рассказал все о себе хотя бы Матвею. Видимо, для такого признания требовалось больше смелости, чем схватиться с Егором Банщиковым.

Но если никто в Глинске не знал, что Игнат Тарханов беглец из обоза раскулаченных, то старик Одинцов все же очень быстро догадался, что в жизни его нового рыжебородого знакомца не все ладно. И в этой догадке не последнее значение имело то обстоятельство, что Одинцов жил на Буераке, а Тарханов на Песках.

Глинск тех лет внешне мало чем отличался от самого обычного уездного города. Река делила его на две стороны — торговую и заводскую, или заречную. В свою очередь заводская сторона делилась на две части: Буераки и Пески. Собственно говоря, только старожилы могли сказать — вот Буераки, а вот Пески. Их разъединяла лишь широкая булыжная мостовая да, пожалуй, еще воспоминания о прошлом. На Буераках издавна селились рабочие керамических заводов, а на Песках люди побогаче: мелкие лавочники, ремесленники и владельцы разнообразных заведений, начиная от мастерской по ремонту фирменных роялей и кончая конторой проката карет, где можно было за деньги получить и свадебный фаэтон и похоронный катафалк. В общем, обе эти части заводской стороны представляли собой одну улицу, и если при встрече двух незнакомцев один говорил, что он с Буераков, а другой отвечал, что он с Песков, то оба вместе тут же восклицали: «Неужто соседи?» Так получилось и у Тарханова с Одинцовым. Они проживали наискосок друг от друга, и в первый же свободный вечер Игнат зашел к Одинцову.

Дом Одинцова после Лизаветиной халупы показался Игнату большим и вместительным. В нем была и столовая, и спальня, и еще какие-то комнаты, а жили в них всего-то три человека: сам Петр Петрович, его жена, маленькая седая женщина, и сын Валька, парень лет семнадцати, который работал на комбинате и, как оказалось, хорошо знал Матвея.

Одинцов встретил Игната радушно, поставил на стол бутылку водки, закуску, самовар. Игнат был доволен. Уважает его Петр Петрович. Но очень скоро пожалел, что зашел: чёрт дернул его связаться с этим въедливым стариком.

Они пили чай, и Одинцов говорил Игнату:

— Так ты и есть тот самый человек, что взяла к себе Лизавета? Знаю, знаю я ее. Ничего женщина... А ты, Игнат Федорович, сам-то тоже вдовый иль в разводе? Вдовый, стало быть... Тогда тебе жениться сам бог велел... А давно вдовый? Семья-то ведь была? Сын? И что же это он, откололся?.. Тоже вдовый?

Игнат отвечал сдержанно, немногословно, стараясь сделать вид, что все, о чем его спрашивает Одинцов, так, пустяки, о которых не стоит много говорить. Но про себя он думал с тревогой: неужто старик видит меня насквозь? Видит! А не видит, так все чует! С какой такой радости мужик ушел из деревни, сменял дом на халупу? И не успел приехать — примаком стал... Вот возьмет и напишет в Пухляки: так и так, объясните, что за человек Игнат Тарханов? Ему хотелось уйти, но как это сделать, чтобы не вызвать еще больших подозрений, Игнат не знал. Одинцов заговорил о комбинате, о Банщикове, которого до сих пор еще не нашли, и оттого, что хозяин ушел от прежнего разговора, Игнату стало еще больше не по себе. Не хочет старый, чтобы догадался о его подозрениях. Но теперь все же можно уйти. И час уже поздний. Игнат стал прощаться. Одинцов проводил его до крыльца.

— Ты, Игнат Федорович, не забывай новых знакомых.

— Милости прошу и ко мне, — ответил Игнат.

— Обязательно! Только жалко — скоро съедешь в Раздолье... Ну, да ведь не за тридевять земель оно! А ежели тебе потребуется всякий там инструмент, не стесняйся, у меня все есть. Могу одолжить... И вообще, Игнат Федорович, я постарше тебя, да и все же городской, так что, ежели поговорить о чем-нибудь захочешь, приходи хоть среди ночи...

Игнат вернулся домой успокоенный. Ежели бы Одинцов замыслил против него что-нибудь худое, не стал бы предлагать ему инструмент, приглашать к себе, а главное, разговаривать с ним такими душевными словами. И в то же время Игнат чувствовал — старик разглядел его душу. Ну и что же, пусть разглядел. Если сердце есть в нем — все поймет.

