Глава первая
Реджинальд избегал женщин. Не оттого, что он их не любил. Просто он, вероятно, острее своих друзей ощущал известную истину: в его возрасте мужчина перестает быть охотником и превращается в добычу. Стоит женщинам увидеть человека, перешагнувшего сорокалетний рубеж, как они наперегонки бросаются за ним в погоню, спеша перехватить у смерти все, что еще остается в нем от нежности, мудрости, да и от сил тоже. Они вступают, так сказать, на тропу охоты. Они преследуют его упорно и безжалостно, как гончие. Каждая женщина с удовольствием окутает саваном и тело и душу мужчины, загнанного, побежденного, погибшего ради нее. И, действительно, Реджинальд временами даже в себе прозревал то, что оправдывало эту охоту, — боязнь увидеть, как потускнеют, с победой старости, непонятые, никем не оцененные сокровища его души — доброта, ум, деликатность, неизрасходованные запасы нежности, все, что накапливалось в ней долгими годами. Социальный уровень любого собрания резко повышается с присутствием какого-нибудь эрцгерцога, явившегося инкогнито, пусть даже его считают обыкновенным торговцем. То же самое происходит и с моральным уровнем общества: его возвышает присутствие души, почитающей себя бесстрастной, но щедро наделенной благородством и преданностью, хотя бы и невостребованными.
Однако женщины не находили никакой пользы в том, чтобы благородство и преданность Реджинальда служили общему благоденствию, а не их личному. И если тот факт, что Реджинальд никогда не уединялся с женщиной, сообщал миру, как утверждали его друзья, особый блеск, особую теплоту, то почему бы этому блеску, этой теплоте не достаться одной из тех женщин, с которой он теоретически мог бы уединиться?! Случалось, конечно, что им удавалось уединиться с ним, заманив в ловушку, подобную глубокой яме с острым колом, в какую проваливаются слоны или тигры; например, пригласив его на встречу с друзьями, которых забывали позвать, или в мастерскую знакомой художницы, которой велено было не появляться до самого вечера, ну, а острый кол заменялся (знакомая художница, любящая, чтобы ее картинами любовались при ярком свете, пришла бы в ярость!) загадочным полумраком, что так способствует возвышению духа, но притом вполне годится и для всяких реальных проявлений. Увы, женщины расставляли свои тенета, не принимая во внимание ловкость Реджинальда (который ни на минуту не позволял себе вслух усомниться в том, что приглашенные друзья вот-вот позвонят в дверь, говорил о них, делал их главной темой беседы, создавал эффект их присутствия), забывая о его способности еще с порога отыскать — надо же рассмотреть картины знакомой художницы! — выключатель. Да, для того, чтобы поймать Реджинальда, требовалась, вероятно, хитроумнейшая ловушка в чаще джунглей, да еще глухой ночью при пасмурном небе, — в противном случае этот ловкач и звезды призвал бы себе на помощь. Самое печальное заключалось в том, что он никоим образом не выглядел тщедушным замухрышкой (попробовал бы кто-нибудь победить его в рукопашной схватке!) или женоненавистником (он вовсе не отрицал любовь). Поистине, это было ужасно, — он окутывал вас чем-то вроде флера святости, однако при этом сам отнюдь не выглядел неуязвимым, напротив, — даже казался слабым, слабостойким… Где-то в этой броне таилась же трещина, которую надлежало отыскать; увы, найти ее не удавалось никому. В нем было все, о чем может мечтать женщина, — неординарный, яркий, деликатный, идеальный мужчина до любви, идеальный мужчина после любви. Так где же она — любовь? Нет, решительно, следовало издать закон, не позволяющий тем редкостным особям, которых женское чутье нарекало истинными мужчинами, уклоняться от исполнения любовного долга!
