Въезд губернатора в Симбирскую губернию. – Симбирск. – Выезд на ревизию в губернию. – Крестьянский бунт на меже. – Майор Э. И. Стогов. – Жандармы и отношения к ним губернатора. – «Секретная инструкция». – Граф Строганов. – Бенардаки. – Основание его богатства. – Бурлаки и вопрос о паспортах.

В Симбирскую губернию я въехал 29 марта. Вода ливнем стекала с гор, земля во многих местах обнажилась, а по дороге черноземная грязь так затягивала полозья, что я на первой станции Симбирской губернии, несмотря, что в экипаж мой впрягли восемь лошадей, принужден был его оставить, приказав его поставить опять на летний ход, а сам, пересев в розвальни со слугой, в одном теплом сюртуке и вицмундире потащился далее, а через две станции прибыл в первый город Симбирской губернии – Ардатов.

Тут и слуха не было еще о смене прежнего губернатора и о моем назначении. Остановясь на постоялом дворе, я послал просить к себе городничего, который, явясь ко мне, самым подозрительным образом на меня поглядывал, и казалось, что он подозревал во мне самозванца! Как скоро это недоразумение объяснилось, он тотчас предложил мне для отдыха перебраться на его квартиру, – ибо действительно та, которую мне предоставила судьба на первых порах в моей губернии, была очень неудобна, а в особенности грязна, – на что я с благодарностью изъявил свое согласие, тем более что кроме отдыха я хотел пробыть в этом городе один день для осмотра казенных заведений, а более всего расспросить кое-что касательно начатого уже обращения казенных крестьян в удел. Попросив городничего, прежде чем ехать к нему на квартиру, свезти меня в городскую больницу и тюрьму, мы вышли на крыльцо, и, когда подъехал его экипаж, я подумал, что он надо мной смеется или должен быть весьма странный в своем образе жизни: я увидеть в первый раз тарантас – экипаж, о котором и понятия не имел!..

Признаюсь, первая встреча с общественными заведениями, тюрьмой и больницей не совсем меня порадовала, а расспросы о средствах к улучшению этих заведений меня еще более огорчили. Но зато другой предмет, именно переход крестьян в удел, меня успокоил.

В самом Ардатове целая слобода населена бывшими казенными, а теперь удельными крестьянами, и они не только не огорчились переменой своей участи и названия, но, казалось, еще более были довольны оным, ибо с самой первой минуты перехода они заявили свои претензии на соседние участки как к городу, так и к местным помещикам, и новое их начальство крепко обнадежило и уже принялось за них хлопотать… На другой день явился ко мне исправник и подтвердил те же сведения касательно уезда, с оговоркой, что там крестьяне более толкуют о своем перевороте и что по сие время находятся в чаду своего превращения…

Не доезжая двенадцати верст до Симбирска, совершенно на ровном месте часу в первом ночи наехали на экипаж, вполовину опрокинутый в воду, которая потоком стремилась через дорогу и через мост. На последнем стоял человек по колена в воде и, держа лошадь под уздцы, кричал нам, чтобы мы держались другой стороны дороги, ибо собственный экипаж свидетельствует, что здесь рытвина и что он едва-едва не утонул, а теперь ждет помощи из дер. Баратаевки, куда он послал верхом своего ямщика. Возница мой, следуя совету, взял влево, и мой тарантас немедленно стал в pendant другому экипажу, т. е. набок в рытвину, зачерпнувши кузовом воду. Чиновник мой Брянцев, ехавший со мной, еще накануне жаловавшийся на большую головную боль, спал. До моста оставалось саженей пять, но вода в этом месте с такой силой неслась, что я не решился перейти, а, боясь быть снесенным и как я ни желал сохранить свое инкогнито до самого города, принужден был приказать своему ямщику, чтобы он, отпрягши осторожнее лошадь, скакал бы в деревню и собрал там мужиков, чтобы шли скорее вытаскивать губернатора. Тут проснулся и Брянцев мой, у которого от холода и, вероятно, от усилившейся болезни открылся бред, и, не постигая, где мы и что с нами, начал вертеться с боку на бок, нести всякую ахинею и непременно требовал, чтобы его выпустили вон. Как ни убеждал его оставаться в покое, принужден был вступить в единоборство и еле-еле удержал его в экипаже. Таким образом более часу проваландались мы, рискуя ежеминутно выкупаться: стоило коренной лошади дернуть, и наш тарантас тотчас бы опрокинулся в воду. Наконец, показались, верховых и на санях, человек 30 крестьян, и начались нескончаемые крики, толки, кончившиеся тем, что от тарантаса до моста установили до шести саней без лошадей и я по импровизированному мосту, перескакивая с одних саней на другие, добрался до последних – запряженных, где, усевшись на днище, торжественно был ввезен на кляче в Баратаевку. Товарища моего вынесли на руках и потом точно так же привезли в деревню. На другой день в городе происшествие это разгласилось, и князь Баратаев, владелец этой деревни, приветствовал меня русским каламбуром:

– Ваше превосходительство не можете жаловаться, чтобы вас в Баратаевке сухо встретили!

В Симбирск я приехал ночью с 30 на 31 марта.

Въехавши в город, я велел ямщику везти себя в лучшую гостиницу, строго запретив объявлять, что я губернатор. Подъехавши к каким-то воротам, принялись стучать, чтобы вызвать дворника, который после долгих ожиданий наконец явился и повел нас в номер, в котором не было даже зимних рам, а стояли одиночные с разбитыми стеклами, заклеенными большей частью бумагой, да и та местами порванная. Холод и сырость в комнате были невыносимые. Все убранство ее состояло из трех или четырех просиженных соломенных стульев, из неокрашенной, загаженной мухами и клопами кровати с соломенным тюфяком, железного сломанного ночника и стен, унизанных прусаками. Наконец пришел хозяин, мещанин в грязном сюртуке и растрепанный донельзя, объявивший с самодовольством, что это лучший номер в его гостинице и что «самые хорошие господа завсегда у него притуляются». Делать было нечего, безропотно покорился своей участи, и, чтобы как-нибудь скоротать до рассвета, я приказал согреть самовар и пустился расспрашивать хозяина о городских новостях. Хозяин оказался очень глупым мужиком и вдобавок совсем неразговорчивым, так что я его тотчас отпустил, а сам, сидя на стуле, не решаясь лечь на кровать, продремал до света.

