Самагир узнал это место, поросшее молодым кедрачом-колотовником, над которым кое-где возвышались коренастые великаны. Узнал и могучее дерево с горбатым седловидным корнем. Под этим кедром меткая пуля Чимиты прошлась по волосам, точно погладила.

То было тревожное время Одинокого Волка, и песня смерти для него была не нова.

Самагир сел на середину корня, запалил свою черную трубку и глянул вверх. С крутых плеч Баян-Ульского гольца быстро сползла туча и накрыла кедровник. В лесу стало сумрачно и неуютно, бесшумно посыпались беленькие бусиночки пороши. Дятел бросил долбить рябой ствол сухостоя, покрутил головой, поежился и улетел к речке Духмяной. Медленно нарастал шум. Тонконогие ели начали лениво раскачиваться и длиннолапыми руками сбрасывать с подружек заузжалый старый снег. С макушки соседнего дерева, обламывая сухие сучья, понеслась увесистая кухта — и тяжелая снеговая шапка бухнулась у ног Самагира. Осип словно бы вновь услышал сухой треск выстрела.

Тот выстрел и задержал Одинокого Волка в здешней тайге. По темному, с глубокими морщинами лицу Осипа промелькнула усмешка и спряталась в сивых усах.

Оська перестал быть Одиноким Волком, нашел свою новую тропу: стал честным охотником, про свои старые воровские волчьи тропы в заповеднике и вспоминать больше не хотел.

А что их, в самом деле, вспоминать? У него теперь, как у всех добрых мужиков, была ладная баба, работящая, смелая, куда лучше?

Все бы хорошо, да вот тоска… тоска по родному Подлеморью, по Малютке-Марикан, точно червь, разъедает душу.

Еще до этого в Подлеморье от Антона, охотника, он слышал, что вместо царя Миколки теперь сидит на золотой скамейке во дворце простой мужик Ленин Владимир, значит, Ильич — умом и душой батыр, шибко жалеет черный люд, а таких, как бедные тунгусы, — тем паче. Изо всех сил старается, чтобы у простых охотников была хорошая жизнь.

«Раз жалеет черный люд, пожалеет и меня, вернет мне Малютку-Марикан, — подумал Оська. — Дал же я зарок не хитить больше соболей в заповеднике и сыскать себе новую правильную Тропу. А то спросит Ленин: «Где, Оська, промышляешь?» Как ответить, ежели своего слова не исполнил? От стыда сгоришь. Не обманывать же Ленина, сроду никому не врал. Это самое пропащее дело, когда человек ложные слова говорит. Давно бы надо было покинуть Малютку-Марикан, только, вишь, духу не хватало. Ежели сам Ленин дозволит промышлять в тех местах, тогда другое дело».

Вот так, выходит, и оказался Оська Самагир за ущельем Семи Волков. Здесь он промышлял белку, соболя в Баян-Уле не было. Для заядлого соболятника такая охота одна морока. Как тут быть? Оська и надумал: добыл для подарка черно-бурую лису и пошел искать батыра Ленина.

Для этого он и разыскал Антона-охотника. Тот уже забросил охоту и сидел начальником в бывшем волостном управлении. Так у него жизнь повернулась при новых порядках.

Антон — бывалый человек. Воевал, помогал Большому батыру Ленину забрать у Миколки-царя его каменный чум. Миколку судили, отправили в Страну предков, в Нижнюю Землю. Туда ему и черная тропа с колючками, так ему и надо.

Антон поведал Оське много дивного, Ленин, мол, дай бог ему здоровья в Стране предков, на Нижней земле, написал бумагу, чтобы люди хранили от разора тайгу и всю живность, чтобы не поганили всякой нечистью реки и озера, нерестилища. А нашего баргузинского соболька велел расплодить и расселить по всей сибирской тайге.

— Значит, и за ущельем Семи Волков будет соболь? — недоверчиво спросил Оська у Антона.

Антон твердо ответил:

— Будет, братуха.

Правду, видать, говорил Антон: через несколько лет Зенон Сватош со своими стражниками Егоршей Скосырским и Бимбой Бадмаевым привезли отловленных в заповеднике двадцать подлеморских собольков и отпустили их за ущельем Семи Волков. Плодитесь, мол.

На следующую осень, в покров, Оська увидел на пушистой снежной переновке много собольих сечек. В тот год был богатый урожай кедровых орехов, поэтому зверьки жировали в кедровнике. Следы были разные. Одни «двоили», другие «троили» — здесь пробежал «мужичок», а это напятнала «маточка».