А Реджинальд и не уклонялся. И он прекрасно знал себе цену как мужчине. Ему было известно, что он несет в себе заряд счастья, секрет счастья, и что он мог бы одарить им любую женщину. Все военные баталии и мирные разногласия, все победы и поражения в делах, коих он явился участником, породили хотя бы этот результат, пускай единственный, но драгоценный: они сотворили из него мужчину, достойного этого звания. Земля была планетой настоящих людей, коль скоро на ней жил Реджинальд. Если не считать двух весьма относительных недостатков его характера — способности прослезиться в театре и любви к кроссвордам, — он действительно достиг легкого, но неоспоримого сходства с тем, кого мы считаем нашим создателем.
Ему были ведомы все услады, все возбудительные прелести земной жизни, и он пользовался ими — по мере надобности. Это не отличало его от остальных мужчин. Он питал истинно братское чувство ко всем людям, и добрым и злым. Он был удачлив, но не горделив, отважен, но не тщеславен. На его долю то и дело приходились события, каждое из которых явилось бы единственной гордостью и оправданием любой другой жизни: он спасал детей, он первым входил в захваченные города, он объявил некоему королю, что тот должен немедленно отречься от престола, он провозгласил с балкона свободу и независимость одному народу, он остановил взбесившегося коня, понесшего шарабан с юными пансионерками, он был расстрелян, оставлен на месте казни — и выжил. Вся та жизнь, что исходит из других обыкновенно, банально, как пот из тела, на его пути превращалась в серию героических эпизодов. Повсюду, где бы он ни появлялся, люди готовы были принять его за короля в изгнании, за премьер-министра на своем посту; а он был просто человеком на своем посту, он получал от цивилизованного мира те же дары, что дикари получают от природы. Живой ум, эмоции, чувственность были даны ему не опосредствованно, а естественно, — так же, как хлебное дерево, мясное дерево, винное дерево дают хлеб, вино и мясо дикарям. Злые вспышки молний, робкое мерцание светляков — все было внятно ему, ничто не составляло загадки. Он черпал в деревенском пейзаже ровно и только то, что было там красочного и живописного; в буре — только то, чем она могла устрашить (конечно, если счесть ее результатом вращения земного шара, а не высшим, космическим замыслом); в спокойном море с его редкими барашками, чайками и пароходными дымками — только то, что дышит мирным величием; но его отношение ко всем этим зрелищам не заключало в себе ничего противоестественного или надуманного; и совершенно так же сообщался он с человеческими существами и животными. Никто лучше него не понимал, что есть лошадь, ее изящная красота, ее порода и стать, что есть союз всадника и лошади. Собаки и кошки с первого взгляда зачисляли его в почетные члены собачьей или кошачьей семьи. Надобно также заметить, что жизнь его облегчалась следующим обстоятельством: он достиг ее зенита, иными словами, вершины, откуда начинается спуск.
Иногда его обуревали сомнения. Он думал: «Я такой же, как другие». И принимался подстраивать человеческий инструмент, коим являлся, к резонансу окружающего мира, к его самым прелестным пейзажам, к самым устойчивым или самым эфемерным явлениям, к Шуберту, к Шопену. Но ему неизменно приходилось убеждаться в том, что между ним и вселенной существует та же прочная связь успеха, какая объединяет современнейший радиоприемник с радиоволнами. И для того, чтобы поймать нужную станцию, чтобы найти точки соприкосновения, обычно неуловимые, между океаном и невинностью, замком Шамбор и благородством, весною и справедливостью, ему не нужно было ни тратить слова, ни искать, — всего лишь появиться, вот и все.
Вместо невинной юношеской чистоты, которую он, впрочем, до поры до времени заботливо припрятал, он обладал чистотою высшего существа, каковым и являлся, и ему не хотелось расточать ее попусту.
У Реджинальда были друзья — мужчины и женщины, — питавшие тщеславные замыслы на его счет и ставившие перед собой одну и ту же цель — устроить его жизнь. Но все они ошибались. Ибо они искали равную ему, а такой не находилось. Все пытались организовать идеальный брак, коего требовал один только его внешний вид. Старые дамы, большие искусницы по части устройства законных или незаконных связей, сочли бы свою жизнь не напрасно прожитой, а все грехи — искупленными, удайся им свершение этого союза. Одни из них видели залог успеха в безупречной красоте, другие — в интеллектуальном или духовном совершенстве. Некая дама почти преуспела в своем сватовстве: она уговорила его подумать об одной молодой девушке, которой восхищались все без исключения, и он согласился взглянуть на нее, и она его действительно покорила, но тем вечером, когда его должны были представить ей, почтенная старушка узнала, что назавтра девушка уходит в монастырь. «Ловко же она нас провела! — сказала дама Реджинальду. — Однако, я уверена: если она позволит вам поговорить с нею, вы сможете ее разубедить и увлечь».
