Бродячие собаки

Жигалов Сергей Александрович

Жестокая схватка с браконьерами — еще не главное испытание в жизни егеря Веньки Егорова.

Вожаком стаи бродячих псов становится его любимая собака — полуволк. Стаю обвиняют в людоедстве. Невиданная охота на «людоедов» с участием десантников на вертолетах и снегоходах оборачивается человеческой трагедией… О ней сообщают ведущие информационные агентства планеты…

Сергей Жигалов — член Союза писателей России. Автор книг «В зной на крутом льду», «Не пускайте собаку на минное поле», «Истребители волков», «Сбор кукол в окрестностях». «Бродячие собаки» — это его первый роман.

Псы, рассыпавшиеся, было, по кладбищу, опять цепочкой вытягивались за вожаком…

Лом выбрался из кабины, ветер трепал полы его длинного пальто. Он принялся палить в волчицу из пистолета. Со страху ему показалось, будто пули рикошетят от покатого лба, высекая желтоватые искры. — Мочи людоеда! — орал Шило.

Серебряный зверь мерцал желтыми зрачками в пяти шагах. Один бросок по насыпи — и он повиснет на горле…

 

Лучшее, что есть у человека — это собака.
Туссен Шарле

Только человек, у которого есть собака, чувствует себя человеком.
А. Н.

Цифры не лгут.
А. Н.

Посчитай, сколько людей тебя облаяли и сколько собак.

Собака так предана, что даже не веришь в то, что человек заслуживает такой любви.
Илья Ильф

Чем больше я узнаю людей, тем больше люблю собак.
Мадам де Севинье

У собак лишь один недостаток — они верят людям.
Элиан Финберт

Кошка полна тайны, как зверь, собака проста и наивна, как человек.
Карел Чапек

Человек в сущности есть дикое ужасное животное.
А. Шопенгауэр

Мы знаем его только в укрощенном и прирученном состоянии, которое называется цивилизацией…

… В страданиях животных есть что-то еще более невыносимое, чем в человеческих страданиях.
Р. Роллан

… Участь сынов человеческих и участь животных — участь одна: как те умирают, так умирают и эти, и одно дыхание у всех и нет у человека преимущества перед скотом.
Экклесиаст

 

Пролог

Слово, короткое и страшное, просекло сонную тьму и вошло в него, как пуля. Он помнил это слово, когда сонный, в трусах бежал в детскую. Это слово еще двигалось в нем, как движется в теле зверя все та же пуля со смещенным центром, наполняя всего его болью и ужасом.

В скудном отсвете снега, сочившемся сквозь окна, разглядел на кровати сбитое к стене одеяльце, вялое ухо подушки. Постель походила на разрытую нору, из которой похитили детеныша. Его детеныша, шестилетнего Вовку. Он упал на колени перед кроваткой и погладил ладонью вмятинку на матрасе, оставленную тельцем сынишки. Простынка была холодной.

Егерь накинул на голые плечи куртку, сунул ноги в калоши и выбежал во двор. Ветер, будто ждал его с полными пригоршнями, — шваркнул снегом в глаза. Напротив крыльца провальным ртом щерился дверной проем предбанника. Языком дергалась туда-сюда дощатая дверь, тонко скрипела, будто силилась выговорить хозяину страшную тайну. Егерь бросился в предбанник. Щелкнул выключателем. В глаза кинулось пустое соломенное гнездо в углу. На желтой соломе чернели смерзшиеся сгустки крови.

«Вовка пошел проведать… кинулась на него… Догнала… Закопала в снег… — Мысли егеря заметались, как птицы на пожаре. — Она отомстила мне за стаю… За все. Тогда она его спасла, теперь…»

Не чувствуя, как снег засыпается в калоши, он побежал через двор к задней калитке в огород. Присел на корточки, вглядываясь в наметенные за ночь сугробчики. На чистом снегу звериные разлапистые следы переплетались со следами Вовкиных сапожонок. «Она его увела», — понял егерь.

Бегом вернулся в дом, как в армии по тревоге, напялил на себя одежду, схватил фонарик, ружье и выскочил наружу.

— Чего гремишь, Вовку разбудишь, — сонно бормотнула жена. Но он не услышал этих слов. Дрожащими пальцами все никак не мог нащупать кнопку фонарика. Утопая в сугробах, бежал через огород. Ветер с морозом резал лицо. Коченели голые пальцы, сжимавшие фонарик. Он представил, как Вовка полураздетый бежал за ней, звал, плакал. Он попытался вспомнить слово, которое кто-то будто произнес давеча над ухом. Задохнулся от бега. Встал. Пятно света от фонарика скользило по девственно чистым волнам снега. Следы, отчетливо видные в затишье у забора, здесь, на пустыре, уже замело. В мутной белесой пустоте шевелились языки поземки, будто чья-то невидимая рука писала ему неведомые знаки на белом. Вдали черная полоса деревьев косо перечеркивала написанное. Холод от прилипавших к металлу фонаря пальцев дрожью отзывался в губах. Среди мертвого текучего безмолвия не было места сонному ребенку, выбравшемуся из теплой постели. «Изорванная дробью, обозленная волчица уводила его от жилья, — урывками думал егерь. — А может, она тащила его к щенкам, кинув на спину, как зарезанного барана или придушенного зайца, чтобы научить детенышей охотиться… Какие щенки зимой? Схожу с ума. — Он опять остановился, хватая ртом воздух. — На глазах у нее расстреливали вчера стаю… Когда люди отняли детенышей, за ночь перерезала у фермера всех овец. Они валялись по всему двору с распаханным от уха горлом… Что же это было за слово? Кто его произнес? Ведь в доме никого, кроме меня и жены, не было». — Егерь не чувствовал, как при беге ружье стукает сквозь куртку по лопатке, сползает с плеча. Он вздергивал его и бежал дальше к провально темневшей гряде деревьев.

«Она не сделает ему плохо, — успокаивал он себя. — Вовка вчера тоже спасал ее. И она должна была почувствовать. Он просто открыл ей дверь предбанника, и она побежала… Пошел за ней, хотел вернуть…»

Завязнув в снегу, он остановился, давясь ледяным воздухом. «… Я должен его найти до того, как наступит рассвет. Иначе он погибнет от стужи…»

Через сутки, взбадривая себя крепким кофе, дежурные группы ведущих телеканалов Парижа, Берлина, Лондона заполночь готовили срочные сюжеты о трагедии любви и жестокости, разыгравшейся в средней полосе России в степном селе с трудно переводимым названием «Благодатовка» — «Blagodatowka».

Запойный телеоператоришка из службы новостей одного из телеканалов Самары в одночасье получит годовую зарплату, продав кассету с отснятым об этой драме сюжетом за три тысячи американских долларов. Через спутники связи эти кадры облетят планету. При виде их, смывая макияж, потекут слезы по прекрасному лицу тогда еще живой английской принцессы Дианы. Уже выходя из раздевалки в сером костюме для верховой езды и голубой жокейской шапочке, мать будущего короля бросит взгляд на телеэкран и застынет, привалясь плечом к косяку двери.

Всемирно известная ролями в кино и собачьими приютами французская актриса, глядя на эти кадры, вульгарно выругается и швырнет в экран огрызком пирожного…

Информацию передадут все крупнейшие агентства мира: ЮПИ, Франс Пресс, Рейтер, Ассшиэйтпресс, Интерфакс… Эту историю расскажут газеты…

Человечество содрогнется как от удара электрическим током… Но те же сотни миллионов людей в Европе, на других континентах никогда не узнают об истоках этой драмы. Как большой пожар схватывается от ломкой осиновой спички, так и эта история начиналась шесть лет назад, всего навсего с пропажи восточносибирской лайки в холмах за селом с труднопроизносимым по английски названием «Blagodatowka».

 

Часть I

 

Глава первая

В пропаже любимой собаки егерь Венька Егоров винил тетеревов, жену, табунок косуль, выскочивший из кустов на взгорке… и даже небесную канцелярию. Стоял март. До свету егерь вышел во двор. Взъерошенный солнечными лучами снег за ночь смерзся и хрустел под ногами. Послышалось, будто в дальних холмах за речкой пару раз взбулькнул тетерев.

Это петушиное чуффыканье отзвонкнулось в Венькином сердце ребячьей радостью. Будто ему косачи слали вешнюю весточку с обтаявших бугров: «Мы живы. Нас не задушила лисица, не побил сокол. Мы не окочурились под ледяной коркой в снежных лунках. Нам хватило в трескучие морозы березовых почек. Чуф-ф-фа-ах!..»

В вольере повизгивала, скребла сетку-рабицу рыжая восточносибирская лайка по кличке Ласка. Статная, остромордая, с умными ореховыми глазами, в белых носочках и с белым жабо на груди Ласка слыла красавицей. Взгляд знатока не нашел бы изъянов в слегка удлиненном мускулистом корпусе, глубокой грудной клетке с округлыми ребрами, развитом крупе, длинных конечностях с хорошо выраженными углами скакательных суставов. Банкиры, приезжавшие зимой на охоту, предлагали ему за лайку «Жигули» седьмой модели.

Венька открыл вольер, Ласка рыжей молнией выметнулась на снег, околесила двор, прыгнула хозяину на грудь.

Собачья радость передалась и егерю. Сильное тридцатилетнее тело просило движения. Захотелось вот так же скакать по двору, валяться у забора в снегу.

Сдерживая себя, Венька степенно собрался. Взял карабин, патроны, нож, термос. Выходя, на пороге кухни столкнулся с Танчурой. Жена, сонная, в запахнутом халате, удивленно округлила глаза:

— Куда эт-т ты в такую ранищу?

— Сбегаю, на бугры погляжу. Вчера под вечер кто-то там стрелял.

— Не лень тебе.

Лыжи сами скользили по насту. Над холмами вставало солнце, слепило глаза. Чудно взблескивал пластинчатый иней на поникших метелках полыни, на кустах, ледяными искрами сыпался с берез. Эта первозданная белизна, не изрытая, не загаженная, как в селе, веселила душу егеря. Каждый следок, накоп, царапина говорили о жизни таинственной и простой. Вот под березой темнеет в снегу вмятинка от упавшего с верхушки кома снега. Ворона ли ястреб сел вчера на ветку и сбил снег. На косогоре меж редких кустов вьются тропы заячьих следов. Тут ушастые справляли свои подлунные свадьбы…

Ласка тычется носом в заячьи следы, мелькает в кустах, возвращается с вываленным языком, улыбка во всю лисью мордашку, глаза блестят: «Ну-у, косые, обнаглели… Чего встал, хозяин, давай хоть одного спымаем… а!?»

Венька потрепал лайку за шиворот, чувствуя ладонью снег, набившийся в загривок: «Мы же с тобой не бракуши!»

И надо было Ласке набежать на залегших в чащобнике косуль. Венька сначала услышал, как завизжала, залилась Ласка. Высверкивая белыми зеркальцами, вытягивая грациозно шеи, козы запрыгали по глубокому снегу. Ласка шаровой молнией катилась следом. Венька выбежал на пригорок. Косули, вскидываясь и будто ныряя, вытянулись в цепочку. Сзади, поотстав, гналась собака.

«Пять штук было осенью, пять и осталось, — порадовался егерь, глядя вслед уходившим к буграм козам. — Три матки еще пяток принесут. Лепота!.. Ласка приурезала. Промнется, прибежит…»

Он продрался через кусты к косульим лежкам. Постоял. Три округлые вмятины в снегу с подтаявшими краями были рядом, две других метрах в пяти обочь. Лежки напоминали гнезда огромных птиц. В клочке шерсти, повисшем на сучке, в розоватом пятне с краю лежки егерю виделась милая сердцу трепетная тайна. Представил, как они стояли здесь под соснами, топыря ушки, топтались, хрустели снегом, потом легли, утыкаясь мордочкой в теплый собственный пах…

«А розоватое пятно? Оцарапала бедро о сухой сук? А может, кровь от браконьерской пули?…» — раздумался егерь. Вспомнил, как зимой к нему приехали те самые банкиры, что предлагали за Ласку «Жигули». У них были лицензии на отстрел двух косуль. Перед их приездом раздался похожий на окрик начальничий звонок из Самары: встретить по высшему разряду. Он и баньку им нажарил с вениками березовыми. Соленьями, вареньями деревенскими угощал. Кабанятиной. Мог он конечно им этот табунок, как на ладошке, выставить, но посовестился. Всю зиму он их стерег, приглядывал. С осени в кормушки сена завез. Соль на горе, на камнях, чтобы снегом не занесло, разложил. В крещенские морозы прорубь в метровом льду для водопоя пробил, чтобы они не ходили к роднику, где браконьеры могли подкараулить. Все гадал, придут не придут на водопой в его прорубь. Когда первый раз увидел следы, радовался будто ребенок.

Увел он тогда городских охотников от косуль в другой край. До темна кружил. Двух зайцев убили. И довольные были. Правда, больше не приезжали… «За Белый Ручей погнала, — определил он по удалявшемуся лаю. — Промнется, по следу найдет».

Он поднялся на холмы. Вспугнул пригревшихся на солнце двух косачей. Попил чаю. Придремал в затишье на обтаявшем склоне. Сходил к дальним барсучьим норам. Изрытый склон тоже обтаял, но и в норах, и в обнорках торчали кругляши снега. Сидя на корточках над норой, подумал, как просто и мудро устроено все в природе. Тут снег, грязь, а там в кромешной темени уютно спят звери. Наверху рвут землю морозы, метет, а там тепло, сухо.

От холмов в долину пали дрожливые тени. Егерь скатился к деревьям, где были косульи лежки. Прислушался. Рокотал на селе трактор, рвала остывающую тишину музыка. Взлаивала собака. Сколько раз Ласка вот так же убегала и за зайцами, и за косулями. Через полчаса, через час всегда возвращалась, а тут как ключ на дно.

Бросил на следы рукавицы и побрел домой. Тешил по дороге себя надеждой, что Ласка домой убежала. Но двор был пуст. Поспрашивал Танчуру, соседей, никто не видел.

— Намерзнется, прибежит, — посмеивалась жена. — Иди, я тебе твоих любимых беляшей нажарила. Ну что ты, как маленький. По мне бы так убиваться, небось, не стал бы. Садись, остынут!

Кружа по кухне, молодая жена цепляла егеря то плечом, то бедром. Когда он сел, привалилась сзади к его лопаткам тугими грудями:

— Вень, пойдем поваляемся, пошалим.

— Не, Тань, я щас к Ивану Михалчу в Чесноковку съезжу. Может, она туда пришла. Она же у него недели две тогда жила…

— Во-о, собака ему милее жены, — откачнулась Танчура. — Езжай и хоть совсем не приезжай.

Из Чесноковки егерь вернулся заполночь. Глядь, в передней на диване подушка и одеяло белеют. Танчура обиделась, отселила. Постелил, лег, но сон не шел. Лезла в голову всякая несусветица. То мерещилось, как Ласка в полынью под снегом обвалилась, барахтается… Задремал, привиделось, будто стоит он на лисьем переходе, а Ласка заливается, лисовина гонит. Вот он рыжий по кустам мелькает. Прицелился: бот! Лисовин кубарем. Подошел, Ласка лежит в крови, вытянулась…

Всю ночь промучился. Затемно опять на лыжи и в холмы побежал. Если по следу вернулась, около рукавиц ляжет и будет лежать. Рукавицы валялись побелевшие от инея. Ласки не было.

Ласку егерь взял месячным щенком, не больше рукавицы. И она, вихляясь рыжим тельцем, пуская лужицы, зашлепала прямо в сердце к егерю. Со щенком Венька вел себя строго. Трепал за ухо, подшлепывал. Ласка скоро признала в нем вожака. По голосу научилась определять настроение хозяина. Когда Венька ворчал, громко топал, хлопал дверями, Ласка растворялась. Но когда хозяин садился на бревна в огороде, она была тут как тут. Клала ему на колено голову. Смотрела в лицо своими бойкими ореховыми глазами. Вздыхала вслед за хозяином.

— Ну, хитрюшка… Ну, красавица.

В ответ Ласка двигала бровями, будто силилась понять, что говорит хозяин.

Егерь не переставал удивляться собачьей сообразительности. Еще никаких сборов, ни ружья, ничего, а она уже от радости нарезает круги по двору. Лает, скребет лапой ворота: чего ты там вошкаешься, хозяин, мочи нет тебя ждать.

Ласка по белке шла, шла и по зайцу. Но особенно любила гонять лис. Отрезала от нор и гоняла до тех пор, пока не выставляла под выстрел.

«Только что не говорит», — изумлялись мужики. Как-то тольяттинские охотники промазали по зайчонку-листопаднику, которого выгнала на них Ласка. «Она остановилась, презрительно поглядела на нас, плюнула и убежала», — как рассказывали сами стрелки. Через час принесла им задушенного зайца и бросила у машины.

Ну не было второй такой собаки ни у кого.

Не вернулась она ни через день, ни через два, ни через неделю. Венька всех знакомых охотников по три раза обзвонил. Села вокруг объездил. К бабке Даниловской гадать смотался. Банку меда отвез. Пригадала, что жива. Найдется. После визита к бабке егерь вроде как повеселел. Немного есть стал. Но лицом все равно был темен.

Танчура и ругалась, и плакала. По ночам звала из спальни. Но Венька, подогнув колени, жался на диване. Будто жена была виновата в пропаже Ласки.

 

Глава вторая

… Ласка летела за косулями. Перед самой мордой мелькали белые зеркальца, напрягавшиеся в беге точеные ляжки. В глаза летела из-под копыт снежная крошка. От разгоряченных козьих тел пряно пахло потом и страхом. Дикие инстинкты ярым пламенем полыхали в каждой напрягшейся в беге клеточке. Догнать, нырнуть под брюхо, полоснуть клыками. Опрокинуть, впиться в напрягшуюся узкую шею. И рвать, рвать обезумевшую от ужаса трепетную плоть, захлебываться пульсирующей кровью.

Козы пробивали наст узкими копытцами, запинались.

Выскочив на обдуваемый ветрами склон, до самого ковыля вылизанный ветрами, косули рассыпались в стороны, легко оторвались от собаки.

Ласка, вывалив язык, села на склоне, несколько раз тявкнула вслед козам. В погоне она не замечала, где, через какие поляны и перелески бежала. Лайка огляделась и легко потрусила к деревьям, почти в противоположную сторону от того места, где ее ждал егерь.

К вечеру, намаявшаяся и растерянная, она выбежала к незнакомому темневшему между двух лесопосадок шоссе. За дорогой сквозь черные ветви лучились огни деревни, слышался лай и голоса. Ласка обрадовалась и со всех лап бросилась в село. Обнюхалась со встречным гончаком и, боясь остаться одной, следом за ним забежала во двор.

Хозяин гончака вдвоем с сынишкой попытались поймать ее, но Ласка прыгнула через забор. Всю ночь она металась по улицам, искала свой дом. Утром убежала в лесную полосу. Опять кружила по перелескам, взбегала на холмы. Принюхивалась к следам лисовина, пометившего полынок желтым знаком. С присвистом втягивала в себя остро пахнущие пером запахи от крестиков-следов, оставленных стаей куропаток. Инстинкт и голод погнали к темневшим в поле стогам соломы. Спустилась в ложбинку и вдруг остановилась, упираясь лапами, как перед обрывом. Шерсть на загривке встала дыбом. Вдоль низины тянулся глубокий разлапистый след. От него исходил запах дикого сильного зверя, предка, которого так яростно ненавидят и панически боятся собаки.

 

Глава третья

По осени еще, в ноябре, волк и волчица залегли на дневку в густых бурьянах, на дне пересохшего расходившегося широким руслом к озеру оврага. Обвалившийся из-за бугра с неба рев и грохот заставил зверей взметнуться и броситься в разные стороны.

На беду в вертолете сидели охотники. На грязном полу мелко дрожали от вибрации, сочились кровью две горбатые тушки подсвинков. Крик пилота: «Волки!» заставил охотничков побросать стаканы и кинуться к оружию: «Где!?» «Да вон же под нами!» «Стреляйте, какого х…!»

Волчица на махах понеслась к желтой стене камыша, окоймлявшего озеро. Толкавшиеся у раскрытой дверцы полупьяные охотники в слезах, надутых ветром от винтов, стреляли по ней из ружей и карабинов. Волчице оставалось до камышей метров семь, когда заряд картечи перерубил ей хребет…

Волк, как лежал головой к распадку, так и бросился вверх. Загремевшие сзади выстрелы добавили ему ходу. Метров через пятьсот овраг суживался. Обрывистые кручи смущали зверя. Но инстинкт подсказывал ему, что лучше уходить оврагом, чем по открытой степи. Зверь, было, замедлил бег, когда сверху стал быстро накатываться страшный рокот. Он очутился в ловушке. С боков желтели глиной обрывистые стены, сверху налетала, обрушивалась смерть. Волк в страхе бросался на стены, глина осыпалась под лапами, и он раз за разом съезжал на дно. Зеленая ревущая птица зависла над ним. Из открытой дверцы загремели выстрелы. Волк опять запрыгал по дну оврага, ныряя в промоины. Вертолет летел над ним, повторяя извивы оврага. Стрелки у дверцы кричали, материли пилота: «Возьми немного в сторону!» Тот уводил машину в сторону — стрелять мешал край оврага. Но как только в дверце показывался бегущий зверь, открывалась густая пальба. Все это смахивало на убийство в вольере. Зверю некуда было деваться.

Пилот, молодой и азартный, прижимал вертолет к самой земле. Вихри от винта трепали бурьян на склонах, мели палые листья: «Ну, волчок, серый бочок!.. Ну, волчок, погоди…» — сквозь зубы приговаривал пилот. Выстрелы, гремевшие из салона, возбуждали его. Сосредоточившийся на том, как бы не зацепиться за обрыв и не нырнуть в овраг, пилот проморгал момент, когда волк вдруг развернулся и побежал вниз к озеру. Пока он разворачивал свою стальную жабу, зверь стрелой летел под уклон. Бурая шкура сливалась с копившимися на дне сумерками. Стрелки заметили его, когда волк уже достиг устья. Выметнулся на открытое место. Брюхатая ревущая птица догнала, зависла над ним. Застучали выстрелы.

— Дайте, я сам! — Окрик Большого Босса заставил остальных попятиться от двери. Седой толстый мужичок в новеньком камуфляже и жокейской кепке припал на колено, высунул ствол наружу, прицелился.

Первый заряд картечи взметнул землю со снегом слева от отпрыгнувшего зверя. После второго выстрела волк кувыркнулся через спину, будто у него из-под лап на всем ходу выдернули землю.

— Круто!

— Вы ему, Виктор Степаныч, полбашки снесли! Вот это выстрел!» — наперебой, округляя от натуги глаза, кричали, хлопали по плечам Босса, как равного, охотнички.

— А вы как думали. Босс, подрагивая от волнения растянутыми в улыбке губами, радовался удачному выстрелу, как мальчишка.

Обвисая лопастями, вертолет опустился в пяти метрах от зверя. Заряд картечи перебил ему левую переднюю лапу, одна свинцовая горошина вскользь ударила в затылочную кость, прошла под шкурой, оглушив его, и выскочила за ухом.

Сквозь страшную боль в голове волк слышал, как оборвался грохот, приблизились голоса. Зверь затаился, сжался в могучий ком боли и ярости.

— Ну-у, волчок, серый бочок! — Торопясь опередить остальных, пилот первым выпрыгнул из кабины и с лопаткой в руке бросился к волку. Пьяный от азарта погони, он не обратил внимания на плотно прижатые уши зверя.

— Добле…! — сунул лопаткой волку в бок. Страшный рывок заставил его разжать руку и плюхнуться на зад. Волк хватил за черен лопатки, расщепив его, как лучину.

Вид убегавшего волка вернул пилоту голос. Он схватил лопатку и, матерясь, побежал за подранком.

— «Куда-а!», «Стой!», «Падай!», «Ложись!»… — посыпались вслед ему крики схватившихся за ружья стрелков.

— Мудила, падай! Падай, застрелят! — громче всех орал Босс. Он несколько раз вскидывал ружье и опять опускал. Растрепанная фигура «мудилы» оказывалась на линии огня по волку. Когда пилот запыхался и сообразил отбежать в сторону, кто с колена, кто стоя открыли в угон суматошную пальбу. Зверь скрылся в камышах. Несколько человек в горячках сунулись, было, следом, но продраться сквозь стену трехметрового камыша было невозможно.

Пилот, выдабриваясь перед Боссом, долго елозил вертолетом над озером. Вихри от винтов раздували камыш, будто шерсть на теле гигантского животного. Он бы «вытропил» забившегося под кочку подранка, если бы не скорые ноябрьские сумерки. Спасая истекающего кровью зверя, они накрыли парящее на морозе озеро. Луч прожектора белесым столбом вяз в воздухе.

Обессилевший волк вжимался в грязь, дрожал всем телом. Лапа, перебитая выше первого сустава, повисла на сухожильях. Отмирала долго и мучительно. Трехлапый исхудал и ослаб. Голод погнал его ближе к человеческому жилью. Иногда засветло он выходил на свалки, пугая конкурентов-бомжей.

Бескормица толкала волка на самые отчаянные шаги. Так выждав в камышах на том самом озере, когда рыбак насверлил во льду лунки, расставил жерлицы с живцами и ушел, волк выбежал на лед. Схватил короткое удилище зубами и потащил в сторону до тех пор, пока крючок с живцом не выскочил из лунки. Скусил ловко живца, схватил другую жерлицу. На льду запрыгал полуметровый щуренок. Волк схватил его поперек и тут же сожрал. Наутро рыбак долго топтался вокруг валявшихся на гладком льду жерлиц, но так и не понял, кто его обидел. Метельными безлунными ночами, обарывая страх перед возможной засадой, волк ковылял на колхозный скотомогильник. Так он дотянул до весны.

В марте во время гона Трехлапый прибился к залетной волчьей свадьбе. В драке за волчицу вожак крепко порвал его. Волк неделю отлеживался в стоге соломы. Зализывал раны. Лай Ласки, призывные крики и выстрелы егеря подняли Трехлапого с лежки. Худой, клокастый, весь в соломе Трехлапый заковылял по долине. На его след и наткнулась Ласка.

Наступила ночь. После дневной оттепели морозило. В лунном свете провально чернели на белом обтаявшие южные склоны холмов. Волк, как и егерь, слышал по утрам бульканье тетеревов. Он заковылял на холм. В стеклянном воздухе чуткие волчьи ноздри ловили живые запахи земли, оброненного тетеревиного пера. Но сторожкие птицы улетали ночевать в лес на березы.

Лунный свет будил у волка неизъяснимые желания. Трехлапый сел на холме, задрал морду кверху. В желтоватых глазах дробинками взблеснула луна. Из горла вырвался низкий стонущий крик. Волк сидел, распустив по земле широкий хвост, держа навесу обрубок лапы. Сиплые крики переросли в тягучий вой. Приопущенная нижняя челюсть подрагивала от напряжения. С желтых клыков капала слюна. Эхо далекой стаей отзывалось из холмов, разлеталось по лесу, стекало по долине в село.

Этот вой, будто бешеное помело, разметал дворняжек по подворотням, и там, чувствуя за спиной конуру, хозяина, они заходились злобным лаем.

В этом вое не звучали отчаяние и боль. У людей бывалых, кого волчий вой застал ночью в лесу ли, степи, мурашками осыпало спину. Пальцы невольно сжимали ружейные стволы, а в сердце просыпалась гордость за этого одинокого зверя, отчаянно всей ночной вселенной объявлявшего: я выжил, я бросаю вызов жизни и смерти.

Пестрый от пробившегося сквозь ветки лунного луча взбулькнул на березе сторожевой тетерев. В дубняке свинья задрала на ветер грязное седое рыло, принюхалась, хрюкнула. Кабаны-сеголетки перестали чавкать, сбились вокруг матки, тревожно похрюкивая. Запрядала ушами брюхатая зайчиха, но с лежки не вскочила — далеко.

От волчьего воя хвост у Ласки завернулся между ног под брюхо. Но двухлетняя сука не ощутила того ледянящего страха перед волком, как забившиеся в подворотни дворняги. По голосу она учуяла: воет кобель. В ее молодом теле в ту пору бродила самая могучая сила — инстинкт продолжения рода.

Ветерок, тянувший из долины, донес до волка исходивший от Ласки запах, и волчья песнь оборвалась на полуноте. Трехлапый заковылял на этот самый желанный для него зазывный запах.

Когда до Ласки донеслось похрустывание снега под бегущими лапами, шерсть на ее загривке вздыбилась. Трехлапый остановился в двух прыжках от суки. Ласка зарычала, волк отступил, завилял хвостом и вдруг, как чумной кобелишко, опрокинулся на спину, затряс лапами. Пополз к Ласке на брюхе, всем своим видом выражая щенячью радость от встречи. Ласка взбежала повыше, склонив голову и отвалив на сторону калач хвоста, с недоумением глядела на ползущего к ней, гримасничавшего кавалера. Когда он подполз, благосклонно позволила себя обнюхать. В лунном свете лезвием взблеснула волчья улыбка.

С той ночи Трехлапый и Ласка не расставались. Ощущение могучей дикой силы притягивало ее к волку. Трехлапый же от общения с молодой веселой сукой будто обрел вторую молодость.

Дружно накатила весна. По ночам низко с присвистом крыльев тянули косяки уток. Снег оседал, отступал с бугров в низины. Заворочались, зазмеились, загудели овраги. Повылезали из нор суслики, кроты. Загагакала, закрякала на озерах и речках перелетная дичь. Проще стало с добычей.

Трехлапый изощрялся в охотничьих приемах. Однажды Ласка издали наблюдала, как Трехлапый в затоне на мелководье будто сошел с ума. Он высоко подпрыгивал, падал на спину в фонтанах брызг. Бестолково колотил по воде лапами. Табунок крякашей, привлеченный волчьей акробатикой, тянул шеи, плыл к нему. Молодой бойкий селезень оказался совсем близко. Трехлапый взметнулся серой молнией, изумрудный красавец закричал, забил крыльями, перехваченный поперек страшными челюстями…

После пиршества они лежали на солнечном склоне, приминая желтые одуванчики. Ласка вытянулась перед обожателем, вылизывая ему с морды пух. Из долины тянул ветерок. Над холмами колоколили жаворонки. Под солнечными лучами звери дремали, чутко ловя долетавшие от дальнего села рокот машин, голоса. Когда они уходили к ручью, на лежку слетались скворцы. Выдергивали клювами влипшие в землю клочья линялой шерсти, тащили в гнезда.

Волк с каждым днем набирался сил. Бока круглились, шерсть блестела на солнце. Безалаберным щенком он прижимался мордой к земле, приглашая Ласку к игре. Припадая на култышку, носился за ней по проталинам, расшвыривая грязь и топча одуванчики. Соития с сукой, ее любовь полнили волчье сердце безмерной дерзостью. Волк все чаще подолгу стерег глазами темневшие за распадком холмики барсучьих нор.

Волк вспомнил о существовании в отроге долины старого могучего барсука. Раньше Трехлапый не раз подходил к барсучьим норам. Обнюхивал отполированные брюхом матерого зверя лазы. Из теплой глубины норы пряно и густо пахло барсуком. Волк помечал территорию и бежал дальше. Глубоко вдавленные во влажную землю следы, широкий шаг упреждал Трехлапого о силе и свирепости хозяина норы.

Много лет назад барсучонок впервые выбрался из-под земли на белый свет. Пустой сверкающий мир слепил щенка, заставлял прижиматься атласным брюшком к палой листве. Барсучок грел худенькие бочка на солнышке, когда полая вода сорвала речную плотину, разлилась по пойме и затопила взгорок, где жила барсучья семья. Ошпаренный ледяной водой, он вскарабкался на вывернутую ураганом осину, и его понесло вниз по старице. Осину кружило, ударяло о деревья. Над мокрым, намертво впившимся когтями в кору барсучонком кружили и орали вороны, норовя клюнуть в голову. Он задирал вверх грязное рыльце и клацал зубешками, вороны взмывали вверх, обдавая зверька всплесками холода от взмахов крыльев. И не было для него на свете зверя страшнее орущей вороны…

Осину прибило к бобриной плотине. По мокрым ветвям он перебрался на сушу. На солнечном склоне холма вырыл себе нору. Настало время, и он привел самку. И по весне, топча желтоглазые одуванчики, по склону закувыркались похожие на крохотных поросят барсучата. По осени они подросли и вырыли себе норы на соседнем бугре.

В конце ноября, когда земля каменела от мороза и ледяной ветер трепал обмерзшие бурьяны, семья сладко спала глубоко под землей выше водоносного слоя в теплых гнездах из палых листьев и мха.

Барсук спал, лежа на животе, прикрыв голову передними лапами. В забытьи сквозь толстый слой земли до него вдруг донесся стальной звон и грохот, этот грохот приближался, нарастал и вдруг стих у зева норы. Скоро он учуял ядовитый запах выхлопов и окончательно проснулся. До него донеслись человеческие голоса, крики, смех. Земля хрустела и дрожала, раздираемая гигантской лапой с выбеленными до блеска стальными зубьями. Грохот, рев и смрад с каждым ударом лапы все приближался к гнезду на дне норы. Барсук метнулся в боковой отнорок. Но прежде чем выскочить на поверхность, приостановился, привыкая глазами к свету. Кто-то топтался и кашлял у самой норы. Он опять скользнул вниз. В гнездо уже сыпалась сверху земля. Барсук взбегал в разные отнорки, которые вели наружу, но они либо были забиты камнями, либо около них стояли люди. Он кинулся в дальний отнорок, который прорыл уже осенью из зарослей чилиги. Через него он выскочил на поверхность. Бросился бежать, кургузый, жирный, неуклюжий… Как ни был он испуган, но уловил запах самки, раньше его успевшей выскочить через этот же неприметный отнорок. Уже ночью, когда грохочущее, изрыгающее вонь стальное животное, злобно высверкивая страшными белыми огнями, укатило, он нашел по следу самку. Только на третью ночь они насмелились подойти к своим бывшим норам. Среди огромных ям и куч нашли темные лужицы замерзшей крови, которая пахла их детенышами, и навсегда ушли из тех мест. Изломали когти, в кровь разодрали лапы, пытаясь рыть нору в мерзлой земле. Всю зиму мерзли, спасаясь от холода в ометах соломы. И тогда барсук понял, что самое страшное — это скрежет и грохот стальной лапы над норой.

Весной они вырыли новую нору с семью отнорками, и опять по склону забегали шустрые любопытные барсучки. Здесь, вдали от хищного людского глаза, все шло своим извечным чередом. Выросшие барсуки уходили на другие холмы. Заводили свое потомство. Не в пример людям наш барсук жил со своей самкой без измен и сцен ревности. Оба зверя ощущали себя как бы продолжением друг друга. А разве можно вредить части самого себя?

Однажды в сумерках перед вечерней охотой самка выползла из норы. Вскоре глухо бумкнул выстрел. В нору к барсуку донеслись крики и стоны раненой самки. Он выскочил наружу. Самка кувыркалась, пятная траву кровью. От дальних деревьев к ней бежал человек. В лунном свете в руках поблескивал ствол ружья.

Барсук бросился к самке. Человеку же показалось что зверь бежит на него. Он в испуге вскинул ружье. Тем временем барсук схватил зубами самку и волоком затащил в нору.

Всю зиму самка болела и к весне, когда уже начали таять снега, сдохла. Барсук остался один.

… Зарождавшаяся в Ласке новая жизнь будила в ней дикий голод. Мышей и сусликов, которых ловил Трехлапый, Ласка проглатывала мгновенно. Разгрызала и съедала суслиные головы. Она все чаще порывалась уйти в деревню. Трехлапый догонял ее, теснил к холмам. И опять они часами нежились на подветренных склонах. Ласка взлаивала в дреме, сучила лапами. Голод мучил ее все жестче.

В предутренних сумерках на восходе солнца Трехлапый уковылял в долину. Подкрался с подветренной стороны от барсучьей норы и залег в бурьянах. Он видел, как из-под земли вынырнула узкорылая белесая голова с темными полосами вдоль морды. Барсук сторожко и долго оглядывал окрестности, прислушивался. Волку хорошо было видно, как темная глыбистая туша выбралась на поверхность, заковыляла к зарослям торна. По дороге барсук ковырял рылом землю. Лопал личинок, придавил лапой лягушку, зачавкал.

Волк прокрался к серевшим барсучьим накопам, отрезая жертве путь к норе. Залег в ложбинке. Несколько раз тявкнул. Барсук вскинул голову и замер. Он не уловил, откуда донесся этот звук смертельной опасности. Волк тявкнул еще раз. Барсук, подкидывая зад, помчался к норе. На бегу он не заметил, как шевельнулись метелки бурьяна, когда волк подался назад, оседая на задние лапы. Трехлапый готовился броситься на жертву со спины и впиться в загривок. Запах опасности ударил барсуку в ноздри, когда его отделяло от засады расстояние в один прыжок. Барсук только и успел развернуться навстречу врагу, вскинул рыло, разинул в налипших белых личинках пасть, зашипел. Волк прыгнул на изготовившегося врага, но оскользнулся и, чертя обрубком лапы по влажной земле, ткнулся мордой в землю перед барсуком. Худой и голодный после зимней спячки зверь среагировал мгновенно. Его мощные челюсти сомкнулись на шее волка. Трехлапый протащил впившегося в шею зверя вперед, пытаясь сбросить. Но барсук не отпускал. Густая шерсть и толстая шкура пока защищали волка от клыков. Волк возил барсука по земле. Пятился назад, бросался в стороны. Барсук чуял, если он даст напавшему вырваться, тот загрызет. Ужас и ярость превратили его челюсти в стальной капкан. Передавленные шейные артерии лишали волка сил. Белые всплески в его глазах сменились тоскливой теменью.

Ласка с холма углядела эту схватку. На крутяке перекувыркнувшись через голову, она скатилась вниз. С ходу бросилась на барсука. Хватнула за ляжку.

Барсук с испугу разжал челюсти, огрызнулся на суку, Ласка отскочила. Барсук метнулся к норе. Трехлапый кинулся наперерез сбоку. Ударил грудью. Барсук опрокинулся, выказав беловатое, мокрое от росы брюхо. Трехлапый извернулся, уходя от страшных когтей, и ударил барсука клыками по горлу. Вгрызся, ломая хрящ и уже не чуя, как когти врага раздирают ему бок.

Барсучья кровь на взрытой земле смешалась с волчьей. Рядом прыгала, заходилась лаем Ласка.

Барсук долго дергался в предсмертной агонии, волк победно вскинул испачканную кровью морду, приглашая суку отпробовать горячей крови.

Рокот трактора со стороны озера заставил зверей насторожиться. Трехлапый пятясь, волоком оттащил барсука в бурьяны.

Они отбежали вверх по долине. Затаились в бурьянах. Трактор пророкотал по низине и скрылся за бугром. Сука долго вылизывала Трехпалому разодранный бок. Когда они вернулись к добыче, над бурьянами взвилась стая ворон, успевшая выклевать мертвому зверю глаз. Нахватавшись мяса, пара отлеживалась тут же в бурьянах, ночью ходили на водопой к озеру. Иногда днем, мучимые жаждой, спускались к ручью в овражек. Уходили в холмы. Сука старательно зализывала раны на боку и морде Трехпалого. Зверь сладко жмурился, подставлял раненые места.

На селе рокотали трактора. Ветром доносило голоса. Трехлапый, обеспокоенный шумом, норовил увести суку подальше. Ласка же все чаще вспоминала хозяйский голос, двор. Ею овладевало беспокойство. Они кружили и кружили в окрестностях сел. Как-то набежали на вытаявшие из снега рукавицы. Волк далеко обошел их стороной. Ласка подбежала. Долго обнюхивала, виляла хвостом. Потом легла около. Трехлапый побежал, было, дальше, но скоро вернулся. Култыхая, приблизился к суке. От рукавиц слабо пахло человеком. Волк отбежал. Подчиняясь его зовущему взгляду, сука затрусила следом.

 

Глава четвертая

… Волчья свадьба гналась за Лаской. Серые тени окружали собаку с трех сторон. Гнали прочь от жилья к лесу. Егерь бежал наперерез стае. Вяз в снегу, задыхался… Оскаленные кровавые пасти, желтое пламя глаз. Они взяли ее в кольцо. Ласка, жалкая, вся в крови, ползла, утопая в снегу, к нему. Из прекрасных ореховых глаз ее текли слезы. Венька схватился за ружье, висевшее на плече. Но ружье куда-то пропало. Он вытянул из-за голенища унта охотничий нож и бросился в стаю. Страшно закричал. Тени сбились в кучу. Рык, визг. Один из зверей бросился на егеря. Ударил в бок. Венька очнулся весь в холодном поту.

— Дурой сделаешь. — Танчура еще раз толкнула его в бок. — Очнись ты. Скоро со своей сукой рехнешься. Все бока мне проширял. Чо наснилось?

— Да так. Спи, ничо.

— Спи… Орешь, как бешеный. Дай-ка сюда одеяло. Все в ноги сбил. Гнался что-ли кто за тобой?

— Ага, гнались. — Так и пролежал до света, ворочался: «В самом деле, волчья свадьба набежит, порвут, как грелку. Лежу тут, а ее, может, погрызли… Или машиной сбило. Валяется где-нибудь, кровью истекает…»

Днем куда ни шел, что бы ни делал, все о ней думалось. На свои заботы, на людей Венька стал глядеть будто с вышки какой. «И чего они, как мураши, суетятся? — впервые с удивлением размышлял егерь. — Вот взять, к примеру, Ласку. Вырастил ее, выкормил, натаскал по зверю, а она взяла и убежала, не спросилась. Так ведь легко можно потерять все, что у нас есть. Дом там, одежду, голубей, деньги, жену. Кажется, что это мое навсегда. Еще гребем, побольше, послаще. А тот, кто нам все это выделил напрокат, смотрит, небось, сверху и смеется… Вон Шурик Аракчеев «Жигули» в лотерею выиграл. Плясал вприсядку. А через год на этой «лотерейке» на полной скорости под мост улетел, со смертельным исходом…»

Мысли, как пчелы гудели, роились, жалили. Выходило, все зряшное: «суета сует и ловля ветра».

Танчура ничего этого не могла понять, ревновала, злилась. И от ее бестолочи становилось еще горше. Егерь брал ружье, надевал лыжи, шел в холмы к рукавицам. На подходе сердце замирало: «Подойду, а там ее следы…» Следов радом с рукавицами было полно. Мыши, вороны, лиса подходила. Всякие, кроме Ласкиных.

Спускаясь в долину, егерь наткнулся на волчий след. Аж мурашками под свитером покрылся: сон в руку… «Щас гон, один прошел и другие накатятся». До сумерек лазил по перелескам, звал, стрелял: «Волки звери сторожкие. Услышат выстрелы, обойдут стороной… А где она, в какой теперь стороне, тварина белолапая?…»

Дома не давала покоя Танчура. Врастопырку верхом садилась ему на колени. Указательным пальцем гладила складку над переносьем:

— Вень, ну чо ты такой хмурый. Ну чмокни свою жену в губки, расслабься. — Чмокал, вздыхал.

— Ну-у, Венчик, — капризно морщила рот Танчура. — С душой поцелуй… Пошали со мной.

— Тань, подожди, идет кто-то. — Ссадил жену с колен, встал.

— Нет там никого. Все по своей сучке ненаглядной тоскуешь, — порохом вспыхнула Танчура. — По мне бы не стал так убиваться. Думаешь, я ничего не вижу? От тюрьмы на мне женился. Теперь морду воротишь! Не по Ласке, по этой стерве своей тоскуешь.

— Ну все, договорилась. — Венька остановился у порога. — Опять маман твоя сюда шляется. Ноги ее чтоб тут не было!

— Щас! Слушаюсь! — Танчура вскочила, завихлялась сытым жарким телом. — Ходила и будет ходить. Она мне мать родная!.. Стерва эта тебя бросила!..

— На зону чуть-чуть меня не засобачила твоя мать.

Венька оделся, хлопнул дверью. Танчура кричала в след злое. Во дворе постоял на ветерке. Через забор виднелись далекие холмы. Иссиня черные кулиги перелесков сливались с подступавшими из долины сумерками.

От тюрьмы женился… Позорище… И полезло из памяти то, чего он так боялся ворошить, тревожить. Оберегал, как оберегают заживающую до кости рассаженную топором руку или ногу.

Думал, зарубцевалась, а тронула вот, боль аж в печенках отдается.

… Сразу после армии устроился Венька шофером в сельпо на автолавке товары по селам развозить. Послали его как-то на выездную торговлю в дальнее село, в народе его Тот Свет прозвали. Продавцом поехала Танчура. Дорога неблизкая, ля-ля, тополя. Девчонка над Венькиными байками по кабине от хохота катается. Глаза большущие серые блестят. Румянец на лице полыхает. Грудь под свитерком торчком, сосочки кнопками на пульте управления. И столько в ней радости, энергии, Венька диву дался, как это он раньше ее не замечал.

Так и ехали. У продавщицы горлышко белое, нежное, каемочку черного свитерка хохоток колышет. Коленки белые из-под задравшейся юбчонки семафорят. Тут как на грех дорога на подъемник пошла. Венька на пониженную передачу переключился. Рука с рычага передачи нечаянно Танчуре на коленку соскользнула. Продавщица смеяться перестала, напружинилась. А ручонка шаловливая коленку гладит, выше интересуется. Пальцы, грубые, с заусенцами, атласную кожицу на бедре царапают тихонечко. Сидит девчонка не шелохнется, перед собой смотрит. Коленки сжала, лицо жаром окинуло, ноздри раздуваются. Тем временем щекотные пальцы до каемочки трусиков доползли. Ну а молчание, как учили, знак согласия. Вертанул Венька руль, автолавка через кювет и в лесопасадку. Встал за деревья, чтобы с дороги не видно было. Двигатель заглушил. Танчура к нему на шею кинулась, как пламя. Целовал, мял дрожливое тело. До трусиков с каемочкой раздел. Дрожит продавщица, глазища закатывает, дышит со всхлипами, а коленки намертво сжала: «Нет, нет и нет!.. Женись на мне, тогда все твое!»

«Красавица моя, ласточка. Ну раздвинь коленочки. Ничо я те плохого не сделаю, — чуть не плакал Венька. — А завтра же пойдем распишемся. Ну-ну же». Вырвалась, спрыгнула Танчура из кабины. Стоит на палой листве босая, голая. Ладошкой прикрывается. Разорванные трусишки на одной ноге болтаются. Грудь торчком. Парок от нее явственно так дымится. Куда утерпеть тут солдату, два года представлявшему в казарме по ночам, как да что, монах и тот бы осатанел. Кинулся Венька на нее зверем, повалил на мерзлую землю. Поцелуем забил кричащий рот. И тут же сам ойкнул от боли. Впилась Тунчура ему в губу, чуть не насквозь прокусила. Тогда-то и опомнился. Пока ехали на Тот Свет, губу распухшую пальцами трогал. В Танчурину сторону не глядел: «Поторговали, называется, товарами первой необходимости…»

На обратном пути Танчура попросила остановиться. Достала из пакета водку, закуску.

— За рулем не пью, — обиженно отвернулся к боковому стеклу Венька. — Хочешь, одна пей. Припала Танчура к нему горячим телом. Дотянулась губами до уха:

— Прости меня, Веня, все щас у нас будет хорошо. — И скоро полетел из тесной кабины автолавки в осенние сумерки тонкий девичий крик, скорехонько перерастающий в женский.

На другое утро в гараже к Веньке подошел седоватый незнакомый сержант милиции, взял под локоть:

— Ты, Вениамин Александрович, вчера на Тот Свет ездил?

— Было дело, — не почуял беды Венька.

— Проедем со мной на минутку. Деятеля одного опознать надо…

— Какого?

— Там увидишь.

Посадили его в милицейский УАЗик:

— А руки у тебя в чем, в крови что-ли. Ну-ка вытяни!

— Да ни в чем.

Ладони выставил, наручники клацнули. Привезли в райпрокуратуру. При виде Веньки прокурор провел пятерней по мужественному смуглому лицу, будто сдирал казенную маску. В его пристальных красноватых глазах тлело сочувствие. Евгений Петрович Курьяков знал, как с такими отморозками разговаривать.

— Что ж ты, дурила, уговорить ее не мог?

— Кого? — Венька потрогал вспухшую верхнюю губу.

— Акиншину Татьяну Викторовну.

— Она же совершеннолетняя, — растерялся Венька.

— Думаешь за изнасилование совершеннолетней срок не получишь?

— Брехня! Не насиловал я ее, — враз осевшим голосом крикнул Венька. — У нее спросите. — Боль от въевшихся в кость наручников пугала.

— А вот гражданка Акиншина в своем заявлении пишет, что ты сорвал с нее одежду. Она бросилась бежать. Ты догнал повалил на землю и изнасиловал. Ведь так все было? — спрашивал он вроде как сочувственно и оттого делалось еще стыднее.

— Да никто ее не насиловал, — корчился от стыда Венька. — Она меня за губу укусила, я бросил.

— Что значит, бросил!? Совершил половой акт и отбросил девушку, как тряпку! — напрягаясь жилами на толстой шее, вдруг закричал на Веньку прокурор.

— Ты животное! Закатаю тебя лет на пятнадцать на строгий режим! Хвостом тут вертит! Сама-а-а. Когда сама, заявления в загс подают, а не в прокуратуру!

— Она сама… Ехали назад. Достала водку… — барахтался, будто в ледяной полынье, в словах Венька.

— Я уже это слышал! — обрезал прокурор. — Признаешь, что в кабине автомашины, несмотря на ее сопротивление, ты раздел гражданку Акиншину с целью совершить половой акт?

— Она не сопротивлялась, она сама. — Рот у Веньки пересох, и оттого слова вываливались из губ и будто падали под ноги, не долетая до волосатого прокурорского уха.

— Откуда у нее тогда синяки на предплечьях, не скажешь?

— Это уж потом она сама… а это сначала…

— Подтверждаешь, что в кабине раздел ее до трусов. Да или нет?

— Ну, подтверждаю.

— Так-то лучше. Она вырвалась из твоих рук, выскочила из кабины. Ты понимал, Егоров, что девушка не хотела совершать с тобой половой акт или как вы говорите, «заниматься любовью». Ты понимал это, Егоров?

«Выездная торговля, с выездом на зону на пятнадцать лет строгого режима», — все затмевая, пламенем полыхало в Венькином сознании. В языках этого чудовищного пламени сохли губы, горело лицо.

— Я думал… думал, она играет, — пытался сбить, загасить он это стыдное вонючее пламя.

— Ты повалил ее голую на грязную землю. Ты так играл? Ты искалечил жизнь девушки, опозорил ее в глазах всего района! — Прокурор все сильнее самовозбуждался от благородного крика. Ах как сладко казнить виновного. — Девушка защищалась от тебя, как могла. Даже укусила тебя. Но ты сильный. По-до-нок! Если бы на ее месте оказалась моя дочь, я бы тебя вот этими руками задушил!..

Венька хотел было сказать, как Танчура, спрыгнув из кабины, показала ему язык. И про бутылку, которую они прежде выпили. Ее можно найти в кювете. На ней отпечатки пальцев Танчуры… Но вспыхнувшая в нем ответная ярость на Танчуру затмила Венькин разум: «Прости меня, все щас у нас будет хорошо». «Тварь, сука, нарочно подстроила с этой бутылкой!.. И этот орущий мужик в галстуке… Западня. Вам так хочется? Нате»:

— Да я повалил ее на землю. Изнасиловал! — Кричал и чувствовал, как летит в разверзшуюся перед ним бездну.

И прокурор с привычной всякий раз вновь переживаемой радостью смотрел со своей высотки на дрожавшие мосластые руки, изуродованное криком лицо, сломленного насильника.

Но почему его налитые злобой глаза смотрят так прямо?… Никто, даже убийцы не смотрели так прямо и яростно в узкое прокурорское переносье…

— Доволен! Где подписать? Я все признаю. Довольны? — корчился, тряс сцепленными сталью руками Венька. — С-су-ка-а!

Дверь будто распахнулась от этого крика.

До конца жизни Венька будет помнить, как в сумерки кабинета влетел, плеская белыми крыльями, ангел. И как он превратился в Танчуру с растрепанными волосами, а белые крылья опали полами плаща. Она еще не произнесла ни слова, но он почему-то знал, что спасен. Танчура бросилась к Веньке, упала перед ним на колени, стала целовать затекшие в наручниках кисти:

— Прости, прости меня подлую! Это все мать. Она выпытала… Она… Я не хотела, боялась, что ты… Я сама… Люблю его… Сейчас напишу, что я… сама… Что надо, чтобы вы его выпустили!? — Она подняла на прокурора мокрые глаза.

— Что сама! Что ты сама? — вздуваясь жилами, страшно закричал прокурор. Сдавил побелевшими пальцами пепельницу. Его высотка, на которую он ухлопал всю жизнь, бежала трещинами. — Кто тебя сюда звал! Что ты сама?!

— Сама я, — опешила от его крика Танчура. — Сама… Сама я под него легла. С охотой. Люблю я его! Отпускайте!

 

Глава пятая

В ту ночь прокурор Курьяков долго не мог заснуть. Под похрапывание жены он вспоминал, как испугался давеча вечером. Ему показалось, что в кабинет влетела огромная птица с темной головой и сломанными белыми крыльями. Закричала, рухнула на пол… «Никакая это не любовь, — усмехался он в темноте, подтыкая под спину одеяло. — Влюбленные не пишут заявлений об изнасиловании. Как она визжала: «Я сама под него легла». Молоденькая похотливая сучка. Решала, что лучше не отдавать его под суд, а женить на себе».

Такое рассуждение его несколько успокоило. Курьяков давно возводил в своей душе эдакую подлую башню. Стройматериала для нее оказалось в достатке. При расследовании каждого преступления, особенно убийств и изнасилований, он погружался в самые темные глубины человеческих душ. За долгие годы он воздвиг эту Башню из глыб чужой злобы, обломков лжи, подлости, коварства, алчности, трусости, предательства…

За стенами своей Башни он укрывался от угрызений совести, душевных метаний. Зачем рвать душу из-за негодяев и подонков? Выискивать в них зерна добра? Все это ни к чему, если знать, что человек изначально низок и подл.

С годами ему стало нравиться скрываться в своей Подлой Башне. С ее высоты он без зависти взирал на бывших однокашников, которые служили на высоких должностях. Равнодушно реагировал на богатство и славу. Если хорошо копнуть, думал он, можно будет добыть еще гору стройматериала для Подлой Башни.

С высоты ее Курьяков взирал и на обвиняемых. Все знали, на суде Ширхан, — такую ему дали кличку, — почти всегда просит максимальный срок. Исключение он делал только для стариков и подростков.

В его Подлой Башне были три склепа. В первом, затянутом паутиной времени, на поясном ремне висел иссохший скелет шестнадцатилетнего подростка. Тогда молодому следователю Курьякову поручили дело о краже малокалиберных винтовок из спортивного центра. Вор обнаружил себя сам. Стрельнул из краденой мелкашки в проезжавший «Москвич». Пулька пробила колесо. С азартом борзой Курьяков насел на парнишку. Тот не выдержал и повесился… Время источило черты лица юного самоубийцы, унесло его голос. В склепе остался призрак, мумия, укор.

В другом склепе Курьяков хранил память о седеньком старичке с челюстью старой лошади. На допросах Лошадиная Челюсть моргал дитячьими глазками и шамкал:

— Приехал ко мне в гости племяш. Сели за стол. И она, моя краля, села. Вина не хватило. Послали они меня в сельмаг. Денег племяш дал еще на две бутылки. Я заметил, как она под столом коленкой к нему прижималась. Прихожу, все настежь, полные сенцы курей. В избу зашел: они, гулюшки, на кровати в обнимку спят. Наигрались и заснули. Одеялка завернулась, у ей зад блестит голый, раздвоенный. У меня от этого ее зада все в глазах помутилось. Выскочил от греха наружу А тут в глаза топор кинулся. Токо-токо я его наточил, курей рубить. Этот топор прямо ко мне в руку и прыгнул…

Лошадиная Челюсть знал, что уходит на зону «под крышку», до конца жизни, но держался без страха. Курьяков про себя восхищался его бесстрашием. С годами, когда он время от времени заглядывал в склеп, его уважение к Лошадиной Челюсти усиливалось.

В свое время эти два типа: Юная Мумия и Лошадиная Челюсть — чуть не разрушили его Башню. Теперь вот эта девица, лишенная девственности. Как она кричала. Вжимаясь лицом в подушку и чувствуя, как отросшая за день щетина царапает ткань, он в сотый раз помимо воли вспоминал эти мгновения. Ее молитвенно запрокинутое к своему насильнику лицо. Глаза. Эти глаза прожигали стены его Подлой Башни, и подушку Негде было от них укрыться.

Этот ее взгляд пронзал, высвечивал третий склеп, куда Курьяков не желал бы входить до самой своей смерти.

Маясь без сна, он вдруг почувствовал, как жестоко завидует тому мосластому парню в наручниках… Душу бы дьяволу запродал, только бы раз в жизни какая-нибудь женщина вот так бросилась защищать его, Женьку Курьякова. Плакала, ползала на коленях, целовала руки… Прокурор вздохнул, повернулся набок. В тишине отчетливо скрипнула дверь, обнажая вход в третий склеп. От этого тягучего, похожего на стон звука плечи осыпало мурашками, прежде чем понял, что скрипнула кровать. Он мысленно отпрянул от этого, третьего склепа своей памяти. Сжал пальцы в кулаки и приказал себе не «входить» в него.

 

Глава шестая

Трехлапый и Ласка, обожравшись барсучьего мяса, днями валялись на буграх. Полусонные, вяло пасли глазами, как над бурьянами, где валялся обглоданный барсук, черными лохмотьями плескались вороны. Пугнуть бы дармоедов, но истома в хребте и лапах, глаза слипаются. Сил хватает зевнуть с подвизгом и опять мордой в зазеленевшую травку… Вороньи крики ветерком относит, шмели гудят. Журавли сверху из-под самых реденьких облаков протрубят, благодать, покой. И чего это все Трехлапому не лежится? Лезет, лижется. Ласка встала, отошла в сторону и опять повалилась на теплую траву Она теперь сторонится Трехлапого. Все чаще убегает к рукавицам, ложится около них. Вспоминает хозяина, его сильную руку, как брал ее за загривок, встряхивал. Кормил с рук.

После барсучатины Трехлапый домогался ее с новой силой. Ласка дыбила на загривке шерсть, скалилась, всем видом говоря: не лезь. Раз даже не в шутку хватанула Трехлапого за бок. Долго терлась мордой о траву, убирая с губ жесткую волчью шерсть.

Ласку тянуло в долину, откуда доносило ветром рокот моторов, собачий лай, музыку. Она садилась и, прядая ушами, подолгу вслушивалась в эти звуки. За недели, проведенные на воле вместе с Трехлапым, в ней проснулись извечные инстинкты, обострился слух. Она теперь различала, скребется под землей крот или мышь. Слышала, как на березе в гнезде сорока переворачивает яйца. Ей по крови пришлась эта дикая, звериная жизнь с опасностями, охотой за добычей. Еду надо было добывать не из хозяйской миски, а скрадывать, преследовать, вывалив язык, раскапывать суслиные норы. В лунные ночи подползать к тетеревиному току. Вжимаясь подрагивающим телом в жесткий ковыль, глядеть, как фырчат и наскакивают друг на друга косачи, обдавая сладким запахом пера. Изловчившись в прыжке, подминать под себя бешено колотящего по морде крыльями петуха, испытывая ярость и торжество.

Ласку уже не пугали хруст и сопенье кабаньего стада. Приближение кабанов она научилась улавливать по острому запаху вонючей белой грязи. Держась за Трехлапым, она обходила стадо стороной. Но когда, бывало, ветер наносил запах волка, в ночи раздавалось боевое похрюкивание огромной черной самки.

За рекой над обрывом было гнездо беркутов. Пробегая берегом, Ласка обнюхивала внизу под гнездом зверушечьи черепа, рыбьи головы и даже черепашьи панцири. Птица подняв высоко в небо черепаху, бросала ее на камни. Когда огромная темная тень беркута скользила по склону рядом с Трехлапым, он вскидывался, скалил желтые клыки.

Однажды в молодости, зимой, беркут в голодной ярости пал на спину волку. Одной лапой лихая птица впилась зверю в холку, другой облапила когтями морду. Беркут вырвал бы волку глаза, если бы тот не метнулся под дерево. Низкой ветвью хищника сбило с волчьей спины… На морде волка через нос и около левого глаза остались незарастающие шерстью белые бороздки. Кто мог знать, что зверь и беркут встретятся еще раз.

В то утро на рассвете Трехлапый с Лаской, мокрые от росы, поднимались из лощины в холмы. И вдруг пресную тишь пронизал тонкий крик, так похожий на вопль человеческого детеныша. Крик несся из-за ближнего холма. Кто-то охотился на территории Трехлапого. Ласка кинулась вслед за волком. Вымахнув на бугор, звери увидели, как расшеперив огромные крылья и судорожно подергивая ими, беркут прижимал к земле здоровенного, перепачканного болотной грязью русака. Заяц, опрокинувшись на спину, истошно кричал, сучил лапами. Беркут смаху бил зайца клювом. Сжавшись в комок, русак вдруг ударил врага задними лапами. Будто продброшенный кверху пружиной, хищник не взвился для нового нападения, а пал в траву. Топыря крылья, беркут проковылял несколько шагов, клюнул вывалившиеся из разваленного заячьими когтями живота волочащиеся внутренности и лег на распластанные крылья, недоуменно поводя ржаво-бурой головой с лаковым от заячьей крови клювом.

Когда беркут ткнулся головой в ковыль и затрепетал в предсмертной агонии, Трехлапый бросился к нему и в одно мгновение оторвал голову. Вгрызся во внутренности. Вскинулся, повернув к Ласке кровавую, облепленную пухом морду с медными горящими глазами.

Ласка вяло полизала кровь и отошла, барсучатина была куда вкуснее.

На другой день головой царя птиц с припорошенными пылью глазами играли у норы лисята. Игольно острыми зубенками щепили изогнутый клюв, смаху пробивавший череп матерого лисовина.

 

Глава седьмая

Тоска по Ласке когтила сердце егеря. Куда бы ни шел, ни ехал, все о ней думал.

По дому все делал, как обычно. На работу ходил. Здоровался, смеялся. Танчуре слова ласковые говорил. Но все как-будто по инерции, на автопилоте. Радость же, как квас из разбитой бутылки по песку, разлилась, и назад ее никак не собрать. Вроде уж и Ласка не так дорога сделалась и Танчура надоела со своими приставаниями хуже горькой редьки. Голуби, даже голуби, в коих Венька души не чаял, не радовали. Посыпать им зерна два раза уж забывал. Гнездилась в Венькином сердце непонятная остуда к жизни. Руки, как плети падали: «Все есть суета сует и ловля ветра».

Танчура к бабке долговской поехала:

— Может, порчу навели?

— Нетути на ем, милая, никакой порчи, милая, нетути, — успокоила ее бабка. — Вошью тоска гложет. Чой-то ему, золотая моя, в этой жисти не хватаить. Не додаешь, видно, ему чой-то, — прямо в Танчурину душу востро глядела обугленная кочерга вострыми глазами. Шамкала дальше такое, отчего знобко делалось на душе, будто там на донце ковшика с водой плавал Венька — навзничь, голый и неживой. — След у его какой-то черный через всю сердцу пролег. Вода какай-та нехорошая в его жисти встретится. Черная.

— А след-то этот, чей, бабушка, чей? Бабский? — с ненавистью ела глазами Танчура пепельный бабкин затылок.

— Да хто ж, его, золотая моя, знаить, чей. Вестимо, женский. Брызгай ему водицей этой на грудя, можа, рассосется…

Вечером Танчура подкараулила, когда Венька снял рубашку, плеснула с ладошки на грудь заговоренной водой.

— Ты чего-эт? Я так с холоду, замерз.

— Шалю.

— Лучше бы из ведра, шалунья.

— Садись есть. Суп будешь?

— Ничего не хочу.

— Ну и не больно надо. Обидчивые все какие!

Венька надел опять рубашку, куртку и дверью хлопнул. Танчура посмотрела в окно, как муж вышагивал за ворота и направился в сторону гаража райузла связи.

«Можа, рассосется», — передразнила Танчура бабку. Заревела в голос.

Домой егерь вернулся заполночь. Растопырился в дверях, руками в косяки уперся — портрет в раме. Без шапки, глаза стеклянные, коленки в грязи.

— Ну что встал, закрывай дверь, по полу дует. — Танчура, сонная, испуганная, поджимала то одну, то другую босую ногу.

— Чо выламываешься? В сенях разуйся, не волоки грязь.

— Да ты, ты одного ее когтя не стоишь, вот кто ты! — пьяно по слогам выговорил егерь и ничком, плашмя рухнул на пол. Танчура перешагнула через мужа, ушла на кухню, глотала слезы: «К сучке прировнял. Когтя не стою… Нажрался. Денег и так нет… Из-под двери дует. Простудится…»

Вернулась. Вместе с носками стянула полные грязи туфли. Перевернула мужа на спину. Плача, волоком затащила тело в комнату. Взяла, скрестила ему безвольные руки на груди. Испугалась: «Что ж я дура, как покойнику». Взяла одну руку, подложила под затылок, другую согнула в локте, уперла в бок. Прыснула: «Господи, как тряпошный…» И тут ее, как тогда в кабинете прокурора, вдруг накрыла волна жалости: «Упал бы вот так на дороге. Темень, машина бы переехала…»

Ночью Танчура то и дело просыпалась: «Не дышит!?» Через секунду различала тихое посапывание, ворочалась. В голову лезли нехорошие мысли: «Красивый. Бабы взглядами насквозь проедают… Через сердце черный след… Та же Натаха. Нажилась со своим алкашом. Зачем из города вернулась? Жалеет, небось, что Веньку не дождалась… Меры надо принимать, пока не поздно…»

Наутро Танчура достала из шкафчика упаковку презервативов, хотела кинуть в мусорное ведро, но передумала. Сунула на дно чемодана под постельное белье. Слазила в погреб за соленой капустой. Нацедила рассолу. Разжилась у соседки бутылкой водки.

Венька забрел на кухню, и как лбом о косяк, все похмелье вылетело. Танчура в новом халате, улыбается как ни в чем не бывало:

— Помер штоль кто иль война? — Венька оперся о косяк. Переводил взгляд то на жену, то на бутылку. — Гости кто должны подойти?

— Вень, зачем нам гости? Нам и без гостей с тобой хорошо, голова, небось, болит, полечись, — щебетала, рделась румянцем Танчура. — Вижу, болеешь…

— Наговорила штоль вино-то?

— Наговорила, наговорила. — Танчура приобняла мужа, зашептала, прихватывая губками ухо: — Заговорила, чтоб ты любил меня всю жизнь. И чтобы мы родили мальчика и девочку.

— Сразу двоих штоль?

— Можно по одному. Бессовестный такой.

— Ты извини за вчерашнее, Тань, нажрался, ничо не помню.

— Поцелуй меня.

Под вечер Танчура еще раз удивила Веньку:

— Поехали в лес Ласку поищем.

— Поехали. — «Что с ней сделалось?», подивился Венька. — На заправку щас съезжу, а то в баках почти сухо.

Егерь залил бензин, добавил в картер масла. Прибрался в кабине, в салоне. Свою «буханку», переоборудованную из машины «Скорой помощи», он берег. Выехали за село на закате. По сухому, выбеленному колесами асфальту поднялись до Ключа. Венька одним глазом поглядывал на дорогу, другим косил на жену: «Губы накрасила. Говорил, тренировочные штаны надень, она колготки черные натянула. Юбку, плащ новый, будто не Ласку искать, а на день рожденья к кому. Вчера дверью хлопала, а сегодня бутылку выставила… Вот и пойми ты бабскую натуру…»

За Ключом свернул на наезженную тракторами просеку, по которой зимой волоком таскали ометы соломы, остановил машину на склоне.

— Ты посиди, я сбегаю посмотрю, может, к рукавицам подходила.

— Некультурный ты, Вень, помоги жене вылезть, тут высоко.

Танчурин низкий с хрипотцой голос заставил Веньку проглотить готовое сорваться с губ: «Чать, не Наина Ельцина, спрыгнешь».

Танчура, перегнувшись сверху с сиденья, обняла мужа за шею и прыгнула, повалив его в снег.

— Ты что, — попытался подняться Венька. Но Танчура закрыла ему рот поцелуем. Потом, щекоча губами щеку, зашептала:

— Вень, я тебя так хочу. Ты такой весь мощный… Так соскучилась. Веня, милый…

Он чувствовал, как снег леденит затылок и как, упираясь в него, мелко дрожат у жены коленки.

— Постой, Тань, щас.

Когда встали, Венька рванул дверцу пассажирского салона. Бросил на боковую лавку спальный мешок.

— Иди скорей, — втянул Танчуру за руку в салон. Повалил на спальник.

— Ой, Вень тут так узко, не уместимся. Да не тяни ты так сильно. Порвешь колготки новые. Сама я, сама… Постой, не лезь, я с другой ноги колготку сниму. «Ладно, ладно», чо я тебе, проститутка какая?… Ну что ты злишься?

— Да я не злюсь. — Венька прижался щекой к горячему лицу жены. Краем глаза увидел валявшийся на грязном полу домкрат с масляно поблескивавшим стержнем. В памяти вдруг мелькнуло, как там в лесополосе повалил ее на мерзлую землю. Она царапалась, укусила за губу. «А вот теперь сама», — эта мысль почему-то обозлила. Он грубо раздвинул жене ноги и сильным толчком вошел в нее. Танчура закричала, выгибаясь дугой навстречу движениям мужа:

— Еще, еще! Так, да, так! Еще!..

Танчура стонала, елозила на засаленном спальнике, и звуки ее голоса гасли в железной коробке.

Солнце, багровея, просвечивало сквозь черные, набухшие дерева. Закатный луч позолотил пыльное стекло, скользнул в салон УАЗа, обнажив лоскутки грязных шторок на окнах, огрызки кукурузных початков, железки, ведра. В последние минуты заката как всегда засвиристели, защебетали птицы, любовью и радостью воспевая уходящий божий день.

Домой они вернулись в сумерках.

— Вень, мне так понравилось, — зашептала ему на ухо Танчура, когда они легли в кровать. — Я даже не думала, что так бывает.

Венька погладил жену по спине, вздохнул:

— К рукавицам-то я так и не спустился. Может, следы там…

— Тебе собака дороже жены. — Танчура повернулась спиной. — Нечуткий ты какой-то. Я ему про любовь, а он все про сучку свою, как чурбак.

— Ладно, Танюш, не обижайся.

— Я не обижаюсь. Все! Не лезь ко мне. Спи.

Венька тоже отвернулся. Во сне ему привиделся тот самый домкрат, что валялся в УАЗе. Масляный, с выдвинутым штоком, дымясь паром, домкрат лез к ним в постель. Шток при этом ритмично, будто дразня, двигался в чугунном теле. Венька отпихивал его ногами. Домкрат вздыхал по-человечьи и лез к Танчуре. Венька сталкивал его с кровати на пол, а он все разрастался в размерах, пыхтел и лез, пачкая белье мазутом. Венька закричал и очнулся. Пригляделся к простыням — чистые, боясь еще сонным сознанием, привстал на локте и отшатнулся. В темноте на коврике чернел тот самый домкрат. По спине побежали мурашки. Весь сон сразу слетел. Пригляделся, черная продолговатая коробка от Танчуриных бигуди валяется: «Гадство, приснится же… К чему бы это?…»

Утром вышел во двор и остолбенел. От сарая, виляя хвостом, к нему бежала Ласка. Вихлялась всем телом, де, прости, хозяин. Гладкая, веселая, шерсть блестит.

— Ласка-а, Ласкуха, тварь такая, где тебя столько времени носило? — Венька присел на корточки, схватил собачью морду в ладони. Ласка вырвалась, прыгнула на хозяина, повалила в снег. Венька задрыгал калошами на босу ногу.

Вскочил, забежал в дом:

— Таня, Танчурочка! Ласка нашлась! Выхожу, она по двору… Ко мне кинулась, гладкая…

— Да ты что!? — Танчура села в постели. И как тогда в кабинете прокурора, она показалась ему удивительно красивой. Она будто светилась: и глаза, и волосы, и голые плечи.

— Честное слово. Выхожу, она, тварь, как ни в чем не бывало по двору бегает. Кинулась, соскучилась зараза, — дрогнул у Веньки голос. — Тань, у нас пельмени мороженые остались?

— В сенях на полке, где банки трехлитровые. А зачем они тебе?

— Ласке. Угостить.

— Орел, додумался, собаку пельменями кормить, — возвысила голос Танчура. — Совсем чеканулся. Может, ее с собой в постель еще положишь!

— Ты чо, Тань? — будто наткнувшись на стену опешил егерь. Перед ним на скомканной постели сидела женщина с вскосмаченными, нависавшими на лицо волосами, на красном лице наискось через щеку белел рубец от наволочки. — Ты, может, Тань, головой обо что ударилась!

До сумерек Венька толокся во дворе. Прибирался в свинарнике. Настелил свежей соломы. Вычистил кормушки у голубей. Ласка ходила за хозяином как нитка за иголкой.

— Ну расскажи, где тебя носило, — присаживался перед собакой на корточки егерь. — Что видела, что слышала?

Ласка смешно двигала бровями, будто силилась понять, что он от нее хочет. Смотрела блестящими ореховыми глазами прямо в душу.

Венька вышел в огород, черневший вытаявшими грядками. Сел на бревна, привалился спиной к изгороди. Все у него по жизни случилось, как у людей. Жена, дом, свинья супоросая, машина, работа непыльная, друганы…

Прижмуривал глаза, и покачивалось над черными грядками злое Танчурино лицо с рубцом от наволочки: «Орел, додумался собаку пельменями кормить!..»

В съеденных сумерками холмах гудели овраги. Этот вешний гул бередил душу, подобно накатной полой воде, тащил клочья памяти, вымывал корневища полузабытых страданий.

… Вот они с Танчурой ночью после свадьбы остались одни. Скрипит, чуть шевельнись, полутораспальная кровать с панцирной сеткой, провисла под тяжестью их тел. Из-за двери в горницу доносятся пьяные голоса, звяк стаканов. С тонким присвистом сонно дышит молодая жена. Вот только выгибалась под Венькой дугой, кусала ладонь, которой он зажимал ей рот, чтобы там, за дверью, стонов ее не слышали. И вот уже спит. Венька прижался голой спиной к ледяной стене. Бугрился ком сбитого в ноги одеяла. С мальчишечьим любопытством вгляделся в проступившее из темноты женское тело. Танчура спала на спине, бессовестно раскинув белые ноги. Он въелся взглядом в уходившую темным острием в промежность полынью. Он так и подумал: «Полынью…»

«Э-эх, вый-ду на-а у-у-ули-цу гля-ну на село-о, дев-ки гу-ля-яют и мне ве-се-ло!..» — ловко выводил, радовался в горнице пьяный голос.

Ветерком из форточки шевельнуло белую длинную до пола штору, на миг погластилось, будто стоит за шторой она, Натка, его первая любовь, росинка зоревая, крылышко ласточкино, сука блудная…

Встать бы с бревен, зайти в дом, но гул с холмов переместился куда-то под сердце.

Жестокий поток памяти подхватывает, несет его туда, где он в солдатской форме, в голубой беретке, вышагивает к вокзалу. Увольнительная «по поводу приезда сестры».

На перроне не заметил, как она подкралась и, как тогда на лугу, обхватила его сзади, прижалась к спине выдохнула: «Венька, я так соскучилась!»

Друган, первогодок из местных, дал ему ключи от квартиры умершей бабушки. Эти ключи лежали в нагрудном кармане вместе с увольнительной. Слякотный день с сырым пронизывающим ветром превратился в столетнее ожидание ночи. Они с Наташкой сидели в кафе. Покупали в магазинах продукты, воображая себя мужем и женой, а вечер все не наступал. Когда они разыскивали квартиру, Виталька сжимал в ладони ключи, чувствуя, как зубчики впиваются в кожу: «Только бы открылся замок. Только бы нам туда зайти».

— Дай, я отомкну, — попросила Наташка.

Он разлепил пальцы, тряхнул рукой, прилипший к ладони ключ упал ей в ладошку. Они вошли на цыпочках, будто боясь разбудить спящего. Венька прикрыл дверь, привалился спиной к ней, обнял Наташку. Так они стояли, вжимаясь друг в друга, чувствуя пуговицы и рубцы одежды. Глаза привыкли к темноте, и Венька, глядя через плечо девушки, различал дверной проем, разбавленную уличным фонарем глубину комнаты, нагромождения пахнущих пылью глыб, в которых угадывались очертания стола, шифоньера в углу, этажерки с книгами. Дух старческой квартиры, вобравший в себя покой одиночества и покорность смерти, повеял из темной глубины чужого убежища. Они ничего не поняли, сильнее вжались друг в друга. Кровь толчками шумела в ушах, торопила…

Он чувствовал подбородком ее гладко зачесанные волосы. Оба вздрогнули, когда из комнаты донесся странный, похожий на стон звук.

Венька разжал руки и включил свет. Из высокого трюмо в почерневшей деревянной оправе сквозь покрытое мелким серым ворсом пыли глянули на них два юных пришельца с лучившимися от счастья глазами.

Они были бесстрашны и голодны. Им не было дела до старушки, чье сухое птичье тело когда-то двигалось здесь по комнате.

