Поезд императора Николая Павловича через Динабург. – Назначение в комитет для устройства государственных крестьян. – Поездка в Петербург. – Беседа с Киселевым о состоянии Витебской губернии. – Разговор с Меркуловым. – Представление, сделанное Дьяковым в Сенат. – Влияние Дьяковой на мужа – Устройство детского приюта. – Учреждение должности становых приставов. – Польские эмиссары. – Арест Канарского. – Архитектор Бетини. – Выходка Цехановской. – Как отнесся к этому Дьяков. – Монаршее благоволение. – Выход в отставку.
Около этого времени государь должен был проезжать через Динабург за границу; я предварил губернского предводителя Шадурского, что, по моему мнению, он не худо сделал бы, ежели бы сам был в проезд государя через Динабург; так как Шадурский колебался, хотел просить разрешения у Дьякова, я сказал ему, что напрасно, Дьяков не согласится, но утвердительно обнадеживал, что государю не может быть неприятно, что подданные высокослужащие жаждут видеть его особу, но советовал при вопросе о причине прибытия в Динабург отозваться случайностью и своей надобностью.
Я здесь говорю об этом, чтобы показать, как велико было против губернии предубеждение, – каждый опасался попасться государю на глаза в оной. Сам я поехал по пути удостовериться, все ли изготовлено к успокоению проезда его величества, и сделал это очень кстати: меня беспокоило очень, что весенним разливом на пути между Люценом и Режицей снесен был один капитальный мост, который невозможно было успеть выстроить окончательно ко времени проезда.
На границе Режицкого уезда встретил меня исправник и на вопрос мой, готов ли и хорошо ли наведен мост, оторопевши, отвечал, что мост еще не совсем готов и он не может назвать оный вполне прочным. Я поторопился сделать ему строгое замечание. Подъехав к мосту, я вышел из коляски, но сколь велико было удивление мое, когда я временную постройку увидел красивой, а обойдя со всех сторон, уверился и в прочности оной; не останавливаясь объявить мое мнение, я стал извиняться, что напрасно бранил прежде, но исправник признался мне, что они все столько уже напуганы строгостью моего внимания, что он опасался вместо удовольствия встретить гнев мой на него.
В Люцене городничему я указал на рост травы на главной улице, которую приказал при себе же очистить и усыпать дорожки красным песком. Государь, проходя пешком через город, особенно изволил заметить это как порядок. Объехав все пункты, осмотрев лошадей и сбрую, я поспешил в Витебск успокоить Дьякова, и как ему до Динабурга приходилось ехать не той дорогой, по коей должен был лежать путь для государя, то я указал ему некоторые пункты на его дороге сравнительными с теми, которые я нашел слабейшими на пути государя.
Государь, приехавши в Динабург, по выходе из коляски приветствовал Дьякова словами:
– Я не узнаю Витебской губернии. На дороге я видел всюду порядок, разговаривал с несколькими чиновниками – все порядочный народ. – И затем, взглянув на Шадурского, бывшего тут же, спросил у Дьякова: – Кто это и зачем он здесь?
Шадурскому поклонился с особенной приветливостью.
Войдя в покои, спросил Дьякова:
– Звать мне твоего предводителя к обеду?
Как вам угодно, государь, – отвечал Дьяков.
Что мне угодно, то я знаю, – заметил государь, – я спрашиваю твоей мысли?
– Это будет счастье и для губернии, и для Шадурского, – нашелся Дьяков, и Шадурский приглашен был к обеденному столу государя.
После этого проезда была у меня окончательная переписка с Дьяковым о записке Кульнева, и, когда я упомянул в первом отзыве моем, что сам государь изволил одобрять чиновников губернии, Дьяков во второй бумаге своей заметил, что я не должен был ссылаться на его слова, и будто бы одобрительное замечание государя может быть выставлено в пример только тогда, когда оно было изложено письменно, а не на словах. Я же возразил, что оно для меня свято даже и в милостивом наклонении головы.
