1

О, Ники, наш Солнечный Лучик в отчаянии. Вчера он мне сказал: «Мама, как ужасно, Ольга принимает парад на коне, а я, командир атаманского казачьего полка, катаюсь в коляске на учёном ослике». Он так страдает и я не знаю, чем помочь. – По лицу императрицы катились слёзы. Обращенный к государю взгляд источал страдание. – Он так повзрослел. Помнишь, на том смотре, в марте, матрос Деревенько вынес его на руках? В глазах у Алёши стояли слёзы. Боюсь, в нём укрепится сознание своей неполноценности.

– Я так не думаю, – мягко, но, как всегда, с глубинной тихой твёрдостью, ответил император. – У Алексея есть характер. Вспомни случай с Извольским.

– Это о чём?

– У меня в приёмной. Когда министр иностранных дел просто кивнул в ответ на приветствие Алексея.

– Не знаю.

– Алексей остановился против Извольского и громко произнёс: «Когда входит наследник российского престола, все встают». Извольский смешался и встал.

– Ах, Ники, он вынужден самоутверждаться в своих глазах такими способами. Помнишь, как он приказал дежурному офицеру прыгнуть в пруд при мундире… Я в отчаянии. Эта его болезнь… Я обрекла его на муки. – Императрица, закрыв глаза руками, быстро вышла из кабинета. Государь поглядел ей вслед. Вид вздрагивающих от рыданий плеч больно отозвался в его сердце. По опыту он знал – в таком состоянии лучше оставить её одну. Перекрестился широким крестом: «Благослови, Господи, и помози ми грешному совершити дело мною начинаемо во славу Твою…», – сел за стол, склонился над бумагами.

…На другой день, на утренней молитве, государь возвёл глаза к иконостасу и будто встретился взглядом с Николаем Чудотворцем, глядевшим на него с нерукотворной иконы. В ясном и простом, как вода, взгляде святого государю почудился бессловесный ответ, чем помочь наследнику. Утром, после завтрака, когда дочери, наследник, доктора, воспитатели вышли из-за стола и они остались вдвоём с Александрой Феодоровной, он вернулся к разговору о сыне. При первых же его словах лицо императрицы пошло красными пятнами.

– У меня возникло желание познакомить Алексея с человеком, от рождения лишенным рук и ног, – как всегда ласково и твёрдо сказал государь. – Казалось бы, он с детства в безысходном положении, но…

– Ники, милый, боюсь, такое знакомство омрачит жизнь Алёши ещё сильнее, – перебила супруга императрица. – Он так добр. Расстроится, станет его жалеть… Нет-нет, не надо этого делать.

– Не спеши с выводами, – государь аккуратно отёр салфеткой усы. – Этот человек пишет иконы зубами. С цирком объехал всю Россию. Крепок телом. Ясен умом. А главное, чем важен его пример для Алексея, он не чувствует себя ущербным…

– Ты добрый ангел, Ники. – Императрица, наконец, улыбнулась. И, как всегда, в такие минуты государь залюбовался её прекрасным лицом. – Мы предложим ему написать портрет Алексея. В процессе написания он будет с ним общаться. Ты так хотел?

– Я велю написать портрет нашей семьи, – ответил довольный государь. – Тем более, ты так хотела.

– Я? Не припоминаю.

– Мы с тобой молились, и я тебе рассказал историю нерукотворной иконы Николая Чудотворца. Ты сказала, что, когда у нас будут дети, мы пригласим того изографа написать портрет семьи.

– Ники, я вспомнила, – императрица чмокнула мужа в щёку. – Конечно, приглашай. Ты знаешь, Алексей очень любит подражать старшим. Он теперь не ест белый хлеб. А вчера заявил: «Я люблю капусту, кашу и чёрный хлеб, как мои солдаты…». Оказывается, он накануне обедал в полку с офицерами и спросил, почему они не едят белый хлеб. Ему сказали, белый хлеб – только для девиц… Государь засмеялся, взглянул на часы:

– Мне пора, Sunni. Пётр Аркадьевич Столыпин пришел с докладом. С Алексеем, когда он взойдёт на трон, им будет не так легко, как со мной. Когда-нибудь это будет Алексей Грозный.

– Секунду, Ники, – на лице императрицы проступил румянец. – Все эти амфитеатровы, дувидзоны, суворины опять как с цепи сорвались на Григория. Вновь смакуют выдумку о хлыстовских радениях нашего друга. Ты сам мне говорил, официальное расследование подтвердило, что это всё клевета и домыслы щелкопёра. Зачем Антоний назначил новое расследование? Не в угоду ли Николаю Николаевичу, который ревнует Григория, будто он – твой советник… Надобно остановить…

– Извини, Алекс, меня зовёт мой долг, – император вышел.

«О, Боже, как он терпелив и великодушен. И как одинок. У него не осталось верных единомышленников. – Императрица прижала ладони к горящим щекам. – Да поможет ему Господь».

…Столыпин уже ждал в приёмной. Как всегда свежий и твёрдый лицом. Безукоризненный мундир плотно облегал его сильную фигуру с развёрнутыми плечами. И только всевидящий взгляд государя разглядел затаённую на дне серых глаз боль.

– Как себя чувствует дочь? – спросил он. Неделю назад на даче премьера народовольцы устроили страшный взрыв, погубивший два десятка человек. Тяжело была ранена дочь Столыпина.

– Теперь лучше, ваше величество, – тот спокойно встретил внимательный взгляд государя. – Я приглашал к ней Распутина. После его молитв ей стало легче. И даже после этого считаю нужным заявить вашему императорскому величеству, что своим неблаговидным поведением Распутин бросает тень на царскую фамилию. Его каждый шаг, каждое высказывание становятся достоянием либеральной прессы. Факты и ложь смешиваются в адский коктейль. Мною составлен по этому случаю доклад.

– Хорошо, Пётр Аркадьевич, оставьте его мне. – Государь выдержал паузу. – С ними и святой пошатнётся. Сам царь Давид согрешал, но каялся.

– Ваше величество, если будет на то ваше соизволение, я отправлю Распутина с глаз долой в Покровское.

– Это ничего не изменит, – государь махнул рукой. – Читали вы жития святых?

– Частью, ведь это около двадцати томов.

– А знаете вы, когда день моего рождения?

– Как я могу не знать? Шестого мая.

– Праздник какого святого в этот день?

– Не помню, ваше величество.

– Иова многострадального. – Государь поник головой. Столыпин смешался. Обречённость в голосе императора отозвалась в его сердце болью.

– Слава Богу! Царствование вашего величества завершится со славой. Ведь Иов, претерпев самые ужасные испытания, был вознаграждён благословением Божьим и благополучием.

– У меня, Пётр Аркадьевич, более чем предчувствие, у меня в этом глубокая уверенность, я обречён на страшные испытания, но не получу награды здесь, на земле. Сколько раз я применял к себе слова Иова: «Ибо ужасное, чего я ужасался, то и постигло меня; и чего я боялся, то и пришло ко мне… Быть может, для спасения России нужна искупительная жертва… Я буду этой жертвой. Да будет воля Божья…».

– Но, государь, позвольте… В этот момент дежурный офицер доложил, что комендант дворца, генерал Воейков, просит срочной аудиенции.

– Простите, ваше величество, и вы, господин председатель, – генерал поклонился, с трудом сдерживая улыбку. – Там наследник вышел в парк. Согласно ритуалу, по звонку колокольчика гвардейцы строятся в шпалеры, приветствуют, трубят трубачи…

– Ну так что же? – государь недоумённо вскинул брови. – К чему вы мне это рассказываете?

– Алексею Николаевичу это понравилось. Он уходит с плаца и опять возвращается, и всё повторяется вот уже в пятый раз: гвардейцы строятся, трубачи трубят…

– Так отключите колокольчик. Трубачам не играть, – государь улыбнулся своей необыкновенной улыбкой. – Когда он будет царствовать, вы ещё меня вспомните. Продолжайте, Пётр Аркадьевич. Меня волнует качество поставок провианта и амуниции для армии, – видя, что Столыпин сбит с толку его мрачной откровенностью об Иове многострадальном, мягко сказал государь.

Когда обсуждение заканчивалось, Столыпин вдруг сказал:

– Помните, ваше величество, в Нижнем на ярмарке вы чарку смирновской рябиновки пригубили? Так вот хозяин павильона, который вы изволили тогда осмотреть, – заводчик из бывших крепостных Пётр Смирнов. Головастый мужик. Знатный девиз он придумал: «Честь дороже выгоды!». «Всем министрам, да и великим князьям, этим девизом бы руководствоваться», – подумал император. Вслух же произнёс:

– Помню такого, ещё при отце Смирнов поставлял водку к царскому двору. Оно и в самом деле, честь дороже выгоды!

После ухода Столыпина он пригласил Воейкова, распорядился насчёт прибытия в царскую резиденцию самарского крестьянина Григория Никифоровича Журавина за царский счет.

2

Сказано царское слово, и поезд мчит Григория и Стёпку из Самары в Петербург. Сопровождает их чиновник по особым поручениям Аркадий Борисович Воронин. Чёрные глаза, чёрные усики, бородка. Молод, предупредителен, прост в обращении: «Сам государь-император изъявил желание видеть вас…».

– Меня – тоже? – Стёпка за пять лет жизни в деревне распрямился, вырос. Сделался вальяжен. Но ещё пуще привязался к Григорию. И несказанно горд был поездкой, выговорить страшно, – к самому государю-императору.

– Аудиенция назначена только Григорию Никифоровичу, – засмеялся Воронин. – Не огорчайся. Рядом с царём – рядом со смертью.

– Как так?

– А так. Раньше не угодил царю в чём – голова с плеч. А теперь, – Воронин понизил голос, – на царей покушаются, бомбы взрывают… – Заметив, что Григорий не поддерживает их разговор, осёкся.

– А на что нужен Григорий Никифорович государю? – не унимался Стёпка. – Срисовать кого?

…Григорий слышал и не слышал их разговор. Он весь был устремлён за окно, где играла на солнце красками осени природа. Трепетали на ветру листья берёз, багряными плащаницами взмётывались заросли молодых клёнов, широко стлались зелёные ковры озимей, отороченные по горизонту тёмными сосновыми борами. Обрывками серебряных ниток взблескивали извивы речек. Рассыпанными бусинами голубели озёра. И все эти радужные с грустинкой увядания краски расплёскивались вдаль, перетекали в небесную синь, осиянные венцом солнечных лучей. Сердце полнилось тихим восторгом, летело за вагонное окно ввысь: «Господи, слава Тебе, Господи, что всё это есть, – шептал он в умилении. – Какая божественная красота, какие простые чудные краски. Живая икона земли русской. Пойдут снега, и земля убелится. Грязь, пожарища, вырубки – все грехи наши покроет Господь в своей неизречённой милости…».

– Григорий Никифорович, извольте чайку по пить, – позвал Воронин. – Грибы, наверное, в ле сах высыпали. Люблю собирать грибы. А вы?

Поперхнулся, опять забыв про его убожество… На стыках рельсов вагон раскачивало. Стёпка поил Григория и никак не мог приладиться. Чай расплёскивался на рубаху.

– Вынь из подстаканника. Я сам. Воронин глядел на него с жалостью. Григорий взял зубами за край стакана, отхлебнул, поставил, не пролив ни капли. Переждал, опять пригубил. «Он подгадал, пока вагон идёт между стыками, отхлёбывает, – догадался Воронин. – Сметлив…».

На вокзале в Петербурге их встречали. Накрапывал дождичек. Стёпка и Воронин перенесли Григория на руках в стоявший на площадке автомобиль, усадили. Шофёр в жёлтых по локоть крагах и в таком же жёлтом шлеме, весь в кожаном, подмигнул Стёпке:

– Чо рот раскрыл, а не поёшь?

– Запевай, подпою, – отбрил его тот.

Смех этот и слова не понравились шофёру. Он опустил со лба на глаза огромные очки. Погрузили поклажу. Воронин уселся на переднее сиденье. Покатили. Народ останавливался. Показывал пальцами.

– Я как фокус на манеже жду, – прокричал Стёпка Григорию на ухо. – Откуда спрятанные в машине лошади выскачут…

– Мы сейчас едем в Царское Село, – повернулся к ним Воронин. – На завтра запланирована встреча с государем.

…Жильё из двух комнат и ванной им отвели в двухэтажном особняке, где жила прислуга. Стёпка метался туда-сюда в радостном исступлении. Убегал, знакомился, возвращался с вытаращенными глазами:

– Григорий Никифорович, вечером вот эти стеклянные пузыри под потолком загорятся, ликстричество называется. Вот эту пипочку вдавишь… Слыхал, вода льется? Клизет там. Я сперва думал, ваза напольная под цветы. Мне услужающий разъяснил. На него и садиться страшно. Из трубы кто дёрнет… Парк здеся. Козы дикие скачут. Меня увидали, ушки наставили. Копытцами передними бьют, серчают… Иду, слышь, навстречу человек. На голове шапка с перьями, камзол, штанцы до колен, башмаки блестящие, а рожа сажей зачерчена. Во, думаю, и братья-циркачи тут. Пригляделся, сажа больно ровно размазана. Батюшки-матушки, эфиоп натуральный. Зубы белые. Поклонился мне… Григорий Никифорович, ты, слышь, царю про меня ничо не говори, а то выгонят отседова…

– Не скажу, – посмеивался Гриша, мыслями, будто забором, отгороженный от стёпкиных восторгов. «Раз велели кисти и краски с собой взять, значит, икону какую старинную придётся списывать… А то без меня нет у них изографов изрядных…».

Под вечер пришёл цирюльник, конопатый, весёлый. Подравнял Григорию бороду, усы. Весь вечер они со Стёпкой дивились на стеклянные пузыри, внутри которых горела добела раскалённая пружинка. Стёпка залезал на табуретку, трогал, отдёргивал руку: «Горячая, зараза. А не дыминки».

Утром завтракали. Явился скороход, думали, генерал. Эполет на правом плече, мундир с золотыми пуговицами. Всё блестит. Ликом строгий. Следом пришли два богатыря в золочёных камзолах. Штаны по колено, пряжки на башмаках сверкают. На Стёпку – ноль внимания, будто он прозрачный. Долго приноравливались, как нести Григория. Несли тряско. Боялся, уронят. То и дело останавливались, ставили его наземь, отпыхивались. Мужики в деревне носили куда ловчее. Во дворце на лестницах и вовсе задышали, будто воз гружёный на себе везли. Два чёрных эфиопа с белыми перьями распахнули двери на стороны. Григория внесли в кабинет, поставили на паркет и пропали. Из-за стола в глубине поднялся человек в полевом мундире полковника. Григорий узнал в нём императора, подивился. Тогда, при посещении пострадавших в больнице, его юношеское лицо полыхало состраданием и жалостью. Теперь же лик государя нёс в себе отсвет горнего огня, выжегшего юношескую чувственность.