С каждым может случиться беда, и не обязательно всем о ней рассказывать, если в жизни он настоящий трудящийся и всегда был за Советскую власть. И то надо иметь в виду, что, когда на комбинате зашел разговор о том, что такой человек, как Игнат Тарханов, живет чуть ли не в землянке, первым горячо откликнулся Петр Петрович Одинцов. Он добился, что через завком Игнату дали ссуду на строительство дома. Ясно — хороший человек. Зачем попусту терзаться: чего да как? Надо дом строить, зарегистрироваться с Лизаветой...

Новый дом еще строился, а он взял к себе Татьяну. Тесная, сбитая из поленьев халупа наполнилась шумной звонкоголосой жизнью. Маленькое непоседливое существо было вездесуще. Оно ползало по полу, лезло на скамейки и, куда бы Игнат ни шел, попадалось ему под ноги. Голос Танюшки будил его, и часто под ее лепет он засыпал. Все это было непривычно, но радостно.

Татьяне минуло три года, когда Игнат переселился в новый дом на Раздолье. Еще вокруг простирался пустырь и жердевая изгородь не заслоняла собой вид на далекие холмы и излучины, но уже краем поля протянулись канавы, то там, то здесь высились сваленные в беспорядке старые венцы деревенских изб, и вокруг времянок, сбитых из горбылей и ржавой жести, уже зеленели огороды. Раздолье заселялось.

Историки Глинска, которые создали музей города и дали подробное описание возникновения и развития города, как-то прошли мимо того факта, что в начале тридцатых годов на Раздолье возникла первая улица и первым ее обитателем был бывший крестьянин Игнат Тарханов. Потом появились еще улицы — Опеченская, Устрекская, Окладневская, Пестовская, Мошенская, — одни названия которых свидетельствовали о прежнем сельском местожительстве ее обитателей. А между тем строительство комбината огнеупоров было тесно связано с этими улицами. Без их жителей не было бы его каменных стен. Он лишился бы своей души. Город разрастался за счет перевезенных из деревень изб. Порой казалось, что они осаждают его и сам он превращается в какую-то деревню. Но нет, даже бывший уездный город с его небольшими заводами уверенно выдержал натиск деревенской стихии, он как бы перерабатывал и обогащал ее взбаламученный поток. Деревня подстраивалась к городу, окружала его своими огородами, стадами коз и коров и сама себя называла городом. Но и город, растворивший пришельцев из деревни, приобрел свое особое лицо.

Деревня приспосабливалась к городу и, того не подозревая, изменяла его. И весной, когда с Раздолья дул теплый южный ветер, Глинск, привычный к запаху угля и жженой глины, вдруг ощутил запахи земли и навоза. Они заполняли собой улицы, проникали в одноэтажные домики старожилов и легко преодолевали высокие глухие заборы керамического комбината. Всего этого не запечатлели историки Глинска, и потому они не воссоздали верной картины того времени, да и не все сделали, чтобы стала ясной и понятной более поздняя история города, когда пришельцы из деревень, захватив окраины, двинулись в центр города. Сначала они отвоевали для себя углы в коммунальных квартирах, потом вторглись в комнаты умерших и уехавших горожан и наконец, когда там им стало тесно, хлынули к новым многоэтажным заводским домам с их прекрасными, благоустроенными квартирами. Впрочем, туда уже пришли совсем другие люди, которые сами запамятовали, какими они явились в Глинск.

Однажды первый застройщик Раздолья Игнат Тарханов сидел на скамейке у ворот своего дома и наблюдал за Танюшкой, которая забралась в глубокую, поросшую травой канаву и пыталась сама выбраться наверх. Она карабкалась по скосу, цеплялась руками за траву, упиралась коленками в землю и, когда казалось, что вот-вот вылезет на бровку, скатывалась вниз и снова начинала свое трудное восхождение. Сначала Игнат хотел ей помочь, но передумал: пусть девчонка вылезает сама. И не без удовольствия думал: три года, а столько настойчивости. Особенно ему было по душе, что она не зовет его на помощь, не обращает внимания на исцарапанные руки. Игнат наблюдал за своей нареченной дочерью и ухмылялся.

— Тархановская порода! По хватке видно, тархановская.

Летний день был долог, не знал вечерних сумерек и сразу переходил в ночь. Да и какая это ночь без темноты, без ярких звезд, смыкающаяся в самую полночь с близким рассветом? И в такую пору на Раздолье дневная жара лишь сменялась ночной духотой, и казалось — слышно, как на обильно политых огородах растут, слегка похрустывая, капустные листы.

