Войдя в будуар Анжелики, я застал там довольно представительное общество, состоящее, кроме хозяйки дома и уже знакомых мне Ортанс, Катрин, Луизы и Мадлен, из пятерых мужчин, четверых из которых я, правда, не сразу, но все же узнал по некоторому сходству с их портретами в энциклопедиях.

Томас Гоббс, известный английский философ, мужчина лет семидесяти, с длинными седыми волосами и закрученными вверх тонкими кончиками усов. Окончил Оксфорд, был секретарем у знаменитого Френсиса Бэкона. Поддерживал дружеские отношения с Мерсенном, Гассенди и Декартом. Много лет жил во Франции, где, кстати, в 1646 году преподавал математику проживающему тогда в Париже принцу Уэльскому, будущему королю Англии Карлу II.

Это обстоятельство, однако, не сподвигло Карла после своей коронации защитить Гоббса от бешеной травли со стороны новых роялистов, объединившихся на этой почве с клерикалами и обвинивших старого философа в атеизме.

Рядом с ним сидел в глубоком кресле красивый мужчина лет пятидесяти, несколько надменного вида, в пышном напудренном парике. Франсуа де Ларошфуко, герцог, принц Марсийяк, потомок одного из древнейших аристократических родов Франции.

В 1640 году он участвовал в придворных интригах против кардинала де Ришелье на стороне королевы Анны Австрийской. В 1648 году был активным участником Фронды.

Третьим из мужчин был молодой, лет примерно тридцати, сухопарый господин с узким худым лицом. Английский философ Джон Локк. В 1656 году он получил в Оксфорде степень бакалавра, а в 1658 — магистра. Совершенствовался, насколько мне известно, в медицине.

Бенедикт Спиноза, тоже лет тридцати, с печальными карими глазами под сведенными бровями, голландский философ, сын амстердамского купца-еврея. В 1656 году за свободомыслие был отлучен и проклят еврейской общиной Амстердама, после чего на него было совершено покушение одним фанатиком.

Пятым был совсем еще юнец, относительно которого я не строил никаких предположений, сочтя его просто сопровождающим лицом кого-то из философов, но, как вскоре выяснилось, это была будущая знаменитость Жан де Лабрюйер, автор нашумевших впоследствии «Характеров, или Нравов этого века». Но пока что это был всего лишь студент юридического факультета Орлеанского университета, упросивший Ларошфуко взять его с собой.

— Видите ли, сударыня, — проговорил, обращаясь к Луизе, Томас Гоббс, — философия, или «любовь к мудрости», любомудрие, — это наука о причинах, или, попросту говоря, о «почему». То есть о наиболее общих принципах существования этого мира… Вы согласны с таким определением, ваша светлость? — спросил он Ларошфуко.

— Полностью согласен, — отозвался тот. — Но, во-первых, прошу вас, мистер Гоббс, в философских диспутах не упоминать титулов, дабы не нарушать принцип равноправия их участников, а во-вторых, если уж говорить об условиях существования мира, то следовало бы особо отметить, что им правят лишь судьба и прихоть, ничего более.

— А любовь? — спросила Катрин.

— Любовь… — усмехнулся Ларошфуко. — Она вовсе не правит миром, а лишь наполняет его внутренним смыслом, что, между прочим, не менее важно.

— Любовь, — заметил Гоббс, — это всего лишь представление человека о предмете влечения. Иными словами, желаемое, но отнюдь не действительное.

— Да, — согласилась Ортанс, — ведь неспроста же говорят, что любовь слепа.

— К тому же глуха, глупа и лжива! — проговорила Мадлен.

— Ну, дорогая моя, это как кому повезет, — пожала плечами Анжелика.

— И кто чего достоин, — не без ехидства добавила Катрин.

— Не спорьте, милые дамы! — сказал Джон Локк. — Ведь каждый имеет право на свое представление об истине.

— Как и об истинной любви, — заметил Ларошфуко. — Она ведь похожа на привидение: все только и делают, что говорят о ней, но никто и никогда в глаза не видел.

— Но не видим же мы Бога, — сказала Анжелика. — Однако это вовсе не означает, что его нет.

— Браво, мадам, — проговорил Ларошфуко. — Молва о ваших достоинствах не соответствует и десятой доле истины!

— Истина и ложь, — сказал Томас Гоббс, — это атрибуты молвы, а не действительного положения вещей.

