Детство. – Шляхетный корпус. – Милорадович. – Генерал Клингер. – Малолетнее отделение. – Посещение корпуса императором Павлом и великими князьями. – Начальники гренадерской роты. – Учителя. – Товарищи. – Выпуск из корпуса. – Аустерлиц. – Подвиг Демидова.

Один из приятелей моих, слушая рассказ некоторых обстоятельств моей жизни, сказал: «Я бы на месте вашем написал что-нибудь, так много любопытного видели вы и испытали в жизни вашей». И эта мысль несколько раз невольно забегала в мою голову; но с одной стороны, леность, а более затруднение почерка до сего дня останавливали меня. А теперь пришла благая мысль взяться за перо. Вот повесть моего настоящего марания.

При всех превратностях моей кочевой жизни, справедливость слов Св. Писания: «Не надейтеся на князи, на сыны человеческия» – сбывалась со мной в самом строгом и буквальном смысле. Всегда и везде видел я на себе следы лишь одной благости Божьей, а не суетных домогательств и забот человечества.

Я родился в Смоленске в 1789 г., мая 9-го дня, поутру, в половине шестого часа, в тот самый момент, когда князь Потемкин имел въезд в сей город и был приветствован как фельдмаршал пушечными выстрелами; бабушка, принимавшая меня, тогда же изрекла пророчество матери моей, что я буду губернатором, – и эта идея с самого юного возраста моего была для матери моей постоянной, так что я более ста раз слышал от нее слова сии, – и, так сказать, надежду, что оное пророчество сбудется тогда, как сам я вовсе и помышления о себе не имел.

Едва исполнилось мне пять лет, в 1795 г., без малейшего особого ходатайства, по одному прошению отца моего записан был я в сухопутный шляхетный кадетский корпус и, как рассказывали мне, был последний недоросль, помещенный в корпус распоряжением добродетельного графа Ангалта, чему я очень верю, ибо зачисление мое значится в актах 12 июля, а смерть графа последовала в том же месяце. В сентябре сего года привезли меня в Петербург, и с этого дня я начал жить, так сказать, сам собой.

Память я имел всегда скверную, а объем умственный достаточно быстрый, так что без особенного усилия слыл умным и хорошим учеником; но при этом страннее всего было, что я слыл хорошим учеником и по классу черчения, и рисования, тогда как рука моя не провела никогда ни одного прямого штриха, не нарисовала ни одной правильной головы, или даже уха, или глаза, – по другим же предметам я шел хорошо и был из первых учеников. В 1805 г. покойный Милорадович, перед началом кампании против французов приехал в корпус и в классах хотел выбрать несколько кадет для своего штата. Я помню, как он обратился к полковнику Арсеньеву (инспектору корпуса) и сказал:

– Ну, этого вы, верно, мне также не дадите, – указывая на меня, а тот отвечал:

– Это у нас лучший ученик, которого мы готовим в артиллерию, а вернее в гвардию. И в сентябре того же года я был произведен в подпоручики лейб-гвардии в артиллерийский батальон, вместе с другим кадетом Поморским, который и был по кончину свою (1813) моим постоянным другом.

Накануне выпуска нашего директор корпуса генерал Клингер при собрании всего корпуса, вызвал меня вперед, погладил по голове и сказал:

– Вот вам пример, господа: ему не более двенадцати лет от роду, а завтра он будет гвардии офицером!

На что я отозвался, что я 11 лет уже как в корпусе… Но обстоятельство это показывает, как я был мал ростом и моложав при выпуске, и следствием того было, что первая пара моей гвардейской обмундировки, а именно: гвардейский мундир с бархатным воротником и золотым шитьем, казимировое исподнее платье с золотом обошлись мне 28 рублей на ассигнации; остальная часть обмундировки в такой же пропорции, так что вся экипировка стоила 47 рублей на ассигнации.

Обращаясь к малолетству моему, я не могу без признательности вспомнить первых моих попечителей. Поступил я в отделение малолетних, в камеру к madame Савье, а по увольнении ее к mademoiselle Эйлер; как в первой, так и в другой, и особенно в последней, я нашел истинную материнскую заботу и нежность и по малому возрасту пробыл у нее годы более положенных.