Девушка позволила. Она согласилась на получасовую встречу. Старая дама в полном восхищении оставила их наедине, заранее уверенная в победе Реджинальда над его небесным соперником, сама же уселась в гостиной играть в безик с теткой невесты. Она посулила Богу самую толстую свечу, если он согласится потерпеть поражение, и вот, по истечении получаса, девушка вышла с сияющим лицом, почти что об руку с Реджинальдом. Усаживаясь в машину, старая дама рассталась с последними сомнениями: она приметила на лице Реджинальда след помады. О, едва заметный мазок, — ведь Шанталь подкрашивала губы лишь затем, чтобы родители не сочли ее анемичной, и еще потому, что Христос любит видеть своих девственниц цветущими. Итак, цветущая девственница поцеловала Реджинальда. И, однако, на следующий день Шанталь ушла в монастырь. Она колебалась до последней минуты, ибо не находила отрады в мирской жизни, ибо слегка презирала ее, ибо почитала трусостью и эгоизмом стремление покинуть то слабое и неверное, чем отличалась эта жизнь, ради прекрасного; то низменное, что было в этой жизни, ради совершенного. И накануне того дня, когда девушка встретилась с Реджинальдом, она уже было собралась принести великую жертву, а именно, остаться в миру, играть в бридж с престарелыми ревматиками, в теннис с молодыми идиотами, беседовать с немыми и любоваться пейзажами в компании слепых.
Но последний представитель этого мира, в эти последние полчаса, заставил ее проникнуться красотою и соблазнами мирской жизни. Он вошел так тихо, заговорил так мягко, так ненавязчиво и тактично держался несколько минут вне ее, вне ее сердца, что она сразу же поняла его, и открыла свое сердце, и впустила его в свою душу. И с этого мгновения она получила, наконец, то, чем можно жертвовать, ибо величайшей жертвою стало теперь бегство от мира, в котором жил он, Реджинальд. Отныне девушка отдавала Господу не пошлое и бесцветное существование, но возможную жизнь с Реджинальдом. И величайшей человеческой жертвою, на которую она решилась и которая смертельно ранила всю ее — и плоть и сердце, — стал отказ иметь сына от Реджинальда. Насколько же ничтожно было то едва заметное красное пятнышко, что она украла у Бога, по сравнению с багряным румянцем, залившим ее лицо в момент этого отречения! А Реджинальд, со своей стороны, подумал: «Что мог бы я добавить к такому счастью? Бог в двести тысяч раз лучше меня выполнит ту роль ничтожного обожествленного человека, которая привлекла ко мне Шанталь…» Он не стал смывать этот поцелуй, — хранил его всю ночь и весь следующий день. Впрочем, к четырем часам, к тому мигу, когда Шанталь вошла в монастырь послушницей, он взглянул на себя в зеркало и увидел, что след исчез. С тех пор, когда на его щеках проступал чуть заметный румянец — знак усталости или артрита, он называл его иначе, он звал это «поцелуем Шанталь».