В первых числах августа Дьяков известил меня, что я буду обязан к 1 сентября отправиться в Санкт-Петербург для участия в рассмотрении проектов об управлении государственными имуществами; вместе со мной туда были вызваны еще губернаторы: московский – Небольсин, псковский – Пещуров, курский – Муравьев, тамбовский – Гаммалея, санкт-петербургский – Жемчужников, киевский – Переверзев и белостокский – Гонаропуло (этот последний не прибыл). Из нас составился особый комитет под личным председательством генерала П. Д. Киселева.
Не относится к цели настоящих моих записок обстоятельное описание наших занятий по комитету, но два случая идут к соображению. Когда я явился Киселеву, который принял меня с необыкновенной вежливостью и приветствием, он стал расспрашивать меня о положении губернии и в особенности казенных крестьян в оной; насчет последних я отозвался с сожалением, но касательно общности губернии я заметил ему, что о губернии идет только слава, будто она хуже и неисправнее других, но я нашел, что тут больше существует предубеждение, нежели истина. Сравнивая губернию Симбирскую и Витебскую, изобильнейшую и скуднейшую из всей России, первой принадлежит право собственного оной благосостояния, но в последней я нашел гораздо больше внутреннего порядка и в особенности нашел, что служба по выборам дворянства тут еще не успела испортиться, как в первой.
Киселев, порывшись в бумагах, вынул записку без подписи и, передав мне, сказал:
– Не угодно ли вам будет прочесть оную? Я недавно получил ее через почту; здесь вы найдете большую разность с тем, что вы теперь мне говорили.
– Вы знаете, генерал, – сказал я ему, – кто сочинил записку?
– Нет.
– Ну, а я уже читал ее и знаю ее излагателя; могу уверить вас, что этот человек не имел ни средств, ни понятий обнять сущность дела.
И действительно, подобная записка была и в канцелярии моей, сочинение одного письмоводителя канцелярии Дьякова.
– Ну, я вижу, ваше превосходительство, – возразил Киселев, – что вы на вашу губернию в розовые очки смотрите.
Потом месяца через полтора Киселев приехал к нам в комитет и занимался с нами от 9 часов утра до 4. Прежде всех он обратился ко мне:
– Вчера в государственном совете читал записку вашу по проектам князя Хованского, ну, теперь и я соглашаюсь с вами, что Витебская губерния вовсе не так неисправна, как о ней судили до этих пор.
Потом обратился к другим губернаторам:
– Я бы искренно желал, господа, чтобы все начальники губерний доставили правительству такие соображения и доказательства, какие представлены генералом. Он цифрами объяснил то, чего никто из нас не усматривал, то есть что губерния в исправности, платежи податей не только не отстали от других губерний, но едва ли сыщутся подобно ей исправные.
В кругу нашем были лица, которые имели или могли иметь обстоятельные сведения о Витебской губернии – Пещуров и Гаммалея, бывшие в оной губернаторами, Муравьев – вице-губернатором, а Переверзев – правителем дел бывшего министра внутренних дел Закревского.
При обсуждении проектов по управлению казенными имуществами западных губерний нас было двое, я и Переверзев. Отдавая почет его опытности, я ему нисколько не пререкал в его замечаниях и при предположении, чтобы имения оставались по-прежнему на арендном основании, сам еще поддерживал эту мысль, ибо мне казалось тогда, что это прямой и вернейший способ определительно получать с них доход в казну. В одном случае я изложил только собственную мою мысль, что арендаторам должно быть предоставлено безусловное право наказания за леность и нерадение крестьян, без жестокости, но гласно и с запиской каждый раз о подобном случае в особую книгу, дабы по оной можно было судить и о крестьянах, и о строгостях арендатора. Но как главная цель учреждения особого управления государственными имуществами клонилась, так сказать, к эмансипации крестьян, т. е. к дарованию им прав личной собственности и собственной расправы, мысль моя оставлена без внимания.
В настоящую бытность мою в Санкт-Петербурге кроме Киселева подробно о губернии имели со мной разговоры Блудов и Клейнмихель, и я заметил, что они предубеждены против меня, будто я иду против присоединения униатов; я решительно объявлял каждому из них, что я не только не одобряю меры, принятые вначале, а теперь уже думаю, что труднее выполнить то, что можно было совершить одним ударом, именно: подчинить униатов синоду, а по времени замолчать о папе. Мне противопоставляли толки и суждения иностранных правительств, а я указывал на действия Екатерины II и Иосифа II, отнявших имущества у духовенства.