В 6 часов утра послал человека с подорожной оповестить полицеймейстера, что новый губернатор ночевал уже в городе. Сей немедленно явился, и я просил его дать мне более приличную квартиру. Он мне объявил, что весь губернаторский дом к моим услугам и что там я могу остановиться хоть сейчас; тогда я повторил вновь свое требование – квартиру. Через полчаса я уже перешел на нее и, очистившись от дорожной грязи, приказал себя везти к бывшему губернатору Загряжскому, которого встретил уже на дороге, ехавшего ко мне. Пересев к нему в сани, я отправился к нему в дом. Загряжского я нашел в совершенном отчаянии; указ о смене его был получен в Симбирске 25-го числа, а до того времени он и не думал о том. Первое, что он мне предложил, – это очистить для меня дом, но я ему объявил, что если он из Симбирска уедет прямо не из губернаторского дома, то моя нога в оном не будет со дня его отъезда ровно шесть месяцев, что меня сильно расстроит, но, несмотря на все, непременно поступлю таким образом. Затем старался успокоить его, и, как заметно, не без успеха, передав ему мнение и отзыв о нем государя и некоторых министров, так что когда вошла в кабинет его жена, с которой он меня познакомил, то он весело передал ей все мной сказанное, говоря, что положение его не так худо, как он себе воображал. Оба рассыпались в благодарностях за мою деликатность, что я не пользуюсь своим правом и не выживаю их с занимаемой ими квартиры, просили дом их считать своим и, пока не обзаведусь своим хозяйством, сделал бы им честь обедать у них. Поблагодарив за предложение, я дал слово обедать у них этот день, не ручаясь за будущее, и, пробыв у них около часу, вернулся домой, а между тем в городе уже прошла весть о моем внезапном прибытии.

Я объявил полицеймейстеру, ожидавшему меня на квартире, что я в этот день никого принимать не могу, но желал бы лишь видеть у себя вице-губернатора, управлявшего губернией, также управляющего удельной конторой Бестужева и обоих жандармских штаб-офицеров: губернского – майора Стогова и командированного по удельной части – подполковника Флиге, которых просил непременно пожаловать ко мне. Вице-губернатор приехал через четверть часа, а Флиге через час. О Стогове и о Бестужеве полицеймейстер доложил мне, что первый отозвался усталостью, так как он только что вернулся в город, а последний отвечал ему на приглашение «хорошо». Прождавши сих двух господ до трех часов, я поехал обедать к Загряжскому, где, кроме хозяев, обедал еще с нами Флиге.

После обеда, возвратившись домой, часов около шести вечера приехал ко мне старый мой знакомый, бывший губернский предводитель князь Баратаев, и едва мы перекинулись несколькими приветствиями, как доложили о приезде Бестужева. Баратаев тотчас встал и, простившись со мной, вышел (Баратаев был в мундире). Вошел Бестужев, в черном фраке с вытертыми и облезлыми пуговицами. Если бы я и не был предупрежден на счет Бестужева, то и тогда такое неприличие его костюма при первом свидании со мной, как с начальником губернии, могло бы меня удивить, но тут я тотчас понял и цель, и дерзость сего чиновника. Со всем тем, заботясь об исполнении лишь священного слова государя и о настоящем деле, а не о формах одежды, я с приветливостью пригласил господина Бестужева садиться; рекомендуясь ему как новоприезжий, просил о знакомстве, извиняясь, что не предупредил его моим визитом, и просил его вразумления и сведений по общему нашему делу. С первых слов он начал бранить Загряжского, казенную палату и прежнее управление казенных крестьян. В самых резких и неприличных словах отзывался он о сделанных до моего прибытия распоряжениях и с нахальством объявил, «что он сумеет справиться», хотя, видимо, бунтует крестьян их прежнее начальство. Потом, все более и более удаляясь от дела, начал рассказывать мне городские анекдоты, распри Загряжского с ним и с другими и, наконец, свел свою речь к наставлениям меня как управлять губернией. Раза три или четыре я пробовал прерывать его рассказы и сводил речь на настоящее дело, но он как будто бы все увертывался от моих расспросов и еще с большим увлечением продолжал свои россказни. В такой беседе мы провели с час времени, и, когда он встал и стал прощаться со мной, я ему сказал:

– Милостивый государь! Я знаю, что вы не подчинены моему начальству. Но в настоящем деле у нас цель общая – ибо государь повелеть соизволил мне в особенности озаботиться, чтобы переход казенных крестьян в удел совершился мирно и покойно; а так как я должен признаться вам, что, служа постоянно по военной части и не быв помещиком, не знаю всех подробностей крестьянского быта, а между тем по настояниям и моего и вашего начальства должен предполагать, что существует разница между бытом казенного и удельного крестьянина, а потому прошу вас ради пользы службы, если бы вам пришлось делать какие-либо распоряжения, разорительно переменяющие привычки крестьян: приступая к оным, не откажите мне – не письменно, но хоть словесно предварить меня, чтобы я во всякое время был готов, если надобность потребует, вам содействовать…

– Вижу, ваше превосходительство, – отвечал он мне, – цель вашу: вам очень хочется взять удельных крестьян под вашу руку. Это очень легко сделать. Я завтра же рапортуюсь больным, и вы можете распоряжаться, как вам будет угодно…

– Господин Бестужев! – вскричал я, весь вспыхнув от такой наглости. – Я виноват, что повод к такой дерзости вашей подал я сам тем, что с первого раза не осадил вас, когда вы позволили себе явиться ко мне, начальнику губернии, в этом фраке! Знайте, что я не унижу себя принятием ваших на себя обязанностей, но сейчас же вас отрешу и с жандармом прямо отправлю в Петербург при донесении моем государю, а вас заменю другим чиновником.

