ГЛАВА 1
На орлином гнезде удивительно тихо. Обычно в это время года островерхий голец окутывается толстым слоем свинцовых туч. В гранитных скалах свистит, визжит, воет холодный сивер. А вот сейчас, когда Остяку, быть может в последний раз, пришлось вести разговор с Малюткой-Марикан, Горный хозяин развеял тучи и утихомирил злую вьюгу.
В пронзительных Оськиных глазах полыхает непримиримая злоба — он видит довольное лицо Сватоша, который как бы говорит: «Хабеля переманил к себе, Оську Самагира прогнал. Теперь я полный хозяин Малютки-Марикан».
Глаза затуманились, смуглое лицо побледнело, стало светло-желтым — к нему явилась Малютка-Марикан. Губы охотника запеклись кровью, больно, но они упорно шепчут:
— Как же мне без тебя?.. Как?.. Скажи, владыка Мани, ты мудр, ты все знаешь… Скажи, как мне быть без моей Малютки-Марикан?
Откуда-то издалека вроде бы слышит Остяк приглушенный голос: «Иди, сынок, в чужую тайгу. Поставь там чум, и чтоб он не был пустым, возьми себе бабу, она продлит твой род — род великого Самагира. Правда, ты там не увидишь соболей черных, не услышишь нежного говора Малютки-Марикан.
— Нет, не пойду в чужую тайгу!
— Как хочешь, сынок, иди к буряту пасти баранов.
— Лучше умру!
— Тогда иди к русскому. Будешь железом ковырять землю.
— Пусть пуля пронзит мою голову.
— Пуля?.. Ружье-то у тебя отобрали.
— На поняге есть крепкий ремень.
— Дурак, какой же ты эвенк, не оставил на своей тропе потомства и хочешь уйти к предкам.
— Нет мне жизни без Малютки-Марикан. Уйду к предкам, там никто не отберет мою тайгу».
Остяк поднялся и отправился к Шаманской пещере. Пещеру эту знают только они с Хабелем. Даже пьяным-пьяные не смели таежники о ней болтать. Здесь они прятали продукты, боеприпасы, капканы и запасные лыжи.
Над входом в пещеру широким кондырем нависла скала, оберегая вход от снежного заноса. Внутренность пещеры напоминала выбеленную известью русскую церковь, правда «известь» от времени стала серо-желтой.
Хабель при входе в пещеру снимал шапку, крестился и низко кланялся, а Остяк с суеверным страхом опускался на колени и долго шептал заученные еще со слов матери шаманские заклинания. В дальнем углу, где стена походила на гладко вытесанную острым топором доску, были изображены охотники с луками и копьями, олени с ветвистыми рогами, большеголовый медведь, почему-то на трех ногах. У огромной нерпы вместо ластов — толстые, неуклюжие, кривые ноги. И над всем этим изображено лучистое солнце, чуть ниже — рог молодого месяца, а рядом созвездие Большой Медведицы с Полярной звездой.
Под кривой чертой множество косых и прямых крестиков, завитушек, крючков. Что они обозначали, Остяку неведомо. «Кто об этом знает, кроме Горного хозяина?.. Наверное, это шаманские знаки, — рассуждали они с Хабелем. — Не нашей башкой кумекать, знай молись».
В те приходы Остяк, упав ниц, просил Великих Духов, чтоб они помогли добыть больше черных соболей, упромыслить жирного зверя на еду и на приваду для ловушек. Не забывал поклянчить себе бабенку, черноглазую, с полными щеками, с большими молочными грудями, чтоб его дети росли сытыми и сильными. А то года уже уходят. Верно, путается он с рыжей Маруськой, да разве с ней можно жить? Сначала, когда у Оськи деньги звякают в кармане, Маруська ласковая. В глазах хмельная улыбка. Бесстыдно пляшет, хвалится толстым задом — цепу себе набивает. А как соболька-то пропьет, утром встает опухшая, косматая, со стоном уползает за печку. Там она вооружается ухватом и идет на Оську. Таежник успевает схватить шапчонку — и давай бог ноги. Как с бабой драться? Вот и попробуй с такой жить! От всей души просит Оська у Горного Хозяина смирную бабенку, а он молчит, скупой до добрых баб.