Два случая этого времени врезались в мою память; первый из них – приезд в корпус государя Павла Петровича. Мы все были в классах, и нас учили, когда приедет государь, приветствовать его: «Ваше императорское величество, припадаем к стопам вашим!» Но этот возглас приказано было делать только тогда, когда государь будет в зале, а не в классах. Павел I приехал во время классов и, войдя к нам в класс, с самой последней скамейки взял на руки одного кадета (Яниша, теперь, в 1841 г., служащего в артиллерии подполковником), взнес его сам на кафедру и, посадя на стол, своими руками снял с него обувь; увидя на ногах совершенную чистоту и опрятность, обратился к главной начальнице с приветом благодарности. Теперь еще не могу забыть минуту бледности и страха, а потом душевного успокоения и слез на лице этой начальницы, г-жи Бугсгевден, и как она, упав на одно колено, целовала руку монарха. По окончании класса, когда государь прибыл в залу, мы его встретили, как научены были, а он, не расслышав, что мы кричали, спрашивал: «Что такое они кричат?» – и был весьма доволен и с нами разделил полдник наш, скушав две булки, так что двоим недостало оных, и затем приказал всем дать конфет.

Другой случай – приезд поутру наследника престола Александра Павловича и великого князя Константина Павловича вместе с князем Зубовым. Константин был назначен шефом корпуса. Когда они обходили наши камеры, генерал-майор Адамович, мой внучатый брат, командовавший тогда Павловским гренадерским полком, сопровождал их и, поравнявшись против меня, остановил наследника словами:

– Ваше высочество, вот это мой брат!

Великий князь Александр Павлович ущипнул меня за щеку и сказал:

– Купидон!

А я закричал:

– Больно, ваше высочество!

Потом, когда мы прошли в столовую для утреннего завтрака, где обыкновенно я читал на кафедре вслух предстольную молитву, наследник, узнав меня, обратился к Адамовичу и сказал: «Из него славный будет поп!»

В том же (1800) году я был переведен из малолетнего возраста в гренадерскую роту, которой командовал майор барон Черкасов. После него были моими начальниками подполковник Пурпур, майор Железняков и майор Ралестин, – в командование ротой последним я выпущен из корпуса. Несмотря на то, что я, можно сказать, был крошкой и необыкновенно моложав, еще в самом корпусе я пользовался расположением и дружбой капитана Черкасова, – он же был моим учителем фортификации, – и у других офицеров, а именно: Риля, Ореуса, Эллермана и др.; я пользовался уважением несообразно вовсе моему возрасту. Припоминая со всей строгостью о штрафах, неизбежных с малолетством и юностью, я только один раз был наказан розгами подполковником Пурпуром за то, что был записан в классе географии учителем Спироком за леность; но и этот раз несправедливо, в чем и сам Спирок впоследствии сознался, оправдываясь лишь тем, что он это сделал, получив выговор от директора, что он ничего не пишет в ленивом списке, и что, таким образом, один только жребий, пав на меня, был виной моего наказания.

Моими законоучителями в корпусе были: Феофилакт, Михаил и Евгений – пастыри, впоследствии известные в России; из них первые два были потом митрополитами.