Они открыли все форточки, балконную дверь. Вымыли полы и стерли пыль с мебели. Нашли на полке шифоньера ровно сложенные, проглаженные простыни.

Наташка встряхивала простыни за уголки, и белая ткань, выгибаясь, куполом надувалась над кроватью, будто ласковое птичье крыло простиралась по постели.

Оробевшие, они долго лежали, затаив дыхание, на белом прохладном крыле, не касаясь друг друга, инстинктивно чувствуя разверзшуюся перед ними бездну, в которую им предстояло броситься. Страдать и радоваться. Похожее затишье бывает в природе перед тем, как взъярятся молнии и падет ливень.

… Холодными пальцами они срывали друг с друга одежду. Больно, до крови целовались.

Сквозь бешеный шум крови Венька слышал ее шепот:

— Венечка, я сама. Я сама помогу тебе. Не спеши, мой хороший, я вся до последней кровиночки твоя… Ой, больно. Веня, милый, подожди, я повернусь…

Стискивая зубы, чтобы не застонать, он послушно исполнял все, что она от него желала, шепча и лаская.

— Не спеши, не спеши, сюда… так… — И он послушно шел за ней, будто по краю темного сладкого обрыва, замирая, задыхаясь от счастья и чувствуя, как на лицо ему откуда-то сыплется горячий черемуховый цвет. И когда она вжалась влажными губами в ухо и выдохнула: «Не могу больше», он изо всех сил прижал ее к себе и бросился с обрыва. Она закричала низким безумным голосом.

Когда они, блестя телами, мокрые, будто искупанные, распростерлись обессилено рядом, скомканная простыня уже никак не походила на белое крыло.

— Мы родим с тобой мальчика и девочку, — тихо касаясь его рукой, сказала тогда Наташка. — Погодков растить легче. Да, Вень?

И тогда в углу раздался сухой смешок того, кто подслушивал и знал про них все наперед.

— Ой, кто это? — прижалась к нему Наташка. — Вень, я боюсь, не пугай.

— Черт, да это мебель рассыхается, трещит.

Она привстала на колени, тряхнула головой, как трясут, чтобы вылить из уха воду после игры в пятнашки, и сказала:

— Вень, давай поменяемся. Я тебе свое сердечко отдам, а ты мне свое… Тогда ты меня никогда не разлюбишь.

Ему оставалось служить полгода, когда утром принесли то письмо: «… Вениамин, прости меня, подлую, я выхожу замуж…» Он прочел его и даже не очень огорчился. Будто чей голос шепнул на ухо: «Ну и хрен с ней!» Сунул в карман, побежал на построение. После обеда уединился в туалете, дощатом сарайчике. Еще раз перечел, разорвал на клочья и горстью швырнул в ромбовидное очко. Нагнув голову, глядел, как кружась падают в яму обрывки письма и вместе с ними их с Наташкой узорчатый дом с камином, белоголовые сыновья-погодки, яблоньки у крыльца, большой лобастый пес…

Ночью, стоя в карауле, он то плакал злыми слезами, то, до боли оттерев скулы, пристально вглядывался в темноту, не мелькнет ли на счастье какой-нибудь нарушитель, чтобы всадить в ночного пришельца весь автоматный магазин. Но пришелец не поторопился разделить с ним горе. И тогда тот же голос, что подсказал днем в туалете циничный совет, зашептал: «Ты, ты сам можешь запросто выйти из вот этой оболочки, одетой в камуфляжку. Это не больно, ведь пока ты жив, ее нет, придет она, тебя не будет, ха-ха…»

… У смерти был глубокий угольный зрачок, выглядывавший из вытертой до бела геометрически круглой стальной глазницы.

«Никогда. Больше никогда в жизни… Сука!.. Обменяться сердцами… Только твое получишь с маленькой дырочкой, — с хохотком, обращая все как бы в шутку, лез в уши, в душу услужливый голос».

Три раза смертоносный зрачок поднимался от плеча к лицу. «Это как таблетка от зубной боли, — зудел в ухе комариный писк. — Горячая свинцовая таблетка. Ее даже не придется запивать водой. Сразу пройдет боль, что не дает вздохнуть полной грудью… Откуда в мороз комар? — Содрогаясь от страха, Венька решил закрыться от своей смерти ее смертью. — Ее больше нет. Она умерла. Погибла, — сказал он себе в ту ночь. И черный зрачок в белесой глазнице взлетел к плечу, уставился на обломок сизоватой луны в разломе туч.

«… Она ехала на попутных «Жигулях» на железнодорожную станцию, в двадцати километрах от села. Машина врезалась во встречный КамАЗ, — придумывал он. — И водитель, и она погибли мгновенно. И теперь она лежит в земле на деревенском кладбище в дальнем углу, где зеленеют молодые сосны. Ее нет. Она умерла…»

Утром он сбегал в деревню на почту. На бланке написал телеграмму: «Выражаю соболезнование связи трагической гибелью вашей дочери Натальи Вениамин».

Кончиком авторучки пересчитал слова. Их было девять. Скомкал бланк в кулаке и вышел на улицу. Ее смерть материализовалась на разлинованном казенном бланке в девяти словах. Боль поутихла.

Венька очнулся от воспоминаний. Потрепал настывшей рукой жавшуюся к ногам Ласку. С юной отвагой ревели овраги. Этот, то относимый ветерком, то накатывающийся овражный гул манил в сырую грязную темень. Захотелось шагнуть за село прямиком на этот гул. Вязнуть жадно в по-вдовьи чмокающей пашне. Не чуя ног после трясины, вышагивать по ковыльной целине. Спотыкаться о невидимые накопы нор. Вздрагивать от вспархивающих из-под ног сонных жаворонков. А невидимая в темени Ласка то убегала бы, то догоняла и тыкалась мордой в ногу.

Когда он лег в постель, гул оврагов еще жил в нем. Венька молча повернул Танчуру на спину, молча и зло овладел ею. Тогда гул отдалился, и он уснул.

 

Глава восьмая

Трехлапый метался в холмах. Грязный, ребрастый, с обвисшим, в репьях хвостом, по Ласкиному следу он несколько раз добегал до околицы, но страх гнал его назад. Он возвращался на лежку, отполированную Ласкиными боками. Ложился, клал морду на землю. Тяжко всем телом вздыхал. От влипших в землю ее шерстинок пахло сукой. Ветерок ерошил седую шерсть на загривке. Издали он походил на выбеленный дождями и солнцем продолговатый валун. В сумеречной звериной памяти проступала белолапая сука с блестящими веселыми глазами. Дуновенья ветерка напоминали зверю ее нежный язык, так часто вылизывавший его морду, глаза, уши. Пухла, саднила в горле ярая тоска. Он вскидывал морду кверху, но шум машин, музыка, долетавшие из долины, заставляли его давиться рвущимся наружу воем.

Тогда, после убийства волчицы с вертолета, ночью, с перебитой, мотавшейся на сухожилье лапой, он приковылял на то место, где ее добили выстрелом в голову. Истоптанный бурьян держал запах волчицы, пропитавшей землю кровью. Здесь же валялись отблескивающие в лунном свете вонючие бутылки, ошметки колбасы, пугающе шуршали на ветру пустые пакеты. Он приходил к кровавым бурьянам каждую ночь. Скреб лапами темную от крови землю. Искал волчицу окрест. Его вой оседал в камышах, заставляя настороженно покрякивать в полынье двух селезней-подранков. Буран похоронил все запахи. Волк ушел на дальнее жнивье, сделал лежку в стогу. Морозы не дали ране гноиться…

Теперь же инстинкт подсказывал Трехпалому, что после соития с сукой появится потомство. Надо будет выкармливать и сторожить помет. Учить щенят охоте… Но сука тоже исчезла, и Трехлапый опять остался один. Второй раз в жизни волка естественная поступь бытия обрывалась, гасила в нем инстинкт самосохранения.

Из ночной темени зверь глядел на огни раскинувшегося в долине села. Каждой своей клеткой он осязал опасность, которую излучал чудовищный, разлегшийся у реки зверь, таращившийся сотнями ужасных сверкающих зенок с жутко горящими редкими уличными фонарями. Этот зверь скрежетал стальными сочленениями. Рычал, грохал, выл, изрыгал чудовищные запахи. Волчий хвост поджимался, страх гнал Трехпалого назад в холмы. Но где-то там, в чреве этого чудовища, сгинула белолапая сука. И оттого черная громада низкого ночного неба, холмы источали беспредельную пустоту. И она была сильнее страха смерти, понуждала, толкала его за Лаской. Волк зашел с подветренной стороны села и вдоль огородов ковыляющим призраком затрусил в село, обегая черные проталины грядок. Он часто останавливался, обнюхивал песьи метки на углах изгородей, втягивал чуткими ноздрями запахи следов, оставленных людьми и животными. Под утро он наткнулся на следы Ласки. Трехпалый пересек огород. Остановился, обратившись вслух. От сараев пахнуло едким запахом свиного навоза и мочи, птичьим пером. По подтаявшему снежному сугробу он вскарабкался на крышу сарая. Хрустнул под лапами мерзлый рубероид. Внизу очнулась, захрюкала свинья, всгагакались гуси. Но волной ударивший со двора запах Ласки придал волку храбрости. Он прыгнул во двор. В тот же момент из соломы выметнулся темный ком, пронесся по двору, вылетел в подворотню. Густой волчий запах будто удар пинка забил соседского кобелишку под крыльцо, и только там он зашелся задавленным криком. «Дрыхнете, а тут волки! Волки!..» — истошно визжал пес. И тут же из подворотен, от собачьих будок покатилась волна собачьей ярости. Шавки и осипшие за зиму цепняки ярились, готовые разорвать в клочья наглого вражину. Но ни одна из собак, заходясь в ярости, не выскочила из подворотни.

Ласка спросонья тоже взлаяла, но, учуяв запах Трехлапого, осеклась. Они дружелюбно обнюхались. Через минуту, будто вспомнив о своих обязанностях охранять дом, Ласка оскалилась и опять ушла на свою лежку в соломе. Трехлапый поковылял следом, прилег поодаль, чуял запахи суки, говорившие ему о зарождающемся в ее чреве потомстве. Спокойствие самки передалось и волку. Даже когда в соседнем дворе хлопнула дверь и раздался сонный человечий голос, а следом визг ретивого кобелишки, волк скосил глаза на Ласку. Он знал, что самка раньше чувствует опасность и реагирует на нее. Но Ласка даже не подняла головы. Обиженный хозяйским рукоприкладством, кобелишка стих. Трехлапый, умиротворенный присутствием суки, угрелся и задремал. Утром Танчура, встав доить корову, включила фонарь над крыльцом. Свет ударил по волку, как сноп дроби. Огромным прыжком он перемахнул через изгородь и умчался в холмы.

С тех пор каждую ночь соседский пес заходился в лае. Ему вторила вся собачья рать. Молчала одна Ласка. Целыми днями она валялась на соломе, подставляя солнцу вздувшиеся бока. Брюхо у нее обвисло. Сосцы набухли и торчали из шерсти. Она сторонилась ковырявшейся в соломе свиньи. Не лаяла, как раньше, на приходивших к егерю охотников.

Ночные набеги Трехлапого ее не волновали. Она обвыклась с Трехлапым, но близко к себе не подпускала. Сугроб, по которому волк запрыгивал на сарай, съело солнцем. Тогда он нашел в заборе собачий лаз и заползал через него. Под утро, как только в доме сквозь оконные стекла доносилось шевеление, Трехлапый уходил огородом в степь. Ложился в бурьян. Искал пробивавшиеся из земли зеленые иголки травы, скаля зубы, выгрызал травинки. За ухом, где череп процарапала картечь, давила мозг тягучая ломота. Он ложился набок и, угнув голову, пытался соскрести пухнувшую на голове шишку здоровой лапой. Трехлапый терял силы. Шерсть на нем висела шмотьями. В глазах стояло марево. Земля металась под ногами. Волк падал. Но по ночам неодолимая сила гнала его к Ласке. Трехлапый на животе вползал через собачий лаз в заборе, оставляя на досках клочья шерсти, и ложился поодаль от Ласки. На рассвете его несколько раз видели пастухи и ехавшие на утреннюю дойку доярки, но никто не обратил внимания. Мало ли собак по селу мотается.

Днями волк лежал в бурьянах на меже поля. Здесь на него и наткнулся топавший с тетеревиного тока смертный бракуша Женек Столиков. Тетеревятник стер сапогами ноги и шел босиком. Потому-то Трехлапый и не услышал его. Женька, увидев в бурьяне зверя, поставил сапоги, сдернул с плеча вертикалку и с десяти шагов разрядил стволы в Трехлапого. Сноп тетеревиной дроби почти в упор нанес страшную рану в боку. Волк пополз было от убийцы, но свалился набок, засучил лапами, ломая сохлые былки, осыпая на себя, будто иней, белесое полынье семя.

Женек подождал, пока прижатые волчьи уши тряпошно обвисли, подошел к добыче, подивился: «Волк, откуда взялся? Может, бешеный…» Достал из рюкзака целлофановый мешок. Засунул неожиданно легкую тушу волка. Оттащил добычу подальше от дорожной колеи и пошмурлил домой, за транспортом. Дорогой вспомнил, как раньше, при советской власти, за убитого волка давали денежную премию и барана от колхоза, на чьей территории был убит хищник.

Предколхоза посмеялся над Женьком:

— Барана тебе, да мы их сами хуже волков перевели.

Егерь же подробно выспросил, где Женька убил волка, нехорошо усмехнулся, посулил:

— Хренов волчатник, ох отучу я тебя по тетеревиным токам шастать!..

Когда Женек мчался на мотоцикле в холмы, в нем еще ворочались, кололи эти: «Волчатник хренов…»

«… Да пуганые мы. Хозяин нашелся, — про себя доругивался Женек с егерем. — Лисы душат этих тетеревов — ничего, а человеку… сразу «волчатник хренов». Дурак, сунулся к нему…»

Стратегически Женек спланировал обснимать со зверя шкуру и загнать кому-нибудь, нефтяникам: «Хоть заряды за эту падаль оправдаю…» Но когда вытряхнул зверя из мешка, сдирать клокастую, в репьях шкуру расхотелось. С минуту он стоял над волком, разглядывая прилипшее к окровавленному волчьему боку, играющее на солнце изумрудное тетеревиное перо. Носком сапога сковырнул перо, вдавил его в землю, плюнул и укатил. К вечеру того же дня Женек, вдугаря пьяный, на том же мотоцикле помчался на станцию встречать сестру. Залетел под встречный лесовоз и скончался на месте. В неподъемном из сырых сосновых досок гробу Женька закопали в землю. А через пару дней через зазоры между досками в Женькову домовину пожаловали могильные черви и устроили пир.

В то же время на меже в бурьянах вороны устроили на останках Трехлапого горластый собантуй. Разнесенные ветром клочья волчьей шерсти пошли на гнезда полевкам. За лето суховеи, вздымавшие с пашни тучи пыли, засыпали волчий скелет. Так растворился в Ветлянских холмах последний здешний волк. Но природа как будто бы не терпит пустоты. Пройдет время и опустевшую волчью нишу заполнят бродячие собаки. Природа озаботится и вооружит их еще большей свирепостью, хитростью и бесстрашием, чем волков.

 

Глава девятая

Благо есть с кого дикой природе брать пример. С кого? Да с браконьера. Нет на земле хитрее и ненасытнее хищника, чем этот «санитар природы». Он тоже претерпел мутацию. Теперь это не диковатый абориген с шомпольной одностволкой и сапожным ножиком за голенищем. Нынешний двуногий «хычник» оснащен военными карабинами, помповыми ружьями с оптикой, приборами ночного видения, рациями, японскими снегоходами, джипами и комком соли вместо сердца. Кроме себя, ему никого и ничего не жалко. И не боится он никого, кроме себя, тоже. Случись, прищемят ему пушистый хвост, тотчас выпорхнут из сизоватой стали толстомордых сейфов серенькие чековые книжки, засучит языками наемная совесть: «Пострадал мой клиент… Превысили закон в его отношении… Возместить моральный ущерб…» И еще выше, в кабинете через стену от бога провернутся шестеренки, сожмутся пружинки, замкнутся контакты и колыхнет телефонную мембрану на гербовом телефоне голос из поднебесья: «… Слушай, Эдуард Константинович, у тебя там толковый парень работает (имярек). Разворотистый, энергичный. Ты какого о нем мнения, а? «И тонкое ухо Константиновича в мгновение расшифрует всю соль и перец, закодированную в этом «а?».

И тогда провернутся шестеренки другого диаметра, сожмутся пружинки… и вогнется барабанная перепонка от рыка в мембране: «Какого вы там к мужику прицепились! Ну и что трех лосей!.. Гвалт на всю страну подняли. Газетчиков этих зачем? Как хотите! Никакого уголовного дела! Плевать, что все знают. Ты чо? Тебе русским языком говорю. Нет там никакого состава преступления. Нет!.. Он деньги на закупку двенадцати благородных оленей переводит в виде спонсорской помощи, а мы его под суд?! Соображай!..»

И наш хычник в героях. А то что он стельной лосихе брюхо разрывными пулями изорвал и теленок на бегу из нее вывалился, так это в спонсорской сумме всего лишний нолик.

В немалых количествах водятся бракуши статью пожиже и чином пониже, но те отчаяннее и злее. Началось, к примеру, распыление льда на Ветлянском водохранилище, они тут как тут. По берегам сидят, ждут, как волки.

В совестливые времена при рыбьем нересте в церковные колокола не звонили, мосты соломой застилали, опять же, стуком колес мечущую икру рыбу не потревожить. А ловить, боже упаси. Отнерестится, порожнюю тогда и лови. Теперь лед толком не распылился, кинулись на воду. Концы сетей в полкилометра, с пауками, с закидушками, с острогами, кто с чем, как на пожаре. Умей рыба зевать в голос, до небес бы над водохранилищем крик вздымался: «Люди добрые, пустите хоть икру отметать!»

Венька вторую неделю на воде ночует. С областного общества охотников ребята приехали, с инспекции рыбохраны. Протоколов мешок насоставляли. Сети браконьерские кошкой, как ботву в огороде, соскребали. На берегу бензином обливали и кучами жгли. Чуть отвернись, норовят из огня сетки выдернуть и опять в воду. Как с ума посходили. Лещ недуром пошел. Час-полтора сеть постоит и грузнет, набивается в каждую ячею.

Попробуй тут порядок навести, сам можешь свободно в гости к ракам уйти.

Вечером вдоль берега Венька на катере идет, костерки как волчьи глаза из темени мерцают. Ткнешься носом в берег около такого волчьего глаза, шагу ступить не успеешь, навстречу хозяева бегут, стакан с водкой в одной руке, будто нож сверкает, в другой огурчик озябший пупырчатый:

— Вениамин Ляксандрыч, от чистого рыбацкого сердца!.. Какие мы браконьеры? Свежим воздухом дышим на природе. Удочки вот, на ушицу… с нами похлебать…

Не люди, а воск, милота родниковая. Но в глазах сощуренных искорки колючие, азартные: «Эх ты, инспектор, пес казенный, плавник-чешуя, не поймаешь ни х…»

Вот и попробуй из таких склизких налимов уху сварить.

А дома Танчура войну на семейной глади развязала:

— Как твоя зазноба прикатила, сразу у тя рейды начались.

— Какая еще зазноба? — не сразу догадался Венька.

— Не прикидывайся, Натаха насовсем прикатила, будто не знаешь. Прикидывается!..

Это «Натаха прикатила», как окуневые иголки впились, пухли и ныли под сердцем. Много о чем думалось, но больше мучила загадка: «Насовсем-то почему?…»

Тут погода испортилась. Дождь со снегом вперемешку. На воду вышли в сумерках. «Прогресс» на двух моторах крался вдоль тальников, похрюкивал. За ветровым стеклом на доске ежился Генка Рассохин с областной инспекции. Все браконьеры от Ульяновска до Астрахани знают Рассоху, что деньгами не купишь и под стволом не сморгнет. Отчаянный, верткий, как угорь. И брал Рассоха бракуш не отвагой, глазами брал. Глянет человеку в душу из-под долгих ресниц, будто весть радостную принесет. И самый отпетый бракуша стишает. Ведет инспектор допрос протокольный, а глазами будто утешает, де, мы-то с тобой друганы, знаем: ерунда это все, муть донная… И самые лютые бракуши вроде как под наркозом послушно все исполняют, а потом руками всплескивают: нас сколько было… Мы бы его, как котенка в ведре, утопили… Протокол на себя подписали… И вроде бы тверезые. Ну, Геннадий Федорыч, ну, Рассоха! С годами в этой неравной войне на воде рассохинские глаза от частых взрывов злобы и ненависти будто припудрило серым пеплом. И редко какой состарившийся на воде двуногий хычник не пригибался законопослушно под рассохинским взглядом.

Сидит Рассоха, будто ястребок на ветке, голову в капюшоне от встречного ветерка прячет. Рядом с ним Славик Неретин, лейтенант из райотдела милиции. В форме, при табельном оружии. Неделю, как из Чечни вернулся. Недовольный, что в рейд отправили. Зуб у него разболелся. Все за борт слюной цикает.

Дождь в снег откристаллизовался. Белая стена на черной глади встала. Ни неба, ни берега. Но Венька водоем, как свою ладонь, знает. Вдоль кустов скользит катер, мотором похрюкивает. Рассохин махнул, подальше, мол, от берега прими, а то пенья-коренья. Кошку стальную за борт на шнуре бросил. Тянется за катером, скребет по дну кошачья лапа. Сеть попадется, непременно зацепит.

Пять минут не прошло — дерг, есть. Сеть поймали. Вытаскивать не стали.

— Сдай чуть назад, — зашипел инспектор. — Кошку выпутаю. — Пока, перегнувшись за борт, в ледяной воде возился, руки настудил. Сунул кисти в куртку подмышки. Голову угнул. — Давайте хозяев на живца возьмем.

Отошли метров на двести, ткнулись в кусты. Ласка, было, на берег выпрыгнула. Зашуршала в тальнике. Венька пискнул мышью, прыгнула на катер. Прижалась к Венькиным ногам. Сама вся в тальник нацелилась. Ушки навострила. Ондатра возится у берега, хрустит — рака поймала. Мышь в когтях у совы запищала… Круговорот еды в природе.

Когда заряд снега стишает, проглядывает багровый глаз костерка на берегу. Хозяева сетей греются. Им там у огня-то благодать. А тут в мокрой стальной посудине крючишься. И от мутной полой воды поднимается в душе злоба на тех, у костра. Могли бы в теплой квартире, у телека, чаек попивать, а они в такую страсть на черную воду вышли. Что бы там ни говорили, а самая азартная охота есть охота на человека. Не было бы их, не было бы и этой охоты на живца.

Крючатся, дремлют в катере охотники. Хлопья снега, кажется, все печенки-селезенки присыпали. И никогда он не растает, и никогда рассвет не придет. Ласка брюхатая в ногах у Веньки угрелась. Даже сквозь резину сапог от ее бока тепло чувствуется: «Зря я ее взял, скоро щениться ей», — вяло жалеет егерь.

Вскочила Ласка. Венька глаз один приоткрыл — на воде огонек от фонарика плавает.

— Гады, по-темному хотят сняться. — Венька кнопку стартера ущупал. Будто спросонок, захрюкали моторы. Вскинулся на носу продрогший ястребок, закрутил головой:

— Давай, Вень, полный вперед без света. Вплотную подойдем, сразу фару врубай. Я к ним в лодку прыгну, шланг с бензобака выдерну. А ты, — Рассохин наклонился к Славику, — кричи: «Руки вверх, я работник милиции. Стреляю без предупреждения!»

Венька тихохонько отпятил катер от ветел, развернул. Сколько раз он участвовал в таких рейдах. И всегда в момент перед броском сохнут губы, колотится сердце. В каждой клеточке возникает восхитительная отвага. Глаза обретают кошачью зоркость.

Вон лещ за бортом лопатой вывернулся, хвост черный раздвоенный выставил напоказ. Впереди в свете фонарика зеркальные осколки в воду сыплются — сеть достают. Минут пять подождали, чтобы сеть побольше выбрали и-и-и… Н-на! — рукоять газа на себя до упора. Взревел зверюгой катер, прыгнул, так что Ласка задом на ветровое стекло посунулась. Жались, мокли, мерзли ради этих мгновений «Н-н-аа!»

Катер задрал кверху морду, черноту над водой заглатывает, кипящим белым хвостом гладь сзади взбухает. Черный, безумный, страшный, как будто откуда-то из туч обрушился.

Как вытянутыми пальцами, шваркнул в глаза рыбачкам с катера прожектор. Венька скинул обороты, развернул катер борт в борт. Те проморгаться не успели, Рассохин уже у них в лодке, за ним Ласка перепрыгнула, зашлась лаем.

— Сто-о-я-ать! Ни с места! — заорал спросонья Славик.

В лодке, как разглядел Венька, оказалось четверо. Один сразу кинулся багром от катера отталкиваться. Венька ухватился рукой за борт лодки. В полуметре от себя отчетливо разглядел ощеренный злой рот с блестящими верхними зубами, под ноль стриженый лоб из под-ушанки. Трое в лодке Рассоху окружили, подмяли.

— Брось багор! — Лейтенант кинулся к борту, оскользнулся, съехал на дно катера. Рука с пистолетом кверху задрана. — Стрелять буду!

На лодке мат, крики:

— Падла, цапнула! Пошла! Дай ей колотушкой! — И рык, и визг. Матерщина. — Ты что за глотку, бля! Ты кто такой! За борт его!

В свете прожектора фигурка в серенькой штормовке вывернулась из-под кучи тел. Отскочила в нос лодки:

— Стой, хуже будет! Стой! — Но двое в развевающихся за спиной черных целлофановых накидках как коршуны метнулись к нему. Инспектор прыгнул им навстречу. Замелькали кулаки.

Краем глаза Венька видел, как двое других стояли на корме, перед ними прыгала, заходилась лаем Ласка. Один из них норовил пнуть собаку, другой замахивался багром. Славик пару раз стрельнул из пистолета в воздух.

— Не трожь собаку! — закричал Венька, успел удивиться, откуда на правой руке взялась рваная красная перчатка. На лодке подмяли Рассохина и будто плясали от радости. Вякнула утробно Ласка — багром достали.

«Ну-у, гады! — Мозг работал восхитительно легко. Будто алмазом по стеклу прорезалось решение. — Ну, гады, не икайте». Венька дал катеру задний ход.

— Ку-у-уда? Они его уконтропят! — заорал Славик, решив, что Венька уходит.

Катер подался назад, будто зверь перед прыжком. Развернулся тупой мордой на лодку. Взревел моторами. Мгновение он почти не двигался, привставая на передних лапах. Сноп прожектора задрался в небо.

Будто кто-то невидимый замахнулся гигантской белой дубиной. Через несколько секунд раздался глухой удар, скрежет железа о железо. Дубина пала на воду. Стало видно, как катер, ударив лодку в борт, толкал ее перед собой. И борт лодки, скрежеща, задирался все выше. Люди там падали, хватались за что ни попадя. И вдруг лодка разом исчезла. На ее месте в то же мгновение, пузырясь, вывернулась кверху округлым белым брюхом икряная рыбина. Из чрева ее одна за другой вынырнули на поверхность эдакие икринки размером с человечью голову. Зафыркали, заматерились:

— Козлы! С ума посходили!

— Вы чо, уроды. Людей топите!

— Совсем оху… ли! — орали, матерились, а сами гребли к катеру.

— Геннадий, ты где? — Венька нагнулся через борт. Из темноты вынырнула Ласка, заколотила по воде лапами, обдавая брызгами хозяина. Он схватил собаку за загривок, ойкнул от боли в руке. Подскочивший Славик помог втащить Ласку.

— Руку-то хоть дайте. Чуть зубы не выбил. — Кое-как перевалили через борт Рассохина. Инспектор повалился спиной на дно катера, задрал кверху ноги. Из болотников, будто из опрокинутых ведер, хлынула вода. — Хотел нырнуть, снять, жалко стало.

— Ну вы чо, уроды! Вытаскивайте нас. Судорогой сводит! Захлебываемся же! — Из темноты возникла рука, ухватилась за край борта. — Додумались!

— Дерьмо не тонет, — клацнул зубами инспектор. — Четверо на одного. Пошли, Вень, к берегу, пусть вплавь добираются.

— Оставление в опасности для жизни и неоказание помощи: от трех до пяти лет общего режима, — выкрикнула с воды голова в мокрой лыжной шапочке, поднялась над бортом и опять погрузилась в забортную тень.

Одного за другим браконьеров втащили в катер. Вид у всех был небравый. Ручьями стекала вода.

— А где четвертый ваш? — Венька посветил прожектором на воду. Белыми ошметками плавала вывалившаяся из лодки мертвая рыба.

— Нас трое было, — сказал и закашлялся мужик в белой шапочке.

— Как? Он же багром от катера отталкивался. — Венька поднес к глазам окровавленную руку. — Пальцы мне чуть не отрубил.

— Ну уроды. Это вам в зачет! — матерился стриженый широкий мужик в одном сапоге, держась за борт, потряхивая в воздухе ослепительно белой ногой.

— Сильно крутой? — не попадая зуб на зуб, придвинулся к нему Рассохин. — Остынь, а то щас вплавь отправлю!

— Отправь, наживи горе!

— Прекрати, Виктор. Хватит, в другом месте будем с ними разговаривать, — крикнул, закашлялся тот, в светлой шапочке. Славик нагнулся к сидевшему на руле Веньке:

— Слышь, вон тот в шапочке, вроде как Курьяков?

— Кто-о?

— Прокурор!

— Он браконьер-то, не мы. — Венька кружанул катер вокруг лодки — никого. Заложил широкий круг. Чернота, гладь.

— Может, он в сеть запутался? Славик, ты не видел?

— Говорят, не было, значит, не было, нам-то что, — буркнул лейтенант.

Ласка уселась на носу и стерегла каждое движение своих врагов. Стоило кому из браконьеров пошевелиться, как она злобно взвизгивала, припадала на передние лапы, норовя броситься.

Тем временем рассвело. На воде заиграли розоватые отражения облаков. В этих отсветах мокрые, с ввалившимися глазами бракуши походили на оживших утопленников. На свежем ветерке при движении катера всех колотило крупной дрожью.

На берегу отжались, натянули на себя все, что было сухого. Развели жаркий костер.

Рассохин тоже надел все сухое. Но его так колотило, что он не мог держать авторучку. Отдал протокол Веньке.

— Давай, мужики, разойдемся миром, — веско выговорил все время молчавший, державшийся около прокурора осанистый лысый мужичок. — Вы у нас лодку потопили. Самих чуть к ракам не отправили. Ну зачем протокол?

— Фамилия, должность, — перебил Рассохин. Левый глаз его выглядывал, как из норы, из-под рассеченной козырьком нависшей брови. Другой — ореховый и блестящий на этот раз сверкал злобой.

— Не уговаривай, Иван Константинович, ребята себе срок зарабатывают. — Прокурор в куртке с чужого плеча выглядел бомжеватым подростком. Он тоже дрожал и стучал зубами, оттого слова получились рваные, не солидные. — Мы вышли полыбачить улочками. Зацепили чужую сеть. Намотали на винт. Стали распутывать. Вы наетели. Чуть не утопили. Нанесли матеальный ущеб и ущеб здоовью. — Он замолчал. Сцепил скулы, пытаясь унять дрожь и не стучать зубами.

— А что ж вы, рыбаки, с удочками убивать меня кинулись? — зло одной стороной рта усмехнулся Рассохин. — Во-о, чуть глаз не выбили.

— Вы сами оскользнулись и о борт ударились, — поспешно сказал прокурор.

— Ну и вы сами с лодки попадали, — в ответ сверкнул из норы глазом Рассохин, — у меня десять свидетелей покажут, как вы сети ставили. Ясно?!

Венька встретился глазами с прокурором. Ему было неловко за этого дрожащего, откусывающего слова человека.

По взгляду он понял, что человек, которого он, Венька, опрокинул в ледяную воду, заставил барахтаться и стучать зубами, не забудет и не простит до смертного часа.

— Не дрейфьте, мужики, — ободрил сотоварищей Рассохин, когда браконьеры уехали. Они выпили для сугрева водки. — Это для вас тут районный прокурор царь и бог. А я с самим областным чай пью.

— Сколько у тя, Вениамин, зарплата? — спросил, держась за припухшую щеку, лейтенант. — Сколько-о-о?!

— Четыреста пятьдесят, — буркнул Венька. — На бензин еще двести.

— За такие копейки под пули. — Славик, разом охмелев, посунулся к костру. — Да мы в Чечне в зоне боевых действий за день больше получали.

— Геннадий Федорч, я этого четвертого на расстоянии руки как тебя, — перебил егерь. — Ну натуральный зэка. Славик, ну ты же видел?

— Да трое их было, вроде.

— Мужики, не мог он. До берега ему ни за что не доплыть.

— Раз сами говорят, трое их было, значит трое, — веско выговорил Рассохин. — Тебе-то что.

— Я его, как тебя, видел.

— Закусывай, Вень, вон салом. Пьянеешь ты быстро.

— Мы его утопили?

— Ну утопили, так утопили. На, закусывай.

 

Глава десятая

После рейда Венька заехал на работу. Его кабинет на двоих с охотоведом находился на втором этаже здания райадминистрации. Он поднимался по лестнице, придерживая другой рукой, как букетик гвоздик, красную от проступившей сквозь бинт крови кисть. Отвернулся к перилам, пропуская спускавшуюся навстречу молодую женщину в блестящем плаще.

Еще до того, как она сказала в спину «Вень, здравствуй!», отчего-то как там, на водохранилище в момент перед броском катера, пересохли губы и заколотилось сердце.

— Драссте. — Он, не оглянувшись шагнул выше. «Она умерла. «Примите соболезнование связи трагической гибелью вашей дочери Натальи». Ее закопали в землю, засыпали песком, где сосны», — заныл в ухо тот самый армейский комар, что три года назад на посту у складов зудел ему про свинцовые таблетки.

— Ты меня, Вень, не узнаешь? — подняв к нему лицо, спросила женщина.

— Ты откуда? — прижимая к груди руку, как чужую, спросил он.

— Из Плесецка, Вень. — Из-под кожаной черной кепки с узким козырьком обрезанно горела рыжая челка с белой прядью. Картинно обведенные фиолетовые глаза уходили остриями к ушам. В пол-лица кроваво-нагло блестели губы.

Ее взгляд из фиолетовых бойниц упал на окровавленный бинт. Женщина ойкнула:

— Больно, да? — И лакированная маска на ее лице разбежалась трещинками сострадания. Расширенные серые глаза сияли сочувствием и радостью.

— Вень, а чем ты так сильно?

— Бандитская пуля. — Он улыбнулся во все небритое закопченое у костра лицо той гагаринской улыбкой, что она так любила: «Жива она, она жива». Он ухватился здоровой рукой за перила, будто боясь взлететь к побеленному потолку. Обрадовался, как может обрадоваться человек, долгие годы считавший себя убийцей и вдруг встретивший свою жертву живой и веселой.

Они спустились с лестницы, отошли к окну. Большие серые глаза будто целовали его небритое лицо.

— Прости меня, — бесцветным голосом сказала она. — Нашу с тобой любовь я всю изваляла в грязи. Прости!

— Я что. Я ничего. Брось… Жизнь… — Венька спрятал раненую руку под полу куртки. — Говорят, ты к нам насовсем?

— Да. Петра из армии, — она провела пальцем по стеклу сверху в нижний угол рамы, — убрали. Приходила вот на работу устраиваться. В садик воспитательницей. Ты, говорят, на молодой женился. — Не дождавшись ответа, тряхнула челкой. — Детей твоих буду воспитывать. У тебя дети есть, Вениамин Александрович? — На серые ясные глаза пала тень фиолетовых ресниц.

Венька взбежал по лестнице. Толкнул дверь в кабинет. Охотовед, мужчина лет сорока, сидевший за столом, поднял от бумаг голову, прицельно посмотрел на егеря:

— Откуда ты такой веселый, станишник? По лебедям ездили? — И засмеялся.

— С рейда. На Ветлянке были.

— Скажешь, и руку там тебе испортили. Ты зря улыбаешься. — Александр Иванович подвинул телефонный аппарат на край стола. — Тебя с утра два прокурора ищут, обзвонились.

— Ну, Александр Иванович. Сегодня первое апреля, что-ли?

— Ага, декабрь щас тебе будет. — Охотовед рад был возможности отвлечься от своих бумажек. — Танчура твоя раз десять звонила. Курьяков тоже раза три уж звонил. Говорит, как появишься, чтоб срочно с ним связался. Что, кого из крутых зацепили?

— Да еще не знаю.

— Чо ты так цветешь? Она те задаст. Звони! А рука-то чо? Кость цела?

— Я и так щас домой поеду. Протоколы вот возьму.

Во дворе Венька прижал рукой кинувшуюся навстречу Ласку. Чмокнул в холодный нос. Лайка отскочила, фыркнула недовольная необычным для хозяина проявлением чувств.

— Где был? — С порога Танчура ожгла мужа злыми красными глазами.

— На работе. — На лице его еще держалась шалая улыбка.

— Чего ты врешь! — выкрикнула Танчура. — Я тебе на работу сто раз звонила.

— Тань, я в рейде был.

— Врешь и самому аж смешно. Я всю ночь не спала, а он лыбится. — Губы у Танчуры некрасиво кривились, дрожали. Она всхлипнула: — Как дура жду его…

— Тань, ну что ты волну гонишь? В рейде на Ветлянке были. Хочешь, Рассохину позвони, спроси.

— Рассохин твой такой же бабник. Еще кому расскажи, в рейде. А где же рыба? Ты из рейда всегда рыбу привозил. Где?

От вида ее румяного, блестящего от слез злого лица, у Веньки заныла раненая рука.

— Дай, я хоть разденусь, а!

— Ой, где эт тебе так руку?

— Комар укусил.

— Мотаешься по ночам, где ни попадя. Лезешь. Больше всех тебе надо. Тебя, дурака, и посылают.

— Да пошла ты, — вгорячах Венька, сдергивая рукав, зацепил рану. — С порога. Пожрать бы чо дала.

— Где мотался, там пусть тебя и кормят! — В приоткрытую дверь было видно, как Танчура упала лицом в подушку, содрогалась всем телом.

«Как она испугалась, когда увидела руку. Глаза какие стали…»

— будто волной прихлынула давешняя встреча с Натальей, и это мгновенное воспоминание смыло всю злость на Танчуру Он прошел в комнату, присел на кровать, погладил жену по голове:

— А чо поесть-то?

— Голубцы на плите, отозвалась Танчура. — Старалась пораньше.

— Класс. Молодчина. — Венька чмокнул ее в ухо.

Танчура вскинула к мужу мятое зареванное лицо с прилипшей к брови пушинкой:

— Я пока тебя ждала, два раза разогревала.

— Слушай, а чо эт у тебя все лицо в веснушках? — Венька еще раз чмокнул в щеку. — Какие-то веснушки крупные.

— Вень, я рыбы соленой хочу, — по ребячьи надула губы Танчура.

— Где ж тебе ее возьму?

— В гараже там с осени вяленая на проволоке.

— Поем и схожу.

— Я щас хочу. Трудно тебе сбегать.

— Я со вчерашнего дня толком не ел. Приспичило тебе!

— Ты чо, совсем слепой! — Глаза Танчуры опять взялись гневом.

— Соленого хочу. Беременная я!

Венька выскочил в гараж. Долго стоял в темноте. Бетон сквозь резину подошвы леденил голые ступни. Звенели, дробились в сознании два голоса: «На молодой женился… Буду детей твоих воспитывать». «Беременная я!»…

 

Глава одиннадцатая

— Вениамин Александрович, загляни ко мне в гости на минутку. — Голос прокурора в трубке струился мягче бархата. — Посоветоваться надо. Утром мы так и не решили…

«Подонок, я тебя бы вот этими руками задушил!..» — вспомнил Венька, как орал на него тогда этот же голос. «Нет теперь ты меня в наручники не возьмешь.» Достал из сейфа служебный «Макарова». Проверил обойму Сунул его в кобуру. Подержал куртку в руке и опять повесил на вешалку: «Не буду торопиться. Ему надо, не мне». Три с половиной года на егерской должности превратили его в другого человека.

… Вскоре после свадьбы он поехал в рейс. Часа два пролежал на снегу под сломавшимся газоном. Заболел менингитом. Едва выкарабкался. А тут и подвернулась эта не денежная, но «физически легкая» работа.

— Иди, соглашайся, я рыбу люблю. Дома больше будешь, — уговаривала Танчура.

Егерская служба приоткрыла ему дверь в скрытую от посторонних глаз звериную и человечью жизнь.

До егерской должности Венька природой особо никогда и не интересовался. А тут как в родник заглянул. Рядом с людьми, будто в пятом измерении, существует другой мир, чистый, естественный, тихий. Струится из глубин жизни. Венька поначалу с детским удивлением оглядывался в зимнем лесу. Снег, мороз. Пустота. Все умерло. Глядь, под дубами на снегу что-то чернеется. Сердце екнуло — зверь! Подошел, огромные комья дерна вывернуты с листвой, с кореньями. Кругом все ископычено. Будто нечистая сила всю ночь клад под дубами искала — не нашла. С расстройства ударилась оземь. Обернулась кабаньим выводком и забурилась куда-нибудь в чащобник, в камыши день коротать.

В охотку Венька в лесу солонцы для лосей обустраивал, кормушки. Тетеревиные тока отыскивал. Скрадки делал. Все ему было в новинку, как первый раз в первый класс.

Весенней ночью в полнолуние тускло блестят прошлогодним ковылем холмы. До рассвета еще пропасть времени, а на тетеревином току чуффыканье, темные всполохи, будто тяжелые трепещущие фонтаны из-под земли взметываются: фр-р-ф, ф-ф-р-ыы-ы…

Первые лучи солнца добавляли жару на эту косо лежащую ковыльную сковородку. Бордовые, налитые яростью гребни косачей и белые в черном обрамлении зеркальца расшеперенных хвостов взметывались над косогором, сшибались, отскакивали. Пригнув головы к земле, нацелив друг на друга клювы, как пьяные мушкетеры шпаги, косачи разили друг дружку.

А в бурьяне вытягивала шейку, всквохтывала не сверкающая красотой и бриллиантами миледи, а серенькая курица. «Ведь глянуть не на что, — поражался, разглядывая сквозь ветки скрадка тетерок Венька. — Ни кожи, ни рожи, а эти придурки с трех ночи за нее бьются…»

В другой раз сидел с удочками рано утром на реке, услышал плеск за поворотом. Притаился за кустами. Глядь, косуля. Легкая, рыжеватая на солнце, как пламя в тишине, она двигалась по мелководью вдоль берега с подволоком, шлепая по воде копытцами, будто расшалившийся ребенок босыми ножками. Она прошла так близко, что до Веньки долетели брызги и он разглядел на ее мокрой мордашке улыбку.

Однажды он чуть не наступил в высокой траве на только что родившегося лосенка. Еще мокрый теленок лежал, вытянув по траве шею, сливаясь с травой. Не успел Венька оглядеться, как раздался треск, из-за кустов, пугая храпом, надвинулась лосиха. Егерю показалось, что его лицо опалил яростный огонь из звериных ноздрей. Злобно прижатые уши и грозные хрипы он понял без переводчика. «Ухожу, Марья Ивановна, ухожу. — Венька вскинул руки, попятился. — Не беспокойтесь, извините за вторжение, извините.» С тех пор он так и звал эту лосиху с белесым, будто известью измазанным правым ухом, Марья Ивановна.

Он начал много читать о природе.

По ночам в свете настольной лампы Сабанеев, Пришвин, Арсеньев, Моуэт, Лоренц, Гржимек разговаривали с ним как с посвященным в тайны жизни зверей и птиц. Он поражался, как это зайчиха бросает новорожденного зайчонка. И любая другая зайчиха, пробегая, обязательно покормит его. Венька заполночь засиживался за книгами. Ворчанье Танчуры плавно переходило в сонное посапыванье. Темнота за кругом света настольной лампы превращалась то в тайгу, то в плоские очертания канадской тундры. Из-за холма выглядывал натуралист и этнограф Фарли Мак-Гилл Моуэт и рассказывал Веньке про повадки канадских волков. «Как это так волки разговаривают?» — поражался егерь. «Я тоже не верил, — улыбался со страниц книги Фарли. — Но местный эскимос Утек даже умудрялся переводить мне разговоры волков. Воем волк сообщал соседу: идут олени. В каком направлении. Где находятся сейчас. В другой раз Утек, — торопился Фарли Мак — Гилл, — перевел разговор волка и волчицы. Волк, ушедший за добычей, воем говорил волчице, что охота идет плохо, придется задержаться до полудня». Именно так все потом и происходило…

Старенький с бородкой Михал Михалыч Пришвин будто внука вел Веньку по лесам и степям — показывал чудный мир природы. Известный русский охотовед Леонид Павлович Сабанеев через пространство и время длиной в сто двадцать пять лет с покровительственной усмешкой рассказывал молодому егерю о повадках зверей, старинных способах охоты на них.

В свои двадцать семь егерь по книжным страницам, будто через узкий лаз, пробирался в густые леса, дикие степи. Вместе с авторами наблюдал жизнь зверей и птиц, охотился.

Писатель Владимир Клавдиевич Арсеньев прежде, чем умереть от крупозного воспаления легких 4 сентября 1930 года во Владивостоке, успел познакомить и его, ветлянского егеря со своим проводником гольдом Дерсу Узала. Охотник гольд выходил к Веньке из лесной тьмы, выкрикивал: «Стреляй не надо! Моя люди!..» Чем дальше шел за ним Венька по лесам, переправлялся через речки, тем сильнее проникался любовью к бесхитростному мудрому старику. И уже не Арсеньеву, а ему, Веньке, когда он бросил кусочек мяса в огонь, Дерсу выговаривал: «Как его можно напрасно жечь!.. Сюда другой люди ходи кушай. В огонь мясо бросай, его там пропади». «Кто сюда другой придет?» — спрашивал его Венька. «Как кто? — удивлялся гольд. — Енот ходи, барсук или ворона; ворона нет — мышь ходи, мышь нет — муравей ходи. В тайге много разный люди есть…»

«А мы? Разве мы муравья вспомним, пожалеем? Самого Дерсу не пожалели убили, гады!» — Венька горевал о тихом бескорыстном дикаре, как о близком человеке. Брал ружье, Ласку, уходил в холмы. Знакомство с великими людьми, так мудро и просто умевшими рассказать о своей любви ко всему живому, побудило егеря пристальнее вглядеться в птичью и звериную жизнь. Ворона-люди, кабан-люди, мышь-люди, как называл их гольд Дерсу, жили простой естественной жизнью. Добывали себе пищу, выращивали потомство. Отчаянно боролись за жизнь. Лиса охотилась за зайцем без винтовки с оптическим прицелом. Волки гнали косуль не на японских снегоходах «Ямахах», а на своих четырех. Резали лапы о ледяной наст, упускали добычу.

Раз егерь стал свидетелем редчайшего случая. Здоровенный филин закогтил зайца. Зверек заметался по оврагу, неся на себе крылатого смертельного всадника. Филин на ходу одной лапой впился в спину зайца, другой, пытаясь удержать жертву, на ходу вцепился за ветку. Заяц прыгнул и разорвал птицу надвое… Половина филина повисла на кусте, другая кровавым комом перьев застыла в сугробе. Венька, наткнувшись на следы этого поединка, долго потом размышлял: «Не так ли и у людей? Грабитель лезет в квартиру, а хозяйка бьет его чугунной сковородкой по темечку…»

Параллельно этой звериной жизни егерь открывал для себя с неожиданной стороны и людей.

Работая шофером, Венька и знать не знал про касту охотников, про их причуды. Теперь же весной, осенью, зимой к нему почти каждые выходные приезжали из города охотники на уток, тетеревов, зайцев, иногда лосей, кабанов. Приезду гостей предшествовали телефонные звонки областного начальства: «Ты там, Вениамин Александрович, расстарайся по высшему разряду. Хорошие ребята, банкиры, помогут нам угодья обустроить.»

«Хорошие ребята» прикатывали на заокеанских джипах, сверкающих никелем, черной теменью стекол. Рослые, румяные, громогласные. Венька поначалу поражался их железобетонной уверенности. Они вели себя так, будто все вокруг принадлежало им, и если что и не принадлежало, то только потому, что это им не нужно. Легкая охотничья одежда на гагачьем пуху, дорогие ружья, невиданная еда, французские коньяки, сигареты в деревянных коробках, золоченые зажигалки. Им не хватало только первобытного азарта охоты, с опасностью, выстрелами, кровью, чьей-то смертью. Они покупали и это.

Венька поначалу терялся перед этими румяными танками. Памятуя о звонке начальства, вместе с их шестерками суетился. Но скоро стал замечать, как на той же кабаньей охоте в чащобнике румяные хозяева вселенной с готовностью кивали на каждое Венькино слово. Оставшись на номере, воровато оглядывались, выискивая взглядом дерево, куда влезть от кабана. Другие, покивав на Венькино предупреждение стоять на номере бесшумно, нарочно хрустели снегом, сморкались, чтобы зверь, не дай бог, не вышел на них.

И когда один из боссов, пахнущий на морозе дорогим коньяком, возбужденный после выстрелов и крови, крикнул Веньке: «Ну-ка по-молодецки принеси сигареты», егерь подошел к нему вплотную, чуть не касаясь носом его лица, тихо процедил: «Ты шестеркам своим приказывай, понял!»

Тот заиграл глазами, рассмеялся:

— Понял, командир. Выпить будешь?

Зверь, сбитый с толку выстрелами со всех сторон, случалось, выходил на них, они палили наудалую. Загонщики зарывались в снег, прятались за пни, боялись: застрелят. Часто подранок уходил, и местные охотники, матеря «лесорубов», как они прозвали городских стрелков, за то, что те пулями срубали сучья, добивали зверя.

Иногда они привозили женщин, красивых, в богатых шубах. По жизни Венька таких и не видел. Поначалу ему хотелось как-то оградить, уберечь их, красивых и веселых, от этих кабанов. Но только поначалу. В ночных оргиях эти девицы, голые, выбегали из жаркой бани на снег. Матерились, визжали. На глазах у всех совокуплялись. Попарно и всей компанией. Тащили и егеря.

Венька брезговал. Уходил с заимки в ночной лес. Задрав голову, подолгу глядел сквозь опушенные инеем ветви на звезды, остывал от этого содома.

Приезжали к нему и другие охотники. Немногословные, коротко стриженные ребята. Тоже на дорогих машинах, с хорошими ружьями. У этих были жесткие вприщур глаза, быстрые, выверенные движения. Егерь замечал, как они постоянно задирали друг друга. Наперегонки бешено гоняли на новеньких «десятках». Стреляли на спор по бутылкам. Приставали к Веньке:

— Научи нас классно стрелять. «Девятку» задарим. — Пили до упаду.

«Приехал на стрелку, никогда не выходи из машины первый, жди пока тот вылезет, — услышал однажды Венька пьяный разговор этих за столом. — Выходишь, сразу смещайся на одну линию с ним. Если что, стрелять по тебе через него придется… Условный знак для своих снайперов отработай четко. Помнишь, тогда около проходной автозавода Диминых шестерок наваляли, как дров? Они тогда на стрелке обо всем договорились. А у этого пенька репа зачесалась. Он забыл, что условный знак такой: почесать затылок. Ну и почесал. А эти думали сигналит. Как начали из автоматов поливать. Пятерых завалили…»

Что банкиры, что «гонщики», как звал их про себя егерь, не подчинялись никаким законам. Они признавали только силу, которая была сильнее их самих. И тогда, вспоминая свой арест, Венька решил для себя: «Никогда больше не дам надеть на себя наручники».

В пьяных застольях они совали ему визитки, обещали златые горы. Венька начинал понимать, как его предшественник на смешную егерскую зарплату сумел построить лучший в селе особняк, купить «Ниву».

От него требовали одного — хорошей охоты. Выгонять на номера лосей, кабанов, лис…

Как-то раз в загон попали редкие для этих мест два оленя, самец с самкой. Олениха ушла стороной, олень выскочил на номер. Напуганный первыми выстрелами, помчался вдоль номеров. По зверю отстрелялись почти все. Когда егерь вышел на просеку, олень, еще живой, бился на снегу. Охотники стояли кучкой.

— Рога мне, я его завалил, — возбужденно сверкал очками черный худой фирмач в голубоватом камуфляжном костюме.

— По охотничьим правилам, Андрей Викторович, утку, кто добил, тому она достается, — смеялся краснощекий одышливый банкир в кожаной шапке с наушниками. — А копытный зверь, кто первый его ранил, тому принадлежит. Так что рога мои.

Когда Венька подошел к оленю, тот вскинул на хруст шагов голову. Смотрел на приближающегося егеря. Из огромных, как блюдца, глаз текли слезы.

— Раз твой, добивай, — велел он банкиру. Тот, дрожа руками, жал на спусковой крючок, забыв сдвинуть кнопку предохранителя. Пуля взрыла снег под брюхом у подранка. Олень трудно встал на колени, будто моля о пощаде. Венька, матерясь, выстрелил в голову.

Эти оленьи глаза долго мучили егеря в снах. Олень тяжко вставал на колени. Венька стрелял, олень падал набок и бился в снегу, и опять вставал, кричал Танчуриным голосом: «Прости меня!..»

Очнувшись, егерь крутился с боку на бок, сто раз перебирал в памяти мгновения той охоты, когда олень выскочил из зарослей и метнулся в противоположную от стрелков сторону. Тогда он несколько раз выстрелил в деревья перед животным. Щелчки от ударов пуль в мерзлые стволы напугали зверя, и он помчался вдоль линии стрелков…

Приходил в снах и Дерсу Узала. Робко вставал у порога, качал головой: «Зачем его люди так мучить. Твоя нехорошо…»

Может, с тех пор и закралась в сознание мысль: «Я же их предаю, оленей этих, кабанов. Знаю места кормежек, переходы в лесу…»

Он невольно сравнивал поведение зверей и охотников. Директор химического концерна, рыжий под два метра детина, смаху выплескивающий в себя чайный стакан французского коньяка, как-то подвернул в щиколотке ногу о поваленное дерево, как он материл всех! По-щенячьи подвизгивал, слезы из глаз градом катились. Ну будто ему эту ногу под корень вырвало. А лось с пробитыми навылет пулей легкими, разбрызгивая на обе стороны следа кровь, полдня уходил от охотников без единого стона. Раненый в сердце секач бросился на догнавший его снегоход, опрокинул трехсоткилограммовую машину. Ранил охотника и умер.

После того оленя Венька и стал уводить охотников от зверя. Начальство завозмущалось.

— А где я им возьму? Все повыбили, расколотили. Нету!.. — безбожно врал егерь. Изменилось и его отношение к людям. Он как бы отстранился от них и никого близко не подпускал. Его стали уважать за неподкупность, отчаянную смелость. Но не любили. Он был непохож на всех них.

После звонка прокурора он думал про чудившуюся в его словах ловушку. Под пиджак подвесил кобуру с пистолетом, попробовал, удобно ли доставать: «Если что, не дамся».

За окном зашумел мотор. Егерь выглянул в окно. У ворот стояла белая прокурорская «Нива». Володя, прокурорский шофер, мотнул Веньке головой: «Поехали, шеф прислал».

Курьяков встретил егеря на пороге кабинета. Одет прокурор был в серый толстый свитер, линялые джинсы. Он приобнял Веньку за плечи, провел к дивану:

— С тех пор никак не согреюсь. — Достал из холодильника узорчатый флакон со стеклянной пробкой. Крикнул: — Таня, ко мне никого не пускай. Я занят. — Плеснул коньяк в два широченных квадратных стакана. Протянул Веньке. — Ты ведь не за рулем. Знатный коньячок.

На мужественном лице прокурора не пропадала веселая улыбка, но глаза смотрели на егеря вприщур, будто спрашивали. «Хорошо, что он не делает вид, будто забыл про то, на водоеме», — подумал егерь, но вслух сказал пустое:

— Зачем дорогой коньяк и в такие бадейки?

— Во-о! Я, когда первый раз увидел, тоже так подумал, — дружески засмеялся Курьяков, как будто перед ним сидел не егерь, едва не утопивший в ледяной воде, а друг закадычный. — Мы как-то с иностранцами тут охотились. Один француз угощал нас коньяком вот из таких стаканов. Я тоже спросил, зачем? Он мне показал. — Прокурор круговыми движениями руки покрутил стакан. Золотая жидкость свилась до дна остреньким водоворотом. Прокурор широко раскрыл рот и выпил. Прикрыл глаза, подождал. — Так вот этот француз через переводчика растолковал, что коньяк в стакане надо винтом закручивать, тогда он и вовнутрь пойдет, как по резьбе. Лучше омоет горло. Вкус сильнее будет… Умеют проклятые империалисты из каждого момента максимум наслаждения выжимать.

Венька крутнул коньяк, выпил. Сделалось уютно и радостно. Скованность рассосалась.

— По-честному, Евгений Петрович, сетки-то ваши ведь были? — впрямую спросил он.

— Конечно, Вениамин Александрович, наши. Понравился коньячок? Еще по граммульке, — просто ответил Курьяков. И это опять понравилось егерю.

Выпили и по второй, и по третьей. Веньке вдруг показалось, что Курьяков его самого раскручивает, как золотисто-коричневый коньяк в стакане, чтобы легче было заглотить. За дверью раздавался голос секретарши: «Евгений Петрович занят. Сегодня принять не сможет. Завтра придите!»

Венька почувствовал, как где-то в груди повыше сердца взъерошилась гордая птаха: «В кабинете с прокурором пью французский коньяк. Для всех занят, а мне лимончик подает… Л-л-ле-пота-а! Щенка будущего от Ласки просит. Глазастый, углядел, что толстая».

Когда Венька уходил, прокурор долго жал ему руку:

— Забыто?!

— Куда, Евгений Петрович, из лодки четвертый человек делся? — как тогда на допросе, глядя Курьякову в переносицу, неожиданно для себя спросил егерь. — Я же его как вас вот сейчас видел. Он мне багром руку рассадит до кости.

— Забудь, Вениамин Александрович. — Веньке показалось, что прокурор посмотрел на него, как тогда, свысока, с той самой башни, с которой три года назад кричат: «Вот этими самыми руками бы задушил!» — Показалось тебе. Вень. А багром это я нечаянно зацепил. От катера отталкивался и зацепил. Извини! — И усмехнулся.

От этой усмешки егерь по дороге домой несколько раз сплевывал под ноги. Коньяк отдавал горчинкой, если не сказать, клопом.

 

Глава двенадцатая

Под утро Ласка ощенилась тремя кутятами. Она вся дрожала мелкой накатной дрожью. Но при этом ощущала невиданную легкость во всем теле. Даже тянущая боль от тяжкого удара в живот, тогда в лодке, отпустила. Сука лежала, освобожденно растянувшись на соломе, прислушивалась к попискиванию в ногах. Осторожно встала. Советы женской консультации ей компенсировал инстинкт. У лап влажно поблескивали три осклизлых голышика. Один из них шевелился. Ласка лизнула его. Подсасывающим движением языка и губ подцепила плодную оболочку. Нос ее наморщился, зубы оскалились, будто лайка собиралась ловить на теле новорожденного блох… Осторожно прокусила оболочку, начала всасывать, заглатывая и ее, и плаценту, как тысячи лет до нее делали это дикие предки. Постепенно ее движения языком становились все осторожнее, мягче, пока конец пуповины не открутился, как кончик сосиски. Ласка облизала мордочку детеныша, ушные раковинки, тельце. Перешла к другому. Лайкой вдруг овладело беспокойство. Она стала лизать быстро и нервно. Подсовывать нос под брюшко детеныша, норовя перевернуть его. Щенок не шевелился. Чем сильнее она его лизала, тем жарче полыхало желание впиться в недвижное тельце зубами. Ласка в недоумении отпрянула. Откуда ей было знать, что у нее, говоря по-ученому, «возник конфликт между рефлексом ухода за пометом и желанием сожрать мертвого детеныша»…

Когда егерь вышел поутру на крыльцо, Ласка не бросилась, как обычно, к хозяину. Лишь повернула в его сторону голову, забила по соломе хвостом. «Окуталась…» — Егерь сбежал с крыльца. Ласка глядела на хозяина прекрасными влажными глазами, улыбалась. У брюха в промежножье копошился серый комок.

— Ласка, Ласкушка, проститутка ты, проститутка. — Венька присел над собакой, гладил. — Хвались, каких ублюдков принесла. — Он взял щенка в руки, перевернул брюшком вверх, поморщился: «Сучка!» Слепенький мышастого цвета кутенок возил в воздухе лапками с розовыми подушечками. Тонкий щенячий запах напомнил егерю детство. Как он тоже весной, будто на крыльях влетел во двор, придерживая за пазухой первого своего в жизни кутенка, выменянного на китайский фонарик.

Новорожденная сучка была скуластая, с остренькой мордочкой и странным толстым хвостом. Кутенок попискивал, изгибаясь тельцем. Ласка забеспокоилась, встала. Егерь увидел на соломе два скукоженных трупика. Кольнуло: «Дурак я тогда в рейд ее взял… Помяли, видно в лодке… В газетку завернуть и прокурору на стол. Мол, вот просил — на, бери!..»

Тепло крохотного звериного тельца уже смешалось с теплом его пальцев, определив некую связь между ними. Венька принес из сеней старую фуфайку. Выбил пыль. Разрыл в стогу подобие конуры, положил туда на подстилку новорожденную. Пока возился, само собой подвернулась на ум и кличка: Найда. Это было четвертое слово в его жизни: «ма-ма», «ба-ба», «пить», «Найда». А соседку, хозяйку дворняжки, он лет до пяти так и звал «Найдина мать».

Дня через три после рождения Найды егерь вспомнил про оставленные у озера рукавицы. Поехал заодно и на уток поглядеть. Рукавицы лежали на месте, полинялые, сжуренные, по краям опушенные землей. Когда он встряхнул одну, на травку посыпались нежно-розовые мышата.

Не успел отойти, как над ними закружились вороны, будто караулили. Отошел метров на двадцать, глянул под ноги и про ворон забыл. На окаменевшем суглинке немо кричали два следа. В одном он узнал Ласкин с обломанным когтем на левой передней, другой, глубокий, трехлапый. «Так вот кто у мамы папа. Ясно теперь, в кого эта Найда такая скуластая и хвост палкой, — сразу как-то вспышкой все понял Венька. — И никогда у нее хвост в кольцо не завернется, разогнул ей хвост папаня трехлапый. Я ведь в огороде тоже его след видел, а не расчухал… Понятно, отчего по ночам собаки разрывались на части, лаяли, а Ласка молчала… Не побоялся… приходил. Волки, они не предают, не то что люди… Эх, Наташка, Наташка, как бы мы с тобой душа в душу жили… Я бы тоже хоть в тюрьму, хоть к бандитам в самую страсть за тобой бы полез…»

Сзади сдавленно заперхала ворона, будто мышонком подавилась, а может, смеялась над его мыслями. Венька, таясь, стянул с плеча ружье. С разворотом навскидку выстрелил из обоих стволов. Одна из ворон, подрагивая, замерла на месте, другая серым комом закувыркалась от рукавиц прочь. Егерь, не оглядываясь, заторопился к машине… «Воспоминания о ней надо, как рукавицы выбросить. У нее своя семья, у меня своя. Танчура на сносях. Родит сына. Буду с ним на охоту ходить…» — уговаривал себя егерь. Разворачивая УАЗик, краем глаза увидел, как раненая ворона, волоча по земле крыло, прыгала к кустам. И первый раз все годы признался себе, что он тоже виноват перед Натальей…

Беременность Танчура переносила трудно. Лицо ее обнесло пигментными пятнами. Губы распухли. Под глазами круги. Волосы сосульками. Особенно она стала нервничать и донимать Веньку с тех пор, как перестала ходить на работу. В магазине ей самой приходилось таскать ящики с водкой, плиты мерзлой рыбы, муку. И он заставил ее взять декретный отпуск. Теперь Танчура целыми днями слонялась из угла в угол. Торчала у телевизора.

— Где тебя носит? — с порога подступила она к Веньке. — Вторую неделю в квартире дустом воняет. Всю меня выворачивает, а ты хоть бы хны.

— Да я, Тань, уж везде сто раз проверял, нигде ничего нет. — Венька плюхнулся в кресло. — Проветривай чаще.

— Лишь бы чо сказать, — обиделась жена. — Не видишь, мне от сквозняков и так и нос, и рот заложило. Не жалко тебе меня. — Танчура подошла к креслу, прижалась животом к мужу: — Вень, ты меня не бросишь, а?

«Орбит без сахара предохранит надежно ваши зубы от кариеса. Восстановит кислотно-щелочной баланс!» — дурным голосом орал из телевизора обормот с зубной щеткой.

— Тань, не выдумывай. — Венька посадил жену на колени, гладил, целовал в щеку.

— А ты свиньям дал?

— Щас, картошки запарю, — с радостью, что нашелся повод, бежал запаривать картошку. Искал, что бы еще сделать. В голубятне прибрал, корму посыпал. Полюбовался, как чернохвостый красавец вертун молодую голубку крылом обнимает, теснит в уголок. Весна. Солнце. Над скворечником на тополе шум, гам.

Пух кружится, одеяла-подушки летят. Черные, будто в смоле выкупанные, скворцы блестят на солнце, воробьев выселяют без предоставления жилплощади. Будут знать, как самозахватом заниматься.

Кочет на забор взгромоздился. Гребень помороженный набок, как красная лыжная шапочка. Хвостана зеленоватыми изумрудами сверкает. Черный ворот с красным галстуком-бабочкой под клювом. Ну чем не новый русский? Крылья расшеперил, пасть раззявил и во всю ивановскую бахвалится: «Ку-плюре-е-еку-у-у!» Под забором в золе куры купаются, подначивают: «Ко-ко-ку-пи, кко-око-пи, ко-ко-пи, к-ко-кой!»

«Ку-плю-ре-е-еку-у-у!» — выгибает полукружьем шею, из перьев лезет, отморозок.

«Х-р-ре, х-р-ре-ен, хр-ен!» — тычется рылом в дверь супоросая свинья. «Дж-и, джи-ип, джип,» — обрывисто поддразнивают из соседнего двора головастые индоутки.

«Рас-ко-ря-ка-а! Ку-пи хряка-а!» — плещет крыльями в дальнем дворе у оврага пьяный от вешнего духа и квохтанья одноглазый конкурент-соперник.

Найда, щуря от солнца прорезавшиеся глазенки, выползла из соломы наружу. Растопырила лапки, уставилась на изумрудное чудо, тявкнула и, поджав толстый хвостишко, упятилась в конуру.

— Ишь ты, шельма. — Венька взял щенка на руки. Пальцами приподнял губешки. Прикус хороший, подумал, ровесники с сыном будут. В один год родится… Шапку снял: солнце голову греет. Дышится легко. Праздник, праздник воскресения весеннего накатился!

В дом зашел — взрывы, крики. На экране пламя, люди в камуфляже мечутся, стреляют. Танчура вперед посунулась, рот приоткрыла. Венька раз-другой окликнул — ноль внимания.

— Ты бы хоть, Тань, боевики эти не смотрела, — дернулся Венька. — У тебя состояние должно быть спокойное, тихое. А там стрельба, кровища. К крокодилам в бассейн живьем скидывают, циркуляркой людей на части распускают… Ребенку тоже все эта информация негативная передается.

— Чего ж он тебе сквозь мое пузо видит? — сразу подняла крик Танчура. — Тебя и днями, и ночами дома нет. Сижу, как проклятая. Хоть телевизор. Во! Откуда на свитере волосок длинный? По бабам шляешься!..

— Опять лыко-мочало. — Венька схватился за шапку.

«Я тебя засранца из-под земли достану и яйцы отстрелю!» — несся ему в спину из телевизора гнусавый голос переводчика.

 

Глава тринадцатая

Из глубины соломенной норы она вглядывалась желтыми глазками в страшного врага. Для Найды двор представлялся как один злой и хитрый зверь. Днем и ночью этот зверь подкарауливал. Стоило Найде выбраться из норы, как подкрадывался к ней и откуда-то сверху пребольно долбил клювом в спину. В другой раз, ковыляя по двору, Найда упала в его разинутую полную вонючей воды пасть… Зверь весь щетинился клювами, когтями, копытами, клыками.

Стоило ей выбраться из норы, двор норовил ударить, укусить, затоптать.

Тепло и сытно было в конуре, у набрякших, сочившихся молоком сосцов Ласки. От обильной пищи Найда походила на лохматый хвостатый мячик. Скоро двор-зверюга в глазах щенка стал распадаться на части. Изумрудный горластый кусок будил Найду своими дурацкими криками утром. И все норовил клюнуть, и Найда ушмыгивала от петуха в конуру, облизывалась. Ей нестерпимо хотелось вцепиться зубами в ногу или в изумрудный хвост. Огромная белесая гора, от поступи которой вздрагивала земля, при виде Найды нагибала рогатую голову, раздувала ноздри, во все стороны летела пыль и мякина. И щенок улепетывал.

Но самым злым обидчиком Найды сделался длинный серый зверек с желтым пятном на мордочке. При первой встрече Найда посунулась было к нему, приняв зверя за другого щенка. Но желтомордый зашипел, вздыбил шерсть, и потом Найда долго зализывала на носу солоноватую царапину.

С кем она справлялась, так это с матерью. Нападала на Ласку из засады, грызла за лапы, пока та не падала набок, и тогда Найда впивалась в сосцы, захлебывалась молоком.

При хрусте шагов страшно пахнущего вожака Найда забивалась в нору и пристально смотрела, как Ласка бежала к нему навстречу, виляя хвостом, опрокидывалась на спину, являя любовь и покорность.

Вожак садился перед конурой на корточки, протягивал воняющую бензином лапу, хватал Найду за загривок. Она рычала, скалилась, но что-то мешало ей впиться зубами в эту жесткую лапу.

К осени враги Найды будто усохли в размерах. Она уже пару раз устраивала засаду на петуха, и его сабельный хвост гляделся теперь огрызком веника. Желтомордая тварь, оцарапавшая его нос, при встрече опрометью взлетала на забор и сверкала сверху круглыми глазами и шипела, шипела.

Венька замечал, как Найда, подрастая, все больше сбивалась по виду на волка. Скулы сделались широкими, морда островатая. Промеж коротких серых ушек бугрился широкий покатый лоб. Толстая волчья шея переходила в костистый нескладный корпус. У нее был висловатый зад и прямой пушистый хвост. Он не завивался в колечко, как у Ласки, а поленом поджимался между ног. Толстая короткая шея понуждала ее поворачиваться всем корпусом по-волчьи.

Отличала Найду по колено белая правая передняя лапа, будто она наступила в миску со смеганой.

«Надо же, — дивился всякий раз Венька. — У Трехлапого правая передняя была оторвана. А у дочери эта лапа белая… Ничего мы еще о природе не знаем…»

Найду все сильнее будоражили запахи от кур, поросят, теленка. Они все пахли по-разному. Но над всеми их запахами торжествовал главный, усвоенный Найдой от серых предков запах добычи. И видно, этот запах никто, кроме нее, не чуял, иначе бы вся эта скотобаза не разгуливала по двору так вольготно.

В кустах, за сараями, у кучи кирпичей от старой печки у Найды из-под носа как-то с кудахтаньем выскочила курица. Кроме запаха мокрой кирпичной гари, щенок учувствовал запах куриного помета. В зарослях крапивы между обломками кирпича белели округлые белые голыши, пахли курицей. Найда лизнула один из голышей, он покатился, Найда придавила его лапой. Голыш вдруг смялся, потекла на траву желтоватая жидкость. Найда принюхалась, лизнула.

С того дня яйценоскость егерских и соседских кур пошла на убыль. Первый визит яичной гурманки в курятник вызвал страшный переполох. Куры заметались, взвихривая пыль и перья. Найда выскочила наружу, поджимая хвост. С тех пор она залезала в курятник рано утром, когда несушки и петух высыпали во двор. Взяв яйцо в пасть Найда уносила его к куче кирпича и там выпивала. Сначала она жевала яйцо, сглатывала белок с желтком, а скорлупу выплевывала. Позже научилась продавливать клыками в скорлупке дырочки и через них высасывать содержимое. Сначала было яйцо, потом курица. Пеструю хохлатку Найда подкараулила в огороде. Принесла и бросила у соломенного логова, гордясь добычей.

В руках хозяина истерзанная курица вдруг странным образом ожила и бросилась на Найду. Начала больно лупить ее по морде крыльями. Найда попробовала ухватить озверевшую курицу, но птица била так, что в глазах вспыхивали искры. Найда позорно бежала.

— Волчья сыть, додумалась! Гляди у меня! — кричал вслед хозяин.

В огороде за сараями Найда долго возила мордочкой по траве, стирая прилипший пух. Хозяин был с курами заодно.

Серая и бесшумная, будто нечистый дух, Найда продолжала сокрушать окрестные курятники. Зубами выдергивала клинушки в запертых на цепочки дверях курятников. Протискивалась в узкие оконца. Даже прокапывала соломенные крыши. По селу пошел слух, будто яйца крадут голодные выблядки Наськи-одноночки. Тайна раскрылась осенью, когда егерь около кирпичей в побитой морозом крапиве наткнулся на белое от скорлупок поле. Сходил за лопатой, присыпал скорлупки суглинком. Вернувшись, положил у крыльца сырое яйцо. Из окна видел, как подошла Ласка обнюхала яйцо и отошла. Подбежавшая следом Найда ловко захватила яйцо в пасть и затрусила в огород. Когда егерь вышел следом, Найды около кирпичей уже не было, белело яйцо. Венька взял его в руку и поразился легкости. Разглядел маленькую дырочку:

— Высосала тварюга. И ведь нигде ни разу не попалась. Ну, погоди! Тань, у нас есть горчичный порошок? — спросил он у жены.

— Зачем эт тебе?

Егерь развел в теплой воде желтоватый порошок. Шприцем закачал раствор в пустое яйцо. Залепил дырочку хлебным мякишем и опять выложил на крыльцо. Обгоняя Ласку, Найда подскочила к крыльцу и, так же захватив яйцо, затрусила в огород. Венька выбежал следом.

— Как ребенок с собачонками потешаешься. Дверь вон в свинарнике не закрывается второй месяц, не наладишь! — бурчала Танчура.

Когда он выглянул в огород, заминированное горчицей яйцо валялось нетронутым…

«Во-о, волчья сыть, нюх у тварины, — егерь подержал на ладони яйцо, опять положил на землю. — Все равно кто-нибудь попадется…»

Во дворе он присел на корточки перед Лаской долго гладил ее, приговаривал:

— Умница, охотница моя. — Найда стояла поодаль, мерцала желтым зрачком. Не управился он зайти в дом, как во дворе поднялся визг, рык. Найда трепала мать, так что по двору летели клочья шерсти. Сбитая с ног матерью на землю, Найда встряхнулась и как ни в чем не бывало потрусила в огород.

«Как человек, тварина, ревнует, — подивился егерь. — Скорей бы чернотроп. Поглядеть, как она на охоте себя покажет.»

Но Найда показала себя до охоты. Как-то днем пугнула жавшихся от холодного ветра в затишье за сараями телятишек. А тут как на грех катил по улице на новом «Жигуле» сильно известный районный журналист Глеб Канавин, краснолицый, моложавый, преисполненный значимости. Одной рукой баранку пошевеливал, в другой держал сигарету. И как бы со стороны на себя любовался: вот едет он, Глеб Канавин, и о том, что он сейчас придумывает на ходу, через день прочитают тысячи три подписчиков его газеты. А придумывал Глеб заголовок для своего очередного шедевра… о погибающем от порубок сосняке. И почти уже вытанцовывался этот заголовок и даже в рифму: «О чем шумит зеленый бор, когда повис над ним топор».

Распаленные же Найдой телятишки из точки «А» и «Жигуль», кативший из точки «Б», встретились за углом посреди дороги как раз в точке «С».

Из голубой глубины капота прянула кверху слюнявая телячья морда с бешеными глазами. Глеб ударил туфлей по тормозам. Пегая, в репьях и сохлом навозе туша перекатилась с капота под бампер. Утробно мыкнула и угалопила, салютуя задранным хвостом. За телком умчалась и Найда.

Глеб глядел вслед телку и собаке, пока они не скрылись в лощине, и зеленый бор, над которым повис топор, относило ветерком на задний план. Вдавленный капот навевал более острую тему: «… Да наваять эссе о бродячих собаках, какой они вред наносят населению, — глядя на суродованный капот, мыслил Канавин. — А заголовок будет звучать примерно так: «Собака бродит, страх наводит». Нет это не то, подрагивающими пальцами Глеб прикурил новую сигарету. — «Бродячие псы — это не враки». Во-о: «Это вовсе не враки! Тысяча бед от бродячей собаки». Для обывателя годится. Главное, где взять фактуру? Поговорить с егерем. У глав сельских администраций сцедить информацию. Кто их должен отстреливать?… Сам бы грохнул… Найти хозяина. Предъявить счет за капот.»

Глеб включил двигатель и покатил дальше. Правая рука на баранке, в левой сигарета:

«Это ребята, правда, не враки, — мурлыкал себе под нос молодой классик Ветлянской районки «Знамя труда». — Правда, не враки, не враки — мчится телок от бродячей собаки…»

Мог ли он знать, что шесть лет спустя он станет собкором московской центральной газеты и эта распалившая телят собака принесет ему мировую известность.