Жизнь души, очищенной и закалённой этим огнём, сосредоточилась в его глазах, лучившихся особенным светом. Григорий ощутил, как под этим взглядом пропала пропасть, разделявшая императора самого могущественного на земле государства и его, самарского крестьянина-калеку. Император, подходя к нему, огляделся по сторонам, присел на край ближнего дивана. «Так всегда делала Даша, – вспомнил вдруг Григорий, – чтобы быть вровень со мной…». Всё то огромное напряжение, копившееся в нём от момента, когда он узнал о приглашении, до этих дверей с чёрными эфиопами, вдруг улетучилось. И он отвечал безо всякой робости.

– Не болят к ненастью поломанные рёбра? – спросил император. – Тебе же на Ходынке, помню, рёбра сломали?

– И думать забыл, ваше императорское величество, – отвечал Григорий. – Даже ни-ни.

– Не ропщешь, что Господь тебя бездвиженьем отличил?

– Помилуй, государь, – Гриша запнулся, назвав собеседника не так, как учили. – Он, Милостивец, меня, будто карандашик, очинил со всех боков. Заострил на дело Божье. Так-то отвлечений меньше. Бывает, во сне увижу, руки-ноги выросли, страшно делается. Бегу во сне, сам не знаю, зачем, руками хватаю всё, что ни попадя. А дело то, на какое Господь сподобил, не движется. Проснусь, слава Богу, не выросли.

– Чудно ты рассуждаешь, Григорий Никифоров, – государь улыбнулся светло. – Тяжко ведь зубами-то рисовать. Я перед твоим приходом попытался, челюсти сводит.

– Зато тут нутром пишешь, а там – рукой.

– Хочу я, чтобы ты, Григорий, написал портрет моей семьи. Сможешь?

– А почему нет? С Божьей помощью, ваше им ператорское величество, и с великой радостью. Мне для этого дела столик особый потребуется. А все причиндалы, кисти, краски у меня с собой…

Император расспросил Григория, идут ли крестьяне их деревни на отруба. Что думают о реформах и свободах.

– Без царя они, государь, кто к этим свободам рвётся, – Григорий заметил вскинувшиеся вопросительно брови императора. – Без царя в голове. Свободы для зверя добиваются, для страстей, для гордыни своей.

– Зверь уже бегает на воле. – Император встал, в волнении заходил по кабинету. – Пять с лишним тысяч человек погибли от рук террористов за последние годы. Какая им нужна свобода? Убивать?

– Сатана и Христа на крыле Храма искушал, – сказал Григорий. – Он, милостивец, отверг, а люди искушаются, прыгают, сами разбиваются и других губят.

– Свобода политическая для людей, не обладающих внутренней свободой, – это хаос, зверства. Кровь. Григорий видел, как на лице государя ещё отчетливее проступила бесстрастная тихая твёрдость.

– Только человек, обретший свободу внутреннюю, свободу души от страстей и пороков, способен обратить во благо свободу политическую! – будто продолжая с кем-то спор, сказал император, поднялся с дивана. – С Богом, я распоряжусь.

3

В тот же день по заказу Григория сладили столик из хорошего дерева с витыми ножками. Не успели столом налюбоваться, принесли коляску. Уже знакомый им чиновник по особым поручениям Воронин шепнул: «Сам государь распорядился…». Показали, как ставить на тормоз, застёгивать ремни. Стёпка, дуревший от безделья, весь вечер ездил на коляске по комнатам, дивился вслух:

– Легкота! Мягкота! Колёса с воздухом пальцами прожимаются. На кочках трясти не будет!

…Ночью Григорий, как в детстве, проснулся радостный, вгляделся в белевшую спицами коляску: «На месте, не приснилось…».

Утром прибежал скороход. Велел быть готовым. Стёпку с ним опять не пустили. Тот обиделся: «Не больно и надо. Пойду глядеть, как карпов на пруду по колокольчику кормят…».

На новой коляске во дворец его вёз один из вчерашних «генералов» с эполетом, что чуть не уронил. «Как в раю, – оглядывался на стороны Григорий. Белый дворец на холме. Статуи вдоль аллеи. Деревья, вода блестит… Трава зелёная стриженая…».

Перед тем, как завезти коляску во дворец, колёса протёрли. В зале уже стоял тот самый столик с витыми ножками. Перед ним шесть зелёных с узорными спинками и золочёными ножками стульев. Григорий загляделся на мраморную статую богини с луком и стрелами. У стройных ног её, будто живой, жался белый козлёнок. Его отвлёк лёгкий шелест. В другой стороне зала увидел, показалось, летящую женщину в серебристом длинном, до щиколоток, платье.

«Мне померещилось, – рассказывал он, годы спустя, – ангел спустился по солнечному лучу. Её лицо было прекраснее, чем у мраморной богини с белым козлёнком. Сделалось страшно. Неужели я, обрубок, – котма катался по коровьим лепехам, – буду писать лик императрицы?.. У меня отнялся язык и пропал слух. Я видел растерянность в её чудных, блестевших слезами сочувствия, глазах и молчал…».

– Мне говорил о вас вчера государь. – Императрица села на ближний к нему стул. Она тоже не хотела возвышаться над ним. – Вы будете рисовать стоя?

– Я всегда пишу стоя, ваше императорское величество. – Слезинки в её глазах вернули ему дар речи. – Надо бы стулья развернуть к окну.

– О, да-да. – Она вскинула голову и крикнула что-то на чужом птичьем языке. Через минуту зазвучали юные голоса, смех и в залу явились четыре девушки в одинаковых белых платьях, сбились в стайку, глядели издали на Григория.

– Подойдите же, – императрица встала. – Папа изъявил желание, чтобы Григорий нарисовал нерукотворный портрет нашей семьи. Мы должны позировать. Таня, а где Алёша?

– Он скоро придёт, – ответила темноволосая и самая рослая из сестёр.

– Девочки, разверните стулья и рассаживаемся лицом к окну. – Где же Алексей?

– Он меняет сладкие штаны, – серьёзно сказала младшая. Лицом, заметил Григорий, она сильно отличалась от сестёр. Все засмеялись.

– Алеша опрокинул на брюки вазу с десертом, – пряча улыбку, объяснила Татьяна. – Пошёл переодеваться. Вот он…

В залу, прихрамывая, вошёл мальчик лет семи. У него было ясное открытое лицо. Широкий смелый рот. Взгляд добрый, весёлый. В выражении лица, поставе головы, во всём облике проступала царская порода. Всё это Григорий успел заметить, прежде чем наследник остановился, пристально разглядывая его:

– У меня есть Джой. А у тебя есть собака?

– Одно время жил приблудный кобелишко Шарик, – просто сказал Григорий.

– А тебе руки и ноги поездом отрезало?

– Родился таким я, ваше высочество.

– Алёша, садись, Григорий начнёт рисовать, – извиняюще улыбнулась императрица. – Девочки, в центре стул для папа. Алёша – справа. Оля, Таня, вы – справа. Маша с Анастасией – слева.

– Ваше величество, я сейчас сделаю доличный набросок, отмечу, кто, где сидит, а потом лица и фигуры буду рисовать по одному.

– Доличное – это долями? – спросил серьёзно наследник.

– До лица, – опять выщелкнулась Анастасия.

…Григорий рисовал. Первые минуты императрица, дочери и наследник во все глаза следили за его движениями. Алексей вскакивал, становился у Григория за спиной, смотрел. Императрица несколько раз повторила просьбу сесть на место. Когда она повысила голос, наследник подбежал к окну, завернулся в штору и не откликался на уговоры.

– Дядя Гриша, а вы нарисуйте его в шторе, – предложила Анастасия. – Мы все сидим и куль в шторе. Сёстры рассмеялись. Наследник вышел из-за шторы с надутыми губами. Сел на место. С лёг кой руки Анастасии с того момента и наследник, и великие княжны стали звать его дядей Гришей.

Императрица вязала, сёстры разговаривали, пересмеивались. Часы в зале пробили десять.

– Мама, – вскричал наследник, – позволь, мы покормим рыбу? Дядя Гриша, идёмте с нами. Это занятно, – повторил он отца. – Мама, ну позволь…

– Хотите посмотреть? Это, действительно, занятно, – императрица встала. Позвала слугу. Вслед за убежавшими к пруду сёстрами и цареви чем он свёз по дорожке вниз к пруду и Григория. Тот заметил, что рядом с наследником бежит не весть откуда взявшийся рослый матрос. На берегу слуга с сундучком в руке зазвонил в колокольчик. Как бы отвечая на звонок, гладкая поверхность пруда вдруг вскипела. Целый косяк рыбы устремился к берегу. Золотистые крупные карпы выпрыгивали, вставали на хвосты, стрелами, разрезая воду, чертили неведомые знаки. Все брали из раскрытого сундучка горстями хлебный мякиш и бросали рыбам.

– Дядя Гриша, видел? – наследник повернул к нему мокрое радостное лицо. – Брызгаются как!..

Глядя на осыпанное каплями воды счастливое лицо сына, императрица отвернулась, платком промокнула слёзы: «У мальчика золотое сердце. Он сразу принял убогого крестьянина… Детей цивилизации Господь никогда не наделяет даром творить чудеса…

А Григорий не выглядит страдальцем. Как просто, искренне он держится. Господь послал его нам. Ники был прав…». Первым вызвался позировать цесаревич. На сеанс он принес свои рисунки.

– Это часовой, а вот в будке офицер. – Цесаревич вскидывает глаза на Григория. – А вот электрическая дама с зонтом. Чего ты молчишь? Не нравится?

– Мне вон тот клоун больше нравится.

– А мне – часовой. Я ещё Джоя хочу нарисовать. – Наследник пристально глядит на Григория. – Дядя Гриша, а ты любишь шутки?

– Смотря какие. Кошка с мышью тоже шутит. Кошке игрушки, а мышке слёзки.

– Я про кошку и написал в шутку письмо ма-ма=. Написал там про погоду и про нашу кошку Куваку, – наследник заглянул Григорию в лицо. – Как она лежит на диване, а Джой ищет в ней блох и при этом сильно щекочет. А ещё приписал, если мама понадобится Джой, чтобы он также и у нее поискал блох, я его ей вышлю, но это стоит один рубль. Смешно?

– Повернись, Алексей Николаевич, вот так, боком, – не выпуская из зубов карандаша, попросил Григорий.

– Смешно?

Как тебе сказать.

– Смешно! Даже папа смеялся. – Наследник собрал рисунки. Встал.

– Я пошёл. Мне надоело позировать.

– Так отдохни.

– Я не нуждаюсь в чужих советах. Меня призывают мои обязанности.

«Вот те на, обиделся, – подумал Григорий. – Он хоть и будущий государь, а всего навсего ребёнок». Пока он по памяти набрасывал лицо цесаревича, к нему подошла средняя дочь государя, великая княжна Мария Николаевна. Ещё при первом знакомстве Григорий отличил её добродушное выражение по-крестьянски широкого лица и мягкий взгляд серо-голубых глаз.

– Дядя Гриша, давай я попозирую вместо Алексея Николаевича. Приказать чаю? Ой, у тебя на губах кровь.

– Пустяк, сейчас перестанет, – смутился Григорий. – Губа треснула. Пройдёт…

– Подожди… Через несколько минут она вернулась. Следом за ней вошёл человек в военном мундире, лысоватый, в очках, с выражением недоумения на холёном добром лице. В руках у него белый с красным крестом чемоданчик.

– Это доктор Боткин, – сказала Мария Николаевна.

На протесты Григория доктор не среагировал. Промокнул ему губы влажным ватным тампоном.

Оставил пузырёк с жидкостью, похожей на воду, пакетик с ватой. Посоветовал протирать жидкостью губы и карандаши.

– До свадьбы заживёт. – Поклонился и ушёл. Губы какое-то время пощипывало. Григорий, привычно наклоняясь к столику, закусил карандаш.

– Давай я сначала его протру, – Мария подбежала к столику. – Это же больно. Надо отменить сеансы, пусть подживёт. Я скажу мама.

– Всё поджило уже. Садитесь, Мария Николаевна. – Делая набросок, Григорий вскидывал голову всякий раз при виде красивого чистого лица, и сердце окатывала тихая радость.

Спустя полчаса в коридоре дробно простучали каблучки, и звонкий девчоночий голос крикнул: «Машка, ты где? У тебя моя брошь?».

Мария Николаевна приложила палец к губам. Григорий поднял и тут же опустил голову. Его строго-настрого наставляли к наследнику и великим княжнам обращаться по имени-отчеству. И вдруг «Машка». Тем временем дверь приоткрылась – заглянула младшая из великих княжон.

– Вот ты где затаилась, – нисколько не смущаясь, Анастасия подошла к столику, заглянула в рисунок:

– О-о, дядя Гриша, вы так точно нарисовали марьины блюдца. В них уже утонул один офицер со «Штандарта».

– Анастасия, твоя брошь у Татьяны. Ты мешаешь дяде Грише рисовать.

– Можно подумать, я тебе надела на голову мешок, – Анастасия пригнулась, заглядывая в лицо Григорию. – Дядя Гриша, нарисуйте ей за спиной крылья. Она у нас так великодушна. Папа шутит, что у неё за спиной вырастут крылья, как у ангела.

– Швибз, перестань. Ты мешаешь.

4

…Во дворце поветрие. Наследник, великие княжны, Глеб Боткин, поварёнок Никонков – все рисуют зубами. Выходит смешно. Лучше всех получается у Марии Николаевны и Глеба. Цесаревич перепортил большую стопу бумаги. Его восхищение Григорием безмерно. До того, как сам не взял карандаш в зубы, он не представлял, как это трудно. У наследника пропадает дар речи, когда у него на глазах Григорий удочкой вытягивает из пруда здоровенного карпа. Алексей бросается к прыгающей у воды рыбине. Матрос Деревенько тут как тут. Не дай Бог, наследник уколется крючком. Подержав рыбину в руках, Алексей выпускает карпа в пруд.

Как-то в разговоре с великими княжнами Григорий обмолвился, что умеет хлопать кнутом. Об этом узнал Алексей. На другой день, не дождавшись сеанса, прибежал к Григорию в комнаты с выпрошенным у кучеров на конюшне кнутом: «На, хлопни!». Всюду поспевающий за ним Деревенько косится на Григория, он явно недоволен.

– Хлопни, дядь Гришь. Хоть один разок, пожалуйста.

– Алексей Николаевич, отойдите подальше от греха, – просит матрос.

Громкий хлопок привёл наследника в восторг.

– Слышали, – закричал он на весь парк. – Громче, чем папа из ружья. Я тоже хочу. Научи меня, – повернулся он к матросу.

– Не умею, Алексей Николаевич, – поспешно ответил Деревенько. Поглядел с укором на Григория: «Без рук, без ног. Неймётся ему. А ну как, не дай Бог, цесаревич себе глаз выстегнет кнутом… Тогда бежать к пруду и топиться…».