Он затрясся от испуга и, переменя тон, тотчас стал извиняться, говоря, что, точно, был неосторожен, что от усиленных занятий голова его в напряженном состоянии, часто не помнит, что говорит, и что он просит великодушно простить его и что цель у него точно та же, как и у меня, – исполнить волю и повеление государя. В доказательство того, что он смотрит и почитает меня как хозяина здешней губернии, следовательно, отчасти и своим начальником, – это то, что, когда завтра будут представляться мне чиновники, он прибудет тоже со всеми своими служащими и с рапортом – одним словом, видимо перепугался и образумился.

Как много я ни был предупрежден в Петербурге, но я не думал, чтобы Бестужев был таков, и, предвидя в будущем общее с ним служение, я взял на себя опять пригласить его сесть с собою, стал говорить о деле. Ответы получал пристойные и удовлетворительные, а через полчаса, отпуская его, я же извинился в своей горячности. Просил его не только извинить меня, но не перепускать через порог этого происшествия и размолвки между нами. Просил отнюдь не являться ко мне с рапортом, повторяя, что не признаю себя его начальником в частности, но на случай затруднений при переходе крестьян по воле его же начальства обязан с ним участвовать вместе, и получил от него слово, что все останется между нами, как будто не было размолвки, и никому ни слова не скажет об этом. На другой день он приехал, вместе с прочими чиновниками, в мундире, и я в тот же день в числе значительнейших лиц заплатил ему мой визит. На Святой неделе обедал у него публично – а он между тем, исказив наш разговор, с жалобой на меня в тот же день отнесся к Перовскому и тем положил основу неприязни сего последнего ко мне и настоящему (писано в 1841 г.) неприятному для меня положению.

На другой день чиновники и жительствующие в городе дворяне удостоили меня своим посещением, и после них явился и г-н майор Э. И. Стогов. Сей последний доставил мне в разговоре по крайней мере некоторые сведения, которые указали мне путь к моим дальнейшим действиям.

Ровно через две недели после вторичного посещения Бестужева, я получил официальное письмо от Перовского, в котором он пишет мне, «что при отъезде моем из Петербурга он просил меня покровительствовать и содействовать удельным распоряжениям, но он опасается, чтобы не произошло тут какого-либо недоразумения. Удельное начальство и управление имеют особые правила и учреждения, состоя в непосредственном ведении удельного департамента, а потому, и теперь повторяя свою покорную просьбу о том же предмете, долгом считает присовокупить, что эта просьба именно относится к тем случаям, когда местное удельное начальство само будет обращаться за содействием», – одним словом, я понял, что Бестужев жаловался на то, что произошло между нами при первом нашем свидании, представив Перовскому весь разговор в превратном виде.

Я отвечал Перовскому, что помню в буквальном смысл все сделанные им в Петербурге мне наставления и поручения; что вовсе не думал ни на волос отступать от них. С юности моей поставил себе за самое строгое правило – не вмешиваться никогда в чужие дела, и я свято по сие время следую оному. Не нарушая его, не нарушу и в отношении удельного ведомства. Через две почты я получил указ сената, что сенатору Перовскому высочайше повелено отправиться в Симбирск для удобнейшего устройства удельного управления и для соглашения действий оного с местным губернским начальством, предоставляя ему действовать в сем случае на правах ревизующего губернию сенатора. Перовский прибыл в Симбирск около половины мая.

На первый день Св. Пасхи я обедал у князя Баратаева, уже не губернского предводителя, но за неутверждением такового исправляющего эту должность. Кроме этого звания он исполнял обязанности попечителя губернской гимназии и секретаря «Общества христианского милосердия», существовавшего в Симбирске уже пятнадцать лет. Первым учредителем оного был князь Баратаев, а председательница – супруга генерал-майора Ивашева, и все общество состояло под непосредственным покровительством императриц, сперва Елисаветы Алексеевны, а потом Александры Федоровны. Цель оного была – пособие нуждающимся, стыдящимся просить милостыню, воспитание и покровительство девицам, дочерям бедных чиновников и разночинцев, служащих в губернии. Первоначально число воспитанниц назначено было десять, а затем, когда средства общества усилились, численность оных прибавилась до двадцати и потом до тридцати, далее же не шла. Заведение это помещалось в небольшом каменном двухэтажном доме с садом, пожертвованном одним из членов, и как внутреннее управление, так равно и воспитание, получаемое девицами, признано было примерным не только всеми, но и самим государем, удостоившим в пребывании своем в Симбирске обозреть это заведение во всей подробности. Так как воспитанницы, поступившие туда, исключительно принадлежали к бедному сословию и по выходе оттуда по необходимости встречались в семье с нуждой, то вся роскошная обстановка, какую встретишь в подобных заведениях, была устранена, и только самая строгая чистота, поддерживаемая самими воспитанницами по очереди, царствовала повсюду. Мебель, кровати, постельное белье были самые простые, еда тоже, но сытная, и все внимание начальницы обращено было на то, чтобы девицы относительно всего обыденного и необходимого работы исполняли бы собственноручно, ничего не поручая служанкам, кроме, конечно, самых черных работ. Занятия их заключались преимущественно в рукоделиях и в преподавании некоторых новейших языков и других предметов, необходимых, чтобы быть порядочной гувернанткой, музыки и танцев – последнее скорее как гигиеническое средство, в виде усиленного моциона. За все время своего существования заведение ни разу не испросило пособия ни копейки от казны, а постоянно поддерживалось одной частной благотворительностью, и во время пребывания моего в Симбирске благодаря разумной и честной распорядительности управления этого заведения оно насчитывало у себя уже капиталу до 70 тысяч рублей ассигнациями. В Симбирске находилось еще и другое заведение, содержимое также на частные благотворительные средства, – дворянский пансион с двадцатью воспитанниками, коим заведовал тот же князь Баратаев.

