Наводнение в Дриссе. – Распорядительность местных властей. – Бедствие, причиненное наводнением в Динабурге. – Пожалование мне аренды. – Дело о городецком исправнике. – Дело о крестьянине графа Платтер. – Вопрос о титуловании архиерея. – Выговор, полученный Смарагдом. – Требование архиерея об удалении Ульяновского. – Новая просьба об отставке. – Перемещение Смарагда. – Ремезов.

В 1837 г., во вторник на Святой неделе я получил донесение с эстафетой от дриссенского городничего, что река Двина во время весеннего разлитая своего внезапно затопила половину города, так что жители затопленных домов лишились скота, живности и всех сделанных ими запасов и что нужно принять скорые и решительные меры для пропитания несчастных, иначе многие должны будут умереть с голода.

Полагая, что весенний разлив бывает каждогодно, я обратился к расспросам о прежних случаях и получил в ответ, что в Дриссе подобного никогда не встречалось, ибо в настоящий раз и в Витебске Двина поднялась гораздо выше обыкновенного, но что ежели несчастье постигло Дриссу, то должно гораздо большого ожидать в Динабурге, где каждогодно, без исключения, часть форштадта бывает под водой. Узнав, что в этот день выезжает в Дриссенский уезд, в имение свое, предводитель Шадурский, я решился сам выждать донесения из Динабурга, а его просил, заехав в Дриссу, на мой счет раздать некоторую сумму наиболее пострадавшим и нуждающимся.

Донесение из Динабурга не замедлило, и на другой день я был извещен тамошним городничим, что на этот раз несчастие в городе усугубилось не столько от необыкновенного возвышения воды, как от неожиданности случая, ибо в истекшем году через форштадт по берегу реки настлано полотно для шоссе, которое собой образовало возвышенную дамбу и должно было совершенно предохранять форштадт от наводнения. Но как это полотно было еще не вполне окончено, а насыпи щебнем на оном вовсе не было, то Двина около форштадта, самой дамбой сузив русло свое, накопила огромную массу льда в этом пункте. Потом с силой прорвало в нескольких местах проведенное шоссе, и вдруг, когда жители почитали себя на первый год совершенно избавленными от наводнения, водой залило весь форштадт, а напором льда не только повредило, но даже разрешило несколько домов, а один снесло с места и передвинуло более нежели на сто саженей во внутрь города. При этом случае у многих обывателей пропало все имущество, а главная потеря заключается в унесении леса, приготовляемого для разных построек, и дров для топлива.

Подумав несколько и сообразив, что, поехав на место с пустыми руками, я принесу не много пользы, ибо только увижу то, о чем имею (донесение) у себя на бумаге, и не имея в моем распоряжении никаких денежных сумм, я пригласил к себе вице-губернатора (теперь – 1845 г. – председатель казенной палаты) Гжелинского, просил его совета и пособия, т. е. спросил, может ли он, не подвергая себя ответственности, из казначейства на собственный мой страх отпустить какую-либо значительную денежную сумму. Пересмотрев все ведомости, мы согласились, чтобы я дал палате предложение отпустить в прямое мое распоряжение строительный капитал, с несколькими рублями более 20 тыс. руб. Приняв эту сумму, я в тот же день поехал прежде через Полоцк в Дриссу.

Остановясь на ночь в Полоцке, я стал подробнее расспрашивать о слухах о постигшем Дриссу несчастии; слухи эти сообразовались с донесением. Я приказал полицеймейстеру на другой день утром скупить 150 четвертей муки и 20 четвертей круп, нанять лодку и спустить вниз по Двине до Дриссы, – издержка простиралась до 1800 рублей, – и сам пустился рано утром далее, передовым отправя жандарма.