– Он без рук и умеет, а ты с руками и не умеешь, – недоволен цесаревич. Он теперь не убегает с сеансов рисования. Рассказывает Григорию, как накануне ездили в Петергоф на автомобиле. На ходу сорвало крышу и разбило лобовое стекло. Наследник подвижен, ласков, много хохочет. Но моментами Григорий замечает, как лицо наследника будто омывает тень страдания. И эту тень он, сам того не желая, перенёс на портрет. Однажды, оставшись вдвоём, Алексей подошёл к Григорию и, сияя глазами, сказал:

– Дядя Гриша, я люблю тебя всем сердцем…

«Он станет великим государем, – думал Григорий вечером, вглядываясь в его лицо на листе бумаги. – Добр, щедр, великодушен… У него острый и глубокий ум и золотое сердце. Он любит Бога». «Но откуда на его лице этот почти невидимый огненный знак страдания? – размышлял Григорий. – Родители исполняют любое его желание. Он болен, и цирковая труппа даёт представление у его кровати. Пожелал увидеть слона, и сиамский принц дарит ему белого учёного слона… Будто император и императрица стараются загладить какую-то большую вину перед сыном… А этот ни на шаг не отходящий от него матрос?.. Во всём какая-то тайна…».

…За две недели работы у Григория скопилось множество набросков всех членов царской семьи. Во время сеансов великие княжны рассказывали друг про друга. Расспрашивали его о селе, о доме. Его несказанно удивило то, что младшие сестры донашивают платья за старшими. Спят на жёстких кроватях, умываются холодной водой. Вечерами он продолжал работать над картиной, выполняя портреты на общем полотне красками. Он решил нарисовать сперва детей, а потом императрицу и государя.

И вот уже с полотна глядит ясными, голубыми, похожими на отцовские, глазами Ольга Николаевна. У неё нежный овал лица, немного коротковатый нос. Но она стройна, высока ростом. Прекрасно скачет верхом. Очень музыкальна. Может по памяти сыграть любое услышанное музыкальное произведение. Сёстры рассказывали Григорию по секрету, как в Ливадии Ольга на прогулке встретила мальчика на костылях. Узнала, что родители его бедны и не могут оплачивать дорогое лечение в санатории. Тогда она с разрешения матери стала откладывать деньги, выдаваемые ей на личные расходы, чтобы платить за лечение мальчика. При дворе ходили слухи, что до рождения Алексея у государя был замысел венчать её на царство. Ольга – единственная из дочерей, кого отец берёт с собой на прогулки… Рядом со старшей сестрой на картине изображена Татьяна Николаевна. Григорий долго вглядывается в её лицо: «Глаза? Они у неё светло-карие, а здесь тёмные. Надо высветлить. Каштановые волосы оттеняют мраморный цвет лица. Она истинная красавица».

Григорий не раз замечал её готовность жертвовать своими интересами ради других. При встречах с ним она всегда спрашивала, чем его кормили. Не кончаются ли у него краски. Если кто-то из сестёр не мог прийти на сеанс позирования, она откладывала свои дела и позировала. Григорий замечал, что Татьяна Николаевна одевается красивее всех и любит наряды. Её забота и бескорыстие, желание помочь, услужить сделали её любимицей не только обоих родителей, но и придворных, слуг. И Григорий изо всех сил старался в красках запечатлеть в лице отсвет её ангельской души. Но с самой большой радостью он выписывал лицо великой княжны Марии Николаевны. Она безмерно добра. В детстве сёстры называли её «гадким утёнком», но с возрастом она превратилась в белого лебедя. Как-то в разговоре призналась Григорию, что хотела бы иметь много-много детей. И что она их безмерно любит. Из своих небольших карманных денег она всегда выкраивала на подарки детям. Григорий удивлялся, замечая, что она поимённо знает всех казаков охраны и матросов с яхты «Штандарт».

Долго Григорий бился над портретом Анастасии. У нее, как и у матери, были правильные и тонкие черты лица. Их Григорий прописал уверенно и точно. Так же легко прорисовал тёмные, почти сросшиеся на переносье брови. Но при всей точности изображения лицо оставалось лишённым огня. В жизни же Анастасия проказница, самая смешливая и остроумная. Она, пожалуй, была единственной из сестёр, кто не испытывал робости ни перед кем. Чувствовала себя в своей тарелке при любых обстоятельствах. В любой ситуации умела увидеть смешное. Можно, конечно, было изобразить на её лице улыбку, но Григорий по такому пути не пошёл. Он бился над изображением младшей из сестёр, пока не затенил краешек верхней губы, получилось, будто она её чуть прикусила в смешливом раздумье. И сразу лицо ожило. В глазах засверкали искорки. Труднее же всех ему давался портрет цесаревича.

5

Рыжий красавец спаниель кругами носился по поляне. При каждом прыжке его большие уши взмётывались как крылья. Наследник гонялся за псом, норовя схватить его. Кувыркался, оскальзываясь на палой листве, хохотал, радуясь своей ловкости и силе. Всё это снимал на кинокамеру дворцовый оператор.

Вечером после ужина всей семьёй смотрели на экране отснятые кадры. Хохотали все, кроме императрицы и самого Алексея. Александра Феодоровна, глядя на кувыркавшегося сына, привычно обмирала сердцем: «Надо будет приказать стволы деревьев обернуть войлоком…». «Алёша догонит зайца быстрее Джоя…». ««Алёше бы такие уши, как у Джоя…», – чем больше шутили сёстры, тем сильнее мрачнел наследник.

– Ты, кажется, недоволен, – спросил Алексея император, когда зажёгся свет.

– Мне не нравится, – буркнул цесаревич. – Это нельзя давать смотреть посторонним.

– Почему же, Алёша? – спросила Мария. – Ты на экране так резв и ловок.

– Вот именно, – ещё пуще насупился Алексей. – С этой беготней я выгляжу глупее собаки.

Прихрамывая, он пошёл к себе в комнату. Перед сном сделался бледен, постанывал. Правая нога распухала на глазах. Призвали доктора. Боткин бережно ощупал вздувшееся колено. Алексей скривился от боли.

– Вы когда бегали с Джоем, Алексей Николаевич, ударялись коленом обо что-нибудь?

– Не помню. Какое это имеет значение теперь? Мне очень больно.

Сделали грязевые примочки. Императрица вышла из комнаты вслед за Боткиным, тронула его за руку. В прекрасных глазах – страдание.

– От удара или резкого движения, ваше величество, в коленном суставе лопнул сосуд. Вытекающая кровь скапливается под кожей, давит на связки, нервные окончания, вызывая боль, – мучаясь от бессилия помочь мальчику, объяснил доктор. – Есть надежда, что создавшимся давлением пережмёт лопнувший сосуд и кровотечение остановится. Но боли будут усиливаться. Дай, Господи, ему терпения. – Боткин перекрестился. Императрица быстрыми шагами прошла в кабинет мужа.

– О, Ники, он так страдает. Это я, я виновница его болезни, – уткнулась лбом в грудь императора. Чувствуя, как сильно и взволнованно бьётся под мундиром его сердце, прошептала: – Проклятье Гессенского рода – ужасная гемофилия.

«Неужели во всей Европе нет специалиста, который бы вылечил моего сына»? – подумал государь, поглаживая плечи жены.

– Я прикажу отменить сегодняшний бал с посланниками.

– Нет, Ники. Нет. Сразу поползут слухи по всей Европе. Пусть его болезнь останется семейной тайной. – Она просяще заглянула императору в лицо. – Может, пригласить нашего друга? В прошлый раз после его молитв Алёша сразу стал поправляться.

– Это добавит к сплетням ещё и насмешки. На Распутина и так все смотрят косо. Мы, Алекс, – пленники условностей…

…Гремел бал. Государь открыл его танцем с супругой французского посла Палеолога. Императрица в открытом платье со шлейфом кружилась в вальсе с послом. Тёмная ткань оттеняла бледность лица. Она улыбалась. Веселы и жизнерадостны были великие княжны Ольга и Татьяна в тёмно-голубых платьях и с белыми розами в волосах. Мария и Анастасия все в белом беззаботно резвились, обращая на себя внимание гостей. В комнату, где лежал Алексей, звуки музыки не долетали. Колено чудовищно распухло. Алексей бледен. Под глазами залегли синяки. Губы высохли.

– Сними ногу с подушки, – командовал он си дящему у кровати матросу Деревенько. – О-о-о, больно.

В коридоре послышались быстрые шаги. Вошла запыхавшаяся императрица. Лицо мальчика сразу светлеет, в царстве безысходности и боли – миг праздника. Но это длится всего мгновение. Тут же его накрывает волна отчаяния. Они все веселы и здоровы, танцуют, а он…

– Мама, мне так больно. Сделай что-нибудь, – стонет Алёша. – Ну сделай же…

Она садится на край кровати, гладит своего любимого мальчика по голове, целует и быстро уходит. Краем глаза замечает вжавшегося в дверной проём Жильяра, изображает улыбку. И опять танцы, блеск бриллиантов, брызги шампанского. Улыбки, комплименты – весёлая маска радушной хозяйки бала.

Но каждой частицей души и сердца она там, у кровати стонущего сына.

…На следующее утро наследнику стало немного лучше. Спала температура, ослабли боли. Императрица уже с утра у кровати сына. За окном ясный солнечный день.

– Мама, мне тошно тут. Я хочу на воздух, – капризничает Алексей.

– Тебе доктор рекомендовал покой.

– Мама, проедем на экипаже. Я хочу развеяться.

– Хорошо, Солнечный Лучик, – сдается императрица. – Если не будет туч, поедем после обеда.

Обед наследнику подали в постель. Он ел, сидя в кровати, матрос придерживал поднос, стоявший у Алёши на коленях. После обеда одел его и с бережением посадил в экипаж рядом с императрицей. Покататься с матерью напросилась и Анастасия. Верх экипажа открыт. Дул свежий ветер. Анастасия двумя руками придерживала шляпку за края.

– Меня носят совсем как дядю Гришу, – пошу тил Алексей. – Остается научиться рисовать зуба ми и махать кнутом.

– Фотографии в европейских газетах: наследник русского царского престола с кнутом в зубах, – тут же подхватила Анастасия.

– Пусть твоя Европа радуется, что это лишь кнут, а не меч, – надулся цесаревич.

Лицо императрицы озарила горделивая улыбка: «Мой сын станет великим самодержцем. Его дед, свёкор Александр Третий говаривал: «Европа может подождать, пока русский царь удит рыбу». Алёшина фраза звучит куда сильнее».

– Давайте свернём к тем берёзам. Вон, на при горке, – попросила Анастасия.

Кучер, плечистый, с бородой на две стороны, казак, вопрошающе посмотрел на императрицу. Та кивнула головой. Экипаж свернул с дороги. Запрыгал на кочках. Наследник морщился, но терпел. Молодые берёзки гнулись, полоскали на ветру длинными ветками-косами.

– Жаль, не пригласили в поездку дядю Гришу, ему бы понравилось, – сказал Алексей.

После прогулки ему стало совсем плохо. Вновь стало распухать колено. Возникли сильные боли в пояснице и желудке. Видимо, от тряски по кочкам открылось внутреннее кровотечение. Доктор Боткин в растерянности. Государь послал в Петербург за другими врачами. Температура у наследника к вечеру уже тридцать девять. Императрица не отходила от сына.

Приехали медики: хирург Фёдоров, педиатры Острогорский и Раухфус. Но медицинские светила могут предложить всего лишь лёд и компрессы. Внутреннее кровотечение не останавливается. Гематома давит на нервные окончания, вызывая чудовищные боли.

– Мама, почему ты мне не помогаешь? – Алексей не может уже есть и почти не спит. То и дело измождённое тельце сотрясают судороги.

– Господи, дай мне умереть. Смилуйся надо мною! – Он перекатывает голову по подушке, смотрит на мать, на докторов полными слёз глазами. – Когда я умру, правда, ничего не будет болеть? Я так хочу умереть… Похороните меня под синим небом. Но только в хорошую погоду… Поставьте в парке маленький каменный памятник…

Государь быстро вышел из комнаты, зашёл в кабинет. Плечи его сотрясались от рыданий. Самый могущественный из людей в этом мире, по одному слову которого приходят в движение армия и флот, бессилен хотя бы на маковое зерно облегчить страдания сына. Государь опустился на колени перед иконами, истово молился о ниспослании выздоровления рабу Божьему Алексею.

Неподвластные мысли рвали сердце: «Неужто Господь отнимет его у нас?.. Не потому ли тогда не дал Он свершиться моему замыслу о патриаршестве? – подумал и ужаснулся. Вспомнил, как всё было.

Россия в Русско-японской войне терпела поражение за поражением. При дворе, в министерствах и ведомствах расцветало шельмовство и предательство. Народовольцы взрывали и убивали самых достойных государевых слуг. Завозили из-за границы оружие. Либеральные газеты захлёбывались революционным лаем. В душах простых людей шатания и смута. Накатывалась страшная волна хаоса. Зверь рос, ярился, жаждал крови. Как его остановить? Церковь в её тогдашнем состоянии была лишена высокого духа, способного поднять народ на брань с инакомыслием…

Рождение наследника он расценил как знак свыше. И когда после зимней сессии члены Синода пришли к нему с намёками о введении патриаршества, он предложил в патриархи себя. Престол решил оставить наследнику с учреждением регентства из государыни-императрицы и брата Михаила. Сам же, в случае согласия синода, постригался в монахи, принимал священный сан и избирался в патриархи. Синодалы не оценили величия его подвига и промолчали. «Господь не попустил оставить мне престол… Ведомо было, что Алексей…», – Государь истово перекрестился. – Спаси, сохрани и помилуй». Мужиковатый лик Николая Чудотворца напомнил ему о сеансе позирования, на который он должен идти. «Безрукий, безногий, а счастливее меня», – подумал государь о Григории.

6

– Джоя и Куваку я завещаю Машке, – слёзы текли из глаз наследника. Нос заострился, крылья его отливали мертвенной синевой.

Императрица молча гладила сыну лицо. Она сутками не отходит от больного и сама в полуобморочном состоянии. Иногда её ненадолго сменяет приехавшая погостить сестра Ирэн Прусская. Она сострадает, как никто другой. Её сын умер от такой же болезни. Императрица в отчаянии. Присутствие сестры – дурной знак.

После очередного осмотра больного доктор Фёдоров идёт к министру двора Владимиру Фредериксу. В приёмной в ожидании аудиенции сидят архиепископ, два генерала, ещё какие-то чиновники.

– Извините, господа, неотложное дело. Увидев доктора, Фредерикс прервал беседу с посетителем, пообещав решить дело.

– Господин барон, – Фёдоров пожевал губа ми, подбирая слова. – Положение критическое.

Спасти наследника может только спонтанная остановка кровотечения. Прямой хмурый взгляд доктора, камни скул пугают министра.

– И нет надежды?

– Ко всему открылось ещё желудочное кровотечение. Их высочество может умереть в любую минуту. Всегда весёлое, лучащееся довольством лицо Фредерикса плаксиво кривится. Страшное слово произнесено.