В мое время начальники корпуса, один за другим, так следовали: Кутузов, Ферзен, Андреевский и Клингер. Первого и теперь очень помню и живо себе представляю в голубом плаще, три звезды, две, на левой, одна, на правой стороне, и шляпа на голове. Вид грозный, но не пугающий юности, а более привлекательный. С кадетами обходился ласково и такого же обхождения требовал и от офицеров. Часто являлся между нами во время наших игр, в свободные наши часы от занятий, и тогда мы все окружали его толпой и добивались какой-нибудь его ласки, на которые он не был скуп. Второй, Ферзен, был в общем смысле немец; третий, Андреевский, просто солдат, а последний, Клингер, суровостью вида и неприветливостью характера навлек на себя общую нелюбовь воспитанников и слыл не только строгим, но даже жестоким человеком. Из офицеров того времени живы в моей памяти: Арсеньев – большой крикун, но любимый кадетами; Перской – иезуит в полном смысле слова, был одарен необыкновенной памятью, так что, увидев в первый раз новое лицо воспитанника, он спрашивал всегда имя его и отчество, а потом уже никогда не забывал и, когда через 25 лет, во время бытности Перского уже директором корпуса, я привез для отдачи туда своего племянника, при вступлении моем в комнату он меня встретил словами: «Не ошибаюсь, Иван Степанович Жиркевич». Хорошо был образован, но никогда не был любим кадетами. Железняков, учитель русского слова и душой русский, к несчастью, держался крепких напитков, но кадетами был любим за необыкновенную доброту свою. Ралгерт – немецкий драгун, добрейшей души человек, но никем не уважаемый. Готовцев – буффон, но души необыкновенной, был любим вообще. Чужин – страшный взыскательностью и хлопотливый, над которым кадеты издевались беспрестанно. Гераковы – два брата: один – писатель и учитель истории, шут в обществе, но держал кадет в уважении и слыл ученым; другой – простой офицер, без вычуров. Кадеты, с которыми я был более дружен и в связи: Ахшарумов, Поморский, барон Пирх, Глинка, Милорадович, два брата Берхмановы и два брата Краснокутские.

Во все время нахождения в корпусе благодетелем и отцом мне был Степан Павлович Краснопольский, служивший при дворе обер-келлермейстером, а семейство его и старшие сыновья были для меня первыми примерами быта житейского; младший же сын его, Петр Степанович, совоспитанник со мной, был не только отцом, но и братьями любим менее моего в своем семейств.

Здесь я ознакомился с семействами Фигнеровых и Шестаковых. Первых второй сын, впоследствии известный партизан 1812 года, был мне еще тогда другом, а младший брат его оставил на голове моей всегдашнюю память, рассекши мне шаром с биллиарда голову, – ему было 3 года, а мне 8 лет. Александр Антонович Шестаков и по сие время (1841) дружбой своей оценяет меня, ибо таких людей, как он, надо поискать в мире; он был судьей в Красненском уезде Смоленской губернии и живет теперь (1841) в своем поместье того же уезда.

По выпуске из корпуса, в 1805 г., в октябре месяце, отправился я к батальону своему, бывшему тогда уже на походе против французов. Сопутниками моими были выпущенные в одно со мной время из пажей: Дохтуров и Козлов. Батальон наш нагнали мы в Слониме.

Когда я прибыл к батальону, командиром был генерал-майор Иван Федорович Касперский, обласкавший меня и принявший, как сына; он поместил меня для квартирования с адъютантом Саблиным, с которым всегда располагался вместе друг его лекарь Флеров, и хотя я был зачислен во 2-ю легкую роту, которой командовал полковник Роселем, но я всегда оставался при генеральной штаб-квартире и пользовался столом генерала. По молодости моей, по непривычке к походу и по ненастному осеннему времени на третий или на четвертый день после приезда моего к батальону оказался у меня отек в ногах, и я с трудом мог с посторонней помощью ходить к генералу, что продолжалось со мной все время похода даже до Ольмюца, в Австрии, где я в первый раз вблизи увидел государя. Здесь же увидал и австрийского императора Франца, бывшего тогда еще римским.