Желая как можно скорее и ближе ознакомиться с губернией, и в особенности с положением бывших казенных, а ныне удельных крестьян, я отправился недели через три после своего приезда на ревизию в г. Буинск, верстах в пятидесяти от Симбирска. Но не успел я приехать туда, как получил с нарочным донесение от вице-губернатора, что в Сызранском уезде между лашманами возникло беспокойство по поводу отчуждения сенатом участка земли от одной казенной волости к помещичьему владению. Это волнение началось еще в прошлом году в октябре месяце, когда был объявлен им сенатский указ на месте, и лашмане оказали сопротивление, прогнав с межи землемера с земской полицией, не дав первому приступить даже к межеванью, – но за поздним временем года дело это было оставлено без расследования и отложено до весны. Теперь же, когда исправник и землемер, взявшие с собой двенадцать человек инвалидов, прибыли на место для объявления и исполнения сенатского указа, то лашмане, огульно, и небольшое число удельных крестьян, всех до четырех тысяч душ, собравшись толпой, оказали сопротивление, и чиновники вместе с командой вынуждены были удалиться. При сем вице-губернатор Огнев доносил мне, что губернское правление сделало уже распоряжение о командировании на место на подводах двух рот гарнизонного батальона, но что он в ожидании моего согласия или разрешения приостановился отправлением этой команды.

Постигая вполне, что первые мои распоряжения по столь важному предмету короче ознакомят меня и с губернией и с правительством, я поехал обратно в Симбирск и по приезде отношениями пригласил к себе на совещание Бестужева, также гг. Флиге и Э. И. Стогова. Первые два не явились и даже не дали отзыва, а когда последний прибыл и объяснил мне все происшествие от начала, как оно было, то я упросил его лично мне содействовать, отправиться тотчас на место – за 280 верст, объяснить дело, убедить словами неповинующихся, предваря их о крутости моего нрава и решимости к строгим мерам, если буду вынужден к тому. А между прочим просил его, чтобы он по тракту приказал бы заготовить двести подвод, и если он не увидит успеха в своем предприятии, то чтобы уведомил меня через нарочного, и я, конечно, на другой день лично явлюсь для дальнейших распоряжений. Известия о сем вторичными отношениями гг. Флиге и Бестужева я решительно требовал от них, чтобы в случае моего выезда из города они оба мне туда сопутствовали. Но как сие подействовало на их мнения, я не знаю; ибо дошло до моего сведения, что оба они в тот же день куда-то из Симбирска выехали. Последствие открыло мне общую им обоим трусость действовать там, где есть риск жертвовать собой лично.

На пятый день после того Э. И. Стогов возвратился ко мне и передал на словах, а потом известил меня письмом, что когда он прибыл на место, то действительно нашел там в поле на бивуаках толпу народа более чем в 2000 человек, которые без малейшего волнения избрали из среды своей выборных, прислали их к Стогову, прося, чтобы он объяснил им, в чем именно заключается дело и как решил сенат их тяжбу с помещиком. Стогов удовлетворил их просьбе, весьма толково разъяснил все дело; оказалось из их рассказов и расспросов, что волостной писарь их своими кривыми толкованиями ввел крестьян в сомнение, утверждая, что дело еще не совсем решено и что можно опять просить сенат о перерешении дела. Когда же он объявил им о последствиях их неповиновения и какую беду они накликают на свои головы, то они слезно начали просить его заступничества за них пред правительством, изъявляя готовность свою тотчас доказать на деле, что они и в мыслях не имели сопротивляться указу, и тут же начали помогать землемеру в его работах отрезки от них земли в пользу помещика, что и было исполнено при всем собравшемся народе. Стогов привез ко мне трех выборных, которые на коленях просили пощады и помилования их глупости и недоразумения, на что, конечно, я с радостью согласился, прочитав им приличное наставление, и весь этот бунт, для усмирения которого собирали такую грозную военную силу, кончился тихо и мирно, с отдачей под суд лишь одного только писаря.

Признательность моя по сему делу вполне принадлежит Э. И. Стогову, и в том же духе донес я моему начальству о сем происшествии, а между тем другие два героя, Флиге и Бестужев, с общего согласия представили дело сие удельному начальству как весьма важное и влекущее за собой медленную еще развязку, причем Бестужев просил удельный департамент, что как по смыслу указа о переходе казенных крестьян в удел, в котором о лашманах включен особый параграф, сии последние поступают в удельное ведомство не вполне, а только подчиняются заведованию оного, и лашмане имеют все земли в собственности у себя, а не в общинном владении деревнями или селениями, и при прежнем еще управлении у них были непрестанные тяжбы или между собой, или с соседними помещиками, которые и по сие время разбираются судом, – то нельзя ли хотя на первый раз устранить удельных чиновников от присутствия при подобных разборах, ибо и в настоящем случае, который может продлиться весьма долго, губернатор требует присутствия даже самого управляющего удельной конторой, невзирая на то, что он в настоящее время занят важнейшим делом переустройства удельного управления, распространяющегося с лишком на 240 тыс. душ. Последствием сего было, что департамент уделов, разъяснив смысл параграфа о лашманах, разрешил удельной конторе, согласно с представлением: «При разборе споров о лашманских землях не отряжать вовсе своих депутатов и не только не защищать их дел по спорам, но даже не вмешиваться в них», дополняя в заключение, «чтобы управляющий резолюцию сию сообщил губернскому начальству, для будущих его по подобным делам соображений» – одним словом, испуг Бестужева и Флиге явиться на место, там, где был личный риск их, положил основание той ошибки, которая впоследствии наделала большие затруднения и неприятности!