 

Глава четырнадцатая

По чернотропу егерь взял на охоту и Найду. Стоял ноябрь. Мокрые от растаявшего инея верхушки сосен блестели на солнце. В тени же под деревьями кусты и перья папортника светились морозным серебром, палая листва, будто прожаренная на сковородке, жестко шуршала под лапами бежавших впереди собак.

Венька, вымокнув по пояс в траве, краем леса вышел на бугры к старым лисьим норам. Ласка скоро взяла след, закричала, заколоколила. И сразу в разных концах леса покатилось эхо. Найда метнулась следом за матерью. Егерь взахлеб хватнул грудью холодный воздух: «Без голоса, тварь, пошла, по-волчьи…» Сколько раз он представлял, как Найда на виду у всех на большой поляне остановит, закружит подраненого секача. В клубах пара со вздыбленным загривком зверь будет взрывать снег, бросаться на нее…

Он почему-то никогда не представлял, как Найда будет ходить по зайцу или по лисе.

Ласкин голос то пропадал, то звенел вдали. «Старая лиса попалась, по оврагу ныряет, со следа сбить хочет, — догадался егерь. — На открытую местность в поле она не пойдет, краем через перешеек будет прорываться в большой лес». Он сдернул с плеча ружье и, держа его в одной руке, нагибаясь под ветки, побежал наперерез. Останавливался, прислушивался к лаю и опять бежал. В узком редколесье, куда должна была выскочить лиса, стал у толстого дуба, отдышался, повел стволами, проверяя сектор обстрела.

— Ай-аяй-а-й-ай, а-ай… — голосила, накатывалась по живому следу Ласка.

Этот азартный с подвизгом лай срывал с человека под деревом тонкую пленку цивилизации. И вот уже не дитя космического века развлечения ради притих с удобным бескурковым ружьем, а низколобый босой предок в шкуре прижался лопатками к дереву. В озябшие подушечки пальцев впились острые края камня, от которого через спину к правой руке протянулся ремень пращи.

За рекой в ледяной темени пещеры у костра попискивает его дитеныш. Чтобы он выжил в холода, нужны теплые мягкие шкуры… Лай еще ближе. Тело охотника напряглось, слилось со стволом дерева и только суженные глаза из под лохматых волос бегают из стороны в сторону. Все обретает не виданную доселе яркость и выпуклость. Кажется, он видит не только ржавую шапку муравейника, но и заснувших под ней мурашей, переломленную ураганом осину с черной сердцевиной, куст шиповника, осыпанный красными каплями ягод. Слышен быстрый шорох листвы под лапами. Мелькнула между кустами рыжина, высунулась острая мордочка с черными подпалинами на скулах и раскаленным угольком острого язычка. Она принюхивается, опустив мордочку, и не видит, как от дуба качнется человеческая фигура, свистнет ли нацеленный в нее камень, или отыщет налипшие на передней лопатке репьи медная искорка мушки, какая разница. Она бросится в сторону, но сил достанет лишь зарыться мордочкой в листву и, лежа на боку, короткими машками лап грести палую листву. Охотник кинется к добыче, схватит ее за задние ноги, вскинет кверху. Золотистый мех полыхнет на солнце, вырвет из горла счастливый рык.

Он освежует добычу тут же в кустах. Привычно удивится, разглядывая будто свитую из красных веревок тушку с оскаленной пастью и тонким голым хвостом. Отшвырнет ее в куст шиповника. И не увидит, как высоко в небе кругами уже ходят вороны…

Так было, есть и еще долго будет…

Взгляд егеря поймал за кустами серый промельк. Вскинул стволы. Палец на спусковом крючке начал нежное смертоносное движение: «Но почему серая…» — успел подумать егерь, и это мгновение спасло Найде жизнь. Она выскочила из-за куста, белея своей правой передней, с улыбкой во всю раззявленную пасть.

— Тварина, что ты наделала, — одними губами беззвучно закричал егерь. Замахнулся ружьем. — Застрелю, тварина!

Швырнул в нее сучком. Найда схватила сук зубами и принялась носиться кругами.

— Пошла, пошла отсюда, — ярился Венька, все еще надеясь, что набежит лиса. Минут через пять выскочила Ласка. Морда опущена, хвост набок.

«Обиделась, — догадался егерь. — Все из-за тебя», — он замахнулся ружьем на Найду. Та постояла, глядя на егеря желтоватыми глазами и пропала. Венька шел по просеке, гребя листву сапогами, когда услышал тонкий с привизгом лай Найды. Лай был не гонный, с одного места.

«Ежа, дура, катает, — понял егерь. — Всю осень в огороде облаивала, кололась, не впрок, дурище! Хотя какие ежи, ноябрь месяц? Может белку? — Он развернулся и пошел на лай. Скоро подала голос и Ласка.

«Не рысь ли облаивают?» — Венька на ходу перезарядил стволы крупной дробью, побежал. Листва шуршала под сапогами на весь лес. Когда до скрытых чащобником собак оставалось метров семьдесят, егерь услышал рычанье, хрипы. На полянке у вывернутого корневища осины, припадая на передние лапы, рычали и подпрыгивали обе собаки. Загнанный в яму под корни здоровенный лисовин, отбивался, клацал оскаленными зубами. Углядев хозяина, Найда поднырнула под корневище — рыже-серый клубок покатился по листве. На глазах у егеря в одну минуту Найда перехватила лисовина за горло, и все было кончено. Когда собаки успокоились, Венька представил, как все было. Лисовин, чтобы сбить Ласку со следа, запрыгнул на поваленную, упиравшуюся вершиной на другие деревья осину. Взбежал по стволу вверх. Ласка его потеряла. Найда учуяла верхним чутьем, облаяла. Когда же лисовин услышал приближающиеся шаги, он спрыгнул на землю и собаки загнали его под корневище…

Пройдет много-много лет. Шапку, сшитую из лисовина, сожрет моль. Забудется и эта странная охота. Однажды в осенних слякотных сумерках сделается на душе у старого охотника зябко и бесприютно. Он включит в темном доме свет, подойдет к зеркалу. Из запорошенных пылью серебряной глубины уставятся на него старческие в красных прожилках глаза. Обессиливающая боль в паху заставит почувствовать его подранком, когда тот слышит шорох листвы под ногами охотника, но нет сил улететь, уползти. И тогда он явственно ощутит присутствие страшной старухи с косой вместо охотничьего ружья в темном дальнем углу и поймет, каково было лисовину под корневищем осины.

 

Глава пятнадцатая

По вечерам Танчура ждала, пока муж уснет, уходила в другую комнату, чтобы остаться с Ним наедине. Ее все время неудержимо тянуло в Нему. На девятом месяце беременности она вдруг стала испытывать то же самое, что может чувствовать женщина, охваченная страстью к мужчине, веселому, болтливому, порочному.

Утром проснувшись, она сразу начинала думать о Нем. Ждала, когда муж хлопнет калиткой, и сразу шла к Нему. Вместе с Ним она убегала от мафии. На длинных авто мчалась по крутым горным дорогам… Хлопал над головой парус, и яхта, черпая бортом воду, разворачивалась и уносила ее к синему горизонту… Она брала интервью у папы римского, охотилась на белых акул, шалила в постели с французским принцем. Целовалась и дралась с пьяными ковбоями в борделях.

Он открыл перед ней жизнь, полную страстей, интриг, любви и ненависти… И ничего не требовал взамен, разве что утром протереть экран от пыли бархоткой. Она даже стала говорить и думать, как Он.

Венька диву давался, когда Танчура вдруг говорила про соседку: «Эта вонючая жаба совсем сбрендила…» или «Кинескопы телевизоров — презервативы реальности».

Как-то в постели вдруг зашептала:

— Дорогой, ты не хочешь поласкать мою киску?…

— Кошку что-ли с собой положила? — вскинулся егерь.

— Какой ты глупышка, мой дорогой. Мою киску, вот здесь…

— Тань, ты сперва роди, а потом уж будем… кошек…

— Яркие эмоции матери моему ребенку будут только на пользу, — отвечала Танчура оскорбленно. — Мой сын еще и плод цивилизации, блин!

Самое большее наслаждение Танчура испытывала, когда Венька вместе с ней садился у телевизора. Как будто она сводила вместе мужа и любовника. И всем троим было приятно.

В тот раз она уговорила мужа вместе посмотреть «классный фильмец».

Венька принес с кухни бокал с чаем, Танчура умостилась на диване, подложив под поясницу подушку.

С первых же кадров Виталька и про чай забыл. На экране через ядовитую зеленую лужайку перед замком выскочил лохматый босой мужик. На одной руке у него болтались наручники. Вслед ему гремели выстрелы. По сторонам от беглеца взметывались вырванные пулями клочья.

— Стрелки хреновы! Он же перед ними как на столе, и попасть не могут, — возмутился Венька.

— Расслабься, отдыхай душой и телом. — Танчура подалась вперед. — Это Сильвестр Сталоне.

— Лапшу на уши вешают, а я отдыхай.

Беглец тем временем взбежал по ступенькам замка, и тут его ранили. Оставляя на белом мраморе кровавую полосу, он вполз за дверь.

— Вишь, попали, — оживилась Танчура. — Дай отхлебнуть. Смотри-смотри! Он им не позволит тушить сигареты о задницу.

На зеленую поляну, как из решета, высыпались полицейские. Все в черной красивой форме с автоматами. Бросились к двери. И тут в замке раздался звон стекла. Из окна высунулся беглец. Он держал за волосы плачущую девочку лет пятнадцати в прозрачной ночной рубашке и тыкал ей в висок пистолетом.

— Эй, вы ублюдки сраные, прочь от двери! — орал он. — Хоть один шагнет за порог, и я продырявлю голову наследнице Джона Фергюсена. Он вас вряд ли похвалит!

Пока он кричал, снайпер в безрукавке и красных наушниках-глушителях целился в террориста. В оптическом прицеле крупным планом показали лицо девочки с налитыми ужасом глазами. По щекам ее текли слезы.

— Вень, я боюсь. Обними меня.

— Давай выключим. Может, на другом канале комедия.

— Не надо, интересно, убьют его или нет, — остановила Танчура. Венька обнял жену, снайпер опустил винтовку…

Девочка оказалась единственной дочерью сталелитейного магната. Богатого папашку находят где-то в Европе. Он бросает все дела, и реактивный самолет вспарывает бирюзовое небо над океаном… Девочке становится плохо с сердцем. У нее врожденный порок. Террорист трогательно ухаживает за ней. Когда он спешит по галерее за шприцем, снайпер еще раз ранит его. Из последних сил раненый ползет к девочке. Окровавленными руками делает ей укол. Девочка приходит в себя. Полные страдания глаза раненого обращены к ней:

— Джейн, я причинил тебе боль. Я хотел спасти свою дырявую шкуру, но на этот раз мне не повезло. Прости меня, Джейн. Помоги мне, девочка, уйти из этой вселенской помойки.

Дочь миллионера поднимает с пола пистолет, берет его обеими руками.

— Ой, он толкается, — Танчура прижала ладони к животу. — Неужто она его застрелит?!

— Да выключи ты…

— Постой!

На экране террорист подплывал в луже крови, хрипел:

— Пристрели меня, Джейн, пожалуйста. Ты сделаешь это, Джейн, умоляю!

Под ударами снаружи падает дверь, полицейские врываются в комнату. Джейн вскидывает пистолет к своему виску. Черный ствол упирается в пульсирующую голубенькую жилку:

— Эй вы! — кричит она. — Если кто сделает шаг, я продырявлю себе голову! Проваливайте, я вас сюда не звала!

Полицейские, толкаясь, пятятся за дверь. Примчавшийся на лимузине миллиардер вбегает в комнату следом, хочет заключить юное чадо в объятья, но его ждет участь полицейских.

— Не подходи, папа! — кричит ему дочь. — У меня сводит палец на спусковом крючке. Нам нужен врач, вертолет и деньги. Ты понял, отец: деньги, вертолет и врач! Если он умрет от потери крови, я покончу с собой!..

Венька скосил глаза на Танчуру. Она держала растопыренные пальцы на животе, цветастый халат под ними подергивался и вздрагивал.

Он положил ладонь на живот жены. Тугие требовательные толчки отдавались в ладонь. И вдруг он почувствовал, что задыхается от необъяснимого перехватившего горло ужаса.

— Ему просто хочется уже побегать, — хихикнула Танчура. — Смотри, опять снайпер целится…

Венька нажал кнопку дистанционки — экран погас.

— Ты чего! Вруби быстро! — вскинулась Танчура. — Заботливый папаша. Не тебе рожать… Он теперь всегда вечером стал ножками толкаться.

— Я чувствую, как ему страшно.

— Он чувствует. Я, мать, в себе не чувствую, а он учуял! Дай сюда дистанционку.

Венька встал и молча вышел во двор, подбежала Ласка, за ней Найда. Виляли хвостами, ластились. На спины им падал первый снежок.

— На охоту скоро!

Ласка запрыгала, разлаялась. Найда, расставив передние лапы и подняв голову, пристально смотрела в лицо хозяину. На секунду мелькнула дикая мысль, что она почему-то знает, что пережил он там у телевизора.

Падали первые крупные снежинки. С холмов дул холодный ветер.

Мысль об охоте вернула Веньке хорошее настроение: «Только бы нормального ребенка родила. Сына. Подрастет, вместе будем на охоту ходить. И Найда как раз…» Немигающий прямой взгляд ее сбил егеря с мысли.

— Поглядим, что из тебя получится, — сказал он вслух. Ласка, прихватив рукав куртки, тянула его к гаражу за лыжами…

 

Глава шестнадцатая

Ночью Танчура растолкала мужа.

— Вень, иди машину заводи, я рожаю.

— Может, так что. Ведь мы считали через две недели, — в полусне забормотал егерь.

— Воды уж сошли. Иди скорей!

В калошах на босу ногу егерь выскочил во двор, вечером еще двор был черный от грязи. Теперь все сделалось белым бело. Открыл гараж. Щелкнул выключателем. В режущем свете в глаза бросился черневший у колеса домкрат с маслянистым штоком и рубчатой головкой: «Вот только ездили Ласку искать и уж «Воды сошли». Откуда, зачем сошли?»

За селом мела поземка. В свете фар казалось, будто УАЗик плыл по белесому текучему морю. Танчура отказалась лечь в салоне. Боком сидела в кабине, приваливаясь на кожух двигателя, постанывала. Дорогу перемело. УАЗ потряхивало на сугробах. «Не сесть бы на брюхо у мостика в лощине, небось снегом набило… — урывками думал егерь. — Воды сошли. Может, и хорошо что сошли-то, а может, нет».

Рыхлый снежок в лощине УАЗ прорезал сходу. Танчура жалобно поскуливала. Венька невесть почему чувствовал себя виноватым, гнал машину.

На крыльце роддома, черного обветшалого барака, намело сугроб. Венька разгреб ногой снег. И только теперь хватился: он же в калошах на босу ногу. Долго жал кнопку звонка. Стучал в дверь ногой. Если бы не красноватый свет в окошках, можно было подумать, что этот черный старый дом давно пуст и холоден. Казалось, на всей этой стылой, присыпанной снегом, земле никому не было дела до мечущегося на крыльце человека, подгоняемого тонким повизгиванием из кабины.

Дверь отворила сонная медсестра Венька завел жену в коридорчик.

— Хоть бы снег с валенок смахнули. Как в сарай заходят, — просипела сестра, сжимая у горла внакидку халат.

Венька обрадованный, что достучался, обмахнул рукавицей Танчурины валенки, и медсестра увела ее по коридору.

— Раньше обеда не надоедай, — обернулась она к нему и опять с хрустом зевнула. — И не напивайся. А то приходют тут и начинают кочевряжиться.

Венька поглядел на поблескивающие на линолеуме следы от Танчуриных валенок. Оттого, что он переложил ответственность за Танчуру на чужих людей, явилось ощущение прямо детской легкости. В кабине сбросил калоши. Задрал ступни на горячий кожух двигателя. Сделалось тепло, повело в дрему: легко так воздушно думалось: «Родится сын… Помощник, вдвоем будем голубей водить… А если, спаси бог, какой-нибудь калека родится или ненормальный?…» Дрема сразу слетела. Завел двигатель, поехал домой. Приткнул машину радиатором к воротам. Попил чаю и уснул, как убитый.

Рожала Танчура тяжело. Плод занял косое положение. Случилось выпадение ручки. Дежурный врач, недавний выпускник мединститута, еще не привыкший к величанию Игорем Викторовичем, растерялся. Посчитал выпавшую ручку за ножку. Заторопился вправлять. Ладно, рядом вовремя оказалась та самая заспанная медсестра Лариса, принимавшая роды у половины района. Она «поздоровалась» за выпавшую ручку, и врач, ругнувшись про себя, вспомнил, что их тоже на каком-то коллоквиуме учили «здороваться», чтобы определить, ручка это или ножка. Даже вспомнил, что при подвижной головке надо сместить головку вверх и заправить ручку за головку. Но эту процедуру уже сноровисто проделала медсестра.

При схватках Танчура кричала, широко разевая рот, низким звериным криком. По-птичьи округляя глаза, с мольбой обегала ими стоявших около нее людей. Игорь Викторович избегал встречаться с роженицей взглядом. Не успели вправить ручку, как выпала пуповина. Врач совсем растерялся. Он до ломоты в скулах сжимал зубы, пытаясь вернуть хладнокровие. В глаза лез безобразным комом вздувшийся живот роженицы, с красной полоской, оставленной резинкой от трусов. Роженица запрокидывала голову. В крике разевала рот так широко, что показывался маленький язычок в гортани. Врач едва удерживался, чтобы не броситься из операционной вон, выскочить на крыльцо. Поймать какую-нибудь попутку и скрыться навсегда.

Дрожавшими пальцами он попытался определить, есть ли пульсация в пуповине. Но не чувствовал. Это могло означать только одно, ребенок мертв.

Танчура то кричала, то ругалась по-мужски грубо. Кусала угол простыни и вдруг стихла. Ее блестящее потом лицо вдруг просветлело.

— Господи, — проговорила она тихо и внятно. — Господи, Джейн, не убивай его! Не надо! Надо убить меня, а его спасти…

Медсестра, видя как нервничает врач, знаком отозвала его в коридорчик:

— Не переживайте вы так, Игорь Викторович. Их много, а вы у нас один. Они всегда так орут, матерятся, особенно доярки. Хлеще мужиков. Щас все вправим. Баба здоровая, вытолкнет.

— Пульсация в пуповине, Лариса Ивановна, не прослушивается.

— Да вы что! — Медсестра бросилась к роженице. Еще через минуту она накручивала диск телефона…

Венька проснулся от протяжного воя. Показалось, кто-то кричит длинно и тягуче. И как тогда перед экраном телевизора его окатило волной ужаса. Кинулся к окну. На снегу у ворот сидела Найда и, вскидывая морду кверху, выла. «С Танчурой что-то…» Венька кое-как оделся. И бросив двери раскрытыми, на бешеной скорости погнал УАЗик к роддому. Он издали увидел: во всех окнах роддома пылал свет. На его звонок дверь открылась тут же. Будто там стояли и ждали. Встретила его все та же медсестра.

— Родила?

— Знаешь, где Черное озеро? — отрывисто выкрикнула она. — Лети туда, золотой мой. Там хирург Климов. Какие-то кидухи ли закидухи уехал проверять. Вези его сюда скорее. Скажи, надо срочно, скорее кесарево сечение делать! Крайне срочно, а то плохо дело!

Ревущим болидом УАЗ пронесся по белым улицам, вылетел на мост. На подъеме столб света фар взвился в шевелящееся снегом небо. Выскочив на крутой берег, Венька сразу заметил вдали красные глазки стопсигнала. Прямиком через луг погнал машину.

«А то плохо дело! А то плохо… Дело плохо!..» — Нога вдавливала акселератор в резиновый полик до упора.

«Чего плохо-то? Сама ли? Ребенок?» — Машину швыряло в окаменевших колеях, подкидывало на смерзшихся комьях осоки. Через несколько минут Венька был около зарывшейся в снег «Нивы». У машины топтался мужик в унтах и лохматой шапке. При свете фар егерь узнал хирурга Климова. Распахнул дверцу:

— Садись, поехали!

— Чо случилось?

— Поехали, жена рожает. Плохо!

— Рожает, это хорошо. — Хирург стянул шапку, помотал лохматой головой. — Тебя прямо бог послал. Вишь, на базу мертво сел. Аж мокрый весь. Ковыряюсь. Дерни и поедем!

— Какой дернем! Садись скорей! Там жена помирает!

— Да это тебя так, припугнули. Что ж я машину посреди степи брошу!

— Ладно, щас я те дерну! Щас я те ее вытолкну! — УАЗ взревел, дернулся назад и вдруг резко рванулся на «Ниву».

— Ты чего! Да ты!.. — Хирург замахнулся шапкой, метнулся к УАЗу, на ходу распахнул дверцу. — Стой, дурила!

— Садись! — заорал Венька. — Садись, а то щас кабину с капотом сравняю. Садись!!!

— Не гони ты так. У меня сейчас весь ливер оторвется. — Одной рукой хирург вцепился в ручку, другой упирался в крышу кабины. На спуске к мосту не утерпел, закричал: — Тормози! На пониженную, на пониженную! Мудила! Под мост улетим. — Но Венька будто не слышал. Если бы он попытался сбросить скорость, затормозить, машину бы снесло с моста. Они же пролетели на бешеной скорости.

Занимался серенький рассвет, когда ребенка извлекли на свет с помощью кесарева сечения. Медсестра перекрестила новорожденного, пришлепнула по попке. Ребенок раззявил старческий ротишко, пискнул.

Хирург вышел на крыльцо, взлохмаченный, крикнул Веньке:

— Слышь, охотник родился!

Венька глянул на его мокрое от пота веселое лицо. Ткнулся лбом в руль и заплакал.

 

Глава семнадцатая

До обеда они с хирургом вытаскивали из промоины «Ниву». Извозились в грязи. Замерзли. Выпили спирта, закусили снежком. Домой Венька заявился под вечер. В доме было уже полно народу. Подошла Венькина мать. Приехала сестра с мужем.

Егерь крепко удивился, увидев за столом сверкающий череп тестя, а рядом с ним, губы гузкой, тещу. Тетрадный листок с заявлением об изнасиловании Танчуры превратил дом зятя в минное поле, на которое боялась ступать теща, подбившая дочь на такое…

Лицо тещи являло собой карту боевых действий ее канительного супруга, гармониста, забияки и браконьера. Скорбные подковки морщин в уголках губ отмечали вербовку непутевого супруга на строительство Байкало-Амурской магистрали, куда он умчался, оставив жену на сносях. По злым стрелкам у глаз можно было перечесть разбитые ветреным супругом женские сердца. Выцветшие глаза и седые волосы свидетельствовали о днях, когда муж вернулся с БАМа на одной ноге, другую выше колена он оставил там, в вечной мерзлоте.

Тогда-то он и получил кличку широко известного в криминальных кругах восемнадцатого века одноногого пирата Джона Сильвера. Молодежь по незнанию иной раз так и величала: Сильвер Федорович.

Во времена средневековых нравов болтаться бы ему на корабельной рее, теперь же за несусветное браконьерство Сильвер как инвалид отделывался увещеваниями и штрафами.

Сколько раз ловил его Венька и на воде, и в лесу. Танчура стояла за отца стеной. А ночная кукушка, она похлеще Кони и Плевако, вместе взятых.

Своим рождением внук как бы проложил тропу мира в том минном поле. Венька обнимался с тестем. Пили за здоровье и внука, и роженицы.

Сильвер притопывал парадным протезом в пол, выкрикивал:

— Тук, тук, тук, тук. У меня родился внук. Вовка, Вовка, светлая головка!

Застолье звенело, пило и жевало, гудело на разные голоса, радовалось. Но волна этой пьяной радости не могла докатиться ни до красного сморщенного старичка, сыто отвалившегося от материнского соска, ни до самой роженицы, счастливой и пустой.

Рядом со столом крутилась и трехлетняя дочка Венькиной сестры, Аленка. Она вместе с притихшим застольем слушала, как Венька рассказывал про рост и про вес в три пятьсот. Аленка совсем, как бабушка, всплеснула руками:

— Господи, тли пятьсот. Навелно, чисто сало!.. — Она с обиженным личиком глядела на хохотавших гостей: — Дядь Веня сказал «тли пятьсот», никто не засмеялся.

Разошлись гости заполночь. Венька закрыл ворота на засов. Постоял, около голубятни. Глухо во сне раза два буркнул голубь. Зашуршало перо. И опять мир сковала немота. Но теперь он, этот мир, был иным. В нем объявился еще один человек, его, Венькин СЫН. Тонюсенький такой язычок пламени на ветру жизни.

Егерь вспомнил, как он проснулся ночью от собачьего воя. Как мчал на УАЗике по заснеженному лугу на озеро: «Врюхался бы в какую-нибудь родниковую мочажину или Климов куда-нибудь в другое место уехал… Как он сказал: «Еще бы десять минут, и ребенок бы задохнулся в утробе матери»…

Хрустя снежком, подбежала Ласка, ткнулась в ноги. Егерь присел на корточки, погладил собаку.

— Опоздай на десять минут, и не было бы в живых моего сыночка. — Венька отер глаза. — А где Найда? Найда!

Она вышла из тени сарая, остановилась в нескольких шагах от хозяина.

— Найда, Найдочка, золотая моя. Эт ведь ты меня ночью разбудила. Дрых бы. Утром бы проснулся. И все: поздняк метаться.

Он сходил на веранду, вынес большой кус мяса, разрубил надвое, бросил собакам. Ушел в дом. Не включая света, разделся. Долго сидел в темноте. Потом лег. Уходил хмель. На душе сделалось пусто и одиноко.

— Наташка, ну почему это все у нас не с тобой вышло?… — прошептал егерь. Уткнулся лицом в подушку. Приснилось, как он летним вечером заходит в какой-то незнакомый двор. Вдоль дорожки-яблони. Дом бревенчатый, желтый, с резными наличниками. Веранда светится свежим деревом. На крыльце Наталья с ребенком на руках. Халатик на ней длинный с пояском. Смеется: «А вот и папаня наш приехал!» Бежит к нему, целует. А он, Венька сторонится: «Погоди, испачкаешься. Щас умоюсь…» И такая радость, аж сердце зашлось. Очнулся, долго лежал обессиленный. За окнами было еще темно, невесть чего подумалось: «Хуже нет умирать под утро…»

Танчуру с сыном Венька привез из роддома через две недели. Мальца назвали Вовкой.

Когда егерь в первый раз увидел личико крохотного старца с круглыми глазками и беззубым ротишкой, то не учувствовал никакого притяжения.

— Правда, ведь он красивый, наш сыночек, — ворковала Танчура. — Смотри, как он на тебя смотрит. Сынок, это па-па, это твой папочка. Он же все понимает. Потрогай, какие у него шелковистые волосики. Потрогай. Вот тут у него родничок, осторожнее, не нажимай.

Венька погладил пушок на темени. Головка была пугающе мягкой, теплой.

 

Часть II

 

Глава первая

Время топало кривоватыми Вовкиными ножонками. Белым одуванчиком летал Вовка по двору, у собачьей конуры, на голубятне, в картошке.

— Скажи, ма-ма, — теребила сына Танчура. — Ну, скажи, не упрямься. Ма-ма.

Вовка щурился и каменно молчал.

— Давай, свозим к логопеду. Может, у него язык к небу прирос, как у Алексеевой Анжелки.

— Заговорит. Я тоже поздно начал говорить, — отмахивался егерь.

— Вырастет немым, тогда узнаешь!

— Заговорит!

— Отец называется, за какими-нибудь голубями вмиг подхватился бы…

Вовка клещом вцеплялся Ласке в загривок и, как раненый всадник, волоком тащился за ней по двору.

Малец теребил ее за уши, тыкал пальцем в глаза. Даже пробовал укусить за хвост. Ласка стоически терпела. Найда вела себя иначе. Она тоже любила играть с Вовкой, но стоило ему, забывшись, дернуть ее за ухо или вцепиться в нос, как она скалилась, поджимала хвост и уходила. За два года из толстого щенка Найда выдурилась в крупную серую суку с темной полосой вдоль хребта. Лишь белая, «в сметане», лапа отличала ее от волчицы.

Когда Найда взрыкивала на сынишку, егерь настораживался: что у нее на уме. Хватает и перепугает до смерти.

— Смотри у меня. Не трожь. Он маленький, глупый, — грозил пальцем ей егерь.

Найда вскидывала лобастую башку. Глаза желтоватой меди пристально глядели на хозяина, шевелила бровями.

— Отдай ее кому-нибудь, — пилила Танчура. — Вон она как скалится. Заикой мальчонку сделает.

— Эт она так, пугает.

— Собака тебе дороже ребятенка, — кричала Танчура.

По весне она вывесила проветривать от моли пальто, шапки.

Вовка дотянулся до ножниц и втихаря взялся стричь материнскую песцовую шапку.

— Паразит, ты чего настряпал! — Танчура вырвала у парняги ножницы, смаху шлепанула раз да другой.

Младой парикмахер реванул во всю ивановскую. Танчура, возбудившись от крика, замахнулась добавить. Тут-то вихрем и налетела Найда. Вскинутую для удара руку окатила волна крови.

— Или я, или твоя сука, — заявила Танчура мужу. — Девай, куда хочешь!

— Она же Вовку защищала.

— От родной матери. Убила я его. Паразит, на самом лбу выстриг.

— Он хотел, чтоб гуще выросло.

— Эта тварь жену чуть не разорвала, а ему смешочки.

Венька запер Найду в гараж, чтобы не попадалась на глаза.

Кормил втихаря, менял в плошке воду. Знал, напылит-нашумит супружница и быстро отойдет. Но как на грех прокушенная рука стала пухнуть, гноиться. Пришлось возить Танчуру на уколы от бешенства. Про Найду она даже слушать не хотела:

— Отравлю тварь поганую!

Через силу Венька позвонил свояку, охотнику, давно клянчившему у него Найду. Тот долго не мог поверить, что егерь сам называется ему белолапой. В тот же день примчался за двести верст. Вывалился из кабины «Нивы», тушистый, румяный, в шлепанцах на босу ногу.

— Как оно, ничего? — заморгал голубенькими глазками. — Порвала кого-нибудь?

— Жену, — буркнул егерь. Он в душе уже жалел, что позвонил.

— Ну моя с ней в пять секунд договорится. — Свояк моргал, посмеивался. — Закормит до отвала…

Венька выпустил Найду из гаража. Она подошла к хозяину, уставилась в лицо желтыми немигающими глазами и, поджав хвост, побито отошла в угол двора.

«Догадалась…», — поразился Венька.

— Слышь, я те за нее оцинковку на баню дам, — боясь, что Венька передумает и не отдаст, выложил козырь свояк.

— Иди ты со своей оцинковкой… — отмахнулся егерь. — Найда, на охоту!

Обычно она сходу запрыгивала в кабину. А тут хоть бы шелохнулась. Венька схватил собаку поперек, толкнул в салон, захлопнул дверцу. Отвернулся.

— Езжай.

— Хошь, движок на «Бурана» отдам. Новый! — высунул голову в окно свояк.

— Да езжай ты, ладно!

Сквозь стекло Венька видел, как мечется по салону Найда. В сердцах шваркнул воротцами. Краем глаза заметил, как отшатнулась от окна Танчура. Обругал вертевшуюся под ногами Ласку. Та удивленно уставилась на хозяина.

— Чо вы все на меня таращитесь? Я вам чо, картина? — озлился егерь.

«Тварина, отдал и хорошо. Все равно от нее никакого проку на охоте. Только мясо на нее переводить», — успокаивал он себя.

— Она бы и Вовку покусала, твоя сука. — Танчура выставила забинтованную руку. — Врач сказал, не перестанет гноиться, дренаж будут вставлять. Ты не знаешь, это что?

— Не знаю. У нас йод есть?

— Зачем тебе?

— Выпить!

— Ты чо рвешь и мечешь? Собака поганая тебе дороже жены, — со слезой в голосе вскричала Танчура. — Рука из-за нее гниет, может, отрежут. А ты тут фыркаешь. Не жилось мне дуре. Тогда в машине ты ворковал по-другому. Дура от тюрьмы его спасла. Люблю, замуж… За решеткой бы щас сидел, как миленький. А я бы жила себе, по курортам ездила.

— С Вовкой?

— Я бы аборт сделала.

— Ты бы до моего условно-досрочного гуляла. Как вышел бы, в первый день обеих с тещей отстрелял без лицензии.

Танчура замерла, облизнула пересохшие губы. Так лижет подброшенные в огонь дрова пламя, чтобы пыхнуть жаром.

— Рад, что она на меня накинулась. Тужишь, до смерти не загрызла.

Венька шваркнул дверью. Взялся во дворе прибивать штакетину, смаху хватил молотком по пальцу. Лизнул тут же почерневший ноготь: «Вот гадство!..»

Услышал, как растворилась дверь. Вовка, пятясь задом, сполз по ступенькам, затопал босыми ножонками по двору. Венька, посасывая палец, наблюдал за сыном. Тот околесил двор, погладил Ласку и только тогда подковылял к егерю, захлопал глазенками, захныкал:

— Ав-ав-ава-ав?

Венька взял сына на руки, прижался лицом к теплому тельцу:

— Нету, сынок, больше у нас твоей ав-ав, увезли нашу Найду.

— Ава-ав, ава-ав, — тянул ручонки Вовка, — ав-ав?…

 

Глава вторая

Свояк гнал «Ниву» на всю железку, будто от гаишников удирал. Найда через стекло видела желтые обрывы холмов, лесопосадки. Сквозь листву верхушек стремительно летело солнце.

Новый хозяин то и дело поглядывал в зеркало заднего вида, приговаривал:

— Найда, Найдушка, девочка. Будем на охоту с тобой ходить. Кутяток мне принесешь…

Голос человека за рулем звучал ласково. Найда не улавливала в нем злых ноток, как в голосе егеря, когда он бросил ее в машину. Она свернулась на сиденье в кольцо и задремала.

Жена свояка, Нина, дебелая утица в пестром, разлезшемся в подмышках халате, сразу ринулась кормить Найду.

Суку заперли в просторной погребке. Здесь было прохладно, пахло овчиной и гнилой картошкой. Найда вылакала плошку воды, легла и заснула. Очнулась она в полной темноте. В углу скреблась крыса. Найда двинулась на звук, бесшумно переставляя лапы. Уткнулась в наваленные у стены ящики. Из крысиного прокопа снаружи тянуло влажным ночным холодком. Найда широко расставила задние лапы, передними стала рыть под стену. Земля с шумом осыпалась на овчины. Найда легко взрывала сырую землю, но скоро когти больно скребанули о бетон блока. Крысиный отнорок уходил в прогал между бетонными блоками. Найда смогла просунуть в прогал лишь лапу.

В зарешеченное окошко сарая уставился большой белесый глаз. На ящики упала светлая полоска. Найда всегда замечала его над собой, когда он появлялся, узкий и косой. С каждой ночью глаз округлялся, затягивался бельмом. Ночи светлели, в звериной душе Найды пухла, клубилась, тоска, просилась наружу. Найда металась по сараю. Попробовала рыть в разных местах и тоже упиралась в бетон. Однажды она села мордой к окну… луна отразилась в желтоватых волчьих глазах. Найда запрокинула морду, из пасти ее вырвался жалобный вой.

Всколготились дремавшие посреди двора гуси. Будто от удара кнутом, вскинулась корова, мыкнула дурным голосом. Сгрудились в кучу в дальнем углу калды овцы. Собаки залились визгливым лаем.

— Вась, Вась, слышь? — растолкала свояка жена. — Она воет.

— Ну и чо. Повоет, перестанет, — бормотнул свояк сонно.

— Иди, глянь, может, она там в проволоке запуталась или в капкан попалась. Ты капкан на крысу ставил.

Широко зевая, свояк отомкнул замок сарая, приоткрыл дверь, посветил в темноту фонариком. Луч высветил взбугренный накоп земли.

«Зараза подрыла и ушла». — Он в растерянности шагнул через порог, оставив дверь открытой. В то же мгновение взблеснули летящие навстречу желтые глаза. Сильный толчок едва не свалил его с ног. Он лапнул пятерней, пальцы скользнули по шерсти. В лунном свете было видно, как серый зверь наметом пересек двор. Овцы молча темной волной всплеснулись в калде. Найда прыгнула через забор.

Найда объявилась дома на третий день. Ребрастая, в репьях. Когда Венька подал тазик с едой, отбежала, как на чужого уставилась сторожким взглядом.

— Во, тварина, — изумился егерь. — Трое суток и сторожится, что значит волчья кровь. Ласка куда как мягче. Ласка. Ласкушка, умница моя. — Он погладил вилявшую хвостом лайку. Не успел егерь войти в дом, как двор огласился рыком и визгом. Найда теперь не на шутку трепала мать так, что летели клочья белесой шерсти.

— Ах ты, тварина, волчара хренова! — Венька на крыльце схватил веник, шваркнул по морде. Найда отбежала, по-волчьи всем корпусом повернулась на хозяина. И тогда в первый раз у егеря ворохнулось нехорошее предчувствие: «Наживу я с ней еще беду, ох, наживу…»

Трижды еще забирал ее свояк. Оббил стены погребки медной жестью, чтоб нигде не прокопала. Как-то забыли погреб закрыть. Найда спрыгнула вниз, из погреба прокопала нору наружу и ушла. Последний раз два месяца продержал. Думал все, привыкла. На охоту взял, она опять к егерю прибежала.

Когда Найда после очередного побега возвращалась, Вовка весь аж светился: ав-ав, ав-ав! Обнимал Найду за шею. Она лизала его в нос в щеки. Вовка заливался колокольчиком.

К тому времени рука у Танчуры поджила… Венька держал Найду в гараже, сам и кормил ее. Жена время от времени грозилась:

— Выпустишь, отравлю…

Венька и сам себе не мог объяснить, зачем он ее держал. Крутые приставали сколько, отдай нам ее. Пастухи просили. Не хотел признаться себе егерь, что прикипел душой он к этой непокорной волчице за то, что она вот так за сотни верст возвращалась от вкусной еды к нему. Верность, которой не нашел в первой своей женщине, тянула егеря к этой диковатой сторожкой суке, так не похожей на других собак. Она глядела своими желтоватыми глазами прямо и просто и понимала, и чувствовала его натуру тоньше, чем жена.

— Видишь, она Вовку как любит, облизывает, — внушал Венька Танчуре. — Вовка ей рад.

— Вот загрызет, тогда будешь знать, — не сдавалась жена. — Зачем тебе две собаки?

— Смотри, как они обнимаются, Тань.

— Доиграешься!

 

Глава третья

В августе это случилось. Сидел в гараже с шоферами, в домино козла забивал. Телефон зазвонил. Кто-то из мужиков трубку взял и Веньке:

— Езжай скорее домой, собака сына искусала.

Венька в УАЗ и по газам. Забежал, Вовка орет дурным голосом. Вся мордашка кровью залита. Танчура по комнате мечется с бинтами.

— Сколько раз тебе, полудурку, говорила! Убери эту б… со двора! Тот раз руку мне прокусила, щас, было, до смерти не загрызла. Лицо изорвала! Шрамы на всю жизнь теперь останутся, — кричала Танчура. — До смерти могла загрызть!..

— Вова, сынок, постой. Не надо, — попытался оторвать ручонки сына от окровавленной щеки Венька. — Ладно тебе плакать. Чуть там содрала она тебе! Ты же солдат!.. Щас дядя врач все нам помажет. До свадьбы сто раз заживет…

— Шрамы на всю жизнь останутся, будешь знать! — выкрикнула Танчура.

В больнице наложили пять швов. Зашивал все тот же Климов.

— То из мамкиного живота вылезать не хотел, теперь с собакой подрался, — шутил он. — Ну что, орел, без анастезии? Или лучше укольчик сделаем? А то ты тут нам запоешь «Взвейтесь кострами синие ночи…»

От шуточек Климова Венька приободрился. Но когда за дверью операционной раздался истошный Вовкин крик, забегал по коридору, по спине побежали мурашки: «Застрелю тварину!» Танчура, сидевшая здесь же в коридоре, зажала уши ладонями, выскочила на улицу.

Через полчаса он вез Танчуру с Вовкой домой, старательно объезжая кочки. Вовка жался к матери, успокаиваясь, сухо без слез взрыдывал.

— Как же, Вов, получилось-то? — косо поглядывая одним глазом на дорогу, другим на торчащее из бинтов личико сына, допытывался Венька. — Чо она на тебя кинулась-то? Может, ты ей палкой в глаза тыкал?

— Она, хрюха такая, слань господняя налетела. — И слезы опять покатились из-под бинтов. — Я ей ничо не делал. Она слазу есть меня за ссеку стала…

— Как, как ты сказал?!

— Отвяжись от ребенка, не травмируй. — Танчура прижала сына, отворачивая его лицом к окну. — Смотри, Вова, коровки травку едят… Глаз могла прокусить…

У ворот Найда с Лаской бросились к ним навстречу. Венька пнул Найду ногой:

— Сгинь, тварина!

Собака отбежала, уставилась на хозяина желтыми холодными глазами. На морде у глаза темнела засохшая кровь.

«Вовкина кровь, тварина», — содрогнулся Венька. Забежал в прихожку, торопясь, пока не схлынула злость, достал из сейфа ружье. Зарядил крупной дробью. Вышел на крыльцо. На звук Найда подняла голову. До нее было шагов пятнадцать не больше. Венька вскинул ружье:

— Тварина! Будешь знать как на ребенка кидаться! Ну-у, беги, беги, тварина! — ярил себя егерь.

Найда свалила голову набок, ушки топориком, улыбалась, сверкая желтыми глазами.

Венька нагнулся, схватил подвернувшуюся под руку калошу, запустил в собаку:

— А ну пошла отсюда тварина! — Не поднималась рука стрелять ей в глаза.

Найда схватила калошу зубами, замотала головой, играючись побежала с ней за вольер. Венька выстрелил по ней сквозь сетку. Мельком подумалось: сетка… дробь срикошетит…

Найда вякнула, выронила калошу, кувыркнулась через голову. Вскочила и, пьяно перебирая лапами, побежала к раскрытой калитке в огород. Венька выстрелил в угон со второго ствола, дробь взрыла землю у самой калитки. Найда скрылась в зарослях у забора. Веньке с крыльца было видно, как закачались розоватые головки репейника в одном и том же месте.

«Готова, в агонии бьется… Какую собаку загубил…» Подрагивающими пальцами Венька переломил ружье, швырнул за изгородь гильзы. Перед тем, как войти в дом, внутренне сжимаясь, бросил взгляд туда, на заросли репейника, где упала Найда.

Но все было недвижно. Со стебля на стебель перепархивали воробьи, и верхушки клонились под их тяжестью.

Смеркнется, надо будет закопать… Ребенка так искусать… Тварина! Может, бешенство у нее… Хорошо, что застрелил… Вовке уколы…

Весь остаток дня Венька не находил себе места. Раз сто подходил к Вовкиной кроватке. Тот все время, как приехал из больницы, спал. Всхлипывал во сне. Глядя на него, егерь укреплялся духом: «Правильно я эту тварину грохнул. Ребенка так покусать. Вдруг бешеная?» Прикладывал руку к влажному лбу сына, вроде, не горячий. Выходил во двор. В глаза лезла валявшаяся у вольера калоша. Веселая была… Бешеные так себя не ведут… А сохлая кровь на морде? Вовкина кровь…

К вечеру пошел кормить свиней. Глядь, у супоросой свиньи правое ухо мотается двумя лоскутами, будто разрезанное.

«Вот откуда у Найды на морде кровь-то, — понял Венька… — И свинью порвала, и на ребенка бросилась…»

— Зачем свинью выпускала? — спросил он Танчуру. — Собаки вон ухо ей разорвали.

— Кто их выпускал, — оторвалась от телевизора жена. — Рылом дверку поддевают и выходят. Прошлый раз мне всю рассаду поломали. Крючок бы забил! Хозяин называется.

Венька от греха вышел на улицу.

— Ну-ка поди ко мне, — помахала через улицу со скамейки бабка Клава. — Чавой-то я тебе вопрос задам, — пошлепала ладонью по скамейке. — Садись рядком, поговорим ладком. Как же вы, окоянные, парнишоночка своего чуть свинье не скормили, а!? Взять бы палку, да палкой вас обоих и жену твою, и тебя самого.

— Ты чего, бабк? Какой свинье? — У Веньки аж в животе жаром занялось.

— Какие вы, молодежь, халатные, рысковые до невозможности.

— Бабка пожевала синюшными губами. — Я вот эдак сижу давеча на лавочке. «Господи помилуй. Господи помилуй», — потонакываю. У вас ворота наполовину растворены. Слышу, как парнишоночек закричит, будто его варом обварили. Гляжу, около него свинья топчется. Я сперва думала она его облизывая, а она его за щщоку-то, видно, луща, грызеть, а ему больно. Бедный не своим голосом кричит, надрывается. У меня от эдакой страсти ноги отнялись, кричу, машу палкой, а со скамейки никак не подымуся. Ды ладно у тебя эта собака-то серая, ловкая, как вихор, на свинью налетела и давай ее за ухи рвать. Свинья-то парнишоночку бросила грызть, от собаки завертелась. Прямо бог ее послал вам серую. Не кинься она на нее, всю бы головенку парнишоночку отжевала. Какие вы хладнокровные ребята. Бросили одного посередь двора. Тут и птицы, и животные всякие, а вам хоть бы хны. Погоди, я тебе еще не всю поторочу досказала…

Но Венька со всех ног бежал к себе. С хляском размахнул дверцу в огород. Бросился к зарослям у забора. На смятой окровавленной траве ползали тучи муравьев. «Значит, токо ранил. Жива, моя хорошая, жива». — Венька двинулся вдоль забора:

— Найда, Найдочка, Найда! — В дальнем углу огорода бурьяны впереди зашевелились. Сердце у егеря замерло. — Найда, голубушка. — Из густой травы, высоко подпрыгивая, выскочил длинный полосатый котище, замелькал в кустах картошки.

 

Глава четвертая

Егерь облазил все соседские огороды, канавы, кусты. Вроде, как немного успокоился: «Тяжело раненная далеко бы не уползла. Значит, чуть зацепил… Она мне ребенка спасла, а я картечью…»

— Венька аж застонал от стыда…

Зашел домой, воды попил, опять пошел искать: «Может, куда забилась. Они перед смертью всегда прячутся. — Облазил карьер, где брали глину. Все закоулки, все ямы. Ни следов никаких, ничего… Рана у нее горит, небось, жажда… На речку ушла».

Вдоль берега прошелся, звал. Да разве там в таких зарослях ее найдешь. Паровоз с трубой заедет, не отыщешь. Где-нибудь около воды легла и лежит…

На кручу вылезать стал, кусок берега под рукой и оборвись. Пыль на голову, в глаза. По откосу к воде съехал, ладонь до крови ссадил, в пыли весь: «Не разобралась, ор подняла, шалава, — злился он на Танчуру. — И сам балбес, сразу за ружье схватился… Может, она домой приползла…»

Венька отряхнул штаны, пошагал домой. Облазил сараи. На четвереньках под крыльцо залез, фонариком посветил. Кошки в разные стороны брызнули.

В комнату вошел. Танчура попятилась:

— Где эт ты так изгваздался?

Подошел к зеркалу. Из серебряной глубины высунулся встрепанный краснощекий мужик с бешеными глазами. Весь в репьях, в паутине, штаны глиной перепачканы.

— Давно бы ее надо было пристрелить, — с присвистом зашептала Танчура. — Не слушаешь меня. Сколько раз говорила, отдай кому-нибудь эту дрянь!.. Горло могла перегрызть ребенку!..

Венька молча вышел во двор. Обобрал с одежды репьи, колючки. Мысленно доругался с Танчурой: «Не разобралась, а орешь! Дура набитая! Если бы не Найда, все лицо бы мальцу суродовала, а я ее картечью! Придурок… — Но на себя как-то не ругалось:… Лежит где-нибудь в кустах, кровью истекает. И все из-за нее. Бросила ребенка… И петух мог клюнуть в глаз. Да мало ли. Орет еще… Если бы не Вовка, уехал бы куда глаза глядят… Спросить у мужиков. Может, кто видел…»

В сенях запнулся о ведро с свиной болтушкой: «Она мне ребенка искусала, а я ее кормить. Первые морозы ударят, заколю тварину!»

— Я там свиньям картошку запарила, вынеси! — шепотом сказала Танчура.

Венька молча прошел к Вовке. Сын спал, сбив одеяльце в ноги. Раскрасневшееся, замотанное бинтами личико с беззащитно белыми в прожилочках веками было таким родным, что у Веньки навернулись слезы. Он потрогал сынишке лоб, жара не было. Стараясь не скрипнуть дверцей шифоньера, достал тренировочную куртку, кошелек.

— Никуда не пойдешь. — Танчура загородила дорогу. — Не пущу. Из-за этой дряни расстроился! Выпить, скажи захотелось.

— Отойди. — Венька угнул голову, увидел Танчурины ноги. Из прорванного красного тапочка торчал толстый большой палец. От вида этого грязного пальца сделалось вдруг тошно.

— Вень, ну прости меня, — вдруг жалобно всхлипнула Танчура. — Я паутину из углов смахивала. Чего думаю ему тут пылью дышать. На минутку на одну вынесла сыночка на двор-то. Ну хочешь вдарь! Вень, на колени встану, только не ходи никуда!

— Тише ты, Вовку разбудишь. — Он боком вышагнул за дверь. Пнул ведро с болтушкой: «Чтоб вы, твари, сдохли!»

В гараже райузла связи как всегда выпивали. На верстаке рядом с тисками посверкивала в электрическом свете бутылка. На газете разломанная булка, луковица, сало.

— Закуской, орлы, шикуете, — чтобы что-нибудь сказать, произнес Венька. Поручкался со всеми. С ходу поднесли егерю стакан. Егерь уговаривать себя не заставил. Орлы переглянулись… Знали, Егоров на чужие не пьет. Венька зажевал булкой. Повел глазами. Все тут было таким привычным, незатейливым. Таращились со стены огромные лосиные рога. Рядом зеленела литровая бутылка, прибитая к стене насквозь гвоздем-двухсоткой. Как умудрились? Пестрел телефонный аппарат, оклеенный голыми девицами с переводных картинок. У стены поблескивал рулем серый под слоем пыли снегоход… И рожи все свои. Максимыч сидит, щурится, взблескивает умными цепкими глазками, физиономия краснеет будто флаг над сельсоветом. На корточках привалился спиной к колесу трактора Генка-пчеловод, улыбается. Он всегда улыбается, когда на грудь примет. Колька, Муса. С кем в школе учился вместе. С кем охотился. С кем в автотрансе работал…

— Чо, Вень, с пацаном-то?

— Пять швов на щеку наложили.

— Кричал?

— А ты бы не закричал? Иголкой в живое тело. На еще, дерни. Сколько нервов. — В сощуренных глазках Максимыча сострадание. — Шрамов бы не осталось.

— Да пацану ничего, если бы девчонка…

— Как же так. Ведь собаки детей не трогают?

— Была бы она собака, а то наполовину волк.

— Застрелить ее к хренам! А то еще кого погрызет.

— Он уж ее грохнул. Я два выстрела слышал. Добил, думаю, вторым.

Егерь молча выпил. Достал из кармана деньги.

— Кольк, возьми пару пузырей и закусить чо-нибудь.

Хотел было рассказать мужикам, как все получилось, но язык не повернулся. Чужие люди, зачем им про жену. И пить расхотелось. Посидел еще с полчаса.

Вышел на улицу. Постоял.

 

Глава пятая

Взорвались светом на столбах уличные лампы на длинных изогнутых шеях. Будто вглядывались в землю.

Из-за холмов мохнатыми угольно-темными валами выкатывались тучи. Кто-то невидимый на вершинах холмов без устали швырял кверху огромные горящие поленья. Красноватыми пятнами они просверкивали через тучи и падали на холмы.

В гараже навзрыд базланили: «Ды-ы про-опадет, он го-во-рил, тва-я-я буйна го-ло-ва-а».

Надо было куда-то себя девать. Венька глядел на всполохи зарниц; думалось несуразное: «Загорелось бы что, клуб или школа, чтобы пламя выше тополей взметывалось. Люди бы набежали. Нырнуть бы в эту бестолочь. Орать, материться, в дыму, в огне. Или бы какая драка сильная сотворилась с поножовщиной, с кровью, как тогда на седьмое ноября. Вломиться бы в самую страсть. Въехать кому-то в морду. Кинуться на того, с ножом…»

Только избавиться бы от удушливой тоски, когтившей душу.

«Кон-дук-тор не спе-шит. Кон-дуктор по-нима-ет, что с де-вуш-кою я про-щаюсь навсе-гда… — неслось теперь из-за дверей гаража.

«Щас с ними нарежусь. Куда-нибудь к бабам поедем». — Венька уже повернулся, было, назад. Но в этот самый момент шагах в десяти под фонарем затормозил «Жигуленок». Из салона выскользнула женская фигурка в светлом сарафанчике. Гибко наклонилась к открытой дверце: «Спасибо, Слав!»

И прежде, чем Венька узнал ее, это «Спасибо, Слав!» царапнуло колюче больно.

«Вот тебе и пожар с дракой». Венька шагнул к женщине.

— С кем катаешься? — грубовато так спросил.

— А ты тут чего ночью делаешь? — Наталья знакомым движением мотнула головой, откидывая челку.

— Тебя жду. С кем мотаешься-то? — со злом, по-хозяйски спросил опять.

— Так подвезли. Кому я, Вень, нужна, старуха?

— Нашлась старуха, — захотелось сказать что-нибудь обидное, грубое. — Такая старуха еще… еще ого-го!

— Ты пьяный что-ли, Вень?

— Ничего я не пьяный. — Она стояла так близко, что он ощущал речной запах от ее волос.

На холмах за ее спиной все так же неустанно швыряли в тучи горящие головешки. Они на мгновения зависали во тьме багровыми размытыми пятнами и падали вниз. Но теперь уже ему не хотелось ни пожара, ни поножовщины.

— С горя, Наташ. Сына в больницу возил. Пять швов на щеку наложили. — Он взял ее за руки. — Отойдем?

— Постой, — мягко высвободилась она. — А что случилось?

— Эх, Наташ, если тебе все рассказать. Пойдем в скверике постоим, а?

Они вступили в тень аллеи и замерли, как тогда, много лет назад на пороге чужой квартиры. Венька взял ее за плечи, и она покорно качнулась. Вжалась горячим лбом ему в скулу. И как тогда, он запрокинул ей голову и стал целовать ее по-девчоночьи приоткрытый навстречу рот. На расстоянии соловьиного крыла он видел полукружья сожмуренных век, запрокинутое лицо в пятнах света от уличного фонаря, пробивавшегося сквозь листву.

Темень деревьев будто поглотила пространство и время между той давней ночью на чужой квартире и вот этой аллеей. Будто они так и простояли все эти годы, вжимаясь друг в друга и задыхаясь от счастья. Тогда в темноте потрескивала рассохшаяся мебель. Здесь под порывами ветра над головами лепетала тополиная листва и земля под ногами была белесой от тополиного пуха.

— Веньчик, хороший мой, постой, задохнулась. Поговори со мной. — Венька чувствовал, как часто, с замираниями колотится ее сердце.

«Как у зайчонка-листопадника, когда его в руки возьмешь». И от этого сравнения Веньку накрыло жалостью. Торопясь и сбиваясь, он рассказал ей, как нескладно живет с Танчурой. И как днем стрелял в Найду. Под вечер от бабки Клавы узнал, что Найда отогнала от Вовки свинью…

— Господи, так это была она бедная, — ойкнула Наталья.

— Где?

— После полдника во дворе гуляли. Мальчишки из старшей группы бегут ко мне: «Наталья Ивановна, там собака большая вся в крови…» Подошла, правда, лежит, такая серая, остромордая, на овчарку похожая. Глаза мутные. Голову поднимет и роняет. Мухота над ней столбом. Мы ее с Лидой, нашей медсестрой, на половик положили и в пристрой отнесли. Там пол земляной, прохладно. Воды налили…

— Наташ, Наташ, — трудно выговорил Венька. — Я тебя всегда, все… всегда люблю.

Наталья уткнулась ему лбом в ключицу:

— Это я, дрянь такая, все в грязь затоптала…

— Все равно тебя люблю, — мотнул головой Венька.

Они долго молчали, глядя, как завивается у ног тополиный пух.

— Би-бип! — Наталья пальцем нажала ему на кончик носа. — Би-ип!

— Не забыла?

— Я, Вень, каждую нашу с тобой секундочку помню. Как мы с тобой уху варили. Помнишь, лежали, плиту всю залило и газ потушило. А как утром синичка в форточку залетела…

— А как ты с дивана скатилась?

— … Ты мне пообещал тогда. Помнишь?

— Что?

— Эх ты забывака. Если рожу тебе двойню, купишь мне мутоновую шубу…

Они вышептывали друг другу то, что они думали друг про друга все эти годы. Подобно двум ручьям, все эти годы они текли то вдоль шоссейных дорог, то по огородам, через свалки, по забитым до мая снегом ложбинам, прыгали по камням, разливались в луговинах. Из них черпали воду для полива рассады. Шофера заливали мутноватую воду в закипевшие радиаторы. Из них лакали бродячие псы. Их затаптывали коровьи стада, переезжали на телегах и мотоциклах. Швыряли по течению пустые бутылки и мусор… Много чего случилось, осело мутью на дно памяти, прежде, чем они встретились. И опять засверкал, заискрился слившийся в одно чистый ручей любви, что никогда не пересыхает в наших душах.

В это время листву над их головами рассекло явственное в пыльном воздухе лезвие света. Лезвие то двигалось медленно, то вдруг начинало полосовать темноту нервными взмахами. Будто кто-то слепой на ощупь искал их, чтобы рассечь, расчленить опять на две отдельные половинки.

Из сквера они пошли к детсаду. Одноэтажное белого кирпича здание тускло взблескивало черными окнами. Через калитку-вертушку они вошли во двор. С дерева над их головами с шумом взметнулась невидимая в темноте птица. Наталья, ойкнув, посунулась к Веньке. И они опять надолго застыли, прижимаясь друг к другу. И он чувствовал, как часто-часто колотится сердце зайчонка-листопадника, когда она мелко целовала его в шею.

— Я так хочу тебя. — Она, подрагивая, отстранилась и всхлипнула. — Бессовестная я, Вень?

— Так что… За чем же дело, — растерялся егерь. — Прямо тут?

— Дурачок ты. Пойдем собаку твою посмотрим. — Из-под крыльца Наталья достала ключ от входной двери.

Щелкнула выключателем, налево от входа в садик белела еще одна дверь, закрытая на цепочку. Наталья открыла ее. В режущем свете на черном земляном полу в углу у газового котла егерь увидел темный ком на подстилке. За мгновение до того, как вскинулась голова с острыми ушками, он успел испугаться, что собака истекла кровью и застыла.

Но она вскинула голову и застучала хвостом по земляному полу. Когда подошел, лизнула пальцы. Он испытал чувство, что, должно быть, испытывает убийца, которому жертва целует руку.

— Найда, Найдушка. — Венька присел на корточки и погладил ее, собака тонко взвизгнула, он отдернул руку. — Найда, Найдочка, где у тебя болит?

— Хвостом виляет, а днем голову не держала, — прошептала за спиной Наталья. — Воду досуха выпила.

Пока егерь ощупывал ее, Найда пугала рыком, щерила клыки. Одна дробина прошла навылет, пробив шкуру на шее. Другая картечина перебила выше сустава левую переднюю лапу. Сохлой кровью топорщилась шерсть на боку.

Наталья принесла воды. Собака, держа на весу раненую лапу, шлепала языком по воде.

Венька оглянулся. Наталья стояла, расставив ноги в белых пропыленных тапочках, руки висели вдоль бедер. Чуть ссутуленные плечи и округло проступающие под сарафаном груди делали ее похожей на школьницу, если бы не жадные бабьи глаза из-под низкой челки.

Венька крепко взял ее за руку повыше кисти и завел в темный коридор, другой рукой задвинул засов. Выключил свет. Потянул в белевшую кроватями комнату.

— Не туда, Вень, — хрипло хохотнула она. — Идем в дежурку, где мы… — Она задохнулась.

Он сцепил зубы, подхватил ее под колени, вскинул на руки и понес по коридору. Она обхватила его за шею и все целовала, целовала. В белой комнатенке поставил ее на пол и тоже стал целовать волосы, шею, плечи, бретельки сарафана. Она запрокидывала лицо и тихонько пристанывала. Он почувствовал кончиками пальцев, как ее плечи и спина покрываются мурашками, грубо смял в горсти подол сарафана, потянул вверх.

— Вень, я сама. Дай, я сама тебя раздену…

Когда они будто искупанные, лежали разметав простыни, лежали, не касаясь друг друга, в окно вдруг ударило лезвие света. Будто тот самый слепец, запутавшийся там, в парке, в вершинах тополей все-таки выследил их. В луче света взблеснули их мокрые нагие тела. Наталья ойкнула, прикрылась простыней. Лезвие фар проползло по окну, заскользило по стене и пропало.

Венька лежал на пахнущей хлоркой простыне и слушал, как будто отсеченная этим светом его половинка шлепает по линолеуму босыми ногами.

Он еще чувствовал ее тепло, ее запах, но это шлепанье босых ног и плеск воды уже отдавались в душе эхом разлуки.

Наталья быстро вернулась, прохладная и мокрая.

— Вень, я тебя так люблю. Ты такой нежный, ласковый. Спасибо тебе.

Проснулись они от того, что кто-то шевелился за окном. Венька вскинулся от подушки и уронил голову. Шуршал дождь. Серело.

— Ой, светает. Сейчас Настенка придет завтрак заваривать, — всполошилась Наталья. — Венечка, милый, не обижайся, давай бегом. Не дай бог, увидит кто. Вень, пусти. Ты как маленький. Жене твоей расскажут, моему…

— Ну и пусть. — Он еще крепче прижал к себе Наталью. — Все равно я с ней жить не стану.

— Надевай рубашку. Давай руку-то выставляй, как маленький. Теперь давай ножку, молодец, вторую. Ну все, все. — Она, торопясь, поцеловала его. — Все, иди, мой золотой, иди. Собаку возьмешь?

Венька заглянул в пристрой. Найда встала, держа на весу раненую лапу. Широко зевнула.

— Найда, Найдочка, пойдем домой. Я тебе мясца сварю. Пойдем, моя хорошая. — Он поднял ее на руках, стараясь не потревожить простреленную лапу. Вышел наружу.

Моросил обложной дождик. От асфальтовой дорожки поднимался парок.

Венька вышагивал серединой пустынной улицы с собакой на руках. От Найды шло сильное тепло, пахло мокрой псиной. В свете фонарей поблескивало сито дождя. При каждом шаге голова у собаки колыхалась. В собачьих глазах качался фонарный столб, ветла с обугленной верхушкой. Венька разглядывал отраженные в собачьем глазу предметы с детским удивлением узнавания.

Он остановился, благодарно припал щекой к Найде. Раненое животное как бы свело их вместе, стало единственным свидетелем его нечаянной радости.

У дома егерь глядя под ноги поднял глаза и вздрогнул. От забора отделился размытый дождем безрукий призрак с заостренной, сваленной набок головой.

— Всю ночь стою, жду. А он, придурок, с этой сукой таскается, — плачущим Танчуриным голосом закричал призрак.

— Не разоряйся. — Вместе с чувством стыда в нем мгновенно всплеснулась злоба. — Ворота лучше отвори.

— Не пущу с собакой! — загородила дорогу Танчура. — Хочешь, чтоб Вовку до смерти загрызла!? Убей, не пущу!

— Открывай, тебе говорят. — От ее крика он испытал некое облегчение. Теперь собственная вина уже не казалась такой стыдной. И слезы, на ее лице были вовсе не слезы, а капли дождя.

 

Глава шестая

Голый волосатик корчил рожи, тянулся перепончатыми коготками к бутылке, гад. Петр замахнулся, но рука упала, будто каменея. Волосатик хихикал.

«Увидит Наташа этого гаденыша, испугается… — тяжко провернулись в сознании шестеренки. — Пришел, ее дома не было… Щас вечер или утро?…»

Петр оперся руками в пол, сел, разлепил веки. Волосатик, мелькнув красным задишком, стреканул в окно. На улице серело. От лежания на полу ломило шею. Бутылки на столе не было: «Уволок сучонок, — догадался Петр, вяло испугался. — Сколько лет он за мной гоняется? Не к добру». Опять повалился на бок. Сунул кисти рук между коленок. Скрючился в утробной позе младенца разжалованный майор внутренних войск Петр Алексеевич Генералов. Затих.

… Офицерское училище закончил с отличием. Красавица жена, выхваченная, можно сказать, из-под носа у Веньки, родила дочку. Успел помотаться по горячим точкам. Боевой послужной список. Вот она, академия, рукой подать. Сама фамилия пророчила генеральские погоны. И на тебе. Все погубил камешек, не больше вороньего яйца, стрельнувший из-под колеса встречного рефрижератора. Вдребезги разбил лобовое стекло его новенькой «девятки». Тогда как раз на три месяца задержали зарплату. Наталья сидела дома по уходу за ребенком. С деньгами оказалась напряженка. Снежанку, дочку, надо было возить к врачу на процедуры:

она с измальства задыхалась. Наталья нервничала:

— На стекло денег не можешь найти, товарищ нищий офицер!..

Достала попреками. Как-то заполночь возвращался майор Генералов крепко подвыпивши от приятеля. Глядь, у соседнего дома «девятка» белеется. Огляделся: темень — ни единой души. «Слабо, товарищ нищий офицер?…» — подзадорил он сам себя.

Вынул лобовое стекло из чужой «девятки», отнес к себе в гараж. На утро звонок в дверь. Открыл: у порога овчарка рычит, бросается. Двое в милицейской форме:

— Вы гражданин Генералов будете? Гараж номер двадцать шесть в массиве у насосной станции ваш?

— Мой.

— Идемте, откроете!

Пошел, открыл… И потянуло то «воронье яйцо» на полтора года с отсрочкой исполнения наказания. В окружной газете статейку язвительную тиснули: «Влип майор в лобовуху».

Все мелочью показалось разжалованному майору, когда в два годика разболелась бронхиальной астмой дочка. Сил не было глядеть, как она, светлая кроха, посинелыми губенками воздух хватает. По каким только врачам, экстрасенсам, бабкам они ее, бедняжечку, не таскали. Какими лекарствами не пичкали. Наталья сама в щепку высохла. «Девятку» без лобового стекла продали. До соляных пещер в Армении доехали. Ничего не помогло. На похоронах Снежанкиных Наталья не горсть земли в могилку сыпнула, сама бросилась:

— Закопайте меня вместе с колосочком моим разъединственным в сыру землю.

А через год кружилась жена на новогоднем вечере в танце с бравым подполковником Вахрушевым. Голову клонила, смеялась. Под звуки музыки, под звон, смех, выкрики после третьего стакана вдруг хлынула в сверкающий конфетти и нарядами зал некая темная субстанция, разлилась по полу, стала подниматься все выше и выше, затапливая столики, нижние ветви елки, ноги танцующих. Она поднималась все выше и выше, закручивалась водоворотами вокруг елки, заливала эстраду, столики с тарелками… Но никто этого не замечал, и все они, пьющие за столиками, танцующие, погружались в эту невидимую прозрачную субстанцию с головой.

С режущей глаза отчетливостью бывший майор вдруг увидел всех их, давно знакомых, жующих, веселых и предупредительных, как бы насквозь.

Кружит в танце бравый подполковник Наташу, а на уме у него… Одно у него на уме. Но даже злости и той не наскреб в закоулках своей души вольнонаемный Генералов. До хруста отвернул голову от родной жены Петр. Вот только в могилу бросалась, а теперь танцует. Ну люди, ну человеки! Вон слева за столиком полковник Некипелов на весь зал жеребцом регочет. Тушей сотрясается восьмипудовой. Миллионер. Чего он только не химичил. Солярку железнодорожными составами налево пускал, стройматериалы, консервы, спирт… Командующему дачу в три этажа отгрохал с зимним садом и теннисным кортом. И в ус не дует. Уважаемый человек, благодетель. А его, майора Генералова, за лобовое стекло судили, как распоследнего жулика, позорили на весь округ…

Вон около елки майор Стяжков с капитаном Ивкиным топчутся. Один дуб, второй орясина. По лбу постучать, скажет: «Войдите…»

— Лучше изменить жене, чем родине! — горланит Ивкин, и в уголках мокрых губ пузырится пена.

— Мы и женам не изменяем, — кричит тонко Стяжков. — Мы охотники, охотимся… на каблучковую дичь! — И оба ржут, широко разевая рты, будто им удилами растягивают.

«Гады», — клонит голову к столику разжалованный майор Генералов. Елка зеленая, смолой пахнет, а сама мертвая. Вокруг трупа веселятся… Белеют у вольнонаемного Генералова суставы на кулаках, катается в скулах свинец. А жена все танцует с подполковником Вахрушевым. Петр наливает себе и пьет. Пьет и опять наливает.

Тогда-то рядом с взблескивающим между тарелками ножом и явился Петру Волосатик. Горбатенький, с перепончатыми лапками, не больше зажигалки. Глазками игольчатыми на Петра уставился, ротишком кровавым зевает. Петр ладошку коробочкой сжал, накрыть хотел его, черненького. А он на край стакана запрыгнул и лапки передние в стороны расставил, как канатоходец. Не удержался и в водку упал. Сквозь стекло видно, на дно пошел, тяжеленький. Кверху пузырьки столбиком, как от таблетки. Поднял Петр стакан на свет: одни пузырьки. Померещилось, значит. Выдохнул, выпил он водочку без пузырьков и тут же заметил, как та яростная, никем, кроме него, не замеченная субстанция стала уровнем падать. По шею, по пояс, по колено. И совсем ушла. Смотрел Петр на танцующую жену, на полковника Некипелова, добрейшей души человек. Никому в долг не откажет. Бомж на улице подойдет, опохмелиться попросит: достанет из кармана полусотенную:

— На, за мое здоровье выпей!

Те же Жилин и Костылин, как их призвали, Стяжков с Ивкиным, заводные ребята. Без них ни одна компания не обходится. Сос… сослу-живцы. И обнимался Петр с бравым подполковником:

— Да не обижаюсь я ни грамма, танцуй с моей женой хоть до утра. Раз-ре-шаю…

— Ну раз хозяин разрешил до утра, так тому, значит, быть, — засмеялась Наталья. Пьяный-пьяный был Петр, а смех этот ее нехороший запомнил. Под утро домой заявилась. В ванной заперлась и часа два там водой шумела. В халате прошла в спальню. Легла лицом к стене и пролежала весь день:

— Отстань, голова болит.

Сослуживцам звезды на погоны скатывались. Коттеджи трехэтажные строили, мерседесы покупали. А он, Петр Генералов, накладные на штырек нанизывал: «получено» — «отпущено». В лицо людям боялся глянуть — прожечь мог. Очки черные носить стал. Тут и стал наведываться новогодний перепончатый волосатик. Пробежит по ребру стеклянному, не удержится и нырк. Только пузырьки столбиком. Таблетка быстрорастворимая. Показал перепончатый волосатик дорогу, что ни день, заглядывал разжалованный майор Генералов в стакан и тогда не то что цемент или брус сосновый со склада, рубаху с плеч готов отдать первому встречному. Другом Петруччио сделался, а за глаза и вовсе Петрушкой стали звать. Сколько раз Наталья прибегала на территорию складов. Ключи отнимала, самого чуть тепленького домой уводила.

— Тогда не посадили, а за склады точно посадят, — рыдала она. — Они наживаются на тебе, а ты дурак, на зону пойдешь.

— Я для друзей. Мои друзья меня в беде не оставят, — куражился муж. — Эт ты меня на подполковника променяла…

— На утро валялся в ногах, просил прощенья, а к вечеру опять карлик перепончатый, таблетка растворимая, являлся.

От тюрьмы и от позора увезла Наталья мужа в деревню. Устроился в райцентре заведовать гражданской обороной. Должность не денежная, но и не пыльная. Какой-никакой, а руководитель районного масштаба. С полгода продержался, а потом опять пошло, поехало.

— Да я в Афгане!.. Да я в Чечне!.. — рвал на себе рубаху Петруччио. За два года умудрился прокатиться по всей районной руководящей лестнице. Механиком в ПМК устраивался, завтоком в колхозе, полтора месяца разруливал машинистом на кормозапарнике, две недели продержался. До свинофермы докатился, оператором. В подпитии грозно ел глазами собутыльника бывший майор внутренних войск:

— Как ты меня обозвал? Ну-ка, повтори!

— Ну… Питух.

От удара лязгал собутыльник зубами, хватался за вилы.

— За-по-рю-у!

— Давай! — вскидывался Питух. — Давай, коли русского офицера!

— И запою! — жамкал прикушенным языком коллега. — Руки аспускаешь, как маенький. Тут те не зеки. Пивык там с зеками. За стеной хрюкало…

В дни просветленья уходил Петр на реку. Забирался в гущину, раскидывал удочки. Глядел вглубь на текущую воду под поплавками. И как из глубины речной всплывало давнее, как ухлыстывал за Наташей. А она от него бегала, Веньку из армии ждала. И когда понял он, что не взять девчонку приступом, показал ей Венькино письмо без конверта. Будто он прислал ему это письмо уже из армии. Хвалился в письме дружок, что влюбился он в «классную девочку и та в него влюбилась…» А в самом деле письмецо лет пять назад прислал Венька дружку закадычному, когда после десятого класса ездил в Самару в строительный колледж поступать. Хвалился, как с девицей одной закружился. В деталях описывал. Прочитала то письмецо Наташа и согласилась замуж за него выйти.

«Не за него ли мне «воронье яйцо» из-под рефрижератора прилетело?» — рыбешкой на крючке препыхалась мыслишка. Глядь, вдоль кустов волны на две стороны пошли, а в острие головка с усиками. Выскочила на берег ондатра. Спинка рыжая на солнышке взблеснула рыжиной.

«Шапка приплыла». Стеганул Петр по кустам удилищем, ондатра камнем в воду, пузырьки как от волосатика пошли. К первым морозам наловчился Петр ловить ондатру капканами. Увидит на берегу россыпь вышелушенных зверьком ракушек, разгребет и капкан в середку насторожит, чтобы только язычок стальной торчал. Утром проверять приходит: есть, сидит. Научился шкурки выделывать, шапки шить. И вроде как в Натальиных глазах приподнялся. По пьяному делу грозился жене:

— Сережки золотые с бриллиантовыми камушками куплю. И в Париж поедем…

Но срывался в стакан перепончатый волосатик, таблетка растворимая, и наутро вот так же жался на диване неудалый скорняк. Слышал, как дверь стукнула — Наташа пришла… Где это она так долго?… Одеяло теплое сверху легло, с головой накрыло: «Пришла, добрая она. Если бы не она…» И заснул.

 

Глава седьмая

Найда отлеживалась на соломе под навесом. Зализывала раны. Танчура делала вид, что не замечает ее. Но когда Веньки подолгу не было дома, сжаливалась, носила ей объедки, кости. Найда встречала хозяйку пристальным взглядом. К еде не притрагивалась, пока Танчура не скрывалась в сенцах. Вовка, проснувшись утром, вставал столбиком в кровати: «Найда!» Стоило Танчуре отвернуться, как бесштанный Маугли переползал через порог, скатывался с крыльца и устремлялся к Найде.

… Танчура обмерла, увидев, как Вовка стоял на четвереньках, задрав кверху мордашку, а Найда зализывала ему покусанную щеку. Подхватила сына на руки.

Приехав на обед, егерь застал такую картину. Вовка катался по полу, бил ногами, орал что есть мочи. У крыльца ему подвывала Найда. Еще громче орал телевизор. Танчура, зажав уши, сидела перед экраном.

— Что за шум, а драки нету, — присел на корточки перед сыном егерь. Вовка заморгал глазенками, притих. Перестала выть и Найда.

— Вот увидишь, схарчит нам ребенка твоя сука. — Танчура подолом утерла глаза. — Хватишься, только поздно будет.

— Чего ты опять на нее?

— Она ему лицо лижет.

— А он?

— Глаза не продерет, к ней мчится.

— Значит, быстрее заживет.

— Она всякую падаль жрет. Заражение получится, — дрожала подбородком Танчура. — У него покусы в треугольнике смерти на лице. Занесет инфекцию, спасти не успеем. На что она тебе? У тебя Ласка есть. Отдай вон пастухам. Я уж договорилась с Подкрылком.

— Погоди, хоть рана зарастет у нее.

— Во, смотри. Что и требовалось доказать. — Танчура подбежала к окну. Вовка под шумок уковылял из дома. И теперь следом за Найдой носился по двору. Белесые волосенки развевались на ветру.

Скоро раны от укусов на Вовкином лице зарубцевались. Осталась на скуле красная птичка. Оправилась от ран и Найда. Налилась силой. Шерсть сделалась гладкой, заблестела. К своей третьей в жизни зиме Вован шмурлил так, что пыль столбом стояла. В любой мороз рвался во двор. Схватит кусок со стола и к двери: «На-да, На-да!»

Та сидит у крыльца, ждет. Если егерь запирал Найду вместе с Лаской в вольер, парень поднимал рев:

— Выпусти, пап. Это тюрьма для животных.

Как-то егерь закрыл собак в вольере и ушел на службу. Перед обедом позвонила Танчура:

— Вовка пропал. Обыскалась, нигде нет.