– Владимир Борисович, – голос Фёдорова делается просительным. – Вы должны убедить государя, что болезнь престолонаследника нельзя более скрывать от общества. Слухи расползаются и у нас, и по Европе. Одна лондонская газета написала, будто цесаревич ранен взрывом бомбы.

– Знаю я, – Фредерикс в раздумье повертел в пальцах карандаш. – Их величество Александра Феодоровна против всякой информации. Болезнь цесаревича для неё – государственная тайна.

– Но нельзя же будет сохранить в тайне… Министр двора вскидывает руки, будто хочет заткнуть себе уши.

– Ладно, я поговорю с их величеством. – Фредерикс обеими руками трёт лицо. Это ужасно – идти к государю с такой страшной вестью.

Император соглашается на публикацию официального бюллетеня о заболевании престолонаследника. И сразу со всей России хлынула лавина телеграмм, писем. О здравии престолонаследника молятся во всех церквях России.

Бюллетень о состоянии здоровья цесаревича составляется так, чтобы в любой момент можно было вписать строку о его кончине.

На лице государя отчаяние. Фредерикс, привыкший видеть императора невозмутимым в самых сложных ситуациях, задрожал губами.

– Пошлите за ним, – тихо сказал император.

– За старцем Григорием?

– Да. Немедленно.

После ухода министра государь недвижимо сидел за столом, закрыв глаза ладонями: «Господь испытует меня, как Иова многострадального… Что будет, если Алёша оставит нас? Кому передам престол? Ольга? Это такой тяжкий крест… – Мысль ускользает, возникает другая: – Он просил каменный памятник в парке… Господи, прости меня, окаянного…».

В коридорах, залах, кабинетах, в караульных помещениях, на кухнях – над всем дворцом и Царским Селом, над всей Россией – нависла незримая чёрная туча. Среди прислуги, казаков караула, в войсках наследник пользуется всеобщей любовью. Люди на расстоянии чувствовали в нём омытое страданием «золотое сердце». И теперь искренне жалели, молились, плакали. Григорий в тот вечер то вставал вместе со Стёпкой перед иконой помолиться, то брался за кисть и склонялся над портретом наследника, как будто через портрет старался вдохнуть силы в умирающего.

После обеда государю доложили о приезде Распутина.

– Он где?

– Потребовал отвести к больному, – ответил Фредерикс, пытаясь прочесть по лицу императора, верно ли они сделали.

Все, кто был в комнате больного наследника в тот момент, увидели возникшие в дверном проёме широко открытые тёмные глаза. Они будто сами выступали впереди мелово-белого лица, обрамлённого густой аккуратно подстриженной бородой и расчёсанными на пробор тёмными блестящими волосами. Глаза притягивали внутренним свечением и силой. Каждому из присутствующих казалось, что они видят его насквозь. Вошедший поясно поклонился, коснувшись кончиками пальцев паркета, императрице, сидевшей у изголовья больного. На нем был новый чёрный сюртук хорошего сукна, хромовые сапоги с гладкими высокими голенищами. Из рукавов торчали крупные крестьянские руки. Это был Григорий Распутин. Он взглянул на распростёртого наследника и попросил принести икону Богородицы. Принесли икону. Распутин, как подрубленный, пал перед ней на колени, перекрестился широким крестом. Доктор Боткин, матрос Деревенько, Ирэн Прусская один за другим вышли из комнаты в коридор. Спустя некоторое время вышла и императрица. Дверь в комнату осталась приоткрытой. Было видно, как быстро вздымалась и опадала крупная кисть со сложенными троеперстием пальцами. Прошло, может, полчаса, может, больше. Боткин подошёл к двери, открыл: Григорий полулежал, уткнувшись лбом в пол. Потом поднял голову. Волосы прилипли ко лбу. По лицу бежали струйки пота. Всего за полчаса с ним произошли пугающие перемены. Лицо осунулось, глаза провалились. Упираясь ладонями в пол, Распутин тяжело поднялся, нашёл глазами императрицу.

– Бог увидел твои слёзы и услышал твои молитвы. Твой сын будет жить, – глухо сказал он и, пошатываясь, будто пьяный, удалился.

На другой день к обеду у наследника спала температура, утишились боли. Гематома постепенно рассасывалась. Впервые за последние сутки Алексей крепко заснул. На его щеках проступил чуть заметный румянец.

По всей России в церквах проходят благодарственные богослужения по поводу выздоровления наследника. В благодарность Господу Богу за сына государь издал указ об амнистии и подписал помилование военным, виновным в дисциплинарных нарушениях.

…В осенних сумерках Стёпка вывез Григория на коляске «дыхнуть перед сном». Как тихо и холодно. От земли поднимается сырой туман. Сквозь голые тёмные деревья парка на холме белый царский дворец. От сияния в окнах, светлых полос, уходящих в туман, кажется, что дворец парит над землёй на сотнях светоносных крыльев.

– Дворник сказывал про старца, – оглядываясь, зашептал над ухом Григория Стёпка. – Когда его привезли, он всех докторов, всех генералов от наследника выгнал. И когда молился за избавление от смерти, по лицу его тёк кровавый пот. Из трубы, говорят, вылетел чёрный огненный столб, тогда он перестал молиться. Смерть, значится, отпугнул. Она в изголовье у цесаревича стояла. Тут столы накрытые. Лебеди жареные, вина заморские. Генералы, министры, доктора пируют на радостях. «Бери золото, деньги, бриллианты… – сколько унесёшь», – говорит царь. А он, старец-то, отломил корочку хлебца, посолил. Съел, водицей запил, да и был таков.

…– Что это было? – в тот же вечер спросил Боткин в волнении доктора Фёдорова. – Ведь всё шло к роковому концу. Приехал Распутин, помолился и всё прошло. Как объяснить остановку кровотечения? Весь этот резкий перелом к выздоровлению цесаревича?

– Не знаю, – честно ответил Фёдоров, усмехнулся. – Но если бы знал, никому не сказал…

7

«Благослови, Господи, и помози ми, грешному, совершити дело, мною начинаемо, во славу Твою…», – молился Григорий. Со страхом и трепетом приступал он к написанию лика государя. Известные всей России и Европе художники Фере, Серов, Репин писали портреты самодержца. Григорий въедался глазами в журнальные копии, доставленные ему уже знакомым чиновником по особым поручениям Аркадием Ворониным. Разглядывая их, замечал, что Фере заложил во взгляд, в очертания рта лишнюю красоту и царскую гордыню, которую он, Григорий, в облике государя не замечал. У Перова лик государя светел, добр, но уж очень истерзан тревогой. И его поза – сутулое плечо, согнутая спина – кричат о непосильной тяжести креста.

Три раза встречался Григорий с государем. Первый раз там, в больнице, и два раза приходил он позировать. И все три раза обмирал сердцем от простоты, с которой вёл себя император. За естественностью поведения государя чувствовал Григорий силу духа, великое терпение, любовь. Душой улавливал и не мог уловить в нём что-то такое, что никогда раньше не встречал в людях.

История сохранила и донесла до нас свидетельства о необычном чувстве, возникавшем у людей от встреч с государем, Божьим помазанником.

Однажды генерал Сухомлинов в минуту откровения спросил великого князя Николая Николаевича, «дядю Нишу», знавшего государя с пелёнок: «Кто он?» «Не знаю, кто, – ответил князь, – но он больше, чем человек…». Не это ли надчеловеческое, горнее сияние души государевой подвинуло смертельно раненого в Киевском театре пулей в грудь Петра Аркадьевича Столыпина повернуться к государю со словами: «Я счастлив умереть за Вас, Ваше Величество, и за Родину!». Пока мой герой старается отразить в лике государя «больше, чем человека», осмелюсь, грешный, высказать мысль, что Господь даровал государю Николаю Александровичу ясное видение его предназначения помазанника Божьего – любить и миловать.

Крестьяне огромными толпами по грудь заходили в Волгу, чтобы увидеть, поймать на себе любящий и милующий взгляд плывшего на пароходе государя. Рабочие и ремесленники падали на колени, целовали землю, куда ложилась тень императора.

И Он шёл по тернистому пути, начертанному Божественным провидением, как некогда шёл к Голгофе Спаситель мира.

С первых дней царствования в него швыряли каменья лжи и клеветы, подлых инсинуаций. Предавали, пытались убить. Вонзали прямо в душу страшные «гвозди» Ходынки, «Кровавого воскресенья», Ленского расстрела… Государь проявлял великое терпение и мужество – его обвиняли в нерешительности. Его дальновидность и выдержку выдавали за трусость. Он был великодушен – оплёвывали за мягкотелость… А он, не ища своего, прощая и любя, нёс возложенный на его плечи золотой тяжкий крест. Для читателя, кому царские любовь и милосердие – категории абстрактные, материализую их в цифры, говорящие об эпохе великого царствования великого монарха.

За 22 года царствования Николая Александровича была начата и осуществлена величайшая аграрная реформа. Россия по колено засыпала Европу лучшим в мире зерном. Королева Виктория ела на завтрак булочки только из оренбургской пшеницы. Россия вывозила за границу зерна больше, чем США, Канада и Аргентина, вместе взятые.

Если раньше за рубежом за русский рубль, по выражению Салтыкова-Щедрина, можно было получить разве что по морде, при государе Николае II была установлена золотая валюта. Рубль стал крепче марки и франка, теснил доллар и английский фунт. Экономическое развитие России в предреволюционные два десятилетия за рубежом называли русским чудом. Сухие цифры подобно вспышкам молнии освещают лживый мрак неведения, в который погрузили нас творцы революций и их преемники. Вот они, цифры славы государевой. Урожай хлебов (пшеница) поднялся на 116 %, добыча угля возросла на 400 %, меди – на 345 %, хлопка (сбор волокна) – на 388 %, чугуна – на 250 %… Огромная страна покрылась нитями железных дорог. Через всю Сибирь пролегли рельсы длиною в 8 тысяч вёрст – самая большая железнодорожная линия в мире. Налоги с населения были в четыре раза ниже, чем в Германии и Франции, и в восемь с половиной раз меньше, чем в Англии. Только с 1894 по 1913 год производительность труда в русской промышленности выросла в четыре (!) раза. Это ли не русское экономическое чудо?

Но, как нас учили в школе, «царизм подавлял стремление к знаниям, народ коснел в невежестве». Ложь! Бесстыдная ложь! За время царствования императора Николая II смета министерства народного просвещения возросла с 25,2 миллиона до 161,2 миллиона рублей, то есть на 628 %, общие правительственные расходы на народное образование увеличились на 570 %.

По плану всеобщего начального обучения, принятого в 1908 году, в России открывалось в среднем по 10000 школ в год. Уже по советской статистике 1920 года 86 % детей в возрасте от 12 до 16 лет были грамотными. Нигде в мире женское образование не развивалось так высоко, как в императорской России. По инициативе Николая Второго Александровича был учреждён и поныне действующий Гаагский международный суд.

Сравним царские темпы развития и теперешние и обольёмся слезами. «Слуги вальтасаровы», потомки организаторов убийства государя, помазанника Божьего и его семьи, и ныне, сто лет спустя, пытаются развенчать образ святого великомученика Николая Александровича. Вытаскивают на свет из архивного плена высказывания всяких богдановичей, сувориных, керенских, гудковых, юсуповых, злословивших и предававших государя при жизни.

Обратимся к здравому смыслу. Опороченная, оболганная царская армия удерживала немецкие полчища на самых окраинах России. А в 1941 году красные главари допустили гитлеровцев к самой Москве, сами бежали аж в Самару…

«Кровавое воскресенье», Ленский расстрел, произошедшие вопреки воле государя, – виновные были разжалованы и взысканы – несопоставимы с океанами русской крови, пролитой после 17-го года. Одних православных священнослужителей и их родных было уничтожено более 400 тысяч. За что? Не за демонстрации, не за стачки, за веру православную! Отрекаясь от престола и принося в жертву себя, детей, супругу, государь намеревался не дать зверю революции вырваться на волю. История знает немало случаев, когда ум и воля даже самого гениального монарха бессильны против тёмных разрушительных сил. Так в разное время отреклись от престола и оказались в изгнании Людовик ХVI, Карл Х, Людовик-Филипп, Наполеон, Маноэль Португальский, Фердинанд Болгарский, Вильгельм II, Альфонс ХIII.

Драма отречения русского царя разыграется позже. Пока же Россия радуется выздоровлению наследника. Григорий Журавин с кистью в зубах склоняется над ликом императора в старании выразить красками горнее сияние его голубых глаз.

За эти недели Гриша сердцем и помыслами сросся с портретом. Порой ловил себя на том, что мысленно разговаривает с наследником, шутит с княжной Анастасией. Слышит мягкий голос Марии, глядевшей на него «своими блюдцами». Их юные светлые лики, будто лучи солнца, проникали в его унылые закоулки души, истребляли противное, радовали.

Рано утром Стёпка возил Григория на коляске по парку. Стоял ноябрь. Было сыро, зябко, свежо. Деревья таращили голые ветки. Колёса скользили по серой от инея палой листве. Стёпка обычно вёз его в дальний угол парка, где у кормушек топтался табунок косуль. Издали Григорий замечал белые «зеркальца» и сердце окатывала радость. Когда подъезжали ближе, косули вскидывали мордочки, топырили в их сторону ушки, блестели влажными ореховыми глазищами. От пруда далеко разносился по парку мелкий звон колокольчика. Вскипала у берега вода. Карпы, разинув рты, привычно хватали кусочки хлеба, которые кидал им слуга.

– Господи, слава Тебе, Господи, что это все есть, – умилялся Григорий. Картины утра в его представлении являлись как бы продолжением его картины.

Духовная чистота, гармония и любовь, запечатлённая на холсте в ликах царской семьи, осеняла эти голые деревья, густую синеву пруда, животных и рыб. Будто образ соборного миропорядка, изображаемый на старинных иконах, опустился на землю.

Горний островок, живая модель будущего соборного мира, зримый ответ на вековечное искушение звериного царства, мирового хаоса… Здесь люди и всё живое находились в гармонии согласия, мира и любви.

– Я себя всего исщипал, пока тут живём, – спугнул его размышления Стёпка. – Люди тут все какие-то, будто с небес спустились, благодатные, ласковые. Никто на меня не ругается, не грозится «голову оторвать и не приставить». Ущипну себя за бок, больно. Нет, не во сне, значится, вижу всё…

Возвращались в свои комнаты. Завтракали. Подступала тоска от мысли, что близится расставание.

Пришёл столяр, картину поместили в резную раму светлого заморского дерева и унесли в залу, где Григорий начинал её писать. Стёпка собирал и увязывал вещи. Назначили время смотрин. Картину закрыли белым полотном. Императрица с дочерьми расселись на стульях. В сопровождении матроса, прихрамывая, пришёл наследник. Он был бледен, но весел глазами.