С Блудовым говорил я еще подробнее; утвердительно обнадеживая его, что при общем присоединении упорствующими распоряжениям правительства окажутся только несколько ксендзов, но и тех можно, не обижая, успокоить пенсиями при удалении. Здесь прибавлю, что мысль льгот при обращении для униатов у Блудова была гораздо обширнее, нежели мной предлагаемая. В последующем году положено уже было начало моему предположению, т. е. униатское духовенство подчинилось не прямо Синоду, но отдано в заведывание обер-прокурора оного (1838), а через год (1839), по выходе уже моем в отставку, последовало и общее присоединение…
Как были различны мнения мое и Дьякова в отношении этого дела, можно еще привести один пример. Я говорил уже о представлении им в Сенат дела о депутате духовном, отвергаемом Лепельским судом при суждении униатскаго крестьянина, но я не знал, в каком виде это дело было представлено. Однажды у приятеля моего, фон Дервиза, встретился я с сенатором Меркуловым, некогда бывшем костромским губернским предводителем; он просил фон Дервиза познакомить меня с ним. Сделав мне небольшое приветствие, он отвел меня в сторону.
– Извините меня, почтеннейший генерал, что с первой минуты знакомства с вами я хочу поговорить с вами об одном серьезном для вас деле, рассматриваемом в Сенате. На вас представил генерал-губернатор Дьяков, что вы противодействуете присоединению униатов в православие, поддерживая в судебных местах противящихся оному.
– Это очень мудрено для меня, – отвечал я, – мы, кажется, с Дьяковым не ссорились, жили в ладу, и я очень желал бы знать, по какому случаю он мог сделать против меня представление.
– По делу крестьянина графа Платера из местечка Ушачи.
– Ну что же Дьяков писал?
– Он утверждает, что полоцкая консистория правильно по этому делу назначила от себя депутата, а вы его хотите и домогаетесь устранить, и у нас уже готовится журнал поднести это дело в доклад государю с невыгодой для вас, именно – сделать вам за это выговор.
– Я помню очень обстоятельства дела, – заметил я, – и скажу вашему превосходительству, что я не только смел, но даже иногда дерзок бываю. Ежели мне сделают выговор, я буду просить как милости у государя, чтобы меня судили.
– Ну, не пеняйте на меня, добрый Иван Степанович, я хотел вас предостеречь. Я не знаю, что имеет против вас сенатор Бибиков, но он ужасно как глумится по этому делу и расхваливает Смарагда и бранит вас.
Через несколько дней я получил из Витебска частное письмо за подписью всех советников губернского правления, которые прислали мне сделанный правлению в самом строгом тоне запрос из Сената и ответ правления, и я совершенно успокоился. Значит, Меркулов настоял, чтобы дело более разъяснилось, и вместо выговора Сенат не только взял мою сторону, но даже строго воспретил участие духовных депутатов в судебных инстанциях при подобных случаях и поставил в обязанность правлению наблюдать за этим, а Дьякову сделано было замечание за необстоятельное изложение им в сенате дела.
Из Петербурга я возвратился в Витебск в половине января 1838 г. В мое отсутствие с Дьяковым случились первые припадки ипохондрии. Еще при первом моем с ним знакомстве я заметил, что он подчинен совершенно влиянию жены своей, но теперь она уже решительно стала управлять всеми его действиями, а на меня всегда глядела неприязненно. Да, признаюсь, я и сам платил ей взаимностью. Получив орден Екатерины, она вздумала устроить в Витебске на счет других, разумеется, благотворительное заведение для призрения детей под названием «Детского приюта» (тогда еще не было общего устава для подобного рода заведений) и, пригласив к участию нового губернского предводителя графа Борха и несколько посторонних лиц, меня обошла и даже не удостоила ни сведения об этом, ни вопроса. Однажды мне подали в губернском правлении для подписи журнал, с прописанием в оном записки генерал-губернаторской канцелярии о произведенной публикации на пожертвование для приюта, и в записи говорилось, что оным управляет особый совет под покровительством г-жи Дьяковой.
Я обратился к Дьякову с вопросом, какое это заведение, частное или казенное, и через кого образовался и утвердился совет, заведывающий оным, ибо я, начальник губернии, ничего о нем не знаю.