Само по себе разумеется, что предмет сей привлек на себя все мое внимание, и я стал под рукой всячески стараться следить за распоряжениями нового над крестьянами начальства (прибавлю от себя – не из тайного желания найти что-нибудь дурное, для своих личных целей, а единственно во избежание новых столкновений и все-таки для общего дела, знать что делается). Господа Бестужев и Флиге беспрестанно выезжали из города в удельные имения и большей частью вместе. Флиге, как жандармский уполномоченный, каждый раз запиской давал знать губернатору о своем выезде в такой-то уезд, требовал, чтобы давалось исправнику строгое предписание исполнять все его требования – и каждый раз он был удовлетворяем вполне. В числе записок его к моему предместнику я нашел несколько наполненных не только язвительными указаниями о том, что ему, Флиге, не было сделано встречи, не исполнено в точности или замедлено его предписание (так называл он сношения свои с земской полицией), но даже иногда относился с упреками к самому начальнику губернии, и в одной записи он решился даже требовать, чтобы исправник Ставропольского уезда немедленно был бы сменен и отдан под суд, что Загряжский и выполнил, к сожалению. Это уже так возвысило Флиге в своем собственном мнении, что и ко мне он начал беспрестанно присылать записки с извещением о своих поездках, о неисправности мостов, дорог, по которым он ехал, о нескорой явке чиновников и разном подобном вздоре. Но я с первого начала в приличных выражениях в моем отзыве указал ему, что он не может писать того, что не входит никак в его инструкцию, но что всякое дельное указание, сделанное им, всегда уважится вполне и с благодарностью, но что чиновники земской полиции, кроме провожания господина Флиге, имеют другие, важнейшие занятия.

Между прочим доходили до меня слухи, что в уездах, куда отправляется господин Флиге, все занятие сопровождающих его членов земской полиции заключается в том, что отводят и устраивают ему квартиру, доставляют ему разные житейские выгоды. Почитая унизительным входить в подробные по сей части исследования, не могу, однако ж, не дать сему веры, ибо впоследствии из десяти исправников в губернии четверо по особому, мимо прямого начальства, ходатайству через удельный департамент получили подарки, перстнями из Кабинета. Все четверо были самые неисправные и слабые по первой своей обязанности и, кроме того, весьма предосудительной нравственности. Один из них, а именно Корсунского уезда, К. (я нарочно здесь выставляю его имя), в первый приезд мой в его уезд, когда я по обыкновению своему при встрече меня на границе уезда взял с собой в экипаж и стал расспрашивать о делах, меня интересующих, то он стал жаловаться на распоряжения Бестужева и Флиге, осуждая их на каждом шагу. Но на строгое замечание мое, что на все, что удельное управление делает, он должен взирать как на высшее распоряжение и без всякой критики о важнейших делах непременно доводить до моего сведения, – он видимо сконфузился и тотчас переменил разговор. Через месяц он получил бриллиантовый перстень и перешел на службу в удельную контору. Заметно было, что он был направлен Бестужевым или Флиге к возбуждению моего противодействия, дабы иметь повод к будущей клевете на меня Перовскому.

Подполковник Флиге в числе прочих ко мне своих записок при самом начале доставил одну, где говорит, что он два раза писал уже к Загряжскому об одном удельном крестьянине, с которого какой-то чиновник взял 1200 рублей, чтобы нанять ему подставщика в рекрута, но обманул его. Отыскав сие дело, я нашел, что Загряжским сделано было уже должное распоряжение к производству следствия, два раза уже он делал по сему предмету понуждения; со всем тем решился и я оное иметь в ближайшем виду и настаивать к скорому его окончанию. Известив о сем вежливо Флиге, я дал кому должно предписание. Дня через два я получил еще о сем записку, что дело это идет очень медленно (!). Я и на это ему ответил и еще дал понуждение. Наконец еще через два дня получаю опять записку от Флиге, настоятельно от меня требующего, чтобы я известил его, когда это дело кончится, ибо он полагает, что крестьянин оттого лишь не получает удовлетворения, что он – удельный.

Надо сказать, что я заметил пред этим, что Флиге сделал привычку, или умысел, навещать меня по делам службы в сюртуке, что мне вовсе не нравилось, что я и старался отстранить, не приглашая даже тогда садиться у себя в кабинете, когда в другое время всегда принимал его приветливо, и это он, должно быть, заметил, вследствие чего стал забрасывать меня пустыми своими записками, так что иной день я получал от него штук до десяти.

Выведенный последней запиской Флиге из терпения, я отвечал ему, что я искал в законах формы переписки с жандармскими штаб-офицерами, но ближайшего применения не нашел, как ту, которая указана для командиров батальонов внутренней стражи (те губернатору доносят, а губернатор к ним пишет отношениями), что отчетом в моих действиях я обязан только государю и сенату. Но привыкнув все делать гласно и из личного моего к нему, Флиге, уважения, на этот раз – в последний – я и ему даю отчет… и тут прописал все, что он сам писал к Загряжскому и ко мне, что мы оба уже сделали, что отвечали ему, Флиге, и заключил тем, «что, сделавши свое дело, окончание предоставляем обыкновенным формам судопроизводства и что, кроме понуждения, я не имею власти определить, когда и как дело кончится».