Ибо Реджинальда отнюдь не пугало то, что его героинь зовут Шанталь, Ядвига или Мэлси, что они носят громкие фамилии. И это не только из ненависти к «народным» романам. Просто для него это было и жизнью и, одновременно, театром. Истинно человеческий конфликт начинается не ниже, чем с королей, и божественный дух осеняет лишь тех, кто умеет презреть низменную заботу о теле, кто вообще не имеет тела, — королей и детей. Реджинальд с трепетом вспоминал о самой безумной любви, какую вызвал в другом сердце. Случилось это в Португалии, во время его посещения Алькобасы, где похоронены знаменитые влюбленные; следом за ним к гробнице подошла португальская супружеская пара, с виду зажиточные торговцы; они вели за собой дочь, девочку лет восьми. В дверях толпился народ, произошла легкая заминка, и Реджинальд взял девочку за руку, чтобы уберечь от давки; малышка вцепилась в него и больше не отпускала. Экскурсия длилась несколько часов. Вначале следовало осмотреть прилегающую часть аббатства — залитые солнцем дворики, библиотеку, увешанную картинами. На одной из них маленькая девочка держала за руку святого с ореолом вокруг головы; новая подружка Реджинальда указала ему на ореол и на цепь, соединяющую руки девочки и святого на холсте. В трапезной устраивалась дегустация вин; одного стакана не хватило, и они стали пить из общего бокала. Отец и мать польщенно улыбались, не подозревая о грозящем им несчастье. Среди всех этих гобеленов и шпалер, нарисованных или изваянных великолепных персонажей, на фоне изысканной, изобильной роскоши они выглядели в глазах любимой дочери унылыми приземленными существами, и это отвращало ее от них. По ходу экскурсии пришлось всходить на террасы, откуда открывался вид на море, по двум длинным симметричным лестницам, разделившим толпу посетителей на два потока.
— Отдайте ее мне, — сказал Реджинальд родителям.
— Мы ее вам отдаем, — ответил отец.
И девочка была отдана, и поверила в то, что отдана навеки. На слишком крутых ступенях он брал ее на руки. Она целовала его. Она не могла понять, что он говорит, ибо не знала французского языка. Но для любящего сердца слова излишни, ненадобны. Они проходили длинными галереями, где спали вечным сном, под стеклянными крышками гробов, монахи. Родители девочки тоже оказались в галерее, но по другую сторону, и оттуда, из-за мертвецов, подавали им знаки. Дочь отвечала им; она еще крепче обхватила левой рукой шею Реджинальда, а правой, неохотно разжатой, помахала этим родителям, которые, в общем-то, были совсем незлыми, нет, очень даже добрыми и хорошими — пока она жила только подле них. Реджинальд делал ей комплименты по поводу ее платьица — желтого с красным пояском, и эти комплименты она понимала даже на чужом языке, вот только горько сожалела о том, что ей пришлось оставить дома, в Ливье, свое красное платье с желтым поясом. Но к чему теперь эти сожаления! Ведь ей так повезло! Всего-то восемь лет она ждала своего счастья, — редкое везение для девушки! Стоя перед гробницей влюбленных, она слушала рассказ экскурсовода сдержанно, недоверчиво, почти враждебно. Как можно верить в подобные истории: любовь — вовсе не редкость; взять хоть их пару, их историю, столь непохожую на горести четы, недвижно лежащей там, под мраморной плитой. Реджинальд чувствовал, как возгорается любовь в этом детском сердечке, и в душу его потихоньку закрадывался страх. Он нарочито сурово заговорил с девочкой разок-другой. Та вздрагивала, страдала, но в результате становилась еще нежнее, еще покорнее, и ему пришлось, во искупление своей строгости, погладить ее по головке.
Во время трапезы родители сидели на другом конце стола. Они болтали с полковником от инфантерии колониальных войск, они смеялись. Что ж, тем лучше, если родители, которым предстоит разлука с дочерью, могут столь легко утешаться в обществе полковников от инфантерии колониальных войск. Но вот, наконец, настал миг, когда все вышли из монастыря, и за воротами девочка увидела две разные жизни: слева стоял великолепный автомобиль с великолепным шофером, стоял человек, которому ее отдали навсегда, которому она отдавала себя каждую минуту нынешнего дня; справа — омнибус, увозящий в Ливью семью, живущую в Ливье, на центральной площади с аптекой. Когда Реджинальд наклонился, чтобы поцеловать девочку на прощанье, она поняла, что он покидает ее, и закричала во весь голос. Он и в самом деле ласково нес ее к родителям. А она отбивалась что было сил, она кричала родителям, что ненавидит их, Реджинальду — что любит его; она цеплялась за него, родители тянули ее за ноги, за худенькие детские ножки, заголившиеся до самого верха.