Приехал домой. Все закоулки, все ямы, кусты обшарил. В колодцы заглядывали. Звали, кричали.

— Найду надо выпустить, может, она найдет, — догадался егерь. Открыл вольер, Ласка выскочила, а та в конуре сидит. Егерь на четвереньки встал, заглянул в конуру. Найда хозяина увидела, хвостом по соломе забила: вишь, мол, сама не могу встать. Под боком у нее Вовка спит, посапывает, раскраснелся. Шапка на один глаз съехала.

«Как же он, окояненок, в вольер-то сумел залезть? — мучился догадками егерь. — Под рабицу не подлезешь. Неужто по лестнице влез на сарай, по крыше? А в вольер-то как спустился? Во-о, дуболаз так дуболаз».

Танчура опять расшумелась:

— Все из-за нее, из-за твоей любимой сучки. Она его куда-нибудь заманит. Чего ты из него собачатника растишь?

— Все лучше, чем перед телевизором днями сидеть, — мрачнел егерь. Он всегда супился, когда Танчура кричала.

— Ругаешь за телевизор, — не унималась Танчура. — Ровесники папу-маму не выговаривают, а он вон как шпарит. Скажи, Вов, про танки.

— Танки глязи не боятца, — выкрикивал Вовка. — Это не глязь, это загал.

Егерь супился, отмалчивался.

 

Глава восьмая

После той ночи в детсаде Венька не находил себе места. Будто шальным течением сносило его туда, где могла быть Наталья. Будто невзначай сталкивался с ней Венька то в библиотеке, то на почте. «Хорошо в городе, — вздыхал егерь. — Люди в одном подъезде годами живут и друг друга не знают. А тут деревня. В одном конце села молодухе вслед посмотришь, на другом скажут: двойню от тебя родила… Из-за чего она на меня так разобиделась?…»

Как-то вечером насмелился, заглянул в садик. Наталья увидела, с лица сменилась:

— Что случилось?

— Так, — замялся егерь. — Вовку в садик оформлять, узнать хотел, какие справки, документы… Наташ, постой сказать надо.

— Ну что, что мне можешь сказать? — Голос надломился, серые глаза, полные слез, на егеря сверкнули. Выскочил на улицу, огляделся, шапку кврху подбросил: «Любит она меня, любит!» Дня через два увидел, как она с мужем под ручку откуда-то шла. Петр в новой ондатровой шапке, кожаной куртке наклонялся к ней, говорил что-то, она встряхивая челкой, смеялась. Приехал домой, Танчура обеспокоилась:

— Ты что такой серый? Давай давление измерим. Опять сердце?

— Нормально все.

— Суп наливать?

— Потом.

— Давай давление померим.

Хлопал дверью. Шел в голубятню. Будто там можно было среди голубей замешаться. От себя спрятаться. Краем уха слышал егерь, будто возила Наталья мужа в город. Вшили ему там «торпеду». А еще недели через две встретился ему Петруччио на дороге вдугаря пьяный. И опять его жаром окинуло: «Как она с ним в одном доме ест, разговаривает, стирает, спит с ним?…»

В марте, в сумерках с весенней просинью, возвращался егерь из Черновки. У села фары вырвали из темноты женскую фигуру на обочине. Сердце екнуло: «Она!»

— Садись, станишница, подвезу, — дурацки выкрикнул Венька.

— Спасибо, сама дойду.

Выпрыгнул из машины. Догнал, схватил за рукав. Чуть не насильно затащил в кабину. Развернулся и покатил прочь от села, от огней блескучих, от глаз едучих. Наталья ни слова, ни полслова.

УАЗ серым волком через мост на крутой речной берег выскочил и понес их в синюю степь, к темному горизонту. На обтаявший ковыльный бугор выскочили. Венька мотор заглушил. За руку свою драгоценную добычу взял. К ладошке холодной губами прижался. Глаза поднял. У нее все лицо от слез блестит. Какой такой-сякой конструктор двигатель между шофером и пассажиром в кабину запятил. Самому бы ему, паразиту, с любимой женщиной в такой кабине всю жизнь без остановок ездить. Выскочил егерь из салона, обежал, открыл дверцу с ее стороны. Подхватил Наталью на руки. Целовал соленое от слез лицо, чувствовал губами, как вздрагивают ее ресницы под поцелуями:

— Наташка моя, Наташенька, Наташа… — И все другие слова будто из памяти выскочили.

— Постой, Вень, отпусти, у меня голова кружится. — Сама обнимала за шею, тыкалась холодными губами в ухо.

— Тебя отпусти, еще убежишь, — просипел, откашлялся.

— Куда я теперь от тебя убегу? — Голос обреченный, дрожливый. — Мочи нет как соскучилась.

— А чего ж тогда плачешь?

— Люблю, дура, я тебя и ничего с собой поделать не могу.

Венька упал в снег на колени, целовал руки, пуговицу на пальто.

Наталья тоже опустилась на колени, гладила его по лицу:

— Ты, Веньк, как мальчишка. Совсем маленький.

— А эт, Наташ, плохо, да?

— Тебе потом будет плохо. Отвези ты меня, дуру, назад и никогда на меня внимания не обращай, а только на свою молодую жену.

— А что плохого-то, Наташ? Дай, я тебе под коленки полу подстелю, а то застудишься.

— Венька, Венька, — обхватила его за шею и заревела по-бабьи в голос:

— Венька, Венька, что мы с тобой творим.

— Что, Наташенька, что мой колосочек, соплюшечка моя слезокапая? Я тебя Наташ, люблю. Сильно-пресильно. Наташ, слышишь?

— А? Поцелуй меня. Еще…

Луна заливала степь неживым светом. Дул волглый ветер. Они были вдвоем на этой продутой ветрами земле. Стояли друг перед другом на коленях, будто просили прощенья. И снежок под их коленями протаял до земли:

— Вень?

— Наташа?

— Я тебя так люблю, мой хороший, до самого последнего твоего волосочка.

В салоне машины Венька рукавом куртки вытирал ей мокрые колени, грел дыханием. Наташа целовала его нагнутую голову.

— Наташ, я тебе хочу подарить букет. Дай руку. — Положил ей на ладонь крохотные травинки, которые нашел под снегом. — Угадай, чем пахнут.

— Весной они пахнут, мой хороший. Еще землей талой.

— Не-а, они тобой, Наташ, пахнут. Колготки-то на коленках какие мокрые. Давай, я отвернусь, а ты сними. Просушим на капоте.

— Не отворачивайся. Я тебя, Вень, ни капли не стесняюсь. Перед мужем всегда стесняюсь. А с тобой наоборот. Хочу, чтобы ты на меня смотрел. Ты любишь меня?

— Да.

Да, будут жить долго, счастливо и несчастливо. Будут в их жизни другие встречи. Но никогда они не испытают того, что случится с ними в ту ночь на холме в блестевшем под луной прошлогоднем ковыле.

Он не обрушился на нее, как ливень на сухую землю, не вспыхнул, как лесной пожар от раскаленной лавы. Из прикосновений вешних травинок, поцелуев, слов, комочка мокрых колготок возникли светящиеся серебряные ступени, которые вели их все выше и выше. Туда, откуда лился божественный, омывающий души свет. Еще немного и эти двое сами заговорят языками человеческими и ангельскими и познают ЛЮБОВЬ. Навсегда избавятся от страстей и страданий. Но уже ходили под ним раскрытые навстречу женские бедра. И бросались они вниз, в бездну страсти.

Возвращались под утро. Все было бело. Деревья, заборы, крыши осыпал иней. Было тихо, бело, безмолвно. За всю дорогу они не сказали друг другу ни слова.

Венька остановил машину у церкви. Разрушенный храм страдальчески глядел на них провальными глазницами. Наталья чмокнула Веньку в щеку и пошла.

— Наташ, — шепотом позвал он, — забыла, — протянул ей на ладони темный комочек.

— Что это?

— Колготки твои… высохли.

Своим ключом Наталья открыла дверь. Не стала включать свет, на цыпочках пошла в спальню. Ойкнула, запнулась о что-то мягкое. На полу валялся муж. «Раскодировался. Опять все сначала… Господи!»

Егерь оставил УАЗ во дворе райузла связи. Потихоньку прокрался в дом. Ощупью стал раздеваться. Но тут щелкнул выключатель. Посреди комнаты в ночной рубашке стояла Танчура.

— Не кричи, Вовку напугаешь. — Егерь посмотрел на ее мокрое от слез лицо и отвел взгляд.

— Не стану я, Вень, больше кричать, — прошептала Танчура. — Не стану, ничего не стану.

 

Глава девятая

Просверки того серебряного света оставили на их лицах отметины. Только двое — Петр и Танчура делали вид, что ничего не замечают. Наталья, как и раньше, избегала встреч с Венькой.

С приходом весны бракуши опять обложили водохранилище. В лесопосадке за Роднишным лесом трактористы нашли вытаявшую из-под снега отрубленную лосиную голову, четыре обрубка ног. Кто-то внаглую начал ставить капканы у бобровых плотин. Догадался егерь, что это тесть его Сильвер безобразит, но все оттягивал неизбежную разборку.

В тот вечер засветло выставил на Головном пруду Петруччио на выходах десятка три капканов на ондатру. Сам для блезира с удочкой уселся.

Солнце золотую дорожку на воду уронило. Жаворонки темными камнями в траву падают и опять в закатных лучах трепещут, будто кто их с земли вверх подкидывает. Кукушку новый русский за горло поймал и пытает: «Сколько мне жить осталось?» «Ку-у…» «А почему так ма…» Поплавок красной головкой под воду косо ныряет. Дернешь — удилище в дугу, леска воду режет. Подсекает Петруччио — медный карасина на крючке пляшет, хвостом машет. Лепота и умиление духа. И тут на тебе, из-за спины тень на воду легла. Оглянулся, как черт из омута, егерь. В руке мокрой гроздью его Петруччио капканы.

— Твои? — Глаза сощурил, не глаза, а капканы волчьи, настороженные.

— Ну мои! — Карась удочку в воду тащит… — Ну мои, мои. Дальше что?

— Ты лицензию на отлов ондатры брал? Брал, я те спрашиваю!

— А ты лицензию, с моей женой чтоб спать, брал? — сорвался и Петр. Задрал голову и так снизу вверх грыз глазами обидчика. Ветерок стих, караси клевать перестали, жаворонки в траву попадали, луч солнечный на воде замер, в слух все обратилось.

— А ты, гад, когда ее в загс тащил, не знал, чья она? — клацнули два серых капкана под сведенными к переносью бровями. И опустил голову Петр. Заплескались опять в пруду караси. Залились жаворонки: кто их, этих человеков, разберет. Один — одно, другой — другое. Тут как бы от сковородки унырнуть, на крючок не попасться. Выбрать, где гнездо свить, чтобы косилкой птенцов не зарезало…

— Мстишь теперь?

— Пошли-ка, добытчик, к твоему транспорту, — нехорошо усмехнулся егерь. Из-под соломы в кузове мотороллера вытянул еще один мешок с капканами.

— Чего вытворяешь! Самки же щас брюхатые, с приплодом, неужто не жалко тебе их.

— Не хозяйничай, положи на место, — хотел Петруччио по-командирски рявкнуть, но голос вильнул. — Те, что с воды взял, забери себе, а эти последние у меня.

— Скажи спасибо, что мотороллер как орудие браконьерства не конфискую.

— Давай, все отнимай. Верно говорят, волк ты, — задрожал лицом Петр.

— С волками жить. — Егерь достал планшетку. — Щас я т-те нарисую по самое здрассте!

«И этот хозяин жизни… Об меня, русского офицера, ноги вытирает. Наташа бы видела… Нарочно топчет»…

Метнулся Петр к мотороллеру, выхватил из-под соломы припрятанную вдоль борта двухстволку. На всякий прослучай возил он ее всегда заряженной.

— Прошу тебя, Вениамин, положи капканы на место! — серьезно так сказал, вроде как задушевно.

— Ты что ж из-за крысы человека готов застрелить? — опять как давеча нехорошо усмехнулся егерь. Не было в серой стали зрачков испуга, не было. — У тебя разрешение на оружие есть?

— Положи капканы на место!

— Дай сюда ружье, — пошел на него егерь.

— Не подходи. — Сдвинул предохранитель на «огонь». Руки у Петра дрожали. — Застрелю, Венамин, серьезно!

— Из-за крысы! — Венька безбоязненно шел, все усмехался. «Щас ты у меня спляшешь».

Петр опустил стволы. Заряд должен был прийтись егерю под ноги. Вяло хлопнул выстрел. «Дробь от тряски высыпалась…» — понял Петр. Но клювик бойка будто ударил в другой капсюль. В тот, что заряжен в каждом мужике. Щелкнет и порохом бездымным взрывается темный зверь. И ничто в те мгновения не может остановить его, ни раскинутые руки матери, ни детский крик, ни страх смерти.

Осечка прозвучала для Петра как насмешка. Наталья любит его. Везет гаду. Ему всегда везло. Не в него выстрелил камешек на шоссе, не с ним рыдала по ночам в подушку Наташка. Он, все он был виноват, он, он, он…

— Не подходи, — закричал Петр и с пяти шагов вскинул стволы егерю в грудь. За мгновение до выстрела всплеснулась в сознании картинка: как сноп дроби прошьет егеря. Вырвет на вылете в спине клочья камуфляжной куртки. Опрокинется обидчик навзничь. Заскребет сапогами зеленую травку… Н-на-а, тебе за все. Петр выстрелил, будто кто в ладоши хлопнул.

 

Глава десятая

Танчура возилась у плиты с ужином. Любила она мужа хорошим обедом порадовать. Как он ест, любила смотреть. Услышала: прогудела у ворот машина. Хлопнула дверь.

«Если опять скажет, в рейд, назовусь, я с тобой. Каждый день с ней, сукой, рейды. Бабы в глаза смеются». — Слезинки одна за другой запрыгали по раскаленной сковородке, зашипели. Вытерла слезы.

— Рейды ему. Дробленка у свиней второй день, как кончилась. Давать нече… — И осеклась. На пороге поблескивал звездочками на погонах новый участковый Славик Неретин, глазами туда-сюда рыскал.

— Где мужик?

— На работе. А что случилось?

— Нужен он мне по одному делу.

— Пока дробленку свиньям не привезет, ни в какие ваши рейды не пущу!

— Татьян, скажи, а в каких отношениях он был с Генераловым?

— Чо? Как был? Ты чо эт? — Танчура вскинулась от плиты. Тесто с пальцев тягучими нитями стекало на пол.

— Вроде, он теперь с ним не общается, — поправился Славик.

— Ты чо? Говори, чо случилось? — Танчура мазнула рукой, откидывая челку, на лбу осталась белая полоска теста.

— Да нет, ничего. Так спросил. Он мне по делу нужен, — заторопился Славик. — Приедет, скажи, я его искал.

— Не бреши. Чего с ним случилось? Он живой? — Полоска теста сделалась почти незаметной на побелевшем лице. — Чо с ним? Говори, Славик!

— Тань, все нормально.

Кое-как отгородился, прыгнул за руль служебной «Нивы», газанул. Тут не дробленкой, тут крупной дробью, картечью, можно сказать, пахло.

За два года, что прошли после того рейда, когда он вместе с Рассохиным и Венькой поймал на водохранилище прокурора, Славик дослужился до участкового, получил капитана. Сделался неспешным в движениях. Наловчился ловко бить под дых разбуянившихся пьяных мужиков. И синяков не остается, и потухают моментально. Наутро еще приходят, прощенья просят, благодарят. По закону мог и в кутузку запичужить. Славик хлопал буяна по плечу: «Закусывать надо, Павел Николаевич. Ты ведь большенький уже». Большенький скреб седоватую щетину, жмурился, моргал часто.

Как после такого наущения благодетелю камень на фундамент для баньки не привезти или трубу какую…

Но сегодня капитан Неретин нервничал. Час назад один из его осведомителей, горбун Колюшка Подкрылок, пьянь, рвань, брехло, притопал к Славику прямо домой. Лопатка из-под линялой спецовки, как обломанное крыло, торчит. С порога зашипел, забулькал:

— Мокруха, начальник, похоже Петруччио Веньку-егеря на плотине завалил. С ружья.

— Где? На какой плотине? — Славик потянул носом: вроде, трезвый.

— Там, рядом с Головным прудишком. Карась берет недуром. Сижу с удочками, смотрю, пылит. Я удочки в камыш, сам от греха за плотину. А то прицепится — не отцепится. А Петруччио на Головном капканы выставил. Слышу, у них хай-лай начался. Выглянул из-за плотины, вижу, Петруччио на него ружье наставил в упор, базланит: положь капканы. Я за плотину присел. Слышу, вроде как выстрел и тут же крик, такой пробитый. Я выглянул из-за плотники, один на земле валяется, другой над ним нагнулся. Вроде, как деруться. Кровища! Я сразу ноги сделал. Мне это надо, по судам таскаться?

— Смотри у меня, последнее крыло оторву, если шнягу гонишь. — Славик смотался на плотину. Там уже никого не было. Только след от мотороллера. Темные пятна крови на искоблученной траве Славика сильно напрягли.

«Не врет Подкрылок. Кровь. Похоже из-за Наташки схлестнулись… Грохнул, труп в пруд. Груз какой привязал к ногам. — Аж мурашки по спине пошли. — В райотдел? Сам арестую…»

Петр на дворе сети набирал.

— Здорово, браконьер, — козырнул Славик. — На кого ты с такой крупной ячеей сетки готовишь? Он те, Егоров, смотри прищучит. Что-то злой он на тебя.

Трепался, а сам Петруччио рентгеном просвечивал: земля, кровь на одежде где осталась.

Звякнули грузила в руках у Петра, глаз на участкового не поднял, будто не сучок из сетки выпутывал, а рыбку золотую.

— Я к тебе по делу. — Славик заметил, как дрогнул, напрягся Петруччио при упоминании егеря. Нечисто тут было дело. Ох, нечисто. «Дурак, пистолет не взял, — пожалел Славик. — Ему теперь терять нечего. Что одного, что двоих»… Оглядел двор. Сараи, штабель досок, мотороллер. В окне за стеклом белело женское лицо. Участковый приосанился, развернул плечи:

— Я к тебе, Петро, по делу. Проверка хранения оружия. Плановая. Покажи, где хранишь оружие. Разрешение на него.

— Нет у меня ружья. — Петр разогнулся, отбросил набранную в кольца сеть на землю. — Отдал я тут одному… Продал.

«Не повесил сеть на крюк, бросил в мусор, нервничает. Ружье спрятал, может, выкинул», — отметил про себя участковый, а вслух спросил:

— Закопал, говоришь?

— Я же те говорю, отдал одному тут.

— Я не про ружье. Про него.

— Про кого? — Петр нагнулся, поднял сеть, опять отбросил.

— Сам знаешь, про кого. — Краем глаза Славик видел, как в темном окне, будто белое пламя, светилось женское лицо. — Ты же в него стрелял. — Славик напрягся, как напрягается охотник, подходя к перепелу посреди просяного поля. Еще шаг, два и тот порскнет из-под ног, и тогда успей поймать его на мушку. — Поедем, покажешь, куда ты его дел.

— Кого его? Ты про что? — Дичь не взлетела. Перепел убегал на тоненьких ножках, петлял и путался в густой повилике. В темном окне светилось лицо.

— Труп куда дел? — крикнул Славик. — Утопил?

— Ты чо? — Было видно, как плечи «перепела» осыпало пупырышками, будто на морозе. — Ты… Ты про ондатровые тушки?

— Ага, про них. Из-за них. — Белое пламя сделалось нестерпимо ярким. На него было больно смотреть. Казалось, еще чуть, и темень стекла изъязвят серебряные трещинки. Со звоном вырвется на волю дикий надрывный крик. — Садись в «Ниву», там разберемся. Пошли. — Участковый взял Петра за руку. — Пошли, пошли!

У ворот Славик оглянулся, пламя пропало.

Через пятнадцать минут они были на прудах. Нервозность Петра передалась и участковому. По дороге Славик стерег глазами каждое движение Петруччио. На плотине из-под берега с кряканьем взлетели два селезня. Они оба вздрогнули. Солнце на горизонте багровым оковалком проламывалось сквозь темную чащу, кровеня последними лучами дальний угол пруда.

— Покажи мне, откуда ты в него стрелял? Где он стоял, где ты? — Участковый прошелся по взрытой каблуками поляне.

— Я в него не стрелял. — В сыром пресном воздухе от Петруччио яро несло перегаром. — Я холостыми, попугать хотел.

— Кровь вон на траве откуда? Холостые с заряженными спутал? — закричал Славик. Схватил Петруччио за грудки. — Паскуда! Куда дел? Колись, паскуда!

— Никого я не убивал. Он сам сволочь. — Петр суженными глазами следил, как крякши ходили над прудом. — Он сам кого хочешь без ружья уделает. Он же волчара. Ничего понимать не хочет.

— За это ты его и убил!

— Я тебе уже сказал. — Перед глазами у Петра вдруг встало белое пламя Натальиного лица в окне. — Я хотел его убить. Если бы он патроны не разрядил, застрелил бы точно! Ну-у, сажай, меня. На-а, цепляй наручники, н-на-а!

«… Из-за меня… Из-за меня… — Край рамы больно врезался в лоб. Наталья сухими глазами смотрела во двор. — … Хоронить на третий день. Гроб. Лицо его без кровинки… Меня, это меня надо закопать живой…» Не помня себя, простоволосая, в халате и тапочках на босу ногу, она выбежала на улицу.

— Ты куда, Наташ? — крикнула ей возившаяся в полисаднике соседка. Но она не услышала. Ноги сами несли ее к садику: «Позвоню в больницу…»

Не скажут правду, я добегу туда лучше. Она двигалась будто в тумане. Навстречу попадались люди, кивали, что-то говорили. Опомнилась лишь, когда за спиной раздался железный обрывистый скрип и следом голос. Из тумана проступило Венькино испуганное лицо.

— Наташ, ты что? Ты под колеса. Куда?

Он был жив. Он, паразит, улыбался, высунувшись из кабины своего УАЗика. На лбу празднично рдела ссадина.

— Господи, — только и выдохнула она. Закрыла лицо ладонями.

— Ты куда так бежала, Наташ? Подвезти тебя?

— Никуда. — Она чувствовала, как от радиатора его машины несет жаром, будто от него самого. Она только теперь увидела на себе и застиранный халат, и шлепанцы без пяток и пошла, побежала по тропке к детсаду, захлебываясь рыданиями.

На пороге магазина Венька столкнулся с участковым.

— Здорово, мент!

— Ты-ы? Ничо се. — Славик чуть не сел на пол. — Ничо себе!

Долго жить будешь. Думал, ты покойник, — зашептал Славик, когда отошли за угол.

— С чего эт ты взял?

— Этот мудак признался, что с трех шагов в тебя стрелял. Я сам на траве пыжи видел. В упор же. Он бы всего тебя разворотил!

— Не родился такой убивец, Слав, чтоб меня, как крякового селезня, взять. — Егерь засмеялся, крутнул на участковом фуражку козырьком на затылок.

— Чо ты такой? Радуешься, как дурак, — окрысился Славик, вернул фуражку в прежнее положение. — Поехали, заявление напишешь.

— Чего еще? — Егерь опять засмеялся.

— Заяву, что он в тя, этот мудак, стрелял. Пятнадцать суток хоть получит и ружье отберу. Он же у меня в камере сидит.

— Ну ты даешь. Во оперативность.

— Ты чо? Крыша после выстрелов поехала? — Вконец разобиделся участковый. — Выпусти его, Слав, не злись. Хочешь, выпить возьму. — Егерь затряс участкового за плечи. — Давай выпьем, а Слав?

— Да пошел ты, — оттолкнул его Славик. Шваркнул дверцей «Нивы». Перед глазами плескалось белое пламя в темном окне, обжигало. — Пластмассовые пыжи на берегу. Тоже мне молочные братья!

Вечером Венька сунулся в карман штормовки за спичками. Выбрал на ладонь щепоть вороненой дроби. Долго разглядывал. Тогда на пруду он прежде, чем подойти к Петруччио, высыпал дробь из патронов и вложил их опять в стволы. Подошла Найда, понюхала дробь. Шерсть на загривке встала дыбом.

Веньку окинуло холодком: «Смерть почуяла. Мою смерть…» Торопясь, зашел в будку туалета. Наклонил ладонь над ромбовидным отверстием. Дробь, взблеснув, скользнула в темень: «Как тогда в армии обрывки Натальиного письма, — подумал он. Вспомнил, как на посту подносил ствол автомата к виску, и теперь прогудел в ухо тонкий комар: — Счет два ноль в твою, егерек, пользу… говори-прислушивайся, ходи-оглядывайся».

 

Глава одиннадцатая

Видит бог, не хотела этой встречи Наталья. Но так сошлось. Всегда Вовку из садика забирал Венька. В этот раз они столкнулись носом к носу. И тут Тунчуру прорвало. Прямо в коридоре кричала непотребное.

— В городе наблядовалась, довела мужа до алкогольства, — размахивала Вовкиной рубашонкой, сыпала жгучими словами-искрами. — Зенки бестыжие выдеру. Не шел, застреленной собакой в постель заманила, шалашовка гребаная!

— При детях-то хоть не ори. — Наталья прикрыла дверь в игровую комнату.

— Детей вспомнила. Чо ж ты не помнила, когда мужа мово на себя затаскивала? Свой под забором валяется, на чужих!.. У-уу-у, сука. Всю морду кислотой какой-нибудь сожгу!

— Я замуж по заявлению об изнасиловании не выходила, как ты!

И осеклась на полуслове Танчура. Крылья ноздрей опали, и дым валить из них перестал.

Похватала в горсть бельишко. Вовка беленьким столбиком стыл у своего шкафчика, моргал, прикрывал глазенки ладошками, будто от пыльного ветра.

Дома Танчура всю невысказанную ярость опрокинула на мужа. Венька в ответ слова не проронил. Молча надел куртку, шагнул к двери. Танчура загородила дорогу. По лицу слезы в три ручья.

— Не уходи. Не бросай меня, Вень, — ткнулась мужу в плечо. Заревела в голос. — Я жить без тебя не хочу. Слышишь? Трясла за рукав. — Ну что ты, как камень. Бросишь, так и знай, я чо-нибудь над собой сделаю. В петлю залезу, уксусу выпью… Мне страшно, Вень. Не уходи! — Мокрое лицо исказилось жалкой улыбкой. — Я все тебе прощу…

— Пусти, Тань, голубям посыплю.

 

Глава двенадцатая

Злость на соперницу, обиду на мужа Танчура невольно обратила на Найду. Когда она видела в окно, как егерь садился перед ней на корточки, теребил за уши, гладил, пошлепывал, все в ней внутри загоралось: «Он, небось, и с той сукой так, гладит, пошлепывает… Жалко, тогда до смерти не застрелил…»

Видела, как Вовка прячет в карман для Найды куски. Отнимала, подшлепывала. Парняга вцеплялся клещом в пирог:

— Она есть хочет. Я ей свою долю!..

Так Найда сделалась неким символом Танчуриных несчастий.

— У-у-у, змеюга. Чего уставилась? — замахивалась она на собаку, когда никого не было дома. — Вылупилась стеклянными зенками.

Оттого, что сука ее не боялась, Танчура ярилась еще жарче. Но в то же время испытывала к Найде невольное уважение. Случалось, выносила ей кости, обрезки мяса.

— На, жри.

Найда вскидывала на хозяйку желтоватые глаза, отворачивалась.

— Ну что он в тебе, твари такой, нашел? Что он над тобой так трусится? Ведь есть у него Ласка. Ласка, Ласкушечка моя. Не любит нас с тобой хозяин. — Ласка грызла кость, виляла хвостом: не любит ну и не больно надо. Костей бы таких с мозговой шнуровкой побольше кидал.

По недогляду огулялась Найда с кобелем-дворнягой. Принесла двух щенят-ублюдков, криволапых, широколапых. Тьфу. Но попробовал бы кто их обидеть, порвала бы обидчика в клочья. Найда часами с любовью вылизывала им мордочки, животы. Они сильно толкали своими мордочками ей в брюхо и сосали, сосали.

Беда к ним притопала по зеленой травке. От нее пахло навозом, скотской кровью и конским потом. Кособокий человечишко, скордыхая керзачами, вслед за Танчурой подошел к конуре, побросал щенков в сумку. Егерь в это время был на Урале в командировке.

Колюня Подкрылок нанялся пасти стадо коров. Зимой он сторожил свиноферму. По совместительству работал бойцом. Забивал скот, обснимал шкуры с павших коров и лошадей. Зиму-лето ходил в линялом, в клочья изодранном халате поверх фуфайки. Жена его, румяная бойкая молодайка, одного за другим принесла ему трех ребятишек. В разговоре о детях Подкрылок морщил керзовую морду, гундел в нос:

— Уж три года, как с Тамаркой не сплю, а она по инерции все рожая и рожая. Говорить станешь, облучая по голове сковородкой. — Хихикал, дергал крылом. — Отдай мне Найду на лето.

— Мне не жалко, забирай. Убежит она от тебя, — говорила Танчура. — Веня ее свояку отдавал за двести километров, она прибегала.

— Не убежит, — щурился Подкрылок. — Ты мне ее с кутятами отдай. А Вениамин из командировки приедет, я с ним договорюсь.

Приторочил сумку со щенками к седлу, и Найда, как привязанная, побежала за лошадью. В стаде она скоро смикитила, что от нее требуется.

Научилась заворачивать стадо от посевов. Гонять на водопой, в стойло. Коровы, как огня боялись Найду. Видно, чуяли волчью кровь. Да и рвала она в ярости уши, ноздри. Полуторников валила с ног. Вцепится зубами в хвост, упрется лапами, всеми четырьмя, а потом отпустит и глупое теля летит через голову.

В обед на стойле Подкрылок отвязывал от седла сомлевших в сумке щенят. Найда валилась набок, подставляла детенышам сосцы. Щенки вытягивали из матери все соки. При беге сосцы мотались как тряпошные. Голод заставлял Найду разрывать суслиные норы, учил скрадывать еще не вставших на крыло куропаток, стрепетов.

Однажды Найда набежала на затаившегося в траве косуленка. Козленок попытался бежать, но сука одним ударом сбила его с ног, впилась в горло. Она сожрала его целиком. На стойло притащилась с раздувшимся брюхом. Как на грех, две молодые телки, спасаясь от слепней, кинулись бежать к лесу.

— Найда, взять их. Верни, — скомандовал фельдмаршал коровьего стада. Осовевшая от парного мяса Найда поднялась, поглядела вслед козлыкавшим с задранными хвостами телкам и опять легла в тенек.

— Я сказал взять их, падла! — Керзовая морда разъехалась в истошном вопле. — К-кому я сказал, взять! — Подкрылок замахнулся на Найду кнутом. Сука отбежала и опять легла.

— Ах ты, паскуда такая! — Подкрылок пошвырял щенков в сумку, приторочил к седлу и, колотя лошадь кнутовищем, поскакал за телками. Найда потрусила следом. Подкрылок долго гонялся за телками по редколесью. Осип от мата. Сухим сучком ему до крови расцарапало лоб. Сколько ни понужал Найду, она и ухом не вела. Это и вывело окончательно горбуна из себя. Он выхватил из сумки щенка, смаху ударил его о дерево. Швырнул в траву:

— Будешь знать, как не слушаться, пас-ку-да!

Тем временем избегавшиеся на жаре тёлки сами вернулись в стадо.

Горбун рысцой поскакал следом. Издали казалось, что он при каждом подскоке взмахивает обрубком серого крыла. Подкрылок опять улегся под ветлой на фуфайке. Достал бутылку с молоком, хлеб. В первый раз за все время, будто извиняясь за убитого щенка, бросил Найде кусок хлеба. Но сука даже не повернула голову. Он встретился с ней взглядом и отвел глаза:

— Ладно тебе переживать, вон еще один есть молоко высасывать. — Когда под вечер Подкрылок погнал стадо пастись, ни Найды, ни щенка нигде не оказалось.

 

Глава тринадцатая

Вовке Танчура соврала, будто Найда убежала в лес. Малец весь вечер проплакал. Облазил все закоулки. Даже на чердак взбирался.

— Она тебе, что, кошка? — рассмеялась Танчура. Парняга опять ударился в рев:

— Все ласкажу папане. Все превсе. Ты ее убила и закопала, вот. Он т-те задаст тлепку.

— Ладно тебе слезокапить, мужик называется. Иди лучше мультики по телеку посмотри.

— Сама смотли. Я на тебя в милицию пожалуюсь, поняла!

— Иди жалуйся, ябеда. — Танчура легонько пришлепнула по затылку сына.

— Чего ты по голове бьешь? — в голос заревел Вовка. — Мало тебя Найда куснула. Плиедет папаня, все ласскажу…

Когда Венька заявился, Танчура с крыльца бросилась мужу на шею. Целовала, щебетала:

— Я так соскучилась. Ты мне три ночи подряд каждую ночь снился. Пошли в дом.

Вовка стоял, потупившись, отворачивал лицо в сторону.

— Вов, сынок, ну иди поздоровкаемся. Ну иди, что-ли.

— Подольше бы не приезжал. Он тебя бы совсем забыл.

— Не ври, я не забыл. — Вовка бочком-бочком придвинулся к отцу. Венька протянул руку.

— Ну здорово!

В вольере за сеткой лаяла и металась Ласка. Егерь отворил дверь, собака бросилась к хозяину, подпрыгивала, взвизгивала. Носилась кругами по двору, опять бросалась к хозяину.

— А Найда? Найда где? — повернулся к жене егерь.

— Она ее убила и закопала, — крикнул Вовка.

— Да сочиняет он, Вень. — Танчура обеими руками обхватила руку мужа, прижалась к плечу щекой. — Я так по тебе соскучилась. Прямо дрожу вся. — Повернулась к сыну. — Ты, Вовчик, с Лаской пока здесь поиграй, а я отцу расскажу, где Найду искать. Пойдем, пойдем, Вень, в дом.

Вовка, побегав по двору с Лаской, толкнулся было в дом. Дверь была заперта изнутри. Стал что есть силенок дергать за ручку. Из-за двери вдруг донеслись стоны матери.

«Так ей и надо за Найду», — подумал малец и принялся пинать в дверь ногой.

На другой день Венька поехал к Подкрылку. Колюшок, кособочась и подергивая крылом, — он всегда им подергивал, когда нервничал, — рассказал, как он берег и холил Найду.

— Кутята отстают, так я их в сумку посажаю и вожу на лошади. Весь свой обед пополам с ней делил, — моргали выцветшие глазки на керзовой морде. — Думал, она домой убежала с кутенком. — Заливал, а сам оглядывался в сторону редколесья: не колготятся ли еще вороны над убитым щенком, а то ведь догадается. Не вились, расклевали до косточек.

— Если кому продал, смотри у меня. Я найду, — пригрозил егерь.

Еще чаще заморгали глазки, побежала трещинками керзовая морда.

— Если брешу, пристрелишь и ничо тебе не будет. Я расписку напишу. Как он тебя не убил там на прудах. В упор же стрелял.

— Кто?

— Будто не знаешь? — Подкрылок пристукнул по ладони кнутовищем: — Петруччо!

— Кто эт тебе такую плетуху наплел? — сказал егерь.

— Сам я из-за плотины все видел. Он ведь с трех шагов в упор стрелял.

— Пить меньше надо. Померещилось тебе.

— А я чо. Понял, командир, молчу, — затоптался, задвигал крылом Горбун. Будто собрался взлететь в небушко от этой серой стали егерских зрачков.

«Пуля его, волчару не берет. В упор же, и хоть бы хны. Может, у него под штормовкой броник был? — глядя вслед запылившему УАЗику не то со злобой, не то с восхищением думал Подкрылок. — Куда же Найда-то подевалась?»

Сталь егерских зрачков как осколок сидела в переносице. Заставляла ворочаться на разостланной в тенечке под ветлой фуфайке под сопение и мерное жамканье стада. Коровы лежали на берегу. Другие, спасаясь от зноя, по шею стояли в воде. Раздували с шумом ноздри. Только тут со стадом да еще в убойном цехе ощущал Подкрылок свое торжество. Возвысясь в седле над морем рогатых голов, он чувствовал себя фельдмаршалом, повелителем этих брюхатых тварей. Гнал, куда хотел, порол кнутом, травил собаками. Когда было хорошее настроение, в добром расположении духа позволял им разбредаться по луговине. На водопой гнал не к пруду, а на речной плес. Если же Подкрылок ругался с женой, молоко у коров начинало горчить. В такие дни он нарочно держал стадо на полыни. «В рот взять нельзя», — ругались хозяйки. Молоко отдавало полынной горечью.

Подкрылок забывал обо всем на свете, когда седой от пыли бык Саян всплывал над стадом и вонзал в качающуюся под его многопудовой тяжестью первотелку длинное алое жало. От этого зрелища внизу живота у Подкрылка делалось горячо. Вспоминалась одна и та же картина из юности. Жаркое нутро бани с солнечным пятном на стенке. На мокром полу, отпятив голый зад, стоит на четвереньках его Тамарка. Она поворачивает к нему мокрое в капельках бисеринках пота лицо, шепчет: Ну чо ты там… Давай.

И всякий раз, когда Саян всплывал на дыбы, Подкрылка пронизывал шепот жены:

— Ну чо ты там… Давай, а то жарко!

Крылан, — звали его и так, — чувствовал нечто похожее в минуту, когда пряча нож за спину, подходил к корове. Чесал вытянутую навстречу шею. Он не испытывал жалости к этой лупастой бестолковой скотине. Помнил, что она тоже качалась под Саяном, пускала слюни. И когда с перерезанным горлом, опрокидывалась набок, толкала воздух копытами, у него пересыхало во рту. Подкрылок доставал из кармана эмалированную кружку, подставлял под волну крови, толчками выкатывавшуюся из распахнутого горла, и пил. На керзовой морде тогда стыла багровая улыбка, капельками стекала по подбородку, пятнала халат. Он пьянел и улыбался. Он был богом. Он был смертью. В такие минуты зависть утекала из его изъязвленной души, как коровья кровь в щели между опушенных инеем досок.

Крылан сатанел от неповиновения подвластных ему скотов. Найдино бегство уязвило его в самую душу. Загнав пораньше стадо в стойло, он верхом на лошади рыскал вдоль лесопосадок. Объезжал ручьи, родники. Приглядывался, нет ли в прибрежной грязи ее следов. За неделю он измотал лошадь. На керзовой морде запали глаза, проступили скулы. И он-таки выследил ее у водопоя. Догнал, затолкал щенка в сумку. Найда стала пасти стадо.

Раз в неделю он гонял в обед стадо к речному плесу предаваться там тайному зрелищу, вызывавшему в нем дитячий восторг. На следующее же утро после поимки Найды Подкрылок погнал коров на дальний плес. Он заранее предвкушал, как это все будет. Вот сытая пятнистая корова вырвалась вперед и, вскидывая круторогую башку, рысью устремилась к плесу. За ней потрусило стадо. Подкрылок тоже пустил лошадь рысью. Бился об коленку, попискивал в мешке щенок. С берега было видно, как Круторогая, раскачивая ведерным выменем с распертыми в стороны сосцами, смаху влетела в воду. За ней полезло стадо. Пыль, плеск, муть. Найда с кручи минуту глядела на стадо. Отбежала выше по течению. Зашлепала по воде язычком. Пастух тоже спустился к воде. Лошадь в удилах брезгливо цедила взбаламученную воду, фыркала. Подкрылок присел на корточки у самой воды. Он не спускал глаз с Круторогой. Они трое, Подкрылок, Круторогая да еще тот, стоявший в темени глубокого омута, знали, что произойдет.

Коровы, напившись, выходили на берег, звучно шлепали лепехами, ложились. Круторогая оставалась стоять в воде. Бурунчики закручивались у нее под пахом. От долгого сидения на корточках ноги у Подкрылка немели, но он не шевелился. Вдруг из воды рядом с Круторогой поднялся темный гребень, а потом у вымени выставилась плоская черная морда, похожая на обрубок колеса от «Жигулей». Крылан в немом восторге ткнул пальцем. Найда привстала, вытянула морду. Колесо раззявило широченную пасть и осторожно сомкнуло на коровьем вымени. Круторогая, подчиняясь, попятилась глубже в воду.

— Ты видела, видела? — оборотясь к Найде, беззвучно шептал Подкрылок. — Какой сомина ее доит. А ей, курве, нравится. Стоит, не шелохнется, курва, растопырилась…

Подкрылок ущупал на песке камень. Швырнул под Круторогую. Между задних ног у коровы вывернулось гнутое черное бревно, с плеском ушло под воду.

— Гляди, гляди. — Пастух выпрямился. — Щас психовать начнет… — Раздался хлесткий удар, будто по воде били деревянной лопатой. Потом еще и еще. — Злится пидор, что вволю не насосался! Вишь, какое чудо бывает, — в радостном возбуждении всплескивал руками Подкрылок. — Твоего кутенка бросить ему, проглотит, как лягуху. А тут, как хозяйка доит. Одними губами… Да щас, щас я твое дите развяжу. Соскучилась… — Полез в сумку, а щенок уже и лапками не дергает. Испекся на жаре. Подкрылок с досады выматерился: — Пидор, все настроение испортил.

Найда, будто почуяв, стала в дыбки, норовя дотянуться до мешка.

— Ну что ты мне на голову лезешь? — вконец разозлился Подкрылок. — Иди вон, заверни телок. Опять в лес нацелились.

Когда Найда убежала, он взял щенка, выщипнул из него пару клоков шерсти и тельце зашвырнул под берег в тину. В мешок же еще насовал лопухов. Найда долго обнюхивала мешок, трогала лапой. Когда Подкрылок уснул, она прогрызла мешковину, лапой выгребла лопухи. Заметалась по берегу. Вернулась, легла около мешка. Положила морду на вытянутые передние лапы. Подкрылок видел, как из глаз у собаки текли слезы.

И через день, и через неделю Найда, как привязанная, трусила за пастухом. На стойле, когда Подкрылок расседлывал лошадь, ложилась около мешка, клала морду на лапы и лежала недвижно. Коров она теперь рвала с неистовой злобой. Подкрылок не успевал отбрехиваться от возмущенных хозяек. Как ножом расхватила вымя Круторогой. Хозяйка подняла хай:

— Мало того, что молоко сдаивал, теперь вымя разорвал. Ни копейки за пастьбу такую не заплачу.

— Подавись ты своими деньгами, — бормотал себе под нос Подкрылок. Знала бы зевластая дура, какой радости он лишился… Теперь Круторгую, пока подживала рана, не гоняли в стадо. А потом корова перестала заходить в воду. Подкрылок видел, как сом подныривал под других коров, те шарахались. Сом бил хвостом и уходил в омут.

— Повесить бы тебя, суку гребаную на дереве, — ругался на Найду Подкрылок.

В лунные ночи Найда убегала к коровьему плесу, садилась над кручей и выла.

Осенью, когда обрушились недельные дожди с ветром, натрескавшийся для сугрева самогону Подкрылок потерял мешок вместе с седлом. Седло он потом нашел. Бечевка, которой был приторочен к седлу мешок, оказалась перегрызенной.

— Детьми клянусь, не продавал я ее, — рвал перед егерем халат Подкрылок.

 

Глава четырнадцатая

Окаменела, пошла трещинами от морозов земля. Под черный прозрачный лед, в самую пропасть омута ушел любимый Подкрылком сом-дояр. Стоял в бивших со дна ключах, обрастал слизью. Утянули из замерзающих полыней в теплые моря последние стайки жирных крякшей. А Найда все где-то моталась.

Честно сказать, егерь про нее вспоминал все реже. Не до нее сделалось. Подсолнухи проклятые весь белый свет ему застили.

… По весне молодой Комаровский предколхоза Щелоков засеял целых пятьсот гектаров на берегу Ветлянки подсолнухом. Плановал масла надавить и торгануть, а силенок не рассчитал. Солярка кончилась, убирать нечем. С укором мотали на ветру шапками брошенные в зиму подсолнухи. Слезами сыпали на мерзлую землю семя. Всю осень кормились тут грачи, вяхири, даже лисы грызли семечки. Раскушали это дело и кабаны. Как стемнеет, из крепей по льду переходят реку и жамкают, давят маслице не хуже пресса и жмых не выплевывают. А где зверь, там и браконьеры. Слух про добычливую охоту в момент до города доплеснулся. Понаехали. И спортсмены, и бизнесмены, и врачи, и фирмачи. Все с помповыми ружьями, с карабинами. Как стемнеет, над подсолнухами прожектора мечутся. Кабана гоняют. Пальба стоит. Местные бракуши поглядели на это побоище и ездить туда перестали:

— Натуральная Чечня. Без каски с бронежилетом там делать не хрена. За кусок мяса пристрелят.

Венька с ног сбился. Выпросил у главы райадминистрации наряд милиции. Пост гаишников выставили на дороге. Те какого-нибудь джипяру тормозят. Из-за стекла рука им в физиономию красное удостоверение тычет. Сержантик столбиком стынет:

— Проезжайте, товарищ полковник.

Три карабина, помповое американское ружье, мелкашку, четыре ижевки изъял егерь в этих подсолнухах. И полтора десятка протоколов насоставлял. Тьму врагов нажил.

Что ни рейд, одни и те же разговоры:

— Распишитесь в протоколе изъятия.

— Темно. Не вижу, где подписывать. Может, договоримся? — топтался охотничек. — Тебе новая служебная «Нива» нужна? С Алексеем Тимофеевичем договорюсь…

— Да мы уж с Вами обо всем договорились. Подписывайте, я щас фонариком посвечу.

— А чо ты себя так ведешь? — срывался на крик обиженный. — Гляди егерек, у тебя ведь не две жизни.

— Как другу тебе говорю, — усмехался в ответ егерь. — Я на сто метров двенадцатиколиберную гильзу с первого выстрела сбиваю. Пулей.

— Раз ты такой принципиальный, чего ж ты на тестя своего протоколы не рисуешь? — прямо в глаза лепили егерю односельчане.

— Попадется, нарисую, — отвечал егерь. Лишенный двустволки-кормилицы, обрезавшись о серую сталь егерских зрачков, верил: этот хоть на отца родного нарисует. Доходили эти угрозы и до самого тестя.

— Ага, замучается рисовать. Я калека по производству, — обижался Сильвер. — Поганец, кропчил бы трохи для сэбе. Ребенок без теплых ботинок в зиму. Денег у него нету. Гирой!

В тот раз вернулся Венька с подсолнухов под утро. До подушки дотронулся и отрубился. Разбудил его жуткий Танчурин визг. Вскочил. В комнате уже было светло. Как был в трусах, босой, кинулся во двор. Танчура навстречу, чуть не свалила. Обхватила его за шею, ледяной курткой прижалась. Вся трясется, кричит:

— Там-м… там-м на крыльце… Там лежит… Господи, я как увидела, обмерла…

— Найду убили, подбросили… — догадался егерь.

— Ой, дурак, Найда одна у него на уме, — в голос закричала Танчура.

— Найда, где Найда? — зашлепали по полу босые ножонки. На кухню в одной рубашенке с голым пузишком выкатился Вовка. — Найда?

— Господи, да что ж вы помешались на этой суке! — Танчура кулаками пристукнула егеря в грудь. — Венок тебе подбросили.

— Какой венок?

— Круглый, какой! Иди вон, глянь. Я обмерла. Выхожу, а он на крыльце лежит, черная лента шевелится. Я думала: змея.

— Чо ты городишь? — Венька насмыгнул колоши на босу ногу, как был в трусах, вышагнул наружу. На припорошившем крыльцо снежку стоял прислоненный к корыту могильный венок из бумажных лиловых цветов. Ветерок шевелил концы черной ленты. Егерь нагнулся, расправил ленту и прочел надпись: «В. Егорову от охотников».

— Пап, а Найда где? — услышал он за спиной Вовкин голос. Подхватил сына на руки. — Пап, пусти. Эт чо там? Цветы красивые. Эт ты их сделал? Пусти, я ими поиграю…

— Нельзя играть этими цветами.

— Почему?

— Они ядовитые.

— Как змея?

— Иди заяви в милицию, — наступала Танчура. — Щас же иди!

— Ладно тебе. Пацаны дурачатся.

— Ага, пацаны тебе будут. Венок-то новенький. Пацаны тебе напишут. Эт же заказывали. Пусть найдут, кто. За такие шутки судить надо. Шутки. У меня чуть сердце не остановилось. Как в грудь ударило.

— А что эт так вкусно пахнет, а Тань?

— Иди сперва штаны надень. Раки бесштанные. Сюрприз вам приготовила. — Танчура фартуком вытерла слезы. — Ну, Вовец, зубы чистил, руки мыл? Давай шементом! И за стол.

— Я не хочу есть. У нас в садике на завтрак мой любимый компот.

— Дома поешь, я деликатес приготовила. А в садик к обеду пойдешь.

— Я щас пойду. Не хочу есть. Хочу в садик. Теть Наташа мне два компота любименьких нальет. Вотаа-а.

— Тёть Наташа. Она тебе за папаню… — звенящим голосом выговорила Танчура и осеклась. — Руки помыли, садитесь, ешьте без разговоров. — Выставила на стол сковороду шкваристящей печенки. — Давай тебе, Вован, на тарелку, а то обожгешься.

Венька пожевал кусочек жарева, вскинул глаза на жену.

— Эт откуда у тебя?

— Пока вы спали, с утра пораньше на охоту сходила. Вкусно?

Ты говорил, что соскучился по мясу. Ешь.

— Тань, я посерьезну спрашиваю. Откуда кабанятина?

— Ой, только не смотри на меня так.

— Тань, откуда?

— Около магазина вечером какая-то женщина продавала. Я ее не знаю. — Чего-чего, а врать Танчура не умела. Егерь встал из-за стола. Надел сапоги, куртку.

— Я с тобой. Хочу компоту. Теть Наташа сказала — из волшебных ягод.

— Сиди ешь, — прикрикнула Танчура. — Вень, не ходи. Мне мама дала. Им кто-то принес. Что, ты их допрашивать будешь?

— Я на работу. Вовка, ешь быстрей, и я тя заодно в садик отведу.

— Токо ты до воротцев. А там я сам.

— Все с тарелки съешь, тогда до воротцев.

У садика Венька подождал, пока парняга добежал до входной двери. В замерзшем окне мелькнул белый силуэт: Наташа!

«Неизвестно еще на чью могилу раньше венки понадобятся. А щас послушаем песню про печенку», — засмеялся егерь и легко так пошагал к Сильверу. На ходу потонакивал:

— Мимо тещиного дома я без шуток не хожу. То кирпич в окошко брошу, то ей кукиш покажу!

Во дворе под навесом стоял тестев инвалидский «Запорожец». Углядел егерь клок мха под бампером, стылые бусинки крови на крышке багажника. В сенях на прислоненном в углу «охотничьем» тестевом протезе (у него их было несколько: охотничий, сельскохозяйственный, парадный, рыбацкий…) тоже клочек мха прилип.

— Чо ты стучишься как чужой? — подсовывая костыли подмышки, поднялся с дивана Сильвер. — Заходи, как домой. Тут все твое. Мы с бабкой помрем, все вам достанется. На внука все подпишем.

Поручкались, сели на диван. Теща, еще ядреная с румянцем во всю щеку, закружилась по дому.

— Как там Вовочка? Перестал кашлять? На ночь надо травкой, медком. Молочком горячим с маслицем. Мы Танечку в детстве так лечили.

— Ты нам лучше, мать, с Вениамином что-нибудь на стол сообрази, чем балаболить. Вовка-то в садике?

— Отвел щас.

— Капустку, Вень, будешь? Из погреба достану.

— Доставай, не спрашивай, — замотал тесть головой. — Чо за мода?

— И так сверкнул вдруг на жену глазами, что та ласточкой вылетела в сени.

«Не зря его Сильвером прозвали», — усмехнулся про себя егерь. Встал.

— Пойду Анне Васильевне капустку достать помогу.

— Да зачем, не надо! Она сама, — потянулся Сильвер схватить зятя за рукав, да не успел. — Не ходи!

Но Венька уже вышел. На погребке обошел парное зевло погреба, где скрылась теща. Так и есть. В углу под мешками валялась кабанья башка.

— Кто там зашел? Кызь, окоянные, попадаете!

— Эт я, Анна Васильевна, помочь вам.

За столом тесть налил стопки. Чокнулись. Выпили. Тут же налил по второй.

— Я, дед, больше не буду. — У Веньки никак не поворачивался язык называть Сильвера отцом. — Мне еще за руль. Ехать надо.

— Да кто ж тебя остановит? — аж подпрыгнул на стуле Сильвер.

— Тебя же все, как огня боятся. Давай. За жену, за ребенка.

— Дед…

— Выпей сперва до дна.

— Дед, мы же с тобой договорились насчет этого…

— А чо я? — Сильвер махнул руками, костыль соскользнул на пол. — Одного. Трохи для сэбе, трохи для тэбе.

— Мне тобой люди по глазам стегают. Тебе можно — им нельзя. — Скрестились взглядами. Того гляди искры на пол посыплются, шерсть на кошке, что под ногами вертелась, подпалят.

— Я чо. Мне ведь, зятек, убогому и этой одежи до гробовой доски не износить. — Сильвер задрожал седым подбородком. — Все вам. Ты ведь на свою зряплату жене чулки не справишь. А я этого кабанишку в город в ресторан сдам: четыре, а то и все пять тыщ дай сюда. Да голову на чучело — еще полторы, вот она твоей жене и шуба.

— Дед, я знаю, где ты в крепях петли поставил, попадешься, не обессудь. — Венька поднялся, на тестя глядел легко, почти весело.

— Спасибо за привет.

— Погоди, — на этот раз успел схватить его за рукав Сильвер. — Сядь. Эт ведь не я, эт она подговорила насильное заявление на тебя прокурору написать. Ну было и прошло. А ты меня на вертолете покатал. Чо ж теперь нам всю жизнь друг дружке мстить? Я думал, обосрусь прямо в штаны.

— Да не мщу я тебе, дед, — рассмеялся Венька. — Страшно было на вертолете-то?

— Тебе бы, мудозвону так. — Сильвер налил стопку всклень, выпил. Пятерней бросил в стальную пасть капусту, долго жевал. — Сижу посреди водоема, сорогу из сетки выбираю. Слыше вертолет гудёт. Ну гудет и гудет. Выбираю, а он все надо мной ниже и ниже. Рябь по воде гонит. Кепку с лысины сдуло. Я голову вот эдак задрал, а из него когти на тросе спускаются. Ничо не успел, он уж мене кверху поволок и со всеми сетями, и с лодкой. Я этому летчику машу, а он меня все выше и выше волокет. Над ветлами, над лугами за бугор, как колдун богатыря. Коровы на лугу, как собаки маленькие сделались. Я уж обеими руками за когти уцапился, думаю, лодка сосклизнется, хоть на когтях повисну. Когда они мене за бугром на землю спустили, я первым делом за штаны, цоп, цоп. Спереди мокро, сзади мягко…

— Я тут, дед, не при чем, — раздышавшись от смеха, выговорил Венька.

— Твои друзья — нефтяники. Ты их подговорил. Привыкли трубы таскать и перли меня, как трубу нефтяную. Улетели, а я сижу на лодке посреди степи. С рыбой, с мокрыми сетями. Весь в говне. Гляжу, по дороге на «Беларусе» Валька Нефедов едет. Машу ему. Подъезжая. Из кабинки вылез, а подходить боится. «Ты хто?» — говорит. А уж темнеть начало. Я говорю: «Этот, как его, Ной я, говорю. От потопа спасаюсь». Он ближе подошел, морщится. А чо говорит, от тебя, Ной, так воняет?…

— Хорош, дед, ты меня уморишь. Хорош, — сгибался пополам егерь. — Не могу, Ной!

— Не может он, — довольный произведенным эффектом, разошелся Сильвер. — Говорю ему, Вальке-то: «Тебя бы, мудилу грешного, сорок дней и ночей не на сурьезном ковчеге, а на этой люминевой приблядке по водам поносило, ты бы не так провонял.

Крестись, кричу на него, богохульник!» А Нефед-то то-ли пьяный, то-ли с похмелья. А тут еще смеркаться стало. Обличье-то мое он не узнал. Кепку сдернул, крестится. Сам языком чуть ворочает. Откуда ты, грит, товарищ Ной? Я тут скоко езжу мимо, раньше не замечал. У нас полая вода сюда в самые большие разливы не доходя. Я говорю, теперь переквалифицировался. Там на тучах плаваю. Сверху мне все видать, кто пье до поросячьего визга, кто блядуя. Я щас те могу за твои грехи тяжкие вместе с трактором утопить, чтоб ты тут больно сильно не принюхивался. Не доводи до греха. Цепляй лодку за трактор и вези в село. Вишь на небе ни одной тучки нету, не на чем плыть. А мне одного человека увидеть надо.

— И привез? — Венька потрогал скулы.

— А как же. К воротам подволок. — Сильвер сверкнул на зятя глазами. — А петельки-то мои пускай еще недельку постоят. — Можа, ищо какого поросеночка господь в них запхает.

— Ну дед, ты повернул, — удивился Венька. — Вот так Ной.

К вечеру заслоился по селу слушок: мафия прислала егерю черную метку «Грохнут теперь. Допрыгался», — злорадничали обиженные Венькой.

На другой день, когда забирал из садика Вовку, Наталья сама подошла:

— Подъезжай к восьми туда, к старой церкви, — быстро сказала она и выскочила из раздевалки.

— Давай с ночевкой, — успел шепнуть Венька.

 

Глава пятнадцатая

Снежная крупа вперемешку с дождем секла Найду по ребрастым бокам. С мешком в зубах она как тень нищенки убегала все дальше и дальше от свалившегося с лошади властелина. Из мешка еще не выветрился запах щенячьей шерсти. Несколько недель Найда жила в омете соломы. Ловила мышей. Теперь память о теплой конуре, сытной еде гнала ее в деревню. Жмурясь от секшей по морде снежной крупы, она упрямо трусила на ветер, пока не уткнулась в разлившийся по низине поток. Спустилась с берега. Ледяная вода ударила по ногам. Мешок тут же разбух, потянул вниз. Найда попятилась, выволокла мокрый мешок на траву. Инстинкт подсказывал ей не лезть в воду. Она долго бежала вдоль оврага. Откуда ей было знать, что тремя километрами выше фермы спустили воду из рыборазводных прудов. Мокрый мешок смерзся. Цеплялся за бурьян, мешал бежать. Найда роняла мешок, но отбежав, опять возвращалась. Впивалась клыками в хрусткий край, мешковина леденила язык. Крупа дробинками секла по морде. Отчаявшись найти переход через овраг, Найда отвернула к темневшему на холме сооружению. Это была заброшенная животноводческая ферма. Найда забежала в дверной проем. Здесь было удивительно тихо. В ноздри ударили запахи птичьего пера, сухого навоза. Найда пробежала по ферме и уткнулась в дощатую стену. Насторожилась. Там кто-то шуршал, хлопал крыльями. Тянуло сытным хлебным духом.

Найда легла на брюхо и стала передними лапами рыть под доски. Когти заскребли по бетонному полу. Найда нашла щель между досками. Впилась зубами в край горбыля. Сухая щепа кровенила пасть. За стеной хлопали крыльями всполошившиеся голуби. Она прогрызла горькую от смолы сосновую доску. Продралась через щель вовнутрь. Голуби, взметывая мучную пыль, взлетели под крышу. Не чувствуя боли в ободранных боках, она бросилась к вороху дробленки. Хапанула полной пастью. Задыхалась и хапала, хапала. Потом прямо тут же отвалилась на мягкий ворох. У нее даже не было сил броситься за пробежавшим перед мордой мышонком. Очнулась она от хлопанья крыльев над головой — мешка рядом не было. Она кинулась к щели, втащила мешок, легла на него и опять заснула. Шуршала по крыше крупа, гудел ветер. Здесь лишь снежная пыль опушала стропила, от взмахов голубиных крыльев сыпалась на Найду, таяла на морде. От этого еще сильнее мучила жажда. Найда сунулась было в щель, сбегать попить к оврагу. Но щель теперь оказалась узкой. Найда застряла и кое-как запятилась обратно. Это ее и спасло. Если бы она вдоволь напилась воды, дробленое зерно разбухло бы в брюхе и сука бы погибла. Найда похватала снежок, наметанный в углу, и опять легла.

Ветер бешено бил в стены, летучим зверем метался по крыше.

Над степью лютовала первая ноябрьская пурга. Здесь же было тихо сытно. От мешка едва уловимо пахло щенком.

 

Глава шестнадцатая

Звери и птицы прятались в норы, гнезда, зарывались в снег. Люди спешили в тепло. Лишь мятежная душа Сильвера просила бури, гнала со двора в эту разбойную погоду. Его «Запорожец» будто обломок пиратского брига, то проступая, то пропадая в снежных зарядах рассекал волны поземки между рифами домов. Одноногий осьминог, черная душа не заметил около церкви присыпанный снегом УАЗ. Увидь машину зятя, Сильвер бы шарахался от него, как литературный предок от черной кошки. Но в неведении он бесстрашно вел свой «запор», гордость украинского, автомобилестроения за добычей.

Не гены ли той же самой пробы, что гнали аргонавтов за золотым руном, понуждали флибустьеров заканчивать счеты с жизнью на карабельной рее, вели этого калеку старика в пургу и темень за кабанами?

И он-таки привел обломок пиратского брига в тихую гавань между двумя ветлами. Темная фигура выбралась из теплого нутра «Запорожца» и заковыляла в чащобник: в одной руке костыль, в другой винтовка. В глубине зарослей было тихо. Сильвер сдвинул шапку на затылок, прислушался. Шуршала о стволы и ветви деревьев снежная крупа. Но сквозь это шуршанье и шум ветра в вершинах волосатое ухо флибустьера уловило живой звук. Радостной щекоткой фырканье отдалось в разбойничьей душе. Он не спешил, предвкушая. Вытащил из-за пазухи два теплых патрона с пулями. Нежно ввел их в стволы. И двинулся в обход, с подветренной стороны, туда, где фыркало.

Плюньте в глаза тому, кто в эти минуты бросит в Сильвера камень. Обвинит его в алчном устремлении купить дочери шубу, а внуку трехколесный велосипед. Ложь. Пока он крадется к захлестнутому петлей кабану, в густом чащобнике совершается волшебство. Улетучивается боль в надорванной спине. Молодое сердце легкими толчками гонит кровь. Отрастает нога. И уже не плешивый калека с удаленной по подозрению на рак двенадцатиперстной кишкой, а полный сил гибкий юноша кошкой крадется к добыче. Твердой рукой ловит на мушку вскинувшуюся черную башку.

Бесстрашный пират, тезка нашего Сильвера, от одной мысли, что ему придется транспортировать из чащи такую тушу, захлебнулся бы ромом, вскарабкался на рею, накинул петлю на шею, для надежности выстрелил в висок и прыгнул бы в пучину. Наш же, пошвырявшись в рюкзаке, достал клеенчатый фартук. Надел его. Как опытный патологоанатом ловко отчленил секачу башку. Поставил рылом кверху на ближний пень и принялся разделывать тушу.

Тем временем сверху перестало сыпать. Ветер разметал по небу звезды, свился жгутом меж берегов речки и, легко обгоняя струившуюся подо льдом воду, полетел к устью. Сильвер, притомившись, присел на кабанью шкуру. Курил, думал: «Вот кабан этот жил себе, желуди жрал, маток огуливал. Смерть легкая. Не горел, не болел. Прилетел свинцовый желудь и все. Смерть… Ко мне бы она тоже лучше не с косой пришла, а ружьем… Только бы проклятая не торопилась. Дождаться — Вовка вырастет. На свадьбе у него погулять…»

Размяк Сильвер, с кабаньей шкуры воспарил в сладких виденьях к свадебному столу. Раздумался, какой бы он тост молодым выказал да что на поднос в подарок положил. На запах крови зашуршала крыса ли какая, хорек. Оглянулся Сильвер, можно сказать, прямо из-за свадебного стола, а сзади смерть из-под земли лезет. Морда черная, клыкастая, на длинной шее, лапы узластые, будто корневища к нему тянет, вот-вот за горло схватит. Заорал охотник дурным голосом. На всех трех конечностях ломанулся в болотину бойчее кабана, застрял в лозняке. Опомнился: «Гроб в сугроб! Да ведь я сам лиходей, кабанью голову на пенек поставил…»

В тот раз зятю про мокрые штаны для веселья сбрехнул. А теперь на самом деле обмочился.

— Чего щеришься, фоб в сугроб? — с досады сбил с пня кабанью голову. — Расскажи кому, что смерть за мной погналась, не поверят.

Под утро подрагивавшей от усталости рукой вел Сильвер свое тяжко груженное добычей судно домой. Радовался, что зятек навстречу не попался. Пригрозил гад: кто не спрячется, я не виноват.

 

Глава семнадцатая

Видел егерь, как Сильвер в пургу крался на своем «Запорожце» из села. Но не судьба была в ту ночь столкнуться им на узкой дорожке. Били в стекло снежные заряды. Мигала огоньками приборная доска. Краем глаза видел егерь, как прыгали зеленоватые отсветы по наклоненному Натальиному лицу. Она молчала с того самого момента, как села в кабину. Не спрашивала, куда едут. Веньке было хорошо от ее молчания. Машина подныривала под косые полосы летящего снега и сама летела, падала вместе с кружившимися в свете фар снежными шапками. Снег падал на черную землю, они с Натальей летели вверх на праздник. Венька договорился со знакомым директором базы отдыха. Тот в служебном корпусе выделил номер люкс с камином, ванной комнатой, кухней и даже сауной.

Венька успел смотаться в город, купил продукты, шампанское. И теперь он в душе почему-то радовался тому, что она была такая строгая, будто чужая. Впереди у них была целая ночь. И было это хорошо.

Все так же молча он открыл входную дверь. В огромном трехэтажном корпусе не было ни души. Они поднялись в номер. В сумраке комнаты угадывались очертания большой двуспальной кровати. Венька потянулся к выключателю. Наталья поймала его за руку и стала неистово целовать скулы, глаза, нос, губы. Как целует сильно соскучившаяся молодая мать своего ребенка. Потом обвисла на нем, зашмыгала носом.

— Наташ, ты чего? — разлепил губы Венька. — Давай я тебе пальто расстегну. Щас разожгем тут камин. Шлепнем с тобой по стакану, Наташ.

— Давай уедем отсюда. — Она крепко сжала Венькины пальцы. — Я тебе никогда-никогда в жизни больше не изменю… Я тебя буду любить до самой смерти. Ноги тебе мыть буду. Уедем в город прямо щас, как есть. Устроимся где-нибудь работать… Никто знать не будет. Они не найдут тебя… Венка! — Она сползла на пол на колени. Вскинула к нему мокрое в слезах лицо. — Я как услыхала про черный венок, у меня все внутри оборвалось. С того часа ничего не вижу, не слышу. Меня спрашивают, а я не слышу… Ночью снилось, как они тебя убивали. Господи, так кричала… Я тебе крестик купила, освятила его. Дай, я тебе надену.

— Наташ, сперва, может, разденемся. Ну не плачь. Эт так, пацаны подурачились.

— Ага, пацаны. Пацаны тебе на подсолнухах грозили.

— На каких подсолнухах?

— Бандиты, у каких ты ружья поотнимал.

— Кто эт тебе дурость такую наплел?

— Мне Славик Неретин все рассказал.

— А где эт ты с Славиком была? — Венька куртку перестал снимать. — Ну-ка, ну-ка?!

— Вень, да что ты. — Она поцеловала складку между бровей. — Он же дочку в садик водит.

— Трепло… Я ему растолкую, куда Волга впадает.

— Вень, ничего не говори. Он же мне по секрету. Это я с тобой такая дурочка делаюсь. Я же змея. Говорю ему: тебе тоже венок с могилы подкинут. Егорову подкинули и тебе подкинут. Он опешил. Егоров, говорит, у бандитов ружья поотнимал, а я ничо…

— Так в пальто всю ночь и будешь сидеть? Раздевайся, тут тепло. Я пойду, дров принесу.

— Постой, Вень, я на тебя насмотрюсь. Я всю ночь на тебя готова смотреть. Каждую твою бровочку, каждую морщинку люблю. Волосочки все по одному перецелую… Постой, и я с тобой за дровами пойду.

— Наташ, давай уговор, ты будешь делать все, что я тебе скажу. Будешь?

— Буду. Все превсе, что ты мне скажешь.

— Садись вон в кресло. Нет, не к окну, ты в стекло отражение видеть будешь. Давай я тебе глаза шарфом завяжу. Садись. — Венька взял шарф.

— Ф-ф-у, от него волосы в рот лезут.

— Ну давай платком твоим.

— Да не буду я подсматривать. Можно, я на кровать лягу, посплю? Всю ночь не спала.

Она слышала, как Венька разжигал дрова в камине. Чуяла запах дымка, легкое тепло. Чувствовала, как ее накрывают одеялом, укутывают ноги. Угрелась и заснула.

Очнулась она от колючего поцелуя в щеку. Испугалась: «Петр опять пьяный…» и тут же все вспомнила, сладко выгнулась, зевнула:

— Иди ко мне, мой хороший. Знал бы ты, как я сладко спала, — не раскрывая глаз, протянула к нему руки.

— Ну поспи еще.

— Ты обиделся на меня? Да? Ну не обижайся, иди ко мне.

— Вставай, ужинать будем.

— А где ужин?

— Вон, тебя дожидается.

Наталья повернулась к камину, ахнула. В отсветах пламени горящих поленьев взблескивала зеленью бутылка шампанского. В красноватых искорках хрусталя медово отсвечивали яблоки. Ваза с ними будто висела над столом. Багряной ягодой рдела на тарелке красная икра. Отсветы пламени всплескивались по краю блестящего продолговатого блюда с кусками жареной рыбы, летучими мышами метались по потолку.

— Веня, Венька, ты… ты… Я не знаю, кто ты. Ты меня убил. — Она навзничь упала на подушку, раскинула руки. — Вень, скажи честно, это мне все снится? А запахи какие! Скажи, что все это наяву, Вень?

— Вставай, вставай соня.

— Я с голоду умираю.

— Раздевайся.

— Вень, давай сперва поедим. Все остынет же. Рыба остынет. Хочу рыбы!

— Это не то, что думаешь. Раздевайся.

— Прямо все-все?

— Все!

— Ты же сказал, мы щас не будем.

— Раздевайся, — хрипловато и глухо выговорил он.

— Я все сделаю, не надо со мной так грубо, — по-щенячьи жалобно пискнула она.

Он смотрел от камина, как она через голову снимала кофту, расстегивала бюстгалтер и как грудь выпрыгнула из узорчатых черных гнездышек. Стоптала юбку.

— Вень, можно я в трусишках останусь? Прохладно.

— Снимай. Все снимай.

— Ну поддержи, упаду. — Она запрыгала на одной ноге. Отбросила черный лоскуток на кровать, повернулась к нему лицом. — А сам?

Она стояла в двух шагах, плотно сведя коленки, прижав локотки к грудям, закрыв лицо ладошками. Сквозь растопыренные пальцы на Веньку смотрели любимые глаза. Ждали. Отсвет огня белым языком лизал изгиб бедра, заныривал в темную промежность.

— Теперь закрой глаза и подними руки. Не подглядывай, — откашлялся егерь, зашуршал целлофаном. Накинул на голову тяжелую ткань.

— Ой, Вень, оно холодное, — хихикнула Наталья. Закрутила головой, оглядывая платье. — Ой, Вень, включи свет. У меня никогда не было такого длинного красивого платья.

— Сядь. — Он взял ее за плечи и посадил на кровать, сам опустился на колени. — Дай ногу. Не туго?

— Ой, ой, я щас умру, мама! Какие туфельки чудные. Я всегда мечтала с ремешками над щиколотками. Веня-а, Веня, я щас умру от радости. И ты меня в этом платье похоронишь. Венька-а, — замотала головой. — Ну встань скорей, я тебя поцелую. — Бросилась на шею. Повалила его на кровать. — Венька, я тебя съем. Проглочу и буду носить в животе, и никто никогда меня у тебя не отнимет… Вень, а в ванной зеркало есть? Я на себя посмотрю.

— Постой, я тебя причешу. Поверни голову. Не крутись.

Как только он ее отпустил, бросилась в ванную. Из серебристого овала глянула высокая юная женщина в длинном вишневом платье с косым декольте и долгим разрезом до бедра. На ногах ее мягко светились бархатом черные туфельки на пронзительно тонких каблучках. У нее были сумасшедшие от счастья глаза. Волосы будто летели на сильном встречном ветре.

— Господи, неужели это я? — у женщины в зеркале заблестели слезы.

— Тебе не страшно? — спросила та из Зазеркалья.

— Я люблю его больше жизни, — будто споря с ней, сказала Наталья и вышла.

Они сидели за столом. Венька зажег две свечи. Включил музыку, шум ветра в верхушках качавшихся под окном сосен сливался с тихой музыкой.

— Я не хочу шампанского. Налей мне водки. Я все хочу, как ты. Пить, есть, дышать. Все-все. Давай на брудершафт. За нас с тобой.

Венька выбирал из кусков жаренной рыбы косточки, и она, как птенец, собирала губами с ладони рыбьи пластинки.

— Давай потанцуем.

Ему показалось, будто в комнату из камина выкатился черный клубок дыма.

— Вень, ты ешь сам. Все меня кормишь. Я, как ты говоришь, болыпенькая. Она взяла кусок рыбы. Через минуту закашлялась. Вскинула к Веньке исковерканное удушьем и болью лицо. Из широко растаращенных глаз катились слезы. Она замахала руками. Стала тыкать в стол.

— Чего ты?

— Корочку… Кость застряла.

— Сиди, не двигайся. — Венька запрокинул ей голову на спинку кресла. — Шире открой… Вон кость торчит. Не двигайся. Не надо языком. Щас достанем. — Он схватил свечу, расплавил над пламенем другой конец. — Теперь шире открывай рот и терпи. — Она что-то мычала, водила руками. — Выше голову, к свету поверни. — Он засунул расплавленный конец свечи ей в рот, прижал. — Потерпи, щас парафин застынет, и мы ее вытащим. На, смотри, вот твоя кость. Видишь, какие зазубринки…

Наташа осела в кресле, потерла горло.

— Думала все, умру. А ты меня спас. А я на тебя злилась. Задыхаюсь, а он мне еще эту дрянь в горло толкает… А где ты так научился, а?

— Да я все умею.

— Задыхаюсь, сама думаю, дура накаркала: «В этом платье меня похоронишь…»

— Давай выпьем для дезинфекции. — Венька покосился в сторону камина. Над поленьями подпрыгивали синеватые клочья пламени. — За нас. Выпьем и потанцуем.

Они почти стояли на месте, едва двигались в такт, будто не здесь, а за соснами рыдавшего саксофона. Вжимались друг в друга телами. Венька ладонями чувствовал сквозь текучий бархат изгиб ее бедер.

— Вень, поверни меня к камину попой, она у меня замерзла, — прихватывая губами его ухо, шепнула Наташа.

Каменея скулами, он собрал в горсть подол платья. Глаза ослепило белое, покачивающееся в такт музыке бедро. Схватил ее на руки и донес до кровати.

— Ты любишь меня?

— Я тебя обожаю.

— Ну подожди, я сниму платье.

— Не надо.

— Мы же его изомнем. И туфли. Разуй меня.

— Не надо.

— …

Они так и уснули, обнимая друг друга. Под утро все тише и тише качали куцыми головками за окнами сосны. Белела на полу свеча с впаявшейся рыбьей костью. В камине кружился пепел, завинчивался, уходил вверх. В трубе шуршало и всхлипывало, будто кто-то холодный и вечный жадно, взахлеб пил витавшую здесь эманации любви и нежности…

Очнулся Венька от капнувшего на лицо дождя. Открыл глаза. Над ним склонилась Наташа.

— Разбудила тебя, мой хороший, дура. Я уж час, как проснулась. Целую, целую тебя, а ты все не просыпаешься… Вень, ты не связывайся с ними… Не дай бог, с тобой что случится, я жить без тебя не смогу… Хоть ради сына поостерегись.

 

Глава восемнадцатая

В конце ноября в небесной канцелярии кто-то смеха ради включил на полную мощь батареи отопления. Сугробы растаяли. Окаменелая земля расквасилась. Пролетная черноголовая утка во все лужи набилась…

Венька себе слово дал не лезть на рожон. Мало того, бракуши зубы на него точили, коллеги, охотоведы и егеря из других районов стали косо поглядывать. Кому понравится, если на каждом областном совещании этим Егоровым в нос тычут: «Вениамин Алексадрович опять протоколов больше составил, чем у вас всех вместе взятых…» Один Рассохин возлюбил егеря крепко: «Дави их гадов! Должен же кто-то за бессловесную тварь заступаться!..»

К егерю часто приезжал. Возвращались они как-то с водохранилища, Венька поехал короткой дорогой через лес. Смеркалось. Вдруг Рассохин дернул егеря за рукав.

— Стой, заглуши.

Венька выключил двигатель. Повыпрыгивали из машины по привычке, не хлопая дверцами.

— Может, кто на озерах по уткам палит?

И как бы в ответ хлесткий звук выстрела раскатился по лесу. Потом еще два, один за другим.

— По уткам из карабина не шмаляют, — бормотнул Рассохин.

— Из карабина, — согласился егерь. — На дачах новорусские поддали и резвятся. Ладно, садись, поехали. Татьяна ужин приготовила.