Разумеется, ответ мой ему не понравился. Он возразил мне, что я его обидел, применив его к офицеру внутренней стражи; что он имеет счастье носить один мундир с графом Бенкендорфом, и это мне должно быть известно, ибо я недавно сам оставил военную службу. Ответ мой ныне вынуждает его приостановить всякую переписку со мной и впредь все, что дойдет до его сведения, на основании «секретной инструкции» будет прямо доносить своему графу.

Я благодарил Флиге за первое со времени нашего знакомства приятное для меня извещение, ибо окончание этой корреспонденции много убавит у меня дела – и затем я решился все записки Флиге, от прибытия моего в губернию включительно с последним отзывом, а также и копии с моих отношений представить министру с просьбой устранить от меня назойливую и бесполезную переписку жандармского штаб-офицера, а равно и фамильярные, в сюртуке, визиты.

Вслед за тем граф Бенкендорф при особом письме выслал мне секретную инструкцию, на которую ссылался Флиге, выставлена вполне цель учреждения жандармов, коих обязанность заключается прямо в том, чтобы все, что частно дойдет до их слуха, сообщать словесно вроде предостережения начальникам губернии для их прямых действий и только в случае требования самого начальника давать записки, но вовсе не в обременении их или не в надзор за ними и наставлении; и в письме ко мне граф Бенкендорф поручает особому моему покровительству обоих своих штаб-офицеров, «из коих, – пишет он, – на Флиге возложена обязанность лишь по делам, относящимся до удельных крестьян», следовательно, вовсе не до дорог или до земской полиции, как тот мечтал и блажил при Загряжском и со мной.

Очень скоро по приезде моем в Симбирск проезжал через оный граф Строганов, товарищ министра внутренних дел, который пробыл тут несколько дней. Посетив присутственные места, зависящие от министерства, обозрел поверхностно архив губернского правления, поверил возможность и скорость выправок и, кажется, остался вообще доволен. Из разговоров его со мной более замечательные приведу здесь.

О жандармах.

– Как вы с ними в сношениях? Откровенны или нет? Ладите ли с ними? – спросил граф (это было еще до последней записки Флиге).

– Не знаю, можно ли и должно ли быть откровенным с жандармами, – отвечал я. – Они приставлены наблюдать за нами, пускай доносят что хотят обо мне, я об этом не забочусь, ибо на совести ничего не имею. Отношений их к предместнику моему одобрить я не могу, ибо имею у себя образчики, не им в пользу служащие.

Граф Строганов взял два дела из канцелярии, заключающие в себе переписку губернатора Загряжского с Флиге о ставропольском исправнике и о прочих делах.

– Это правда, – заметил Строганов по прочтении дел. – Записки Флиге писаны не совсем в приличных выражениях; но, поверьте мне, что к вам никто так писать не осмелится, а Загряжский сам подал поводы.

О городской тюрьме.

– Вряд ли все это хорошо и практично, что так хорошо содержатся. Тепло, опрятно, сыто – много найдется охотников для такой удобной жизни!

О Доме трудолюбия, воспитательном заведении Общества христианского милосердия.

– Это так хорошо, что я в Петербурге ничего лучшего не видывал. Но знаете ли, что именно необыкновенно? Во всем виден практический смысл, которым здесь руководятся, начиная с воспитания и кончая самым помещением. Воспитанниц здесь не готовят для блестящих приемов в салонах, где бы они принимали гостей и болтали бы “des jolis riens” по-французски, а выйдут хорошие помощницы для своих неимущих родителей, могущие сами зарабатывать себе кусок хлеба, и, возвратясь отсюда в свою семью, не будут тяготиться той бедной обстановкой, в которой, быть может, им во всю жизнь придется жить, так как глаз их с малолетства привык к тому, что их теперь окружает. А где они в настоящее время живут – это клетка, в которой порожнего угла нет. Но все так чисто, опрятно, уютно. Непостижимо – кем все это держится и кто этим руководит?!

На замечание мое, что душа всего этого учреждения – князь Баратаев, он заметил:

– Необыкновенный человек. Но вредный для себя: языку дает большую свободу.

– Тем не менее, ваше сиятельство, – сказал я, – он мог быть употреблен с большой пользой на службе, как, например, губернатором, чего, как я слышал, он сам желает.

– Никогда! – возразил граф.

Благородный пансион граф Строганов нашел для Симбирска недостаточным. О заведении приказа общественного призрения заметил мне, что «много-много будет мне трудов и забот».

Накануне отъезда своего граф просидел у меня утром часа полтора и в разговоре спросил у меня:

– Кто здесь содержит откуп?

– Кузин, Позен и K°, – отвечал я, – а представитель этой фирмы Бенардаки.

– Это что за человек? Знакомы ли вы с ним?

– Сомнения нет. Как не быть знакому с откупщиком? Весьма умный и замечательно способный человек.

– А знаете ли вы, что дает откуп полиции?

– Нет, меня это мало интересовало, ибо я знаю, что все чины от мала до велика находятся у них на жалованье.

– Я могу вам кое-что сообщить по этому предмету, – сказал граф. – У меня есть привычка исправников возить с собой и расспрашивать их о всех делах в их уездах и между прочим чем и как содержат они себя. Многие указывали на получаемое жалованье, на свои собственные имения, но никто не заикнулся о каких-либо косвенных доходах. Только два исправника вашей губернии, буинский и симбирский, на мои расспросы прямо мне сказали, что главная поддержка их благосостояния находится в зависимости от откупщика, от которого определено им в год: первому 2500 рублей, а последнему 3000 рублей, и что всего оригинальнее – это замечание, которое мне сделал буинский исправник: «Смею доложить вашему сиятельству, что только в одном месте начальство и чиновники не берут с откупа, а то везде!» – «Где же?», – спросил я. «Там, где его нет!», – отвечал он. Но мы отдалились от нашего разговора о Бенардаки, скажу вам, что, слыша от вас такой об нем отзыв, мне бы очень хотелось с ним познакомиться…

– Это весьма легко сделать, – сказал я. – Но предваряю вас, что с крупными опросами не приступайте. Он застенчив и упрям. В общем разговоре он разговорится и вы убедитесь в познаниях его и в красноречии, но на резкий тон отвечать не станет.