Трудно представить, какой дух одушевлял тогда всех нас, русских воинов, и какая странная и смешная самонадеянность была спутницей такого благородного чувства. Нам казалось, что мы идем прямо в Париж! Тогда и было только разговору о генерал-адъютанте князе Долгоруком, юноше лет 25, который ездил от государя с ответным письмом к Наполеону, приславшему Дюрока поздравить государя с прибытием его к армии, – и все дивились остроумию адреса на письме, где будто, избегая титула царского, называли его «Chef de la nation française!». Так по крайней мере рассказывалось в войске, с добавкой, что когда князь Долгорукий представил письмо и Наполеон остался в шляпе пред ним, то и он тоже надел свою. Прошло несколько дней, и, увы, изменился тон наших суждений!.. Через три дня после того мы подошли к Аустерлицу и расположились на бивуаках по сю сторону города, воображая французов еще по крайней мере, верст за сто от нас. На другой день поутру, 20 ноября, объявлено нам, что во время марша через город будет смотреть нас государь. Обозы приказано оставить на месте. Прекрасная погода. Цель смотра обманула наши ожидания, – мы все были только в одних мундирах. Пройдя до города не боле как версты полторы, нас свернули с дороги в сторону, вправо, и объявили нам, что мы идем занимать позицию. Вдруг говорят нам: «Французы! Заряжайте пушки!» Этого сюрприза мы вовсе не ждали. Я был прикомандирован с двумя легкими орудиями к батарейной роте его высочества, которой командовал полковник Ралль – единственное лицо между нами, бывавшее в огне против неприятеля; я же, со своей стороны, отроду не слыхал пушечного выстрела вблизи, а в бытность мою в корпусе во время парадов и пальбы с крепости затыкал уши, едва не падая от страха: так был пуглив! А теперь пришлось вдруг быть в настоящем деле!.. Легкими орудиями командовал старше меня подпоручик Сукин, а я был без орудий, и потому, чтобы дать мне особое занятие, генерал приказал мне быть при вторых зарядных ящиках и стоять вне выстрелов. К нашей батарее присоединились 10 австрийских орудий. Полки гвардии расположились в две линии на правом фланге; в первой линии стоял Семеновский полк, а во второй – Преображенский; на левом фланге в первой линии – Егерский, а во второй – Измайловский. Между батальонами, по флангам, поставлены были легкие орудия. Пехота сняла ранцы, положила их перед собой на землю и стала заряжать ружья. Внезапно раздались крики: «Гвардия на левый фланг!» – и батальоны, по отделениям, налево, сейчас построились задним строем, т. е. на заднюю шеренгу, позади батареи, отошли, оставя все свои ранцы на месте и батарею нашу одну в поле. Вдруг видим в отдалении: впереди нас, на расстоянии, наверно, мене двух верст, тянется войско. Нам говорят, что это французы, и мы открыли по ним огонь! Я от ящиков из любопытства ушел вперед к орудиям. Здесь-то в моих ушах раздались первые пушечные выстрелы и на них французские отзывы, и здесь впервые увидел я кровь и смерть, но страха во мне как будто вовсе не бывало! После нескольких выстрелов заметили мы, что от французского войска отделилась небольшая толпа и подвинулась вперед, как бы для наблюдения нас. Их, конечно, озадачивали линия ранцев, манерками обращенных вверх, и от солнечных лучей отражавшийся блеск по линии: казалось, что лежат, скрываясь, целые батальоны, и толпа французов, видимо, колебалась – двигаться ли вперед, или нет. Спустя же несколько минут слева от нее начала показываться конница. Тогда полковник Ралль, вызвав офицеров пред фронт, стал советоваться, что нам делать, и, как у нас не оставалось вовсе прикрытия, положили: «Отступать через орудие». К батарее подъехал генерал Касперский и, не найдя меня при ящиках, стал шуметь на меня; но, испугавшись начавшегося наступления французов, приказал отступать, а сам уехал выбирать сзади новую позицию. Одна половина батареи, по принятому предположению, через одно орудие отошла, а другая стала отстреливаться; но французская кавалерия тронулась на рысях и полковник тотчас же скомандовал: «Назад, на передки!» В это время взорвало один ящик, пошла суматоха, но кое-как успокоились и собрались. Отойдя саженей сто или боле, потянулись по гати к мельнице в одну струну левым флангом. Передними орудиями командовал подпоручик Базилевич; вдруг слышим его команду: «Стой! стоп! с передков долой! передки кругом! назад поезжай!» Сделалась ужасная суматоха. В это время проезжает верхом государь, при нем были: князья Волконский и Долгорукий и барон Винценгероде; все они пробираются между орудиями, а государь говорит солдатам:

– Не годится, ребята, не годится идти назад: вперед – опять вперед! Нехорошо!.. – и с этими словами поехал далее; но, доехав до средины батареи, государь поскакал назад, сказав:

– Поворотить опять назад!.. Ступай куда шли!..