– Папа велел не ждать, у него послы, кажется, из Болгарии, – объявил он важно.

– Тогда будем смотреть без него, – сказала императрица. Григорий, стоявший сбоку, нагнулся и зубами за край сдёрнул полотно. Минуту все молчали. Каждый сначала разглядывал себя, потом – остальных.

– Когда я стану императором, я приглашу тебя написать мой портрет с короной и в мантии, – сказал наследник. – Тут я получился каким-то хилым ребёнком.

– Не выдумывай, ты очень даже представителен.

– А ты попроси дядю Гришу подрисовать тебе усы и плешь, сразу сделаешься солидным, – услышанным всеми шёпотом сказала Анастасия.

– Вы, дядя Гриша, очень милостиво отнеслись к моему бедному носу и, кажется, подрастили его, – заметила Ольга. «Мама получилась красивее всех», «Машины блюдца» просто очаровательны», «Лицо папа похоже на икону», «Жаль, что я не позировал вместе с Джоем. Собачья морда украсила бы картину».

– Григорий, вы нас очень обрадовали, – ласково улыбнулась императрица. – Мы пригото вили вам скромные подарки. Вот, я связала вам шарф. «Вы любите Пушкина, примите сборник его стихов», «Это кисти и краски», «Это мазь для губ, чтобы не трескались»…

Великие княжны подходили к Григорию, клали на стол подарки. Алексей подарил складную бамбуковую удочку. Одна Анастасия оставалась сидеть на месте.

– А что ты, Швибз, подаришь дяде Грише? – шепнула Ольга.

– А-а, я, – Анастасия стрельнула глазами в мать. – Мы с папа дарим тебе, дядя Гриша, пожизненную пенсию.

– Платить будет Швибз, из личных своих денег, – не улыбнулась вместе со всеми Ольга.

…После обеда Григория вызвал к себе министр двора и объявил, что государь жалует его пожизненной пенсией в 25 рублей золотом ежемесячно. Также своим царским указом обязывает самарского губернатора пожизненно обеспечить художника летним и зимним выездом. Летом в одноконной коляске, зимой – в одноконных санях.

Когда Григорий вернулся в комнаты, его ждал посыльный с запиской: «Милый, дорогой, приглашаю тебя в гости. Сильно жду и радуюсь. Распутин Новый».

8

– Знаем мы этот адресок, на Гороховой, вашество… господин-барин, – косясь на небывалого седока, извозчик-лихач шлёпнул буланого рысака вожжиной по крупу – пролётка покатила по мостовой. Стёпка в новом, подаренном Григорием, пальто с меховым воротом расставил локти пошире, приосанился. Не от кабака, чать, от царского дворца отъезжали.

– Вы, господин-барин, какого же разворота будете? – спросил, отпыхиваясь, извозчик, когда они со Стёпкой занесли Григория на второй этаж.

– Крестьянин я из села Селезнёвка Бузулукского уезда, – улыбнулся Григорий.

– Вот те на, – расстроился извозчик. – Я его как господина-барина на второй этаж заволакивал, а ты, выходит, простой обдёргыш!

– Ну, ты! Таким словом ударять, – взъерошился Стёпка.

– А кто ж он? Обдёргыш и есть. Руки-ноги с корнем повыдерганы!

– Котях ты лошадий, вот ты кто, – осердился Стёпка. – Григорий Никифорович патрет самого государя-императора рисовал. И он его наградой наградил. В кандалы тебя, хомяка, мало заковать за такие обзывательства.

– Больно-то не ширься. Щас слобода дадена всех ругать. – Они стояли грудь в грудь, как два петуха.

– Покличу щас городового, он тебе накладёт свободы взашей!

– Ты поезжай себе, мил человек, – поклонился извозчику Григорий. – Верно ты сказал, обдёргыш я от рожденья.

– Это ты меня прости, Христа ради, – оборо-тясь к Стёпке спиной, низко поклонился Григорию извозчик. – Хошь, плату назад возьми… А то этот мурластый навалился, – извозчик ткнул рукавицей в Стёпку, затопал по лестнице.

– Вы тоже к Григорию Ефимычу? – спросила всё это время стоявшая у стены молодая женщина с широким крестьянским лицом в зелёном закрытом платье. Это была Акилина Лаптинская, одна из почитательниц Распутина, выполнявшая роль секретаря. Она оглядела их тёмными живыми глазами:

– Народу нынче пропасть. Вам тягостно будет дожидаться. Пожалуйте в приёмную.

Она повела рукой в сторону большой комнаты, полной людей самых разных сословий. Перед окном спиной ко всем стояла дама в искристой собольей накидке. У закрытой двери, куда входили посетители, топтался облезлый чиновник, кашлял в чернильный кулак. Поодаль на стуле с красной спинкой, уперев ладони в колени, восседал купчина, поводил по сторонам рачьими глазами.

Обращал на себя внимание заросший седым мхом монах в линялой рясе. Заложив руки за спину, он окаменело лип к стене. Толклись и шептались несколько мещан. Две-три сереньких побитых молью дамы ели заплаканными глазами заветную дверь.

Стёпка помог Григорию одолеть порожек в приёмную. Тут дверь напротив растворилась, следом за посетителем вышагнул невысокий мужик. На нём была голубая шёлковая рубаха, перехваченная узким пояском, тёмные, заправленные в лаковые сапоги штаны. Чёрная большая борода и расчёсанные на стороны волосы оттеняли бледное, без кровинки, лицо. Его глубокие тёмные глаза светились большой внутренней силой. Посетители сгрудились вокруг, загородив его от Григория.

– Батюшка, спаси, – опередив других, кинулась к нему нервная дама в облезлой лисьей шубе, запричитала: – Отец родной, выручи, век Бога молить… Муж помер. За учёбу сына нечем платить. Из училища выгоняют сироту…

– Ты, матушка, мокроту не разводи. Вот что, – Распутин полыхнул глазами на купчину. – Дай мне денег.

– Мы… да мы с нашим всем желанием, – засуетился купец, вытянул из кармана сюртука бумажник. Торопясь, двумя пальцами стал вытягивать банкноты. Протянул Распутину. – Орефьевы мы, батюшка, Орефьевы.

Распутин скомкал банкноты в горсти, сунул ком в руки просительнице, лисья шуба замахала рукавами. – Батюшка, да чем, как… отдавать?

– Бери, пока дают. Учи сына. – Старец обернулся к купцу. – Не знаешь, куда товар сбагрить?

– Истинно, батюшка. Кожами амбары забил под крышу, а спросу нету. Подсоби. А мы завсегда…

– Вон дверь, иди туда. Симанович, – крикнул Григорий Ефимович. – Кто главный по интендантству насчёт солдатских сапог? Узнай, а я тогда записку черкану. Да гляди, купец, чтобы разум твой в копейку не ушёл. Остановился против чиновника с убитым лицом:

– Скажи, пусть больная молится святой Ксении.

– Откуда вы узнали, что мою жену зовут Ксения? – в смятении спросил чиновник в спину отошедшего от него Распутина.

– Ну что скажешь? – Остановился тот перед посетителем в монашеском одеянии.

– На все прошения отказ пришёл. На тебя, отец Григорий, вся надёжа осталась.

– Расстригаетесь, опосля опять проситесь. Шатания в вере. Господа гневите. Не буду больше никому в глаза за тебя лезть!

– Оклеветали, напраслину возвели, – загундел монах.

– Если в тебе любовь есть – ложь не приблизится. Иди с Богом.

Дама в собольей накидке у окна под взглядом Распутина занялась румянцем. Сплетая пальцы со вспыхивающими кольцами, зашептала нервно и сбивчиво: «Муж подозрениями мучит… выйти из положения. Ваше слово святое…».

– Я раз на вокзале с одним монахом чай пил, – перебил её Григорий Ефимович. – Он всё мне: «святой, святой», а у самого за ножкой стола бутылка с вином спрятана, – ударил кулаком в раму. – Допытываешься, а у самой под столом бутылка с вином. От меня на свидание с судариком своим собралась…

Дама, запылав лицом под вуалью, выбежала из приёмной. На полу у окна шмотком пены белела оброненная ею перчатка.

Гриша стоял, привалясь спиной к стене, оглушённый всем, что видел и слышал. Всем существом он ощущал силу, исходившую от Распутина. Эта магнетическая сила разливалась по приёмной, будоражила людей.

– Ты, родная моя, не унывай, – ласково говорил тем временем Григорий Ефимович, склоняясь над старухой с заячьей губой. – Уныние – грех. Скорби – чертог Божий. Они ведут к истинной любви. Поверь мне: твой трудный час на земле – сладкая минута на небе. И Христос, милая, страдал, и при кресте тяжела была минута. И крест Его остался на любящих Его. Молись и радуйся, милая, что не оставил Господь тебя скорбями. Будет тебе утешение…

И тут Распутин заметил стоявшего у стены Григория, бросился к нему, пал перед ним на колени, поцеловал троекратно.

– Вот ты какой, ладный да складный. Милота ты моя светлая, – приговаривал он ласково.

– Чудак ты, право, как на Пасху целуешься, – засмеялся Гриша, удивлённый и смущённый радостью Распутина.

– Любить друг дружку братской любовью Господь заповедовал ныне и присно и во веки веков. – Григорий Ефимович встал с колен, крикнул – Акилина, стол нам накрой. Гость к нам светлый приехал, – повёл глазами на окаменевшего Стёпку, тоже расцеловал. – А ты, братец, из какого сословия происходишь?

– Сирота я, без отца-матери. В цирке вырос. – Стёпка расстегнул полы пальто. – Сваришься тут у вас от жарыни.

– Жар костей не ломит. Верно сделал, что из скоморохов в услужение к нему ушёл, – Распутин опять повернулся к Григорию. – Пойдём в кибинет. Берись.

Ловко подхватил Гришу, вместе со Стёпкой занесли его в кабинет. Это была просторная комната с большим круглым столом посередине. На нём стоял большой медный самовар. В его начищенных боках отражался букет живых красных и белых роз. У стола стулья и кресла, обитые дешёвой тканью. У стены под окном темнел длинный кожаный диван. Налево у двери на узорной подставке телефон, рядом бумага с длинным списком абонентов.

– Несусветно люблю розы. Запах от них, как в раю, – увидев, что Григорий обратил на цветы при стальное внимание, сказал Распутин. – Великое дело ты сотворил – портрет государя и всей семьи написал. Лики будто святых изобразил. Далеко вперёд видишь, брат. Поразил ты своей картиной меня, тёзка, до самых печёнок поразил.

Наследника болезнь в чертах лица произвёл. И государя, помазанника Божьего, изобразил во всей его любви народной и значении. Аристократия, она ведь глядит на Него, как равного себе. Теми же мерками меряет. Григорий видел, как старец, говоря о государе, разом преобразился, его голос налился силой, зазвенел.

– Он предстатель перед Господом за весь наш народушко, за всех христиан. Молитвенник за землю русскую. Могучий самодержец, защититель Православия и Божьей правды на земле. А они его всяко шпыняют, карикатурами осмеивают. Тьфу! – Распутин, забыв, что звал пить чай, в волнении вставал с дивана, ходил, опять садился рядом с Григорием. – У них руки чешутся воевать. Все эти аристократы, революционеры спят и видят войну. У нас своей земли много. Христос завещал мир. Лишать жизни, отнимать душу, Господом данную, кто дал право?

Страшный грех – война. Бездна, кровь и слёз море. А великий князь Николай Николаевич не понимает всей пагубы. Тяжко Божье наказанье, когда уже отнимет путь, – начало конца. Чего тебе, Акилина?

– Опять энтот чернобурый из газетки по проводу звонил, – вошла и встала у дверей женщина в зелёном платье. – Опять тебя костерил, грозили пропечатать. Я и кликать тебя не стала.

– Слыхал, Гриша? – Распутин дотронулся до его плеча. – Какой день по телефону злословят, грозят убить… Что мне смерть? Я её нисколько не боюсь. Буду рад, коли Господь прекратит мои земные муки. Лучше бы не от руки злодеев. Ну, это ладно. Это я вгорячах. На сердце скопилось. – Распутин улыбнулся. – Ты про себя расскажи, Божья душа, как сподобился такого дара? Ведь ты, Гриша, росточком обрублен, а образом велик… Мы бегаем, скачем, а ты выше нас. Мы в грехах, как в шелках, а ты чист. Он к тебе и подступиться боится, нечистый-то. Постой, в телефон дребезжат. Акилина! Акилина! – Не докричавшись, Григорий Ефимович, как показалось Григорию, с опаской взял чёрную, как коромысло с игрушечными ведёрками, штуку, прислонил к уху, и тут же лицо его сделалось испуганно-злым. – Меня-то паскудите, родных хоть не трожьте, они чем вам провинились, – выкрикнул он в чёрный кружок-ведёрко. Подтянул провод, приставил трубку к уху Григория. – Вот, послухай.

– …Мерзавец, мы поняли, это тебя газета разоблачила. Ты изнасиловал гимназистку ночью в парке, – услышал Григорий обжигавшие, будто брызги кипятка, слова. – Мы тебя поймаем и выложим, как хряка!..

Видя исказившееся лицо Григория, Распутин отнял от его уха трубку, бросил на рычажки.

– По десять раз на день трезвонят. Чего только не брешут. Бог им судья. И все за то, что отговариваю государя воевать.

Великий князь Николай Николаевич уж и санитарные поезда подготовил, и мобилизацию… Я пал перед государем на колени. Уж не знаю, откуда на язык слова пришли. Уговаривал не воевать. Прислушался он. А великий князь грозился меня за это повесить. Вон, по телефону, слыхал, убить грозятся. И знаю, убьют, отмучаюсь…

– Пошто на себя накликаешь? Бог не выдаст, свинья не съест, – ошарашенный угрозами из «коромысла», сказал Григорий.

– Эх, милый мой Гриша, запомни, что я тебе скажу. Меня убьют. Я уже не в живых. Но если меня убьют нанятые убийцы, русские крестьяне, мои братья, то государю некого опасаться, но, если убийство совершат царские родственники, то ни один из царской семьи, ни дети, – никто не проживёт дольше двух лет. Тогда братья восстанут на братьев и будут убивать друг друга.

– Отколь ты знаешь? – вытаращился на него Стёпка. – Страсти эдакие пророчишь.

– Есть на то мне, милый, Божеское указание. – буднично-просто сказал старец, как о деле, давно известном. Григорий во все глаза глядел на побледневшего Распутина, молчал, потрясённый.

9

В то январское утро государь встал, по заведённому обычаю, в семь. Молился. Плавал в серебряном бассейне. Здесь же на круглом столике стоял приготовленный для него кувшин с молоком. Надев на мокрое озябшее тело халат, пил молоко. У него было спокойное, ровное настроение, какое бывает у здорового, живущего в ладу со своей совестью человека. Сердце не предвещало беды. Государь оделся в парадный мундир. Выслушал доклад министра двора и поехал из Царского Села в Петербург… Навстречу готовившейся ему погибели.