Собаки, набежав на розовый соболий следок, подвизгивая в азарте, понеслись вдогонку за зверьком. И уже где-то там, на синем перевале, раздался их яростный лай. Кое-как добравшись до собак, Самагир брал их, рычащих, на поводок, тащил в сторону. Псы изо всех сил упирались, удивленно косили налитыми глазами на хозяина, мотали головами, отказывались понимать этот его поступок.

А у Осипа огнем горела душа — хотелось, как бывало раньше, добыть искрящегося на солнце черного красавца, громко запеть на радостях древнюю песню охотника.

Так бы он прежде и сделал, но теперь не то: хозяин этой богатой тайги нынче не Одинокий Волк, а Оська Самагир. А Осип, известно, понимающий хозяин; с большим трудом, но все же подавил в себе острое желание упромыслить соболька.

Уж кто-кто, а Самагир-то хорошо знал, каких трудов стоит добыть живого соболя, сохранить в пути, во время перевозки. Своими глазами видел, как Зенон Сватош выпускал их из клеток. Никому не доверял, все делал своими руками. В каждом ключе отпускал «мужичка» и «маточку», да чтобы были характером схожи, не то разбегутся. И на каждого соболя писал бумагу. Знал свое дело Сватош, с умом работал.

Как наяву видел Самагир добродушное лицо Зенона Францевича с ласковыми светлыми глазами.

— Слышь, Осип, ежели обережешь собольков — после будешь промышлять не хуже, чем по Малютке-Марикан, — сказал тогда Сватош, покидая Баян-Улу.

Однако, правду баил мужик.

А было время — между Самагиром и Сватошем была большая вражда. И все из-за Малютки-Марикан. Вспомнить стыдно… Сколько раз Одинокий Волк собирался убить Сватоша, но слава Миколке-богу, он отводил от греха.

Осип сидел у старого кедра, вспоминал свою жизнь. Ему было о чем вспомнить.

Старый бабай ушел в Страну предков, и в Баян-Уле, отрезанные от мира высокими горами, Оська с Чимитой жили вдвоем. Чимита продолжала ждать белых казаков и не расставалась со своей винтовкой. Управившись с домашней работой, она чистила ружье и уходила в ущелье Семи Волков.

Сначала она бесшумно, темной тенью плыла от дерева к дереву, достигнув ущелья, ныряла в колючий кустарник и ужом ползла к завалу.

У завала осторожно просматривала тропу, нюхала воздух и прислушивалась к звукам тайги.

— Сестра, здесь были злые люди?.. Нет?.. — шепотом спрашивала Чимита у любимой березки.

— Не-е, — качала головой березка.

Прислонив к завалу винтовку, Чимита долго смотрела в синеющую даль, где дремала степь, где дымились бурятские юрты.

«Ма-ма-а!» — разносился по ущелью стонущий зов.

«Ма-ма-а!» — передразнивали угрюмые скалы и сердито морщили свои каменные щеки.

Самагир, как мог, успокаивал ее и уводил домой.

Мирно текли воды Духмяной. Шло время. С каждым годом соболей становилось все больше. И пришло время, когда Самагиру дали вдруг пять каких-то бумаг с мудреным именем «лицензия». Он этакого слова отродясь не слыхивал… По каждой той бумаге дозволялось ему упромыслить одного соболя. Пять, значит, тебе бумаг, добывай, Осип, пять соболей. Самагир сгреб бумаги, заспешил к своему чуму. После с ухмылкой показал своим собакам вот, дескать, какая нынче мудреность.

Не откладывая, снарядился в тайгу. У речки Духмяной, в ельнике, собаки взбудили на жирах соболя. Зверек кинулся в сивер, в самую гущу ерника, багула и ольхи. Да куда денешься! Собачки свое дело знают: забрали след в середку и, не выпутывая хитрые петли, понеслись напрямую. Не успел Самагир пробежать и версту, даже упреть как следует не успел, на гриве раздался веселый, радостный лай. Осип подходил к лиственнице, на которой притаился соболь, точно там его поджидала любимая девка. Его вдруг даже бросило в жар. Перед выстрелом, по старой привычке, воззвал к Великому Мани и Миколе-чудотворцу.

Долго не спал в ту ночь Самагир. Не мог всласть налюбоваться своей удачей — черным головным соболем. Ведь сколько до того не держал в руках мягкой шелковистой шкурки… Встряхнул — словно искры посыпались. Прижал к щеке — и почудилось, что сердце его слышит нежную песню любви. А как же иначе, соболь-то был настоящий, «баргузинский», из родного, значит, Подлеморья, может, с Малютки-Марикан — вон откуда!