— Она права, — думал Реджинальд, — она-то как раз и права. В мире существует только одна поистине страшная вещь — отсутствие. Она не желает отсутствия. Ее головка, прижатая к моей, — вот минимум присутствия.
Он сам никак не мог осмелиться разжать эти судорожно вцепившиеся ему в шею ручонки, оголенные брыкающиеся ножки, которыми она то лягала родителей, то обхватывала его талию. Вокруг начали собираться люди. Подошли жандармы, они стояли, не решаясь вмешаться. Потом монахи — эти шепотом выспрашивали у жандармов, что произошло.
— Малышка Бентес не хочет возвращаться в Ливью, — объясняли жандармы.
— А ведь какой красивый город, — вздыхали монахи, — тамошний падре умеет отыскивать подземные источники.
— Ей хочется уехать в этом красивом автомобиле.
Неправда, совсем не так! Она охотно села бы в омнибус вместе с Реджинальдом, и омнибус тотчас превратился бы в волшебную крылатую карету, в ковер-самолет; охотно вернулась бы в Ливью вместе с Реджинальдом, и Ливья тотчас стала бы красивейшим городом в мире. И пока Реджинальд удалялся, монахи, стражи порядка и прочие зрители молча глазели на жалкий желтый комочек, катавшийся в дорожной пыли с пронзительными выкриками, совершенно, впрочем, бессмысленными, ибо Реджинальд и девочка забыли даже назвать друг другу свои имена.
С тех пор Реджинальду частенько не хватало этого имени. Сколько раз порывался он написать в Алькобасу, — там наверняка помнили об этом скандальном происшествии; сколько раз порицал себя за то, что не отправился в Ливью — жить рядом с восьмилетней, влюбленной в него девочкой. То был его грех перед Богом, и он зачтется ему в Судный День. Правда, для этого сначала следовало умереть… Он мог бы послать ей игрушки, получить от нее портрет в красном платьице… Кто же, кто же, в конце концов, смог ее утешить? Она жила в той глухой португальской провинции, где мужчины бьются дубинками до смерти. Кто же, кто бился на дубинках за нее? При ее-то «везении», тот, кого она полюбила, скорее всего должен был погибнуть в такой схватке или выйти из нее с выбитыми зубами, с вытекшим глазом. Но тогда приняла ли она его соперника?..
Пока Реджинальд, погруженный в размышления о маленькой португалочке, проходил по аллеям Сен-Жермена, Нелли в самом безрадостном настроении прогуливалась на другом конце леса. Ее консьержка, узнав, что Мадам едет «на природу», поймала ее в дверях и навязала в попутчицы свою дочку, восьмилетнюю девочку, которой Нелли не смогла отказать в удовольствии прогулки. Но если так трудно найти свою любовь, будучи одной, то, поверьте, не очень-то приятно искать ее в компании маленькой девочки. Да и было в этой прогулке что-то лицемерное: ребенок думал, будто его ведут в лес, а вместо этого они оказались на площадке, открытой всем ветрам и каждую минуту напоминающей о том, что Париж всего в двух шагах. Впрочем, Люлю сразу обо всем догадалась. Когда, по прошествии получаса, Нелли так и не сдвинулась со скамейки, согласившись лишь издали наблюдать за «охотой на леопарда», развернувшейся в чаще, Люлю поняла, что Мадам кого-то ждет, и пришлось Нелли посвятить ее в свою тайну.
— Кто должен прийти?.. Один друг… Какой друг? Знает ли его Люлю?.. Нет, Нелли и сама не уверена, что узнает его… Почему? Они назначили друг другу свидание письмом? Ой, наверно, они познакомились по брачным объявлениям! Точно так вышла замуж ее мать; она нашла себе такого милого, доброго, щедрого господина, — настоящий друг, не покидает ее ни днем, ни ночью (вышеописанный господин был отцом Люлю, лодырем, вечно без гроша в кармане; он ежедневно напивался в стельку и колотил их обеих до полусмерти перед тем, как отправиться в бистро…)… О нет, это кузен, дальний родственник, она его очень любит, однажды в детстве он ее спас… А он-то, он ее любит?.. Да, он поклялся, что будет хранить ей верность до гроба… А как же они узнают друг друга, по цветку, по газете в руке?.. Нет, ни по чему, но они непременно друг друга узнают.