– Я много говорил с помещиками о хлебной торговле здешнего края и много слышал нового и хорошего; хотелось бы поговорить и с Бенардаки.

– От него услышите и более и дельнее, чем от кого-либо: экономическое знакомство с краем большое, сношения у него обширные, и я уверен, что беседой его останетесь довольны…

Вечером я заезжал к графу и, выходя от него часу в восьмом, встретил на крыльце Бенардаки и Стогова, шедших наверх к графу. На другой день поутру, в 5 часов, пришедши проводить его в дорогу, так как он собирался выехать в 6 часов, я услыхал от камердинера, что граф только с час тому назад как уснул: просидел все время с господином, которого я встретил вчера, уходя. Проснувшись, Строганов принял меня в ту же минуту, и первое его слово было:

– Правда ваша! Я познакомился с откупщиком и его знакомство что-нибудь да стоит.

Кстати, здесь и я прибавлю от себя насчет Бенардаки, которого мне рекомендовал Жмакин пред моим отъездом из Петербурга, имевший в этом откупе несколько паев, и сверх того по прибытии моем в Симбирск я получил письмо от фон Дервиза, в котором он по поручению Позена, правителя дел военно-походной государя канцелярии, просил меня принять Бенардаки под мое особое покровительство. Сам же явился ко мне после письма недели через две и рекомендовался с величайшей скромностью. Потом, спустя несколько времени приехав ко мне, просил позволения поговорить со мной откровенно наедине. Догадываясь некоторым образом о поводе такого предложения, я с улыбкой согласился на это; тогда он сказал мне:

– Я знаю, что ваше превосходительство теперь не при деньгах и на днях заняли у Огнева (вице-губернатора) две тысячи рублей для отсылки к жене вашей. Позвольте мне предложить вам свои услуги. Мы, откупщики, имеем коренное правило – ежемесячно часть нашей прибыли уделять начальству, и я смею просить вас оказать мне такую же благосклонность, как и предместники ваши допускали: дозволять в случае нужды предлагать от души пособие.

– Господин Бенардаки, – сказал я, – вы видите, что я нисколько не оскорбляюсь вашим предложением, ибо то, что уже вошло в правило, не смею называть умыслом к обиде. Но позвольте же и мне быть с вами откровенным. Мне рекомендовали вас как самого честного и благородного человека, многие действия ваши к пособию нуждающимся и вообще всем, которые участвуют с вами в делах, мне очень известны, и Жмакин тоже предварил меня, что вы всегда готовы будете ссужать меня, когда я буду нуждаться; но я от вас прошу не денег, нет! Но гораздо важнейшего – вашего личного ко мне уважения и содействия мне в таких делах, где ваше участие может не только сохранить, но даже поддержать мою репутацию.

Он начал было опять настаивать на своих предложениях, но, когда я, переменив тон, сказал, что неужели он не верит, что есть на свете люди, искренно желающие сохранить к себе уважение, тогда уже он стал извиняться перед мной и просить, чтобы я не обвинял его в дурных замыслах против меня. На этой попытке и кончился соблазн и более не повторялся. Затем завязался между нами разговор самый интересный, касательно торговли, помещиков, удельных крестьян, чиновников, – и здесь он выказал мне свои чувства и дарования в самом блестящем и благородном виде, так что два часа, проведенные в его обществе, незаметно для меня как прошли, и с этого дня, признаюсь, считал его лучшим для себя собеседником и наставником, особенно в торговом отношении.

Не более как через месяц представился мне случай проверить его благонамеренность на самом деле… В Ставропольском уезде в сем году оканчивался устройством казенный Мелекесский винокуренный завод, долженствовавший ежегодно выкуривать до 800 тыс. ведер водки для Симбирской губернии. Бенардаки указал мне всю важность этой операции и предварил меня известием, что еще за несколько лет, зная распоряжение правительства об устройстве этого завода, все ближайшие к оному мельницы, числом более двадцати, он постепенно брал в аренду. Весь помол за несколько лет на сих мельницах сохраняется у него собственно для неизбежной первоначальной поставки муки на завод, и теперь уже имеется у него налицо до 30 тыс. четвертей; что теперь цены (в мае) на муку очень высоки, т. е. по 10 рублей и 10 рублей 50 копеек за четверть, и цена сия всегда держится до заподряда на завод, а потом вдруг упадает; торопиться вовсе не следует, ибо если Бог даст урожай, то цена наверное понизится до 5 и даже до 4 рублей 50 копеек за четверть, а между тем он знает, что министерство финансов делает уже распоряжение для закупки 180 тыс. четвертей хлеба и, возлагая это на казенную палату, вместе с тем привлекает к тому губернатора лишь для вида и для ответственности. Действительно, через неделю я получил предписание министра финансов оказать мое содействие палате, указать средства заготовления хлеба выгоднейшие, подрядом или покупкой и проч.