Дьяков извинился упущением канцелярии своей, что она меня не известила о его согласии на учреждение приюта, и просил меня и жену мою принять в оном участие.
Я послал сто рублей ассигнациями и вместе прошение об отставке. В тот же день получил отзыв, что моя просьба пущена в ход; но поздно вечером произошел пожар в генерал-губернаторском доме, куда я поехал, и там ночью в продолжении шести часов у меня было обширное объяснение с Дьяковым, кончившееся новым между нами примирением. Он сознавался в своей неосмотрительности, обвинял бабьи сплетни в виновности частых между нами размолвок и убедил меня продолжать с ним службу, утверждая, что это он делает не собственно для себя, но для блага губернии. Я после этого слег в постель больной и несколько дней не в силах был даже заниматься делами.
Пока я был в Петербурге, вышел новый устав об обязанностях начальников губернии и земской полиции; при последней учреждалась новая должность становых приставов. Блудов прислал мне прочесть этот устав и спрашивал откровенных от меня замечаний. Я ему напрямик сказал, что оба предположения долго не удержатся, ибо основаны на теории больше, а не на практике. В мое отсутствие Гжелинский распоряжался назначением становых приставов, и так честно и бескорыстно, что едва я вернулся в Витебск, как получил от Дьякова письмо к нему, писанное Блудовым, в котором он объяснял, что все становые пристава назначены за деньги, и даже определил цену по 600 рублей с каждого за место. Дьяков просил меня раскрыть это дело.
Стыдясь заводить формальную переписку об этом предмете, я вызвал к себе всех военно-уездных начальников и поручил им словесно приложить старание попасть на нить, по которой можно было бы обстоятельно добраться до истины. Все четверо потом писали ко мне секретно, что молва подтверждает известие, но ни один не представил такого факта, на который можно было бы твердо упереться для следствия. Я представил о затруднении Дьякову, и он принял решительную меру. Всех 36 становых приставов предложил устранить, а мне лично предоставил определить новых. Таковой решимости от Дьякова я вовсе не ждал и опасался за него, чтобы сенат не подверг его ответственности, но, напротив, министр поддержал это решение со своей стороны.
Я пригласил к себе графа Борха и, объявив ему предложение Дьякова, просил тут же пересмотреть со мной список представленных во время выборов от дворянства кандидатов. Всех, кого он знал лично и одобрил, я определил в должность; тех, о коих отозвался дурно, исключил вовсе из числа претендателей, а о тех, о которых он отзывался незнанием их лично, я завел особые справки, но принял себе навсегда правило не определять в должность таких, которые по спискам виднелись часто изменявшими свою службу. Моим распоряжением и назначением и граф Борх, и губерния остались вполне довольны.
Дьяков опять уезжал за границу; перед отъездом жена его просила мою заведение, ею устроенное, принять в свое управление.
Находя, что после того начала, которое она же, Дьякова, положила делу, в частные ее распоряжения не приличествовало моей жене вмешиваться, я ей отсоветовал это, и мы расстались с Дьяковым друзьями, а с его женой в явном опять разладе.
В это время было получено большое число секретных сведений о польских эмиссарах, пробравшихся в Россию для подготовки к возмущению в западных губерниях, и даже сообщен был знак наружный, долженствовавший быть признаком участия, именно – эмблема веры, надежды и любви. Зорко вникая во все, что могло вести к открытию злоумышленников, я имел случай в Лепеле отыскать пуговицы со сказанной эмблемой, изготовленные в Лондоне, и отправил их графу Бенкендорфу, но как особы, на которых замечались таковые пуговицы, все оказывались самыми ничтожными и даже отличающиеся простотой люди, то я решительно никого за это не беспокоил и откровенно об этом написал графу. Однажды, однако же, пришел было в большую тревогу.
Полковник Потапов, секретно расследовавший в Лепеле о пуговицах, донес мне, что там захвачен подозрительный человек, по описанию совершенно сходный с эмиссаром Канарским, и еще страннее, что он сам называл себя фамилией, тоже состоявшей в списке об эмиссарах. Я немедленно отправил жандармов привезти его в Витебск, но по прибытии удостоверился с первого взгляда, что он и фамилию, и приметы приобрел суетно… Но в то время, когда его везли в Витебск, между обывателями дворянского разряда очень заметно было волнение, и множество бросились ему на встречу. Все таковые любопытствующие взяты были мной в особое замечание.