В конце батареи были австрийцы, и они уже находились под палашами французской конницы. Мы же, протянувшись через гать, на правом возвышенном берегу начали выстраиваться. В это время навстречу к нам показались два батальона лейб-гренадер; вытянулись в линию с распущенными знаменами, стрелки впереди, и стали выравниваться с нами, подходя все ближе и ближе к мельничному ручью, протекавшему под плотину. Здесь, собственно, кончилось для нас сражение. Два орудия наши сделали по одному выстрелу, французская конница отошла; неизвестно только, куда девались австрийские орудия. Говорили, будто бы два из оных, головных, отбили французы; но остальные, шедшие за нами, скрылись незаметно для всех нас. По ту сторону ручья, где были французы, появились казаки врассыпную, и мы видели только изредка, как мелькали пистолетные выстрелы. Часа в четыре начало смеркаться. Я выше сказал, что все мы были в одних мундирах, без куска хлеба. Продрогли мы и проголодались. К совершенному моему благополучию, у одного из товарищей оказался сыр, и на мою долю достался кусочек. Вдруг начался шепот: «Сражение проиграно; мы будем отступать!» Затем получено и приказание. Тихо, без шума снимаемся с места и идем через город назад. В городе – теснота, давка, стон от раненых, разбитые погреба!.. Вино из бочек рекой течет по улицам; сыро, снег с ветром и метелью… Вот все, что у меня осталось в памяти от Аустерлицкого сражения.

Пошли мы к Галичу. На ночном привале сон одолел меня; но прежде чем я уснул, фейерверкер, старый, лет около пятидесяти, подошел ко мне и, сожалея о моей молодости, подал мне булку ржаного хлеба. Ел ли я ее – того не помню, но товарищи в минуту уничтожили всю порцию; я же хлебнул глотка два или три распущенной в кипятке муки, без соли и масла, в манерке, и зарылся в сено. Ночью, слышу, кричат: «Стой! держи! Раздавите подпоручика, стервецы!» – и тот же Иванов держит в руках правую ямщичью лошадь, а то едва не переехали меня, сонного, ящиком.

В Галич попал я на теплую квартиру вместе с Саблиным и Флеровым, кажется, что на генеральскую; рота же наша была на бивуаках. Я лег около печи… и уже что было далее, ничего не помню боле. Открылась у меня жестокая, нервная с желчью горячка. После узнал я, что меня уложили в коляску генерала и везли двое суток до Тренчина, где в квартире генерала Малютина, с которым вместе стоял и Касперский, передали меня на попечение помещика местечка Тренин графа Елешчани, который поручил меня хозяину моей квартиры – портному, объявив ему, что все лекарства и содержание мое будет на его счет, а для похорон моих, на случай моей смерти, оставлено было моим командиром 10 червонцев.

Пришел я в память около 15 декабря, весьма скоро начал поправляться и 26 декабря 1805 г, получив от графа, которого от души поблагодарил, оставленные им 10 червонцев, по подорожной, в тамошней фуре покатил обратно в Россию.

Здесь, кстати, приведу анекдот о подпоручике нашей батареи Николае Петровиче Демидове. В сражении он был с орудиями при Семеновском полку, под командой капитана Эйлера. Орудия, как выше сказал, стали по флангам батальонов так, что пришлось быть при одном орудии Эйлеру, а при другом – Демидову. Когда приказано было отступать батальону (я говорил уже, какой дух одушевлял нас едва ли не всех в это время, а Демидов в этом смысле был фанатик), видя, что батальон его отступает, он стал горячиться, бранить всех трусами и решительно отвечал, что, не сделав выстрела, не пойдет назад. Эйлер начал уговаривать его к отступлению, но он и его не послушался. В сумятице с орудиями Эйлера отъехали и передки орудий Демидова, и, таким образом, он остался один в поле. Видя уже, что ему делать нечего, он приказал всем солдатам от орудий своих идти за другими, но не мог убедить к тому двух солдат – одного артиллериста, а другого семеновца, которые сказали, что умрут вместе с ним. Батарея отошла уже далеко, когда подскакали французские драгуны. Демидов приложил фитиль – раздался выстрел, и Демидов со шпагой бросился на первого подскакавшего драгуна, ранил его; но, конечно, тут же был окружен и с двумя находившимися при нем солдатами взять в плен и через полчаса представлен лично Наполеону. О подвиге этом через несколько лет потом я читал сам во французских бюллетенях об Аустерлицком сражении, и, как слышал, он изображен на картине Аустерлицкого сражения, в Тюльерийском дворце, написанной во славу победителя и побежденного!