В это время на базарах мука и рожь продавалась 70, 65 и 60 копеек пуд, понижаясь в самом малом размере – все зависело от урожая. Торги назначались в августе. Лето все было дождливое, и только в августе едва окончили жать хлеб, но свезти с поля не было возможности от неперестававших дождей, и рожь в копнах начала прорастать. К торгам никто не явился. Желая лучше удостовериться в средствах снабжения завода хлебом, я в августе лично отправился в заволжские уезды. Заезжал на некоторые частные заводы и от хозяев оных, так равно от поселян и помещиков, дознавал, что в этом месяце все частные заводы составляли условие на доставку туда хлеба по 70 копеек, без залогов, но и не делая контрактов; а если на Мелекесский завод казна утвердит цену выше этой, то хозяева за поставленное количество обязаны цену уравнять с казенной, но на дальнейший заподряд оставляли за собой свободу действий. Казенная же палата ежедневно два раза бомбардировала меня разрешить ей положительно, как она должна поступить: купить ли хлеб, или подрядить, и по какой цене? При этом всякий раз доносили, что мелочной покупкой на базарах по утвержденной мной цене 70 копеек за пуд едва ли можно купить более 10 четвертей в день; выклянчили наконец от меня цену 80 копеек за пуд. Торги перенесли на сентябрь и затем, в третий раз, на половину октября. Справочная цена в смежности с Симбирской губернией стояла на рожь по 11 рублей 50 копеек за четверть. В октябре месяце явился наконец один поставщик с предложением по 12 рублей 75 копеек от четверти, оговариваясь краткостью времени: бездорожье было совершенное, и, по сведениям, молотой муки в окрестностях завода, кроме как у Бенардаки, вовсе не было. Бенардаки месяца два как уехал в Оренбургскую губернию, где он купил огромное имение; не с кем было посоветоваться, каждый норовил что-нибудь и как-нибудь сорвать; мне приходила решительно беда. Тут еще под рукой дошло до моего сведения, что один из чиновников, состоявших при мне, находится в близких связях с явившимся поставщиком, хвастается своим влиянием на меня, через что могла пострадать еще моя репутация, а казенная палата не переставала делать мне представления о последних торгах, настоятельно требуя разрешить и указывая, что действия завода непременно должны открыться 16 ноября, а на заводе имеется только 2 тыс. пудов муки. В таких тяжелых и неприятных для меня минутах узнал я, что приехал Бенардаки, бросился к нему за советом, и он меня тотчас же успокоил, сказав, что на заводе у чиновников скуплено для оборота 15 тыс. четвертей (а мне доносили – 2 тыс. четвертей), да у него готово более 30 тыс. четвертей, следовательно, сим количеством первоначальное действие завода совершенно обеспечено и что он охотно готов сам приступить к подряду, но в настоящее время не имеет у себя залога, ибо все деньги и билеты употребил на покупку имения, но для приискания залогов ему нужно не более десяти дней. По настоящей распутице и поздней уборке хлеба он не может объявить цены ниже 9 рублей 50 копеек за четверть, ибо все зависит от зимы, которая может установиться еще в ноябре или декабре и даже январе месяцах. Хлеба же везде много и в особенности в Оренбургской губернии, и если бы стала зима, то хлеб можно было бы купить по 5 рублей четверть и, конечно, соразмерно с этим и понизить объявленную цену – следовательно, операция может дать большую выгоду или одни хлопоты – все зависит от погоды. К счастью моему, в числе залогов, представленных в торгам явившимся купцом, я признал некоторые неудовлетворительно ясными; зашла о них переписка, что дало мне потребное время, а через неделю я дал предложение казенной палате, указав на Бенардаки, что он изъявляет желание вступить в подряд, цену мне открыл 9 рублей 50 копеек за четверть, а потому, исполняя буквально предписание министра финансов, я утверждаю сию цену как высшую, а заготовление разрешаю произвесть подрядом. Между тем за неокончанием завода министерство уменьшило предполагаемое заготовление до 500 тыс. ведер и закупку хлеба до 115 тыс. четвертей. Казенная палата, исполнив формы новых вызовов к торгам, окончательно представила мне Бенардаки с ценой по 9 рублей 25 копеек, которую я уговорил его спустить до 8 рублей 90 копеек, и 28 октября я утвердил эту цену. В тот же день пошел снег хлопьями, 1 ноября установился великолепный санный путь, и Бенардаки, явясь ко мне, впоследствии сознался, что ему поставка хлеба в сложности обошлась с небольшим 5 рублей за четверть. Можно судить, какой страшный барыш он получил в такое короткое время в одну операцию. Весь хлеб он доставлял из Оренбургской губернии по причине дурного урожая в Симбирской губернии в этом году. Все сие со строжайшей точностью я довел до сведения графа Канкрина, который поставил на вид мое распоряжение казенной палате, упрекнув ее в слабом мне пособии с ее стороны, и вызвал Бенардаки в Петербург в январе месяце, т. е. когда цена уже стояла по 5 рублей за четверть, на поставку для будущего года на полное количество хлеба для 800 тыс. ведер вина 180 тыс. четвертей, каковую он и принял по 6 рублей 50 копеек за четверть. И тут громадный барыш, так что эти два подряда, как мне говорил сам Бенардаки впоследствии, положили главное основание всему его богатству.

Главное и особенное внимание графа Строганова во время пребывания его в Симбирске обращено было на торговлю хлебом, на рыболовные промыслы и на участь бурлаков-работников, нанимающихся для сплава судов по Волге. Судохозяева, несмотря на все узаконения и правила правительства, из своекорыстия забирают на суда чернорабочих, часто без всяких видов, и тем дают повод к укрывательству и к переходам беглых и дезертиров; выдают таковым для приманки задатки и по прибытии на места угрозами, что они объявят о их виновности и неимении вида, задерживают условленную плату; во время пути не имеют о них вовсе никакого попечения, и, случись кому-нибудь из бурлаков заболеть, так что он не в силах был бы работать, хозяева безжалостно высаживали его на берег и кидали там как собаку, а в случае смерти – так в воду, без погребения.

Не знаю, какие потом последовали меры к отстранению и к прекращению сего зла, но они были необходимы ввиду той бесчеловечности и в особенности той безнравственности, в которой были поставлены рабочие в отношении соблюдения условий и договоров хозяевами.