— Ужин — это расчудесно! — Рассохин тряхнул ястребиной головкой. — По стопочке. У меня расчудесный коньячок есть.

Не проехали и полкилометра, как егерь резко ударил по тормозам. Придремавший спутник ткнулся лбом в стекло.

— Чего ты?

— Гляди.

Колею пересекали два свежих лосиных следа.

— Корова и теленок. Гонные, на махах шли — определил Рассохин. — По ним и молотили из карабина.

— За Свининкой у них переход. Там и стреляли, щас накроем, — загорелся егерь.

— У тебя СКАС с собой?

— Да не нужен нам никакой карабин. Тепленькими возьмем. Эт Муса, лесник здешний наглеет. Правда, у него карабина нет. Поехали!

— Как скажешь. — Рассохин достал из наплечной кобуры пистолет, передернул затвор, вгоняя пулю в ствол. — Дай сюда фонарь. Езжай на малых. — И УАЗ серым зверем, похрустывая под колесами сучьями, пополз по колее.

Спустились в лощину. По кузову заскреб ветками подступивший к самой колее молодой осинник. Рассохин первый углядел. Ткнул пальцем в чащу. Справа метрах в ста от дороги то вспыхивал, то пропадал огонек.

— Вон, смотри, «Нива» в кустах. Вон, левее.

— Ставь УАЗик поперек колеи, выезд ей перекрой. В-о-о! Глуши, пошли. — Они, крадучись, двинулись на огонек.

— Охамели, как у себя дома. Переноску от «Нивы» протянули, — хохотнул в ухо егерю Рассохин. — Не боятся волка и сову!.. Косят трын-траву.

Венька мотнул головой, не нравилась, ох, не нравилась ему эта рассохинская веселость.

Они подошли к топтавшимся вокруг опрокинутого на спину лося браконьерам совсем близко. Добытчики обснимали шкуру, взблескивали ножами, переговаривались. Их было четверо. «Гля, ляжки какие жирные. Целка». «Урод. Какая целка. За ней же теленок бежал. Два раза по нем стрелял. Частик… Завтра доберем. Он так и будет тут кружиться, матку искать…» «Ногу на себя оттяни…» «Закури мне сигаретку». «Не барин». «У меня руки в крови».

Венька углядел прислоненный к дереву карабин. Ткнул себя пальцем в грудь, мол, я возьму. Рассохин показал в ответ два растопыренных пальца, развел руками. Венька понял: а где еще два ствола?

— Мужики, закурить не будет? — подойдя со спины, спросил Рассохин.

Трое остолбенели. Венька схватил прислоненный к дереву карабин. Четвертый попятился из полоски света, присел.

«Ружье шарит», — догадался Венька, направил на него фонарик. Луч искорками отсверкнул от металлических зубов, выхватил из темени суженные от света глаза, стриженый лоб.

— Брось ружье, застрелю! — страшным голосом заорал Рассохин. Вскинул пистолет. Пуля сыро щелкнула в дерево. Гололобый, будто летучая мышь, растворился в воздухе. Ни шороха, ни хруста сучьев.

— Вы, ребята, уж не бегайте. — Рассохин навел пистолет на стоявших у туши. — Его пожалел. А вам не масть! Пуля догонит. Вениамин Александрович, вон ружье, на земле. Возьми. Не успел он схватить. А другое вон у «Нивы», возле бампера. Дай фонарик. Он где-то тут за деревом стоит. Щас я его со второго выстрела. — И тут же за деревьями раздался хруст сучьев.

— Во-о, теперь пошел. — Рассохин посветил фонариком в лицо низкорослому мужику. Тот заморгал, заулыбался. Попялся в карман телогрейки. — Стоп. — Рассохин перевел на мужичонку ствол. — Ножи на землю! Эт ты, Муса?

— А то кто же? Ты же закурить просил.

Мужичонка переложил нож в левую руку. Луч фонарика осветил второго, в дубленке, с вырванным клоком на плече.

— Бросай ножи на землю, ну! Теперь дружно строем идем к УАЗику.

— Может, на месте договоримся, Вениамин Александрович?

Егерь по голосу узнал прокурора Курьякова. Он и был в дубленке. Протянул егерю руку.

— Слава богу свои. — Наклонился к Веньке. — А то со мной гость из Москвы, с Генпрокуратуры. Неловко получилось.

— Я что, у меня вон начальник, — сказал егерь.

— Лося пополам разрубим и разъедемся. Жирная такая попалась. — Курьяков отходил от испуга, хохотнул. — Выпьем щас по стопочке на кровях.

— Пошли, пошли, господа-товарищи, в машину, там поговорим, — легонько тронул за плечо прокурора Рассохин. Он уже все понял. — А ты, Вениамин Александрович, пока ножи собери. Хорошие ножи.

В салоне УАЗа Венька разглядел третьего, высокого, с барственно румяными щеками. По его быстрому, переходящему с Рассохина на егеря взгляду и по сжатым, будто склеенным скотчем, губам чувствовалось, что под дорогой кожаной кепкой с меховыми наушниками шла работа.

— Евгений Петрович. — Движением руки Холеный остановил суетившегося прокурора. — Внесите в протокол. Ездили вот с товарищем Мусой и моим другом на уток. Услышали выстрелы. Подъезжаем. Двое бросились бежать.

— Как сейчас ваш подельник, — вставил Рассохин.

— Не знаю, о ком вы говорите. Подошли, лежит лосиная туша. Решали, как поступить, а тут вы подъехали.

— Так не было с вами четвертого, с металлическими зубами?

— Вы что-то путаете. Мы втроем вот тут. — Прокурор быстро глянул на Холеного, осекся под его взглядом. — Нас было тро-е. Трое!

— Трое, так трое, — легко согласился Рассохин. — А чей карабин?

— Мой. Разрешение показать? Вот, — с готовностью отозвался прокурор.

— На уток с карабином. Интересно девки пляшут.

— А я из него не стрелял.

— Да. — Рассохин понюхал ствол. — Нагар свеженький.

— Да мы карабин пристреливали. Это, уважаемый, не запрещено законом, — четко отделяя каждое слово, произнес Холеный.

— Эх, елкин корень… Во елкин корень, палкин хвост, — бормотал в углу Муса. — Из-за одной коровы… елкин корень, попали.

По дороге в райотдел милиции Венька все силился вспомнить, где он раньше видел высвеченное фонариком лицо с металлическими зубами. Этот нехороший прищур глаз. Но где? И вспомнил: голый под ноль лоб, стальная улыбка. На водохранилище, когда таранил катером лодку. Вспомнил и вроде как обрадовался: жив зубарик, не утонул.

Дежурный сержант кинулся звонить начальнику РОВДа домой:

— На самого Евгения Петровича Курьякова… оформлять?

— Раз сами там не договорились. Чо ты мне названиваешь? Оформляй, как положено, — ахнула в ухо дежурному трубка.

У сержанта не перестало звенеть в ушах даже после того, как он отнес изъятые ружья и карабин в оружейку, комнатку со стальной дверью.

— Доволен? — повернулся к Рассохину у выхода Холеный. — Завтра можешь подтереться своим протоколом…

— Ищи служба двух понятых и грузовик, — приказал Рассохин сержанту. Надо будет тушу привезти. Пули извлечь. — Повернулся к Холеному. — Выходных отверстий-то нет. Там они, разговорчивые наши. Назовут нам стрелка по фамилии, отчетству…

Разом посмурнел Курьяков, Холеный хмыкнул:

— А ты, шустер, ястребок.

— С волками жить, по-волчьи выть.

Все это время, пока ездили в лес, оформляли документы, Венька не знал куда себя деть. Французский коньяк, выпитый когда-то в кабинете прокурора, теперь колом встал в горле.

Привезли лосиную тушу. Извлекли одну пулю. Вторую не нашли. Выходного отверстия в лосиной туше не было, а пуля пропала. Понятые расписались в протоколе. Прокурор подошел к Веньке:

— Вениамин Александрович, ты же меня под статью подводишь. Уголовное дело откроют. С работы выгонят. Тебе от этого легче будет? — Не вершитель судеб, спустившийся с горных высей, чтобы плеснуть желторотому егеришке коньяку, сутулый старик искательно заглядывал егерю в глаза. — Возьми у него пули, я вам новую «десятку» отдам. Прямо сейчас дарственную оформим.

Венька отвел Рассохина в сторону.

— Сань, может, в самом деле, хрен с ними. Отдай им пулю. Пусть.

— Жалко стало? — Рассохин выругался. — Они бы тебя не пожалели… Такую канитель подняли. Я еще посмотрю, как он моим протоколом подотрется!

Утром, только Рассохин уехал, Веньку вызвали к следователю. Седоватый майор головы от стола не поднял, когда вошел егерь. Глядел в бумаги перед собой, морщился.

— Рассказывай, Егоров, как было дело.

Венька огляделся. Грязноватые обои, капли дождя на оконном стекле. Сипловатый после утренней сигареты голос майора убаюкивал. Но внутренний колокол тревоги звякнул раз, другой, зашелся трелью.

— А что рассказывать, там в протоколе все написано.

— Да тут другое. — Майор поднял на егеря глаза, усмехнулся. — На вас поступило заявление от Альпекова Мусы Хамитовича. Зачитываю: «Вчера между двадцатью одним часом я вместе с Курьяковым Е. П. и его гостем, имени которого не знаю, возвращались с утиной охоты. В лесу около Свининки услышали выстрелы. И вскоре увидели разделывавших лосиную тушу двух мужчин. Мы подошли выяснить личности этих людей. Как узнал впоследствии, ими оказались егерь Ветлянского охотхозяйства и заместитель начальника областного управления рыбохраны Г. Ф. Рассохин. Они набросились на нас. Отняли оружие. Рассохин нанес мне несколько ударов по лицу. Выражались в наш адрес нецензурной бранью. Угрожая оружием, вынудили нас подписать составленные ими протоколы. Подвергли нас незаконному аресту и привезли в РОВД. Прошу разобраться и наказать виновных. А также привлечь к уголовной ответственности за браконьерское убийство лося».

Не в кабинете с сонным майором за столом, а на дне глубокой волчьей ямы с оклеенными обоями в цветочек стенами ощутил вдруг себя егерь.

— По этому заявлению я вынужден завести на вас гражданин Егоров уголовное дело, — клацнул седоватый капкан. Но ни боли, ни страха егерь не чувствовал. Одну лишь ярость: «Гады, как все наизнанку вывернули…»

— Что вы по этому заявлению можете пояснить?

— Брехня! От первого до последнего слова брехня. — В памяти встало лицо Холеного. — Я знаю, кто это все насочинял.

— Вы по сути заявления, гражданин Егоров.

— По сути отправьте извлеченную из лося пулю на баллистическую экспертизу, и все станет ясно.

— Какую пулю? Вот все ваши протоколы. Никакой пули нет.

— При понятых же пулю достали из позвоночника у лося.

Майор перебрал бумаги в папке.

— Протокола об извлечении пули тоже нет. Ни самой пули. А вот справка о нанесении легких телесных повреждений Альпекову в деле есть. — Откуда-то сверху с края волчьей ямы заглядывал майор.

— Идите, Егоров и подумайте. Мы пока вашего соучастника господина Рассохина вызовем. Вы с ним друзья?

Егерь, не ответив, вышел из кабинета. К обеду приехал Рассохин вдвоем с высоким мужчиной в кожаном черном пальто.

— Вы разве меня не помните? — Незнакомец пристально поглядел на Веньку страдающими припухшими глазами. — Собака ваша жива?

— Какая? У меня их две было.

— Ну та, полуволк. Телят на мою «семерку» нагнала. Один на капот прыгнул, помял. Канавин моя фамилия. Глеб Канавин… Башка, мужики, трещит. Несносно.

— Нет, Глеб, потом. А то они тебя точно в вытрезвиловку засадят.

— Меня-а, Глеба Канавина? Обкакаются сажать!

— Давайте по делу — Рассохин повернулся к Веньке. — Ну-у, я тебе говорил. Этот хер мордатый то ли из генеральной прокуратуры, то ли депутат Госдумы. Моего шефа уже в белый дом вызывали, сам вицегубернатор. Понял, какого осетра мы прищемили!

— И чо ты, как мудак, радуешься, — озлился егерь. — Они и пулю потеряли. Муса на нас заяву написал, что мы лося убили.

— Ну и хер с ними. Глеб, куда!?

— Мужики, не могу. Где тут чепок или кафушка? Коньячку соточку пропущу.

— Какая те соточка? Ты слушай, что человек говорит. Суки пулю спрятали. Все против нас перевернули.

— Я вам передачи буду носить, — засмеялся Глеб. Страдающие красноватые его глаза смотрели из-за набрякших мешков, как из-за брустверов. — Мужики, я вам говорю, Глеб Канавин моя фамилия, этот номер им не пролезет. Ща соточку коньячку, и все решим.

— На хера ты этого алкаша привез? — глядя вслед пошагавшему к кафушке черному плащу, пробурчал егерь. — Чо ты все радуешься?

— Наглецов надо хлестать по морде. Ты еще хотел простить их.

— А чем мы теперь докажем? В лесу они и мы были. Им веры больше.

— На хитрую попу и шприц с винтом.

— Ага, а на шприц попа с лабиринтом.

— Ну, мужики, я из пепла, — подошел Глеб. Егерь поразился, с того будто маску сняли. Глаза ясные, мешки пропали, волосы на голове — задорными вихрами. — Так, мужики, суть. Пуля — единственный вешдок. Она пропала. Доказательной базы у вас нет. Вы в полной попе. Я конечно напишу все, что ты, Ген, мне рассказал. Они потребуют опровержение. Все равно они будут по уши в дерьме.

— Ты камеру взял? Пленка заряжена? — Во всем облике Рассохина появилась знакомая Веньке ястребиная ухватка. — Глеб, ты молчи. Держи камеру наготове. Я им, коблам, устрою ход лошадью. Только бы они тушу не успели на колбасу пропустить.

Приезд собственного корреспондента московской газеты в райотделе милиции произвел эффект неразорвавшейся фанаты. «Граната» с диктофоном в руке крутилась в кресле, задавала вопросы. Хозяин кабинета полковник Штырин, весь красный, в расстегнутом кителе наливал гостю чайку с бальзамчиком. Тем временем райотдел искал пулю. Сотрудники ползали по полу на коленях, заглядывая во все углы и трещины в полу, совали головы в разверстый зев сейфа, будто в пасть зверю. Дежурный сержант, небритый, испуганный, наперегонки с седоватым майором писали объяснительные. Бегали с бумагами по этажам. Будто пуля, пробив навылет лося, из чащи долетела сюда и теперь рикошетом летала по кабинетам, норовя кому-то сорвать звездочки с погон.

Лосиная туша еще стыла в холодильнике мясокомбината. Туда по предложению Глеба Канавина и направилась кавалькада машин. Впереди с мигалкой мчал начальник райотдела с Глебом Канавиным и Холеным. За ними в веере брызг из-под головной машины ехали прокурор Курьяков с Мусой, следом Рассохин, Венька, седоватый майор и обалделый ветеринар в белом халате с чемоданчиком.

Лосиную тушу, уже покрывшуюся изморозью, брякнули на стол. Ветеринар поковырял, поковырял окаменевшую тушу и неожиданно густым басом потребовал топор. Глеб Канавин снимал на камеру обступивших «операционный стол». Холеный морщился и все норовил повернуться спиной. Венька молча злился на Рассохина. Зачем он привез Глеба? Устроил всю эту канитель…

Курьяков то и дело закуривал сигарету, поймав на себе взгляд директрисы сего заведения, гасил. Закуривал снова.

Ветеринар тыкал в пулевые отверстия блестящий штырь. Хватался то за топор, то за нож. Дул на замерзшие пальцы.

— Целый день тут будем анатомию лося изучать. — Холеный усмешливо глянул на Рассохина. — Это не фальшивые протоколы составлять.

Приосанился и Курьяков.

— Нет, значит, нет. Поехали, — скомандовал начальник милиции.

— Так вон же она. — Рассохин, приседая, заглянул в белевшую ребрами бочкообразную грудь туши, сунул туда руку. — Вон же!

Ветеринар нагнулся и достал чуть расплющенную похожую на фасолину пулю. Ветеринар отпыхиваясь, будто ловец жемчуга, вынырнувший с глубины, на ладони поднес пулю начальнику милиции. Но «жемчужина» у полковника радости не вызвала. Он стрельнул глазами в сторону крошившего сигарету Курьякова, повернулся к майору.

— Оформляй и вези на баллистическую экспертизу.

— Почему здесь снимают без разрешения какие-то неизвестные личности? — раздраженно сказал Холеный. Повернулся к Глебу Канавину. — Вы собственно кто такой?

— Он журналист… — начальник РОВДа назвал известную московскую газету.

— Я хорошо знаю главного редактора Вячеслава Георгиевича.

— Холеный поправил на руке перчатку. — А вас кто сюда звал!?

— По устной жалобе господина Рассохина. — Глеб опустил камеру. — А что?

— Кто вам разрешил снимать? Вы журналист газеты, а почему снимаете?!

Все как бы немного отступили назад, образовав подобие клина с Холеным на острие.

— До нынешнего эпизода вы были знакомы с господином Рассохиным? — наступал на Канавина Холеный.

— Да лет сто, — быстро и весело ответил Глеб.

— Тогда нам все ясно. — Холеный повернулся к клину. — Привозят карманных журналистов. Ясно, какая статья может появиться в газете…

— Ты, козел… — Глеб подшагнул к Холеному. — Чего ты тут куражишься? Ты не понял еще, в какое дерьмо вляпался? И не строй тут из себя Вэ Вэ Путина. Думал, одну пулю проглотили, и все будет шито крыто? На мужиках отыграетесь?

— Считай, ты в этой газете больше не работаешь. Наглец! — Холеный сунул руки в карманы, пошел к выходу. — Проститутки!

— Это ты после моей статьи полетишь кверху жопой!

— Господа, господа, — вклинился между ними полковник. — Давайте решать проблему в цивилизованных рамках, господа!

С самого начала егерь с удивлением смотрел на поднявшуюся с приездом журналиста суету. Все, вроде, как кинулись засыпать волчью яму, в которую он угодил утром. И начальник райотдела, и майор, обернувшийся из охотника за егерями в мужичка с ноготок.

Заметил он и, как ветеринар быстро глянул на Рассохина, когда тот сунул рукой в лосиную тушу.

Из милиции он пригласил Рассохина и Глеба домой.

— Вот она, верный друг егеря. — Рассохин по-свойски расцеловался с Танчурой. — До чего красивая, глядеть невозможно.

Глеб, познакомившись, поцеловал ей ручку. Танчура закраснелась. Егерь как бы сызнова увидел жену, румяная, с блестящими глазами. Ромашковый новый халатик перехвачен в талии беленьким пояском.

— А где мой друган? — шумел Рассохин. — Я ему тут такой наган привез. В садике?

— Простудили его в садике. Не смотрят за детьми. Дома вон с температурой лежит, — отозвалась уже из кухни Танчура.

— Я не лежу. — Гости обернулись на голос. Из спальни вышел Вовка, хмурый, на щеках красные пятна.

— Во-о, орел! И ничо он не болеет! — Рассохин присел на корточки.

— Щас же иди тапки надень, — закричала Танчура. — Пол ледяной, он ходит. Ну-ка, кому сказала!

— Иди скорее. — Рассохин подхватил Вовку на руки. — Что я тебе привез.

— Наган. — Вовка заерзал, выкручиваясь из рук Рассохина. — Пусти. Я большой.

Через пять минут здоровенный полосатый кот с задранным хвостом носился по диванам и креслам, уворачиваясь от резиновых пулек.

— Ту-у, ты-дых. Я его ланил, — долетали на кухню отзвуки Вовкиной охоты. — Тах, тах!

Танчура приоткрыла дверь в сени, кот лётом выскочил наружу. Вовка ударился в рев.

— Зачем выпустила? Он ланеный. Он там подохнет! — Засобирался следом.

— Я т-те пойду. Температура не спадает, он на мороз собрался. Щас же положи куртку…

— Ну боец. Охотник растет, — прямо лучился радостью Рассохин. — Наливай, хозяин. Какую мы им пулю отлили, ха-ха!

— Вот увидишь, он еще что-нибудь придумает, — повторил Глеб. — Для них с прокурором это вопрос выживаемости. Оправдаться они могут только одним способом, обгадив вас.

— Эксперты дадут заключение, что пуля выпущена из карабина Курьякова и все. И не отвертятся, — отмахнулся Рассохин. — Скажи, слабо тебе написать?

— Там же никакой пули не было, — сказал Венька.

— Да я знал, что они ту первую запсотят. Вторую-то я к себе в карман положил. Давай еще по одной. — Рассохин подцепил вилкой огурчик. — Ну ты, Глеб, этого москвича приложил.

— А чего он: «карманный». Ты еще сначала посади меня в карман. Всякая жаба будет мнить тут себя подводной лодкой. — Журналист после стычки с Холеным как-то подзавял. Больше помалкивал.

— Ну что, будешь писать? — спросил Рассохин. — Напряг он тебя с редактором-то?

— Интересно, что они еще придумают? — Глеб повернулся к Веньке. — Ветеринар же заметил, как он пулю подложил. Ты ее в руке держал?

— Ну и что, — хрустел огурцом Рассохин. — Пуля-то из лося!

— Эксперта купят?

— Нет. Я там ребят знаю. Крепкие. Не пойдут.

— А кто он, этот кандибобер?

— Какой-то Курьяковский друг по университету, что-ли.

— Говорят, в администрации президента, — крикнула от телевизора Танчура.

— Шишкарь.

— Ага, старший помощник младшего дворника. Так ты будешь писать?

— Ты меня не заводи. Наливай. Глеб Канавин мастер пера, а не топора. Я люблю, чтобы все было доказательно. А тут что. Пуля?

— Ну-у, паразит! Щас отниму, — раздался крик Танчуры, и в ту же секунду в кухню влетел Вовка. Прополз на животе под столом между ног сидящих. Спрятался за стулом Рассохина. Следом вошла Танчура.

— Где этот паразит? Смотрю фильм, а он в экран стреляет. Погас и не включается.

— А чо они все на одного накинулись? — выкрикнул из-за стула Вовка.

— Кто?

— Бандиты там на одного. — Глаза у мальца сверкали. — Пуля остановит подонков!

— Ну что ты, мать. Он же спасал, — засмеялись за столом.

— Пузатому плямо в пузо попал, — ободренный смехом взрослых похвалился Вовка.

— Только зайди мне, я т-те, — пригрозила Танчура. — Вень, иди включи. На самом интересном месте…

— Ну давайте, за Глебову статью, — поднял рюмку Рассохин.

 

Глава девятнадцатая

Впервые в жизни прокурор чувствовал себя преступником. Маялся по ночам, представляя себя то в суде, то на коллегии в прокуратуре. И все не мог придумать, как оправдаться. Подсказку он увидел во сне, в образе черного человека с дульными отверстиями во лбу вместо глаз. Это был киллер, и он давал показания в суде против него, прокурора Курьякова. Ветер раздувал полы черного пальто киллера, свистел в зрачках-дулах. От этого свиста Курьяков и очнулся. За окнами спальни рвал и гудел о железо ветер.

«Эксперты заставят карабин заговорить. Он даст против меня показания… Главный свидетель. Без него они ничего не смогут доказать, — легко и ясно, как это бывает сразу после сна, думал Курьяков. — Карабин исполнитель, я заказчик. Если не убрать его, он выведет на меня. И тогда… никакого «тогда» не будет», — оборвал сам себя прокурор.

К утру, ворочаясь под одеялом, он разработал всю операцию по устранению «киллера» в деталях.

Вечером того же дня он заехал в райотдел милиции. Поднялся в кабинет к начальнику. Как он и рассчитывал, лицо полковника Штырлина к концу рабочего дня сделалось одного цвета с медным иконостасом на боковом столике.

— Зачем он тебе? — Удивился полковник, когда Курьяков попросил на ночь отдать ему карабин.

— Там инициалы мои выгравированы, спилить хочу.

— Понятно. Утром верни, а то эти журналюги пронюхают, вонь поднимут. — Полковник не скрывал удовольствия. Сам Курьяков, без конца макавший его мордой в грязь за взятки гаишников, превышение полномочий участковых, пришел на поклон. — Выпьешь?

— Наливай.

Но в подвал, где находилась оружейка, Штырлин сам не спустился.

«Осторожничает, барсучина», — подумал Курьяков, глядя как дежурный капитан отмыкает замок на двери оружейной комнаты, достает карабин.

Он вышел из здания райотдела и сунул карабин в багажник «Нивы». Из прорвавшейся газеты, будто чей-то глаз блеснул вороненый ствол, и к прокурору вернулось игривое настроение, посетившее его во сне: «Доподмигиваешься, киллер…»

Дома он переоделся в рабочую одежду.

— Пап, мы тебя целый час ужинать ждем, — надула губы дочь. — Опять на охоту?

— Погоди, Ленок, машину надо там подремонтировать. — Курьяков похлопал дочь по спине. — Ешьте без меня. Никто не звонил?

— Был какой-то звонок. Незнакомый кто-то, не представился… Да ты под шафе, папан. Молодец, мы его ждем, а он гуляет.

— Ленок, Чека явки не проваливает, агентуру не сдает.

Все в том же нервно-игривом настроении Курьяков вышел во двор. Стояла кромешная темень, по железу сыпал дождичек. Он включил фонарь на крыльце, запер ворота на засов, огляделся. В свете фонаря летели серебряные дождинки-искорки. Никто не мог теперь помешать ему убрать Главного Свидетеля. «Он лежит в багажнике и ждет своей участи. У меня к нему нет жалости. Он киллер, профессиональный убийца. Может, в самом деле из этого карабина убивали людей?…» Выпитый в кабинете Штырлина коньяк подхлестывал воображение. Он включил в гараже свет. Развернул газету. Карабин привычно лег в руки, будто ластился к хозяину. Прокурор привычно отработанным движением вскинул СКС к плечу и тут же опустил, нарочито грубо швырнул на верстак. Ствол звякнул о металл, будто ойкнул. Ему вдруг показалось, что в углу кто-то вздохнул. Он подошел к двери и закрыл изнутри на защелку. Потер зачесавшееся бедро. Зажал в тиски ствол карабина.

Полотно ножовки вжикнуло по стволу, оставив зазубрину.

«Надо смазать маслицем, чтобы не скорготало», — подумал прокурор и опять почесал бедро. Достал масло, капнул на полотно, растер тряпкой: «Я не буду тебя убивать, — все в том же шутливом тоне подумал он. — Ствол. Сейчас я сделаю из тебя евнуха… Им отрезают яйца, а я отрежу тебе ствол. И ты никогда больше не поимеешь ни лосиху, ни медведицу, ни свинью…»

Ножовка визгливо вжикала по стволу, никак не брала каленую сталь.

«Когда-нибудь на охоте расскажу, как я ночью в гараже кастрировал киллера», — бодрил себя Курьяков. Бедро чесалось нестерпимо. Он положил ножовку на верстак. Расстегнул ремень, приспустил штаны, вывернулся боком к лампе. На белой коже пониже сустава белели маленькие, как от ожога крапивы, пузырьки. Разглядывая их, он почувствовал, как чешется запястье, задрал рукав. С внутренней стороны повыше кисти белели такие же пузырьки. Зачесалось под мышками. Он вспомнил, что легкий зуд ощущал еще в кабинете Штырлина: «На коньяк аллергия». Он опять взялся за ножовку. Полотно выгрызло поперек ствола полоску. Курьяков спешил, теперь все тело чесалось нестерпимо.

«Тот черный тип с дульными зрачками подсыпал мне в коньяк яд — додурачился», — вслух выругался Курьяков. Бросил на верстак ножовку и обеими руками, не в силах терпеть, принялся чесаться. Вспомнил, как на охоте переходил речку и по грудь провалился в полынью. Успел положить поперек полыньи карабин и, опираясь на него, выбрался на лед.

«Если бы не карабин, затянуло бы течением, — подумал прокурор. — Он меня спас, а я распиливаю».

По спине катился пот, тело под одеждой горело. В каком-то исступлении он ширкал ножовкой все быстрее и быстрее. Когда обрезок ствола звякнул о бетонный пол, Курьяков, торопясь, спустил штаны и обеими руками стал с наслаждением расчесывать низ живота, в пахах, ляжки. Постанывал при этом. И тут на оцинкованный верстак из-за спины упала тень. Прокурор поддернул штаны и хрюкнул будто от удара в живот. В сумерках гаража, привалясь плечом к «Ниве», стоял человек. У него были быстрые, как ртуть, глаза и металлическая улыбка. Он мгновенно узнал его.

— Пилишь? — Призрак протянул Курьякову руку. Тот пожал. Куртка на пришельце была сухая.

«Значит, все это время он был здесь и смотрел за мной». — От этой мысли Курьяков пришел в ярость.

— Я тебе русским языком сказал, чтобы ноги твоей здесь не было!

— Я по делу, — сказал гость и покачнулся.

— Наглеешь, — постепенно приходил в себя Курьяков. — Я тебя не для того отмазал, чтобы ты меня дискредитировал вот так. Мог бы позвонить.

— Звонил. Тебя не было. Дочь брала. Я тебя не просил меня отмазывать.

— Наглец! Без меня ты бы выше верхнего предела схлопотал.

— Очко и параша — радость наша. — Незваный гость улыбнулся одной стороной лица, будто уронил изо рта узкое лезвие. Курьяков поднял с пола обрезок ствола, перехватил как дубинку.

— Игорь…

— Я все помню. Мой папан, твой лепший друг, военный летчик в Египте при испытаниях «Сушки» после капремонта с полным боекомплектом врезался в скалу. — Гость уронил изо рта еще одно лезвие. — Ты поздно взялся меня пасти, Евгений Петрович. Меня заставили сыграть на ментовском пианино.

— Не понимаю, Игорь. Этот тон.

— Все эти годы ты гнал пургу, Евгений Петрович. И когда вытаскивал меня в суде, и когда брал меня с собой на охоту, на рыбалки. — Игорь присел на корточки, уронил вытянутые руки на колени. — Задротыш он был, мой папаня, а не летчик. Пьянот вонючий. И маму он в могилу забил, может, из-за тебя. Мне все рассказали. Ты у маман был в наездниках, ну да, в любовниках. И вы вместе с ней сочинили этот нагон про летчика в Египте…

«Типично зековская поза». — Курьяков поймал себя на диком желании ударить ногой сидящего перед ним парня в кожаной курточке.

— Чего ты, Игорь, хочешь?

— А, может, я родничок тебе, Евгений Петрович? — Он будто ощупывал его, гражданина начальника, быстрым зековским взглядом, задержался на руке с обрезком ствола, хмыкнул. — Заметано. Я упала с самосвала, тормозила головой. Там в семь-е-е про-ку-ро-ра…

В доме хлопнула входная дверь, послышались шаги:

— Жень, ты скоро? — раздался голос жены. — Штырлин звонил, спрашивал, где ты.

— Приду перезвоню. — Он откашлялся. Игорь встал.

— Меня к тебе человек один послал, закадык.

Курьяков поразился перемене, происшедшей с Игорем. Перед ним стоял уже не куражливый блатняжка с фиксами. Узкое лезвие улыбки в ножнах презрительных губ и стылые глаза кричали об исходившей от него опасности.

— Помещение под офис, хаза в элитном доме. «Мерин» шестисотый. Зарплата, какую назовешь сам. Все оформляется на тебя, все твое. А ты вытаскиваешь ребят с зоны…

— Кто послал? Развалина?

— Это неважно.

— Я прокурор, Игорек, а не шестерка. — Курьяков пристукнул стволом по верстаку. — Так и скажи ему.

— Евгений Петрович, он два раза не предлагает.

— Ты хотел купить меня, прокурора Курьякова. Эх, ты.

— Заметано. — Игорь выпрямился. — Ты чо все время чешешься?

— Знаешь, все тело какими-то белыми пузырьками покрылось, вот. — Курьяков завернул рукав.

— Эт крапивница. Стань под холодную воду и через пять минут все стихнет.

— В баню ходят те, кому чесаться лень. А у тебя почки-то как?

— Кровью ссать перестал, — усмехнулся Игорь. — Второй раз твой егерек мне дорогу перешел. Тогда под перевернутой лодкой я чуть на дно не пошел. Судорогой свело. Давно его грохнуть надо. Все некогда.

— Игорь, для тебя это пожизенный срок.

— Я так шучу. — На губах в сумраке гаража опять сверкнуло лезвие улыбки. — Я сам не буду… Канул я.

— Постой, жена манты сварила. Горяченьких принесу. — Курьяков нагнулся над тисками, выкручивая зажатый карабин. Когда он поднял голову, Игоря уже не было. И он в который раз поразился этой его способности растворяться в пространстве.

 

Глава двадцатая

На другой день егерь встретил у гаражей Славика Неретина.

— Не знаешь, на баллистическую экспертизу пулю с карабином отправили? — спросил он участкового.

— А зачем отправлять-то? — удивился Славик. — Он его распилил.

— Как распилил?

— Ствол отпилил и в газете принес.

— А кто ему отдал его? Его же изъяли и в вашу оружейку в сейф положили, — оторопел Венька.

— Такие вопросы не ко мне, командир. — Славик пристукнул ладонями по рулю. — Навели вы шорох… Шефу нашему начальник облУВД звонил, что да как. Поехал я. В Луначарском двух свиней украли. Сами скотники. За четыре бутылки пропили. Этих точно посадят. Года по три приварят. Поехал я.

Венька кинулся звонить Рассохину. Тот, выслушав егеря, долго молчал. В трубке играла далекая музыка.

— Только бы Глеб не побоялся. Щас буду ему звонить.

Через три дня вышла газета со статьей под заголовком «В кого стрелял прокурор?» Глеб написал в ней, как все было. И про потерянную пулю. И про то, что прокурор и «залетный московский браконьер» обвинили самих егерей в браконьерстве. Статья заканчивалась словами: «Если все было так, как написал в своем заявлении лесник под диктовку двух служителей Фемиды, то зачем надо было прокурору Курьякову распиливать собственный карабин? А затем, отвечу, что баллистическая экспертиза показала бы: пуля, найденная в теле лося, была выпущена из его оружия»…

Вечером того же дня егеря срочно вызвали в милицию. В кабинете начальника райотдела стены на уровне стола были обшиты дубовыми панелями. Слева от кресла на столике блестел золотом маленький иконостас с иконами Божьей матери, распятого Исуса, Николая Угодника. Сам полковник Штырлин туго восседал в кресле. Прихлебывал чай. Напротив за низким столиком сидели Курьяков и районный судья Михаил Филиппович Деревенских, муж ясного ума и большой выдержки.

Все трое повернулись к вошедшему егерю. Это было посерьезнее той волчьей ямы со стенами в мелкий цветочек и седоватым майором наверху.

— Присаживайся, Вениамин Александрович, — завозился в кресле полковник. — Чай, кофе. Может, коньячку. Как вы?

— Я за рулем. — Венька присел на стул у самого входа. Внутренне подобрался.

— Садись ближе-подвинул другой стул Деревенских. — Мы с виду страшные, а так не кусаемся. Статью читал?

— Читал.

— Отлили вы, ребята, бомбу. Не под него вот, — Деревенских кивнул в сторону Курьякова, — не под московского гостя. Вы под наш район, под всю область бомбу подложили. Ведь они там в первопрестольной как прочитают с утра под кофе газету. Ага, заголовок «В кого стрелял прокурор». И сразу глазами вниз. Это где, в каком регионе такое безобразие случилось? А через час, скажем, на заседании правительства станут дотации там, инвестиции какие распределять. Мы в списках есть. А какой-нибудь министр, который газетку с утра прочитал, возьми и скажи: рано им инвестиции давать, у них там прокуроры куда попало стреляют. И все. Губернатору, конечно, скажут, почему не выделили. Он на наш район разозлится, начнет нас прижимать. И дорожный фонд, и средства на строительство телебашни урежет… — Судья привычным движением руки завел косицу волос с темени на проплешину. — Вот ведь как, Вениамин Александрович, получиться может.

Начальник милиции, сраженный такой страшной перспективой, воззрился на Деревенских: ох, голова. Премьер! Украдкой перекрестился на иконостас.

Курьяков, не мигая, глядел на дно чашки, будто пытался разглядеть в кофейной гуще свою судьбу.

— Давайте думать, Вениамин Александрович, вместе с тобой, как нам из этого положения вывернуться.

— Нечего было лосей стрелять. Да потом на нас сваливать, — взъерошился егерь. По словам судьи, он как бы оказывался главным виновником.

— Да не про лосей я. Я тебе за твоего лося хоть завтра корову отдам свою. У меня их вон две, кормить нечем, — усмехнулся судья. — Я вот что тебе предлагаю, Вениамин Александрович, уговори ты своего друга, журналиста этого, чтобы он напечатал в газете опровержение. Так мол и так. В ходе дополнительного расследования выяснилось, что лось был застрелен неизвестными. Произошла с твоей стороны ошибка. Ну и как там положено. Приносят извинения. И район наш опять в почете будет. Правильно я говорю? — Деревенских посмотрел на Курьякова, потом на хозяина кабинета. — Иван Прокофьевич машину тебе даст с синей мигалкой. Поезжай срочно в город к этому журналисту, бутылочку хорошего коньячка с ним выпей. Убеди его дать опровержение. Текст уже подготовлен. Как ты сам на это дело смотришь?

— Я и не знаю, — замялся Венька. — Я его тоже всего два раза видел. Ну, с твоим другом Рассохиным к нему подойди.

Через полчаса милицейская «десятка», рассеивая на обочины синие всполохи, мчала егеря в город. Рассохина дома не оказалось. Венька в канавинской визитке глянул адрес и поехал к журналисту на квартиру. Глеб жил один. Веньку поразило несметное число книг. Мало того, стена кабинета до потолка была завалена книгами. Книги валялись на подоконниках, на холодильнике, на спинке дивана. Пол вокруг письменного стола был усеян исписанными от руки листами.

У ножки стола стояла початая бутылка с пивом. Бутылки, как и книги, валялись тоже в самых разных местах. Сам хозяин, заросший серебристой щетиной, пребывал явно в подпитии.

Доводы судьи, показавшиеся егерю столь весомыми там в кабинете начальника милиции, здесь как-то полиняли.

— Опровержение захотели. Вот им опровержение. — Глеб сжал кулак, ребром ладони ударил по локтевому сгибу. — Выпить хочешь?

— Из-за одного лося весь район подставлять! Лосихи весной еще отелятся. — Ободренный такой откровенностью хозяина возразил на этот международный жест Венька. — Может, как-нибудь написать опровержение?

— Интересные вы ребята. — Глеб отхлебнул из горлышка пива. Заходил по комнате. При каждом шаге в полы махрового халата высовывались и пропадали худые мальчишечьи коленки. — Это все равно, как я бы пукнул, а вы мне предложили загнать этот пук обратно. Ты мне вот что скажи. — Глеб поставил перед егерем стул, сел верхом, положил кулак на спинку, оперся подбородком. — Помнишь, у твоего сынишки шрам на щеке? Ты рассказывал, как его свинья укусила, а жена подумала, что собака. Ты в нее стрелял… Я тут одну вещь пишу. Ну, это неважно. Где эта собака сейчас? Я хочу приехать на нее посмотреть. Пиво-то пей.

— Я бы сам на нее посмотрел. Жена ее отдала на лето. Она от пастуха куда-то сбежала. — Венька хотел было рассказать про щенков. Как Подкрылок возил их в седле, но Глеб его перебил.

— Я бы хотел завести волка. Верного и злого. Чтоб он за меня мог любому горло перервать!.. Иногда ночью звонят в дверь. Я никогда не спрашиваю. Представляю, как я открою, а он выстрелит мне в живот. Буду вот тут в коридорчике ползать, истекать кровью. А волк мой кинулся бы на убийцу и порвал ему горло. — По щекам Глеба катились пьяные слезы. — Ты приедешь меня хоронить?… Ты сильный мужик. Ты простой и сильный. Ты им не верь! Ни бабам, никому. Это я тебе говорю, я, Глеб Канавин. Ты верь только своей собаке. Она тебя никогда не предаст. У меня три жены было. Последняя была на двадцать три года моложе. — Он поставил на пол пустую бутылку и взялся за другую. — Мне сорок пять. Тебе полезно послушать меня. Вениамин, я прочел тысячи умных книг. Я много думал. Знаешь, молодую жену я любил, как свою душу. А она, стерва, меня предала чуть не с первым встречным. — Глеб пьянел на глазах. — Ты честный и сильный мужик. Ты знаешь, кто ты? Ты — пуля. Тебя кто-то оттуда, — Глеб ткнул бутылкой в потолок, — посылает в цель. Мишенью может быть твой прокурор, губернатор, бизнесмен… Ты разрывная пуля. И ты всегда помни. Кусочек свинца тот в лосе — это фигня. Это ты пуля. Карающая пуля. Такое у тебя в жизни предназначение. И ты не должен мучиться угрызениями совести, что ты кому-то сделал больно. Испортил карьеру. За тебя отвечает тот, кто тебя выпустил. Ты меня понимаешь?

— Мы бы проехали мимо них и ничего бы не было. Значит, мы сами с Рассохиным решаем, а не там наверху. — Веньке сделалось любопытно. Он видел — Канавин не притворялся, не умничал, он так думал.

— Не все так просто. Ты пей пиво. Пей, там его полон холодильник. — Глеб ходил по комнате, мелькал коленками. — Ты пуля с самонаводящимся на цель механизмом вот здесь, — шлепнул себя по лбу, расплескав пиво на халат. — Достоевский сказал: чудо, тайна, авторитет. Он забыл сказать про пулю с самонаводящейся боеголовкой. Но все это не то. Старик забыл главное — ЛЮБОВЬ. Не, не про ту, губки, глазки, цветочки, сосочки. Неа-я! Слушай меня: «ЕСЛИ ИМЕЮ ДАР ПРОРОЧЕСТВА И ЗНАЮ ВСЕ ТАЙНЫ, ТАК ЧТО МОГУ И ГОРЫ ПЕРЕСТАВЛЯТЬ, А НЕ ИМЕЮ ЛЮБВИ, ТО Я НИЧТО. И ЕСЛИ Я РАЗДАМ ВСЕ ИМЕНИЕ МОЕ И ОТДАМ ТЕЛО МОЕ НА СОЖЖЕНИЕ, А ЛЮБВИ НЕ ИМЕЮ, ТО МНЕ В ТОМ НИКАКОЙ ПОЛЬЗЫ». Вот в этом, Вениамин, вся моя трагедия. Я уже давно никого не люблю. Все предают, лгут, развратничают и судят друг друга, рядят. Я просто тоже, как ты, одинокая злая пуля. — Глеб присел на корточки, прислонившись спиной к косяку. — Найди мне волчонка. Я его выращу. Он будет охранять меня. Волк. Когда я открою дверь ночью и тот тип выстрелит мне в живот из обреза, он бросится и разорвет ему горло… Приезжай тогда меня хоронить…

Когда прощались, Глеб как бы разом протрезвев, долго не отпускал Венькину руку.

— Если эти начнут тебя душить, я тебе помогу. Как говорит мой друг из «Альфы» Серега Заманов, помогу конкретно.

 

Глава двадцать первая

Пали на окаменевшую степь белые крылья снегов. Заспанная зимняя заря чуть зарумянилась над холмами. Вспыхнул живым комом золота мышковавший на пашне лисовин. Вытянулся в струнку, прислушиваясь к шуршавшей под настом мыши. Но равномерное похрустывание снега насторожило ловца. Лисовин отбежал, сел на бугор. Снизу, от родников, трусила волчица. Он проводил ее глазами до фермы, где он прошлой зимой до отвала кормился мышами. По осени лисовин, было, сунулся с намерением выгнать наглую гостью из «лубяной избушки». Клочья полетели от седой шубы. Спасла лисовина косо прислоненная к стене жердь. Кошкой взлетел по ней он под крышу. Угнездился и до вечера жался там рядом с голубями. Капельки крови из драного бока летели вниз. Дразнили волчицу. Целый день она лежала у стены, караулила лисовина, не свалится ли.

Сквозь прорехи в шифере крыши лисовин увидел, как она пошла на водопой, и стрелой в степь. Мышей и в ометах соломы пропасть, а шуба-то одна разъединственная на всю жизнь.

… Скрылась в темном зеве база волчица. Близко, совсем близко шуршала, ползала под снегом мышь. Взвился рыжей свечкой лисовин, смаху пробил снежную корку. Хватнул пустой снег, выплюнул, закрутил мордочкой. Промашка. И тут же насторожился, встопырил ушки. Летел, накатывался железный рокот. Рыжим языком пламени заплескался лисовин по ковылю к норам. Одно спасенье от этого железного рокота в темной глуби под землей.

Но охотник на «Буране» не заметил лисовина. Он погнал снегоход по заинтересовавшей его странной тропе.

Найда теперь уже не ела дробленку. Питалась в основном мышами, расплодившимися тут несметными полчищами. Попадали на зуб и зазевавшиеся голуби. Бока у нее округлились, шерсть заблестела. И когда на ферме объявился лисовин, Найда с яростью набросилась на пришельца, вторгшегося на ее территорию.

В то утро после водопоя она дремала на мешке, из которого давно вымерз щенячий запах. Сквозь сон она услышала треск «Бурана». Потом шаги. Насторожилась. Кто-то, хрустя снегом, шел к прогрызенной в досках дыре.

Человек постоял, лег на живот и заглянул в прогрызенное отверстие. Там царил полумрак. Он разглядел кучу дробленки. Найда отошла в угол, подобралась. Человек подошел к двери, проверил замок. Это был фермер, который осенью завез сюда дробленку для подкормки карпа, но не успел израсходовать. Ударили морозы, и он заторопился спустить пруды, чтобы взять товарного карпа. Вода из прудов, стекавшая по оврагу, и помешала тогда Найде попасть в село.

Человек потоптался и уехал. Найда заснула. И опять тот же треск снегохода разбудил ее во второй раз. На этот раз приехали двое. Фермер взял с собой сына подростка. Найда слышала, как они разговаривали. Стучали по доскам.

— Папань, а с чего ты взял, что тут волк?

— Следы не видишь? Какие лапы. У собаки поуже, вроде, как лодочкой. А это круглые. Скорее всего, какой-нибудь молодой переярок.

— А может, его тут нет.

— Ты, Генк, в мать бестолковый. Видишь, на снегу к дыре след есть, а назад нету.

— Кинется на нас. Давай, папань, его застрелим. Шкуру на сиденье в «Ниву» постелим.

— Застрелить дурак застрелит. Живьем взять надо. Сетку-то расправь. Колышком подопри, чтоб он туда глубже залез, запутался лучше. Чо ты все оглядываешься? Боишься?

— Эт ты боишься. Все ружье держишь.

— Ладно, пошли дверь открывать.

Как только загремел замок, Найда метнулась в лаз в стене. Ткнулась мордой в какую-то паутину. Посунулась назад. Забилась, все больше путаясь в сеть.

— Папаняа-а! — заверещал парнишка. — Он вырывается!..

 

Глава двадцать вторая

Стекли белые крылья зимы ручьями в долы и поймы. Седой лисовин, натрескавшись мышей у вороха дробленки, грел бока на весеннем солнце. Трусил с холма к разлившейся пойме. Садился у самой воды. Ждал. Щуки живыми поленьями выплывали на прогревшееся мелководье. Возились. Ходуном ходили перья желтой осоки, и лисовин в нетерпении сучил лапками, клонил голову набок. Случалось, какая-нибудь речная волчица, заигравшись, выскакивала чуть не на сушу. Билась в траве, лисовин хватал, пятясь, тащил улов на берег. Играл с подпрыгивающей рыбиной, будто щенок. Когда щука засыпала, лисовин ложился около нее, прикидывался дохлым. Тут же с неба косо падали вороны. Боком-скоком припрыгивали к рыбине. Ветерок заворачивал на лисовине шерсть. Жутко вороне, но как веревкой тянет тускло отблескивающий рыбий глаз. Вот он за полтора скока. Но видит, обнажается бритвенная прорезь лисьего зрачка. Моргнул лисовин и опять умер…

Насмелилась, клюнула серая в щучий глаз. Клацнул зубами лисовин. Заколотила крыльями, забазланила ворона на всю пойму. Вырвалась. Отлетела подальше. Клювом приладила оставшиеся в сарафане перья: зуб за зуб, око за… хвост.

Рыбий глаз на ниточке бесхозно повис. Лисовин хвост откинул. Вороны опять запрыгали к рыбине…

Горстка крякшей отломилась от косяка, пронеслась над самой водой, из зеркальной глуби навстречу ей такая же стайка. Верхние взмыли над ветлами, нижние вглубь ушли. Бобер в старице ветлу грызет, будто топором рубит. Щепа вниз по течению кружится. Как мужичок-кержачок спиной к стволу привалится, посидит, отдохнет, только что цигарку не закурит. Вода в старицу валом из речки валит. В кустах шуршит, напирает. Крякши помотались, помотались, неподалеку от бобра в лужу упали. Плескались, смог поднебесный скатывали. Бобер ветлу догрыз. Верхушка в воду упала, а комель на суше. Взялся бобер за ствол, поднатужился, приподнял да как резнет на всю пойму. Утки аж поднялись. Но рассек накатывающийся по руслу стальной рокот мотора это живое бытие надвое. Подхватился с берега лисовин, взлетели утки. Ушел от греха в воду бобер. Щуки темными стрелами скользнули в коряги… Одни вороны внаглую принялись долбить бесхозную рыбину.

Мчал по руслу, обгоняя пенья-коренья, Венька Егоров на легкой дюральке. Ветер надувал за плечами капюшон штормовки. Глянуть издали, летит егерь над водой о двух головах. Одна, русая, вперед наклонена, другая назад к лопаткам откинута. Только о двух головах и можно так бешено на золотые клочья рвать взблескивающую в закатных лучах между черными деревьями воду.

Зеленеют бугры среди снега. Напуганные ревом мотора стаи пролетной птицы взмывают ввысь. Плывут навстречу черные коряги, зевнешь, вмиг винт загубишь. Ветер дергает сзади за куртку: куда парень летишь? Но улетучился из Венькиной души страх.

— Ур-ра-а! — кричит, захлебывается он солнечным ветром. Нету в этом сверкающем поднебесье горя и тлена, ледяного безмолвия. Зеленая травинка пробивается сквозь снег к солнцу. Норки двумя молниями скользнули по берегу, сцепились, запищали, покатились в воду… Целых три кряковых кавалера за одной уткой гонятся… Весна и любовь обрушились на пойму. Но ничего этого не видит егерь. Все затмила, стоит в глазах алая родинка на белой Наташкиной груди как раз против сердца.

— Наташка-а! — срывая голос, кричит егерь. Были бы крылья, взлетел бы следом за крякшами. Плевать на могильный венок на крыльце, плевать на угрозы прокурора. (Курьякова уже в марте перевели в другой район с понижением в должности). Есть в мире подлунном справедливость, есть. Есть!

По залитой водой пойме выскочил егерь на своей дюральке в залив. Глядь, у берега катер заморский с белой рубкой полированным деревом поблескивает. На берегу палатка, дымок. Сбоку на снегу ворох рыбы. «Никогда на воде один к бракушам не подъезжай, — вспомнились слова Рассохина. — Сделай вид, что не заметил…»

Но какое тут не заметил. Трое мужиков из палатки вылезли. Венька направил «Казанку» к берегу.

— Э-э, да тут старые знакомые. — Егерь спрыгнул на берег, подтянул лодку. В перепоясанном новеньком патронташем мужике с красным от солнца лицом узнал он Кабанятника. У него осенью на подсолнухах Венька отобрал помповое ружье. Этот крендель тогда пригрозил:

— Гляди, егерек, у тебя не две жизни. — Может, и венок он придумал.

— Пойдем, егерь, по сто капель мировую, — предложил Кабанятник. — Алик! — Из палатки уже несли бутылку, закуску.

— Не, мужики, я за рулем. — Венька чувствовал, как горит от ветра лицо. — Зачем вы так хамите! Ну поймали килограмма три-пять. На уху, пожарили. Мешками-то зачем. С икрой же рыба.

— Забери ты эту рыбу себе, друг, — миролюбиво сказал сухой, плечистый парень с кавказским акцентом. У него было смуглое пугающе красивое лицо. — Зачем ссориться, да? Мы отдыхаем. Расслабон, бин-бон. Ты нам не мешай, да. Мы тебе не будем мешать. Ты нас не видел, мы тебя не видели. Ради уважения выпей чуть-чуть. На посошок.

Венька заметил, как и Кавказец, и Кабанятник все время поглядывают на третьего, будто сверяются. Это был детина в камуфляжном комбинезоне. Из рукавов чуть не до колен торчали красные ручищи. Он пьяно сопел. Волосатые ноздри на щекастом лице то выворачивались, то опадали. Из-под покатого лба глядели на егеря глаза, будто две разрытые могилы.

— Давайте мужики, так. — В нем еще встречь солнца и ветра летела весна. — Давайте так. Я вам оставляю рыбы на уху, на жареху, а сети конфискую… Путевки у вас на утиную охоту имеются?

— Имеется путевка. Все имеется. Держи. — Кавказец вытащил из-за пазухи пачку пятисоток, выдернул две, протянул егерю. — Забирай путевку, друг. Тебе хорошо, нам хорошо. Мы отдыхаем. Не порть нам настроение.

— Оставь, на штраф пригодятся, — отвел руку с деньгами Венька.

— Ты, хер мамин, ну-ка вали отсюда! — Тот третий в камуфляжке подшагнул к Веньке вплотную. — Слышь, сдерни отсюда, не доводи меня до греха.

— Боб, остынь. — Кабанятник быстро встал между егерем и Камуфляжной Лапой. — Езжай, егерек, от греха. — В его голосе Венька уловил испуг.

«Карабин в лодке. Вернуться. — Мысль работала ясно и быстро. — Пьяные. Придется стрелять…» Венька быстро сбежал к воде. Лодки стояли рядом. Он прыгнул в их катер. Пробежал на корму. Нагнулся к мотору. Рванул свечной провод. Сзади орали и топали. Провод, вырванный был уже у него в руке, когда его накрыла темень. Бутылка, брошенная Кавказцем угодила ему в виеок.

Очнулся егерь от холода. Он ничком лежал на снегу, связанный, рядом с кучей рыбы. Ломило висок. В палатке смеялись. Венька перевернулся на спину. В темном небе сверкали звезды. Покрутил кистями, наручники надели, гады. Перекатился на живот. Упираясь лицом в снег, встал на колени, выпрямился и пошел в сторону от палатки.

В палатке услышали хруст снега, догнали, сбили с ног.

— Ну что, кобел сраный, допрыгался? — Камуфляжная Лапа наступил ему сапогом на голову. — Выбирай, чо тебе лучше: яйцы отрезать или башку оторвать.

— Боб, остынь, зачем тебе еще одна мокруха? — услышал Венька голос Кабанятника. Сапог перестал давить на ухо.

— Одним больше, одним меньше. Так этот чмо у тя мой помповик отнял?! Я его, блядь, живьем сжую. Пять штук зеленью за него отдал. Где мой помповик? Колись. — Жестокий удар в бок подбросил Веньку. — Порву кобла, как грелку!

— Бобо, падажди. Нэ горячися. Я тебе свой «Браунинг» подарю. Да. С золотой инкрустацией. Сменные стволы. Сказка, Бобо, а не ружье. Пойдем выпьем. Мы его накажем. Но бить лежачего — это не по-мужски.

— Я его хоть лежачего, хоть раком. Порву, как грелку!

— Бобо, на, выпей. Вот так. — Кавказец наклонился к егерю. — Вставай, прастынешь. Теперь выпьешь, нет?

— Он нам чуть всю малину не обосрал, а ты его поишь, — заматерился Камуфляжья Лапа. — Пристегни его к палатке. Потом бегай за ним. Дергаться будет, я его вообще грохну.

Кавказец повернул Веньку спиной к палаточной стойке, перестегнул наручники.

— Не дергайся, парень, Бобо завелся…

Егеря отгораживала от тех тонкая полупрозрачная ткань. Весь пьяный разговор крутился вокруг него.

— Оставь его, Боб, он ничего не докажет. Ни протоколов, ни свидетелей, — трезвым голосом убеждал Кабанятник. Венька слышал, как подрагивал его голос. Он явно боялся. Страх постепенно передался егерю. Только теперь он понял: его будут убивать. И кавказец Алик с пугающе красивым лицом предлагал ему выпить перед смертью.

— … Он ничего нам не сделает. Лодку его оттолкнем. Когда он пехом доберется до телефона, мы уж сто раз на базе будем… — частил Кабанятник.

— Чего ты за него хлопочешь, как за жену, — хохотнул Боб. — Может, он тебе понравился? В голубизну кинуло.

— Боб, я серьезно. Тут тогда такая каша заварится. Он же на службе.

— Вон как Алик скажет. Алик, скажи в масть.

— Я не знаю, Бобо, как ты хочешь. Тут вода все. Кругом вода. Он лучше утонуть может.

— Башка, ты Алик, — гоготнул Камуфляжья Лапа. — Ты похоже «Муму» читал. Я тут лемех какой-то видел. Прикрутим проволокой на шею. Башка!

— Зачем, Боб, беду ищешь? — опять заговорил Кабанятник. — Помповик я тебе новый куплю, только не трожь его.

— Я никак не впарюсь, чего ты так ссышь, — озлился Камуфляжья Лапа. — С твоими хрустами ты от любой зоны откупишься!

Сверкало звездами черное небо. Крякала, свиристела, чиликала на разные голоса пойма.

За тканью палатки, подсвеченной изнутри лампочкой, возилось, кашляло, ржало трехголовое существо. Три головы то сливались в одну шишкастую, звеневшую стеклянным звоном, то опять делились и спорили о его Венькиной жизни и смерти. На холодном ветру егеря била крупная дрожь, ломило висок.

Страшно сделалось, когда Боб стал прикручивать на шею лемех. Ледяная проволока врезалась в шею, душила. Потом его повели к лодке.

— Слушай, мужики, из-за рыбы утопить человека. — Венька собрался с духом. — Чо вы, как фашисты…

— Ты мент. Ты такой же легавый, как они, — дыхнул на него водкой Камуфляжья Лапа. Сунул егерю под нос кулак с наколкой. — Читай: «Слон», «Смерть легавым от ножа». Понял? Всосал? А раз ты не чистый легаш, я те просто утоплю, как Герасим Муму.

Они вывели катер в залитую половодьем пойму. Долго шли в темноте на малых оборотах. С плеском взлетали невидимые в темноте стаи птиц. Камуфляжья Лапа вдруг толкнул егеря к борту, ударил сзади по шее. Венька вниз головой ушел под воду. Сильно работая руками, вынырнул, хватнул воздуха. Лемех на шее опрокидывал головой вниз, тянул на дно. Из темноты донеслось удаляющееся урчание мотора. Со всех сторон на километр, а может, и больше была вода. Венька с головой погрузился в воду, попробовал раскрутить проволоку на шее. От ледяной воды заломило виски. Он вынырнул, поплыл. Лемех тянул, норовил перевернуть головой вниз. Егерь почувствовал, как немеют ноги: «Хоть какое-нибудь бы бревно, корягу…» Чтобы не перевернуться вниз головой, он вынужден был все время плыть в вертикальном положении. Руки и ноги обессилевали, переставали чувствовать. Лемех тянул ко дну. Егерь раскрыл рот, перестал работать руками: «Наташка… Вовка… Танчура, простите меня…» Ноги уперлись в дно. Обрадовавшись, он попробовал было идти, но через несколько шагов опять погрузился с головой, подался назад, попробовал в другую сторону — то же самое. Стало ясно, течением его вынесло на какой-то холмик. Так он и стоял по грудь в воде. Укалываясь о концы проволоки, егерь кое-как освободился от груза. Лемех скользнул под воду, больно ударив по ноге. Но это было мелочью по сравнению с тянущей болью в ступнях и лодыжках. «Судороги, — понял егерь. — Я в ловушке. Вплавь не добраться. Судороги от переохлаждения… Если бы меня нашли с лемехом, поняли, что меня утопили. А так будут думать, утоп по дурости… Хоть опять привязывай…»

Течением на нем шевелило одежду и, казалось, будто кто-то осторожно его ощупывал под водой. Он уже не чувствовал ног и рук. Тепло уходило с периферии к сердцу. Явь мешалась с видениями. Вот над головой пролетели большие белые птицы, с плеском попадали в воду. Одна из этих птиц подплыла к нему, обняла крылами, зашептала: «Мой хороший, мой сладечка, щас я тебя согрею». Прижалась к нему жарким телом. Он почувствовал, как горячие крылья-руки обнимали его, гладили. На минуту сделалось так легко и радостно: «Она спасет меня».

— Наташа, выведи меня, умираю, — простонал вслух Венька.

Вспугнуто мелькнули в темени белые крыла с алой родинкой:

«Я не знаю дорогу, мой хороший». Ледяные щупальца тянулись из непросветной темени, корежили его обессиленное тело.

Вдруг егерь увидел движущийся над водой столбик света. Клонясь вперед, столбик приближался к нему, обретая очертания детской фигурки. Мальчик в длинной белой рубашке шел по поверхности воды.

— Вовка, сынок. Научи меня идти так же, не замочив ног.

«Мои грехи пишутся на песке, твои на камне», — эхом прозвучал голосок. Мальчик растаял в ночи.

Вода шумела в темноте, прибывала. Егерь стоял, задрав подбородок, чтобы не захлебнуться. Шаг в сторону, и он погружался с головой. Все чаще его накрывали волны забытья. Слышались голоса, проглядывали из тьмы лица.

— Солдатик, а солдатик, — услышал он глуховатый старческий голос. — Иди за мной, солдатик. — Егерь разлепил веки. Рядом с ним стояла старушка в платке. — Иди за мной, мой жалкий. Иди, не бойся.

— А ты кто, бабунюшка, — как маленький ухватился за нее Венька.

— Забыл ты меня, жалкий мой, — покачала головой старуха. — Иди, иди жалкий за мной, тут мелко… Помнишь, сидела я на базаре в уголочке, плакала? А ты мимо проходил. Нагнулся ко мне, спросил: «Что ты, бабушка, горько так плачешь?» Я говорю, милостыню в баночку мне накидали, а какой-то охальник в горсть себе высыпал и убег. И теперь мне даже хлебца не на что купить. А ты с руки часы с блестящим браслетом снял, мне в подол положил и убег… Видишь, дорожка от тех часов на воду легла серебряная. По ней солдатик к берегу и гребись. Очнулся Венька, белая дорожка от луны на воде серебрится. Пошел он маленькими шажками по этой дорожке. Все мельче — по пояс. Мотор заурчал. Все ближе, ближе. Прожектор ему в глаза ударил. Волной от катера накрыло.

— Смотри, наша Муму всплыла, — узнал он голос Камуфляжной Лапы. Хреновый из меня Герасим. Дай-ка я ему по башке веслом хлопну!

— Кончай, Боб! Когда на виселице веревка рвется, второй раз не вешают, — остановил его Кабанятник. Схватили под мышки, втащили в катер. Бросили на кучу рыбы.

Венька почувствовал, как край стакана больно вдавился в губу: «Пей!»

Водка обожгла рот. Венька ощутил, как горячий комок катится по горлу, разливается в животе.

— Выкинь его, не хера катать, — выругался Камуфляжья Лапа. Катер вскоре ткнулся о берег. Веньку толкнули за борт. На четвереньках выполз из воды, упал на землю.

— Хорошо, он теперь через полгода оклемается, — сквозь шум двигателя донесся до него голос Кабанятника. — Часа три в ледяной воде просидел.

— Его яйцами теперь только гвозди забивать, — заржал Камуфляжья Лапа.

— Спасибо тебе, бабуль, — пляшущими губами выговорил егерь и, спотыкаясь, побрел по блестевшему под луной ковылю.

 

Глава двадцать третья

Солнце поднялось над поймой, когда над желтой палаткой жутко заскрипели тормоза. Все трое, заспанные, выскочили наружу. Прямо у входа стоял по самую крышу заляпанный грязью УАЗик. От радиатора валил пар. Из кабины выпрыгнул егерь. Трое попятились. Даже Камуфляжья Лапа по-бабьи прикрыл рот ладонью. Голова егеря вся была белой, будто густо обсыпана снегом. В проваленных глазницах горели два желтых слепящих огня: на них нельзя было смотреть, как на солнце. В первый момент они даже не разглядели в его руке пистолет. Венька уперся взглядом в Камуфляжью Лапу.

— Топай, Бобик, к воде. И вы за ним, ну, — трудно разлепляя губы, страшно выговорил егерь, направил ствол на Камуфляжью Лапу. И тот, подчиняясь, горевшему в глазах егеря огню, двинулся вперед. Все четверо шли к берегу в полном безмолвии. Алик и Камуфляжья Лапа были обуты в кроссовки. Кабанятник шлепал по грязи в белых шерстяных носках. У воды все трое остановились. Смотрели на Веньку.

— Щас будем искать Муму. — Он вскинул пистолет. Негромко хлопнул выстрел. Сорванная с головы Камуфляжьей Лапы кепка закачалась на воде. — Ну-у!

Алик первый шагнул в воду по колено. За ним полез Кабанятник. Эти двое погрузились в воду по пояс, повернулись к егерю, ждали. Камуфляжья Лапа стоял по колено, держась за борт катера. Вдруг он быстро перегнулся через борт. И когда развернулся лицом к егерю, в правой руке блестела острога. Он закричал и метнул ее, как копье, целя егерю в лицо. Одним из рожков егерю вспороло щеку. Острога вонзилась в землю позади, задрожала древком. Тут же хлопнул выстрел. Камуфляжья Лапа попятился, все сильнее и сильнее запрокидываясь назад. Упал спиной в воду. Задергался. Кабанятник и Алик недвижно стояли в воде.

Кровь из разорванной щеки заливала куртку. Венька подошел ближе, вскинул пистолет.

— Не надо. Прости нас, — закричал Кабанятник. Алик полз по грязи на коленях, плакал.

— Тащите на берег, а то захлебнется, — показал пистолетом егерь на баламутившего воду ногами Камуфляжью Лапу. Когда его выволокли на склон, тот уже был мертв. Пуля пробила сердце, навылет.

Теперь в широко раскрытых глазах Камуфляжьей Лапы стояло весеннее небо. Промелькнула в зрачке низко пролетевшая ворона. Егерю показалось, будто Боб подмигнул ему.

 

Глава двадцать четвертая

Весь этот день прошел для егеря как в тумане. Хирург накладывал швы на рассеченное острогой щеку. Допрашивал следователь. Возили на место происшествия. Венька рассказывал и показывал, как все произошло.

К вечеру его начинал бить то сильный озноб, то вдруг делалось так горячо, будто его окунали в кипяток.

Танчура собрала на него все одеяла, шубы. Щипало от пота шов на щеке.

Вовка взбирался к нему на кровать, гладил отца по волосам:

— Пап, а зачем ты их мукой натер?… А она смоется? Мамка говорит, на все время… Ты мне так тоже сделаешь.

— Кыш отсюда. Дай отцу полежать спокойно. Видишь, болеет. Иди вон по телеку мультики твои про Скруджа.

— Не надо. Я ему лоб холодю. Он мне велел. — Вовка клал обе прохладные ладошки Веньке на лоб. — Так холодит, пап? Давай снега принесу.

— Смотри шов не задень, холодильник. Вень, я полотенце намочу. На лоб положим?

— Не канителься, Тань, все нормально.

— Ничо себе. Двенадцать швов. Шея вся угольно-черная. Какими-то полосами. Одежа в грязи, не отстираешь, — едва сдерживала раздражение Танчура. — Скажи, что хоть с тобой случилось. Все спрашивают, а я ничего не знаю. — Голос Танчуры дробился эхом. Слова превращались в красные сполохи, метались по комнате.

Ночью егеря на «скорой» увезли в райбольницу. Венька был без сознания. Упало давление. Обнаружились хрипы в легких. Дежурный врач-хирург, тот самый, что принимал роды у Танчуры, теперь с бородкой и животиком в состоянии егеря опасности не углядел. Капельница, антибиотики, жаропонижающее…

Утром к егерскому дому подкатила заляпанная грязью «десятка». Танчура как раз выходила с Вовкой из дома, вела в садик. Из салона вышел быстрый в движениях парень в черном свитере, с коротким ежиком волос. Присел на корточки перед Вовкой.

— Как тебя зовут? Вова? А фамилия Егоров? Молодец. А где папка?

— В больницу увезли с темпе… с темпелатулой.

— Чего допытываешься? Ты сам кто такой? — неласково спросила незнакомца Танчура.

— А вы его жена? — Парень в черном, не вставая с корточек, прицельно снизу вверх оглядел Танчуру. — У меня для вас гостинец. Ген, открой, — крикнул он в сторону машины. Крышка багажника поднялась. Парень вытащил оттуда большую картонную коробку. На нее поставил другую поменьше. — Откройте, я занесу.

— Эт что за гостинцы? — Танчура не тронулась с места. — Может, бомба какая чеченская?

— Ну, бдительная, — засмеялся парень. — Смотри. Тут коньяк, а в этом икра, балычок, семужка. Апельсинчики-лимончики…

— Веник не забудь, — донесся из машины голос.

— Точно. — Парень бросился к машине. Достал с заднего сиденья полыхнувший на солнце букет пунцовых роз. — Это вам.

— Такая красота, — закраснелась Танчура. — Это от кого все?

— Держите! От Бармалея.

— Щас я ворота отворю. Может, вы с дороги перекусите? — засуетилась Танчура. — Кто Бармалей-то такой богатый? Вов, не стой. Открой ворота дяде.

Во дворе парень достал из брюк пачку пятисоток в банковской упаковке. Протянул Танчуре.

— Это отдадите мужу.

— Нет. — Она даже руки за спину спрятала. — Вы сами ему отдайте.

— Это долг. Мы ему возвращаем. — Парень положил деньги на крыльцо. Хлопнул воротами и уехал.

Глеб Канавин, мокрый после душа, накинув халат на голое тело, пил чай. Отходил после запоя. В углу телевизор бубнил местные новости. Гнали всякую мелочь. Вдруг Глеб насторожился. «Сегодня криминальный мир области прощается с одним из самых крупных авторитетов региона, — частила дикторша. — Три дня назад был убит Борис Колымский, известный в криминальных кругах под кличкой Боб. По версии силовиков это было заказное убийство. Имя убийцы авторитета известно. Но держат в секрете. Боб Колымский курировал городской автомобильный рынок. Имел долю в игорном бизнесе, сеть магазинов и многое другое…»

Глеб отставил чашку. Нашарил пульт дистанционки. Его величество случай сам шел на него. Он нажал кнопку дистанционки, включив запись мелькавших на экране кадров на видео.

На экране возникли и пропадали машины ГАИ, перекрывшие боковые улицы. В устье змеившейся черной людской рекой плыл блестевший лаком и золотом гроб. «И ни одного крупного плана, — усмехнулся Глеб. — Оператор не первый раз снимает. Умудрился забраться на крышу, а ни одной рожи не показал».

Через минуту он уже звонил одному из своих приятелей, офицеров из «Альфы».

— Так кто грохнул этого урода? — Чай из чашки плеснулся на палас, будто из трубки сильно дунули в чашку. — Кто-кто его завалил?… Быть не может. И где он теперь? Как дома? Они же его порвут. На поминках, как всегда, будут клясться отомстить убийце…

Глеб нажал кнопку микрофона, положил трубку. В комнате зазвучал голос говорившего на том конце провода.

— Тебе что-нибудь говорит кличка «Развалина»?

— Слышал, так, бандюган, авторитет какой-то, — сказал Глеб.

— Это один из самых серьезных криминальных авторитетов. Вор в законе, еще тот, советской формации. Жестоко карает беспределыциков. Так вот. Развалина с осени охотился за этим психом. Помнишь, джип его расстреляли? Шофера завалили. А он на пол лег и ни царапины. Потом мину в подъезд подложили… А тут им везуха. Бесплатный киллер.

— Слушай, как-то не вяжется, — перебил говорившего Глеб. — Такая птичка и без охраны.

— А он, этот Боб такой был, отмороженный… С ним были двое. Алик, его правая рука, и еще один друг, бизнесмен… Теперь этого бедного егеря или сразу пристрелят, или посадят, а там на зоне уберут…

Через два часа Глеб чисто выбритый входил в здание райбольницы. Когда он в сопровождении медсестры поднялся на этаж, поперек коридора встали двое крепких близнецов в темных костюмах. Загородили дорогу Глебу.

— Вы кто?

— Вы почему без халатов в медучреждении, закричал на них Глеб. — Пусть немедленно наденут халаты, — повернулся он к медсестре. — Идемте!

Глеб сделал шаг к кровати и остановился, потрясенный. Он не сразу узнал егеря. Лицо его было обмотано бинтами. Из белизны провально чернели глазницы, выглядывал заострившийся нос. Шея представляла собой один страшный синяк с желтоватым оттенком.

Из бинтов на Глеба глянули сухие горячечные глаза. Венька был в сознании.

— Чего разлегся, поехали на рыбалку, — растерявшись, сказал Глеб.

— Отрыбачился, — чуть слышно отозвался Венька.

— Помнишь, ты тост говорил: враги умрут, беда растает. Давайте выпьем мы за то, что жизнь хорошая такая. Так выпьем!?

— Помнишь, ты меня приглашал на свои похороны? — тихо проговорил егерь. — Теперь я тебя на свои приглашаю.

— Вениамин, брось. Расскажи вкратце, как все получилось с этим Бобом.

— Зачем тебе?

— Понимаешь, тут есть о чем поразмышлять. Бандит — владелец магазинов, казино. На него охотятся милиция, прокуратура, налоговая полиция, наемные киллеры. А он в ус не дует. Он для них не уязвим. Вся государственная машина не может его остановить или не хочет. И находится один честный человек. Которому за его работу платят смешные копейки. И он единственный, кто не пасует перед этим уродом. Это же классная тема для статьи, Вениамин?

— Я просто пуля. — Егерь закрыл глаза.

— Ты о чем?

— Ты мне говорил. Он посылает пули с самонаводящейся системой. Меня выстрелили… Он хотел утопить, привязал лемех на шею… Никто не помог, одна старуха показала дорогу. Я ей отдал часы с браслетом… По серебряной полоске… Не замочив ног…

Медсестра тронула Глеба за руку.

— Идемте. Он бредит.

Прямо из больницы Канавин позвонил Рассохину. Тот только что приехал из Астрахани и ничего не знал. Вечером того же дня егеря на санитарном вертолете доставили в областной центр. Танчуре разрешили находиться около мужа в реанимационном отделении… Шли пятые сутки. Егерь все реже приходил в сознание. Метался в бреду. Кричал несуразное. От этих его выкриков Танчуре делалось страшно. Врач, румяный Колобок с треугольной бородкой, все чаще поджимал губы. Пристально глядел на Танчуру твердыми умными глазами. В рыжеватом венчике, окаймлявшем его лысину, волос осталось, пожалуй, меньше, чем он видел смертей. С Танчурой он заговорил жестко и просто.

— Ваш муж не хочет нам помогать. Он не борется за жизнь. Еще сутки, двое, и мы его потеряем. У меня складывается впечатление, что он почему-то хочет умереть. Почему? Вы ему не изменяли?

— Нет, ни одного раза, — в тон ответила Танчура.

— Он вас любит?

— Ну… любит.

— Так заставьте его, разбудите. Привезите ребенка! Залезьте к нему в постель.

Танчура глядела на Колобка во все глаза, не понимая. Под ее взглядом врач начал раздражаться.

— Это очень серьезно, милая моя. В сорок втором году в фашистских лагерях смерти врачи СС погружали пленных в ванны с битым льдом. Температура воды там была, как в Северном Ледовитом океане. Они хотели научиться оживлять своих моряков и летчиков, падавших в ледяную воду. Тогда выяснили: вернуть замерзшего человека к жизни способно лишь естественное тепло женского тела. Так вот милая, — поднялся из-за стола Колобок. — Убежден: если женское тепло способно оживлять тело, то женская любовь может оживлять душу.

Привезли Вовку. Подвели к больному. Под строгим взглядом матери малец подошел к кровати, чмокнул отца в щетинистую щеку. Выговорил, как учили дома:

— Папочка, хочу с тобой рыбачить. На охоту я с тобой хочу… За меня заступался…

Венька поманил сына рукой.

— Нагнись, нагнись к папочке, Вова, — подтолкнула Танчура. Венька поцеловал сына в лоб, разлепил спекшиеся губы.

— Дед научит.

«Прощается…», — поняла Танчура. Зажала рот ладонями, чтобы не закричать в голос, выбежала в коридор.

 

Глава двадцать пятая

Наталья в садике, выбрав момент, когда никого не было рядом, целовала Вовку в макушку. Шепотом спрашивала:

— Как там папка-то?

— Плохой, — односложно отвечал тот. — Мамка к нему уехала… Дед мне на совершелетие ружье подарит, вот такушки!..

Наталья приходила с работы, ложилась на диван, укрывалась пледом. Так и лежала, лицом к стенке, поджав колени, как неживая. Возвращался с фермы Петр. Кормил скотину. Бренчал на кухне посудой. Звал ужинать. Вставала, шла. Съедала несколько ложек.

— Вкусно. Спасибо.

И опять ложилась. Петр садился на край дивана, гладил ее по голове:

— Давай, Наташ, отсюда уедем. Ребеночка усыновим. Что ты все молчишь? Скажи что-нибудь… Ну знаю, знаю противен я тебе. Не любишь…

— Голова у меня, Петь, раскалывается. Не шуми, пожалуйста.