На городской черте, до Дриссы версты за две еще от заставы, встретил меня тамошний городничий на дрожках; я пересел сам к нему и стал расспрашивать его о подробностях. Он рассказывал мне, изображая все в самом горестном положении и утверждая, что более половины скота, городу принадлежащего, погибло в волнах. Из людей же утонул только один кузнец, но и то по своей неосторожности, ибо в самый разлив на доске хотел переправиться через реку Дриссу, по близости устья оной с Двиной, и унесен в Двину. Мы подъехали к заставе, и я приказал ехать туда, где более город потерпел, и сделал это очень кстати. Я сейчас заметил решительно в каждом доме и козу, и курицу, и, наконец, там, где прежде была, и корову; одним словом, ни скота, ни живности нисколько не погибло, а в домах, где были полы, подняло оные, размыло печи и выбило много стекол. Указав все это городничему, строго заметил я ему ложность его донесения и спросил: приезжал ли в Дриссу Шадурский? Он отвечал, что сам Шадурский не приезжал, а присылал управителя своего, который и роздал беднейшим 2000 руб. ассигнациями.

Приказав немедленно составить и подать мне список, кому были выданы деньги, я приказал тут же городничему под личной моей ответственностью всю эту сумму собрать от тех, кто получил деньги, а взамен этого передать им муку и крупу, которые по моему распоряжению доставятся в город. Как я рассчитывал, так и случилось, и деньги хотя не вполне, но соразмерно сделанной закупке собраны, и две тысячи рублей возвращены Шадурскому.

Чтобы лучше объяснить разность усердия чиновников, по выборам служивших, или по назначению от казны, с похвалой здесь подтверждаю, что хотя при настоящем разе Двина затопила большую часть прибрежной дороги, по которой размыло и снесло мосты, но я при всей поспешности моего выезда видел уже полную заботливость об исправлении поврежденного, а главное, что коммуникация почтовая вся уже перемещена была выше, с удобностью, так что я и часа нигде не был задержан.

В Динабурге я повторил мою проделку, но тут расстройство я нашел гораздо серьезнее. Несколько домов порядочно пострадали, повреждены были значительно, так что у трех или четырех выбит был и разбит фундамент, много размыто полов и печей, и повыбито стекол. Когда же я прибыл на квартиру, городничий подал мне ведомость о потерях, простиравшуюся более 120 тыс. рублей. Я вторично с ним отправился для соображения потерь по городу, и на месте указал ему неосновательность его сведений; затем составил я особую комиссию, включив в нее моего собственного чиновника, и дал от себя инструкцию, по которой составленный счет с чем-то перешел за 16 тыс. рублей и был очень близок к истине. Более пострадавшим я тут же роздал около 2500 рублей и отправился обратно в Витебск, откуда послал обстоятельное донесение генерал-губернатору и прямо министру; в частном письме к последнему я объяснил решимость мою насчет денежных издержек и просил его снисходительного внимания, дабы они не пали лично на меня. Недели через две министр выслал не только издержанную мной сумму, но и ту, которую я просил в пособие обоим городам по личному моему обзору.

В апреле месяце 1837 г., понуждаемый одним из кредиторов моих, я просил государя о пособии. Отдам полную справедливость Дьякову: получив для представления письмо мое, он спросил меня: «Что хотите, чтобы я просил для вас, аренду или капитал?» Я объявил желание мое на первую, и 2 мая государь пожаловал мне на 12 лет аренду, ежегодно по 1200 рублей серебром.

Зато, с другой стороны, мы глядели с Дьяковым на дела свои совершенно различно. Однажды в разговоре со мной о присоединении униат он объявил сам, что «князь Хованский и Шрейдер именно сменены по отношениям к этому предмету и что государь хотел в то же время сменить и Смарагда, а на место его дать Павла из Варшавы» (слова Дьякова). Но со всем тем он сам продолжал действовать по системе Хованского, т. е. каждое требование, каждое отношение архиерея без рассмотрения правильности и нужды спешил удовлетворять беспрекословно.