— Молва, на мой взгляд, вообще не нуждается в истине, — промолвила Ортанс. — Она нуждается лишь в том, что называется интригой, или по крайней мере в разоблаченной тайне.

— А в истине вообще мало кто нуждается, — покачал седой головой Гоббс. — Если бы истина о том, что три угла треугольника равны двум углам квадрата, противоречила бы чьему-то праву на власть или интересам тех, кто уже обладает этой властью, то…

— Геометрия была бы официально запрещена! — закончила Анжелика, вызвав всеобщее оживление.

— Ну, касательно геометрии как науки — не уверен, но то, что все книги по геометрии были бы публично сожжены, несомненно.

— Кстати, о книгах, — проговорил Спиноза. — Я слышал, что ватиканский «Индекс запрещенных книг» в последнее время заметно пополнился.

— Ничего удивительного, — пожал плечами Джон Локк (тогда еще не подозревавший того, что через некоторое время в «Индексе» будут упомянуты и его произведения). — Наука не стоит на месте, как и человеческая мысль, а это обстоятельство не приводит в восторг Церковь с ее культом невежества.

— Но оно есть кумир большинства, — проговорила Ортанс.

— А что еще оно может избрать своим кумиром?! — запальчиво воскликнул юноша. — Ведь ученость так же чужда большинству, как свет — тени!

— Отлично, де Лабрюйер! — проговорил Ларошфуко. — Отлично! Если вы не струсите, то далеко пойдете, смею вас уверить!

Лабрюйер покраснел и опустил голову.

— Но зачастую, как это ни парадоксально, далеко заходят именно трусы, — заметил Джон Локк.

— Они просто выше взбираются, наивно полагая, что высота обеспечивает неуязвимость, — покачал головой Ларошфуко. — И, как всегда, ошибаются.

— Однако высота притягивает, не так ли, господин де Лабрюйер? — кокетливо проговорила Катрин.

— Человек может возвыситься двумя путями, — ответил зардевшийся Лабрюйер, — либо при помощи собственной ловкости, либо благодаря чужой глупости.

— Либо — удачному сочетанию того и другого, — добавила Мадлен.

— Браво, Мадлен! — захлопала в ладоши Луиза.

— О, какой у вас звонкий голос, мадам! — обратился к ней Джон Локк.

— Это хорошо или плохо с точки зрения философа?

— Это великолепно!

— Вы отчаянный льстец, мистер Локк. Многих раздражает звонкость моего голоса.

— Уклонение от похвалы, — заметил Ларошфуко, — не более, чем просьба повторить ее.

— Не вижу в этом ничего предосудительного, — сказала Ортанс. — В нашем мире слишком много злословия и слишком мало стремления одарить ближнего своей добротой.

— В особенности если этот ближний достаточно привлекателен, — добавил Ларошфуко. — Сегодня я буквально сгораю от желания одарить всей своей добротой прекрасных представительниц того пола, который, в отличие от сильного, называют могущественным.

— Существует еще и третий пол, — проговорил Спиноза. — Священники.

Эти слова вызвали бурные аплодисменты всех собравшихся.

— При этом самый завистливый, суеверный, коварный и лживый из всех трех, — заметила Анжелика. — Поистине вместилище всех пороков. Я воочию убедилась в этом на судебном процессе моего мужа, которого это невежественное отребье обвинило в колдовстве.

— Нужно заметить, мадам, что граф де Пейрак был обвинен не столько из невежества, сколько из самой гнусной зависти, — сказал Спиноза.

— Пожалуй, — согласился Ларошфуко. — Ведь зло, которое мы подчас причиняем, навлекает на нас гораздо меньше ненависти, чем наши достоинства.

— А наши беды — счастье завистника.

— Ну, положим, у нас у всех хватит сил, чтобы спокойно перенести несчастье ближнего, — заметил Ларошфуко.

— Но не радоваться же ему!

— Здесь многое зависит от личности этого ближнего. Я бы ничего не имел против того, чтобы главный обвинитель графа де Пейрака как можно скорее отведал ядовитых грибов, прости, Господи. Достойный удел алчного завистника.

— Да, — кивнул Джон Локк. — Завистники алчны. Для них непереносимо то, что каким-то благом владеет человек, достойный этого в неизмеримо меньшей степени, чем сам завистник.

— Якобы, — уточнила Ортанс.

— Разумеется, мадам. Но завистник всегда уверен в своей правоте. А если он к тому же еще и обладает властью…

— О, тогда это — подлинное исчадие ада! — воскликнул Спиноза. — Порок, возведенный в закон!