На этот раз, тяжело и неуверенно шагая, с блуждающим взглядом покрасневших глаз он ввалился в пещеру, словно пьяница в кабак. Посередь пещеры опустился на колени и поклонился древним рисункам. «О Великий Мани! О справедливый наш защитник и кормилец Горный Хозяин! Вам все ведомо, вам все доступно. Вы знаете, что творится за семьюдесятью гольцами, за Святым морем, в потемках чужой души и в будущих потоках великой Реки Жизни. Скажите, что мне делать? Злые люди отобрали мою Малютку-Марикан. Заставили Оську Самагира ходить Тропою Волка. А теперь переманили к себе Хабеля. Из друга он сделался врагом. Заимел Сватош злую собаку. Хотел я его, собаку, пристрелить, да помешала осинка, отвела пулю в сторону. Он, собака, не стыдясь, забрал мое ружье, соболя унес Сватошу. И не велел даже смотреть на Малютку-Марикан, говорит, посажу в тюрьму. А ведь тайга-то моя. Сорок колен моих предков ходили Тропою Ловца. Честно гоняли зверя, честно брали его. — Остяк оглянулся, облизал запекшиеся губы, искусанные прошлой ночью в бессильной ярости. — Зачем мне после этого жить? Разве может потомок великого Самагира пасти вонючих баранов или глотать пыль на пашне? Вместо вкусного оленьего мяса жрать кислую арсу или горький хлеб? Лучше медленно умереть от тоски по своей Малютке-Марикан. Лучше сам покину Тропу Жизни и уйду к своим предкам. О, Горный Хозяин, прости бедного эвенка. Пусть его прах покоится в твоем каменном чуме, у твоих ног. Меня некому похоронить. Добро б, если орел скормит своим орлятам мое тело, а то расклюют его черные вороны».
Остяк еще раз стукнулся лбом о каменное ложе пещеры, снял с плеч свою пустую понягу и отвязал ремень. У самого входа в пещеру угрожающе навис огромный каменный кулак. Накинув на него тонкую лосину, Остяк затянул ее крепким бурятским узлом. На другом конце ремня завязал петлю и надел на шею. От прикосновения холодного ремня вздрогнул и зажмурился. Бледно-желтое лицо его сморщилось от боли, обгоняя друг друга, быстро потекли слезы. Ощупью поднявшись на острый осколок камня, облизнув губы, чтобы громче крикнуть. «Долетит ли его крик до кого-нибудь? Ведь это не рев любви золотой осенью, от которого пробегает дрожь по телу нежной изюбрихи. Это рев тоски, который умрет здесь же, в каменном чуме Горного Хозяина, но пусть хоть он услышит». Остяк, набрав полную грудь воздуха, крикнул: «Марикан, прощай! Слышь, тайга моя». Гулом заполнилась пещера, очнулась ото сна и вроде бы захохотала в ответ. Еще не затих зловещий хохот, вторя ему, послышался глухой шум. Остяк в испуге открыл глаза и уставился в темный угол в ожидании чего-то непоправимого. Вдруг над его головой снова раздался хохот. Пещера вздрогнула. Послышался скрип, треск, посыпалась щебенка. Остяк быстро сбросил с себя петлю и свалился на камни. Ужас настолько завладел им, что он словно превратился в серый известковый камень пещеры. Язык опух и сделался неподвижным — ему послышался чей-то угрюмый нездешний голос: «Перестань скулить! Кланяйся Великим Духам. Проси прощения у Горного Хозяина! Не то сдохнешь, как бурун-лук в медвежьих лапах».
Остяк едва слышно зашептал: «Простите… пощадите… злоба отравила меня… затолкала в петлю… Простите ради Великого Самагира, у которого и так-то осталось совсем мало сыновей. Я никогда больше не подниму на себя руку».
Эвенк прислушался. Тишина такая, что угнетает даже привычного к безмолвию таежника. От поднявшейся пыли першит в горле, трудно дышать. Он боязливо огляделся вокруг, посмотрел вверх. Там, в облаках пыли, раскачивался огромный каменный кулак, готовый в любое мгновение обрушиться на него.
Остяк почувствовал, как поднялись на голове волосы, и он, закрыв глаза, дрожа всем телом, пополз к выходу. Здесь его ожидала беда. Вход в пещеру был наглухо забит камнями и снегом. «Шагов пятнадцать, не меньше, придется прокапывать, — прикинул Оська. — Это, пожалуй, не под силу мне… Вот как бывает: хотел прыгнуть в Страну Предков, а теперь ползи…»
Остяк взглянул вверх. Там, через узкую щель, проникал дневной свет, тускло освещавший каменный кулак. Он вспомнил берег горного озера, глубокую тропу, отпечаток копыт сохача и растоптанную лягушку. «Не пугай, камень, мою смерть угнали далеко, я теперь жить надумал. Меня уже нельзя, как ту лягушку…» Давно ли Оська готовил своими руками себе смерть. Хорошо было все сделано. По-таежному надежно, расчетливо. Оставалось только спрыгнуть с камня — и делу конец. А теперь Горный Хозяин не велит Оське уходить в Страну Предков, велит оставить потомство, вот и родилось в сердце новое чувство: он понял, чего ему не хватает в жизни, — Оське нужна жена. Тихая полноводная река может родить и малые реки и глубокие озера. «Вот и мне надо такую бабу. А рыжая Маруська пусть пьет, пусть торгует… Какие от нее дети…» И у Остяка все сильнее начало укрепляться, расти и шириться неистребимое желание жить. Он подполз к поняге и взял топор. В такой беде только топор верный помощник. Да еще нож. Снег-то после обвала точно литой, руками не разгребешь.