Например, сторож соборной церкви Витебска, из казенных крестьян, был захвачен корчемным вином надсмотрщиками. Об этом завелось следствие; протоиерей Ремезов жаловался архиерею, что следствие производится без депутата с духовной стороны; тот отнесся к Дьякову, а он потребовал от губернского правления объяснения о нетребовании депутата, прописывая буквально статью закона, где сказано, что когда следствие производится о церковнослужителях, то следует быть при том депутату от духовенства. Губернское правление отвечало с прописанием полных статей из закона, одной, что по делам в выписках из законов не должно никогда сокращать самых статей, а выписывать их вполне, а другой, той же статьи, которой половина только в отношении от Дьякова была включена, и где во второй половине именно поименовано, кого следует считать за церковнослужителей, и где не только сторожей, но даже и старост церковных из светского звания не показано.

В другом случае по распоряжению еще князя Хованского, но по требованию Смарагда отрешен был от должности городской исправник, о котором около двух лет шло уже следствие, что он однажды во время крестного хода в городе по близости оного не снял шапки и что он уже не один раз замечен в пренебрежительном отношении к обрядам православной церкви и своим обхождением подает пример к соблазну. Это дело так странно в своем ходе, что, конечно, любопытно бы было каждому прочесть его вполне. Но здесь приведу несколько заметок. Крестный ход был около присутственных мест, где временно помещалась церковь. Исправник в шапке стоял у ворот своей квартиры; по многой переписке измерялось расстояние – всего около 70 саженей. Этого не довольно; священник показал, что однажды Великим Постом, когда было много причастников, исправник, бывши в церкви, беспрестанно смеялся и разговаривал с посторонними лицами. Исправник оправдывался и показал свидетелей; те под присягой, человек с тридцать, подтвердили его показание; спрошен был священник о выставлении свидетелей с его стороны, он отозвался, что, священнодействуя, он не может развлекаться и не помнит, кто был при этом случае; но подтверждает действительность своего доноса под словом священнического сана.

Это дело Дьяков передал в губернское правление на рассмотрение оного; тут нечего было колебаться, и правление объявило свое мнение: исправника допустить опять к должности и удовлетворив за время нахождения под следствием жалованием. Дьяков опять обратил дело в губернское правление для дополнения оного, ибо священническое показание заслуживало вероятия, а притом, чем занят был столько исправник, что он показал в своих ответах. что он не видел крестного хода? Этот запрос я привожу здесь не шуточно.

Третье дело началось тоже при Хованском и Шрейдере. Лепельский протоиерей Порошинский донес архиерею, что в имении графини Платтер, местечке Ушачи, один крестьянин (весьма зажиточный) по присоединении его из унии не только сам не был ни разу на исповеди, но еще других подстрекает к тому же. По этому доносу наряжено было следствие, несчастный засажен в тюрьму; земская полиция потребовала депутата с духовной стороны. Полоцкая консистория командировала доносителя Порошинского. Дело поступило на рассмотрение в суд; князь Хованский дал предписание требовать и туда депутата; консистория опять назначила Порошинского же. Суд вошел в губернское правление с представлением, а оное снеслось с полоцкой консисторией и просило о перемене депутата. Это все было до меня еще, но ко мне отнесся архиерей еще, прямо жалуясь на пристрастие Лепельского суда, который отвергает отличенного по заслугам священника, и просил меня это дело принять в особенное внимание и рассмотрение, и ежели губернское правление и я не можем сами изменить первого решения, то представить все дело на рассмотрение к высшему начальству. С первого взгляда я видел уже дело ясно, но собственно из уважения к архиерею потребовал подробного дополнительного пояснения от Лепельского суда, с прописанием статей из закона. Смарагд, узнавши это, жаловался Дьякову на замедление, обвиняя гражданское управление в том, что арестант за перепиской содержится более года под стражей. Разумеется, Дьяков предложил немедленно кончить переписку, разъяснить вопрос и дать ему объяснение; предложение было особенно в строгом смысле; по получении отзыва Лепельского суда губернскому правлению не осталось ничего более, как, изложив весь ход дела Дьякову, просить его разрешения; он послал в Сенат и, как после оказалось, даже с обвинением и меня в числе членов губернского правления.