Люлю вовсе не была в этом уверена… Она засыпала Нелли вопросами, а та с удовольствием погружала девочку в атмосферу романа, который еще и не существовал, но уже получил право на существование благодаря простодушной вере Люлю.
— Вот он! — восклицала Нелли. — Смотри, у него гвоздика в петлице.
Но нет, это был не он, это прогуливал своих китайских собачек майор запаса Лорибаль. Впрочем, майор Лорибаль действительно остановился перед Нелли, загородив собою весь вид, потоптался в нерешительности, но, так и не осмелившись заговорить, кашлянул и удалился.
— Вот он! Смотри, как спешит! — восклицала опять Нелли.
И в самом деле, из чащи Сен-Жерменского леса быстрым шагом выходил мужчина с большими голубыми глазами. Он был красив, он был в визитке… Но, увы, это был не тот… И вдруг Люлю угадала по лицу Нелли, что явился настоящий.
Люлю твердо верила, что он тотчас признает Мадам. У него были добрые глаза, он не носил монокля. Он был прост и, значит, душа его полна воспоминаний. И потом, кого ж еще узнавать на этой площадке, как не Мадам?! Даже те, кто ее никогда не видел, — майор Лорибаль, юный голубоглазый архивариус — и те ее признали.
— А у вас был условный сигнал, когда вы встречались?
— Да, — отвечала Нелли, — обычно я насвистывала три первые ноты из «Прощальной песни».
— Ну так вам надо свистнуть, и он подойдет. Вот он… сидите смирно!
И они обе замерли на скамейке, тесно прижавшись друг к дружке; так дети, играющие в прятки, укрываются в шкафу; Нелли с застывшим, устремленным вперед взглядом, и Люлю, чьи глазки бегали, как мыши, обшаривая аллею, откуда до них уже доносился скрип песка под ногами Реджинальда.
Он шел прямо, никуда не сворачивая.
— Эй! — крикнула Люлю.
— Молчи! — одернула ее Нелли.
— Он глядит на нас, ну, наконец-то он глядит!
И действительно, Реджинальд, словно разбуженный зовом Люлю, взглянул на их парочку, улыбнулся Люлю, как будто узнав ее, и… прошел мимо.
— Неблагодарный! — возмутилась та. — Мужчины — они все такие?
— Да, — ответила Нелли. — Все… если не считать этого.
Довольно неожиданный вывод. Но Люлю верно поняла его.
— У некоторых мужчин плохая память на лица, они никогда не признают знакомых. До чего ж это ужасно, особенно когда мужчина из симпатичных и привязчивых! Они признают одни только шляпки, так мамаша говорит. Вы какую носили в последний раз, когда он вас видел?
— Маленький ток из перьев гагары. Я тебе подарю его сегодня вечером, если он меня узнает.
— А платье какое на вас было?
— Беличья накидка, — ведь мы расстались зимой. Ты и ее получишь, если он меня узнает. Но ты видишь, что-то не похоже…
— А это мы сейчас поглядим! — ответила Люлю. — Жалко, я не умею свистать. Какая музыка в этой вашей песне? Как ее насвистывают?
И в ту же минуту Люлю, которую все мальчишки квартала — помощники мясников и молочников — так и не смогли обучить художественному свисту, величайшим усилием вытянутых губок издала пронзительный звук, который, однако, никоим образом не походил на начало «Прощальной песни».
А Реджинальд тем временем уже отошел довольно далеко.
— Ну, ничего, он вас признает на обратном пути…
Может быть… вполне вероятно. Вот только как узнать, вернется он или бесследно скроется в лесу?