Когда тень от дома легла через всю улицу, Игнат вернулся во двор. Лизавета таскала на огород воду. Она шла прямо, легко ступая и слегка покачиваясь, невысокая, сильная и гибкая. Она вообще всегда казалась Игнату красивой, когда что-нибудь делала — носила воду или вскапывала гряды, и он подумал: «Как в жизни странно бывает: если бы его не выселили из Пухляков, разве была бы у него такая молодая, красивая жена?» И тут же мелькнуло другое: «Только надолго ли все это? Разыщут, и не будет с ним Лизаветы, словно во сне он ее увидел. Наверное, так уж устроена жизнь. Полностью счастливым человек не бывает».

Через изгородь он увидел идущего посреди дороги пожилого человека, в длинном пиджаке, сутулого и с лицом такого же цвета, как земля, темновато-серым и словно от засухи морщинистым. Игнат невольно подался вперед. Очень знакомый человек!

— Еремей, ты?!

Ох, уж эти земляки. Никогда не знаешь, что они принесут с собой. Но появление Еремея Ефремова должно было объяснить Тарханову все, что произошло в ту ночь, когда он бежал из обоза раскулаченных, и он окликнул его.

Еремей Ефремов присел на скамейку. Игнат спросил спокойно, будто знал, что рано или поздно они обязательно встретятся в городе:

— Насовсем?

— В Пухляках не жилец я.

— Из Хибин?

— Вернули. Нет у них документов, что я мельницу арендовал.

— А я думал, ты тоже бежал.

— Не успел. Как по тебе стрельбу открыли, такой шум пошел.

— Ранили моего Ваську. А невестка померла.

— В каждой семье что-нибудь да стряслось, — сказал Ефремов и поднялся со скамьи.

— Может, слыхал что-нибудь о Василии?

— Не приходилось.

И больше о прошлом ни слова. Зачем бередить душу, вызывать тревогу, возвращаться к боязливым, настороженным мыслям? В общем, каждый по-своему был доволен: встретились земляки, поговорили, и дай-то бог больше не встречаться.

Но как ни старались пухляковцы отдалиться друг от друга, жизнь упрямо сталкивала их и возвращала к прошлому.

В один из вечеров Игнат увидел в калитке Афоньку Князева. Подвыпивший, слегка пошатываясь, он прошел в сени и крикнул, открывая дверь:

— Эй, хозяин, земляк в гости пришел! — И сунул руку Игнату. — Труд-успех! С колхозным приветом наше вам!

— Ну, здравствуй. — Игнат не ощутил ни волнения, ни испуга. — В комнаты пройдешь или здесь на кухне посидишь? Не обессудь, угощать нечем.

— А зачем мне угощение, — с умилением проговорил Афонька. — Я премного доволен, что своих земляков встретил. Шел это я и думал: «Афонька, да не перепил ли ты? Да и в Глинске ли ты? А может, в Пухляках? Кругом знакомцы: Чухарев, ты вот, Еремей Ефремов. Нет, я так скажу, в единоличестве или в колхозе живет человек, а который богатый, ему везет, а который бедняк, вроде меня, ему не везет. Вот Еремей в единоличестве лучше меня жил? Лучше, сравнить нельзя. А сейчас? Опять лучше. Из Пухляков выслали, в городе живет. Хуже ему стало? Смотри, какую хоромину поднимает. А что у меня, у бедняка? Я в деревне остался. Думал, вот она идет, настоящая жизнь! Коммуна, думал, будет. А сделали колхоз. А колхоз — это опять несправедливость. Разве это справедливо — получай, сколько заработаешь? А ежели у меня силы меньше, ежели я устаю больше? В другой семье трое, и все работники. А у меня шесть ртов, а работник я один.

— И не ахти какой, — не удержался Игнат.

— А хорошо в Глинске, — продолжал Князев. — Зря я, дурак, уехал отсюда. Да мне, как бывшему приказчику наипервейших купцов, иль не дали бы квартиру в каменном доме?

— В деревянном доме лучше. Дух приятней. Строй и ты.

— Пока его построишь, из тебя самого дух выйдет.

— Из меня не вышел.

— Эва, сравнил свою силу с моей. Я еле-еле со своей старухой управляюсь, а ты, говорят, на молодой женился. — И тихо, заговорщицки спросил: — Тебе что же, как и Еремею, освобождение вышло?