— В ранг истины, не подлежащей обсуждению, — кивнул Ларошфуко. — Впрочем, сильные мира сего всегда слышат только то, что желают услышать, ничего более…

— Вот и выходит, — проговорил Лабрюйер, — что о сильных мира сего лучше всего молчать: говорить о них хорошо — значит грубо льстить им, говорить дурно — опасно, пока они живы, и подло, когда они мертвы.

— Я не согласен, — откликнулся Томас Гоббс. — Молчать — это зарывать в землю накопленный драгоценный опыт. На ошибках следует учиться, а не замалчивать их!

— Но если сказать королю в глаза, что он глуп, разве он от этого станет умнее? — запальчиво возразил Лабрюйер. — Равно как не станет он справедливее, благороднее или милосерднее!

— Вместе с тем, — заметил с иронической улыбкой Ларошфуко, — восхвалять королей за те достоинства, которыми они не обладают, — значит безнаказанно наносить им оскорбление, а это, согласитесь, не лишено удовольствия!

— Однако не следует забывать о том, — проговорил Спиноза, — что между удовольствием, которое испытывает, скажем, пьяница, и удовольствием философа существует весьма значительное отличие.

— В данном случае удовольствие может быть всеобщим, — сказала Анжелика.

— И доступным, — добавил Спиноза. — Будь на то воля оскорбителя.

— О, я не думаю, что все зависит от нашей воли! — произнесла со вздохом Катрин. — Мы можем многого желать, и все же…

Она развела руками.

— Мадам, не следует путать такие понятия, как «желание» и «воля», — возразил Спиноза. — Наши желания осуществляются лишь при помощи усилий воли, не иначе…

— Категорически не согласен, — проговорил Томас Гоббс. — Категорически. Свободны желания, но никак не воля.

— Истинно так, — поддержал его Джон Локк. — Спрашивать, свободна ли человеческая воля, так же бессмысленно, как всерьез обсуждать, квадратна ли добродетель!

— Смотря что понимать под словом «добродетель», — заметила Мадлен. — Мне оно представляется весьма многозначным.

— Это, сударыня… на мой взгляд… соответствие человека тем ожиданиям, которые на него возлагают окружающие, — ответил Локк. — В одних случаях добродетельным считается тот, кто подает милостыню, в других — тот, кто неукоснительно выполняет взятые на себя обязательства, в третьих… женщина, которая успешно противится своим природным желаниям…

— Браво! — воскликнула Луиза. — Так вы предлагаете…

— О нет, мадам, я ничего не предлагаю! Да и что можно предложить в этом случае?

— Но должен же существовать какой-то эталон для измерения добродетелей и пороков, — проговорил Томас Гоббс. — Единый критерий оценки явлений бытия. У нас в Англии говорят: «Если двух дураков посылают в церковь, одного нужно выбирать старшим».

— А под теми двумя дураками вы, мистер Гоббс, имеете в виду жениха и невесту? — спросила с самым невинным видом Луиза.

Все рассмеялись.

— Увы, — покачал головой Томас Гоббс, — пока люди живут без общей власти, держащей их в страхе, они находятся в том состоянии, которое называется войной всех против всех. Такова природа любого человека, увы…

— Но страх скорее возбудит пороки, — возразил Спиноза, — нежели их исправит. Впрочем, как и любая другая попытка подогнать людей под какой-то единый трафарет.

— Эти попытки не так уж редки, — заметила Ортанс.

— Увы, сударыня, — вздохнул Спиноза.

— Да, короли чеканят людей, как монету, — проговорил Ларошфуко. — Они назначают им ту цену, какая им заблагорассудится, и все вынуждены принимать этих людей не по их истинной стоимости, а по назначенному курсу.

— И нет никакого выхода? — спросила Ортанс.

— Есть, — ответил со вздохом Ларошфуко. — Нужно либо переплавиться, либо затеряться где-нибудь в пыли и грязи, а в противном случае — безоговорочно принять тот порядок вещей, который установил чеканщик.

— М-да, — произнесла со вздохом Анжелика, — невеселая перспектива, что и говорить…

— Зато, — прищурил глаз Джон Локк, — как должно быть приятно монетам находиться в богато расшитом кошельке! Это непередаваемое ощущение могущества, славы, роскоши… Чужой, разумеется…

— Монарх, окруженный роскошью, — это пастух в одежде, усыпанной золотом и каменьями, с золотым посохом в руке, с овчаркой в золотом ошейнике, на парчовой или шелковой сворке. Какая польза стаду от этого золота? Разве оно защищает его от волков?! — выпалил Лабрюйер.