Каждый год, по традиции, государь-император участвовал в водосвятии на Иордани у Зимнего дворца. Всё было привычно. Архиепископ с клиром, хоругви, иконы. Вокруг румяные от мороза весёлые лица офицеров, свиты, гостей. Над всеми возвышалась фигура великого князя Николая Николаевича. Раскатывался его бас. Красное лицо говорило о том, что он уже приложился к фляжке с коньяком.

Выступило из-за туч солнце, засверкала заснеженная, в сугробах, Нева. Стрельнули голубыми лучами вырубленные из невского льда прозрачные кресты. Мягко засветились свежие доски помоста у проруби. Здесь, на просторе, ветер с морозом обжигал лица, насквозь пронизывал офицерские шинели. Сияя праздничным облачением, архиерей скорёхонько отслужил молебен и, встав на колени у края проруби, погрузил в воду большой серебряный крест. Когда он поднял его над головой, благословляя государя и всех собравшихся, капельки воды обратились в прозрачные горошины, и крест рассыпал золотые искры. Государь стянул с рук перчатки, опустился перед иорданью на одно колено и, зачерпнув пригоршней воду, омыл лицо.

– Вот и слава Богу, вот и на доброе здоровье, – играя улыбкой на румяных щеках, приговаривал архиерей. – Поздравляю с праздником, ваше царское величество!

Примеру государя последовали офицеры свиты, гости. После водосвятия толпа вслед за государем и священниками двинулась в сооружённый на берегу павильон, где был накрыт стол. Император поздравил собравшихся с праздником, испил серебряную рюмку водки. Ему подвинули блюдо с поросёнком под хреном.

Покрывая голоса, звон ножей и рюмок, рявкнули салютом орудия Петропавловской крепости, покатилось вдоль берегов эхо.

– Молодцы, подгадали. Дорог салют к первой рюм… – вскричал великий князь Николай Николаевич и осёкся.

Следом за новым залпом за стеной павильона раздались шипение и треск, зазвенели в Зимнем дворце разбитые стёкла. На глазах у всех вдруг взъерошился белой щепой помост, на котором пять минут назад стоял государь и гости.

– Это же картечь! С ума посходили. Они стреляют по нас картечью! – крикнул кто-то из офицеров. Сгрудились вокруг императора, прикрывая его собой. Несколько офицеров выскочили за дверь.

Государь же с поразившим окружающих спокойствием отрезал от поросёнка на блюде кусок, намазал хреном. Прожевал и только тогда спросил негромко:

– Кто командовал батареей?

– Карцев, – доложили ему.

– Ах, бедный, бедный. Как мне жаль его.

– За такое не в солдаты разжаловать, повесить мало, – громко, а ему казалось, шёпотом, выкрикнул бледный от пережитого молодой генерал-преображенец.

Хлопнула дверь, собравшиеся обступили вбежавших запыхавшихся офицеров.

– Жертвы есть? – через стол спросил государь, поглядел на отходившего от испуга генерала.

– Легко ранен один городовой. – Докладывавший офицер замялся. – Его фамилия, ваше величество… Романов.

В толпе разошёлся шепоток. Многие крестились.

– Государь, – наклонился к Николаю Александровичу великий князь. – В целях безопасности Вам лучше покинуть павильон.

– Не беспокойтесь, князь, – беззаботно улыбнулся государь. – До восемнадцатого года со мной ничего не случится. Поднял рюмку.

– Командира батареи и этого офицера… Карцева я прощаю.

– Наш государь больше, чем человек, – шепнул бледный генерал-преображенец сидевшему рядом министру внутренних дел Святополку Мирскому. – Под обстрелом закусывает поросёнком с хреном… В нём есть что-то, отличное от нас всех.

– Он – помазанник Божий, осиян благодатью небесной, – так же шёпотом отозвался министр. – Мистика, генерал. Целили в Романова-царя, попали в Романова-городового. Божественный знак.

– Думаете, по халатности зарядили картечью?

– На ваш вопрос, генерал, отвечу после проведения расследования.

Филеры, мёрзнувшие около царского павильона в толпе зевак, не обратили внимания на высокого, крепкого мастерового молодца лет тридцати пяти в лёгкой куртке и шапке с козырьком. После залпа волна зевак отхлынула от павильона. «По Зимнему стрельнули, стёкла выбило. Ишь как звенели… Айда скорее, того и гляди по нас шарахнут». Мастеровой же не обращал никакого внимания на всполошившихся людей. Он неотрывно пас глазами двери царского павильона. После выстрелов они то и дело открывались, взблескивая на солнце. Выбегали офицеры, падали в сани, уносились вскачь. Молодец остановился около топтавшихся в оцеплении городовых. Для отвода глаз долго заправлял под кепку выбившиеся длинные волосы, прислушивался к их разговору. Это был Георгий Каров-Квашнин.

– Романова ранило, – говорил один.

– А куда?

– Не знаю. Его сразу в сани и в больницу. Говорят, тяжёлый, не выживет.

При этих словах Каров едва не захлопал в ладоши. К чему он шёл все эти годы, свершилось. Он встал вровень с Каракозовым: «Азеф, ты не верил, насмешничал: «Из пушки по царям»… Я войду в историю. Заорать сейчас в толпу: «Это я, я его убил!..». А вдруг выживет?.. Меня повесят… Поподробнее бы узнать…

Он опять прислушался к разговору городовых.

– Вот те судьба, – врастяжку говорил один, сморкаясь в кулак. – Всё про дочь текал, мол, замуж просится, а приданое не готово. Подготовил вот…

– В городовых без году неделя, а гордился: «государева фамилия». Вот и догосударился, – отвечал второй. – Знамо дело, судьба. Фамилия, она, брат, пулю притягивает.

– Тише ты язык-то вываливай!.. Дай Бог, чтоб оклемался Романов-то…

Каров-Квашнин зажмурился, будто от удара лбом о дубовую притолоку. Судьба изощрённо издевалась над ним: подставила под шрапнель Романова, да не того. И всё-таки фитилёчек надежды тлел в нём до тех пор, пока издали не увидел выходящего из павильона государя, живого и невредимого. Каров выбрался из толпы и побрёл, куда глаза глядят. Со стороны он походил на пьяного. Останавливался, бормотал что-то себе под нос, взмахивал рукой и шёл дальше. К себе на квартиру заявился по-тёмному, весь посиневший от стужи и вроде как не в себе.

Мария Спиридоновна – вся как тугая струна – кинулась, обняла, всё поняв по его виду:

– Ну и ладно. Сам цел и хорошо.

– Смех… – Георгий мотнул головой, завешивая глаза волосами, чтобы она не увидела его слёз.

– Ну просто насмешка судьбы. Картечью ранило Романова.

– Из великих князей кого?

– Представь себе, городового с фамилией Романов.

Пять лет трудов …на городового. Всё, вроде бы, рассчитал. Картечью весь помост порасщепило. Если бы не мороз с ветром, они бы не ушли так скоро в павильон, – будто оправдываясь перед кем-то, горячечно говорил Каров-Квашнин. – По плану картечью должны были выстрелить три орудия и накрыть всё: помост, дорожку, сам павильон. Трусы… В последний момент, видно, испугались… Я был уверен. Я гарантировал успех… Такой провал…

– Георгий, а Паук в янтаре знал?

– Не называй его так, – вскинулся Каров. Злобно ударил кулаком в ладонь. – Назло, да? Сколько просил тебя.

– Знал или не знал?

– Знал, не знал, какая разница? У нас водка есть? Налей мне. Один выстрел они спишут на халатность… Трусы! Да не в рюмку, в стакан наливай!

Вечером того же дня министр внутренних дел Святополк Мирской приехал в Царское Село с докладом о расследовании случившегося.

– По фактам, ваше императорское величество, которыми мы располагаем, речь можно вести о раз гильдяйстве орудийной обслуги. – Князь в вол нении потирал горевшие щёки. – Для усиления салюта в Вашу честь вчера подвезли пушки прямо с полевых учений. Как стреляли по мишеням, так одну и забыли разрядить…

– Вам не кажется, князь, что в цепочке ваших фактов слишком много случайностей? – Государь откинулся в кресле, холодно и пристально поглядел на министра. – Пушку, по вашей версии, за рядили на учениях и позабыли из неё выстрелить. После учений никто не почистил ствол. Не проверил, когда готовили к перевозке. Заряжали для салюта и опять никто не наткнулся на уже заряжен ное боевым зарядом орудие. Случайности ли это?

Государь встал, отошёл к окну. Стоял спиной к министру – знак окончания аудиенции.

– Приму все меры, – вскочил князь, – землю буду рыть, ваше величество, докопаюсь до истины…

«Они охотятся за мной уже много лет, – глядя в окно на заснеженный парк, думал император. – В Японии на меня с мечом бросился самурай Тауде Сантсо. Представили как фанатика-одиночку. Но с какой стати рядовому самураю убивать наследника русского престола? В расцвете сил умирает мой отец-богатырь. Откуда у него могли взяться эти смертельные болезни? Здесь выстрел картечью и «преступная халатность»?..

Но убитый в здании сената из пистолета генерал-губернатор Финляндии Бобриков – это не халатность, а злодейский заговор. Разорвали взрывом бомбы на куски у Финляндского вокзала министра внутренних дел Плеве. Застрелили в кабинете министра просвещения Боголепова, убили министра внутренних дел Сипягина… Они убирают самых лучших, кого нельзя подкупить и запугать…

Всё эти жидомасонские общества «Красные вороны», «Белые лилии»… подобно полчищам крыс наводняют Россию. Заговоры, оружие, деньги – это ещё не самое страшное. Они несут в себе бациллы нравственной чумы. Воспевают убийц. Их благодатная стихия – общественное безумие, паника, страх, хаос.

Он вдруг вспомнил, как говорил однажды обер-прокурор Победоносцев на совещании министров: «Любой уличный проходимец, любой болтун из непризнанных гениев, имея деньги, может основать газету, собрать по первому кличу толпу писак, фельетонистов, готовых разглагольствовать о чём угодно, репортеров, поставляющих безграмотные сплетни и слухи, – и штаб готов, и он может с завтрашнего дня стать в положение власти, судящей всех и каждого. Действовать на министров и правителей, на искусство и литературу… можно ли представить себе деспотизм более насильственный, более безответственный, чем деспотизм печатного слова?». Что этому противопоставить? Как избежать трагедий, о которых пророчествовал сто лет назад монах Авель?..

…Перед сном государь долго молился. Стоя перед иконами на коленях, вслед за Спасителем повторял полные человеческого отчаяния слова, произнесённые некогда Им в Гефсиманском саду: «Да минует меня чаша сия. Но будет на то воля не моя, а Твоя…».

Уже встав с колен, он задержался взглядом на иконке Николая Чудотворца. Вспомнил разговор в больнице с самарским крестьянином Журавиным.

Как он тогда сказал? «Зверь в людях проснулся». Разбудили. А чем его усмирить?..»

10

Распутин уговорил Григория ещё пожить в Петербурге. Нашёл квартиру тут же, на Гороховой. Когда тот обмолвился, де собирается строить в Селезнёвке церковь, загорелся. Посулил найти людей, что за большие деньги заказали бы писать свои портреты. Старец непрестанно зазывал Григория в гости. Если тот не ехал, слал записки: «Милый, дорогой, совсем забыл меня…».

…Как и в первый раз, в тот день в приёмной Григорий наткнулся на добрые, но ревнивые глаза Акилины Лаптинской. Здесь бок о бок тёрлись армяки, генеральские мундиры, лисьи салопы, пальтеца на рыбьем меху, собольи накидки, сюртуки английского дорогого сукна.

Распутин, услышав о его приезде, выбежал к нему, прилюдно пал на колени, целовал троекратно. Сам со Стёпкой внёс его в кабинет. Посадил на диван у окошка. При виде безрукого и безногого калеки молодая, в нарядном платье, дама стремительно вскочила со стула, тёмные её красивые глаза заблестели нервной слезой.

– Мне много говорили о вас, – обратилась она к Грише. – Вы тот художник, Божий избранник, рисовали государя. Я так люблю всё тайное, мистическое. Вы видите вещие сны? – Не дожидаясь от него ответа, вложила узкую холодную кисть в руку старца. – Батюшка Григорий, я вам так благодарна. Ваши советы сделали меня счастливой. Буду за вас молиться…

– Тысячами ко мне тянутся. У всех одно: «подсоби». А я кто? Обыкновенный крестьянин, – заговорил Распутин, когда дама вышла. – У этой аристократии всё есть: деньги, дворцы, прислуга, а радость в душе высохла.

Имения проживают, в потерю разума вдаются. Чуть что – стреляются, травятся… Я им это в глаза говорю, не нравится. За это в газетках на меня всяко брешут, паскудят. Акилина, принеси те газетки!

Стёпка развернул принесённую газету на диване. Григорию бросились в глаза чёрные разлапистые буквы заголовка: «Рецепт тайной силы старца». Он нагнулся, опираясь плечом о спинку дивана, стал читать:

«…Я сегодня выпью двадцать бутылок мадеры, потом пойду в баню и затем лягу спать. Когда засну, ко мне снизойдёт божественное указание…». Григорий, изумляясь, перепрыгнул взглядом несколько строчек: «Распутин велел принести ящик вина и начал пить. Каждые десять минут он выпивал по одной бутылке. Изрядно выпив, отправился в баню, чтобы после возвращения, не промолвив ни слова, лечь спать. На другое утро я нашёл его в том странном состоянии, которое находило на него в критические моменты его жизни. Перед ним находился большой кухонный таз с мадерой, который он выпивал в один приём. Я его спросил, чувствует ли он приближение своей «силы». «Моя сила победит, – ответил он, – а не твоя…»

Читая газету, Григорий невольно слышал разговоры Распутина с посетителями. «Я тебя обнадеживать не буду, но записку министру щас черкну», – говорил он и тут же, диктуя себе вслух, писал: «Милый, дорогой, к тебе обратятся с этой запиской, помоги Бога ради».

– Видал козыря, – обратился Распутин к Григорию, когда захлопнулась дверь за рыжим, в клетчатом костюме, широкозадым мужчиной. – Митька Рубинштейн, банкир огромадный. Особняк свой пожертвовал под госпиталь. Денег дал две ты щи на воспитательный дом. Государыне на глаза попасться хочет. Подрядов на провиант для армии домогается… Ладно, прочитал брехню. Дувидзон вон ещё дурее навараксил, будто я в Тобольске на обеде у губернатора еду с тарелок руками ел, гостям облизывать пальцы давал. Пьяный с бабами под граммофон плясал. Понабрехали, а губернатор-то Станкевич заставил опровержение напечатать. Напечатали, а что толку, брехня по свету уж разошлась…

Распутин скомкал газету, бросил на пол.