Муж хлопал дверью. Возвращался пьяный.

— Думаешь я не понимаю? Дурак? Из-за него же все ты такая. Он искал своего и нашел. Думал море поколено. Догордился. — Муж раздражался все сильнее. Кричал: — Да я его бы сам тогда на плотине завалил. Всю жизнь он мне поломал. Всех душил! Да его… Он у меня в ногах бы валялся… Зря его пожалел…

Наталья закрывала уши ладонями. Сжималась в комочек. На этот раз в Петрово бормотание добавились звуки женского голоса. Наталья вскочила с дивана. В комнате стояла Танчура. Она шагнула к Наталье, обняла, закричала в голос. У Натальи подкосились ноги, смаху села, почти упала на диван. В сумерках комнаты ее лицо светилось, как тогда в окне, белым пламенем. Кривились губы, пытаясь что-то произнести.

— Что кричишь, умер, что-ли? — Петр покачивался в дверях, упираясь рукой в притолоку.

— Все время без памяти. Вторые сутки в себя не приходит, — глухо выговорила Танчура. — Все время тебя, Наташ, зовет. Врач сказал, он не борется за свою жизнь. Он сказал, «мы его теряем». Танчура опять закричала в голос.

— Ну а Наташа тут при чем, — буркнул Петр. — Она что, врач?

— Чо вы такие безжалостные? — Танчура повернулась к нему. — Комок соли вместо сердца у вас… Ты же с ним в друзьях был.

Наталья заметалась по дому. Хватала платья, кофты: «Господи, он умирает, а я цветастое платье. — Швыряла на пол. — Черное? Не надо накликать. Он живой!»

— Я тебя никуда не пущу, — загородил дорогу Петр. — Есть жена у него, есть врачи. Ты ему кто?! Никуда не поедешь!

— Петя, ну что ты говоришь? — Она подняла на него глаза. Лицо жены светилось, будто свеча под водой. Петруччио попятился.

— Куда ж ты? Хоть жевни что-нибудь перед дорогой. Щец налью, — забормотал, заторопился, сбитый с толку этим пугающим светом.

Но она уже шла к дверям, на ходу надевая пальто. Вывалившийся из рукава платок, оторванным крылом упал на пол.

Наталье показалось, до областного центра они тащились целую вечность. Ей хотелось колотить кулаками в застывшую спину шофера. Злилась на Танчуру: как она может говорить про какие-то апельсины, сокрушаться, что забыла взять простынки… «Он же там один, а они не торопятся. Он меня звал. Ему плохо, он звал… Господи, ну когда же мы приедем…»

Она плохо помнила, кто-то надевал на нее белый халат. По длинным коридорам она бежала впереди медсестры. Как она ненавидела эти облезлые стены. Этих чужих, спокойных людей в белых халатах. Они кололи иглами, вставляли в вены резиновые трубки, мучили ее Веньку, ее душу. Вставляли в вены резиновые трубки… Она ненавидела их всех.

«… Я опоздала, они меня нарочно водят по этим обшарпанным лабиринтам… Чтоб там, где он лежал, все прибрать, спрятать его».

 

Глава двадцать шестая

В последний раз эту черную птицу с длинной шеей и раскаленными докрасна перепончатыми лапами спугнул от него Вовка. Когда приложил ладошки к его глазам, птица оттолкнулась огненными лапами о грудь и пропала. Но как только шажки сына угасли за дверью, он опять почувствовал жар от взмахов ее крыльев. На этот раз черная птица несла в клюве раскаленный лемех. Она уронила его Веньке на грудь. Венька согнулся и закричал от страшной боли на всю больницу, но из губ вырвался лишь стон. А птица все вилась, подхватывала лемех и сверху бросала на грудь…

«Мне так же было больно, когда ты прострелил мне сердце». Голосом Боба стонала черная птица. Лемех вонзался все больнее, рвал грудину. Вот птица взмыла в небо. От нее отделилось сверкающее лезвие и полетело в него. Венька рванулся изо всех сил в сторону, но лезвие резануло по сердцу. Мягкая сила понесла его по темному узкому туннелю. Он не видел стен, но почему-то знал, что он узкий. Различил в темноте светящуюся точку, далеко впереди. Из нее лился ласковый тихий свет. Стены туннеля пропали, и он поплыл в этом мягком молочном свете, ощущая необыкновенную легкость, покой и радость. И где-то там, в потоках этого чудного света, звенели едва слышно серебряные колокольца…

«Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я медь звенящая или кимвал звучащий, — лепетали детскими голосами колокольцы. — Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви — то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы», — в самую душу лился серебряный перезвон. И Венька понимал, что знал это всегда, задолго до того, как про «любовь и сожжение» пытался сказать ему Глеб Канавин.

«Любовь долго терпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, — лился радостный лепет. — Не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине. Все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестанет, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится… А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь, но любовь из них больше», — вызванивали колокольцы.

«Так вот отчего мы так все мучаемся. Как же любить всех? — в тихом восторге вопрошал егерь. — Как любить Танчуру, Сильвера, Петра, Кабанятника, Боба… всех всех… жестоких, завистливых, злых, подлых… научи меня…» — просил он, счастливо паря в восходящих потоках света.

И вдруг он увидел сверху пустую палату, скрюченное на смятой простыни тело. С брезгливым страхом узнал в этом распростертом человеке с повисшей с кровати рукой себя. Дверь в палату отворилась. Вбежала женщина. Остановилась у порога. И бросилась к нему. Упала на колени, схватила безжизненную холодеющую руку. И тогда свет пропал. Он ощутил боль и застонал.

Наталья, стоя на коленях, едва прикасаясь, целовала его губами. Губами чувствовала обтянутые кожей скулы. Он застонал, она отшатнулась, испугавшись, что сделала ему больно. На нее в упор смотрели чужие глаза. Кто-то другой, как через очки, смотрел через его глаза, оттуда, из недоступной и пугающей пустоты.

Она что есть силы вцепилась в его тряпочную руку и закричала. Говорят, ее крик слышал даже куривший во дворе шофер скорой помощи.

Вбежавшая на крик медсестра отвела Наталью в сторону от кровати, щелкнула кнопкой: на зеленоватом экране монитора замелькали редкие неровные зубчики. С каждым мгновением зубчики частили, делались мельче. Прибежал Колобок в расстегнутом халате, что-то дожевывая на ходу. На экране зубчики вытягивались в прямую линию. Колобок, положив руку на руку, что есть силы двумя руками массировал сердце.

— Иглу! Адреналин! Что ты суешь! Длинную! Быстрее, бляди! — На экране метнулась зазубринка и пропала. — Готовьте электрошок. Время?

— Три минуты уже, Валерий Иванович!

Наташа видела, как страшно, дугой выгнулось Венькино тело, потом еще и еще.

— Время, — кричал Колобок. — Сколько прошло?

— Четыре минуты, Валерий Иванович.

Колобок, матерясь сдернул резиновые перчатки. Наталья закричала.

— Кто пустил? Проходной двор! Выведите вон! — взревел Колобок. Но она уже ничего не слышала. Растолкав врача и медсестер, она бросилась к нему.

— Веня, милый, не умирай! — бешено целовала помертвевшее лицо, синие губы. — Господи, Венька! Не смей умирать! Я тебя люблю! Люблю! Люблю!..

Ее тащили за халат, пытались разжать впившиеся в кровать пальцы.

— Я не останусь тут без тебя! Гад, предатель! Не уходи! Венька милый! Пожалуйста не умирай! Венька! Гад, ненавижу! Предатель! — Не помня себя, она била его по щекам. Целовала глаза, губы. — Милый, любимый, не умирай!

— Женщина. Идемте, женщина, — тянули ее от кровати медсестры.

— Венька, я не хочу без тебя!

— Пустите ее, — рыкнул Колобок. — Оставьте, вам говорю! — Отвернулся к стене, украдкой перекрестился. Когда он взглянул на монитор, линия на экране ожила, задвигалась вверх-вниз.

Сквозь слезы она увидела, как дрогнули черные веки. На нее смотрели полные страдания, но такие родные глаза. Разлепились запаянные молчанием губы. И все, кто стоял в палате услышали шепот:

— Наташка!

— Что, мой хороший, что? Больно тебе…

— Ну пойдем, пойдем. Теперь он живой. Теперь все хорошо. — Колобок обнимал ее за плечи, вел из палаты. У двери Наталья оглянулась. Он провожал ее взглядом.

— Идем, идем. — Колобок вывел ее в коридор. — Ты даже, милая, не знаешь, что ты… сейчас сотворила.

И не договорил. Наталья схватила его за отвороты халата. Трясла что есть силы:

— Всех вас ненавижу! Поубивала бы! Ненавижу!.. — Уткнулась лбом Колобку в грудь, зарыдала.

— Ну будет тебе, будет. Он жив. Ты молодец. — Колобок усадил ее на клеенчатый диван в кабинете, обнял. — Ты ему кто, первая жена?

— Никто я ему, никто!

 

Глава двадцать седьмая

В ту ночь, когда егерь впал в состояние клинической смерти, Найда принялась выть. Разбуженная этим воем жена фермера растолкала супруга.

— Слышишь, как воет страшно, будто по покойнику? Беду накликает. Ты бы спустил ее с цепи.

— Повоет и перестанет, спи. — Фермер поворочался и опять захрапел. Но когда жена стала одеваться, очнулся.

— Ты куда?

— Отвяжу. У меня аж мурашки по телу. Накличет.

— Я те отвяжу.

— Все равно хозяева найдутся.

— Дура. Я с ней всю зиму канителился. Спаривать в Касимово возил. Она отвяжет. Людям щенков обещал. Она отвяжет. Щас!

Чем объяснить, но когда остановившееся сердце егеря опять забилось, Найда умолкла. Она еще долго брякала цепью. Ложилась, опять вставала. Наутро принесла трех мышастого цвета щенков.

— Вот она чо выла, а эта дура, к покойнику. Отвяжу. Искал бы щас, — ворчал фермер, устраивая щенков на подстилку в сарае. — Лобастенькие, волчатки мои.

Через полтора месяца он продал всех трех. Найду опять посадил на цепь во дворе. С разбухшими сосцами она кружила около конуры, сматывая цепь в комья. Фермер подходил, разматывал цепь, гладил ее. Он не чувствовал никаких угрызений совести. Точно так же он отнимал от матки поросят и продавал их. По заказу городских знакомых резал на шашлык молоденьких ягнят…

Найда мерцала желтоватыми тоскующими глазами и теперь не виляла хвостом, когда фермер ее гладил. Молоко из разбухших сосцов капало в пыль.

Через пару дней утром, как всегда на заре, фермер вышел во двор. Подошел к конуре, плеснуть в плошку свежей воды. Столб у лаза белел щепой. Найды не было.

«Выгрызла штырь, вместе с цепью ушла, — огорчился Фермер. — Кутят от нее продавать выгоднее, чем поросят… Может, цепью замоталась где». Обошел двор. В углу овечьей калды на березе сходил с ума соловей. Он то примолкал, выжидая ответного цвиканья из черемушника у речки, то опять рассыпал, так что от его прищелка подрагивали листочки.

«Во, гармонист, как соловьиху уговаривает. Ни солярки, ни запчастей ему не надо — позавидовал певцу фермер. — Одни девки на уме». И запнулся, будто смаху треснулся лбом о дубовую притолоку. В глазах поплыли белые пятна. Он зажмурился. Пощупал лоб — не больно. Да и откуда посреди двора взяться перекладине? Протер глаза, испуганно перекрестился. На калде тут и там грязными кучками валялись овцы с распаханным от уха до уха горлом. В косых лучах солнца жутко пылали лужи крови. Кое-где кровь еще дымилась. Соловей шеперился, рассылал над кровавыми лужицами яростные трели. Фермер поднял беленького кучерявого ягненка. Подвесил за задние ноги к перекладине. Взблескивая на солнце длинным ножом, стал снимать шкуру… Певец на березе неистовствовал. Когда перед приездом покупателей щенков фермер затер Найде белую лапу золой, чтобы походила на чистокровную волцичу.

«Показать бы им ее работу, — с непонятной самому гордостью за суку, думал фермер. — Семнадцать голов чикнула, волчара… «Морда широкая. Полукровка», — передразнил он одного из тех покупателей. — Сам полукровка, крендель несчастный… В столовую на мясо бы сдать… семнадцать голов».

Мокрая от росы, с забрызганной кровью мордой Найда, волоча по траве цепь, дотрусила до леса и залегла в гуще чилиги. Боль в сосцах не давала ей покоя. И она пошла дальше. Цепь то и дело цеплялась за кусты, душила ошейником. Найда выбралась на чистое место. Выбитой в склоне овечьей тропой спустилась к ручью. От выпитой крови ее донимала жажда. Звериный инстинкт гнал ее ближе к лесу, Найда подалась к зеленевшим у ручья ветлам. Вымытыми половодьем кореньями деревья, как лапами, цеплялись в склон. За один из обломков корня и замахнулся конец цепи. Сколь Найда ни рвалась, цепь не пускала. Ручей сверкал на солнце, окатывал сыростью всего в трех шагах от волчицы.

Найда пятилась задом, норовя выдернуть голову из ошейника. Грызла окаменевшую лапу корневища. Обессилев от жары и жажды, подрыла землю и легла. Ночью она лизала с травы росу. Поранила колючкой язык. На другой день Найда слышала на склоне шорох множества копытцев. Ручей помутнел. От воды запахло овечьей мочой. Но пастух к деревьям не подошел. И на вторую ночь Найда опять лизала росу. Утром вырыла под деревом нору. Спряталась от жары в прохладную темень. Терзала жажда. Оцарапанный язык распух. В глазах начинали егозить светлячки. Волчица погибала от жажды. На четвертые сутки сквозь толщу земли она услышала шум мотора. Потом голоса, мужской и женский. В основном звучал мужской.

Лихой корсар примчал на своем зеленом обломке-бриге в глухую бухту не совсем юную, дебелую раскрасавицу. И теперь, выпроставшись из кабины следом за своей парадной ногой, Сильвер расстилал на траве брезентовый полог. Сервировал его зеленым лучком, сальцом, теплыми, прямо с гнезда яичками. Сверкнули и застыли стаканчики граненые, за ними из-под полы, будто с сердца, спрыгнула стеклянная сваха.

— Присаживайся вот сюда, в холодочек. Щас такой пир с тобой устроим, — щурился на солнце Сильвер.

Красавица смахнула с ног тапочки с раздавленными задниками, захихикала:

— Травка какая. Щекотно. Юбку бы не обзеленить.

— Щас я тебе под задочек пиньжак подстелю, — эдаким гибридом соловья со змеем-искусителем вился Сильвер. И как тогда в крепях, когда крался к кабану, чувствовал он, как молодеет лицо, движения делаются по-юношески гибкими и точными, отрастает нога.

— Приступим. — Он наполнил стаканчики.

— Брешут, твой зятек с этой… с мафией спутался…

— За твою, Надюшечка, неземную красоту. За стать твою выпью стоя, как офицеры. — Сильвер взгромоздился на протезе и, отведя локоть кверху, кувыркнул граненый.

— Ладно уж. Кому она нужна, красота. — Голубые глазки глядели на Сильвера снизу вверх, ласкались. — Сало-то сам солил?… Жестковато… Мой разгребай вторую неделю без просыху пьет. — Надюшечка прожевала сало. — Жестковато… Зятя-то из больницы выписали?

— Выписали.

— Будто он с этой… как ее, с мафией?

— Не верь ты этим брехням, — сверкнул разбойными глазами корсар.

— Да я сама видела, — вроде как обиделась Надюшечка. — По телевизору показывали, как этого хоронили, какого он застрелил. Народу страсть. Машины, милиция. А утром иду, гляжу к его дому черная машина подъехала. Как раз Танчура твоя на улицы с Вовкой вышла. Из машины парень вылез в черной одеже, без шапки, стриженый. Какие-то коробки в ворота заносил, цветы. Говорят, ему мильон за убийство этого богача заплатили.

— Натуральная брехня. — Сильвер, как дирижер, взмахнул бутылкой. — Между первой и второй перерывчик небольшой. Ах, шибает!

Чем ниже опускался уровень в бутылке, тем выше вздымалась Сильверова душа.

— Ты думаешь, Надюшок, мы тут с тобой двое только? — Сильвер сощурил один глаз. — Нет, леди моя. Трое нас.

— Ты чо обзываешь? — Надюшок даже сало перестала жевать. — Я тебе чо?

Сильвер стрельнул взглядом в голубенькое небо, с высоты канул хищным глазом в ложбинку между литыми грудями леди.

— По-английски это означает, барыня!

— Да ну тебя, нашел барыню, — засмеялась, заплескала ручкой. — А ктой-то тут третий с нами?

— Смерть. — Сильвер уронил голос до шепота. — Иди-ка поближе, чо скажу.

Надюшок на четвереньках, подползла к Сильверу. Тот приобнял, зашептал на ушко.

— Эт я же им сплановал, как этого авторитета уконтропить. Его люди про меня прознали. Заказали меня. Трех киллеров из Мурманска прислали.

— Ладно брехать, — отстранилась Надюшок. — Разливай остатки. С тобой еще и меня ни за что уберут. Поехали.

— Прислать-то прислали, а фотокарточки им раздали не мои, а покойника одного, тоже безногого, да-а, — довольный испугом своей леди, заливался Сильвер.

— Не бреши!

— Сулил я тебе сапоги к весне справить? Справил ай нет?

— Ну справил. У меня вон и на зимних молния расходится.

— И зимние справлю. — Взбушевавшаяся фантазия вздымала Сильвера выше финансовых возможностей. — Они с Венькой расплатились, а со мной все тянут. Получу от них доллары. Мы с тобой не в Тухлый лес, а куда-нибудь на Канары завихримся. Али-и… Али лучче на остров Пасхи. Там наших из России поменьше. А то на этих Канарах курють, мат-перемат.

— А чо ж там, на острове, круглый год паску что-ли празднуют?

— Ты в школе географию проходила? Эт название такое. А ты куда больше хотела: на Канары или на Пасху?

— Нам, ледям, все равно, я в жисти своей в море не купалась. — Надюшок как стояла на четвереньках, так и замерла, запрокинув лицо, будто уже погружалась в океанскую лазурь.

— Эх, Надюшок, люблю я тебя крестовой любовью от макушки до самых пяток. Надюшок. Вот сюда… — Сильвер с подскоком придвинулся, обнял ее.

— Чо ты на меня наваливаешься, как на проститутку. Деревяшкой своей больно… Токо иззелени мне юбку, новую покупать будешь.

— Две тебе куплю!.. Какие они у тебя, прямо лебеди белые.

— Погоди, камень какой-то под спину попал.

— Где?

— Вот.

Сильвер вскинулся, оглядел горизонты. Из-под жаркого Канарского поднебесья пал соколом на ветлянскую леди. Раздались на стороны белые лебеди, заерзали…

Оставив истерзанную жертву обирать перышки, флибустьер спустился к ручью и опешил. Туго натянутая цепь уходила от корневища в нору.

«Барсук попался в капкан…» — окинуло жаром утомленного любовью кавалера. Перехватив костыль, как палицу, Сильвер потянул за цепь. Найда сама выползла наружу. Сильвер отпрянул, замахнулся. Собака зарычала. Человек опустил костыль. Не в силах встать, она смотрела на человека мутными глазами. Из пасти свешивался распухший язык. Кто мог узнать в этом перепачканном глиной живом скелете веселую, прогонистую Найду.

«Цепь хорошая, пригодится телка привязывать, — решил Сильвер. Бочком двинулся к Найде, выставляя вперед протез. — Если что, за деревяшку хватает».

Найда спокойно дала снять с себя ошейник и кинулась к ручью, перепугав Сильвера. Она не лакала воду, а хватала смаху всей пастью. Захлебывалась, бока ее раздувались на глазах.

Зеленый «Запорожец» вскоре умчал всех троих: Сильвера, его рассиропленную самогоном и любовью леди и незримо ютившуюся на заднем сиденье флибустьерову смерть.

 

Глава двадцать восьмая

Долго выздоравливал егерь. Маялся, в бреду ли наяву стояла у кровати на коленях Наташа, звала оттуда, где пели серебряные колокольца. Танчура как-то привезла Вовку. Венька прижал к себе сынишку и на мгновение учувствовал запах Наташкиных духов, вздрогнул, будто пойманный на чем-то стыдном. Танчура, глядя на них, смахнула слезинку. Венька взял ее руку, поцеловал. Слезы закапали чаще. Танчура отошла к окну.

— Вовк, ты за голубями там смотришь? Посыпаешь? — спросил, чтобы не молчать.

— Посыпаю.

— Все целы?

— Два улетели. — Мальчик вскинул на отца глазенки, заморгал.

— Как же так, сынок?

— Их позвало небо!

— Куда оно их позвало?

— Они за облако залетели, и больше мы их не видели. Дед сказал, они в облаках дом потеряли, — ободренный отцовской лаской, разговорился Вовка. — Белый один, серпокрылый и еще красногрудая голубка, любимая твоя…

— Там дед весь испереживался. На «Запорожце» своем ездил искать, — сказала от окна Танчура.

— Ты деньги привезла?

— Господи, совсем забыла. — Танчура достала из сумочки пачку пятисоток. — Куда их тебе положить?

— Брось в тумбочку. А пистолет?

— С этим твоим пистолетом. Как обо что нечаянно задену, сердце обрывается, думаю, щас стрельнет. — Жена держа на вытянутых руках подала завернутый в полотенце «Макаров».

— Чего бояться? Дед его на предохранитель поставил. — Вовка серьезно посмотрел на отца.

— На всякий случай, для самозащиты, — в тон сынишке серьезно сказал егерь. Сунул оружие под подушку. — Никто больше не приезжал?

— Нет. Ночью раз, в пятницу что ли, часа в два звонил кто-то, мужской голос тебя спрашивал.

— Ничего никому не говори. С незнакомыми не езди. Ночью никому не открывай.

— С нами дед ночует. — Танчура посмотрела на мужа, прикрыла ладошкой рот. — Вень, я так за тебя боюсь.

— Прорвемся. Вовк, как там Ласка?

— Ласка хорошо. Мы с дедом на луг за чесноком ездили, с собой ее брали. Она рака поймала. — Малец хлопнул себя по вытянутой ноге, как хлопал дед по протезу. — По Найде я, елки-палки, соскучился. Давай ее, пап, найдем.

Венька краем глаза заметил разом построжевшее лицо жены.

— Зачем нам Найда, у нас Ласка есть.

— Ты знаешь, пап? — Вовка прищурил один глаз, как это делал Сильвер. — Чем я больше узнаю людей, тем больше люблю собак.

— Ну ты, Вован даешь, — впервые после всего происшедшего рассмеялся егерь. — То «их позвало небо», то «пуля остановит подонков». Где ты нахватался?

— Где? В телевизоре, где же еще. Целыми днями перед ним торчит, каналы перещелкивает. — Танчура снизила голос. — Ты деньги-то подальше спрячь…

На прощание егерь опять обнял сынишку и снова учувствовал горьковатый запах натальиных духов. «Она дотрагивалась, обнимала сына…»

— Тань, вы с Вовкой для меня самые… близкие на этом свете, — сказал с напором, будто с кем спорил…

— Выздоравливай, дорогой, — поцеловала в щеку жена. — Я тебе краски черной купила. Приедешь, седину твою подкрасим…

Венька молча прикрыл глаза. Наталье нравится все, и седина тоже.

— Мне тоже покрась. Хочу белую голову, как у папы, — кричал Вовка в коридоре.

 

Глава двадцать девятая

По ночам егеря донимали кошмары. Стоило ему заполночь отложить книгу и выключить свет, как из-под кровати, из стен начинала сочиться вода. Затапливать кровать. Леденила ноги, руки, плечи, поднималась к горлу. Выламывался из стены Боб Камуфляжья Лапа. Взблескивал острогой. Венька вскидывал пистолет и палил в Камуфляжью Лапу. Из того били фонтанчики крови. Кровь летела на стены палаты, на тумбочку, забрызгивала пол. Камуфляжья Лапа страшно хохотал и бросал в него остроги одну за другой. Щерясь точеными зубьями, они летели ему в лицо. Он закрывался от них подушкой. Это все как бы перемежалось с явью. Венька, очнувшись, спросонья думал, что утром к приходу медсестры надо будет взять половую тряпку и затереть, смыть кровавые брызги на стенах. Спихивал с лица подушку. Чувствовал, как с долгими замираниями колотится сердце. Прикидывал, что следующей ночью надо будет целить Камуфляжьей Лапе не в сердце, а в голову. Уговаривал себя, де, Боб, засыпанный глиной на городском кладбище и придавленный сверху постаментом из черного мрамора, не мог улизнуть из фоба с золочеными ручками и поселиться в его палате. Венька стал опасаться, что во сне выхватит из-под подушки «Макарова» и примется палить прямо в Камуфляжью Лапу.

Кошмары виделись с такой отчетливостью, что утром егерь, скрывая от себя, ненароком разглядывал подушку, нет ли в ней дырок от остроги. Он стеснялся рассказать о ночных кошмарах врачу. Да и чем тот мог помочь? Выставить охрану? Заломить фантому руки за спину и отвезти на кладбище? Затолкать его обратно в гроб?

С приближением ночи егерь чувствовал, как в нем натягивается каждый нерв. Так было и в тот день. Под вечер из-за туч выглянуло солнце. Закатный луч солнца упал на блестящую шишечку кроватной ножки. Венька зажмурился и вспомнил, как бабушка, укрывая его одеялом, приговаривала: «Закрывай глазки. Как уснешь, прилетят два белых голубочка, два ангела-хранителя. Сядут в головах и будут стеречь твой сон». Засыпал под бабушкино бормотанье: «Даруй мирен сон, пошли ему ангела хранителя, покрывающего и соблюдающего его от всякого зла…»

После вечерних процедур, оставшись один, Венька крестился и бессчетное число раз повторял: «Даруй мне, Господи, мирный сон. Пошли мне ангела хранителя, покрывающего и соблюдающего меня от всякого зла…»

Была и первая ночь за полтора месяца, когда Камуфляжья Лапа не посетил палату. Может, фантом Боба испугался вымоленного егерем ангела хранителя. Или же сорок ден промаявшись, душа раба божьего Бориса отлетела туда, откуда ни один человек еще не вернулся и не рассказал нам, живым, какие порядки там в царстве теней.

Каждый понедельник егеря навещал коротко стриженный парень в черном свитере, по описанию Танчуры, тот самый, что привозил ей коробки и деньги. Здоровался, ставил у тумбочки пакеты с фруктами, рыбными деликатесами. На все Венькины расспросы и отказы отвечал односложно:

— Не обижай, брателло, это от друзей.

В первый его визит егерь сунул ему пачку денег в куртку. Паренек достал пачку, подбросил на ладони:

— Чо я тебе, командир, плохого сделал? Если я их принесу назад, мне башку оторвут, а новую не приставят… Не спеши, он на тебя сам выйдет, ему и отдашь.

Гостинцами «от друзей» Венька угощал медсестер, соседей, знакомых из соседних палат. Из черной икры, кокосовых орехов, малосольной форели, перепелиных яиц, винограда, конфет, французских коньяков между егерем и всеми остальными выросла невидимая, китайская стена. Его отгораживали, приучали брать корм с рук.

Влегкую сквозь эту стену прошел в палату дед Семен из Отрадного. Венька так и не вспомнил, когда это он вернул ему отобранные областной рыбохраной три раколовки. Дед принес мешочек жареных тыквенных семечек, здоровенного вареного рака и шерстяные носки. «Бабка связала». Заглянул как-то шофер райцентровской «Скорой». Год назад егерь поймал его с сетями. Тот мокрый, злой, перепуганный взмолился:

— Восемь ртов их у меня, жрать нечего!

Венька сжалился, отпустил:

— Лови, только не наглей.

Парень тоже не с пустыми руками пришел. Выложил на тумбочку кус сала, рядом бутылку самогона.

— Выздоравливай.

Наведывались Рассохин с Глебом Канавиным. Егерь впервые видел Генку не в штормовке и комбинезоне, а в белой спортивной рубашке навыпуск с разрезами по бокам, в черных наглаженных брюках. Смуглый, выбритый, он походил на паренька. Молодые медсестры-практикантки несколько раз якобы по делу заходили в палату. Поглядывали на Рассохина, розовели щечками под его взглядом, от которого бракуши с пятидневной щетиной готовы были подписать любой протокол. Мигни, любая прямо как есть в белом на голое тело халатике прыгнула бы к нему в катер: «Вези, младой охотник, на острова гулять…»

Рассоха будто не замечал Венькиной седины, шрама в поллица. Подшучивал над студентками, сыпал анекдотами:

— … Он его спрашивает: «Коль, а ты коня на скаку остановишь?» «Да ты что, — отвечает Колян. — Я их боюсь». «А в горящую избу войдешь?» «Чо я дурак?» «Ну я рад за тебя, Колян, ты не баба!»

Глеб, увидев поседевшего егеря с шрамом во всю щеку, пораженно молчал.

— … Ты говорил из библии, помнишь, — будто продолжая разговор, обратился к нему егерь. «— Раздам добро все и тело отдам на сожжение без любви, то все это бесполезно.» Лежу тут по ночам, думаю, где ж эту любовь взять. Он бы щас живой вот в палату зашел, я бы еще раз всю обойму бы в него вогнал. И тех двоих бы положил!

Егерь замолчал, вгляделся в Глеба. Чувствовалось, мысли эти его мучали. Рассохин примолк, нагнулся стал выкладывать из пакета гостинцы.

Глеб хотел возразить, но багровый шрам на лице и седые волосы были как печать.

— Знаешь, Вень, — с усилием разломил эту печать Глеб. — Я тоже не могу любить подонков. Но знаю, их надо любить.

— Этот Боб выкалывает мне глаза, а я должен его любить!

— Не знаю как, но должен, — упрямо сказал Глеб и на этот раз не отвел глаз от багровевшего шрама.

— Любить и ждать, пока ударит в лицо острогой? Так, что-ли, по-твоему?

— Да не во мне дело. — Глеб расстегнул пуговицу на рубашке, потом опять застегнул. — Если верить написанному, когда Иисус Христос с вбитыми в руки и ноги гвоздями в муках умирал на кресте, к нему подошел воин и ткнул под сердце копьем. Он сделал это из сострадания к сыну человеческому, оборвав мучения.

— Ты Глеб завернул, — перестал выкладывать яблоки Рассохин. — Ну и Венька, выходит, тоже избавил этого отморозка от страданий земных…

— Стоп. Мы не о том. — Глеб, будто загораживаясь от слов инспектора, выставил перед собой ладонь. — Ты сказал, если бы он сюда вошел, ты бы застрелил его еще раз. Так? За что? Там, на берегу, ты защищал свою жизнь. Все оправдано. А тут? А может, он просить прощения бы пришел.

— Ты подвел, Венька вроде того воина, — повторил уязвленный невниманием Рассохин. — Он тоже избавил Боба от земных мучений.

— А я не хочу прощать. Нет у меня к нему любви тут. — Егерь постучал себя пальцами по груди. — Была, да всю смыло, пока я по горло в ледяной воде стоял. Где мне ее теперь искать?…

— Я вам, что, оракул какой? — взъерошился Глеб. — Расскажи лучше, как все случилось. Я узнавал, в твоем уголовном деле есть заключение, что ты действовал в пределах необходимой самообороны, но суд все равно состоится.

— Он должен был убить этого урода с любовью, рыдать над ним, — съязвил Рассохин.

— Да, с любовью, — завелся и Глеб. — Если допустить, что в каждом человеке Творцом заложено божественное начало, душа… Иисус Христос не перестал любить людей после того, как его распяли. Он простил и тех, и всех нас.

— Монастырь по тебе, Глеб, плачет, — хмыкнул Рассохин. — Давай, Вень, по граммульке, чтоб ты быстрее отсюда вышел. Док сказал, хорошего коньячка чуть-чуть можно.

После рюмки коньяка Венька сразу поплыл. Пьяненько посмеиваясь и стараясь обратить в шутку, он пожаловался, что по ночам его донимает Камуфляжья Лапа:

— С ног до головы в кровище, стонет… Я потом до утра уснуть не могу, ворочаюсь…

— Ладно тебе, из-за этого обормота переживать, — успокоил Рассохин. — Он что искал, то и нашел. Если бы ты его не грохнул, он бы до сих пор убивал, грабил.

— А ты на ночь перед сном читай молитву, — неожиданно сказал Глеб. — Хочешь, я напишу тебе слова?

— Молитву, — хохотнул Рассохин. — Коньячка граммов сто перед сном прими и будешь спать, как убитый.

— Напиши. — Егерь приподнялся в кровати и опять лег. После коньяка голова кружилась.

— А листок есть?

— Рецепт, вон на тумбочке возьми, на обороте напиши.

Пока Глеб, горбясь над журнальным столиком, писал, Рассохин очистил апельсин. По палате, перебивая оглушительный запах хлорки, разнесся запах чудной заморской рощи. Разлил коньяк в пластмассовые стопки.

— Прочитай молитву и запей коньячком.

Венька взял протянутый Глебом листок. В глаза бросились написанные печатными ровными буквами слова: «… Мирен сон и безмятежен даруй ми. Ангела твоего хранителя посли ми, покрывающа и соблюдающа ми от всякого зла…» «Бабушка эту же молитву читала мне», — вспомнил егерь, и легкая радость окатила сердце. Сел на кровати, свесил голые ноги на пол.

— Эту молитву в детстве перед сном мне читала бабушка.

— Ты молись, а к берегу гребись. — Рассохин протянул Веньке стаканчик. — Давайте выпьем за твое скорое выздоровление. На апельсинчик. Глеб, держи тару.

— Мне лично этот твой Бог в дверь не стучал. — Рассохин выпил, насадил опрокинутый стаканчик на горлышко бутылки. — Как он твой Бог может допускать убийство детей? Катастрофы, войны, землетрясения? Зачем мне такой жестокий и кровожадный Бог? Чтоб я перед ним унижался, молил его? Да пошел он!..

— Подожди. — Глеб встал, в возбуждении заходил по палате. В черных брюках и черном свитере, с седоватыми висками. — Я тоже… У меня тоже долго не укладывалось, почему верующие люди придумали такие поговорки. «… К берегу гребись». Есть еще: «Бог-то бог, да сам не будь плох». «На бога надейся, а сам не плошай». Почему? Вроде, как бы люди не очень верили в бога раз такое придумали. А потом, когда я сопоставил с Христовыми заповедями, все стало на место.

Глеб все время обращался к егерю, будто Рассохина и не было в палате. Тот сидел, привалившись спиной к стене, жевал.

— Через Иисуса Христа Творец довел до нас правила человеческого общежития: «Не убий, не укради, не сотвори прелюбы, не возгордись… не предавайся унынию…» — продолжал Глеб. Чувствовалось, он волновался. — Создатель обозначил главные условия оптимального выживания человеческой популяции. И вместе с тем предоставил людям полную свободу выбора.

— Я тебя еще раз спрашиваю — Рассохин скривился, глотая непрожеванный апельсин. — Бог любит людей. Почему он их швыряет в огонь, под колеса машин, мучит сумой, раком, спидом? Какой он тогда человеколюбец? Почему он изначально не сделал так, чтобы люди жили в радости и добре, а? Почему? Ответь мне!

— Как раз я тебе и хотел сказать. — Глеб присел на стул, опять поднялся. — Если бы Творец, — он выговаривал это слово выделяя его голосом, — запрограммировал тебя только на добро и радость, чем бы ты отличался тогда от робота? Он сделал человека человеком, дав ему свободу выбора между злом и добром. «Время убивать, и время врачевать; время разрушать, и время строить; время плакать, и время смеяться; время сетовать, и время плясать; время разбрасывать камни, и время собирать камни; время обнимать, и время уклоняться от объятий; время раздирать, и время сшивать; время молчать и время говорить…»

— Постой, постой, парень. — Во всем облике Рассохина проступило знакомое егерю ястребиное начало. — А как же тогда: ни один волос с головы не упадет без воли божьей?

— Я тебе что, священник? — натуженно засмеялся Глеб. Но по лицу его егерь видел, что ему хочется об этом говорить. — Я думаю, что воля Творца особенно ясно выразилась в заповедях и определении десяти смертных грехов. Если заповеди нарушаются, то нарушается и воля божья, и тогда летят не только волосы, но и головы.

— Твой Бог, как конвоир на зоне, — сказал Рассохин. — Шаг влево, шаг вправо, прыжок на месте приравнивается к побегу, и он стреляет без предупреждения руками таких, как он. — Рассохин кивнул на егеря, все так же сидевшего на кровати со спущенными на пол ногами.

— Ты хочешь сказать, что Господь заставил его брать машину и ехать туда на полуостров? — спросил Глеб. — Он же мог и не поехать. Он поехал мстить, судить. А ведь Господь предупреждал: не судите да не судимы будете.

— Мне распороли острогой щеку, а я должен был подставить другую, — зло сказал егерь, — или ждать чтобы он вообще меня проткнул, как налима!

— Вы что ко мне пристали? — возмутился Глеб. — Читал я Екклесиаста, Нагорную проповедь. Еще кое-что. И понял одно, что нашей человеческой логикой всего происходящего по воле Божьей объяснить невозможно. Тот же Екклесиаст говорит: «Как ты не знаешь путей ветра и того, как образуются кости во чреве беременной: так не можешь знать дело Бога, который делает все».

— Почем опиум для народа? — хохотнул Рассохин, взглядом приглашая егеря посмеяться.

— Вы как два капризных ребенка перед входом в детский садик. — Глеб остановился против Рассохина, смотрел на него с высоты роста. — Знаете, что там светло, хорошо. Вас туда ведут, а вы вырываетесь… Вы же оба чувствуете, что без веры жизнь теряет смысл. В моральный кодекс строителей коммунизма вы теперь не верите. В кодекс золотого тельца строителей капитализма тоже…

— Но поверить в Бога, значит, обречь себя на постоянный страх перед наказанием за грехи, перед геенной огненной, — перебил Глеба Рассохин. — Я не хочу быть ни рабом божьим, ни княжьим, ни президентским. Я хочу жить свободно, без страха.

— Я думаю, Господь никого не наказывает. — Голос у Глеба дрогнул, — Он любит нас, только любит. Он помогает нам преодолевать болезни, беды, укрепляет наш дух, как в той известной притче. Человеку по жизни сделалось очень тяжко. И он пеняет Богу: «Господи, всегда по жизни ты шел рядом со мной. И позади оставалось два следа. Когда мне стало невыносимо тяжко, почему ты оставил меня? Теперь я вижу позади только один след». — «Это потому, что я нес тебя на руках, ответил господь».

В палате наступило молчанье. Каждый задумался о своем. Рассохин вдруг вспомнил, как жене его в онкологии делали операцию. Он стоял в коридоре у окна и жарко молился, просил Бога оставить ее в живых и плакал. И жена жива и здорова до сих пор.

Егерь лежал, закрыв глаза. От коньяка кружилась голова, и кровать будто сносило течением, покачивая и кружа. Ему представилась серебряная дорожка на воде, по которой старушка вывела его на мелководье.

«Зачем я им все это говорю, — мысленно укорил себя Глеб. — Все равно они меня не поймут. Надо, чтобы человек сам искал дорогу к храму, как путник в пустыне ищет колодец…»

 

Глава тридцатая

Наталья, вернувшись из больницы от Веньки, как легла на диван лицом к стене, поджала ноги, так и лежала. Звал есть Петр, ругался, она не отвечала, будто пустота остановившегося Венькиного сердца вошла в нее, осталась. Перед глазами проплывали картины поездки. Слова, лица людей. Молящие глаза Танчуры. «Сумела бы я переступить через себя, позвать к мужу чужую женщину? — спрашивала себя Наталья. — Как же крепко надо любить человека, чтобы вот так перешагнуть через себя…»

Выплывало в памяти его распластанное тело. Страшно покачивающаяся на подушке голова, когда Колобок массировал сердце. «Лучше бы он умер…» — помимо ее желания, явилась напугавшая ее мыслишка. Наталья поджимала к животу колени, шептала: «Господи, прости меня, подлую, дай ему, Господи, выздороветь. Помилуй его…» Она истово шептала слова придумываемой на ходу молитвы до тех пор, пока не засыпала.

Очнувшись ночью, лежала с открытыми глазами. Храпел в спальне Петр. Ворочался в ногах кот.

«Петр давно предлагает уехать отсюда. Уеду, чтобы никогда Веньку больше не видеть. Усыновим ребеночка…» — уговаривала она свою боль.

Утром в садике увидела Вовку.

— Вова Егоров, ты хорошо ручки помыл?

— Вот, помыл. — Малец вскинул на нее серые отцовские глаза.

Взяла его за холодные ладошки, отвела в сторонку.

— Ездили к папке на выходные? Как он там?

— Невеселый. За голубей ругался, дед упустил, а меня ругали. — Вовка в нетерпении переступал на месте. — Мамка ему деньги отдала, пачку, и пистолет заряженный…

— Ну ладно, беги завтракать. — Наталья отошла к окну, сердце под халатом стучало сильно и часто. «Пистолет… Значит, бандиты мстить будут, а он один там. Залезут в палату ночью… Дура. Ну куда я от него уеду? Куда-а-а!?»

Вечером помчалась на почту, на междугородку. С третьего раза только ей позвали к телефону Колобка.

— Валерий Иванович, ему надо охрану, — кричала в трубку. — Ему угрожают бандиты.

— Вам надо в милицию звонить, а тут больница, — не узнал ее Колобок.

— Егоров, Егоров у вас лежит. У него сердце еще останавливалось. Я тогда на вас, дура, ругалась, — чуть не плача, кричала в трубку Наталья.

— А-а, моя главная помощница, — засмеялся в трубку Колобок. — Чего не приезжаешь? Он у нас тут закис. Вы на него благотворно действуете. Обязательно приезжайте! Вместе охранять его будем!

Домой она возвращалась чуть не вприпрыжку. Ей почему-то и в голову не приходила мысль навестить Веньку. А теперь она как бы получила приглашение.

Петра дома не было. Она ласточкой летала по дому: «Я его увижу, увижу, увижу. Я его увижу, увижу, увижу…»

Договорилась с мужем подруги. На другой день после обеда тот отомчал ее в город. Когда заглянула в палату, жаром окинуло. На Венькиной кровати лежал незнакомый мужик. Не помня себя, кинулась к Колобку:

— Где он? Он жив?!

— А, спасительница, — обрадовался врач. — Мы его в другую палату перевели. Что так долго не приезжала?

— С работы не отпускали.

Венька лежал под капельницей. Повернул к ней заросшее худое лицо, улыбнулся:

— Наташа!

Села на край кровати в ногах. Разговаривали. Наталья, загипнотизированная, то и дело поглядывала, как опускается в перевернутой колбе раствор, перетекает в его сосуды. И будто с каждой каплей разговор притухал. Пришла медсестра. Убрала систему в угол. Наталья собралась уходить, едва удерживала обидные слезы. Уже у порога он ее окликнул.

— Что, Вень?

— Наташ. — Лицо его повело жесткой гримассой. — Зря ты меня оттуда вернула… Я не хочу дальше жить…

— Венька-Венька, чего ты буровишь?… Щас я. — Побежала в ординаторскую, дождалась с операции Колобка.

— Валерий Иванович, можно я у него в палате на ночь останусь?

— Охранять?

— Так надо. — Она смотрела в глаза Колобку. Врач перестал улыбаться. — Тебе все можно. Ты его с того света вернула.

Вечером, когда закончились процедуры и в коридоре за дверью перестали ходить, Наталья выключила свет. Быстро посрывала с себя одежду. Легла к нему в кровать, прошептала:

— Обними меня, мой хороший, крепко, крепко.

 

Часть III

 

Глава первая

До самого декабря егерь пробыл на бюллетене.

В новогоднюю ночь хлынул немыслимый ливень. Подвыпившие люди выбегали из-за праздничных столов наружу, протягивали к небу ладони, хохотали и пели. Под утро хряпнул мороз. Дороги, крыши, деревья и заборы заблестели, будто голый нож. Павшее с небес лезвие ранило зверей и людей. Лоси, скалясь, хватали губами макушки сосенок. Хвоя со льдом каменно хрустела на зубах. Звери сердито мотали горбоносыми мордами, задевая рогами ветви. Топырили уши от непривычного ледяного звона. Замурованные в снежных лунках косачи бились бордовыми гребнями о ледяную корку…

Люди крались по льду, испуганно взмахивая руками, будто пытались взлетель, падали. Дорожники сыпали песок с солью, торопясь затупить оброненный сверху небесный нож. Вдоль трассы на поворотах валялись покореженные автомобили.

Люди не то чтобы куда-то ехать, выходить боялись за порог. В теплых домах доедали и допивали припасы новогоднего стола. И только Сильвер с утра похмельной рукой повел обломок своего пиратского брига к озерам. По тайным сведениям, там подо льдом начала гореть рыба. Де, щуки дурняком прут в проруби на приток кислорода, успевай черпать.

На первом же повороте верный «Запорожец» перевернулся в кювет кверху килем. Сильвер на четвереньках выбрался из кабины. Пнул предателя деревяшкой. Извлек пешню, сачок, мешки и поковылял к озерам. Стальная пешня волочилась за ним на веревке, как ведьмин хвост… Цеплялась за кочки моха. Мятежный дух гнал неутомимого флибустьера на озерный лед за добычей.

Целый божий день Сильвер, с головы до ног обсыпанный жемчугом застывших брызг, толокся у прорубей. Ждал. И когда в темной глубине цепкий глаз охотника углядывал вроде как капустный листок, сердце стучало легко и молодо, пока белый лист, вырастая в размерах, не оборачивался вялым сковородистым лешем. Он пучил глаза, пьяно хватал свежий приток воздуха и не чуял, как Сильвер подводит под него сачок.

Ковырнется раз другой на льду рыбина и застынет на морозе, вытаращив олубенелые глаза. К ранним январским сумеркам вокруг Сильвера валялись на льду штук пяток метровых поленьев-щук, десяток лещей, три судака.

Он и не заметил, как сползла на бережок белая «Нива». Из нее выкатились на лед три мужика и к нему. Сильвер всполошился, хотел было спрятать добычу в мешок, а они уж вот. Спереди дух алкогольный волной катится, за ним три этих темных мужика.

— Ты зачем дед нашу рыбу ловишь? Где у тебя разрешение? Это частный водоем.

— Рыба-то, ребята, горит, пропадает, — обеспокоился Сильвер. — Проруби вот нарубил, ей приток кислорода. Польза.

— Кончай, дед, мозги парить, — особенно наседал мордатый, красноперый, без шапки. — Ты, можно сказать, вор натуральный. Давай, тебе на уху оставим, а эту мы заберем.

— Ну-у, — поник над прорубью Сильвер. — Я с вами, ребята, не слажу. Калека безногий. Целый день тут мерз…

— Постой. А у тебя дочь есть? — Это уж другой, в очках, спросил.

— Есть, замужем она. За Егоровым, за егерем, — сказал и поджался: «Зря сболтнул. Кому только Венька не насолил. Пхнут в прорубь в шубе, в валенках и поминай как звали. К весне если найдут, и то хорошо.»

— Эт ты тесть самого киллера? — вытаращился Красноперый. — А чо ж ты, дед, молчал. Тогда ничо нам не надо. Замерз, может, погреешься? Витек, сбегай, там в машине. Зажевать чо, деду прихвати.

— Ты нам скажи, дед, скажи нам, — вился Красноперый. — Правда, твой зять в патронную гильзу влет из карабина попадает?

— Хо-го. Кто его стрелять-то по-снайперски научил, — Сильвер, выпив натощак сто грамм, воспарил надо льдом. — Он и этого бандюгу со ста метров промеж глаз ахнул.

— Да ну?

— Вот те и ну. Ему за это джип, в две твоих «Нивы» длиной, лакированный, пригнали. Ключи и дарственную на крыльцо положили. Он дурак, отказался.

— Ты уж ладно, дед, извини нас. Ничо ему не говори. Мы пошутили. Давай, еще выпьем.

— Да я не дойду. Мне еще «Запорожца» забрать надо.

— Тараса Бульбу что-ли?

— Ну-у. Резина летняя. Съюзил в кювет…

Подогнали «Ниву», зацепили. Обломок брига тросом вытащили.

— Езжай дед, да не лихачь!

По дороге домой хотел Сильвер заглянуть к своей ненаглядной Надюшке, но передумал. Не в форме. Домой вломился, бросил мешок с рыбой посреди горницы. Хрустел мерзлой одеждой:

— Зять у нас, бабк, в почете стал. — Флибустьера распирало от гордости. — Щас на озере налетели на меня трое. Рыбу отняли. Давай, говорит и его самого в прорубь спустим. А как сказал, что Егоров мой зять, они так и сели. Вина принесли, закуски. Пей — не хочу. До ворот довезли. Крутые все из себя. Красномордый там у них, в кожаном пальто, без шапки, прощения у меня просил. Прости, говорит, нас, дед. Зятю не жальси.

— Раздевался бы, грязь вон тает по полу… — себе под нос бормотнула жена. Но Сильвер расслышал, пыхнул бездымным порохом:

— Не нравится, могу уйти!

— Беги скорей, пока не растаял, — огрызнулась супружница. — Надька-одноночка чай все ворота растворила, ждет не дождется.

— Чо мне Надька, я и помоложе отхвачу.

— Хватай! Давно не лечился.

Начали в шутку, а разругались всерьез. Танчура забежала проведать. Кое-как помирила.

— Ну а вы-то на Новый год где гуляли? — полюбопытствовала мать.

— Дома сидели.

— Получче он?… На одной кровати спите?

— Все-то тебе надо знать, — дрогнул голос у Танчуры. — Молчит, как каменный. Из дома не выгоню. На двор выйдет, потупится, станет и стоит…

— К бабке долговской его свозить надо, полечить. Не иначе сглазили его. Я даже знаю, кто.

 

Глава вторая

Лезвие гололеда полоснуло и по стае. В сумерках у околицы рыскали темные, с поджатыми хвостами призраки. Лазали по мусорным кучам, столовским помойкам, где всегда можно было найти что-то съедобное. Но теперь все было облито льдом. Вот они, перед самым носом белеют кости, огрызок хлеба, ленточки картофельных очисток. Но морда смаху утыкается в лед. Псы в недоумении. Лижут прозрачную преграду. Другие ложатся на брюхо, изловчась, боковыми резцами грызут заледенелые картофельные очистки. Давятся голодной слюной. Рычат на мерцающие из черноты льда искорки звезд, похожие на лютые глаза чужака.

Стаю распинал голод. Раня лапы о лезвиенный наст, псы околицей обежали село. За годы жизни в лесах они одичали. Генетическая память возвратила им невостребованные среди людей качества диких собратьев.

Они бегут по-волчьи след в след. Первой трусит крупная темноспиная волчица. Пушистый хвост держит на отлете палкой. Оглядываясь, поворачивается всем корпусом. След у нее разлапистый, тупой. Кровное родство с собаками выдает передняя белая лапа.

Среди местных охотников давно вьется слушок про белолапую волчицу, будто бы она водит стаю бродячих собак. Но поговаривают об этом сквозь зубы, опасаясь стать посмешищем. Где это было видано: волк стал вожаком у собак. Это все равно, что волки пасли бы овечье стадо.

Стая останавливается у речного обрыва. Волчица заворачивает влево к ложбинке. Оседая назад и бороздя когтями наст, съезжает по склону на лед. За ней скатываются другие. Бегут дальше. Следом за волчицей трусит рыжеватый с боков кобель, немецкая овчарка. Люди его звали Кинг. На бегу он иногда касается носом хвоста волчицы. У него над правым глазом на черепе страшная вмятина. За ним бежит громадный Джим. Ветерок шевелит его косматую гриву. Издали он смахивает на льва. Клокастая, свалявшаяся комьями шерсть на боках, квадратная лобастая башка с огрызками ушей, пустые белесые бельмы глаз делают его страшнее собаки Баскервилей. Кавказец слеп. При спуске с кручи он смаху ткнулся в наст. И теперь морда его взблескивает в лунном свете каплями растаявшего снега. Слепой толкает Кинга. Тот на бегу взрыкивает. Кавказец отстает, пропуская вперед других. Пристраивается за братьями-гончаками. Гончаки-ублюдки резвы и миролюбивы. От голода животы у них подвело к спине, и оттого мощные грудные клетки похожи на проволочные каркасы, обтянутые рыжей кожей. За ними катится черно-белый спаниель. Когда он, резвясь, подпрыгивает, его набитые репьями уши всплескиваются, будто совиные крылья. Следом семенит с поджатым хвостом серая с черным пятном на морде дворняга. Она осторожна, хитра и труслива. Мальчишки прозвали ее Кабысдохом.

За ним, ломая строй вытянувшихся цепочкой собак, вприпрыжку на трех лапах, поджимая от холода то одну, то другую, ковыляет белый, с чепрачными черными пятнами на спине красавец сеттер. В поставе головы, во всей исхудавшей фигуре сквозит порода. Не один десяток поколений велся отбор, чтобы вырастить такую чудную особь. Некогда шелковистая шерсть на хвосте висит сосульками. От грустных ореховых глаз к губам тянутся заледенелые полоски слез.

Цепочку бегущих псов замыкает странное существо. Эдакая помесь шакала с акулой. Ни один бы кинолог не взялся определить его породу. Морда, покато перетекающая в череп, напоминает бультерьера. Но длинные лапы, могучая грудь и широченные плечи заставляют отказаться от этой мысли… Зло посверкивающие из глубины черепа глазки и мохнатые клочья шерсти на боках придают ему отдаленное сходство с гиеной.

Волчица обходит стороной черное пятно полыньи, взбирается на противоположный берег. В ноздри псам ударяет пряный запах навоза, кукурузного силоса и живого мяса. Они бегут вдоль длинного корпуса свинофермы. За стенами слышны возня и взвизги множества животных. Эти звуки и запахи распаренных свиных туш будят у собак голодную ярость.

Вожак ведет стаю к приземистому, на отшибе, зданию с высокой, на стальных растяжках трубой. Сквозь запах горящего угля пробивается едва уловимый желанный дух крови. Рядом с отапливающей ферму котельной находится деревянный пристрой — это убойный цех. Здесь царствует тот самый Подкрылок в своем заскорузлом от сохлой крови халате. Странное дело, когда он пасет коров, его зовут Подкрылок. На забое скота чаще обзывают Крыланом.

Когда до цеха остается метров сто, волчица оборачивается, прижимает уши. Стая садится на снег и ждет.

Найда рысцой движется к цеху. Бывает, здесь можно поживиться коровьими внутренностями, хвостами. Сегодня Найда натыкается лишь на бугор мерзлых помоев. Она поворачивает назад, но вдруг останавливается, ветерок наносит запах парного мяса. Мясом пахнет от котельной. За дверью, пропитанной вонью солярки и угля. Густо гудит в печах пламя. Дверь распахивается, на снег падает полоса света. Найда ложится на брюхо, карауля глазами каждое движение вывалившейся наружу фигуры. Узнав Подкрылка, Найда плотнее вжимается в снег. Тот покачивается, что-то бормочет. «Смотри, там гусек на снегу!» — донесся голос из приоткрытой двери. Слов она не поняла, но уловила в них угрозу. Отползла за вздыбленную бульдозером снежную насыпь. Подкрылок опять зашагнул в квадрат света. Дверь захлопнулась. К прежним запахам примешался острый запах мочи. Волчица подползла ближе. Запах мяса будто когтями рвал желудок. Это был большой говяжий гусек, вынесли на снег обмерзнуть, прежде, чем сунуть в мешок. Волчица на брюхе подползла, смаху хапнула кусок, пятясь, поволокла по снегу, одолевая яростное желание прямо здесь рвать и кусками глотать парное мясо. Оттащила за ометы, тявкнула. Стая бросилась к ней, окружила. Рык, визг.

Красавец сеттер, которому ничего не досталось, боязливо лизал окровавленный снег.

Вкус мяса только раздразнил стаю, волчица затрусила по тракторному следу к темневшим за фермой деревьям. Псы побежали за ней. След вел на поганый огород, то есть на скотомогильник.

Волчица по большой дуге обогнула деревья с подветренной стороны. Остановилась. В морозной тиши были слышны долетавшие от котельной голоса, мелькал свет фонаря, там искали пропавший гусек. Но ее настораживало не это. Острым звериным взглядом она уже различала на развороченном трактором снегу темневшую коровью тушу. В стылом пресном воздухе она уловила едва ощутимый запах пороховой гари. Резко остановилась, будто у края пропасти. Раззадоренные запахами крови и мяса гончаки на махах полетели к коровьей туше. От белевших обломков бетонных плит темноту навстречу псам рассекли два продолговатых просверка пламени. Один за другим бумкнули выстрелы. Один из псов упал на бок, дергая лапами, другой взвыл и, волоча зад, пополз через развороченный трактором бруствер снега. Дробь третьего выстрела вдогон ему сбила снежные комья на гребне.

Когда из-за обломков плит, хрустя валенками, вышел сидевший в засаде на лис охотник, стая уже пропала в морозной дымке.

Охотник подошел к дергавшемуся в предсмертных судорогах гончаку. За хвост оттащил его подальше от коровьей туши, прикопал снегом: «Из-за вас, гадов, вся охота насмарку!» Перезарядил двустволку, пошел к снежному брустверу. Но там никого не было. Человек закурил и, разминая затекшие от долгого сиденья ноги, пошел на село.

… От выстрелов псы кинулись кто куда. Потом опять сбились в стаю, вытянулись цепочкой.

Припадая на изрезанные о наст лапы, низко опустив хвост, бежал красавец сеттер. Прыжками, чтобы не отстать, мчался спаниель. Его уши при каждом прыжке взметывались и опадали, будто крылья. За ним, с поднятой кверху головой, ориентируясь по хрусту снега, глубоко проваливаясь, ступал Кавказец.

Волчица вывела стаю на дальнее поле к стогу соломы. Остановилась с подветренной стороны, ловя ноздрями запахи мышей и плесневелой соломы. Застыв серым камнем, вслушивалась в смущавшие ее шорохи на шапке омета. Тянувший снизу от оврага ветер лохматил шерсть на загривках псов. Было слышно, как дрожит всем телом сеттер.

Волчица медленно двинулась к омету, не сводя глаз с верхушки. Когда разглядела терзавшую мышонка сову, затрусила рысцой.

С подветренной стороны они разрыли мерзлую окрайку омета до сухой соломы, сделав что-то вроде логова. Долго топтались, укладываясь и тесня друг друга, взрыкивали. Сеттер, вихляясь всем телом в знак покорности, норовил втиснуться в самую середку. Прижимался к кавказцу, греясь от его большого тела. Кололись репьи на боку кавказца. Отодвигаясь, сеттер наступил на дворнягу. Тот для острастки клацнул зубами. Угревшись, они уснули, осыпаемые завихрившейся снежной пылью. Волчица во сне сучила лапами, по-щенячьи тонко взвизгивала, уворачиваясь от двух гонявшихся за ней огненно-багровых шмелей.

Похрустывание снега первым, как всегда, услышал кавказец. Он поднялся, раздвигая жавшихся к нему собратьев, весь белый от снежной пыли. Высунул из норы лобастую башку. Насторожилась волчица, вглядываясь в катившееся на них темное пятно. Она выбралась из норы на чистое место и припала на снег. Пятном оказался раненый гончак. Собаки окружили его. Долго обнюхивали. Потом опять забились в нору. Гончак, оберегая рану, лег с краю. Дворняга подполз к нему и принялся вылизывать разодранную дробью ляжку.

К утру подул юго-западный ветер, мороз ослаб. У входа в нору за ночь вырос сугроб. Собаки спали, сбившись в тесную кучу, грея друг дружку. Над судьбой каждого из них тяготела злая человечья воля.

 

Глава третья

Расправа над фермерскими овцами разбудила в Найде волчье начало. Она ушла в лес. Научилась добывать пищу. В начале лета в средней полосе России так много легкой добычи: птенцов, зайчат, сусликов… Время от времени в сумеречной памяти ее возникали образы егеря, Подкрылка, Танчуры, Ласки. Но чаще всего человеческого детеныша, которому она зализывала рану, а он угощал ее такой вкусной, необычно пахнущей едой.

Она внутренне пугалась этих возникавших в памяти образов. Порой по ночам она с задов прокрадывалась к егерскому дому. Замерев, подолгу вслушивалась, осязала знакомые запахи. И опять уходила в лес. Одна.

По осени у нее началась течка. За Найдой увязались гончаки, черно-белый спаниель. Дворняга. Это была не стая, а собачья свадьба. Тогда они и набежали на Кавказца.

Кавказец выглядел жалко. Оттого, что на пашне, в сосновых посадках он оступался в рытвины, тыкался носом в землю, морда его была в грязи. Слепые глаза слезились. С пасти паутиной свисала слюна. От частых падений на коленях из крови и грязи образовались огромные наросты. Если бы не встреча с Найдой, зимой он бы погиб. Теперь, боясь потеряться, он, как щенок, не отставал от нее ни на шаг. Бежал следом, высоко вскидивая могучие, в мужскую ладонь лапы.

… Полгода назад по весне его молодые хозяева, муж с женой, в выходной день укатили в город. Джима, так они его назвали, оставили на цепи. Дремавшего в конуре пса разбудил запах дыма. Выбравшись из конуры, Джим разомкнул в могучем зевке пасть и застыл. Из-под двери веранды ползло, заворачивалось кверху полотнище дыма. Скоро дымом затопило двор. От жара начали лопаться оконные стекла, вырвались страшные языки огня. Джим бросался в стороны, опрокидывался от рывков тяжелой цепи. Рыл землю, заползал в конуру, спасаясь от едучего дыма. Весь в пене, со слезящимися глазами, кричал от нестерпимого жара, как человек.

… Пожарные ломом разбили цепь, и пес умчался со двора. Через несколько дней глаза Джима заволокла белесая муть. Он ослеп. Дом сгорел дотла. Хозяева переехали в город, оставив слепого пса своим старикам. Но тем было самим до себя. Джим бродил по дворам, натыкаясь на изгороди, потерянный, голодный. Мальчишки швыряли в него камни. На дороге его ударило машиной. Пес стал держаться подальше от людей. Пробавлялся мышами, птичьими яйцами, выкапывал корешки, жевал просяные метелки, подсолнухи. К осени он встретил Найду. Сука лизнула его в грязную морду. За ней заявку на дружбу сделал спаниель. Работая обрубком хвоста как пропеллером, он бесстрашно подкатился к гиганту, излучая дружелюбие и радость. Другие кобели сторонились, чуя в Джиме соперника. С потерей зрения у пса сильно обострились слух и обоняние. Джим раньше всех чуял приближение опасности.

Джима невзлюбил дворняга Кабысдох. Он не упускал случая напасть на кавказца. Первая схватка случилась в самую собачью свадьбу. Кабысдох следовал за сукой по пятам и, когда Джим сослепу толкнул его, Кабысдох бросился рвать его. Клыки дворняги вязли в свалявшейся на войлок шерсти. Джим огрызался, хватая пастью пустоту. Кабысдох бросался на него, все больше зверея от беспомощности соперника. Найда, навострив ушки, взирала на свалку. Помахивала хвостом, как дама веером на рыцарском турнире. От кавказца летели клочья. Остервенев от ярости, потеряв осторожность Кабысдох при очередном броске нарвался-таки на страшный клык противника. После могучего удара в бок пес едва поднялся и, шатаясь, убрел в бурьяны зализывать разорванный бок. Найда в тот сезон огулялась с кавказцем. Так они сбились в стаю. Вместе добычливей была охота.

… В ту ночь лил дождь. Найда увела стаю из мокрого леса под железнодорожный мост, где всегда было сухо. Скоро по руслу оврага побежала вода, и псы поднялись выше. Разлеглись на щебне. Поезда по ночам по ветке не ходили. Гул автомашин, долетавший от шоссе, собак не смущал. Не встревожили их и человеческие голоса, долетавшие от озера, где остановились на ночлег водители-дальнобойщики со своими рефрижераторами. Равнодушны они остались к истошному женскому визгу и мужской ругани, долетавшей оттуда. Но напитанный болью и яростью визг собрата поднял собак с лежки. Визг сменился сдавленным предсмертным хрипом.

Дворняга вопросительно взглянул на застывшую Найду, призывая уходить от того мета, где убивали собрата. Кабысдох первый затрусил к лесу, за ним побежали другие. Один Джим топтался около Найды.

Неделю назад трактористы, собиравшие в овраге землянику, наткнулись на логово, где Найда ощенилась тремя лобастыми щенками. После их утраты, она сникла. Но Джим по-прежнему ни на шаг не отходил от подруги. Вот и теперь он тенью следовал за ней, сбивая с кустов росу.

… Найда осторожно двигалась, бесшумно макая лапы в мокрую траву. Выпорхнувшая перед мордой перепелка заставила волчицу отпрыгнуть. Она постояла, втягивая повисший в сыром воздухе птичий запах. С большими предосторожностями двинулась дальше. Учуяв запах чужого кобеля, смешанный с запахами бензина и крови, Джим обогнал Найду и перегородил ей дорогу…

 

Глава четвертая

Страшный удар монтировкой пришелся Кингу по голове. Не раз ходивший на нож и на пистолет, всегда на долю секунды упреждавший врага, на этот раз он не ждал удара от того, кто стал его новым хозяином.

Оглушенный, полуживой, кровеня траву, Кинг уполз в гущину кустов. Посунулся мордой в траву. Если животным, как людям, дано в предсмертном состоянии видеть картины прошлого, то в сознании Кинга могло всплыть: вот он длинный и гибкий, виляя всем телом, крутится вокруг хозяйки на кухне. Вдруг нашпигованную сытными запахами благость рвет Юркин крик:

— Папаню убивают!

Юрик, шестнадцатилетний подросток, хватает разделочный нож. У гаражей трое пьяных обормотов пинают на земле Юркиного отца. Рядом повизгивает девица в черной болоньевой куртке.

— Кинг, взять! — верещит Юрка. Полугодовалый щенок от возбуждения подпрыгивает на месте, лает.

— Оп-па, моторный кобель. Туфлю о пидора старого содрал… Ты, зародыш, спрячь пику, а то мы тебе ее в зад загоним, а спереди выйдет!

Трое оставляют корчащегося на земле отца, подходят к Юрке. Девка подскакивает к Юрке первой:

— Парнишк, отдай нож от греха!..

— Н-на-аа! — Юрка, не помня себя, взмахивает ножом. Куртка на девице ощеривается ослепительно белой подкладкой.

— Все, шнурок, ты не жилец!

Его тоже сбивают с ног. При виде кричащего от боли Юрки под черепом у Кинга вспыхивает белое пламя, огненный просверк в мгновение превращает нескладного щенка в бесстрашный ком ярости. Впервые его обжигает ни с чем не сравнимое чувство восторга. Кинг бросается на одного из троих, избивавших Юрку, вонзается в шею. Валит визжащего типа на землю и рвет. Так будет и позже, в ночном ресторане, куда его примчат на милицейской машине с сиреной. В волнах табачного дыма, перекрывая хохот и визги, кинолог, молоденький сержант, кричит ему:

— Банзай!

Тот самый высверк белого пламени выстреливает Кинга через крахмальные столы на разодравшихся бандитов. Он ныряет под нож, не чуствуя, как лезвие рассекает ухо, бьет клыками врага. Секунды, и бандиты сбиваются в угол, закрываются от него столом:

— Уберите собаку, сдаемся!

В школе собаководства у него своя клетка, паек и хозяин, тот самый мальчишка сержант. Кинг один из трех десятков служебных собак усвоил нырок под руку с ножом или пистолетом. Он не реагировал на ложный запах, не рычал, устрашая врага. Он никогда не фиксировал внимание на блеснувшем в руке врага ноже, вскинутом пистолете. Кинг сразу обозревал врага от пяток до макушки. Он чутьем улавливал зарождавшееся движение того, кто в следующее мгновение хотел его убить. Команда «Банзай!» выстреливала его в страшном броске.

При взятии банды, переправлявшей оружие, Кинг вместе с кинологом попал под автоматную очередь, искалечившую их обоих.

После излечения их списали из органов вчистую. Хозяин, тот самый сержант, получивший за Кинга звание старшины, взял его домой. Устроился в охранную фирму. Кинг от безделья быстро растолстел. Научился приносить жене хозяина тапочки, здороваться лапой.

Через полгода его хозяин при странных обстоятельствах умер в сауне, принадлежавшей той самой охранной фирме, якобы от инфаркта. Кинг не понимал, когда при нем шептались, будто фирма принадлежала братве, а хозяин Кинга сотрудничал с органами.

Пес остался с вдовой и ее семилетней дочкой. Через год в семье появился рослый и шумный шофер-дальнобойщик Игорь. Он стал брать с собой Кинга в рейсы. Могучая овчарка в кабине отбивала у шпаны охоту требовать «отстегнуть». Поначалу Кинга укачивало. Со временем он привык и полюбил дорогу. Перед трагической для Кинга поездкой Игорь поссорился с вдовой и тормознул голосовавшей на обочине сивой девице в джинсовой, шириной в ладонь юбке. Сквозь желтенькую блузу выпирали пуговички сосков. Она была из тех плечевых подруг, что кочуют из кабины в кабину дальнобойщиков, услаждая шоферов за еду и стакан водки.

Игорь прогнал Кинга с правого переднего сиденья в спальню за занавеску. Девица пыталась задружиться. Совала псу печенье. Кинг крепился, взрыкивал.

— Кингуля, успокойся, это свои, — посмеивался Игорь. На второй сотне километров девица обвыклась. Смахнула босоножки. Расстегнула пуговицы на рубашке у шофера, просунула руку…

Вечером на стоянке у железнодорожного моста, где ночевала стая, все и случилось. Спутав в темноте посуду, Игорь налил попутчице суп в Кингову чашку. Пес зарычал, предупреждая. Девица, уже полупьяная, шлепнула Кинга по морде босоножкой. Никто никогда в жизни не смел безнаказанно ударить Кинга. Одним толчком пес опрокинул Сивую на уставленный посудой полог. От девицы похоже пахло сукой. Потому Кинг так вяло хватнул обидчицу за предплечье. С перепугу Игорь ударил Кинга монтировкой.

Утром Игорь, по пояс вымокнув в росе, облазил все заросли, кусты:

— Кинг, Кингуля… иди ко мне. — Дальнобойщик чуть не плакал. — Прости меня, подлеца. Кинг, я прогнал ее. Отзовись, Кинг. — Пес не отозвался, он умирал.

Кинг околел бы. Не дано нам понять, почему Найда не убежала вместе со стаей. Она вылизывала Кингу окровавленную голову. Ложилась к нему, подставляя тугие от молока сосцы. Как новорожденный щенок, пес сосал живительное молоко и спал, спал, спал.

В смятом болью сознании Кинга эта сука с обвисшим брюхом казалась матерью. Найда заняла в его жестоком сердце так много места, что он готов был порвать каждого, кто причинит ей боль.

Стая приняла новичка легко. Ни Кабысдох, ни другие псы не видели в новичке с опущенной головой и спотычным бегом соперника. Найда жестоко пресекала любые попытки кобелей обидеть Кинга. Как-то не в меру разрезвившийся спаниель чуть не сбил Кинга с ног. В ту же секунду его истошный визг разлетелся окрест. Найда, обычно улыбкой поощрявшая шалости спаниеля, жестоко оттрепала лопоухого любимца.

… Стоял июнь. Собаки душили птенцов, зайчат, задрали завязшего в грязи барана. Даже на кавказце шерсть начала лосниться, бока округлились. Быстро набирался сил Кинг.

У своей спасительницы Кинг научился и охотиться в засаде. К первым заморозкам Кинг сделался настоящим бродягой, ловким, осторожным и безжалостным. Он занял свое место в стае. И горе было бы тому, кто посмел его обидеть.

За лето стая выросла до двенадцати голов. С морозами многие бродяжки опять ушли поближе к человеку. Жались в райцентре у столовой, около котельных, во дворах школ. Где можно было надеяться на тепло, объедки и даже вареную кость.

В стае остались псы, которым путь назад к людям был заказан. По первому снегу к стае прибился и Майконг.

Это был ублюдок, причудливый побочный продукт селекции, увидевший свет при выведении охранников-убийц. Корни его родословной тянутся к кинологическому питомнику США «Мэрилекс». Там скрещиванием немецких овчарок с догами и с другими породами были выведены псы для охраны сверхсекретных лабораторий, ядерных полигонов. В декабре 1989 года в Южной Африке на военной базе «Лайт-70» псы растерзали охранника и убежали в саванну. Прошло какое-то время, и тамошние саванные собаки, майконги, отличные помощники бушменов на охоте, стали неузнаваемы. Южноафриканские газеты «Burr» и «National Front» опубликовали на своих страницах душераздирающую историю: майконг на глазах у матери растерзал в клочья ребенка. Сообщали о загрызенных майконгами местных охотниках-бушменах. Военный кинолог из США Стивен Кейс после осмотра застреленных майконгов-убийц заявлял: «Это ублюдки, родившиеся от скрещивания майконгов с псами-охранниками». Для отстрела майконгов-убийц командование базы «Лайт-70» проводило в окрестных саваннах военную спецоперацию под кодовым названием «Стерилизатор».

Но та же «Burr» разразилась сенсацией: щенки из пометов майконгов и суперохранников были проданы частным американским питомникам.

Ген псов-убийц вырвался на волю. Пересек океан. Из Европы проник в Россию. Попал в один из загородных столичных питомников, где для богатых политиков, бизнесменов, криминальных авторитетов, чьей жизни постоянно угрожает опасность, выращивают четвероногих охранников-убийц. Бесстрашие, мощь, страшные челюсти, подобные броне черепные кости и крепчайший мышечный корсет груди, в котором вязнет пистолетная пуля, делают их сравнимыми по убойной силе разве что с огнеметом. Хозяин питомника, предоставляет клиентам только качественный товар. Щенков из одного помета с Майконгом сперва долго морили голодом, потом дали мясо на палке. Те вцеплялись в куски так, что их свободно подняли на палке. Ударом сабли отрубили головы. Отчлененные головы не расцепили челюстей. Значит, следующие пометы пойдут в продажу. Майконг нечаянно избежал участи братьев. Хозяин подарил его приятелю в день рождения под тост: «Пусть эти челюсти смыкаются только на горле твоих врагов!»

До года Майконг был добрейшим щенком. Но ген агрессивности, как мина, дремал в нем до поры. Усик мины-гена задела зашипевшая на него кошка. Майконг в клочья порвал несчастное животное. Едва не загрыз до смерти хозяина.

После этого пес сменил еще десяток хозяев, но так никто не сумел подчинить его. Люди даже не смогли его уничтожить. Они всего лишь на ходу выбросили его из поезда.

Скитания и голод пригасили его агрессивность. Стремление выжить пробудило стайный инстинкт саванных собак, когда он встретил волчицу. В знак покорности перед стаей Майконг низко опустил башку, завилял хвостом. Скоро он занял важное место замыкающего.

В омете Майконг тоже жался ближе к Джиму. Подрагивал, осыпаемой снежной пылью. Ему снились зеленые холмы, узкомордые головы диких собратьев, высовывающиеся из густой травы антилопы.

 

Глава пятая

Седые волосы и след стального острия на скуле придавали лицу егеря жесткое выражение. Редко кто видел теперь его улыбку.

Много событий произошло после той трагической ночи на берегу. Суд. Разборы с бандитами. Досужий Сильвер из недомолвок и вранья соорудил для зятя пьедестал темного человека. И после того, как однажды отъезд егеря в больницу в облцентр совпал с убийством крупного бизнесмена, егеря за глаза иначе, как киллером, никто и не звал.

По этой ли причине, по какой другой, но поголовье браконьеров в районе резко пошло на убыль. На оставшихся Венька теперь смотрел сквозь пальцы.

Последние годы егеря больше, чем браконьеры, донимали бродячие собаки. Сбившись в стаю, они усеивали костями косуль, зайцев, барсуков охотничьи угодья. Случалось, стая попадала под выстрелы. Но опять и опять пополнялась новыми выброшенными на улицу собаками.

Доходили до егеря слухи, что водит стаю белолапая волчица. Венька не признавался себе сам, что только это и удерживало его от разгрома стаи. Он знал, как это сделать. По глубокому снегу выгнать стаю из леса в степь и там, как в тире, расстрелять ее со снегоходов.

Впервые мысль о том, что стая мстит ему лично, возникла у егеря прошлой зимой. Тогда, в начале февраля, по угодьям волной прокатилось лисье бешенство. Далеко в степи на ометах соломы егерь набросал куски мяса, начинил стрихнином. А недели две спустя рано утром ему позвонил домой председатель колхоза. Попросил срочно-пресрочно подъехать. На свиноферме, куда часто заглядывала стая, все и стряслось. Когда егерь туда подъехал, там уже находилось все начальство. Глава районной администрации, начальник милиции, новый прокурор, главный ветврач, сам предколхоза. Скорбно склонив головы, они стояли вокруг еще парившей на снегу в калде грязнобелой туши хряка. Остекленевшие глазки в венчиках опушенных инеем ресничек глядели на мир с мертвым прищуром. Будто дразнил обступивших людей кончик прикушенного языка. Краса и мощь, импортный производитель, купленный в Голландии шефами-нефтяниками, откинул элитные копыта. В других углах калды, уткнувшись рылом в снег, валялись еще несколько сдохших хряков.

— Чем обкормили, мать вашу?… — кричал на понурившегося преда начальник милиции. — Весь твой колхоз столько не стоит, сколько этот производитель. Кто за ними ходил!?