— Этот вопрос к стаду или к пастуху? — с улыбкой спросил Ларошфуко.

— К… пастуху, — ответил юноша, заметно смутившись.

— Бесполезно, — резюмировал Ларошфуко. — Бессмысленно, безрассудно и… и так далее. Ни на солнце, ни на смерть нельзя смотреть в упор.

— И на то… «Солнце»? — спросила Луиза.

— Тем более, — отрезал Ларошфуко. — Самым роковым образом заблуждаются те, кто из кожи вон лезет, желая приблизиться к светилу. Они или феноменально глупы, или же до неприличия невежественны, ибо не знают общеизвестного мифа о человеке, опалившем таким образом свои восковые крылья.

— Это Икар, — сказала Луиза.

— Благословен дом, под кровлей которого сегодня собралось столько очаровательных и образованных женщин! — воскликнул Томас Гоббс. — Но, к сожалению, — добавил он, — мы с мистером Локком должны оставить это приятное общество, так как именно сегодня господин Мольер представляет своих «Смешных жеманниц», и я решил воспользоваться случаем дать возможность мистеру Локку увидеть этот шедевр, пока он еще не запрещен.

— Запрещен? — удивилась Луиза. — Но почему? За что?

— Если кто-то более других склонен к изумлению, то он обладает либо меньшими знаниями, чем другие, либо более проницательным умом, — улыбнулся старый философ.

— События в Версале развиваются довольно стремительно, — пояснил Джон Локк, — и кто знает, не увидит ли себя среди мольеровских жеманниц новая постоялица королевской кровати…

— Да, это весьма и весьма вероятно, — согласился Спиноза. — И если бы мистер Гоббс был так любезен…

— Дорогой мой, можете считать себя уже сидящим в ложе, которую я заказал столь предусмотрительно!

— Но при этом вы покидаете нас, — проговорила Анжелика.

— Не все, — сказал Ларошфуко, — не все, сударыня. Мы с моим молодым коллегой отчаянные оптимисты и полагаем, что либо у новой постоялицы королевской кровати не хватит ума, чтобы узнать себя в «Смешных жеманницах», либо у нашего короля хватит ума не заходить столь далеко. Так или иначе будем надеяться на лучшее из вероятного.

— Это все же лучше, чем надеяться на возможное из желаемого, — улыбнулся Джон Локк.

Затем он, Гоббс и Спиноза откланялись и покинули будуар.

Проводив гостей, Анжелика присоединилась к общей беседе, вернее, к процессу, который заключался в том, что дамы настойчиво осаждали Ларошфуко подобно борзым, окружившим оленя на лесной опушке. Однако знаменитый острослов не очень-то напоминал загнанного зверя, напротив, скорее могучего медведя, снисходительно играющего с медвежатами.

Лабрюйер с интересом наблюдал эту сцену, впитывая каждое слово мэтра, который в данный момент изрекал следующее:

— Умный человек нередко попадал бы в затруднительное положение, не будь он окружен дураками.

— Это намек? — спросила вошедшая Анжелика.

— О нет, сударыня! Во-первых, мои намеки никогда не бывают столь прозрачны…

— А во-вторых?

— Я отнюдь не считаю себя умным.

— Самоуничижение — то же лицемерие, — заметила Ортанс.

— Лицемерие, сударыня, это не более чем дань уважения, которую порок платит добродетели.

— Вы действительно верите в добродетель? — спросила Катрин.

— Почему бы и нет? Ведь наши добродетели — не более чем переодетые пороки.

— Неужели все? — недоверчиво спросила Мадлен. — Даже такая бесспорная добродетель, как верность своему долгу?

— Мы храним верность долгу нередко из лени и трусости, а все лавры за это достаются нашим добродетелям.

— Выходит, человека вообще не стоит уважать за что бы то ни было? — спросила Анжелика.

— Смотря чьего именно уважения мы добиваемся. Например, порядочные люди могут уважать нас за наши достоинства, а вот толпа — только за благосклонность судьбы, за что-либо явно незаслуженное, потому что уважать можно только за то, чем обладаешь сам.

— В таком случае вам, ваша светлость, едва ли стоит рассчитывать на уважение короля, — не без ехидства констатировала Луиза.