В переписке моей со Смарагдом первоначально я держался формы писем, но после выходки его, о которой говорено уже, стал держаться форменности отношения, титулуя его преосвященством. Однажды в губернском правлении поднесен был мне изготовленный журнал, в котором объяснялось, что полоцкая консистория (заметить должно, что оная обыкновенно писала в губернское правление грубо и всегда ставя свое название выше правления) препровождает в правление прошение одной женщины. За ошибкой в архиерейском титуле (вместо виленского, было написано витебский) требует прошение это возвратить просительнице и взыскать за два листа гербовой бумаги деньги, а далее присовокупляла, что епархиальное начальство не однажды усматривало, что не только частные лица, но даже и некоторые из служащих, желая в посторонних глазах уронить высокое звание начальника паствы, титулуют его несообразно с саном, а потому, препровождая форму, как следует писать титул архиерея, требует рассылки оной по присутственным местам и распубликовании по губернии. В форме титул показан: «его высокопреосвященству высокопреосвященному Смарагду, архиепископу полоцкому и виленскому, и кавалеру». Журнал был изготовлен и подписан уже другими членами в смысле полного удовлетворения этого требования. Так уже привыкли все присутственные места и лица слепо исполнять все, что хотел Смарагд.

Прежде всего я заметил советникам, что в законе в титуле указывают одно только высочайшее имя; далее, что каждое присутственное место неправильно поданное в него прошение просителю должно возвращать прямо от себя, с надписью, а не обременять этим другое присутственное место, и, наконец, я не знаю, почему полоцкий архиепископ имеет право титуловаться высокопреосвященным, ибо это величание принадлежит одному митрополиту.

Советник Скляренко тут же подтвердил справедливость моего замечания и добавил, что любопытнее всего, что в том же пакете, в котором прислано это требование из консистории, есть другое отношение, а при нем копия с указа синодского на имя архиерея, где несколько раз повторено слово «преосвященный» и «ваше преосвященство», в чем мы все тут же удостоверились. Я приказал изменить журнал, отвечать консистории, что прошение будет возвращено собственно во избежание лишней переписки, а вперед, по смыслу статьи закона, с прописанием оной, правление просит не присылать подобных актов, тем более что губернское правление не дерзает даже и применять замечания консисторских ошибок в титуле и статье в закона (прописав оную); касательно же распубликования формы титула, то (опять прописав статьи) губернское правление распубликовывает только высочайшие указы и указы из Сената, а не угодно ли будет епархиальному начальству свою претензии представить на рассмотрение святейшему синоду.

Около этого же времени последовала развязка и по записке, поданной лично Дьякову при первой его поездке в Петербург. Граф Протасов писал к Дьякову, а тот ко мне, что по рассмотрении записки и дополнительных к оной фактов Синод признал, что Смарагд действительно в некоторых случаях перешел границу своих прав и обязанностей. Это поставлено ему строго на вид, оставя, однако же, два дела еще на дальнейшее обсуждение; но как Смарагд в данных от него объяснениях оправдывает себя, что его к ошибкам завлекло, конечно, излишнее его усердие и ревность к победам православной церкви, то Синод просит как генерал-губернатора, так и начальника губернии принять это оправдание в своему снисхождению.

Казалось бы, что этот урок должен был подействовать на Смарагда, но он взял только другое направление. В мае месяце (1837) Дьяков собирался опять ехать в Петербург; за несколько дней до его выезда. Гжелинский препроводил ко мне прямое к нему отношение Смарагда с требованием особых мер к отстранению Ульяновского, арендатора Езерейского староства, и его поверенных, как явных противодействователей православию. Гжелинский в своем ко мне представлении писал, что как это обстоятельство выше его собственных прав, то он почел обязанностью письмо Смарагда в оригинале передать мне, но копию с него по важности содержания он почел долгом представить генерал-губернатору. Одним словом, не доверяя мне, он подставлял меня в настоящем разе под особое наблюдение.