— Моя печаль — не твоя забота.

— Тебе видней. Только гляди на Сухорукова не нарвись. Он в городе, и начальство.

Игнат ничего не сказал Лизавете о встрече с Афонькой, и это сразу понял сам Афонька, когда на следующий день он снова пожаловал в дом Тарханова.

— А я к Игнату Федоровичу... Слыхал, у вас продается домишко.

— Продаем, — подтвердила Лизавета. — А вы купить хотите?

— Задумал переехать в город. Из Пухляков я.

— С Игнатом из одной деревни? — обрадовалась Лизавета. — Вот хорошо-то! Идемте, покажу домишко.

— Видел уже.

— Маленький, а теплый.

Афоньке домик нравился. Вернее, не сам домик, а возможность переехать из такого домика на новую квартиру. Начальство — как посмотрит? «Человек из бедняков и живет вроде как в землянке». Но жить в ней будет неплохо. Значит, можно и год, и два подождать. Афонька присел на табуретку.

— Хоть домик, конечно, аховский, но главное, так сказать, принимаю его от знакомых людей. Какую вы цену хотите — не знаю, но мою цену я вам скажу.

— Давайте вашу цену, — согласилась Лизавета. — Может, и торговаться не придется.

— Вы про роток и про платок поговорку знаете?

— Какой платок? — не поняла Лизавета.

— Есть такая пословица: «На чужой роток не накинешь платок». А ведь на свой можно. Так я на свой роток накину платок, а вы за это мне свою избенку отдадите. Такова моя цена.

Лизавета ничего не понимала. О чем собирается молчать земляк мужа? Но смутно почувствовала, что ей и Игнату грозит опасность. Растерянно оглянувшись, словно ища помощи, она спросила: — Может быть, вы зайдете вечером? Игнат Федорович придет с работы.

— Нет уж, как-нибудь без него обойдемся. А вы учтите, что земляки мы с ним. И все мне доподлинно известно. И как его раскулачили, и как он бежал, когда в ссылку повезли. Так как насчет избенки?

Лизавета молчала, стараясь совладать с собой. Снова рушилась ее жизнь, снова тоска и одиночество ждут ее. И снова надежда. Нет, не может быть, чтобы Игнат был раскулаченный. Она готова была броситься на Князева, выгнать его из дома, но вместо этого побежала к Игнату на комбинат. Она вызвала его в проходную, волнуясь, рассказала о приходе Князева.

Игнат взял увольнительную и вместе с женой пошел домой. Афоньки Князева там, конечно, уже не было. Лизавета рассказывала, надеясь, что Игнат скажет: «Вранье все это».

— Ишь, выдумал что! И раскулаченный ты, и сбежал.

Игнат ничего не ответил и повернулся к порогу.

— Ты куда?

— На работу.

Она бросилась к нему.

— Игнатушка, подожди.

— Ждут меня, Лиза.

Она слабо улыбнулась ему и вдруг, отстранившись, закричала:

— Господи, что я наделала! Халупу пожалела. Пусть возьмет. Пусть!

— Ну что ты, что ты, Лизонька?

— Сгубит он тебя. Как же раньше ты мне об этом не сказал?

— Все знать — тяжело жить. А человеку верить надо.

— Беги отсюда, беги, пока не поздно, Игнатушка.

— Тебя с Танюшкой оставить?

— И мы с тобой.

— Нет, никуда я не побегу. Да и куда бежать. Лучше там, где-нибудь в Хибинах, быть человеком, чем в Глинске пуганым зайцем.

На следующий день в обеденный перерыв его окликнула уборщица цеховой конторы:

— Игнат Федорович, вам бумажка. Вызывают вас.

— Знаю, — спокойно ответил Игнат и ничуть не удивился, когда увидел наверху два коротких слова: «Окружной прокурор», а внизу неразборчивую подпись. Было ясно: Афонька Князев донес на него. Ну что ж. Чему быть, того не миновать. И лучше сразу быть сосланным, чем каждый день дрожать от страха, что его могут сослать.

Сзади подошел Матвей. Удивился.

— Что это за повестка?

— Не знаю.

— А может быть, Егора Банщикова разыскали?

— Не похоже... — Игнат опустил голову и, помедлив, проговорил: — Ежели что стрясется со мной, ты не расстраивайся. Главное, худо обо мне не думай.

— Что вы, Игнат Федорович.

— И не поминай лихом, сынок.