Начальник милиции краем глаза глянул на посиневшего на ветру худого паренька в очках, нового прокурора. За два года тот успел своими протестами на действия начальника милиции пошатнуть его авторитет. И теперь полковник Штырлин рыком желал произвести на прокурора впечатление. Но тот ежился, шмыгал носом и ковырял носком сапога снег.

— Петруч… Генералов за ним ходит, — мотнул председатель головой в сторону стоявшей поодаль фигуры в черном халате. — Петро, иди-ка сюда!

— Драссте. — Щетина и спекшиеся сухие губы подошедшего выдавали его с головой. Он остановился, по-военному прижав руки к бедрам, глядя сквозь собравшихся пустыми глазами.

— Ну, допился до тюрьмы, мудила, — рявкнул начальник милиции. — Чем ты их потравил!?

— От мудилы слышу, — нервно проговорил Петруччио.

— Что ты сказал? — Полковник Штырлин подошел к нему вплотную.

— Чо слышал!

— Да я те… Я тте!..

— Ты, Генералов, не грубиянничай, — прикрикнул пред. — Тя спрашивают, чем кормил их на ночь.

— Он у меня в другом месте ответит, — чувствуя за спиной улыбки, взлютовал полковник. — Пятнадцать суток за пьянство на рабочем месте.

— Как вас зовут? — вмешался прокурор.

— Петр. По отчеству Алексеевич.

— Петр Алексеевич, вы давали этим животным мясо?

— Никакого мяса, дробленку запаривали, комбикорма. А мясо? Кто нам его дал?

— А вот это откуда, не скажете? — Прокурор пнул полуобглоданную кость с налипшим снегом. Присутствующие сгрудились, разглядывая розоватую, с белыми царапинами от зубов кость.

— Не знай, не давали.

— Николай Иванович, — повернулся прокурор к главврачу санэпиднадзора, румяному, улыбчивому лет сорока живчику в норковой шапке, — обратите внимание. На кости пристыл порошок. Возьмите на анализ.

Когда чины уже рассаживались по машинам и клацали дверцами, начальник милиции приспустил стекло, поманил преда.

— Где ты нашел этого алкаша?

— Мужик Натальи Генераловой. Бывший офицер. Да вы должны знать ее, детсадом заведует, — полушепотом сказал пред, косясь на стоявшего у туши Петруччио.

— За пьянство выгнали?

— Был судим за кражу.

— Уголовников всяких понабрал. Каким местом думаешь? Поехали!

Петруччио подошел к коченеющей туше, пнул в рыло:

— Ну нажрался!

Выяснили, один из стогов соломы, на котором егерь разложил куски отравленного мяса, тракторами волоком притащили на ферму. Стрихнин на кости и множество следов собачьих лап не оставляли сомнений для иных толкований. Стая стащила вниз мерзлое мясо. Самый жадный пуделишко первым хватнул и тут же околел. Стая ушла. Выпущенные утром на променад хряки наткнулись на мясо со стрихнином…

Тогда-то у егеря впервые мелькнула нелепая мысль: «Они нам, людям, мстят…» Сбоку на свежем снегу отчетливо отпечатался широкий разлапистый след. Он не мог спутать его ни с каким другим. Стаю водила Найда.

После этого разъяренный предколхоза раз пять устраивал облавы на отравителей хряков. Убили трех собак. Волчица увела остальных в дальние леса. Всю весну и лето о стае не было ни слуху ни духу. Глубокой осенью, уже по снегу, комбайнеры, доубиравшие подсолнух, наткнулись на свежие кости косуль…

С этим разбоем надо было кончать. Но находились неотложные дела, и егерь все откладывал облаву.

 

Глава шестая

Венька проснулся до света. Танчура спала, жарко разметав руки-ноги. За годы замужества из девочки-рюмочки она расплылась в зевластую румяную тетеху.

— Хорошего должно быть много, — смеялась она, когда подшучивали насчет ее габаритов.

Егерь почувствовал раздражение на жену. Будто это она была виновата в том, что из области ему спустили двухзначную цифру отстрела лосей. И теперь каждый день с промысловой бригадой он выезжал в лес. Не любил он такую охоту. Но куда деваться. Лесники криком кричат: «Ваши лоси все молодые сосновые посадки поели».

Он на цыпочках прокрался на кухню. Поставил на газ чайник. Оделся. Ружье и рюкзак положил у двери. Но как он ни сторожился, Вовка все равно укараулил. Сонный, хмурый в одних трусишках, вышел на середину кухни.

— Не пойду в садик. Хочу с тобой на охоту.

— Холодно. Вон все окна замерзли. Ты и так ночью кашлял. В санях продует. — Венька взял термос, налил чаю.

— Я с тобой на «Буране». — Вовка крепился, знал, отец слез не любит.

— Там бензина нет.

— Ты все обманываешь. Давай из УАЗа сольем, — всхлипнул малец. — Никогда меня не берешь. Только обещаешь.

— Эт с тобой так. А без тебя каждый раз концерты устраивает, — крикнула из спальни Танчура. — Заколебал!

— Ничо я не устраиваю. — Вовка, передразнивая мать, скорчил рожицу в сторону спальни. — Она тебе, папань, по ушам ездит.

— Во-во, слышишь, как он разговаривает! Давай, быстро собирайся, отец тебя в садик отвезет. Мне некогда. Вчера рыбу свежую завезли, бабки с вечера в очередь пишутся… На минуту задержишься, зев поднимут.

— Не буду свиньям картошку носить. И пол подметать не буду, вот. — Вовка в одном сапоге проковылял к порогу.

— Ты будешь, паразит, собираться? — вскричала Танчура. — Берешь ты его с собой или нет?

Есть еще в мире справедливость.

— Берет, берет! — Вовка в одном сапоге промчался к порогу, спихнул с ноги. — Я валенки надену и два свитера. Мам, где мои треники?

— Шарф не забудь и рукавички!

— Охота на бизонов — моя любимая забава!

— Ну, шило. Ты погляди на него, — засмеялась Танчура. — Захочешь, так не скажешь.

— Папань, давай ключ от сейфа, я патронаш принесу.

— Не патронаш, а патронташ. — Лицо егеря осветила улыбка.

— Вень, ты глянь, по избе летает, — уловила Танчура настроение мужа. — Вовк, может, в садик пойдешь?

— У тебя, мам, проблемы со слухом. — Вовка притащил из кухни унты. Бросил у порога, готовый по одному движению отцовской брови лететь, скакать и мчаться.

— Вот только закашляй у меня вечером, паразит, я тте задам, — пригрозила Танчура, уходя на работу.

— Храни огонь в очаге, женщина! — крикнул в ответ ей вождь краснокожих.

Танчура, улыбаясь, засеменила по тропке в снегу к дороге:

«Окояненок, ведь сморозит, как это: «береги огонь в печке, нет не в печке, в… очаге, женщина. На родную мать — женщина. Ну, шило. Услышит что в телевизоре, все помнит…»

Оставив сына в гараже с охотниками, егерь забежал в детсад предупредить насчет Вовки. У самого входа столкнулся с Натальей. Будто она тут и стояла, ждала его, ласточка сероглазая.

Шалая мальчишечья улыбка осветила лицо егеря.

— Вовку на охоту забираю. А ты что такая пасмурная?

— Нехорошо мне что-то, — Наталья вскинула на егеря заблестевшие слезой глаза. — Ночь не спала.

— Вечером после работы на наше место приходи. Буду ждать.

— Не надо, Вень, — показалось, будто всхлипнула. — Не приду.

— Все, я буду ждать. — Егерь заспешил к гаражу: «Ах, эти серые глаза, кто их полюбит, тот потеряет навсегда покой и сон…»

Теперь они встречались редко. Но с каким бы плохим настроением она ни приходила на свидание, Веньке всегда удавалось разогнать тучи. Его будто кто подталкивал под руку сорвать с седой головы шапку, подкинуть кверху. Распахнул на обе стороны двери гаража:

— Кого ждем, санитары природы!? Вовк, где у тя варежки? С дядей Сашей в кабине поедешь.

— Я на «Буране» хочу!

— Знаешь, парень, твои капризы тут не пройдут. Ну-ка, быстро в кабину!

— Чего, Вован, отец ругается? — Тракторист подхватил мальца под мышки. Плюхнул на сиденье.

— Пользуется правом сильного, — набычился младой охотник.

— Ну ты, Вовка, академиком станешь, — осиляя грохот гусениц, прокричал тракторист.

За селом в поле мело. Когда порывы ветра стихали, проглядывала далекая гтолоска леса. Охотники горбились на нырявших за трактором санях спиной к поземке.

Вовка до слез в глазах вглядывался в ворочавшуюся за стеклом мешавень. Раза два стукнулся о лобовое стекло, сквозь шапку, небольно.

— Волк, дядь Саш, волк! — закричал он, тыча варежкой в вынырнувшее из поземки черное пятно, которое мчалось наперерез трактору.

Тракторист замотал головой, засмеялся. Минута, и волк превратился в отца за рулем «Бурана». Охотники поспрыгивали с саней, окружили егеря.

— В Горелом лесу от дороги три захода, утрешние. Ночью в соснах кормились. Выходных следов нет. В осиннике лежат, — растирая ладонями замерзшее на ветру лицо, говорил отец. — От оврага номера расставим, а загонщики с просеки толкнут их. Стрелять только быков. Лосих пропускать.

Вовка оглядывался на припущенный снегом темный сосняк. «И чего это отец так громко кричит? Услышат лоси и убегут… Все его слушаются, как мы Наталью Ивановну…»

Дядя Саша направил трактор по узкой просеке. Ветви скребли по кабине, хлестали в лобовое стекло так, что Вовка опасливо закрывался рукой. Потом привык. Поглядывал на тракториста: «Да от такого рокота на весь лес все звери разбегутся». Охотники по одному на ходу спрыгивали с саней, становились к деревьям, оттаптывали снег.

Когда расставили стрелков и завезли загонщиков, дядя Саша отогнал трактор на опушку, расчехлил ружье.

— Карауль, Вовка, трактор. Если что, палкой лосей отгоняй. — Засмеялся и пропал за соснами. В наступившей тишине Вовка слышит, как шумит лес. Показалось, что люди бросили его здесь навсегда и никогда не вернутся. Он выбрался из кабины. Лицо прохладно осыпало снежной пылью. Утопая в снегу, он доплыл до саней. Взобрался на них. Где-то далеко хлопнул выстрел, и тут же лес зазвенел, заухал, закричал: «Хоп-хоп-хоп… Ая-я-я-а-ай!.. А-л-л-я-а-ля-а-а!..» Раскатисто перекликались голые дубы с укутанными в белые шубки сосенками.

Совсем близко под соснами мелькнуло что-то темное, потом еще и еще.

«Волки!» — заколотилось ребячье сердчишко. Он таращил глазенки на бегущих в его сторону зверей. Один за другим, утопая в снегу, они машками выбрались на опушку леса. Вытянулись цепочкой. Спереди бежал волк, мелькал белой лапой.

— Найд-а-а! Найдочка-а! — закричал Вовка. — Ко мне! Ко мне, Найда!

Звери шарахнулись от крика. Волчица вдруг остановилась, повернулась всем корпусом на крик. Вовке показалось, что она двинулась, было, к нему. Но дорогу ей преградила рыжеватая овчарка. Стая скрылась в овраге.

— Чего кричал? — Голос за спиной испугал Вовку сильнее, чем стая. Дядя Саша вышел из сосен, весь обсыпанный снегом.

— Думал, волки, а там Найда со своими друзьями пробежала. Я звал. Если бы она одна была, она бы подошла. — Вовка вздохнул. — Скажу папке, на «Буране» догоним. Домой заберем.

— Раз собаки бегают, никаких лосей тут не будет. — Тракторист положил на солому ружье, закурил. Вкусно запахло махоркой. И тогда в лесу загремели выстрелы…

 

Глава седьмая

В ночь перед охотой лосиная семья кормилась в сосняке. Это были корова с двумя телятами-сеголетками и могучий бык. Седой загривок и целых семь отростков на лопатистых огромных рогах говорили о его умении уходить от опасности. К утру лоси спустились в лощину, в чащобник. Обступили поваленную ураганом осину, принялись глодать кору. Становились на колени, задирали морды, выискивая, где помягче. Тут же они залегли на дневку.

Близкий рокот трактора, скрип ветвей их не вспугнул. На тракторах всю осень рядом пахали, возили солому, трелевали лес. Звери привыкли и не чувствовали в стальном рокоте опасности. И даже когда на опушке, где они бродили вечером, раздался выстрел, они не встали. Крики, стук палок по стволам деревьев приближались. Первой двинулась корова, за ней сеголетки. Бык повернулся горбоносой мордой в сторону опасности и застыл. Но его большие сторожкие уши, будто локаторы, двигались, не переставая.

В стороне, куда ушла лосиха, застучали выстрелы. Бык метнулся из осинника, когда за деревьями мелькнула фигура загонщика. Тот выстрелил, заорал еще громче:

— Бык на вас пошел, бык!

Пробежав метров двести, лось опять замер. Со всех сторон хрустел снег, звучали голоса. Над черными вершинами дубов выметнулось в тучах солнце. Обледенелый лес беззвучно взорвался колючими лучами. Лось сощурил подслеповатые глаза, побежал прочь от накатывавшихся криков. Вдруг в ноздри зверю ударил пугающий кислушный запах, столь ненавидимый всеми женами. Носитель запаха, страдавший с похмелья на номере с ружьем на изготовку так и не узнает, отчего на него не вышел лось. Не скрипел снегом, не кашлял, а поди ж ты, не повезло. Летел прямо на него и вдруг развернулся.

Бык часто останавливался, двигал ушами. Накатывавшиеся со всех сторон голоса пугали, сбивали с толку. Лесная петля из криков, хруста снега, выстрелов затягивалась вокруг красивого могучего зверя. Толкала его на продрогших стрелков. За семь лет жизни бык не один раз уходил от смерти, прорывался через загонщиков. Крадучись, не хрустнув ни одной веткой, он вернулся в осинник и почти слился с ним. Возбужденные выстрелами и свежими лосиными следами загонщики улюлюкали, визжали, лаяли. Зверь видел мелькавших за деревьями людей. Вот один из них остановился напротив него. Лось почувствовал его взгляд, метнулся. Человек вскинул ружье. Хлопнул выстрел. Срезанная пулей ветка свалилась на спину лосю. Бык вздыбился, развернулся на задних ногах, ломая кусты. Вторая пуля ударила перед ним в дерево, заставив зверя шарахнуться в сторону.

— Лось! На вас пошел! Держи! Пошел! — закричали загонщики.

Стрелки уже сходили с номеров, когда на них вымахнул бык.

Ему оставалось преодолеть полста метров чистого пространства. Охотники с двух сторон второпях палили по зверю.

Лось бежал, царственно неся разлапистые рога. Размеренно кидал длинные ноги, высверкивал белесыми подмышками, являя собой огромную мишень. Ему оставалось до полосы чащобника метров десять. Загремели выстрелы. У быка вдруг подломились ноги, он проехал на заду, по-собачьи сел на дорогу, поводя рогатой башкой то в одну, то в другую сторону. Утопая в снегу, хватая открытыми ртами воздух, к нему бежали люди. Перезаряжали ружья, суетливо навскидку палили. Расщепившая рог пуля, пронзила болью все тело. Бык встал и, пошатываясь, скрылся в зарослях.

— Готов, щас свалится! В позвоночник попали! — задыхаясь на бегу, кричали охотники.

— Не ходите за ним, пусть ляжет!

Лось дышал с тяжкими хрипами. И при каждом выдохе из пробитых легких по обе стороны на снег летела кровь.

Деревья качались перед глазами, лес затапливало красноватым туманом. Ветви цеплялись за рога, каждый толчок отзывался в хребте огненной болью. В низинке лось лег, прижимаясь развороченной раной к насту. Голосов и выстрелов не было слышно. Долбил дятел. Стеклянно позванивали деревья. Лось положил морду на снег, оплавляя жарким дыханием ледяные былинки. Снег остужал горевшую рану. Зверь чувствовал, как он сливается с этим породившим его лесом, запахами мерзлого дерева, теньканьем синицы, прощальными криками ворона.

Но эти привычные звуки разрезало кинжальное ширканье лыж. За ним шли по следу. Лось встал на передние ноги и, волоча зад, сделал несколько шагов, потом вскинулся и побрел.

— Рано пошли, — донеслось до него бормотанье охотников. — Ишь кровь алая. В легкие тоже попали. Не дали ему улежаться, остынуть, теперь долго будет идти.

Лось до темна кружил по лесу. Охотникам так и не удалось выдавить его в поле.

По тропке в снегу Вовка следом за охотниками подошел к убитой лосихе.

— Ты чего, слепой! Корову с быком спутал, — ругался на высокого с большим красным носом охотника егерь. — Всю зиму будешь теперь только в загон ходить!

— Там частик. Не видать. Думал, бык комолый, — оправдывался носатый.

— Сам ты бык комолый. — Венька повесил ружье на сук. Огромный бурый зверь с перерезанным горлом, поблескивая черными копытами, лежал на боку. Мальчик остановился, пораженный увиденным. Варежкой смахнул снег с лосиной морды. Долго с любопытством рассматривал крошечную фигурку — собственное отражение в зверином глазу. Присев на корточки, потыкал сучком в черную глубь перерезанного горла.

Никто не обращал на мальчика внимания. Обступив добычу, с ножами в руках, охотники, переругиваясь и смеясь, снимали с коровы шкуру.

— Расскажи, Толян, как ты лосихе стриптиз показывал, — донимал молодой верткий мужик носатого, в лисьей шапке охотника. Тот крутил головой, отмалчивался.

— Стою на номере, — не унимался верткий. — Гляжу Вальдшнеп под сосной на бугре то согнется, то разогнется. Думаю, приспичило. Расскажи сам.

— Чо рассказывать-то? — Польщенный вниманием, Вальдшнеп сбил на макушку шапку. — Стою, живот скрутило, ну мочи никакой нет терпеть. Щас, думаю, в штаны накладу. Токо сел. Вот она лосиха летит.

— А ты?

— Испугался. Думаю, пропущу, вы же меня сожрете. Поднялся и выстрелил.

— А штаны?

— Гляжу, Вальдшнеп так распрямляется, — вклинился Верткий. — Штаны на валенки ниже коленок упали. Целится. Причиндалы ветром раскачивает, звенят. Лосиха такую чуду увидела, стала как вкопанная…

— Брешешь, небось, Славка, — хохотали мужики. — Мужской стриптиз. У лосихи-то разрыв сердца… Он теперь на охоту может без ружья ходить. Увидит зверя — расстегнул штаны и готово!

Лосихе вспороли брюхо, вывалили на снег парящие внутренности.

— Глянь, стельная. Да два. Лосята-то уж большие. Ну ты Вальдшнеп своим стриптизом сразу трех лосей завалил.

Вовка видел, как отец хмурился. Вальдшнеп примолк, старался держаться от егеря подальше.

Охотники вытирали окровавленные ножи, мыли снегом руки, закуривали. Один, хакая, рубил тушу на куски. Мужики пятились, прикрывая лица от брызг крови. Волокли огромные куски туши, оставляя на снегу красноватые полосы, швыряли на сани. Отрубленную лосиную голову швырнули в солому.

— Интересно, Вован? — подтолкнул мальчика тракторист. — Учись, пригодится!

Малец смотрел. Слушал. Впитывал…

Охотники разложили на доске еду. Пили «на кровях» водку, закусывали. Подкладывали Вовке лучшие куски. Стреляли по бутылкам из ружей, потом из егерского пистолета. Дали стрельнуть из пистолета и Вовке. Отец показал, как снимать с предохранителя. Вовка обеими руками взялся за рукоятку. Долго целился в стоявшую на пне бутылку. Ствол нырял вниз. Мужики отошли от греха подальше.

— Стреляй, что-ли, — велел егерь. Малец нажал спуск. Пуля щелкнула в пень рядом с бутылкой. «Ну, Вован, снайпер», «Ты даешь», — зашумели охотники.

Скоро упали на лес сумерки, будто кто-то пытался поскорее скрыть от Всевидящего Ока следы людского разбоя.

 

Глава восьмая

Стая металась в поисках корма. Голод еще засветло опять погнал собак на свиноферму, где прошлой ночью они полакомились говяжьим гуськом. Сбудься все проклятия Подкрылка, понявшего кто сожрал его гусек, псы бы обожрались стрихнином, заразились чумой, провалились сквозь землю, подавились этим самым гуськом, предназначавшимся в подарок городской родне.

Стая тенями скользила по ферме, принюхивалась к запахам.

В тот вечер на всех местных телеканалах на экранах много раз возникало фото красивого белого сеттера-альбиноса. В радиоэфир то и дело летели объявления: «Пропала собака, ирландский сеттер-альбинос. Окрас белый. Черные пятна на правом ухе и на спине. За вознаграждение собаки будет выплачено баснословное денежное вознаграждение. В долларах. (Так и вещали: «баснословное»). Любую информацию, которая поможет в поисках собаки, просим сообщать также за денежные вознаграждения в редакцию по телефонам или в штаб по розыску сеттера-альбиноса».

На другой день объявления о пропаже сеттера опубликовали все местные газеты. Здесь же сообщалось о визите в областной центр шведского посла. Посла и пса тут же связали одним поводком. Де, это убежала собака посла. Пес этот несомненно королевских кровей. Последний на планете экземпляр. Потому-то и местные власти аж создали штаб по поиску экземпляра. «Послы собак оставляют на родине, — усмехались знатоки. — В этой собаке зашиты наркотики на сотни тысяч долларов. Потому за ней так и гоняются…»

И только посвященные знали, что речь идет о жизни двенадцатилетней девочки, дочке очень богатого человека. Родиона Капарыгина. Один бойкий на язык бизнесменишко прилепил ему кликуху Нувориш. И вскоре после этого бесследно пропал. Приложил ли золотую руку к пропаже Родион, неизвестно. Но кличку все скоро забыли и за глаза звали просто Эн.

Деньги давно заставили Эн разувериться в компаньонах. Предательство молодой жены остудило интерес к женщинам. Невиданное и неслыханное разграбление страны отравило веру в светлое будущее Родины. Оставалось в жизни одна радость — разъединственная доченька Юля. Девочка жила с ним. Никто не знал от каких жестоких расправ с должниками и конкурентами удерживали Эн ясные глазенки Юли. От диких выходок и распутства. Самым трудным для него было организовать для Юли жизнь, как у всех.

На день рождения она попросила подарить ей щенка. Сама водила его в школу собаководства. По утрам бегала с ним купаться на Волгу. Гуляла по три раза в день. Юля не замечала, что в отдалении за ней всегда следует телохранитель.

В тот самый несчастный в ее жизни день она вышла погулять с Арго, так звали выросшего за два года сеттера. На пустыре состегнула с поводка. Вдруг, откуда ни возьмись, появилась кошка. Пес бросился за ней. Та стреканула за дом… Юля искала его до темноты. У следовавшего за ней человека несколько раз звонил сотовый телефон. «Она все его ищет, шеф…» Юля вернулась домой продрогшая и заплаканная. Отказалась ужинать.

— Вернется твой Арго. Есть захочет и прибежит, — успокаивал ее отец. — Не вернется, другого купим.

— Папа, как ты можешь так говорить!

Несколько дней Юля с подружками расклеивала объявления на дверях подъездов: «Потерялся добрый и умный пес. Его зовут Арго. Кто найдет, пожалуйста, покормите его. Он не ел уже два дня, и позвоните по телефону 32-17-81».

Эн не вмешивался: девочка должна научиться держать удары жизни.

На третий день Юля с подружкой поехала в спецприемник, куда со всего города бригады по отлову бродячих псов свозили свою добычу. Девочки проникли на территорию живодерни. Юля издали увидела, как собачники крючьями тащили из машины белого пса. Ей показалось, Арго. Она бросилась к машине.

«Ты знаешь, папа, как он плакал? — рассказывала Юля отцу. — Он кричал, как человек. А они били его…»

Эн гладил дочь по волосам. Утешал. Он, у которого на глазах били и пытали людей, тогда не понял всю бездну страданий дочери. Наутро Юля перестала разговаривать. На листках бумаги через трафарет она выводила всего одно слово «АРГО». Потом девочка уснула.

Не проснулась она ни к вечеру, ни на другое утро. Вызвали врача. По его совету в спальню привели соседскую овчарку. Пес лаял, теребил лапой постель, Юля не просыпалась. Не очнулась она и через день.

Разбудить ее сможет только Арго, решил консилиум врачей. Тогда-то и замелькало фото Арго на экранах телевизоров, полетела в эфир информация о «баснословном вознаграждении».

Эн бросил все дела. Утром еще затемно дважды набирал номер телефона и клал трубку. На третий трубка на том конце провода закашляла. Эн сказал всего одно слово:

— Проблема.

Через полчаса его сверкающий черный джип завернул на глухую улочку. Частные домики при виде никелированного черного чудища втянули заснеженные крыши в плечи. По дороге из машины Эн сделал еще один звонок:

— Привет, генерал, мне надо срочно тебя увидеть!

Хозяин домишки встретил гостя все тем же кашлем, что звучал в трубке. Эн смотрел на нагнувшегося к электрической плитке за чайником сухого, как щепка, человека в накинутой на плечи замызганной зэковской фуфайке. Как тот наливал в алюминиевую кружку чифир.

«Господи, и он разруливает миллионными денежными потоками. Осуществляет контроль над банками, отелями, строительными фирмами…»

Одно его слово в перерывах между приступами кашля, и жизнь человека на зоне где-нибудь за тысячи километров отсюда может превратиться в ад или в рай. Развалина — с нехорошим румянцем на щетинистых скулах и в зековской фуфайке вместо судейской мантии — единолично выносит смертные приговоры. Его нельзя подкупить, как можно подкупить судью, губернатора, министра… Его нельзя запугать смертью жены или детей. Их у него нет. Над угрозой собственной жизни он рассмеется, потому что Развалина любил смерть.

— Пей. — Хозяин поставил вторую кружку перед Эн. — Небось, отвык.

— Давай, я тебя отправлю подлечиться куда-нибудь в Карловы Вары или в Австрию, — сказал Эн.

— Поздняк метаться. Говори, чего надо.

Еще через час Эн выходил из кабинета начальника УВД. Генерал провожал гостя через весь огромный кабинет. У дверей гость остановился, подбросил на ладони ключи зажигания.

— До двенадцати ночи найдешь собаку, этот джип твой.

— А если после двенадцати? — Сытое лицо генерала блеснуло золотой улыбкой.

— Погреешься с той девочкой, что тебе так приглянулась, на Канарах.

— Если твоего сеттера не успели отправить за пределы области, найду!

Тем временем среди воров, сутенеров, торговцев наркотиками, уличных проституток, шулеров и простых бомжей уже заклубился слушок: «Развалина ищет белого сеттера…» Кто из них не мечтал услужить самому Развалине.

К обеду гаишники задержали четыре автомобиля с белыми собаками. Хозяином одной из них — белого дога — оказался сам губернатор. Генерал минуты две ждал, пока тот выдохнется орать в трубку, чтобы вставить:

— Виновные будут строго наказаны.

Патрульные службы к вечеру свезли в служебный питомник для опознания двух белых королевских пуделей. Белую борзую, белого боксера, аж трех белых бультерьеров… Возмущенным хозяевам заткнули рот протоколами, составленными за выгул собак в неположенном месте.

Эти двое с утра вышли на след белого сеттера. Один из них гигант в желтом длинном пальто, смахивал статью на Майконга, другой в кожаной черной куртке без шапки сошел бы за подростка, если бы не две похожие на шрамы морщины в углах брезгливых тонких губ. Их так и звали Лом и Шило. В нагрудном кармане кожаной куртки у Шила то и дело пел сотовый телефон. И они, как управляемая с базы торпеда, шли за целью. Сначала встретились с позвонившим в штаб участковым инспектором. По его описанию нашли девочку Аню Скворцову, выгуливавшую на поводке белую собаку. Ее вызвали прямо с урока.

— Скажи, мое солнышко, ты гуляла во дворе с белой собачкой?

— взял девочку за руки Шило. — Она дома у тебя?

— Нет, она убежала, — девочка доверчиво вскинула глаза на дядю.

— Она хромала. Мы с дедушкой смазали ей лапку облепихой. Она так просилась, плакала, и я спустила ее с поводка, она убежала…

Следы привели их на автовокзал. Бомжи видели, как у пивной белого сеттера тащил на веревке какой-то горбун.

Не успели перекусить в кафе, как очередной звонок выдернул из-за столика.

— Везуха, Лом. — Шило сунул телефон в карман. — Катим в Ветлянский район, село Благодатовка. Знаешь такое?

— Давай, хоть пивка на дорожку дернем.

— Угу, Развалина сделает тебе пивка, из ушей потечет, — озлился Шило. — Погнали!

 

Глава девятая

Возвращаясь из города, Подкрылок увидел привязанного у пивной белого кобеля. За две бутылки пива выкупил его вместе с обрывком веревки у не ворочавшего языком синяка. Привез на ферму. Рассудил, к весне будет кому пасти стадо. У собаки были умные глаза. Переодевшись в свой одеревенелый от грязи и крови халат, Подкрылок зачерпнул из фляги кружку браги, выпил. Жевал, глядел, как в углу трясется крупной дрожью белый красивый пес с слезящимися глазами. Швырнул ему огрызок хлеба. Сеттер обнюхал его и отошел.

— Ты чо, пидор, брезгуешь? — Подкрылок нагнулся, схватил его за порезанную лапу. Пес взвизгнул и слегка куснул за руку. Подкрылок с испугу сел на зад, больно ударившись копчиком о бетонный пол.

— Кого кусаешь, пидор? — выкрикнул он. — Рыцаря смерти кусаешь. — Так он величал себя, когда достигал кондиции.

Мысль убить белого сеттера поначалу удивила Подкрылка. Скорей всего она пришла снизу, из мозжившего от удара копчика. Чем больше он вглядывался в прекрасное животное, тем сильнее поднималась в нем злоба…

— Небось, тебя прежние хозявы разными герболаями кормили. В специальной ванне купали, а я из тебя безрукавку Тамарке сделаю.

Арго лежал, положив голову на вытянутые перед собой лапы, обиженно смотрел на человека добрыми глазами.

Этот взгляд, как мерещилось пьяному Крылану, насмешливых, женских глаз, еще больше разжигал и злил его.

— Щас ты у меня станцуешь краковяк, пидор. — Кралан накинул на Арго удавку. Пес послушно встал, сгорбился. Подкрылок потянул собаку на калду.

… Взвизг и хрипы около убойного цеха насторожили Найду. Она, крадучись, подошла к калде. Запах этого человека она узнала бы из тысяч. Он отнимал и прятал ее детенышей. Найда пристально следила за каждым движением Крылана. Вот он, приседая от натуги, потянул за перекинутую через перекладину веревку. Тело белого пса повисло в воздухе, забилось. Вся стая полукругом стояла за спиной Крылана, ждала. Слепыш кавказец, не понимая, что происходит, хрустел снегом, шумно тянул носом. Крылан оглянулся на скрип снега. Из темноты мерцали звериные глаза.

— В-вы… Ну-ка отседа! — Крылан сделал вид, будто нагибается за камнем. Но псы не бросились врассыпную. Найда зарычала. Крылану показалось, что топтавшийся на месте с развевающейся гривой кавказец заходит сзади. Но еще больше его напугал вид Майконга. Животным чутьем Крылан определил исходящую от этого уродливо могучего зверя смертельную опасность.

Белый сеттер, за которого было обещано «баснословное вознаграждение», бился в петле, ронял из пасти на навоз пену, хрипел.

— Пошли отседа, страхуилы! — бодря себя, закричал Крылан. Сунул руку за голенище — пусто. Нож остался на столе. Он двинулся было с калды. Найда перегородила ему дорогу. Крылан быстро трезвел. Он вдруг почуял: еще шаг, и он переступит черту, за которой его порвут на клочья. Псы окружали.

— Да нате вам, пидоры. — Он попятился, дрожа руками, развязал конец удавки. Арго упал в навоз, широко зевал ртом. Крылан нагнулся, сдернул петлю. Боком, боком обошел стаю, зашмыгнул в дверь. Схватил топор, остановился: «Эти пидоры и на топор кинутся…» Так к стае прибился белый сеттер.

… К убойному цеху, где на топчане спал мертвецки пьяный Крылан, «девятка» цвета валюты прорвалась около полуночи. Лом и Шило при красноватом свете лампочки не сразу разглядели валявшегося на деревянном топчане человечка в шапке и керзачах.

— Эй, мужик. — Лом пнул туфлей в топчан. Крылан осекся храпом и сел. Посидел с полминуты, не открывая глаз, и опять опрокинулся на свое дощатое ложе.

— Во, чуня. — Шило взял со стола кружку с недопитой брагой, понюхал. Поднес к лицу начавшего всхрапывать Рыцаря Смерти, струйкой стал лить в раззявленный рот. Крылан зачмокал, задохнулся, вскочил, бешено тараща глаза.

— Теперь проснулся, — заржали гости.

— Вы го, ох… — осекся Крылан, стер со щек гущу. Эти двое были похлеще, чем стая псов, это Крылан понял сразу.

— Слышь, земляк, говорят, ты из города белую собаку привез? — спросил Шило. — Может, продашь нам?

— За сколь?

— А сколько попросишь, — весело ответил Шило.

— Две тыщи. — Крылан нарочно назвал астрономическую сумму, чтоб отвязались.

— Годится. — Шило достал бумажник. Бросил на топчан четыре пятисотки. — Давай собаку!

— Ребята, я пошутил, — заерзал Крылан. — Нет у меня никакой собаки.

— А нам сказали, что есть. — Шило поднял с пола тот самый обрывок веревки с петлей. Повертел в руках, разглядывая прилипшую к ней шерсть и вдруг ловко накинул на шею Крылану, дернул. Рыцарь Смерти слетел с топчана на пол. Попытался руками растянуть петлю. Страшный удар ногой в пах скрючил его пополам.

— Тащи к лебедке этого шутника, — велел Шило Лому.

Они замотали конец веревки на крюк лебедки, которой Крылан поднимал туши коров. Лом завертел рукоятку. Крюк на тросе пополз вверх. Крылан вытянулся в петле, чуть касаясь пола носками керзачей. Хватался руками за веревку, хрипел.

— Где собака? — все так же миролюбиво спросил Шило.

— Ха-алде-е уа-ала-а…

— Во молодчина, уже вспомнил. Лом, опусти чуть-чуть, галстук другану уши жмет.

— Убежала со стаей. — Из вытаращенных глаз Крылана катились слезы. Он торопился, частил. — Без меня не поймаете. Сука буду…

— Опять ты нам балду гонишь. — Лом стрекотнул рукояткой лебедки, Крылана приподняло вверх.

— Пусти, покажу, — успел просипеть Крылан.

Через пять минут они, утопая в снегу, шли к полуразрушенному зданию старой фермы около речки. Впереди ковылял Крылан. Торчавшая из-под халата лопатка при каждом шаге вскидывалась, как обрубок крыла.

— Ты, запятая, смотри у меня! Не рыпайся. — Шило достал пистолет, клацнул, вгоняя пулю в ствол.

— Туда поросят дохлых отвезли днем, — не обратив внимания на угрозу, булькал Крылан. — Там они, больше им быть негде. Надо с двух сторон заходить. С того конца тоже дверей нету.

На счастье Крылана псы оказались на ферме. Но как только Найда заслышала скрип снега и в воротах показались человеческие фигуры, она прыгнула в оконный проем. За ней кинулась вся стая. Кавказец, побежавший следом за ними, смаху ударился головой о стену. Загородил дорогу. Псы толкали, прыгали через него.

— Вон, вон он, белый! — что есть мочи орал Крылан. — Вон, видишь? Быстрей!

Сеттер легким прыжком вылетел в окно. Кавказец все тыкался в стену. Под ногами у него подпрыгивал и взвизгивал спаниель.

Трое мужчин выбежали из здания, смотрели вслед убегавшим собакам. Последними мчались спаниель, за ним кавказец.

— Их теперь только на «Буране» можно догнать, — сказал облегченно Крылан. — Как рванули. Вон-вон, еще догоняют, оглобля с наперстком. — Указал на спаниеля с Джимом. Прикусил язык. Но эти оглобля с наперстком уже кому-то звонили по сотовому телефону.

 

Глава десятая

… Волчица бежала по санному следу. Принюхивалась к каплям мерзлой крови, накапавшей из саней с лосиной туши. След привел их на поляну, где охотники разделывали лосиху. Еще до того, как стая выбежала на поляну, от темневшей на снегу горки внутренностей метнулся в лес седой лисовин.

В мгновенье ока псы сожрали лосиные внутренности, зародыши лосят. Волчица затрусила, было, в поле, но оглянувшись на замершего кавказца, остановилась. Задрав лохматую башку, Джим двигал обрубками ушей. Волчица взбежала на пригорок. Стая ждала. В стылом воздухе волчица тоже уловила задавленные хрипы и направилась в сторону черневшего в низине перелеска. Стая бежала следом. Скоро они наткнулись на след раненого сохатого. Лось лежал в ложбине под осиной. Заслышав собак, зверь тяжело поднялся и пошел. Собаки окружили его и молча бежали по бокам. Один сеттер заливался лаем, пока не осип. Обессиленный лось цеплялся за ветви рогами, падал, опять шел. Волчица бежала перед самой мордой, выжидала. Они загнали сохатого в овраг, где он по брюхо завяз в снегу. Забился в пресмертных муках. Когда сохатый вытянул свою рогатую голову, будто клал ее на эшафот, волчица бросилась на него, как живой нож ударила клыками по горлу. Псы накинулись на трепещущее тело. В голодной ярости давились густой шерстью, рычали.

Из облаков проглянула молоденькая луна. Над тушей лося клубился густой пар. Псы скалили окровавленные морды. Рыча, заныривали в мрак разорванной грудины, терзали еще трепещущее сердце…

Волчица, припав к горлу лося, как запойный пьяница, цедила быстро густевшую кровь.

Добычи хватило на всех. Красавец сеттер, нахватавшись парного мяса, теперь уже не дрожал. Майконг с хряском разгрызал кости своими страшными челюстями. Раненый гончак лизал кровь. Кавказец со шматом легкого заглотил сплющенную пулю. Растопырив передние лапы и угнув башку, он срыгивал на снег целые куски мяса…

Ясная луна сквозь ветви старого дуба поглядела на это пиршество и поплыла себе по небу: «Ну что с них взять, звери они и есть звери…»

… Разоспавшегося в кабине трактора Вовку егерь на руках занес домой. Раздел, уложил в постель. Малец, разметавшись во сне, звал Найду. Вытянутыми перед собой ручонками комкал простынку: «На колени, подонки, с вами будет говорить мой кольт!»

 

Глава одиннадцатая

Егерь весь подобрался, когда вечером к воротам подкатила девятка, осветив через окно комнату. Быстро оделся, сунул в карман пистолет. Бесшумно вышел на крыльцо. Прислушался.

— Вот тут он живет. Только сами стучитесь. У него баба сердитая, — сказал кто-то знакомым голосом.

Егерь нарочно громко хлопнул дверью. Подошел к воротам.

— Чего надо?

— Вениамин, тут ребята вот из города. Белого сеттера ищут. Ты меня не узнал? Эт я, Колюня Колотилин, ну, Подкрылок.

— У меня нет никакого белого сеттера.

— Он со стаей убег, где Найда твоя. Поймать надо.

— Вот и лови. Я при чем?

— Вениамин, подожди. У тя «Буран».

— Вы не по адресу, ребята, спокойной ночи.

— Подожди. — В тот же момент черная фигура, блеснув кожаной курткой, перемахнула во двор. Это был Шило.

— Р-руки на забор, — передернул затвор пистолета егерь. — Кому сказал? Лицом к забору! Дернешься, положу на месте, — шепотом приказал, боясь напугать Танчуру.

— Все. Стою, как памятник, — как показалось Веньке, весело так же шепотом отозвался парень в кожаной куртке. — Ствол у меня в левом кармане.

Венька одной рукой, держа гостя на прицеле, вытащил у него пистолет.

— А теперь той же дорогой. Духу твоего чтоб не было.

— Остынь, командир. Сеттер мой убежал с бродячей стаей. Поможешь поймать, тыщу баксов. Пятьсот прямо тут и пятьсот, когда поймаем.

— Давай, земляк, той же дорогой. Забери пистолет. Обойму я тебе потом кину.

— Две тыщи.

— Давай отсюда по хорошему.

— Помочь, — раздался густой голос с другой стороны забора.

— Постой. Торг уместен. — Шило начинал злиться. — Три тыщи. Три тыщи баксов. Девяносто тыщ в деревянных.

— Ты мне дуру не гони, — начал заводиться и Венька. Езжайте спать по-хорошему.

— Долго ты из себя целку будешь строить? — оскалился Шило. — Чо ты мне свой пугач тычешь? Ща с «шмеля» по твоей хибаре двину, угли одни останутся.

— От тебя тоже.

— Помочь… — Над забором высунулась здоровенная голова. Увидев, нацеленный в лоб пистолет, заморгала, скрылась. — Во бля.

В тот момент в кармане у Шило запел сотовый.

— Да, нашли, — быстро сказал он в телефон. — Нет. Бегает вокруг деревни с какой-то стаей… Надо на снегоходе. С егерем каким-то. Бык уперся. Щас у него. Вениамин. Даю. На, — сунул егерю телефон.

Пенальчик в черном футляре зашелся знакомым кашлем.

Егерь сразу вспомнил этот кашель. Однажды под утро в больнице он очнулся от чьего-то взгляда. В предрассветном сумраке на фоне серой стены больничной палаты чернела человеческая фигура. «Опять Камуфляжья Лапа», — спросонья подумал Венька. Сунул руку под подушку за пистолетолм. Но скрипнули под ногами призрака паркетные дощечки. Окончательно очнувшись, егерь разглядел предутреннего гостя. Это был сутулый подросток в темном старомодном костюме и лакированных туфлях. Силуэт четко выделялся на фоне светлой стены, лицо же сливалось с ней. И будто из глубины стены в егеря целились сощуренные жесткие глаза.

Венька разжал пальцы на рукоятке пистолета, вытащил пустую руку из-под подушки, сел на кровати.

Нет, гость никак не походил на Камуфляжью Лапу. Вошедший молча смотрел на егеря. Этот взгляд из стены, казалось, впился в мозг и считывал, скачивал из его памяти нужную ему информацию до тех пор, пока пришельца не согнул пополам злой приступ кашля.

Так он познакомился с Развалиной. Разговор получился короткий. После его ухода егерь ощутил в себе злую холодную силу. И еще никогда ранее не испытанное чувство нежного отчаяния и любви.

Позже егерь узнал, что пожаловал к нему сам Развалина. Последний из могикан, вор в законе старого закала. Он презирал и ненавидел беспредельщиков вроде Камуфляжьей Лапы. Терпеливый и мудрый, низлечимо больной и потому абсолютно бесшабашный, он правил бал и в молодом криминальном мире.

— Накатили они на тебя, сынок? — просипел телефончик.

— Нормально. Конкретные ребята, — усмехнулся егерь.

— Я помню свой должок. Помню. Мне нужна эта собака, сынок, — сипел экранчик. — От хрустов не отказывайся. За мной… — Экранчик погас.

— Извини, командир, я не въехал, — мотнул головой Шило. — Ведь это ты Бобариху завалил? Я торчу. Виноват.

— Слыш, Костян, я пошел в машину. Простыну, — кашлянул за забором Лом. Хлопнула дверца.

— Подожди, щас в гостиницу вас устрою, — сказал егерь. — Вас сколько?

Пока одевался, проснулась Танчура.

— Куда собрался?

— Охотники приехали. В гостиницу отвезу.

— Опять до утра пьянствовать, — забубнила она. — Ночь-полночь. Лезут. Ни стыда, ни совести…

Венька долго колотил в дверь гостиницы ногой, прежде чем дежурная, узнав его голос, открыла. Она привыкла: егерь селил охотников и днем, и ночью. При виде молодых мужиков встрепенулась. Отомкнула угловой номер, но посидеть с гостями отказалась.

Венька тоже хотел уйти.

— Обижаешься за давешнее командир? По сорок капель за знакомство. — Он глядел на егеря шалыми глазами так, будто егерь был его лучшим другом. — Присаживайся. Лом, Пашок, коробки из машины быстро! А ты чего там встал, проходи, — кивнул он увязавшемуся за ними Подкрылку.

Сидя в кресле, Венька, будто из скрадка, наблюдал за гостями, как наблюдал бы за тетеревиным током или за стадом кабанов, вышедших к кормушке. Самое большое любопытство вызывал Малек. Он был самый молодой из четверых. Четвертый — рослый сумрачный парняга, Пашок, все время молчал в готовности исполнять любую команду Шила.

Малек выделялся стремительными и одновременно мягкими движениями. Когда его кто-нибудь окликал, он тут же оказывался рядом с этим человеком. Прямой взгляд в глаза собеседнику и подобие узкой улыбки отбивали охоту подначить.

В пять минут накрыли стол. Шило разлил по стаканам водку.

— Мне безалкогольное пиво, — сказал молчаливый Пашок.

— Безалкогольное пиво — путь к резиновой женщине, — на всю гостиницу раскатился Лом. — А мне всего на палец от верха.

Венька заметил, Малек быстро пьянел. Из разговора он понял, что тот умудрился завербоваться на три месяца контрактником в Чечню.

— А телки там у вас были? — Лом так и сидел в пальто. Вытирал горстью пот с лица.

— У нас не, — серьезно сказал Малек. — У чехов снайперши точно были. Одна выходила на нашу частоту, базарила про себя. Что ей восемнадцать лет, бывшая биатлонистка. Деньги на операцию матери приехала зарабатывать. Я раз сам слышал, к радистам зашел, она в рации толкует: пацаны я вас сегодня убивать не буду, у меня критические дни… Скажите своему мудаку, пусть голым задом передо мной не сверкает, а то хозяйство отстрелю. Мы из дома выскочили, точно один чмошник из срочников сидит в кустах, тужится…

— Такую бы пидораску: ласты повязать, оттянуть. — Лом стянул с могучих плеч пальто, швырнул на кровать, будто ту самую снайпершу.

— Десантура отлавливала. — Малек поиграл ножом. — Гранату между ног засунули и с вертолета толкнули.

— Чать, ты там заработал неплохо, — вежливо спросил Подкрылок. Он раскраснелся от выпитого. Вытянул ноги.

— Там заработаешь. Козлы за броник высчитали. В зеленке на засаду въехали. — Малек обвел слушателей взглядом, хмыкнул. — Со всех сторон, чехи. Петля. Я броник сбросил и в речку прыгнул. А пацанов посекли. Срок закончился, в Моздок добирайся, как хочешь. Ни копейки. Пацаны научили. В рейсовый автобус сел. Контролер подкатился, я чеку из эргэдешки дернул, показываю: «У меня, братан, проездной.» Он чуть в окно не выскочил. А за броник конкретно высчитали. Ты, говорят, может, его чехам загнал за баксы…

— А чо такое баксы? — шопотом спросил Веньку Подкрылок, когда вышли покурить.

Ушел из гостиницы егерь уже в первом часу ночи.

Улицы были пустынны. В голове и так и эдак звучали пьяненькие речи Подкрылка: «Петруччио с вечера никакой. Отрубился в дежурке…» «В дежурке… Никакой…» «Хряки потравились, еще больше пить стал…» «Никакой», — а ноги уже сами вышагивали к ее дому. Давнул на щеколду — воротца подались. Подошел к двери: «В дежурке… никакой». «А если дома… Ее под скандал подставлю… — Заглянул в окно, за стеклами чернота. — В постели сонная голышом. Она любит спать голышом… С ним…» А пальцы уже стучали по стеклу: «Если он дома, прикинусь пьяным, нездешним, мол, Евсеевы тут живут?…»

За чернотой стекла метнулось белое. Стукнула дверь:

— Петь, ты?

— Наташ.

— Господи, Венька! Ты чего надумал?

— Одна?

— Одна.

Он шагнул в черноту приоткрывшейся двери. На ходу расстегивая пуговицы куртки, развел полы. Она прижалась, обхватила за шею. Целовала в скулу. Пришептывала:

— Шрамик мой любименький, как я по нему соскучилась.

— А по мне?

— Вень, не поверишь. Лежу, про нас с тобой думаю, и ты стучишься. — Пойдем, а то я вся голая, студено. Пойдем в дом. Не споткнись, я свет включу.

— Не надо, — поймал он ее за руку.

— Пусти, халат накину, Вень, ну не балуйся. У тебя руки ледяные. Садись сюда. Я щас. — Накинула халат. Взобралась с ногами к нему на колени.

— Что случилось?

— Ничего. Шел мимо. Дай, думаю, зайду: проведаю.

— Ох, Венька, какой ты болтун у меня. Подожди, Вень, у тебя руки не согрелись.

— А ты что на ужин ела?

— Курицу магазинную. Есть хочешь? Давай покормлю.

— Я думал, поросенка целого. Живот толстый. — Развел полы халата, целовал.

— Вень! — Она запахнула халат, прижалась подбородком. — Вень, я беременная.

— Эт когда ж опять?

— Помнишь, на базу ездили с ночевкой? Эта база. В первый раз я там залетела. И в этот раз тоже. Что молчишь-то?

— Я не знаю, что говорить.

— Вень, я давно хочу от тебя ребеночка. — Она сжала его руку в своих ладонях. — Мальчика. Я рожу его, капля в каплю на тебя похожего. Только не молчи, Вень. Скажи, хочешь, чтобы я родила тебе сыночка? Хочешь, Вень?

— Не знаю. Тут такое начнется.

— А что, Вень, начнется? — Она говорила быстрым веселым голосом. — Что начнется? Я замужняя женщина. Родила от мужа. Не бойся, мы уедем отсюда с Петром.

— И с моим сыном!?

— Ну, тогда бери меня замуж. Я от тебя уже и так два аборта сделала. Хватит.

— Ты же сама не любишь с этими резинками.

— Вень, я тебя ни в чем не виню. Я просто хочу родить от тебя сына. И назову его в честь твоего отца Сашей.

— Со своим мужем будете растить моего сына. А я кто вам? Донор?

— Господи, как же я тебя, дурачка, люблю, Венька-а. — Он почувствовал, как слезы капают ему на руки. — Ни одна баба на свете тебя так любить не будет, как я. Запомни. Никогда-никогда. Мой любименький, мой расчудесный шрамик. От тебя водкой так несет, ф-ф-у! — Сама все целовала и целовала солеными губами его лицо, волосы, руки. — Ты… ты мой любимый донор.

«… Не посоветовалась… За меня все решила… теперь ластится»… — подумал он. А руки уже гладили ее волосы, плечи, трогали поднявшиеся соски, опускались ниже.

— Я больше не могу. Пойдем в кровать. Сдави мне руку сильно сильно. — Замотала головой. — Мучитель. Пойдем. — И будто угадав его мысли, сказала. — Пошли, я постелила свежие простыни.

— Давай тут.

— А как тут-то?

— Садись. Ноги вот так.

— Так?…

— Так, так. — Эта ее послушность школьницы рождала в нем самого его поражавшую нежность и дикую силу.

— Венька, что ты надо мной вытворяешь. Я тебя так люблю… Не мучай, я щас умру!..

Узкая молодая луна, выбравшись из ветвей старого дуба, откуда смотрела на кровавый пир стаи, теперь, привлеченная женскими стонами заглянула в окно. Осветила седой мужской затылок, обхватившие его дрожащие пальцы, высоко поднятые белые женские колени, запрокинутое вниз лицо с жарким раскрытым ртом. Осветила и тут же ушла за тучку: скукотища, все одно и то же в этом подлунном мире.

 

Глава двенадцатая

Петруччио проснулся под утро от рези в мочевом пузыре. Спустил с кровати ноги в резиновых сапогах. Голая без абажура лампочка под потолком пронзила зрачки.

Сердце колотится. Рот раскрыть, наружу выпрыгнет, красной лягушкой по полу поскачет. Окочуриться бы за счастье, но рот ссохся, челюсти не разжимаются, сердце на волю не пущают. В ушах звон. И некому крикнуть: «Поднимите мне веки!»

Краснозадый волосатик в очередной раз с вечера утопился в стакане. Со стены таращится свинячье рыло. На башке у борова черный цилиндр, на шее бабочка, в зубах сигара. На пятаке следы губной помады. Тьфу! Хряк толстомордый, стрихнина на тебя нет.

«Пока я спал, он слез с плаката и все допил, — подумал Петруччио, испугался: — Уж не крыша у меня поехала? — Боров вроде бы вильнул глазами в бок, в угол, где белели молочные фляги. — Там,» — догадался Петруччио. Шагнул в угол. И точно, между флягами стояла недопитая бутылка. Обрадовался. Плеснул в стакан. Видели бы сослуживцы, на дно какой помойки скатился русский боевой офицер Петр Генералов.

— Что прошло, то теперь не вернется, а что будет, не надо тужить, — бодря себя, пропел Петруччио. Выпил, и сердце присмирело. Боров перестал играть глазками.

Вспомнив, Петручио побежал в родильное отделение. Пятнистая матка ночью опоросилась. Семеро поросяток лежали у материнского брюха, причмокивали. Восьмой, поджав желтоватые копытца, валялся у двери. Петруччио на вилах отнес мертвенького в клетку к оставшемуся в живых хряку: «На десерт тебе, Бульдозер!»

Запряг в сани Сивку, раскормленную широкозадую кобылу. Бросил в сани пару мешков дробленки, притрусил сверху соломой. Ну-ка предколхоза навстречу попадется. Дробленку завез по дороге тетке Шуре. Такса известная — бутылка. Сунул в сани пару пузырей и духом воспарил: «А-ап, и тигры у ног моих сели. А-ап, и в огненный обруч летят…» К дому подъехал, стишал. Не любит Наташа такого его веселья.

— Наташа, я пришел к тебе с приветом, рассказать, что солнце встало, что своим весенним светом на ветвях затрепетало, — с порога закричал Петруччио.

— Петь, ну когда это кончится. Опять с утра пьяный! — Наталья, уже одетая на работу, у зеркала стояла, пятнышко синенькое на шее пудрой маскировала.

— Как ты на меня ни ругаешься, а я тебя, Наташ, все равно люблю…

— Не паясничай, — крикнула Наталья так, что Петруччио вздрогнул. — Надоело!

— А я тебя все равно люблю, — с пьяным упорством повторил Петруччио. В зеркале ему было видно лицо жены. Запавшие глаза ее горели сухим упрямым огнем.

— Наташ, поедем с тобой в Париж? Мне колхоз двадцать одну тысячу должен. Получу, и поедем. Или ты одна поезжай. Елисейские поля. Лувр. Хочешь, Наташ? Увидеть Париж и умереть. Ты бы, Наташ, так согласилась: увидеть и умереть?

— Суп на плите. Разогрей, поешь, Париж.

По дороге на работу Наталья думала о ночной встрече с Венькой. Вспоминала его слова, лицо: «А я кто, донор?»… Обиделся… Не станет больше со мной встречаться… Может, правда, аборт надо было сделать?…»

В садике здоровалась, помогала ребятишкам раздеться. Ласкала, спрашивала, шутила, а сама все поглядывала в окно. Загадала: если он Вовку в садик заведет, все у них хорошо будет. Глядь, Вовка один от ворот шмурлит. Головенку угнул, вылитый Венька. Вздохнула: «Будь, как будет…»

Егерь подвез Вовку до садика на «Буране» и упылил за реку на ферму. Нашел там Подкрылка. Тот снимал шкуру с павшей коровы.

— Ты мне больше таких кренделей по ночам не привози, — насыпался на него егерь.

— Вень, бля буду, виноват. Жить-то охота. Из-за этого белого кобеля меня чуть не удавили. От вас из гостиницы пришел, задремал, менты примчались. Тоже, где белый, как его, штуцер, сеттер. Правда, штоль, в ем наркотики на мильон долларов зашиты?

— Крылан прищурил глаза. — Во-о, бля, распотрошить бы. Всю жизнь по курортам ездить хватит…

— Куда они убежали? — прервал егерь.

— Вон от старой фермы туда, к поганому огороду.

Следы вывели егеря в конце концов на поляну, где убили лосиху. Он заглушил «Буран». Отвязал притороченные сбоку широкие охотничьи лыжи. Пошел по следу. Километра через два наткнулся на изглоданного лося. Цепочка собачьих следов тянулась к оврагу. Сбоку в стороне егерь заметил еще один след. Пес ковылял на трех лапах. «Он и есть, белый сеттер. Не привык ходить след в след, — подумал егерь. — Найда… жалко, и ее застрелят… Выла под окном, когда Танчура разродиться не могла. Разбудила… Свинья Вовку бы загрызла, отбила… Этим кренделям сказать, чтобы в нее не стреляли. А как поймаешь? Заманить куда-нибудь…»

Розмыслы егеря спугнул рокот вертолета, низко летевшего над лесом. «Опять Кашезубов со своей бандой кабанов гоняет, — подумал егерь. — Сволочь, божился, что не будет…»

Вертолет, уходивший к сосновому лесу, вдруг развернулся в его сторону «Это не нефтянники, вояки…», — определил егерь, разглядев пятнистую окраску и звезды.

Вертолет завис над поляной и, гоняя белые вихри, приземлился. Из дверцы выпрыгнул не Рассохин, как ожидал егерь, а все тот же Подкрылок в развевающемся халате. За ним выскочили на снег знакомый военный охотовед и крепкий молодой полковник в камуфляжном костюме без шапки.

Подкрылок, широко разевая рот, кричал что-то, указывал на егеря. Полковник злыми глазами оглядел лес, показал пилоту перекрещенные руки. Рев стих, лопасти обвисли.

— Опять за тобой, — закричал Подкрылок. — Эти каких-то собак-людоедов ищут!..

 

Глава тринадцатая

По личному приказу командующего округом генерал-полковника Воробьева закружилась невиданная лесная свистопляска. Командовал всей этой канителью полковник — Игорь Инчерин, возглавлявший десантную группу. Можно сказать, боевой офицер отбивал кусок хлеба у ханыг, подрабатывавших отловом бродячих собак. Но личный приказ командующего: «Отстреляй этих б… людоедов и до девятнадцати ноль-ноль доложи!»…

Через полчаса после разговора с егерем вертолет со звездами елозил над сосняком, куда скрылась вспугнутая в овраге стая. У открытой дверцы на пронизывающем до печенок ветру «потели» два снайпера. Удивленно тыкали вниз рукавицами на табунки лосей. Разглядывали в оптические прицелы цепочки вспугнутых кабанов.

Внизу «от жилетки рукава» кроили полсотни десантников, два БМП, три вездехода. Солдаты прочесывали сосняк. Вязли в снегу. Один из первогодков, сопливый Рембо, полоснул очередью по выбежавшему из чащобника сироте-лосенку, чью мать убили накануне. Одна из пуль угодила в ногу такому же салажонку. После этого ЧП Инчерин приказан сдать автоматы и оставить на вооружении одни штык-ножи. Суета. Бестолковщина. По самые смотровые щели засадили в овраг БМПэшку. Щетинились рваные тросы. В райбольнице для раненого не оказалось запаса крови первой группы…

А людоеды эти как скрылись в сосняк, так и пропали. Поймай их. Вместо того, чтобы после восемнадцати прийти из штаба домой, расслабиться в ужин рюмочкой хорошего коньячка. Развалиться на тахте. В одной руке дистанционка от телевозора, другую вольно опустить на крутую грудь молоденькой жены, гоняй собак по лесу.

Больше всего полковника бесило дурацкое положение: иди туда, не знай куда. Принеси то, не знай что. Этот седой на «Буране» вслух рассмеялся, когда рассказали ему про людоедов.

Сузившимися глазами полковник провожал быстро кативший над лесной грядой солнце сквозь облака прямо красный кукиш.

В девятнадцать ноль-ноль истекал срок исполнения приказа. Хоть пой, хоть вой, но выходи на командующего и докладывай, про ЧП тоже лучше самому рассказать, а то штабные людоеды так папе преподнесут всю историю, мало не покажется.

Впервые за свои сорок три полковник до щекотки в мошонке ощутил неразрывную связь своей карьеры с небесным светилом. Знать бы ему, что его, боевого полковника, поставил в позу ледящий репортеришко из желтой областной газеты Сеня Кукушкин. Это он, подлец, страдая по понедельникам творческим бессилием, выкопал в одной из сельских районок сообщение о трупе солдатика, найденного у автобусной будки около села Багаткино. Из косноязычной заметки было неясно, то ли солдатика убили, то ли он замерз спьяну. Роль блесны, которую Сеня заглотил сходу, сыграла фраза: «… Торчавшая из-под снега рука была обгрызена зверьками… или бродячими собаками…»

Припав к холке персонального компьютера, сам раздувая ноздри, как запаленный скакун, Сеня в пять минут набросал скелет леденящей душу «утки». С этим скелетом наперевес ринулся в кабинет главного редактора. Еще через час редакционная десятка уносила Сеню навстречу фанфарам. В Богаткино Сеня зашел за ту самую автобусную будку, около которой обнаружили тело, расстегнул на джинсах молнию и крупным вензелем на снегу застолбил тему.

В разговоре с председателем Сеня тонко намекнул, что хотел бы освежиться. Под третью рюмку поинтересовался историей с солдатиком. Пред, затравленный рыночными экономическими отношениями, с натугой вспомнил, что там молотила неделю назад жена про эту историю. И накидал в Сенин блокнот золотых самородков сомнительной пробы.

Будто шел этот солдатик «с девкой ненашенской» на остановку. «Темно ночью, — по ходу приплетал пред. — Да шел, а тут как раз сучья свадьба. Ну и волки ли собаки окружили их. А он с голыми руками, ни палки, ни ножа. Девку-то на крышу остановки подсадил, а его у нее на глазах разорвали. Кто говорит, эт его невеста была. Кто брешет, ханыжка какая. Да не пиши ты. Я ведь так, чо бабы болтали. Заедь в райотдел, там тебе следователь все расскажет. Он тут приезжал, допрашивал кой-кого…»

На другой день из-под отбойного Сениного молотка в тираж ушла двухсотстрочечная драма. Тут была и стая одичалых псов, настигшая влюбленных темной ночью. «Удары клыков, будто удары бандитских ножей, обрушились на молодого воина…», «васильковые глаза девушки застилала пелена ужаса…» «Поклялась солдату в вечной любви при последнем его вздохе», и «псы-людоеды, познавшие вкус человеческой крови, ушли в лес». Выжимку из Кукушкинской драмы напечатала одна центральная шибко демократическая газета под заголовком «Псы-людоеды загрызли солдата».

… Под кремлевскими сводами в перекрестье ковровых дорожек столкнулись утром министр обороны государства Российского и самый главный финансовый Бог. «Когда деньги перечислишь?! В армии жрать нечего», — с военной прямотой преградил дорогу военный министр. «Кому перечислять-то. Твою армию скоро бродячие собаки погрызут!» — по-суворовски напал на министра этот самый финансовый Бог. На немой вопрос хмыкнул: «Газеты читать с утра надо, а не деньги просить… Там пишут, как собаки твоих солдат грызут…»

Через час после этой стычки в Кремле на столе командующего военным округом Воробьева и зазвенел телефон с золотым эСэСэСровским еще гербом. Выбором дипломатических выражений министр себя не утруждал. Этот звонок и швырнул десантную группу полковника Инчерина в вертолет.

Егерь хоть и посмеялся над рассказом полковника о людоедах, но призадумался. Если эти крендели хотели поймать белого сеттера, то у полковника был приказ: «Людоедов уничтожить».

Стоило теперь стае выскочить на открытое место, как снайперы с вертолета расстреляют их за минуты. А кого не управятся убить они, доберет на японском снегоходе военный охотовед.

Так в кремлевском коридоре своей шуткой финансовый Бог, сам того не ведая, приговорил Найду и всю стаю к расстрелу. На просьбу егеря не убивать белого сеттера и волчицу, Инчерин только хмыкнул. Видно, Подкрылок уже успел шепнуть ему, что кобель набит наркотиками. Полковник, навидавшийся наркотиков и в Афгане, и в Чечне, видно, поверил. Выслушав историю об уснувшей девочке, он опять хмыкнул. Перед тем, как вертолету взлететь над сосняком, Инчерин приказал снайперам: «В стае волчица и белый кобель. Этих ликвидируйте в первую очередь».

 

Глава четырнадцатая

— Ты больше всех понимаешь. Ты в этом деле спец, командуй, как им перекрыть выходы, — сказал егерю полковник Инчерин. Военный охотовед поморщился. Венька долго молчал, думал.

Дальним концом сосняк уходил на север, за холмы, к Большому лесу. Узким южным хвостом лес спускался к шоссе перед селом. На запад и на восток расплеснулась степь.

«На открытую местность она не пойдет, — рассуждал про себя егерь. — В дальние леса тоже. Она там ни разу не была. Будет крутиться тут… Выдавят из сосен, будет прорываться к речке в крепи… Дать им добежать туда…»

Вертолету со снайперами он определил северную сторону. Туда же послал и военного охотоведа на «Ямахе»: «Уйдут в большие леса, мы их там век не поймаем…»

БМП и военные вездеходы поставил с восточной и западной сторон. Приехавших утром на подмогу братков и два милицейских наряда выставил от села. Строго настрого приказав не стрелять в сеттера и в волчицу. Всех участников облавы, технику он расставил так, что оставил стае открытый проход к реке, в заросли лозняка, разросшегося вдоль поймы в непролазные крепи.

… Солдаты уже полдня прочесывали цепью сосняк. За шиворот им сыпались с сосновых лап пласты снега. Они выгнали в поле трех лосей, две семьи кабанов, но псы упорно держались в чаще.

До стаи долетали гул машин, выстрелы, голоса. Эти шумы и голоса окружали лес со всех сторон. Найда чутьем ловила приближение опасности, как наказание за растерзанного лося, за кражу гуська на ферме. Она не метнулась прочь, когда солдаты пошли по лесу цепью. Останавливаясь и прислушиваясь, вела стаю вдоль пахнущей табачным дымом и потом, улюлюкающей цепи, ища в ней щель. След в след за ней бежали Кинг, Дворняга, Слепыш, раненый гончак, спаниель, за ним на трех лапах прыгал сеттер, понявший, что бежать по следам легче. Стаю замыкал Майконг. Сытость придавала псам спокойствие и уверенность.

Из-под одавленной снегом сосны Найда следила за приближавшимся к ней солдатом. Вот он остановился, снял шапку. От мокрой головы столбом поднимался пар, остро пахнуло потом. И тут солдатик встретился взглядом с желтыми глазами зверя.

«Этот людоед кинулся на меня, — всю жизнь будет рассказывать потом солдатик. — Я выхватил штык-нож и…» На самом же деле лихой воин белкой взлетел по гладкому стволу на сосну, уронив вниз шапку, и сверху заорал:

— Вон они, вон людоеды!

В ту же минуту над лесом рассыпалась красная ракета. Найде показалось, что весь лес загудел, закричал, она метнулась прочь. Егерь не ошибся. Найда, выскочив на открытую местность, повела стаю в приречные крепи. Но он не предполагал, что так быстро поднимется в воздух вертолет. Стая не успела уйти от сосняка и трехсот метров, как зеленая жаба, задрав хвост, уж настигала их. Черной торпедой летела по снежным волнам «Ямаха», отсекая стае путь к пойме. В открытой дверце вертолета взблескивали в закатных лучах линзы оптических прицелов.

Выведя стаю из леса, Найда обрекла ее на смерть. Теперь стаю собак не спасали ни ум вожака, ни быстрые ноги. Псы на белом снегу были для снайперов идеальными мишенями. Егерь до упора выжал рукоять газа и пустил снегоход за стаей. Ветер полосовал лицо тысячами ледяных бритвиц, размазывал по щекам слезы. Он настиг стаю. Надвое рассек скользившую по снегу тень вертолета. Стал обходить собак слева так близко, что мог бы кинуть в Найду рукавицей: «Они не станут стрелять, побоятся попасть в меня».

Снегоход поравнялся с волчицей, Найда коротко вскинула на егеря голову и, будто поняв, что он хочет, развернулась в сторону села. Сзади тонко визжала, накатывалась «Ямаха» От села наперерез стае бешено летела зеленая «Нива». Собак окружили со всех сторон. Даже если бы у псов вдруг отрасли крылья, они бы не смогли даже улететь. Сверху над ними нависала, пугала рокотом зеленая брюхатая жаба. Из открытой дверцы снайперы матерились, махали руками егерю:

— Сгинь, исчезни, растворись!

Найда развернулась вправо почти под прямым углом и на махах устремилась к темневшему крестами кладбищу.

Какое-то время бежала вдоль изгороди. Юркнула в пролом, и собачьи головы замелькали между памятников. Кавказец смаху ударился о гнилой крест, обломил. И тут же ткнулся в стальную оградку, обежал ее, ударился о памятник. О другой, о третий. Остановился в растерянности. Он стоял посреди крестов, вскинув навстречу летевшему с неба рокоту свою огромную незрячую голову. Ветер от винтов трепал его львиную гриву. Окровавленный и страшный, будто разбуженный шумом страшный могильный дух. Забыв про стрелков, пилот зачарованно глядел на гиганта. Ему показалось, будто пепельные глазницы курились дымком.

Опустив короткоствольные помповые ружья, стояли у ограды Шило и Лом: «В натуре амбал! Схавает!»

— Уйдите с линии огня, — привстав на подножках «Ямахи», кричал им охотовед, на ходу стягивая через голову карабин.

— Он это, точно, людоед, — крикнул ему в ухо сидевший сзади Инчерин. — Он!

— Уроды. — Охотовед прицелился. Он был классным стрелком. Пуля навылет прошила Джиму шею, отрикошетила от памятника, запела. Пес мгновенно рухнул между сугробов. Со стороны показалось, будто он не упал, а растворился среди крестов и памятников: «Кто знает, дух ли сынов человеческих восходит вверх и дух ли животных сходит ли вниз в землю»…

Джим погиб, так и не дав на счастье лапу. Но своей смертью слепыш выиграл стае шанс на спасение. Минутная заминка позволила им оторваться от охотников. Найда мчалась к шоссе. За дорогой было село. Псы, рассыпавшиеся, было, по кладбищу, опять цепочкой вытягивались за вожаком. Белый сеттер мелькал в середине стаи.

Раньше всех на маневр собак среагировала стоявшая у дороги «девятка». Она выползла на шоссе, рванула наперерез. Из нее выскочил Шило. Выхватил пистолет. Волчица, посеребренная снежной пылью, длинными машками шла прямо на них. Шило вскинул ствол. Куцо щелкнул боек.

— Егерь, козел! — Вспомнил, вчера во дворе Венька вытащил у него обойму. — Вали ее, Лом, вали. Стреляй, тормоз! Порвет нас!

Лом выбрался из кабины, ветер трепал длинные полы пальто. Он принялся палить в волчицу. Со страху ему показалось, что пули рикошетят от покатого лба, высекая искры.

— Мочи людоеда! — орал Шило.

Серебряный зверь мерцал желтыми зрачками уже в пяти шагах. Один бросок из кювета по насыпи, он повиснет на горле.

Лом закрылся рукой, выставив перед лицом локоть. Но удара не последовало. Он приоткрыл глаза, волчица пропала. Лопоухий кобелишко катившийся следом за ней, с разбега нырнул под шоссе.

— Труба! Под нами труба! — орал он. — Они в трубе!

— А мы в жопе! Падай в машину, рюха!

Одной из пуль Лом попал-таки волчице в бок. Она качалась, быстро слабела. Кинг и Кабысдох бежали, прижимаясь к ней с боков, удерживая от падения. За ними бежали белый сеттер, Майконг. Далеко позади катился спаниель. Раненого гончака, отставшего еще у леса, застрелили снайперы с вертолета…

Когда за домами показались деревья, Найда инстинктивно повернула туда. Псы влетели через ворота-вертушку в парк. По пятам за ними мчались «Девятка» и «Нива», визжала «Ямаха». Люди окружали парк со всех сторон, выскакивали из машин, хватали ружья, карабины. Лом теперь принялся навскидку палить по собакам из помпового ружья. Псы заметались между редкими деревьями. Спасенья не было нигде. Со всех четырех сторон парк был огорожен двухметровыми фигурными стальными полосами, вроде штакетин. Проскочить между ними с трудом мог и котенок. Псы оказались в большой стальной ловушке. Охотовед уже несколько раз вскидывал карабин, ловя на мушку то лобастую башку волчицы, то сеттера. Вскидывал и опускал. На противоположной стороне парка мелькали фигуры людей. И он боялся зацепить их.

Псы, чуя скорую гибель, жались вокруг вожака. Охотовед вскинул карабин, целясь в волчицу.

— В людей попадешь. — Венька положил руку на ствол, пригнул к земле. Пуля взбила снег.

— Не лезь, — оттолкнул его полковник. — У меня приказ командующего уничтожить! Стреляй!

Охотовед вскинул карабин. В это мгновение за деревьями раздался пронзительный детский крик.

— Найда-а! Найдочка!

Волчица повернулась к скатившемуся с крыльца мальчонке в клетчатой рубашонке, упала, поползла ему навстречу. С развевающимися волосенками, босой, малец стремглав бежал к ней по снегу. Охотовед опустил ствол, заматерился.

 

Глава пятнадцатая

Найда, кровеня ступени, вползла в тамбур, Вовка распахнул дверь в коридор. На волчицу пахнуло парным запахом пищи, детского пота.

— Найда, Найдочка, сюда-сюда. — Вовка поджимал то одну, то другую окоченевшую ножонку. Псы, тесня друг друга, пестрой шубой закатились в тепло.

Наталья обмерла. Ей показалось, что собаки гонятся за Вовкой.

— Не бойтесь, не бойтесь. Это наша Найда и ее коллеги! Не бойтесь, — кричал Вовка, забегая в игровую комнату. — За ними гонятся злые гоблины. Хотят убить наших собак.

Оставляя мокрые следы на паласе, псы заполнили комнату. Окровавленная, в снегу, Найда забилась в дальний угол под фикус.

Псы окружили ее. Все они, разве что кроме Кабысдоха, когда-то жили в квартирах и эту комнату принимали за укрытие. Снег на собаках таял. Перебивая запахи подгоревшей каши, в садике густо запахло псиной.

«К нам в гости пришли собачки!» — Малыши вылезали из-за столов, оставляя тарелки с завтраком, бежали в игровую. Толпились у входа в комнату. Задние напирали, выталкивая передних в центр комнаты.

— Ребята, идите в столовую! Я не разрешаю. Они могут вас укусить. Кому говорю, марш все в столовую! — прибежала воспитательница младшей группы.

— А ну марш в столовую! Вова, Толик, Олег, Слава, Анжела!.. Вова! Быстро отсюда! — сорвалась на крик Наталья.

— Они не кусаются. Они добрые, — выкрикивал Вовка, чувствуя себя именинником. Он гладил и целовал Найду. Волчица сторонилась, оберегая раненый бок. В тепле рана начала кровоточить сильнее. На зеленом паласе расползалось темное пятно. Сеттер вилял хвостом, ластился к обступившим его ребятишкам.

Дети подныривали под руки воспитательниц, лезли к псам.

— Я их не боюсь, у нас овчарка Веста.

— А у нас тоже есть, Кучумка. Он мячик ловит.

— Ань, смотри, спаниель мне руку лижет. Щекотно так. Смотри, у него камни на ушах.

— Глупый, это репьи.

— Ребята, все. Собачкам надо отдохнуть. Вова, Женя, Коля, Света. Егоров Вова, ты меня слышишь? Выходим из игровой комнаты! — Наталья то и дело бросала взгляд в сторону страшной, покрытой бугристыми мышцами собаки. Майконг нервничал, то ложился, то вставал, застрявшая в передней лопатке дробь ярила его. Он перебирал на месте могучими лапами. Его красноватые, как у рыбы, навыкате глаза без век горели злобой.

— Наталья Ивановна, у Найды кровь капает. Она ранена. Смотри бок себе лижет. Ей больно… Перевязать надо.

— Какой красивый. Беляшка, дай лапу. Смотри, смотри. Он мне лапу дал!

Не упуская из вида пса с голыми глазами, Наталья взяла за руки двух девочек, вывела их в коридор.

— Быстро в столовую. Каша остынет. Быстро-быстро!

Так же за руки насильно вывели еще несколько ребятишек.

— Вова, Антон, кому говорю, быстро завтракать! — Когда Наталья повернулась к двери, таща за руки упиравшихся двух девочек, в дверях, загораживая выход, стоял Кинг. Пес не понимал, зачем он это делает. Чем меньше становилось в комнате детей, тем острее он чуял опасность. Пес инстинктивно загородил выход из комнаты так же, как инстинктивно перекрывает плотиной пересыхающий ручей бобер, чтобы сделать себе заводь.

Наталья с детьми хотела обойти его. Пес подвинулся, не давая ей пройти. Сбоку каждое ее движение стерегли налитые злобой рыбьи глаза Майконга. Наталья отступила.

— Девочки, идите сами. — Пес не пускал никого. Кто-то успел протащить в комнату тарелку с кашей. Спаниель лакал так, что во все стороны летели белые брызги. Девочки визжали от восторга…

Не пропустил в комнату Кинг и другую воспитательницу. Та замахнулась на него тряпкой. Кинг зарычал. Наталья видела, как Майконг вскочил, заперебирал передними лапами, как перед прыжком.