Рассмотрев бумагу Смарагда и огорчась поступком Гжелинского, я счел долгом особо от себя представить Дьякову, что я решительно не хочу оставаться в губернии; архиерей, не довольствуясь колкой перепиской со мной, видимо, стремится к разрушению согласия между мной и другими служащими чиновниками.

Жалоба Смарагда заключалась в следующем: однажды архимандрит, объезжая для осмотра церквей, прибыл в одно казенное имение; администратор Ульяновский не встретил его с подобающим приличием; 1 августа, когда архимандрит приказал прихожанам быть у освещения воды, тот послал всех к работам. В другом имении, также администратора Ульяновского, он отказывается крестьян высылать к исповеди к православному священнику, и (сам Смарагд пишет) хотя крестьяне на первой неделе поста были в церкви, но тогда священник был нездоров лихорадкой и принять к исповеди крестьян не мог. Этот священник уличен впоследствии в стачке с администратором в своих показаниях за нетрезвое поведение, как он уже давно аттестовал о нем по списку, отстранен от прихода, и ему воспрещено рукоположение к блогословению; далее, в других имениях на разные церковно-праздничные дни жалуясь о воспрещении крестьянам ходить в церковь, за работами, Смарагд просил Гжелинского, администраторовкатоликов немедленно всех устранить и об Ульяновском сделать особое представление.

Сделав мои замечания против каждого пункта бумаги и особенно против выставленных праздников, которые даже и по календарю считаются рабочими днями, я совершенно опровергнул все придирки и в особенности указал на пьяного священника, от которого вышел первый донос. В этом донесении моем Дьякову я прямо и официально объявил, что дело восприсоединения ушатов признаю совершенно соответствующим политике и нравственности, но что твердо отвергаю тот ход и те миры, которым следует Смарагд, и, как по этому непрестанно возникает между нами разногласие, просил убедительно Дьякова употребить все его средства развести нас. Когда я еще лично стал просить об этом Дьякова, он мне дал слово, непременно государю объяснить мое положение.

Недели через две Смарагд перемещен в Могилев, но мои распри с духовенством еще не окончились.

По Витебской губернии образован был комитет для приема и передачи строений, бывших в ведомстве католического духовенства. Председателем комитета – губернатор, членами – архиерей, директор гимназии и обыкновенный член строительной комиссии. Еще при Шрейдере Смарагд выпросил, чтобы вместо личного его присутствия заседать в комитете по его доверию священнику. Присутствовал Стефанович. Комитет делами занимался медленно, да как могло быть иначе: с одной стороны – Стефанович, а с другой – директор Рикман, каждый и каждое строение тянули на свою сторону; Рикман прямо спорил, а Стефанович не подписывал ни одного журнала без того, чтобы предварительно не посылать копии для прочтения Смарагду, а потому, ежели иногда и слаживалось какое-нибудь решение, Смарагд разрушал оное, и Рикман опять оспаривал.

Однажды, стоя в саду на террасе губернаторского дома, заметил я, что насупротив занимаются каким-то делом квартальный и причетники церкви. Я подозвал первого к себе и спросил, что они делают.

– Передаем по-иезуитское строение соборянам, – отвечал он. – Еще прежде я слышал, что в иезуитском костеле отличной живописи образа, и при этом случае мне вздумалось взглянуть на них.

– Спросите, – продолжал я, – у него ключ от церкви и прикажите отпереть для меня оную.

Квартальный тот же час воротился с донесением, что ключ у Ремезова. Я приказал сходить к нему и отворить церковь. Через четверть часа посланный вернулся с ответом, что Ремезов занят делами и ключа не дал. Я повторил приказание отворить церковь и объявил, что для этого не нужно самого Ремезова. Прошло еще четверть часа и тот же посланный донес мне, что Ремезов вторично ключа не дал, а велел объявить мне, что я могу церковь осмотреть и завтра, в 10 часов поутру, где он будет сам в эту пору. Полагаю, что каждого удивит таковой отзыв, следовательно, не мудрено, что он даже поразил меня. Но пока я еще разговаривал с квартальным, увидал я, что Ремезов едет на дрожках с полицеймейстером Глинкой к церкви. Глинка подбежал ко мне и объявил, что церковь отпирается, что он, Глинка, узнав от квартального об отзыве Ремезова, сам поспешил к нему и убедил его исполнить мое приказание.