— Как я могу сожалеть о том, в чем не испытываю нужды? Кроме того, если великие мира сего не в состоянии дать человеку ни телесного здоровья, ни душевного покоя, то все их благодеяния он в таком случае оплачивает по слишком дорогой цене.

— Зачастую даже не догадываясь об этом, — добавила Ортанс.

— Не задумываясь, — поправил философ. — Это ведь вовсе не одно и то же. Впрочем, те, которые задумываются, но при этом не догадываются, едва ли достойны сочувствия.

— Но разве не покоряют такие аргументы, как могущество, блеск, величие? — спросила Катрин.

— Величие? — переспросил Ларошфуко. — Зачастую его успешно подменяет величавость. А величавость — это всего лишь непостижимая уловка тела, придуманная для того, чтобы скрыть недостатки ума.

Дамы наградили эти слова аплодисментами.

— А почему вы не принимаете участия в беседе, мсье де Лабрюйер? — спросила Мадлен.

— Чем меньше человек говорит, — ответил юноша, — тем больше он выигрывает: люди начинают думать, что он не так уж глуп.

— Браво, мсье Жан, — одобрительно кивнул головой Ларошфуко. — Однако должен заметить, что более всего оживляет беседы не ум, а взаимное доверие, в лучах которого я просто купаюсь благодаря этим обворожительным дамам!

— А мы купаемся в сиянии вашего ума, — ответила на комплимент Анжелика.

— О мадам, ум всегда в дураках у сердца несмотря на все ухищрения выдать себя за него.

— А страсти, они рождаются в уме или в сердце? — спросила Катрин.

— Если это действительно ум, то нет, конечно же, в сердце. Но сердце зачастую бывает властелином ума, и поэтому так опасно доверяться этим темным страстям, которые с легкостью попирают самый светлый разум!

— Выходит, что все страсти — темные? — спросила Луиза.

— Увы, мадам.

— И даже любовь?

Философ в ответ лишь развел руками.

— О, это слишком!

— Мадам, — мягко проговорил Ларошфуко, — молодым женщинам, не желающим прослыть кокетками, и пожилым мужчинам, не желающим казаться смешными, следует говорить о любви так, будто они к ней не имеют ни малейшего отношения.

— Но вы отнюдь не выглядите пожилым, ваша светлость.

— Благодарю, мадам. А вы не выглядите кокеткой.

— Но все же, неужели вы всерьез считаете любовь темной страстью?

— Любовь сама по себе не может быть темной или светлой. Той или иной ее делают люди. А если же судить о любви по ее сугубо внешним проявлениям, то она больше похожа на вражду, чем на дружбу.

— Но вражда порождена ненавистью, а ведь ненависть — антипод любви, — заметила Ортанс.

— И тем не менее, чем сильнее мы любим женщину, тем более склонны ее ненавидеть.

— Если есть за что, — уточнила Ортанс.

— О, за этим не приходится далеко ходить! Возьмем, к примеру, хотя бы измены — самые распространенные причины ненависти…

— Не хотите ли вы этим сказать, ваша светлость, что абсолютно все женщины склонны к изменам? — горячась, спросила Луиза.

— Склонны, разумеется, все. Вот решаются на измены не все, однако очень многие. А верность, которую удается сохранить только лишь ценой огромных усилий, ничуть не лучше измены.

— Но существуют ведь и порядочные женщины! — воскликнула Мадлен.

— Почти все порядочные женщины — это нетронутые сокровища, которые только потому в неприкосновенности, что ими никто не интересуется.

— Но все же они существуют! — настаивала Мадлен.

— Конечно, мадам. При определенных условиях.

— Каких же, позвольте полюбопытствовать?

— Извольте, мадам. Отсутствие красоты и молодости. Они стоят друг друга. Быть молодой, но некрасивой столь же неутешительно, как быть красивой, но немолодой.

— И только такие?

— Нет. Есть на свете немногие женщины, причем достаточно привлекательные, у которых вообще нет любовных связей — по разным причинам. Однако не следует забывать о том, что еще меньше таких, у которых была всего одна любовная связь. При этом не могу не заметить, что очарование новизны в любви подобно цветению фруктовых деревьев: оно быстро блекнет и никогда не возвращается.

— И тогда снова…

— Да, такова природа человека, природа познания мира…

— На чем же тогда должны основываться браки? — спросила Катрин.