Канарский между тем был захвачен действительно в Вильне, и я от тамошнего губернатора имел отношение отыскать одного дворянина (не упомню фамилии), у которого некоторое время скрывался Канарский и имел с ним особые связи. Надобно же было, чтобы в это время я получил донесение от земской полиции, что именно такой же фамилии дворянин на днях зарезался в имении помещика Гудим-Левковича. Я назначил строгое и аккуратное следствие, по которому оказалось, что дворянин жил у Левковича уже много годов и прежде был учителем в Витебске, бедный, скромный человек, вовсе не имевший ни с кем даже и случайной связи; следовательно, ход дела открыл его безвинным в участии по возмущению. Я не беспокоил Гудим-Левковича, но Дьяков, возвратясь из заграницы, на другой же день резко потребовал от меня по этому предмету объяснения и сделал мне даже неприличное замечание. Пока мы переписывались, от виленского губернатора я получил известие, что отыскиваемое лицо им уже найдено и судится вместе с Канарским. Несправедливость Дьякова меня чувствительно тронула.
За упущение по должности и за явно корыстолюбивые действия я арестовал архитектора Бетини во время отсутствия Дьякова. Бетини пожаловался на меня графу Толлю; завязалась переписка, по которой Толль, придерживаясь моей стороны, передал, однако же, это обстоятельство на рассмотрение Дьякову; тот принял сторону Бетини и, выйдя из своих прав, предложил строительной комиссии объявить ему, что я поступил неправильно. Это было второе обстоятельство, затронувшее мои чувства.
Наконец, в доме Дьякова оставалась мать жены его, больная старуха, и у нее гостила дочь помещика Цехановецкого, лет 18-ти, бойкая, умная и чистая польская патриотка. Однажды в публике гласно она дозволила себе резкую речь относительно государя; за это ей и ее семейству я отказал посещение моего дома. Сам отец ее принял это с чувством и к сердцу, как следует благородно мыслящему. Дьяков, возвратясь из заграницы, явно взял сторону Цехановецких, мне даже не сделал визита, а ему и семейству его дал публичный обед. Это последнее обстоятельство еще более других меня тронуло.
К тому же, ежедневно получая от Дьякова нумеров по пяти предложений на свое имя и такое же число в губернское правление, я находил каждый раз по крайней мере по четыре, в которых поставлялось мне что-либо на вид, как упущение, и всегда почти несправедливо. Я решился уже не возражать на это, но со всем тем не мог воздержаться, когда Дьяков поставил мне на вид безуспешное взыскание по губернии недоимок, коих в последнюю половину года моего управления губернией взыскано было около одной десятой части, около 600 тыс. рублей. Я отвечал, что правительство, вероятно, не так будет судить об этом предмете, и ровно через неделю за взыскание недоимок получил особенное монаршее благоволение.
1 сентября (1838) я подал в отставку.
Я был уверен, что государь обратит внимание свое на меня, и не ошибся в этом. Граф Бенкендорф известил Дьякова, что государю угодно удержать меня на службе, и передавал это ему, прося его содействия. Дьяков, слышав еще прежде от меня, что если я подам опять в отставку, решительно уже не возьму просьбы своей назад, написал к Бенкендорфу, что он четыре раза меня уже останавливал, но мой беспокойный характер не ручается, чтобы я долго еще мог продолжать службу; что я решительно не могу быть ни у кого в подчиненности и никакого начальства над собой сносить не могу, а потому он, Дьяков, почитает даже вредным для службы новое для меня убеждение. Одним словом, вместо благодарности Дьяков убил одним ударом и службу мою, и приобретенное мною личное ко мне благоволение государя.
Судьба привела меня после этого жить в Витебской губернии, и, как частное лицо, я имел случай еще сделать многие заметки, которые не дошли бы до меня никогда в звании начальника губернии.
Не прошло полугода, униаты общей массой присоединены в православие; мысль моя же, а награды достались Дьякову и окружающим его.