С тех пор Оська Самагир вроде бы стал постепенно отходить, оттаивать, что ли, все меньше тосковал по своей Малютке-Марикан. Прямо удивительно! А все потому, что сбылась его мечта — горы Баян-Улы по обе стороны ущелья Семи Волков теперь густо и навсегда заселились соболями.

Хорошо зажил Осип Самагир. Чимита родила ему сына Володьку. Имя сыну дал не пьяный шаман, а Антон, и записал Володьку Самагира в толстую книгу. Туда теперь всех ребятишек записывают.

Вечером, когда справляли «крестины», Антон пояснил Самагиру: «Слышь, братуха, сам Ленин носил это имя».

Оська сначала спужался: такое можно ли?

А потом запела его душа песню радости. Сам Большой батыр Ленин так прозывался. Это же понять-разуметь надо, какого человека доброе имя!

Жизнь Осипа потекла полноводной рекой. Светлее стало в чуме. Слышится в нем детский смех, забавный говорок. И Чимиту будто подменили. Стала разговорчивей, порой вовсе удивление — глянешь, а у нее улыбка на лице!

Быстро летели годы. При сытой жизни — ночь, говорят, коротка, теплее день.

Пришло время Володьке учиться, увезли парня к Антону. Там, у мамки Домны научился он баить на языке бледнолицых братьев, одолел грамоту.

В ту пору люди объединили скот и начали работать вместе, вроде бы одной семьей. Править большим хозяйством поставили Антона. И Осип с Чимитой не отстали от других. Скоро в Баян-Улу пригнали много скота: хозяйствуйте, эвенкийские люди, вместе с бурятами и русскими! Построили русские дома, скотине словно родня. Тут Чимита совсем выздоровела, перестала чуждаться людей. Только сильно скучала по сыну: он уже закончил в деревне школу, уехал в Улан-Удэ, обещал вернуться домой учителем. А что? При новой-то власти, при счастливой жизни такое неслыханное прежде дело совсем простым стало.

Пришла и поселилась радость в доме Самагира. Но ненадолго пришла… Наступил черный год войны.

Когда сын Володя ушел на фронт, Осип сразу сдал, сгорбился, почернел, сильно тосковал по сыну, сильно тревожился. Трясущимися руками набьет, бывало, трубку, жадно затянется и вдруг испуганно оглядится вокруг, будто ему почудится что-то страшное.

Вот как это было, вот что вспомнил Самагир, сидя на горбатом корневище старого кедра.

В ожидании приближающейся весны тихо дремала тайга. Сверху, сквозь зеленые кроны деревьев, смотрело холодное синее небо. Легкий ветерок гибкими пальцами ласково трогал лоб и щеки Осипа, вроде бы успокаивал. Да разве успокоишь израненное, осиротевшее отцовское сердце? Как сегодняшний день, помнит Осип весну сорок четвертого года. В хмурый день пришла худая бумага. Дочь соседки кое-как прочитала:

«…Ваш сын Владимир Осипович Самагир пал смертью храбрых в бою при защите Родины…»

Осип тогда еще ниже склонил свою сивую голову. В наболевшую душу старого таежника ворвалась колкая снежная метель и запела, нет, завыла протяжную песню печали. Никогда до этого дня не плакал старый эвенк…

Осип сидел, низко опустив сивую голову. Из густого тумана, из глухих заповедных воспоминаний всплыл перед глазами молодцеватый военный. На погонах блестят две звездочки.

— Эх, сынок, сынок! — с трудом выдохнул Самагир.

А рядом с Володей стоит старый вояка Антон, который тоже не вернулся с фронта.

— Эх, Антоха, друг мой! Говорят, ты комиссаром был, пошто не сберег ни Володьку, ни себя… А еще я слышал от Бимбы Бадмаева, который возвернулся домой, што вы с Володькой завсегда впереди всех шли в бой, — по таежной привычке вслух разговаривает Осип. В печальном голосе старика слышатся горделивые нотки.

Долго сидел старый Осип, а над ним с ветки на ветку тихо порхала кедровка. Наконец, не вытерпела, зашумела, сердито заверещала:

— Уходи, че-че-ловек, я жрать хочу! Жрать-жрать-жрать!

— Тише, не реви, дура, уже пойду домой…

— Жрать-жрать-жрать! — не унималась птица.

— О-бой, — вдруг понимающе усмехнулся старик, — наверно, под корнем орешки схоронила… то-то и ревешь. Ладно, пойду уж.