— На терпении. И покорности обстоятельствам. Кроме того, я бы сказал, что браки могут быть удачными, но не бывает браков упоительных.

— Если позволите, — проговорил Лабрюйер, — я добавлю, что тосковать о том, кого любишь, намного легче, чем жить с тем, кого ненавидишь.

— Вот видите, ваша светлость, — проговорила Ортанс, — мсье де Лабрюйер, не обладая вашим жизненным опытом, высказывает гораздо менее предвзятые суждения о женщинах!

— Потому и высказывает, что не обладает моим жизненным опытом, — невозмутимо изрек философ. — Это же ясно как день, мадам!

— И с высоты своего опыта вы утверждаете, что любви нет? — спросила Катрин.

— Отчего же, любовь есть, — серьезно ответил Ларошфуко. — Но вот в чем беда: любовь одна, а подделок под нее — тысячи!

— И нет способа распознать подлинник?

— Будь я помоложе, сударыня, то непременно сказал бы, что есть. И, разумеется, солгал бы.

— А кто больше повинен в изготовлении подделок, мужчины или женщины? — спросила Анжелика.

— В вашем вопросе, сударыня, сквозит ответ. Разумеется, женщины, и вот почему… Природа наделила мужчин и женщин обоюдными желаниями, но у мужчин они носят гораздо более ясный и откровенный, я бы сказал — естественный характер, а вот женщины, используя естественность этого желания, всячески стараются извлечь из него максимум пользы в самом меркантильном, противоестественном значении этого слова. Вот и выходит, что мужчина лжет, пока не добьется желаемого, а вот женщина лжет всегда. За редкими исключениями, разумеется.

— Это равносильно тому, что сказать, будто все женщины — особы легкого поведения! — возмутилась Мадлен.

— Видите ли, мадам, легкое поведение — это, пожалуй, наименьший недостаток женщин, известных своим легким поведением.

— А какой тогда самый большой недостаток? — спросила Луиза.

— Скорее всего, агрессивная ревность. Да, пожалуй, так… Нет ничего более дикого, чем ревность, которой общедоступная особа изводит своего верного мужа, позволившего себе что-то вроде легкого флирта! Но если муж не столь невинен, то сцены ревности даже приятны ему: он постоянно слышит разговоры о предмете своей любви.

— Но это же может в конце концов надоесть…

— Разговоры? О нет, они всегда приятны. А вот предмет — иное дело. Но его всегда ведь можно сменить.

— Любой?

— Как объект страсти — да. Как личность — нет.

— Значит, все-таки не все женщины одинаковы! — воскликнула Мадлен.

— Нет, разумеется. Есть женщины желанные, нежеланные и…

— И?..

— Пожалуй, ученые. Это когда женская сущность грубо подавлена тщеславным стремлением заявить о себе в той сфере, где царит нечто совершенно недоступное женскому мышлению, а именно — логика. Это стремление вызывает лишь сожаление, тем более, что им бывают охвачены и достаточно привлекательные женщины, к сожалению…

— Если позволите, — поднялся со своего места Лабрюйер, — я осмелюсь добавить…

После благосклонного кивка Ларошфуко юноша, волнуясь, проговорил:

— На ученую женщину мы смотрим как на драгоценную шпагу: она тщательно отделана, искусно отполирована, покрыта тонкой гравировкой. Это стенное украшение показывают знатокам, но его не берут с собой ни на войну, ни на охоту, ибо оно так же годится в дело, как манежная лошадь, даже отлично выезжанная…

— Так возблагодарим же Господа, — сказал Ларошфуко, — что Он подарил нам этот упоительный вечер в обществе умных, образованных и обворожительных женщин, самим своим существованием бросающих дерзкий вызов всем моим теориям!

Кавалеры и дамы обменялись церемонными поклонами.

— Еще один вопрос, — сказала Анжелика. — Мы с моими подругами недавно размышляли, — вне всякой логики, разумеется, — о том, что каждая эпоха имеет свои отличительные черты, свой неповторимый колорит, если можно так выразиться, но вот, в чем именно он может проявиться, в каких осязаемых образах, — в этом мы не смогли прийти к единому мнению…

— В данном случае речь идет о XVII столетии? — спросил Ларошфуко.

— Да.

— Образ… образ… образ… Есть!

— Какой?

— Сейчас увидите… Потрудитесь подойти к зеркалу, сударыня…

Так закончился очередной вечер в будуаре Анжелики.