– Меня-то распинают своими брехнями – лад но, они государя и его семью грязью забрызгивают. Сплели, будто Аннушка даёт наследнику помалень ку яду, он заболевает. А я являюсь, она перестаёт яд сыпать, Алексей Николаевич и поправляется. Это ведь надо цинизм какой иметь, писать такое…

Пока он говорил, в кабинет вошла старуха в чепце и белом до пят платье с нашитыми на нём вдоль красными лентами. Обвисшие серые космы из-под чепца, одутловатое сизое лицо и колыхающееся, налитое водянкой тело делали её похожей на всплывшую утопленницу.

– Сгубил отца Иллиодора, – зашлась свиным кашлем утопленница. – Долго тебе икаться будет. Кровавыми слезами умоешься…

– Пошто, старая дура, вырядилась в ленты? – усмехнулся старец.

– Надо так, – отвечала старуха. – В красное. Вся земля скоро красным забрызгана будет.

– А ведь верно каркает, старая ворона. Кровь польётся реками, как лентами, – сказал Распутин, когда старуха выплыла из кабинета.

– Нашёл я тебе, милый Гриша, два хороших заказа. – Старец присел рядом на диван. – Портрет Аннушки нарисовать и одного молодого князя. Он, как узнал, что ты государю рисовал, весь запылал. Посетителей примем, съездим к нему.

– Григорий Ефимович, а кто тебя назначил всех этих людей слушать, помогать?

– Эх, милый мой, да кто им, окромя меня, поможет-то? К аристократии, к чиновникам они уж совались, их в шею прогнали. На одного меня надёжа и осталась. А я-то что? Кому помогу, а кому – нет… Что такое чудо? – Он легко встал на колени перед Гришей, положил руки ему на плечи, сощурился. – Бедному помог и увидел лицо у бедного сияющим. Это ли не чудо, что увидел на скорбном лице улыбку радости? Господь нас всех помогать друг дружке и любить братской любовью назначил…

Как вырастает среди поляны колючий куст татарника, так и в гришиной душе рос страх за старца. Чем ближе он узнавал его, тем сильнее боялся за него…

Однажды они со Стёпкой на извозчике возвращались из музея императора Александра III, где Григорий много часов простоял перед старыми новгородскими иконами. Радостный, весь в светлых и дальних мыслях написать икону «Покров Божьей Матери» для селезнёвской церкви… Был воскресный день. На улицах полно народу. Морозец, снежок. И вдруг извозчик резко осадил лошадь. Из ресторана с красной вывеской «Ампир» прямо на мостовую вывалились цыгане в малиновых рубахах, чернобородые, хмельные, смеялись безумно, потрясали перед лошадиной мордой бутылками. В центре этой пьяной мешавени в обнимку с какой-то дамой под вуалью… Распутин. У Гриши свет в глазах померк:

– Стёпка, это же Григорий Ефимович, надо увезти от греха, покличь его сюда.

– Сейчас исполним. – Стёпка спрыгнул с саней.

Цыганка с голыми по локоть смуглыми руками пристала к нему с чарочкой. Кое-как отбился. Вернулся с вытаращенными глазами:

– Эт не он!

– Как не он?

– Я его за рукав поймал, говорю, Григорий Ефимович, там Григорий Никифорович тебя зовёт, – частил Стёпка, утирая губы. – Он зырк на меня. Отвяжись, говорит, не знаю я никакого Никифора. Дуй отседова, покуда цел… Я на снег чуть не сел. Вся одёжа его и волосья на голове, и борода схожи, а лик не его.

– Айда к нему на Гороховую, – велел Григорий кучеру.

– Дома он, – встретила их Акилина. – Гости у него.

За столом в окружении компании женщин и мужчин в синей шёлковой рубахе сидел Распутин и вёл беседу. На подоконнике стояли букеты живых белых роз. В конце стола сверкал медью ведёрный самовар. И, как всегда, старец, весёлый и благостный, усадил Григория и Стёпку за стол, представил гостям. На какое-то время разговор водоворотом завернулся вокруг Гриши, но собеседницы вернули его в прежнее русло.

– И что же, отец Григорий, были в воспитательном доме для подкидышей и незаконнорожденных? – спросила молодая, обращавшая на себя внимание бесконечно добрым лицом и по-детски удивлёнными глазами дама. Это была фрейлина императрицы Анна Вырубова.

– Умилительно и тепло глядеть на эти слабые творения. Слеза обливает грудь, – заговорил, оборотясь к ней, Распутин. – Беспомощные, кроткие, на личике у каждого светится благодать. Точно звёздочки с неба, мерцают в колыбельках детские глаза, и как жаль, что мало кто знает и редко кто ходит в эти дома, где человечество поднимается. Надо ходить сюда, как и в больницы, где оно угасает. Господи, спаси и сохрани нас, грешников, – Григорий Ефимович широко перекрестился и продолжил. – Эти дети – буйство неукротимой плоти, от греха; от того, что мы зовём грехом, и чего все боятся. Да, грех! А Господь милостив!

Жаль, что здесь, далеко от своего дома, остаются плоды любви и тёмного буйства, лучшая крепкая завязь населения… Подумать, самые здоровые дети родятся от скрытой любви и потому сильной. Открытое – обыкновенно. Открыто чувствуешь нехотя, рождаешь слабо…

Он говорил всё горячее, обрывистее, будто наэлектризовывался. У Вырубовой ручьями текли слёзы. Достали платочки и другие дамы. Молодой мужчина в полковничьем мундире вскидывал лицо к потолку, удерживая слёзы. Григорий слушал и вспоминал пьяного пляшущего у ресторана «Ампир» двойника Распутина. Кусты страха разрастались в нём всё гуще.

– Величие и слава государевы строятся крепостью духа, любовью к детям, детству, – уже ко всем сидящим за столом обращался Распутин. – Стройте скорее и больше подобных приютов ангельских. В них нет греха, они не за грех. Грех гнездится в порицании необыкновенного. Вот когда отметают чужую душу и тело за то, что они необыкновенны, тогда грех…

…Сидели допоздна. Беседовали. Вставали перед иконами, пели молитвы. И вместе с ними молился взысканной Божьей милостью самарский крестьянин Григорий Журавин.

В те же самые часы куражился, колол в ресторане посуду наёмный двойник старца. В полуночи мчался по Марсову полю чёрный автомобиль. Стреляли из него в прохожих. А утром трезвонили газеты: в чёрном авто сидел Распутин. Дувидзон приводил в редакцию «Биржевых ведомостей» уличную девку, выдавая её за дочь Распутина. Отступник, хулитель веры православной и государя расстрига Иллиодор, сбежав за границу, сочинял гнусный пасквиль на Распутина и государыню. «Если Господь не захочет укротить злые языки, – говорил Григорий Ефимович Журавину, – взять их под тёплую ризу Свою, то, главное, надо иметь крепость и устоять. Ничего для них делать не надо, все они пропадут скоро…».

…Об этом разговоре Григорий вспомнил через неделю, когда Распутин ввалился к ним в квартиру под утро. Растрёпанный, хмельной, с плетёной корзиной, полной яств и вина. Бросил корзину на пол. Раскатились по полу красные яблоки, упала, но не разбилась, бутылка мадеры. Сам он бухнулся перед гришиной кроватью на колени, уткнулся лбом в край подушки, обдав запахом табачного дыма:

– Гриша, ангел, милота моя чистая, – Распутин вскинул голову, блестя глазами из-под упавших на лоб волос. – Благодарят меня, тянут в рестораны. Вино льют рекой. А кто я аристократии? Медведь ручной на цепи… Пляшу. Они смеются. Баб подставляют… Несчастный я, Гришань, разнесчастный человек.

– А ты не поддавайся. Как говаривал мой крёстный отец Василий, враг – пестом, а ты его – крестом. – Гриша с помощью Стёпки сел в кровати спиной к стенке. При виде растерзанного, в слезах, Распутина у него весь сон как рукой сняло.

– Ехал щас и даже завидовал тебе, что ты живёшь без ног и без рук. – В страшных хмельных глазах дымилась такая боль, что Стёпка попятился и чуть не упал, запнувшись о коляску:

– Может, рассолу, Григорий Ефимович, подать?

– Руки-ноги – они для греха. – Старец утёрся рукавом. Заговорил голосом глухим, но трезвым:

– По внутреннему человеку нахожу я удовольствие в законе Божьем. Но вижу и иной закон, противный закону ума и делающий меня пленником закона греховного, живёт он в членах моих. Я умом моим служу закону Божию, а плотью – закону греха…

Несчастный я, Гриша, человек. Вы не видите, а мне дано. Неописуемый ужас вижу. Темно от горя. Слёз море, а крови… И смерть моя близко… Просвета нету. Душа на куски разрывается. Как дальше жить, Гриша?..

А тот глядел на ночного гостя во все глаза, не зная, чем утешить. Стёпка, полуголый, в подштанниках, в страхе крестился. Распутин зыркнул на него, утёрся ладонью:

– Есть при одном монастырьке старец пра ведный. Два раза ездил к нему, не принял. Небось, Иллиодор, окаянный, про меня невесть что наплёл. Айда сьездим? С тобой, знаю, примет нас. Совет мне его нужен.

…В то же утро, когда Распутин уехал, привиделся Григорию сон. Будто стоит он у недостроенной колокольни. Вокруг стен строительные леса, подмостки. И по доскам и жёрдочкам на страшучей высоте похаживает Распутин, босой, в нательной рубахе навыпуск. Ветер бороду треплет. Стрижи вокруг снуют. А снизу к нему карабкаются мужики, бабы, купцы, офицеры… Кричат, руки тянут.

А он всё выше, к самым колоколам, взбирается. На тонких жёрдочках качается – глядеть страшно. Снизу видно Грише, что колокола-то пустые, без языков. Одни веревки обрезанные мотаются…

11

Разговор про поездку к старцу Распутин не забыл. Через два дня рано утром подкатил на рысаке в крытом возке:

– Собирайся.

Добрый буланый иноходец скоро вынес их за город. Наезженная санями, перемётенная за ночь сугробами дорога пошла лесом. Распутин сонно макал головой, Стёпка всхрапывал, при тычках возка сползал с сиденья. Гриша во все глаза глядел на непривычные для степняка здоровенные ели с обвисшими под снегом лапами. Сквозь утреннюю мглу яичным желтком пробивалось солнце. Над умаянным рысаком клубился пар.

Разом распахнулось глазам монастырское подворье. Бревенчатая трёхглавая церковка с посеребрёнными крестами, в глубине, за ёлками, заваленные снегом горбы келий, текучие столбы дыма из труб. Въехали в растворённые ворота. У коновязи – трое крестьянских саней-розвальней, заиндевелые лошадёнки подбирали брошенное на снег сено. Огромный монах, подпоясанный толстой верёвкой, без шапки, поклонился приезжим поясно и тут же, не спрашивая, отрядил им в провожатые румяного молодого послушника. Тот, шмурыгая подшитыми валенками, побежал через подворье по тропе в лес. Стёпка и Распутин несли Гришу на сцепленных в замок руках. Не умещаясь на тропе, тонули в снегу. Послушник пропал за ёлками, потом вернулся.

– Дайте понесу. – Подхватил Гришу на руки как ребёнка. И пошёл, почти побежал, обдавая свежим духом хлеба и редьки. Скоро, слева от тропы, увидели расчищенный до травы дворик. Провожатый, отпыхиваясь, ссадил Григория в снег. По дворику бродили десятка полтора кур. Поодаль на чурбачке хохлились два сокола. Около длинного долблёного корытца, обвив лапки огненным хвостом, сидела остромордая лисица. Крупный, в золотистых с чернью разводах на боках, петух вскудахтался, лиса посторонилась, про пуская его к корытцу…

Из-под низких лап столетней ели выкатился согнутый в три погибели старичок в латаном-перелатанном армяке. На голове баранья шапчонка, за поясом рукавицы. В руках он нёс решето с зерном. Не замечая пришедших, ручейком рассыпал пшеницу по корытцу.

– Данила, к тебе привёл! – звонко крикнул послушник. Старичок вскинулся. С осеребрённого седой бородой сухого лица глянули по-молодому быстрые глаза, остановились на Журавине. Старичок выронил решето и, утопая в снегу, легко побежал к нему. Стёпка с Распутиным глядели не столько на старика, сколь на лису, которая и не думала убегать.

– У его под полом барсук норь вырыл. Спит зимой, – радостно рассказал послушник Стёпке. – Совы на печи гнездо свили. Старец на топчан спать ушёл, не тревожить их чтоб.

– Неужто ты? – старичок остановился перед Гришей, почти вровень с ним росточком, улыбался, выказывая корешки стёршихся зубов.

– Я.

– Гришатка, родный мой, сподобил Господь на этом свете увидеться. Экий матёрый… – Данила, а это был он, по-птичьи задирал кверху голову. Старческие слёзки катились по костяному лицу к крыльям носа, бусинками висли на усах.

– Спину-то так и не вылечил? Скрючило как тебя.

– Не оставил Господь своей милостью…

В тесной келье с тусменным оконцем топилась печь. Под потолком плавал сизый дым, резал глаза. В святом углу стояла малая иконка Спасителя и беленький из лучинок крестик, перевязанный лычком. У дальней стены дощатый голый топчан с берёзовым полешком в изголовье. На земляном полу катал клочок бересты белый котёнок.

Стёпка с Распутиным присели на лавку, Григорий умостился на деревянном чурачке. Сам же хозяин бросил на пол рукавички и сел на них, привалясь спиной к печке. Глядел на гостей радостными глазами, молчал. Отвечая на его благостное молчание, Гриша поведал про своё житие. Услышав про смерть Арины и Никифора, Данила встал на колени, перекрестился. За весь долгий рассказ не проронил ни слова. Спрашивал глазами. И Гриша отвечал. Про всех вспомнили: про отца Василия, Кондылиху, Зарубина, про то, как писал портрет царской семьи. Об одном только язык не повернулся рассказать…

Данила как встал на колени, так всё время и стоял. Лишь спросил:

– В чужих краях довелось быть?

– В цирке он работал. – Ответил уморившийся молчать Распутин. Подобрал соскользавшие наземь полы своей богатой шубы.

– И цирк – не позор, коли с душой дело делать. Как в писании сказано: «Всё, что может рука твоя делать, по силам делай». – Данила пристально поглядел на Распутина, будто только увидел. – Это ты и есть?

– Слыхал, небось, сколь небылиц про меня насочиняли?

– И звону пустого много, и ты, брат, не без греха. – Данила, кривясь от боли, облокотился о приступку печки.

– Верно сказал – несусветный я грешник, – ответил спокойно Распутин. – Вон намедни Грише жалился: душа к Богу рвётся, а тело страстями норовит упиться. Больно так-то жить.

– Постом и молитвой смиряй страсти-то. Не потакай сатане.