Сначала обухом выколотил выступавшие от снега камни и отбросил их в глубь пещеры, а потом начал рубить снег. А камни словно лезут под топор, сталь крошится… Ой, не хватит топора на всю эту работу. Но об этом лучше не думать… Остяк рубит и рубит. Уже сам не знает, сколько времени рубит. В снежной норе сплошная ночь. Силам вроде конец, передохнуть бы, но он торопит себя. Громко звякнув о камень, топор отскочил. Ощупав его обломок, Остяк зло сплюнул и привычно вынул охотничий нож.
Работа пошла заметно медленнее. Эвенк упорно колол и колол затвердевший снег. От усталости путались мысли, почему-то потянуло рвать, как с тяжелого похмелья.
Чтоб удержать нож, не свалиться, он вызывает ту, которая живет в его сердце. Из снежного бурана вырывается она — нагая, непристойная. Хищные губы трепещут. Долго-долго она кружится в снежном вихре, тянет к нему полные нежные руки, зовет куда-то в глубокую, бездонную пропасть, что ли… Он и пошел бы за ней, позабыв все на свете, но она вдруг укуталась в свою теплую снежную шубу, вскочила на быстроногого белого оленя, и вроде нет ее, вроде и не было — умчалась вдаль. Рука с ножом бессильно опустилась. Нет силы поднять ее. В глазах мелькают слепящие снежинки. В голове сплошной гул. Хочется спать, спать…
Усилием воли Остяк заставил себя подняться и снова вызвал свою диковатую красавицу. И она явилась, уже успокоенная, величавая. К ее грудям приник черноголовый малыш. Причмокивая, жадно глотает молоко и крохотными ладошками гладит ее белую шею. Вновь вернулись силы к Оське. «Я должен выйти к людям… Должен встретить ее… Я ей повелю, чтобы она родила мне сына. Я дам ему гордое имя. Буду кормить его жирным медвежьим мясом, поить горячей звериной кровью. В праздник Белого месяца буду возить его к своим друзьям бурятам, чтобы он у них съел много бараньих курдюков. А в жаркую летнюю пору буряты будут поить моего сына кумысом. Он вырастет сильным и храбрым охотником. Я обучу его ходить по тайге легким рысьим шагом и скрадывать зверя, одолевать такие гольцы, где летают лишь орлы. Он пойдет тропою храбрых Самагиров». Руки ноют, нудно просятся на отдых. Велик ли охотничий нож, но и он сейчас кажется Остяку тяжелым, как пудовая пешня, которой он раньше долбил прозрачный байкальский лед.
Вдруг нож мягко, словно в медвежье брюхо, вошел в рыхлый снег. Таежник вздрогнул: «Чего это я? То ли приблазнилось, то ли рехнулся? А вдруг… Да и в самом доле!» Он в каком-то упоении ударил еще несколько раз в снежную мякоть, и, ткнув кулаком, сделал круглое отверстие. Тут ему наотмашь хлестнул по лицу тугой морозный воздух. От радости запрыгало сердце. Горячая волна прошла по всему телу, ударила в голову, обожгла глаза. Смахнув незваные слезы, Остяк поспешно вылез наружу и уселся на снежную глыбу. В небе медленно умирал ущербный месяц. Его тусклый свет сменялся мутным рассветом. Эвенк покосился на пещеру, которая чуть не стала его могилой: «Злой дух хотел украсть мою душу, но… все обошлось будто ладно». — Он облегченно вздохнул, повернулся в сторону рождающегося утра и стал на колени. Долго всматривался вдаль: оттуда шел новый день его новой жизни. Глаза эвенка расширились, в них была радость. Сначала сложил в щепоть три пальца правой руки, как учил его бородатый русский поп. Подумав, сплюнул, распрямил пальцы и молитвенно сложил ладони рук, как это делал бурят Бадма перед своим бурханом. Покачав головой, резко вытянул руки навстречу заре.
— Слушай меня, Заря, тебе говорю! Слушай, Горный Хозяин, тебе кланяюсь: хорошим буду, честным буду. Зеленую ветку оставлю от своей жизни. Выше кедра закину свой охотничий нож, пусть где-то воткнется в гольцовый снег. В какую сторону он наклонится, туда и пойду искать свою Новую Тропу.