— Таня, Таня, не надо, уйди, — крикнула Наталья. «Господи, они взяли нас в заложники, — поняла она. — Это знак… Найда тогда раненая в садике. И теперь… Венька… Ребенок. Все разрешится здесь… Где же Венька?…»

Через минуту входная дверь растворилась. По колено в клубах холодного воздуха шагнул не Венька, а незнакомый парень в кожаной куртке без шапки. Это был Шило.

— Вот вы где, Тузики-Бобики. — Цепкими суженными глазами он глядел сквозь детей и сквозь Наталью на развалившегося на полу белого сеттера. — Иес-с! Мы сделали это!

Шило махнул рукой на Кинга:

— Тим-Бим, ну-ка, подвинься!

Кинг зарычал. Парень остановился.

— Братан, пусти миром, — попробовал Шило обойти пса сзади.

Кинг развернулся, зарычал сильнее. Из коридора кроваво мерцали рыбьи глаза.

Все остальное Наталья видела, как в страшном сне. Парень вдруг вытащил пистолет. И в ту же секунду Кинг повис в прыжке, всем телом ударил парня в грудь. Того отбросило к стене. Блестящий черный предмет упал на ковер. Она не видела, как метнулись из коридора рыбьи глаза. Парень дергался, будто кто его держал и медленно пятился к выходу. В клубах пара, валившего из открытой двери, Наталья увидела, как на ноге у парня повис страшный пес. Парень вывалился наружу. Пес с рыбьими глазами отцепился. Он весь дрожал. С клыков капала желтая пена.

«Дети, он сейчас начнет их рвать…» Наталья бросилась назад, но в дверях опять наткнулась на Кинга. Он преградил ей дорогу. Он не пускал ее больше к детям. У входной двери ронял пену с клыков Майконг.

Наталья попятилась, боясь повернуться к Майконгу спиной. Пятясь, она спиной открыла дверь кухни. Перед тем, как захлопнуть ее, взглянула в коридор. Майконг сидел у порога, скалился.

Полчаса назад она видела в окно, за псами гнались на машинах и снегоходах. Слышала выстрелы в парке. Теперь в ее сознании эта картина: и разъяренный Майконг, и овчарка, не пускавшая ее в игровую комнату к детям, — сошлись в страшную мысль: «Они, как люди, все понимают. Чтобы спастись, взяли детей в заложники…»

 

Глава шестнадцатая

Шило задом вывалился в дверь, сел на пол, ошалело, оглядываясь по сторонам. В тамбуре толпились только что подбежавший егерь, полковник Инчерин, охотовед. Рядом с Ломом топтались ему под стать трое молчаливых торпед и еще один худенький, в клетчатой куртке с быстрыми, как ртуть, глазами и стальной улыбкой. Это был Игорь. Малек, как они его звали. Не выспавшийся после дежурства Славик Неретин в штатском, но в милицейской шапке силился понять, что происходит. Снаружи у крыльца стояли патрульные с автоматами, подъехавшие солдаты.

Шило сидя глядел на стоявших вокруг него людей. Малек смотрел на него сверху вниз и гнусно блистал фиксами. Шило вскочил. Вгорячах он не чувствовал боли ни в прокушенной кисти, ни в разорванной Майконгом до белой кости голени.

— Дай ствол! — заорал он на Лома. Тот показал глазами на Славика:

— Остынь.

— Ствол, говорю!

Лом стал медленно расстегивать пальто. Шило кинулся к нему, вырвал у того из-под поясного ремня пистолет.

— Остынь, Витек. Там дети. — Егерь встал спиной к двери, преградив ему дорогу. Шило бы послушался, если бы не ухмылка этого Малька. Она обжигала больнее, чем клыки Майконга.

— Уйди, лапоть, — заорал на Веньку Шило. Ствол пистолета взлетел ко лбу егеря. Лом попятился к выходу. Он знал, в такие мгновения затмения напарник сеял вокруг себя смерть. — Уйди, уйди, сука!

Славик Неретин подшагнул сзади и коротко ударил Шило по руке. Пуля щелкнула в стену, осыпав всех осколками кирпича. От удара по прокушенной кисти Шило заорал. Торпеды молча бросились на Славика. Инчерин, зажав в руке пистолет, плашмя колотил их по головам. Лом ползал под ногами дерущихся, пытаясь дотянуться до пистолета.

ДэПээСники толкались в створе дверей, все сразу норовя прорваться в тамбур.

Когда они ввалились-таки в тамбур, братков оттеснили в дальний угол. Под дулами автоматов их поставили лицом к стене, ощупывали и надевали наручники. В суете никто, кроме егеря, не обратил внимания, как из свалки выскользнул Малек, прижался к стене. Он встретился взглядом с егерем. Венька сразу узнал эти глаза. Они смотрели на него тогда ночью с лодки и около туши убитой лосихи. Это был он, тот самый неуловимый фантом со стальной улыбкой. Он стрельнул глазами на дверь, где с автоматами у животов стояли двое милиционеров, перевел взгляд на распяленных у стены братков.

Вытащил из кармана куртки картофелину. Схватился за нее обеими руками и крикнул:

— Всех взорву!

И тогда егерь понял, что за картофелина у него в руке. В правой руке он держал гранату, в левой выдернутую из нее чеку.

Все, кто находился в тамбуре, замерли. Взгляды сошлись на зажатой в руке «картофелине». Было слышно, как за дверью звенел девчоночий голосок:

— Надо им хлебца покрошить, а то они с голоду умрут…

— Сняли с пацанов браслеты и на прогулку, — командовал Малек. — Живей, а то у меня пальцы окаменели.

Братки вперемешку с ДэПээСниками бросились из тамбура. За ними устремился и Малек. Сбежав с крыльца, он смешался с толпой. На лицах сквозили страх и растерянность. Стоявшие у крыльца солдаты не сразу поняли, что случилось. Возникла заминка. Малек с зажатой в руке гранатой оказался в самом центре. Побелевшие на морозе кончики пальцев, сжимавшие фанату, уже отказывались слушаться. Он поглядывал по сторонам, соображая, куда бы швырнуть.

— Бегом к машинам, — крикнул браткам и споткнулся. Граната упала на дорожку, скатилась в ямку. Все окаменели. Мгновение, и стальные осколки веером разлетятся вокруг, сея смерть.

Егерь прижался к притолоке. С крыльца ему хорошо было видно, как Малек успел обежать всех быстрыми зверушечьими глазами, прежде чем ничком упасть на гранату. Его подбросило взрывом, как мешок.

После взрыва все, было, сыпанули в разные стороны, но тут же одумались. Бросились к Мальку, перевернули на спину. На склонившихся к нему людей смотрели быстро тускневшие глаза. Один из осколков рассек сердце на две половинки. Попытавшихся бежать братков повязали. Под дулами автоматов повели к машинам. Шило прыгал на одной ноге, поджимая другую, прокушенную Майконгом. Его поддерживал под руку Лом. Оторванная в потасовке пола его желтого пальто волочилась по снегу.

Егерь стоял, пораженный произошедшим. Малек лежал, белея припорошенным инеем лицом. На губах его стыла полудетская плаксивая гримаса, будто он хотел пожаловаться маме на ушибленную коленку.

Солдат взял лопату и присыпал снегом еще дымившуюся лужу крови.

На пистолет у порога первой наткнулась шестилетняя Настя Опарина. Копнула носком сандалика. Взяла в руки, погладила рубчатую рукоятку, повертела пальчиком в дырочке ствола. На пальчике осталось черное колечко копоти.

Кинг от двери следил за девочкой. Пистолет вызывал в нем ощущение опасности. Но его не учили бросаться на детей. Пес потоптался и лег спиной к девочке.

— Насть, что эт у тебя, — подбежал к ней малец с длинными белыми волосами. — Эх ты, пистолет. Тяжеленный какой. Ребя, смотрите, чо я нашел. Правдишный!

Его тут же окружили шестилетки из старшей группы.

— Толястик, дай подержать. Не жадничай. Я тебе шоколадку отламывал…

— И мне. А пули в нем есть?

— Щас стрельну тебе в попу.

— Ты знаешь, на чо нажимать? Вован, иди сюда.

Вовка в одной майчонке — рубашку он подложил под голову Найде — подошел к сотоварищам.

— Ну-ка чего тут нашли?

— Не дам. — Толястик засунул ручонку с пистолетом под свитер, прижал к животу.

— Он у тебя на предохранителе? Стрельнешь себе в пузо, — сказал Вовка. Все засмеялись. Особенно громко Настя. Ей было жаль такой интересной игрушки.

— Не дам тебе. — Толястик присел, навалился животом на коленки. — Ты мне тогда голубя подержать не дал…

— Ты только покажи, он на предохранителе?

— Ага, я покажу, а ты отнимешь.

— Солдат ребенка не обидит, — хлопнул Вовка толястика по плечу. — Будет тебе голубенок. Мое слово крепче железа.

— Ну на. — Толястик отдал пистолет. — Не набрешешь?

— Точно, с предохранителя снят. — Вовка дунул в ствол, как это делал отец. Сунул в карман. Придержал поползшие шорты рукой.

— Стрельни в потолок, — попросил Толястик.

— Лучше вон в куклу.

— Не дам. — Анжела ухватила со стула куклу, прижала. — В деда Мороза стреляйте. У него все равно голова продавлена.

— А кто держать будет?

— Посчитаемся. Давайте посчитаемся, — закричала Анжела. — Настя, Светка, Таня, пошли считаться.

Встали в кружок. Анжела затараторила:

— Жили были три селедки: Муся, Дуся и Балда. Муся с Дусей спали вместе, а Балда спала одна. Санек, ты Балда, выходи… Жили-были…

Держать деда Мороза досталось Насте. Девочка взяла обеими руками пластмассового деда Мороза, выставила перед собой.

— Дура, пуля же насквозь его пробьет и тебе в живот попадет, — сказал Вовка. — Над головой подними. Настя подняла и зажмурилась. Вовка взял пистолет обеими руками, как герои триллеров в телевизоре, стал целиться. На прицельной планке то появлялся дед Мороз, то Настино лицо с крепко зажмуренными глазами. Вовка согнул руки в локтях и нажал на спусковой крючок. Пуля отрикошетив от стены, ударилась в аквариум, вышибив боковину. Вода белым комом полетела на пол. Красные меченосцы запрыгали по ковру Найда выползла из-под фикуса, принялась лакать воду с ковра. Собаки повскакали. Визжали девочки.

— Вова Егоров, что там происходит? — Крикнула в приоткрытую двери кухни Наталья. — Прекратите баловать!

Майконг вскочил. Его красные зрачки впились в закричавшую женщину.

 

Глава семнадцатая

Слухи, будто клочья горящей соломы в ураган, несло по селу. Кто-то видел, как вели под автоматами братков. И летело: «Чеченские боевики захватили садик…» «Собаки-людоеды разорвали воспитательниц. Дети закрылись в спальне…» «Поймали белую собаку с наркотиками в брюхе. Наркодельцы прямо в садике вскрыли ее…» «Дети в обмороке»

Один из таких горящих клочьев занесло в дежурку, где Петруччио на пару с плакатным боровом в цилиндре распивал самогонку. Он запряг лошадь в сани. Сунул в солому вилы. Взмыленная кобыла, запаленно поводя боками, подлетела к детсаду, когда там уже толпилось полсела. Солдаты стояли цепочкой вокруг здания, не подпуская никого близко. Петруччио выдернул из саней четырехрожковые вилы и устремился к крыльцу. В этот момент как раз уводили братков.

Егерь подбежал к окну. Продышал в мерзлом стекле глазок. Увидел, как дети ползали по полу. Они собирали в баночку с водой прыгавших по паласу рыбок из разбитого аквариума. Найда недвижно лежала под фикусом.

Петруччио с вилами наперевес пробежал мимо невольно расступившихся солдат. Взбежал на крыльцо: «Я спасу ее, и тогда она поймет, я люблю ее больше всех на свете! Она должна… увидеть Париж… Наташа!» Петруччио распахнул дверь. Мгновение он и Майконг смотрели глаза в глаза друг другу. Петруччио сморгнул, Майконг бросился на него. Опрокинул на спину. Но натруженные, крепкие, как кость, пальцы, еще крепче сжали черен. Рожки вил вонзились в Майконга.

Солдаты видели, как все тот же человек в черном халате уже без вил, угнув голову и зажимая ладонями шею, спустился с крыльца и, клонясь вперед, пошел прочь. Уже смеркалось, и солдаты не разглядели сыпавшиеся за человеком частые гроздья крови.

Петруччио упал в сани, и лошадь привычно потрусила по дороге на ферму. Он не ощущал боли, только страх. Кровь толчками била в пальцы, прижимавшие рану на шее. Сколько раз в последние годы краснозадый волосатик понуждал его к самоубийству. И всегда Петра останавливала мысль о Наталье: «Всю жизнь потом ей с этим жить, мучиться».

Он не думал о самоубийстве, когда, зажимая рану, бежал к саням. Но какой-то внутренний ступор не дал ему закричать, позвать на помощь… Он просто уткнулся лицом в холодную солому и опустил руку, зажимавшую рану «Наташа, я не спас ее и сам вот так… Что с ней? Если бы эти псы кого-то разорвали, их бы убили на месте… — Мысли были ясные и трезвые… — Она огорчится, будет страдать… Люблю ее как никогда никого на свете…» При этой мысли его сердце забилось сильнее и чаще, с каждым толчком крови укорачивая быстро исходящую из его тела жизнь. Что жизнь, если любовь смелее смерти? И тот клочок Венькиного письма, который решил ее судьбу — все искуплено, смыто пульсирующей из расхваченной Майконгом артерии кровью.

Она уже не виделась ему как на любимом фото — в васильковом платье, с лицом, спрятанным в охапку черемухи. Она стояла невидимая высоко на вершине. По чудному свету, струившемуся с этой вершины, он знал, что она там. Сильные и красивые парни в трепещущих на ветру рубахах поднимались на этот зовущий свет. Оскальзывались, летели вниз по ледяному склону. Этот свет притягивал, звал его. И он тоже вышел на крутой ледовый склон. В каждой руке его очутилось по ледорубу. Он поднимался, с маху поочередно вонзая титановые клювы. Осколки льда осыпали лицо. Ветер рвал на нем красную рубаху. Но он восходил легко и радостно. Краснозадый волосатик пытался ползти за ним. Скреб перепончатыми лапками, соскальзывал, тянул вверх коготки, верещал…

Сияние над скалой становилось все ярче и прекраснее… Оно уже не имело имени. И он не огорчался, как раньше. Имя теперь не имело значения. Потоки света омывали его, тянулись к нему, будто лучезарные руки к потерявшемуся ребенку.

… Сивка испугалась мчавшегося навстречу черного джипа. Она прыгнула через снежный бруствер. Сани накренились. Петруччио вывалился в снег. Он так и остался лежать навзничь, с обмотанным вокруг шеи, парившим на морозе, рваным красным шарфом. Сердце его еще билось, но губы напрасно пытались выговорить: «Париж… умереть…»

 

Глава восемнадцатая

Полковник Инчерин все чаще поглядывал то на часы, то на входную дверь в детский сад. Нервничал.

— Давайте что-то делать. Конкретно. В девятнадцать ноль-ноль мне докладывать командующему об исполнении приказа.

— Так вы людоеда уже убили. Там, на кладбище, — сказал егерь.

— А эти кто по-твоему? — кивнул на дверь Инчерин. — Доложу, что уничтожили, а они тут детей порвут!

— Никого они не порвут.

— Нет, парень, мне погоны еще пригодятся. — Полковник отстегнул с пояса десантный нож. — Пуля дура, нож молодец!

— Нет, так не пойдет, на глазах у детей, — вмешался до этого молчавший начальник милиции.

— У меня приказ.

— А у нас дети!

Эн быстрыми шагами вошел в детскую. Молодая женщина врач встала навстречу. Бледное личико девочки сливалось с подушкой. Живой слезинкой взблеснула в ушке сережка. Эн показалось, что она не дышит. Он сжал себе лицо пятерней.

— Жива, жива. — Врач отвела его руку с превосходством человека посвященного. — Но мне не нравится ее пульс и давление.

— А мне не нравитесь вы. — На лице Эн от пальцев остались белые пятна. И оттого оно казалось неестественным, как маска.

— Мы делаем все возможное. — Лицо и шея у женщины покраснели.

— Надо сделать и невозможное.

— Мы стараемся. Если что, реанимационная бригада наготове.

— Если что, это что?

— Вдруг сердечко станет давать перебои…

— Юль, Юля! — Эн присел на кровать, пошлепал девочку по щеке. Головка податливо качнулась. Эн, глядя в ковер, вышел.

— Генерал, я ничего не понимаю, — говорил он через минуту в телефон. — Ты сказал, Арго поймали еще в обед. Сейчас семнадцать тридцать.

— Через две минуты перезвоню, — отозвалась трубка.

Эн стоял у окна ждал. Волею счастливого случая и мощью жестокого ума в годы безвременья Эн сумел обустроить себе кабинет в одной приемной с богом. Сам президент страны перед выборной компанией заручался его согласием. Он мог заказать дикое озеро с тонущим в нем закатным солнцем и раскатами грома вдалеке. Теперь же с детским удивлением, будто вынырнув на поверхность мутного водоема без берегов, почувствовал под собой темную глубину. А самое страшное, он не знал, куда плыть. Мелодия сотового телефона вернула его на берег.

— Ни хера не понимаю, бред! — раздался генеральский голос. — Там объявился какой-то террорист. Требует миллион долларов и вертолет. Хочет улететь с собаками…

— Дайте ему вертолет и деньги. Убейте его! — впервые за все эти годы заорал Эн. — Юля… угасает… Генерал, если с ней что случится, я порву всех вас на части!..

Трубка дышала.

— Ну-у!

— Через пять минут беру группу спецназа и вылетаю туда сам! Хочешь со мной?

— Да!

Доярки, матери и бабушки детсадовских детей, примчавшиеся на автобусе прямо с фермы, прорвали оцепление солдат. Кинулись к окнам. Вязли в снегу. Дыханием протаивали в мерзлых стеклах глазки, кричали:

— Анжелочка, доченька, они тебя не покусали?

— Саша, ни в коем случае не подходи к ним.

— Настя, уйди от овчарки!

Женщины насели на начальника милиции, на Инчерина:

— Чего стоите, выручайте наших детей. Может, эти собаки бешеные. Они все в лишаях… Солдатами загородились! Окна переколем…

— Женщины, женщины, успокойтесь. Ситуация нами полностью контролируется. — Начальник милиции широко расставлял руки, будто намеревался их всех обнять.

— Как эт мы успокоимся. Там дети одни с людоедами, а вы тут штанами трясете. Небось, ваши были бы, в момент все сделали… Окна щас поколем, сами повынаем оттудова!

— Женщины, женщины…

— Пошли бабы окна колоть!

В тамбур зашагнул Славик Неретин, успевший переодеться в форму, с автоматом наперевес.

— Эт что тут за базар. Кто тут такая борзая? Комарова! Смотри у меня. Триста тридцать шестое предупреждение. Опять пьяная? Лишу тебя родительских прав. Нина Федоровна, уведите их. Не мешайте! — Вмиг навел порядок Славик. Отвел начальника милиции в сторону, зашептал. Тот вытаращил глаза.

— Как же он прошел и никто не видел?

— Вениамин Александрович, ты не видел, как сюда заходил… Суворов, что-ли, его фамилия. Ну тот, хряков на ферме тогда потравил?

— Генералов.

— Помню, военная фамилия, — сказал начальник милиции. — Так вот капитан Неретин говорит, что он зашел сюда, один из этих… кобелей перегрыз ему сонную артерию, и он истек кровью.

— Ну вот, а ты мне тут лапшу вешаешь, — повернулся к егерю Инчерин. Вытащил десантный нож. — Достоимся, они детей погрызут. — Выглянул на крыльцо. — Лейтенант Казарин, ко мне. Подстрахуй, я туда зайду, овчарку и этого бультерьера завалю ножом. Если что, стреляй!

— Стрелять на поражение?

— Если они будут мне горло рвать, не в воздух же!

— Есть стрелять на поражение, товарищ полковник! — кинул руку к виску посиневший от холода лейтенантик, взял автомат наизготовку. Инчерин оттолкнул егеря и открыл дверь, шагнул в коридор. Сбоку от порога в луже крови лежал Майконг. На скрип двери он открыл глаза. Даже в тамбуре стало слышно, как редко, со всхлипами он дышит.

Полковник двинулся в сторону игровой. Кинг поднялся с пола. Дети сбились в кучку. Во все глаза смотрели на Инчерина. Полковник спрятал руку с ножом за спину. Прикрикнул на пса:

— А ну пошел отсюда!

Кинг оскалился, зарычал.

— Дяденька, не убивайте его, он не виноват, — пискнула одна из девочек. — Это не он.

— Этот тоже может вас загрызть. Он… людоед. — Полковник взял нож наизготовку.

— Дяденька, не надо. Он добрый. Он нам лапу дает. Он нас охраняет.

До Кинга оставалось метра три. Пес присел на задние лапы.

— Эй ты, вонючий коп, еще шаг и я стреляю! — Вон с моей фермы! Полковник вздрогнул. Мальчонка в беленькой майке целился ему прямо в живот, держа пистолет двумя руками. Глаза у него горели. В первое мгновение Инчерин подумал, что пистолет игрушечный. Но потом определил: «Макаров». Вспомнил про выстрел, который они слышали, стоя в тамбуре. Значит, заряженный.

— Не стреляй, мальчик. Я ухожу. Видишь, ухожу. Не волнуйся.

— Не спуская глаз с мальца, допятился до двери. Выскочил в тамбур.

— Там пацаненок с пистолетом. Кричит, застрелю, — выругался полковник.

— Какой он из себя?

— Такой… крепенький в майке.

— Вовка. — Егерь шагнул в коридор. Прошел мимо издыхающего Майконга к игровой. Кинг опять зарычал. Посреди комнаты, окруженный детьми, стоял Вовка с пистолетом в руках.

— Он у тебя на предохранителе? — спросил егерь. Дети вздрогнули от его окрика. — Поставь быстро на предохранитель. Вон тот красный рычажок сдвинь вниз. Положи на пол!

— Я положу пистолет, а вы убьете и этого, и Найду, и всех-всех, — сказал Вовка.

— Он же не пускает вас домой. Вы умрете с голоду.

— Отец, — вдруг каким-то чужим, с иностранным акцентом голосом крикнул Вовка, — не пудри мне мозги. Ты продался копам за их вонючие деньги!

— Вовка, паршивец. Кому говорю, положь пистолет на пол, — крикнул егерь. Кинг рычал.

— Отец, — все тем же чужим голосом сказал Вовка, — если ты сейчас убьешь его, я продырявлю себе голову, — поднес к уху пистолет.

— Убери сейчас же!

— Спешу и падаю!

— Убери. Смотри, я уже ухожу. — Егерь, пятясь, отшагнул к двери. Он во все глаза смотрел на сына. У него было ощущение, будто в мальца вселился чей-то чужестранный жестокий дух, и Вовка являл для него лишь оболочку.

— Молодец. Ты вменяемый мэн. С тобой можно иметь дело. — Вовка стоял посреди игровой, широко расставив ноги, держа перед собой в опущенных руках пистолет. — Слушай меня внимательно, старик. Пусть все эти копы, вся эта срань господняя выметается с территории. Мне нужен вертолет и миллион долларов. Иначе ты увидишь своего сына в гробу. — Он упер ствол себе в животишко. — Время пошло!

— Вов, опусти пистолет, — как можно спокойнее сказал егерь. — Чтобы найти вертолет и миллион долларов, нужно время.

— Я не спешу в преисподнюю. — Вовка опустил пистолет. Егерь выдохнул.

«Господи, он же вошел в эту роль, как самолет в штопор, — понял Венька. — Это «отец», «вертолет и миллион долларов», «срань господняя». Все это он, Венька, уже где-то слышал.

В памяти, как при вспышке молнии, высветилась зеленая лужайка перед замком. По ней бежал человек. Пули взметывали вокруг беглеца клочья дерна. Они с Танчурой смотрели, как дочка миллионера, спасая беглеца, приставляла пистолет к голове и требовала у отца вертолет и миллион долларов. Но Вовки тогда еще не было. «А ты забыл, как у нее тогда ходуном ходил живот?… Ночью начались предродовые схватки. Он все сделает, как в том фильме», — в ужасе подумал егерь.

— Вов, куда ты полетишь на вертолете?

— Маршрут я назову пилоту. Но тебе скажу. Я беру с собой всех собак и лечу в Париж. «Увидеть Париж и умереть!» — будто кто шепнул егерю на ухо.

— Зачем?

— Там живет актриса Бриджит Бардо. У нее есть собачий приют. Я отвезу их туда, а Найду оставлю себе…

— Париж очень далеко. Давай, мы сами возьмем этих собак домой. Будем кормить.

— Не испытывай мое терпенье, отец. Иди и скажи этой срани господней мои условия. Или они соглашаются, или я труп. — Вовка опять наставил пистолет себе в висок. — Так как?!

— Ты убедил меня, парень, опусти пистолет, — холодея, подхватил ифу Венька. — Я все им передам. Одно условие, ты поставишь эту пушку свою на предохранитель. О кэй?

— О кэй, — сказал Вовка, но шпенек не передвинул. Дети смотрели на него во все глаза. Никто не произнес ни слова. В открытую дверь туманом полз морозный воздух, расстилался понизу. Егерь вышел в тамбур. В течение следующего часа с Вовкой пытались говорить два раза. Говорил Инчерин, минут двадцать мальца уговаривала Наталья. Со всеми Вовка разговаривал тем же чужим гнусавым голосом.

Полковник Инчерин предложил ему обменять пистолет на автомат.

— Автомат же надежнее и в нем пуль больше. Я кладу его, а сам выхожу. Ты оставляешь пистолет и берешь автомат.

— Поцелуй меня в задницу, коп. — Ему тяжело было держать пистолет все время навесу. Вовка сел к стене, приставил ствол к животу. Ни от двери, ни из окна не было видно, поставил ли он его на предохранитель.

Когда на околице приземлился вертолет, уже стемнело. На милицейских машинах группу спецназовцев подвезли к детсаду. Генерал вместе с Эн подошел к крыльцу. За ними двигался командир спецназовцев. Остальная группа сидела в машине. В черных масках, с короткими автоматами, молчаливые, они ждали команды.

Начальник райотдела милиции, увидев генерала, — по телефону была договоренность только о приезде спецназа, — вскинул руку к норковой шапке.

— Где террорист? Обеспечьте мне с ним связь, — сказал Эн.

— Обеспечь связь, — эхом повторил генерал.

— Так точно. Обеспечу. — Он все еще держал ладонь у виска. — Вот в дверь и направо по коридору. Он в игровой комнате. Идемте, я вас проведу. Там овчарка охраняет. Мальчик… Идемте. — Егерь загородил дверь.

— Что вы хотите?

— Я хочу переговорить с террористом, — глядя сквозь Веньку, чеканно выговорил Эн. — Я предложу ему условия, от которых он не сможет отказаться. Вы кто?

— Отец ребенка.

— Какого еще ребенка, — на ходу спросил Эн, шагнул и вдруг тонко закричал. — Арго! Аргошка! Ко мне!

Белый сеттер выскочил в коридор, бросился к Эн. Прыганул к нему на грудь, взвизгивал.

— Арго, Арго, Аргошка. Пойдем, там Юля тебя ждет.

Эн схватил пса на руки. Тот забился, вырвался и опять убежал в игровую комнату. Эн шагнул за ним. Опешил, увидев перед собой взрыкнувшего Кинга.

— Отойдите, — поймал его за рукав начальник милиции. — Это очень опасно.

— Где твои ребята? — обернулся Эн к генералу. — У нас нет времени. Юля…

— Эй, приятели. Я не могу ждать вечно, — все тем же чужим с гундосинкой голосом крикнул Вовка. — Вертолет и миллион!

Генерал только теперь увидел через проем двери мальчика в белой маечке, засмеялся.

— Во-от этот террорист?

Первая пуля ударила в косяк двери. Вторая вонзилась в стену над их головами, осыпав всех белой крошкой.

— Лицом в пол! Все лицом в пол! — кричал Вовка.

Кинг, возбужденный выстрелами, бросился на стоявшего ближе всех к нему генерала. Сбил его с ног. Тот упал навзничь на линолеум. Эн стоял, не двигался. Подбежавший на встрелы командир спецназовец, сходу оценив обстановку, дернул Эн за ноги, свалил на пол. Ударом ноги отшвырнул от генерала впившегося в него пса.

— Товарищ генерал, не вставая, продвигайтесь к выходу, я прикрою.

Отползая к двери вслед за отступавшими, он ногами отбивался от бросавшегося на него Кинга. В руке у него был пистолет. Но опасаясь попасть в жавшихся под фикусом в углу комнаты детишек, он не выстрелил в Кинга.

Все они вывалились в тамбур, ошарашенные происшедшим.

— Это какая-то чудовищная нелепость, — нервно говорил Эн. — Арго был у меня в руках. Я уже держал его за ошейник. Откуда-то взялся этот мальчишка, стал стрелять.

Генерал стряхивал с волос побелку, матерился. Начальник РОВД, то и дело повторяя «Виноват, товарищ генерал…», прижимал к генеральскому заду вырванный псом из штанов здоровенный клок. Командир спецназовец ушел и через минуту вернулся. За ним, клонясь вперед, как при сильном ветре, рысцой бежали парни в черных масках с короткоствольными автоматами.

— Стас, Серый станьте к окну, с улицы, — распоряжался командир. — Я захожу в комнату и вызываю огонь на себя. Когда мальчишка начнет в меня стрелять, вы запрыгиваете в окно игровой комнаты. Против собак использовать только ножи. С первыми его выстрелами идете на штурм!

— Вы же перепугаете детей до смерти, — запротестовала Наталья. — Я не позволю. Нет и еще раз нет.

— Зато они останутся живы.

— Вы хотите, чтобы они остались живы? — повернулся к ней спецназовец. — Испуг пройдет.

Слова спецназовца излучали решительность и силу. Чувствовалось, этот человек привык брать на себя ответственность. И действовать. Его воля подавляла. Ни генерал, ни Эн не решались вмешаться. Наталья отошла в сторону.

— Командир, дай я еще раз с ним поговорю, — сказал егерь. Он открыл, было, дверь в коридор, навстречу ему бросился разъяренный Кинг. Егерь захлопнул дверь.

— Что я вам говорил, людоеды! Мне не дали, маски-шоу притащили! — Инчерин мотнул головой в сторону людей с автоматами.

— К окнам! — приказал спецназовец.

В эту минуту около садика затарахтело, зафыркало. Подслеповато помаргивая фарами, подкатил «Запорожец». Из него вывалился Сильвер, заковылял к крыльцу. В руке у него дергалась и мяукала дерматиновая сумка.

— Щас обстряпаем. — Сильвер по напористой решительности не уступал, пожалуй, командиру спецназа. — Наталья Ивановна, держи бинт и вату. Как брошу, сразу проходи смелей. Вов, мол, Найду надо перевязать. Приготовься, ну-ка, подвинься. — Сильвер открыл дверь в коридор и швырнул свою сумку. Сумка перевернулась в воздухе. Оттуда вывалился рыжий бесхвостый кот. Стрелой помчался по коридору. Кинг бросился за ним.

— Беги, — крикнул Наталье Сильвер.

Наталья стремительным шагом вошла в игровую. В открытую дверь было видно, как она прошла мимо вскинувшегося Вовки. Присела над раненой Найдой.

— Вова Егоров иди сюда, быстро, — приказала она. — Держи бинт. Мы ее перевяжем.

Вовка послушно положил пистолет на пол. Взял протянутый бинт. Наталья обняла мальчика. Вовка уткнулся ей головой в живот и зарыдал. Дети обступили их, заговорили наперебой: «Наталья Ивановна, у нее кровь», «Я возьму ушастика себе, к себе домой…», «Вова нечаянно в аквариум попал. Он не хотел…», «Мы рыбок в банку посадили…», «А дяди их не зарежут?…»

Из дальней комнаты несся свирепый лай. Кинг облаивал залетевшего на шкаф кота. Тот ерошил шерсть и шипел сверху. Вбежавшие следом спецназовцы захлопнули дверь, оставив пса наедине с котом.

 

Глава девятнадцатая

… Эн ввел Арго на брючном ремне в кабинет. Приказал в селектор:

— Врача ко мне. Быстро!

— Я слушаю вас. — В кабинет вошла та самая молодая женщина, которую он отчитал в прошлое дежурство, в глазах ее был испуг. — Ой, собачка нашлась.

— Если пустить к Юле Арго, это не повредит ей? — Под его взглядом врач покраснела пятнами.

— Можно я проконсультируюсь с Вячеславом Всеволодовичем?

Эн, не отвечая, взял Арго за ремень, поднялся на второй этаж.

Оставляя грязные следы на ворсистом ковре, прошел к спящей девочке. Арго встал передними лапами на край кровати. Лизнул девочку в щеку. Юля сморщилась, приоткрыла глаза:

— Фу-у, Арго, какой ты грязный.

— Ну, так встань и помой его, — сказал Эн.

Девочка с усилием спустила ноги на пол, зевнула.

— Ну и свинья же ты, Арго. На чистую простыню грязными лапами. Пойдем мыться.

— Давай я помогу. — Эн следом вошел в ванную комнату.

— Папа, ты тоже грязный, как Аргошка. Посмотри, следы какие от тебя. Где ты по какой-то глине лазал?

Пес блаженно жмурился, когда струя теплой воды окатывала голову. Грязь текла с него ручьями.

— Не выспалась я, пап. Который теперь час? Полдвенадцатого ночи? О, до утра еще долго. Спокойной ночи, пап. — Юля легла, подобрав под себя одеяло. — Аргоха, куда ты лезешь, мокрючий такой!

Эн смотрел на дочь, на мирно дышащего рядом с ней, блаженно растянувшегося белоснежного Арго и чувствовал, как по щекам катятся слезы.

— Не беспокойтесь. Теперь это нормальный сон, — шепотом сказала за спиной врач. Эн вздрогнул. Досадуя на себя, по-мальчишечьи кулаком отер слезы:

— Я был резок с вами. Извините!

Слово, короткое и страшное, просекло сонную тьму и вошло в него, как пуля. Он помнил это слово, когда сонный, в трусах бежал в детскую. Это слово еще двигалось в нем, как движется в теле зверя все та же пуля со смещенным центром, наполняя всего его болью и ужасом.

В скудном отсвете снега, сочившемся сквозь окна, разглядел на кровати сбитое к стене одеяльце, вялое ухо подушки. Постель походила на разрытую нору, из которой похитили детеныша. Его детеныша, шестилетнего Вовку. Он упал на колени перед кроваткой и погладил ладонью вмятинку на матрасе, оставленную тельцем сынишки. Простынка была холодной.

Егерь накинул на голые плечи куртку, сунул ноги в калоши и выбежал во двор. Ветер, будто ждал его с полными пригоршнями, — шваркнул снегом в глаза. Напротив крыльца провальным ртом щерился дверной проем предбанника. Языком дергалась туда-сюда дощатая дверь, тонко скрипела, будто силилась выговорить хозяину страшную тайну. Егерь бросился в предбанник. Щелкнул выключателем. В глаза кинулось пустое соломенное гнездо в углу. На желтой соломе чернели смерзшиеся сгустки крови.

«Вовка пошел проведать… кинулась на него… Догнала… Закопала в снег… — Мысли егеря заметались, как птицы на пожаре. — Она отомстила мне за стаю… За все. Тогда она его спасла, теперь…»

Не чувствуя, как снег засыпается в калоши, он побежал через двор к задней калитке в огород. Присел на корточки, вглядываясь в наметенные за ночь сугробчики. На чистом снегу звериные разлапистые следы переплетались со следами Вовкиных сапожонок. «Она его увела», — понял егерь.

Бегом вернулся в дом, как в армии по тревоге напялил на себя одежду, схватил фонарик, ружье и выскочил наружу.

— Чего гремишь, Вовку разбудишь, — сонно бормотнула жена. Но он не услышал этих слов. Дрожащими пальцами все никак не мог нащупать кнопку фонарика. Утопая в сугробах, бежал через огород. Ветер с морозом резал лицо. Коченели голые пальцы, сжимавшие фонарик. Он представил, как Вовка полураздетый бежал за ней, звал, плакал. Он попытался вспомнить слово, которое кто-то будто произнес давеча над ухом. Задохнулся от бега. Встал. Пятно света от фонарика скользило по девственно чистым волнам снега. Следы, отчетливо видные в затишье у забора, здесь, на пустыре, уже замело. В мутной белесой пустоте шевелились языки поземки, будто чья-то невидимая рука писала ему неведомые знаки на белом. Вдали черная полоса деревьев косо перечеркивала написанное. Холод от прилипавших к металлу фонаря пальцев дрожью отзывался в губах. Среди мертвого текучего безмолвия не было места сонному ребенку, выбравшемуся из теплой постели. «Изорванная дробью, обозленная волчица уводила его от жилья, — урывками думал егерь. — А может, она тащила его к щенкам, кинув на спину, как зарезанного барана или придушенного зайца, чтобы научить детенышей охотиться… Какие щенки зимой? Схожу с ума. — Он опять остановился, хватая ртом воздух. — На глазах у нее расстреливали вчера стаю… Когда люди отняли детенышей, за ночь перерезала у фермера всех овец. Они валялись по всему двору с распаханным от уха горлом… Что же это было за слово? Кто его произнес? Ведь в доме никого, кроме меня и жены, не было». Егерь не чувствовал, как при беге ружье стукает сквозь куртку по лопатке, сползает с плеча. Он вздергивал его и бежал дальше к провально темневшей гряде деревьев.

«Она не сделает ему плохо, — успокаивал он себя. — Вовка вчера тоже спасал ее. И она должна была почувствовать. Он просто открыл ей дверь предбанника, и она побежала… Пошел за ней, хотел вернуть…»

Завязнув в снегу, он остановился, давясь ледяным воздухом. «… Я должен его найти до того, как наступит рассвет. Иначе он погибнет от стужи…»

К полудню пропавшего мальчика искали охотники, десантники полковника Инчерина, милиция, службы ГАИ, школьники старших классов. Привезли кинолога с собакой, черной длинной овчаркой по кличке Веста. Она долго нюхала солому в предбаннике. От волчьего запаха шерсть у нее на загривке поднималась дыбом, хвост поджимался между ног. Веста долго кружила по двору и никак не желала идти в огород, куда уходили Вовкины следы.

— След, след Веста! — понукал кинолог, парнишка в широкой не по росту милицейской куртке. — След! Вперед! — Но ищейка упиралась всеми четырьмя лапами, как на краю пропасти, и ни за что не желала брать «след».

Егерь мотался по степи на «Буране». Слезящимися от ветра глазами выглядывал бугорки. Всякий раз, обмирая сердцем, подъезжал вплотную, вглядывался в белый холмик. Все на свете отдал бы сейчас Венька, чтобы обернуться черным вороном. Взмыть над степью. Чертить широкие круги, всматриваясь в снега. Знал егерь, эта таинственная птица увидела бы Вовку даже сквозь полуметровый пласт снега. Предложи ему сейчас творец всего сущего, Недреманное Око, найти сына, но навсегда остаться вороном, согласился бы егерь. Триста лет летал бы потом черной птицей над родным селом. Клевал падаль. Воровал у людей столовое серебро и прятал бы в дупло краденое… Но хмурил клокастые брови-тучи Недреманное Око, невнятно шамчил ветром в верхушках деревьев. Не разобрать что.

Поискам мешал сильный мороз с ветром. Люди обмораживали лица, руки. Над сосняком, над прибрежными крепями кружил вертолет.

Мертвенная дымящаяся поземкой степь обессиливала людей, понуждала думать одно: «Мальчик выбился из сил, упал и его занесло снегом… Найдутся его белые косточки весной, когда сойдут снега, степь обнажится и зазеленеет». Тусклая свеча зимнего дня догорала. Обморозившегося егеря силой сняли со снегохода. Увели в тепло, дали выпить водки.

Билась в истерике Танчура. Простоволосая, с распухшим от слез лицом, она сидела в чистенькой комнатке медпункта. Медсестра уже дважды колола ей успокоительное. Увидев мужа, Танчура заголосила:

— Бедный наш сыночек. Мы все в тепле, а ты на лютом холоде… Как я говорила, как я говорила, — страшно мотала растрепанными волосами Танчура. — Сгубит она нам парнишонка. Как я говорила! Никто меня не послушал. Венька, Венька!..

Егерь, пошатываясь от усталости вышел наружу, надел рукавицы:

— Давайте, мужики, еще за фермой раз посмотрим. Может, где в омете или куда в силосную яму упал…

Вовку нашли случайно. Сосед Сильвера дед Сергуха под вечер пошел в огород за соломой.

— Как в спину кто меня ширнул, — рассказывал Сергуха. — Дай, думаю, свежей соломки корове постелю. Стельная, а к ночи мороз заворачивает. К прикладку подошел, вроде как из сугроба парок. Заяц, думаю, пригрелся. Щас, думаю, я его корытом накрою. Во смеху будет. Снег мягкий, как вата. Подкрался. Накрыл парок-то. Руку под корыто сую, чую чо-то не то. Разгреб, они там лежать в обнимку. Мальчонка с собакой. Отдираю их друг от дружки, никак не отдеру, смерзлись. Задвохнулси, кричу — никого не слыхать. Ды кой-как их на корыту взвалил, ды волоком на двор…

Их так и привезли в райбольницу. Найда лапами примерзла к Вовкиному пальтишке, едва оторвали. Волчица была мертва. Мальчик еще дышал. Вовку обложили компрессами, укутали одеялами. По настоянию полковника Инчерина Вовку погрузили в военный вертолет и отправили в областную клинику. Сильвер, узнавший про внука, примчался на своем «Запорожце» прямо под вертолет, раскручивавший винты. Заколотил костылем в дверцу.

— Чего тебе, дед? — высунулся пилот.

— Отдайте! Отдайте мне внука, я знаю, как выхожу его, — надрывался Сильвер, стараясь докричаться сквозь рев двигателей. Пилот показал на уши, развел руками. Полковник Инчерин махнул рукой. Вертолет черным камнем полетел к горизонту. Сильвер, обвиснув на костылях, смотрел ему вслед, пока он не пропал.

— Господи, дай Господи, чтоб он не помер. — Не веривший ни в Бога, ни в черта флибустьер прижал локтем костыль, перекрестился. Подумал и сказал вслух:

— Он ведь, как очнется, первым делом про нее спросит. — Ветер смешал его слова с поземкой. Сильвер подковылял к стоявшему около машины скорой помощи главврачу Крапивину, одетому поверх белого халата в телогрейку без ворота.

— Где Найда? — Спросил он.

— Ничего хорошего я тебе дед, не скажу, — не расслышал вопроса главврач. — Состояние мальчика очень тяжелое. Я бы даже сказал критическое.

— Не управился. Не поспел я. — Сильвестр вытер взмокшее лицо пятерней. — Я бы сам его выходил.

— Не буровь, дед, чего не надо, — подстраиваясь под него, грубовато сказал Крапивин. — Он же на ладан дышит…

— А я те говорю, выходил бы. У нас Мишка Якута в тайгу ушел, на третьи сутки нашли. Твердый замерз, как доска, и отходили.

— Ладно, дед, сказки рассказывать. Спирту дернешь?

— Это можно. Собаку куда дели?

— Я не знаю, завхоз хотел оттаять ее да шкуру снять.

— Я с него самого шкуру сниму. — Сильвер, проваливаясь костылями в снег, поковылял к машине. Через минуту зеленый обломок брига мелькал уже на больничном дворе.

А еще через час в больницу к Крапивину приехал Курьяков. После короткого разговора в кабинете они вышли наружу. Узкой тропинкой прошли в дальний угол больничного двора к заметанному снегом полуподвалу. По обмерзшим ступенькам спустились вниз, в морг.

В клубах пара, хлынувшего в открытую дверь, красновато горела лампочка. Пазы между досками на потолке белели инеем. Посредине на оцинкованном столе лежало прикрытое по плечи одеялом тело. Стриженая голова была чуть повернута набок к двери. Курьяков прикрыл глаза ладонью и отступил назад. В то мгновение, когда он увидел так знакомую стриженую голову и поблескивающую из-под одеяла черную куртку, в нем рассеялся фантом надежды. Это был Игорь.

Крапивин, ничего не понимая, с удивлением глядел на перекошенное лицо прокурора. Он думал, что тот приехал взглянуть на подорвавшегося на гранате бандита по долгу службы.

Курьяков подошел вплотную к столу. В открытых глазах погибшего взблескивал осыпавшийся с потолка иней. На мелово белом лице слева от виска насквозь чернел страшный след осколка гранаты. Нижняя челюсть была подвязана грязно-белым полотенцем с узлом на макушке. И от этого полотенца лицо убитого, будто повязанного косынкой, высекло в памяти прокурора образ матери Игоря. Дверь в тот третий склеп в душе прокурора Курьякова распахнулась. Он вспомнил ее такой же молодой, каким был теперь ее сын, лежащий на оцинкованном столе.

… Она проходила свидетелем по делу, которое вел он, тогда два года как женатый следователь. Для нее любовь была, как горсть спелой вишни. Она любила его легко и безоглядно, ничего не требуя и не обещая. Да и рассталась она с ним, будто выплюнула вишневую косточку. Через год нашла его и объявила, что родила его ребенка. Пыталась отравиться прямо в его рабочем кабинете. Он тогда выгнал ее и убедил себя, что она все это сочинила… А еще через семнадцать лет он получил от нее письмо. Из конверта на стол скользнуло фото. На нем был заснят сам Курьяков в юности. Он долго вглядывался в изображение. «И теперь откажешься?» — прочел он на обороте. В письме ее почерком было написано, что Игорек несправедливо осужден и отбывает срок в колонии для несовершеннолетних в Жигулевске.

Курьяков встретился с ней, пообещал помочь, но выговорил одно условие: она никогда не скажет сыну, что он его отец. Сочинили легенду. Будто Курьяков был другом погибшего отца Игоря и потому помогает.

Курьяков тогда употребил свои связи и Игорька выпустили досрочно. Но через полтора года за первой ходкой последовала вторая. И опять Курьяков, чувствуя себя виноватым, помогал Игорю. В конце срока знакомый начальник колонии отпускал Игоря с ним на охоту, на рыбалку на сутки, а то и на двое.

И вот теперь он, его сын, лежал в холодном подвале с белесыми от инея стенами. И даже тем, кого он спас от смерти, приняв в себя взрыв фанаты, было на него наплевать.

Куривший у окна врач вздрогнул от прерывистых всхлипов. Прокурор стоял на коленях у стола и будто бодал распростертое тело.

— Чего, Петрович? С сердцем плохо? — Крапивин сжал ему пальцами запястье.

— Сын, сын это мой. — Прокурор не вставая с колен, обернул лицо к Крапивину, опять ткнулся головой в край стола. И будто услышав свои слова как бы со стороны и только теперь поняв все произошедшее, он закричал разрывающим душу криком.

Крапивин схватил его под мышки и, побагровев от натуги, вытолкал наружу. Зачерпнув в горсть снегу, прокурор вытер мокрое от слез лицо…

… Егерь отказался класть Вовку на носилки. Постелил на колени сынишкино пальтишко, держал мальца на руках. Тускло горели в салоне лампочки. Бессильно клонившаяся набок головенка сынишки и белое без кровинки личико с полуоткрытым ротишком напоминали раненого птенца. Не верилось, что вчера в это же время он стоял, широко, по-ковбойски, расставив ноги, и стрелял. Когда Венька наклонялся, то чувствовал, что от пальтишки пахнет собакой. Под гул моторов моментами он проваливался в забытье. И тут же возникала Найда. Она сидела на затоптанном полу, навострив уши, двигала ноздрями. Он даже чувствовал ногой ее теплый бок. «Опять уведет, заманит.» Он на мгновение вспомнил то слово, что разбудило его той страшной ночью, открыл глаза. У ног темным комом лежала Найда. Егерь едва удержался от вскрика. «Она спасла его при жизни и не покинула даже теперь, после смерти», — успел подумать егерь, прежде чем разглядел в «Найде» сползшее с колен Вовкино пальтишко. Но когда он поднял его с пола и одной рукой провел по лицу, разгоняя сон, почувствовал на губах волоски. Поднес руку к глазам — на пальцах была собачья шерсть.

На вертолетной площадке их уже ждала «Скорая помощь». И по тому, как суетились врачи, с сиреной машина мчалась по улицам, Венька понял, дело было совсем плохо.

В холле клиники Вовку взяли у него из рук. Бегом занесли в лифт.

— «Ждите здесь,» — обернулась к нему медсестра.

Створки лифта клацнули, закусив уголок Вовкиного одеяла. Егерь остался один. Пустота в руках, привыкших за время полета держать Вовку, пугала. Он отошел к окну. Горело нажженное морозом лицо. В ушах еще не угас треск «Бурана». Здесь он был бессильный и ненужный. Где-то там, в бетонных недрах, чужие люди спасали его сына от смерти.

По холлу расхаживали больные в линялых халатах. Здоровались с родственниками, шуршали пакетами. Голоса, смех. Но егерь ничего этого не слышал.

Он только теперь заметил, что на нем промасленный авиационный комбинезон, унты. Но какое это имело значение?

Он обратил внимание, что некоторые посетители идут мимо лифтов и сворачивают к стеклянной двери. Понял: там лестница.

— Вы, молодой человек, куда? — остановила его сухонькая бабулька в белом халате. — К кому вы? В таком виде. Нет-нет!

Венька вернулся в холл. Он даже не знал, на какой этаж увезли сына.

Он сам себе потом не мог объяснить, зачем позвонил Эн. Не Рассохину, не Глебу Канавину, а именно Эн.

— Как вас представить? — Женский голос был мягок и ласков.

— Скажите: отец террориста.

— Ах, это вы, Всеволод Игнатьевич, — хрусталем зазвенел голос в трубке. — Извините, не узнала. Секундочку, соединяю.

— Да, Сева, слушаю тебя.

Венька чуть не положил трубку:

— Это не Сева, это егерь из Благодатовки. Секретарь спутала меня. Ваша дочь проснулась?

— Да, а в чем дело?

— А мой сын умирает.

— Я не доктор.

И опять он чуть не бросил трубку. Сказал зло:

— Если бы не мой сын, ваша дочь бы не проснулась.

— Террорист, Вовка, — из голоса собеседника ушла сталь. — А что с ним? Обморожение? Вы где?…

Прошло минут пять. В холл быстро спустился огромный краснолицый мужчина в белом халате и высоком белом колпаке. Подошел к Веньке. Представился главным врачом клиники, Клевлиным Виктором Никитовичем. Долго жал егерю руку.

— Идемте ко мне в кабинет. Что ж вы сразу ко мне не зашли? Располагайтесь. — Он ввел егеря в просторный, бедно обставленный кабинет. Указал на кресло.

— Мальчик ваш очень тяжелый. Он сейчас в реанимационной палате. На левой кисти началось отмирание тканей, как в народе говорят, антонов огонь, может начаться заражение. Видимо, несколько пальчиков придется ампутировать. — Главврач шумно дышал, с опаской поглядывал на егеря, будто ожидал одобрения своим словам. — Чай, коньяк, кофе? В вашем состоянии я бы советовал соточку коньячка. У меня есть хороший коньячок. Не желаете? Леночка, тогда два чая. А вы не зять Суженину будете?

— Нет, я Сильверу зять. — Венька расстегнул молнию комбинезона. Среди полированных столов и мягких кресел в унтах и комбинезоне было неимоверно жарко.

— Впервые за десять лет губернатор позвонил мне лично сам, — сказал главврач.

Он умолчал, что разговор губернатор закончил просьбой, похожей на приказ:

— Вы должны спасти мальчика. Сделать все возможное и невозможное!

В это время в кабинет вбежала женщина-врач, зашептала на ухо главврачу.

Венька весь обратился в одно большое ухо. Но успел лишь разобрать:

— Они подъезжают, может, уже приехали…

Венька видел, как главврач задышал еще чаще, подскочил в кресле, опять сел:

— Елена Петровна, пошли кого-нибудь за конфетами. Самые лучшие… Юрий Иванович пусть доложит о состоянии мальчика. Пусть зайдет. Нет, поднимется в приемную и ждет. Господи! — Глаза его остановились на егере. Он хотел что-то ему сказать, но только пожевал губами. Видимо, он не мог решить, надо ли оставлять егеря в кабинете или нет… — Господи, — повторил он. — Сам Эн едет сюда вместе с губернатором. Вы кто? — Он смотрел на егеря, как на пришельца из соседней галактики. — Будьте тут, я побегу их встречать. Спаси, сохрани, пронеси!

Когда они все трое вошли в кабинет, егерь не сразу узнал Эн. Теперь он был в длинном пальто стального цвета с длинным красным шарфом, из-под которого выглядывал тонкий белый свитер. Его узкое худощавое лицо было бледным. Во всем его облике, в движениях чувствовалась скрытая опасность. Он весь был, как гладкий тонкий лед, под которым летели огромные толщи воды. И люди интуитивно боялись ступать на этот лед. Только кубастенький, в широкой клетчатой куртке, с большой лысоватой головой и прокуренными кустиками-усами губернатор чувствовал себя рядом с ним уверенно.

Звонок егеря застал Эн и губернатора за шахматами. Губернатор выигрывал партию, что бывало не часто, и пребывал в веселом настроении. Эн и предложил ему заглянуть к «крестнику».

Губернатор тоже поздоровался с егерем за руку. Молчал, глядел с цепким прищуром.

— Виктор Александрович и вы, — повернулся главврач к Эн.

— Чай, кофе, может, коньячку?

— Мальчик? — сощурился Эн. Главврач вскинулся, будто почувствовал потрескивающий лед у себя под ногами.

— Я уже говорил отцу. — Он кивнул в сторону егеря. — Мальчик очень тяжелый. Сильное переохлаждение. В конечностях отсутствует циркуляция крови. Низкое давление. Сильная аритмия…

— Что нужно? — спросил губернатор. — Раз мы тут, может, его в Москву?

— Сейчас врачи наши оказывают мальчику самую первую помощь. Пытаются восстановить кровообращение в конечностях. А также…

— Постойте, я вспомнил, — вдруг перебил егерь. Все повернулись к нему. — Когда я лежал здесь, Валерий Иванович говорил, как оживляли немецких летчиков замерзших в войну.

— Какой Валерий Иванович, Демин?

— Круглый такой, низенький.

Главврач клюнул пальцем клавишу селектора:

— Анна Ивановна, Демин сегодня дежурит?

— Он на операции…

— Что за операция?

— Перитонит. Мужчина сорока лет. Привезли с приступом.

— Пусть подменят. Валерия Ивановича быстро ко мне. Да, в кабинет. Очень срочно.

Все замолчали. Время остановилось. Главврач вопросительно переводил взгляд с Эн на губернатора. Последний как экскурсант вертел головой, оглядывая схемы на стене, вытертый до дыр в трещинах линолеум. Венька смотрел на дверь.

— Что горит, где горит? — открывая дверь, зашумел Колобок и осекся, увидев незнакомых молчаливых людей.

— Вот Валерий Иванович, ваш бывший пациент, — показал главврач на Веньку, — вспомнил, как вы говорили что-то о методах оживления замерзших немцев во время войны.

— Егоров? Я вас сразу не признал. — Колобок кивнул Веньке.

— Да, было такое. А что собственно?…

— К нам поступил мальчик в очень тяжелом состоянии. Обморожение конечностей. Общее переохлаждение тела. В общем, очень тяжелый. Вот его сынишка, — главврач показал Колобку на егеря.

Пока главврач говорил, Колобок наконец-то понял, что перед ним сидит в кресле за столиком живой губернатор. Застегнул халат, подобрал живот.

— В сорок втором году гитлеровские врачи получили задание научиться оживлять летчиков и моряков, долгое время пробывших в ледяной воде, — четко заговорил Колобок. — Их сбивали над Северным Ледовитым океаном. Тогда в фашистских лагерях смерти врачи службы СС погружали пленных в ванны с битым льдом… В общем, они тогда пришли к выводу, что вернуть замерзшего человека к жизни способны лишь проститутки. То есть тепло женского тела…

— А вы не пробовали этот способ? — Эн подошел к Колобку вплотную, уперся взглядом в лицо.

— Это еще когда в ординатуре. В библиотеке читал. Не пробовал, — заморгал врач.

— Я хочу посмотреть на мальчика, — сказал Эн. — Виктор Александрович, ты подожди, я схожу.

— Я тоже взгляну, — бесцветно отозвался губернатор и встал.

Главврач в замешательстве переводил глаза с губернатора на егеря.

— Вы, может, здесь подождете? — спросил главврач егеря и, сам поняв нелепость вопроса, сказал в селектор: — Мы с гостями идем в реанимацию, Анна Ивановна, слышите? Приготовьте два… три халата.

— Где я их возьму?… Есть вон, они все в хлорке.

— Новые! — рявкнул главврач и клюнул кнопку выключателя. — Пальто, куртку снимите, пожалуйста, здесь. Можно прямо на кресло. А вы… — Он оглядел Венькин комбинезон. Стащил с себя халат. — Оденьте.

Потом мигнул доктору, дожидавшемуся в приемной, и тот трусцой побежал по коридору впереди делегации.

Когда они вошли в реанимационную палату, у крайней справа от двери кровати суетились медсестра и добежавший трусцой врач.

Венька сразу узнал грязнобелые стены. Тумбочки с оббитыми углами. Синенькие кровати с никелированными спинками. Больные, лежавшие в палате, повернули к вошедшим головы. Один обросший седой щетиной старик, другой, худой, как скелет, парень с огромными черными глазами. Вовкиного лица от порога егерь не рассмотрел. Оно сливалось с белой подушкой. В тускловатом свете казалось, на кровати лежит неживой белый сверток. От колбы на стойке к нему тянулась трубка, какие-то проводки.

Егерь подошел ближе и увидел такой знакомый шрам-птичку на ребячьей щеке.

«Живой, — обрадовался он. Там, в кабинете, приезд Эн и губернатора как-то приуменьшали, гасили его тревогу. Здесь же при виде сына сжалось сердце. — Камуфляжья Лапа к нему приходил» — мелькнула напугавшая мысль.

— Ну как он? — спросил главврач.

— Пока без изменений, — все еще тяжело дыша после бега, в несколько приемов выговорил доктор. — Сердце не справляется…

— Ну а если попробовать то, о чем говорили вы? — Эн повернулся к Колобку.

— Не знаю прямо. Это в теории. — Он вопросительно поглядел на главврача. Тот перевел взгляд на губернатора. — Виктор Александрович?

— Я чего вам. Вы спецы, вам решать. — Добрячок-боровичок вмиг ощетинился. — Лишь бы на кого ответственность перевалить. На крайняк не у меня, а у отца спрашивайте.

— Зовите жену, — приказал Веньке Эн.

— Ее тут нет. — Егеря окатила новая волна страха: «Я тогда тут выкарабкался, он за тебя расплачивается своей жизнью, — пискнул над ухом знакомый комарик. — Отцы ели кислый виноград, а у детей оскомина…»

— Тогда кого-нибудь из персонала. — Эн поднял глаза на главврача, и тому опять показалось, что он стоит на тонком, потрескивающем льду, и во все стороны разбегаются трещины.

— Может, Любашу позвать? — шепотом подсказал Колобок.

— Да, позовите ее, — как за брошенную на этот самый лед доску ухватился главврач. — Срочно ее!

— Она ушла уже, — сказала возившаяся у кровати медсестра.

— Никуда я не ушла.

Все в палате разом обернулись. На пороге стояла молодая крутобедрая женщина с мальчишечьей стрижкой и смелыми серыми глазами.

— Любовь… э-э, Валерий Иванович вам объяснит ситуацию, — не сразу нашелся главврач.

— Ну, да. Как премию выдают, про Любашу забывают, а как за кого отдежурить, так сразу Любаша, — засмеялась медсестра.

— Любовь э-э-э, в общем, Люба, в связи с критической ситуацией нужно, э-э-э, обогреть одного больного.

— Эт что-то новенькое… — Любаша задорно оглядела присутствующих, задержала взгляд на губернаторе. — Из этих кого?

— Ты язычок-то свой придержи, — одернул ее Колобок, обернулся к главврачу. — Можно, Виктор Никитович, я объясню.

— Ну да, конечно.

— А чего мне его придерживать, я девушка свободная, могу и обогреть, был бы человек хороший.

— Люба, вон мальчик лежит с переохлаждением, — сказал Колобок. — Сердце не справляется. Его нужно отогреть. Лечь в постель и отогреть. Женское тело… Сделаешь?

— Да влегкую. — Она нагнулась к Вовкиной кровати. — Бедненький птенчик, мой хороший. Закутали его всего кроху, — приговаривала, а сама поворачивала бессильное Вовкино тельце. В глаза егерю била эта белизна ваты, марли. — Замотали, закрутили моего малышечку бедненького. Щас мы с тобой, желанненький мой, согреемся.

Поочередно сковырнула с ног туфлешки. Одним движением смахнула халат. Присутствующие в палате мужчины вытаращили глаза. Белые лопатки перечеркивала полоска бюстгалтера. Широкий зад туго обтянут черным шелком.

— Любаша! — крикнул Колобок.

— Тридцать один год Любаша. — Она завела руку к лопаткам, и освобожденно дрогнувшие груди выпрыгнули из заточения.

— Все, бесплатный стриптиз окончен. — Девушка по-домашнему присела на край кровати, на глазах изумленных мужчин свела ноги вместе, закинула их в кровать: — Щас мы с малышонком согреемся. Бедненький мой.

— Почему бесплатный, — раздался в тишине голос Эн. — Если вы поможете мальчику выжить, я выделю вам премию в десять тысяч.

— Зеленых, — быстро и весело выговорил губернатор.

— Да я имел в виду десять тысяч долларов, — подтвердил Эн.

— Мне столько много не надо, — не оборачиваясь, со смешком отозвалась Любаша, бережно прижимая к груди вялое тельце мальчонки.

 

Глава двадцатая

Подкрылок бросил в сани одеревеневший на морозе труп Найды, притрусил сверху соломой. Ударил вожжей лошадь:

— Но-о, волчья сыть, травяной мешок! — Он был в отличном настроении. Больничный завхоз за бутылку спирта попросил снять шкуру. Вид мертвой собаки в санях доставлял ему удовольствие: «Брезговала со мной коров пасти… чуть не загрызла со своей стаей, а теперь вот безрукавку из тебя сошьют…»

Чужая смерть всегда вызывала в нем радость и успокоение. Как теплую кровь из кружки, Подкрылок смаковал чужую смерть.

Он прихлопнул вожжей, на лошадином крупе проступила пыльная полоска.

«Взять хоть этого Генералова. Одна фамилия чего стоит! Скоко раз на меня вилами намирался: «Я русский офицер, русский офицер!» Доофицерился, а я живой… А может, завхозу шкуру не отдавать? Выделать да в город новорусским за волчью толкнуть, долларов за сто, а то и за триста. Белую лапу золой зачернить…»

Но судьба и на этот раз криво усмехнулась над Подкрылком. Усмешка явилась перед ним в облике Сильвера.

Зеленый «Запорожец» обогнал Подкрылка, встал поперек дороги перед лошадиной мордой.

— Где Найда? — сходу потянулся флибустьер за тремястами долларами.

— А я откуда знаю? Ты бы не попался навстречу, не знал бы, и ты где. — Подкрылок прилег на солому, прикрывая собой собаку.

— Сказали, ты взял. — Сильвер покачивался на костылях. — Вовка как очнется, сразу спросит, где Найда. Я бы ему ее.

— Да она уж вся смерзлась. А Вовка-то оклемался? Лихой парнишка. Говорят, генерала заставил на карачках по колидору полозить.

— Куда ж ее дели? — Сильвер заскрипел костылями, броском передвигая тело назад к «Запорожцу». — Ему бы радость.

— Огодь, — расчувствовался ни с того ни с сего Подкрылок. — Забери, если Вовке чо пригодится.

Зеленый обломок брига, будто гонимый ураганом, промчался по селу, влетел в ворота.

— Корыто мне, корыто! — громовым голосом скомандовал Сильвер жене. — Воды из колонки!

Бабка Настя с проворством, мало уступающим юнге, загремела в сенцах ведрами.

Они бережно вытащили из «Запорожца» Найду, положили в корыто и волоком оттащили на погребку.

— Голову, голову положи на край повыше, — распоряжался Сильвер, — чтоб не захлебнулась.

Он вылил в корыто холодной воды, полностью покрыв лежавшую на боку с поджатыми лапами волчицу.

Жена беззвучно шевелила губами, выказывая свое недовольство действиями «охальника».

Прибежавшая за дрожжами соседка заглянула в приоткрытую погребку на голос и в ужасе закрестилась.

В клубах валившего из погреба пара Сильвер, стоя на коленях, колдовал над черной волчицей. Бабка Настя удерживала оскаленную звериную голову за уши.

Сильвер пригоршнями обирал нараставшую вдоль спины и на брюхе ломкую серебряную кайму, ссыпал в ведро. Темное тело волчицы колыхалось в воде, будто она пыталась вырваться.

— Хочу бечь, а ноги отнялись, — рассказывала на другой день соседка. — Дым из-под земли валить, как в аду, а Сильвер у этим дыму, серебро с нее отламывая, полную ведро нагреб, и все ему мало. Воду сольет, новую наливая. Когда все серебро из нее вышло, он разозлился, выволок ее из корыта, на войлок бросил и давай суконными рукавицами тереть, мять, сам скалится, рычить, как волк. Видно, хотел еще из нее и золото выжмать. А ничо у него не выходя. Тогда рядом с ней свалилси, уцапил обоими руками за морду, прижалси губами и давай ей чой-то шептать, она ни в какую. Я думала, со страху сердце у меня разорвется. Он на карачки стал, как на меня гляня, как зарычить: «Ты чо такаясякая тут подглядываешь? Ну-ка бери ее за лапы, неси в избу!» Я их живых-то до смерти боюсь, а тут дохлая с серебром. А он меня жгеть глазами, на клочки разорвать готов. Занесли мы ее у избу. Он давай ее водкой тереть да уксусом. Ды еще чой-то подливал у кружку. Боком от мене загородится и подливает. Трет, трет, на коленки упадет и опять давай ей искусное дыхание делать, не брезговая ротом ей у морду дуя… Часа два он с ней эдак билси. Пот с него градом. Не поверите, бабы, мне сперва показалось, мышь пищит. А эт она, волчина эта очухалась, стала повизгивать: больно ей. Сильвер тут изделался как бешеный, взялси на одной ноге плясать. Я думала, с ума сошел. Бабка, кричит Настасье, давай чаю с душицей! Перемешал чай с вином, клыки ей ложкой разожмал и этим вином с чаем стал ее поить. Затащили мы ее у горницу, а у ней бока ходют, задвошала. Сукровица красная из бока капая. Настасья ругается. А он веселый. Мне налил, говорит, за оживление Найды ты всенепременно должна выпить. Ну и до песняков дело дошло. Собака на диване, одеялкой накрыли, а мы за столом… Пока выпивали, серебро в ведре и растаяло. Оказывается, лед он с нее обирал. Я домой пошла, а он на почту помчался звонить в больницу насчет внука.

 

Глава двадцать первая

В полуночный час в Нью-Йорке в отделе новостей телеканала Си-би-эс за «рыбьим садком», — так назывался огромный овальный стол, — собрались все участники новостной программы. Здесь присутствовали ответственный за выпуск, режиссер, ведущий программы, выпускающие, редактор, текстовики, художник и помощники.

— Черт бы побрал этого Кроуфа. Он опять передал идиотскую новость. — Ведущий программы Чак Бродерик не скрывал раздражения. Для себя он уже решил, что новость из Москвы, только что полученную от Кроуфа, надо давать в эфир. Но за счет чего? Программа была уже практически готова к выходу в эфир. И он знал, что изменения вызовут недовольство прежде всего ведущего Луиса Голдмэна.

— А что из этой империи зла можно передать не идиотского? — сразу встал в боевую стойку Луис. — Они там…

— Подожди, ты еще не услышал, о чем речь, — прервал его Чак.

— В средней полосе России собаки загрызли солдата. Власти организовали операцию по уничтожению псов-людоедов. В этой операции участвовали регулярные войска с подключением бронетехники и вертолетов. Спасаясь от преследователей, псы ворвались в детский садик. Участники операции решили уничтожить псов прямо в садике, применив холодное оружие. Но у одного из детей, шестилетнего мальчика, непонятно откуда оказался пистолет, табельное полицейское оружие. Он решил спасти собаку и начал отстреливаться. В ходе этой операции погибли два человека, но мальчик и собаки остались живы.

— А «картинка» какая? — спросил режиссер.

— Картинка неважная, размытая. На фоне белого пса мальчик в белой маечке держит в вытянутых руках перед собой то ли пистолет, то ли ночной горшок.

— Ну и зачем американцам этот героический русский мальчик, — вклинился Голдмэн, — который ценой собственной жизни спасал собак? Это нам надо? И у нас битком информации.

— Этот сюжет надо давать по двум причинам, — сдержался Чак.

— Он не пройдет незамеченным. Псы-людоеды врываются в детский садик. Это возможно только в дикой России. А шестилетний, не семнадцатилетний, а шестилетний ребенок стреляет из табельного полицейского оружия? Все это происходит в стране, куда наши толстосумы горят желанием вбухивать свои миллионы долларов. Такие сюжеты охладят их пыл. И второе. Если мы хотим, чтобы наш канал смотрели тысячи божьих одуванчиков со своими собачками и кошечками на коленях, то мы должны щекотать им нервы подобными историями…

— Что выбрасывать, шеф?

— Пожар в гостинице. Уберите из него все подробности, оставьте пятнадцать секунд. От этих пожаров уже и в студии пахнет дымом. Выбрось Афганистан, талибов. Там сплошные повторы, жвачка. Можно порезать гонки грузовиков в Сахаре…

— Пожалуй ты прав, Чак, — вдруг отступил Голдмэн. — Этот сюжет действительно выжмет слезу у божьих одуванчиков и даже из красношеих фермеров. Но в нашей ночной программе сюжет увидят лишь совы. Придержи его для дневного выпуска.

Удивленный такой быстрой уступкой Бродерик тут же согласился, но через минуту понял, что Голдмэн спихнул «русского мальчика» дневному ведущему. И ему опять придется пикироваться теперь с Конни Энтон, которая терпеть не может собак.

В дневной выпуск сюжет с русским мальчиком поставили благодаря вмешательству Большого Босса, который души не чаял в своей кривоногой таксе.

Но и в дневном выпуске «русскому мальчику» опять не повезло. Его прервали в самом начале прямым включением с места трагедии, случившейся в штате Арканзас. В разных ракурсах на экране замелькали кадры приземистого, похожего на ангар, здания. В то утро здесь в школе маленького городка Джонсборо раздался сигнал тревоги. Учителя и дети выбежали из здания. Видеокамера долго держала под прицелом зеленый лесок в сотне метров от школы. Отсюда, из-за этих деревьев, двое школьников одиннадцати и тринадцати лет открыли винтовочный огонь по своим одноклассникам. Четыре девочки погибли на месте. Молоденькой учительнице пуля пробила шею. Другая преподавательница умрет через два часа после передачи от раны в грудь. Еще десять школьников получили ранения разной степени тяжести…

Низкий, полный недоумения голос диктора. Суетливые движения врачей. Крупным планом залитое слезами лицо женщины.

— Молитесь за нас. Пожалуйста, молитесь за нас, — кричит она с экрана.

Ее сменяет немолодой мужчина с властным лицом. Это губернатор Арканзаса Майкл Хакабен:

— Мы должны ненавидеть ту культуру, которая взращивает, — губернатор запинается, подыскивает слово. У него подергивается верхняя губа, — культуру, которая взращивает это в двенадцатилетнем ребенке. — Он так и не решается произнести «убийцу».

После такой трагедии о «Русском мальчике» не заикается даже и Чак Бредерик.

— За тобой должок, приятель, говорит ему при встрече Голдмэн. — Если бы не я, ты бы сделал неслыханную рекламу России.

На фоне стрельбы в Джонсборо русский мальчик спасает бродячих псов. Мой нюх не обманул меня дружище и на этот раз…

— Си. — Бредерик сощурился вслед раскачивающемуся при каждом шаге Голдмэну. «Слепой самодовольный болван. Мы все заражены эпидемией душевной глухоты. Америка задыхается от дефицита сострадания…»

 

Глава двадцать вторая

Шаровой молнией взорвалась статья Глеба Канавина, напечатанная в одной из московских газет под заголовком «Волчица и мальчик».

Обычно все свои материалы Глеб набивал на компьютере. Потрясенный Вовкиной историей журналист, вернувшись из клиники после посещения мальчика и разговора с егерем, сел за письменный стол. Двенадцать раз он шариковой авторучкой начинал первый абзац статьи. История никак не втискивалась в рамки газетной полосы…

Ночью в свете настольной лампы кабинет Глеба напоминал логово лютого зверя. Под столом, на диване, в углах комнаты обглоданными костями белели смятые комья бумаги.

«Вдумаемся, почему шестилетний мальчик оказался сильнее бригады вооруженных бандитов, десантников и спецназовцев? — писал Глеб. — Потому что он защищал брошенных на произвол судьбы ни в чем не повинных, истекающих кровью собак. Каждый, кто ему противостоял, в душе понимал, что мальчик прав…»

Глеб заканчивал свою работу под утро. Склоняясь над белым листом, он будто видел, как у стога соломы заносит поземкой Вовку и Найду. Егерь сказал ему, что Найда замерзла.

«Полураздетый мальчик ночью один ушел в степь, по следу раненой волцицы… Занесенные снегом, мальчик и зверь до последнего удара сердца согревали друг друга своим теплом. Когда их откопали из-под снега, они лежали, обнявшись по-братски. Люди так и не смогли оторвать лапы волчицы, примерзшие к пальтишку мальчика. Люди убивали, предавали ее щенков, она же погибла, спасая человеческого детеныша…»

Эту публикацию перепечатали все крупнейшие информационные агентства планеты: Интерфакс, ЮПИ, Франс-Пресс, Рэйтер…

Аккредитованные в Москве журналисты ведущих газет Европы и стран Нового Света устремились кто в Благодатовку, кто в клинику, где лежал Вовка.

«Русский шестилетний мальчик своим поступком крикнул на весь мир, что «король» современной цивилизации в одеждах из карьерных устремлений и кружевах финансового благополучия голый», — заявила немецкая «Нойес Цайтунг».

«Драматическая любовь русского мальчика к бродячим собакам заставила человечество сверить ритм своих сердец с его мужественым добрым сердцем», — так написала английская «Гардиан».

«Наш соотечественник известный летчик и писатель Антуан де Сент-Экзюпери рассказал нам о Маленьком Принце и Лисе: «Мы навсегда в ответе за всех, кого приручили». Мы рады, что Маленький Принц вернулся на нашу планету в лице русского мальчика Владимира Егорова,» — написала французская «Фигаро».

Немецкий фотокорреспондент смог проникнуть в палату и сфотографировать Вовку на кровати в полусидячем положении на подушках. В Благодатовке он раньше других отщелкал целых три пленки, засняв Найду вместе с ее спасителем Сильвером. Фотомонтаж из двух фото: Найда сидит у изголовья Вовкиной кровати — обошел многие газеты планеты.

Сам же благодатовский Маленький Принц мучился от жуткой боли в отмороженных пальцах. Кровообращение в них так и не удалось восстановить. И после многочисленных консультаций столичных и местных светил было решено три пальца на левой руке ампутировать.

Когда Вовку после операции на каталке ввезли в палату, малец был еще полусонный после наркоза. Егерю ударила в глаза лежавшая поверх одеяла забинтованная прооперированная ручонка, так похожая на лапу.

Просверком молнии в темноте егерю вспомнился Трехлапый. У него не было передней левой ноги. Перебитая дробью передняя белая лапа Найды была тоже левая. Венька отошел к окну, зажал рукой глаза.

Он не слышал, что шептала Танчура у кровати. Очнулся от Вовкиного голоска:

— Папаня, па-ап, глянь, Найда-а.

Егерь подошел к кровати. Танчура держала в руках пачку фотографий. На них была изображена Найда. Вот она лакает из миски воду. Лежит на полу, положив морду на вытянутые перед собой лапы. Лижет щеку Сильверу.

— Папань, поехали домой, я так по ней соскучился, — вяло улыбнулся Вовка. И эта жалкая сынишкина улыбка заставила егеря еще раз отвернуться к окну. Он почувствовал, как по щекам катятся слезы.

В эту минуту в палату вбежала Любаша с синеньким листочком-чеком в руке. Она бросилась перед Вовкиной кроватью на колени. Чмокнула мальца в щеки, в лоб. Обняла Танчуру, расцеловала заглянувшего на шум Колобка, опять припала к Вовке:

— Вовушок мой миленький. Голубеночек, родненький, посмотри какое счастье ты мне принес, — смеялась сквозь слезы Любаша. — Я теперь обменяю коммуналку на двухкомнатную! Маму к себе жить возьму!.. Сашке, племяннику, велик куплю!..

Любаша обвела всех взглядом, втянула голову в плечи:

— Что ж я, дура, грешница, радуюсь. Ребятеночек весь после операции, а я тут чуть не пляшу…

Венька вздрогнул, стоя у окна. Он вспомнил короткое и страшное слово, что разбудило его в ту ночь. И сразу события и беды, свалившиеся на него, это слово как бы сплавило воедино, осветило режущим светом: «Грех»!

Содержание