– Легко тебе тут в затворе поучать, – полыхнул глазами на старца Распутин. – Аристократия на меня прёт, как рыба в нерест. Все со своими болячками, заманухами. Норовят по мне, как по лестнице, повыше залезть. А я кто? Крестьянин. Сто раз от соблазна откажусь, а на сто первый уломают. Гуляю с ними в ресторациях, пляшу, сатану тешу. Утром очнусь, свет белый не мил… А они уже в приёмной сидят, ждут…

– В тишине и уповании крепость ваша, сказано, а ты суетишься, толчёшься. Уезжай от греха домой – вот тебе мой сказ, – глядя снизу вверх, проговорил старец.

– Столыпин гонит, ты с ним в одно слово. Уеду, шкура цела останется. А за народушко кто вступится? Аристократия спит и видит войну и папу к ней толкает недуром. Великий князь Николай санитарные поезда уж приготовил, раненых возить. Заграница норовит царя с фердинандами рассорить. Начнись война с германцем, сколь народушку безвинно положат!.. В этот раз я у государя и в ногах валялся и всяко отговаривал, насилу согласился не воевать. Князь Николай грозился меня за это повесить.

– На все воля Божья, – лицо старца исказилось болью. – Государь менее ли твоего за народ радеет?.. Тяжек его крест, а ты его еще больше отягощаешь. Гриша чувствовал, как от долгого сиденья на чурбачке заломило поясницу, но боялся пошевелиться. Весь этот разговор он воспринимал больше глазами, чем слухом. По лицу Данилы, будто опрокинутому в незримые далёкие видения, пробегали тёмные всполохи. От них костяное лицо старца делалось то почти чёрным, то белело подобно снегу. Сердце Григория окатило страхом.

Распутин упорствовал. Данила ругал его, винил в гордыне. Расставались крепко недовольные друг другом. У порога старец земно поклонился Распутину. Тот побледнел и молча вышел из кельи. Степка обхватил Григория поперёк, спустил с крылечка. В морозном воздухе густо пахло горелым.

Дым из трубы кельи закручивался вниз под стену. Гриша догадался: при разговоре в келье наплывы дыма загораживали оконце и оттого лицо старца то жутко чернело, то белело. Распутин шёл впереди по двору, отпугивая кур полами волочившейся по снегу шубы. Всё также недвижно сидели на чурбачке заиневшие соколы.

12

За зиму Гриша написал несколько заказанных ему богатыми петербуржцами портретов. Еще раньше он поделился со старцем замыслом построить и расписать в Селезнёвке церковь. Тот несказанно обрадовался: «Твой талант и разум благочестия, Гриша, от Духа. Твой Дух – сила чистая и святая. И ты пишешь этой силой и приносишь плод во сто крат…».

Григорию платили хорошо. Легко и быстро он написал портрет фрейлины императрицы Анны Вырубовой. В нём долго жило очарование детской наивностью и пугающей доверчивостью этой прекрасной волоокой женщины.

Всё шло ровно, чинно, пока не взялся писать портрет Андроникова. Молодой двадцативосьмилетний князь, глазастый, нервный в движениях, узнав, что Журавин писал портрет государя, повис на Григории репьём. На первых порах князь он представился Журавину человеком благочестивым и набожным. При первой встрече показал в покоях молельную комнату, уставленную прекрасными иконами. Горели свечи, лампады. Витал дух ладана.

Григорий взялся делать наброски. Чем больше он вглядывался в князя, изображал на листе его лицо, глаза, тем гуще копилась в нём неприязнь к нему. Мысленно он укорял себя, молился. Однажды, приехав утром на сеанс позирования, сидел в зале в ожидании хозяина дома. Стёпка прилаживал столик, раскладывал карандаши, бумагу. И тут за дверью молельной комнаты, смежной со спальней князя, послышались голоса, хихиканье. Скоро в залу выскочил красный, как рак, смазливый малый лет восемнадцати в халате на голое тело, стрельнул крашеными глазами, попятился за дверь. Григория всего жаром окинуло. Велел Стёпке собрать все причиндалы, и они уехали.

Распутин одобрил: «Гнилушка этот князь. Влез ко мне в доверие. Пожертвование детскому приюту сделал… А душа гнилым пороком попорчена. Вот только что узнал – князь этот, Андроников, подкупал царских курьеров, развозивших указы о назначениях директоров департаментов, министров. И рассылал этим лицам наперёд поздравления. Весу себе прибавлял. И моим знакомством кичится. Заявится ещё раз, выгоню в тычки…».

После этого случая Григорий заторопился было в Селезнёвку, но простудился и слёг. Открылось двустороннее воспаление лёгких. Мучил кашель. День ото дня делалось всё хуже. В глазах всё дрожало, зыбилось, уплывало. То метался в жару, мокрый, как из бани, то стучал зубами от озноба. Стёпка в испуге сваливал на него пальто и шубы. Сам спал на полу около его кровати. Стоило Грише заворочаться или охнуть, подхватывался, зажигал свет, склонялся над больным. День на третий, ослушавшись Журавина никому ничего не говорить, сбегал к Распутину. Григорий Ефимович, бросив все дела, явился тем же часом. Долго сидел у изголовья, прикладывал ладонь к горячему мокрому лбу больного.

– Горе на земле, Гриша, – радость на небе, – тихо и проникновенно говорил он. – За что радость на небе? За скорби и молитвы… И за болезнь молись, родный мой. Страданье – с Богом беседа. Скорби ведут к истинной любви. Болеешь – значит не оставляет тебя Господь своею милостью. Ослабнет тело, укрепишься духом…

Голос Распутина будто относило ветром, ладонь его разрасталась, оборачивалась ладьёй, и Гриша уплывал в сон. Из всех этих высказываний, будто из прядей, сплеталась значимая для всей его будущей жизни мысль, радовала.

К ночи жар опять усиливался. Лицо лизали багровые языки пламени, прячась от них, Гриша утыкался лбом в подушку. Пламя перекидывалось на всё тело, жгло… Из огня вдруг вываливалась толпа мужиков с кольями и вилами. Пегая Борода хлестал Григория по щекам. На четвереньках, по-звериному, гонялся за цыганёнком, валил наземь, грыз ему голову…

Брёл навстречу распухший, сизый, с кровяными глазами пьяный Филяка. По голове его, по плечам метались, голохвостые огненные зверьки.

Волок в тёмные заросли голое женское тело со вздувшимся животом купец Зарубин. Оглядывался, закапывал его в палую листву, паутиной блестели на бороде слюни…

Похожее на вепря чудовище с чёрной гривой кралось со спины к лысоватому человеку в золочёном мундире. Григорий узнал в чудовище Карова-Квашнина. Ещё шаг-другой, и он бросится, утопит клыки в золочёном мундире.

Гриша закричал во сне, чтобы тот, в мундире, обернулся…

Стёпка, получивший указание: «если закричу, сразу толкай», будил. Испив воды, Григорий долго лежал с открытыми глазами, раздавленный виденьями. «Ладно бы во сне, наяву в миру вершится хаос, людскими поступками правит зверь, – думал он. – И когда зверь каждого человека сливается в общего зверя, как тогда на Ходынке, он пожирает самих людей: ту старуху, мужика в новых лаптях… Стремится к хаосу, кровавой смуте… И всё для плоти, пленённой грехом, убивающей, жрущей домашних животных, зверей, птиц… Услаждающий себя страстями человек обращается в их раба. Кто может противостоять звериному царству? Что сделать, чтобы сломить господство зверя и освободить человека?».

И вдруг, как зримый ответ на страшный сон, в памяти воссияла икона «О Тебе радуется, Благодатная, всякая тварь». Григорий вспомнил её так явственно, будто увидел перед собой. На заднем её плане во всю ширину доски возносится тёмно-синими звёздными куполами к самому престолу Всевышнего храм. На переднем же «сердце милующее» – Божья Матерь с предвечным Младенцем.

Радость твари небесной изображалась ангельским собором в виде многоцветной гирлянды над головой Пречистой. Снизу к Ней устремлялись со всех сторон фигуры святых, пророков, апостолов… Здесь же и сопричастные общей радости животные, у подножья храма райская растительность…

Григорий вспомнил и те мистические, удивившие его чувства, порождённые иконой. Чудный, полный любви взгляд Пречистой, под чьим покровом собралась в гармонии вся Вселенная, радовал душу, притягивал. И в тоже время икона как бы отталкивала. Тогда он ушёл, потрясённый красотой и смелой прозорливостью замысла. И только теперь, после множества душевных мук и страха, что Господь лишит его Своей благодати, измаянный, высветленный болезнью, он ясно понимал, что та старинная икона приняла его, заговорила с ним и разрешила терзавший его душу вопрос…

С восторгом и благоговением под сонное похрапывание Стёпки он думал об иконе как о некоей живой Божественной сущности. Она, эта сущность, все это время ждала, пока из его сердца выветрятся столь чуждые ей скоморошечьи пляски, грохот цирковой музыки, самолюбование в глазах публики. Но и этого было ей мало. Икона с ангельским терпением ждала, пока он узрит сердцем живое продолжение изображённого на ней грядущего соборного мира всякой твари. Вспоминался царский парк. Большеглазые косули доверчиво ели корм прямо из рук. Белки сбегали по стволам и с деревьев спрыгивали на плечи. Рыбы по звонку колокольчика безбоязненно устремлялись к людям. Надо было увидеть и учувствовать ангельскую чистоту великих княжон, написать их прекрасные лица. Запечатлеть высветленный страданиями образ императрицы, написать лики Божьего помазанника и его сына… Надо было прокалиться душой в огне болезни и только после всего этого старинная икона заговорила с ним.

Грешное и немощное моё перо бессильно передать её мистические вещания больному изографу. Как она со скорбью безмолвно вещала о морях и реках крови, разливающихся по всей Вселенной из-за низведения образа человекобога до зверя. Рассказывала о светлой вере и силе наших предков, которые на пепелищах после набегов татар возносили к небу луковицы церквей. А может, беззвучным шёпотом раскрывала секреты древних иконописцев… Не знаю…

Под утро с благостной улыбкой он забылся. Привиделась ему новая, горящая на солнышке куполами, церковка на бугру, где он бы погиб, не подхвати его Двуглавый. Над прорвой разглядел огромную чугунную цепь, уходившую во тьму. Цепь дёргалась и звенела от страшных рывков, и он, Григорий, знал, кто на ней посажен. Звенья цепи в местах сочленения стирались, истончались. И оттого надо было торопиться…

Потом он увидел себя с графьёй в зубах на подмостках под куполом. Прочерчивал контуры образа на влажной штукатурке. Графья выскальзывала из зубов. Он ложился животом на подмостки, мучительно долго, как бывает в снах, ловил ее губами, прилаживался. «Да мне и десяти жизней не хватит написать столь великую икону», – думал он в отчаянии.

Трепетали, вились под куполом залетевшие в открытые для просушки окна голуби. Ветерок от взмахов их крыльев овевал горячее, в поте, лицо. Белый голубок сел ему прямо на плечо. Григорий зажмурился от его белизны.

– Гриша, сынок, – донёсся снизу голос отца Василия. – Я тебе краски развёл. – Ты где?

– Неужто, крёстный, не видишь подмостки? В аккурат над тобой.

– Экое согрешенье, не вижу. Сияние сверху…

– Это, крёстный, от голубка. Сел на плечо и не – Гришенька, – летел снизу голос отца Василия. – Это сам Ангел помогает тебе.

Проступал, высветлялся на куполе образ Богоматери, любящего сердца нового мироздания. Сияли огненные, жгущие сердце слова: «Да возлюбите друг друга».

Григорий заплакал во сне от радости, переполнившей его сердце. То, ради чего он нёс и терпел страдания и скорби, начинало воплощаться.

– Ничего у меня, Стёпа, слава Богу, не болит. Благостно мне, – очнувшись, по-детски легко сказал он. – Собирай манатки. В Селезнёвку поедем, церкву расписывать.

– А кто там нам её построил?

– Мы с тобой и построим.

– И когда ехать нацелился?

– Завтра.

– А патрет князя дописывать, забыл?

– Не будет этого, Стёпа.

– Ну и ладно. Без патрета больно хорош. Нагнись, я тебя тёпленькой водицей умою. Вот эдак, вытру теперь рушником. Жалко из такого царства уезжать…

Григорий вскинул к нему мокрое лицо, сказал радостно:

– Человек, празднуй день, в котором ты живёшь!

Григорий Николаевич Журавлёв (1858–1916]

Григорий Журавлёв родился в крестьянской семье в селе Утевка, недалеко от Самары и был инвалидом с детства – имел атрофированные ноги и руки. Природные способности позволили ему в 22 года закончить (экстерном и с отличием) Самарскую мужскую гимназию. Самостоятельно изучал черчение, анатомию, живопись, иконографию. В 1884 году Журавлёв обратился к Самарскому губернатору с просьбой представить написанную икону святителя Николая Чудотворца Цесаревичу Николаю. Икона дошла до адресата. В 1885 году в Утёвке началось строительство каменного храма в честь Святой Троицы. По эскизам Журавлёва были написаны все фрески, а 10-ти метровый в диаметре купол храма художник расписывал сам. В 1892 году работа была закончена. Написанные художником иконы ценили в народе, потому что от них исходили особые благодать и чистота, их считали нерукотворными. Похоронили Григория Журавлева в церковной ограде расписанного им Троицкого храма. На могиле, как он просил, поставили простой крест и написали на нём: «Се, Человек».

«Вседержитель» (10 июля 1886 г.] Икона хранится в Екатеринбургском музее изобразительных искусств. На фото – икона без серебряного оклада

Икона «Вседержитель» в окладе. Серебряный оклад создан специально для этой иконы. На металле сохранилась надпись: «Весу 108 золотников» (ровно 460,08 гр.]

«Кирилл и Мефодий» (2 сентября 1885 г.]

«Семь избранных» (официальное название). Журавлёв посвятил эту икону счастливому спасению императора Александра III и всей его семьи при железнодорожной катастрофе близ станции Борки 17 октября 1888 года. На иконе изображены святые, соимённые императору и императрице, а также святые заступники, (на имена которых пришёлся день крушения), не допустившие гибели царской семьи. На обороте иконной доски – характерная для Григория Журавлёва авторская надпись и дата изготовления 13 марта 1889 года

Фрагменты росписи храма в честь Святой Троицы

«Святой князь Алесандр Невский». Икона была написана для иконостаса Петропавловской церкви г. Самары

«Николай Чудотворец»

«Святой Лев, папа Римский». Икона находится в церковно-историческом кабинете Троице-Сергиевой лавры

«Святой Георгий». Икона находится в Пюхтицкой обители

«Спас Нерукотворный»

«Алесандр Невский». Конец XIX – начало XX веков

«Богородица»

«Млекопитательница»

«Утёвская Мадонна». Это не каноническая икона. На ней изображена простая крестьянка Екатерина Грачева с сыном Фёдором. Журавлев писал ее восемь лет, втайне от людей, а когда закончил, Екатерина получила её в дар. Много лет икона хранилась в доме одной утёвской жительницы. Когда та умерла в конце 90-х гг., её родственники продали икону. Дальнейшая судьба работы неизвестна