По неосторожности, невзирая на то, что кровь уже закипала во мне, я пошел к церкви. Ремезов в коридоре вертелся еще у замка, и я приветствовал его словами:

– Что это вздумалось вам ослушиваться губернатора? Он же, не оборачиваясь ко мне, возразил:

– У каждого есть свое начальство, и я занят распоряжениями моего собственного, не разорваться же мне надвое.

Заметив неприличие этого объяснения, строго, громко, но вежливо я высказал Ремезову, что давно уже вижу стремление его, Ремезова, вывести меня из терпения, и главной виной этому признаю архиерея. Настоящий случай мне развязывает руки, и я, вернувшись домой, с эстафетой отправлю мое донесение прямо государю, как о необыкновенном случае оказанной мне дерзости. С этим я и ушел домой.

В церкви кроме меня, Ремезова и Глинки случился священник Лорионцевич.

Как ни мало пространство от церкви до дома, но жар во мне уже простыл, и я тотчас стал думать: донесу государю – Ремезов погибший человек, но за что же пострадают жена и дочь его; последняя – образованная в высшем кругу и милая девица. Оставить же без внимания поступок дерзкого попа считал невозможным и решил написать к обер-прокурору Синода Протасову.

В письме моем происшествие я описал кратко и дополнил только, что Ремезов замечен уже мной неоднократно умышленно мне пресекающим священником, а потому и просил за настоящий поступок образумить его взысканием и заставить быть уважительным к начальству.

По нахождению Дьякова в Петербурге к нему я описал все подробно, но в заключение сказал, что, не желая Ремезову зла, я удовольствовался краткой жалобой на него обер-прокурору (и приложил копию) и просил поддержать мою жалобу словесным дополнением.

Ремезов бросился к правителю дел, Глушкову, и вместе с ним особо написали какой-то вздор Дьякову, а сверх того к Смарагду Ремезов послал формальной на меня жалобу на двух листах.

Через несколько дней возвратился Дьяков, и первое слово его, которым он встретил меня, было:

– Скажите, пожалуйста, что у вас за история вышла с Ремезовым?

Я посмотрел на него с удивлением и отвечал:

– Вы, верно, шутите, ваше превосходительство, или не получили моего донесения?

– Нет, я получил вашу бумагу, – отвечал Дьяков, – но зачем вы писали прямо к Протасову; неужели вы полагали, что Протасов так и бросится к выполнению; он ко мне же передал ваше письмо.

– Сожалею более о вас и о Протасове, нежели о себе. Ну, тот по крайней мере меня лично не знает и может ошибаться, а вы за что меняете меня, губернатора, на дерзкого попа?

Дьяков вступился за Ремезова, утверждая, что он пользуется общим уважением, а к тому же он – священнослужитель и духовник его.

– Что он церковнослужитель, в том я согласен; но чтобы он, как священник, заслуживал уважения, – на это я никак не соглашусь. Он даже божественную литургию отправляет иногда без проскомидии, даже и в вашем присутствии.

– Я церковной службы не знаю, – возразил Дьяков, – а потому ни защищать его, ни спорить более с вами не стану.

Через несколько дней Дьяков прислал ко мне переданную ему от Протасова на меня просьбу Ремезова, полную лжи и неправды, и просил от меня объяснения. Я обратил ему эту просьбу назад и отвечал, что после моего донесения о происшествии я не имею ничего прибавить более, а с прошения я даже не оставил у себя к делам копии, ибо признаю постыдным иметь ее у себя в канцелярии.

Ремезову через консисторию и в оной сделали строгий выговор.