— Да куда ж он денется, коли ему здесь назначено свидание! — возразила Люлю.
Нелли, однако, продолжала сомневаться, и, в самом деле, Реджинальд нерешительно остановился на опушке дубовой рощи. Но, видимо, дубы чем-то привлекли его, и он шагнул было вперед. Он походил на тех киноперсонажей, которые, явившись на миг и исполнив свою роль по воле сценариста, возвращаются туда, откуда пришли.
— Может, он думает, что вы там, в лесу? — предположила Люлю.
И она испустила крик. То была не «Прощальная песнь», то был именно крик, а еще вернее, клич, с помощью которого Люлю, разузнавшая в бакалейной лавке какие-нибудь новости, интересные для девчонок с ее улицы, вызывала из дома обеих дочерей соседней консьержки, малышек Папай. Однако сей папайский вопль оказался куда эффективнее пения: Реджинальд обернулся; если человека привлекли солнечные блики на дубовых листьях, то почему бы детскому крику не остановить его?! Тем более, что крик-то был весьма неординарный. Он представлял собою комбинацию брачного призыва маралов, разученного лакеем-баском с третьего этажа, и тирольских переливов, освоенных штукатуром с их улицы.
Итак, Реджинальд вернулся, прошел мимо них. Но девчушка, испустившая вопль, словно онемела; он улыбнулся ей, как знакомой, и миновал их скамью.
— Неужто вы так сильно изменились? — возмутилась Люлю.
— Да, — ответила Нелли. — Десять лет назад волосы у меня были совсем светлые.
— Но глаза-то у вас остались такие же черные, они ж не меняются!
— Нет, меняются, — возразила Нелли. — Тогда они были совсем голубые.
— Ну а зубы? Уж ваши-то зубы ни с чьими не спутаешь!
— А их у меня в пятнадцать лет и не было, они выросли позже.
— Да, видать, зря вы не одели свою беличью накидку и гагарью шляпу, — заключила Люлю.
Но ей по-прежнему казалось, что от нее скрывают всю правду. Может, Мадам и этот — прогульщик — тайком от нее условились, что признают друг друга как раз притворившись, будто не признали?
— Но вы-то, вы-то уверены, что это он самый? У него-то хоть волосы и глаза те же, что прежде?
— Да. Это, наверное, я так сильно изменилась. Вот видишь, он уже далеко. Он уходит.
— Гляньте-ка, он что-то уронил. Может, это знак?
— Нет, всего лишь старый билет метро.
— А разве у него нет машины?
— О, конечно, у него куча машин, и шоферов, и скаковых лошадей, но только сегодня он вверил себя низшим силам земли.
— А это чего — низшие силы земли?
— Это те, что заботятся о маленьких людях.
— О Папайках и обо мне?
— Да. Ты ведь не хотела бы передвигаться по свету особыми дорогами?
— А у Папаек есть тандем.
— Все тандемы и все трехколесные велосипеды подчиняются низшим силам земли. Им подчинены даже такие вещи, о которых никогда этого не скажешь, — например, лифт, что поднимает туристов на самый верх Эйфелевой башни. Впрочем, им повелевает ложная высшая сила. А вот лифтом отеля Крийон управляет самая настоящая.
— Значит, ни Папайки, ни я никогда не сможем распоряжаться этой самой высшей силой?
— Это очень трудно. Как-нибудь я попробую посадить тебя на скаковую лошадь…
— А я уже сидела на такой. Папаша возил меня в конюшни Шантильи, там у него кузен работает конюхом, так меня посадили на одну кобылу, ее звали Армидой. Но только ее не выводили из стойла. Значит, тогда это не была высшая сила?
— Ну отчего же, конечно, была, только она не двигалась. Люди скромные иногда находят ее, но в бездействии. Вспомни-ка, в тот день ты была храброй и послушной девочкой, не правда ли? Это означает, что ты приобщилась к жизни высших сил.
— Мадам, мы же его упустим! Гляньте-ка, он уходит! Когда вы еще встретитесь?!
— Через десять лет, ровно через десять лет, раньше мы друг друга не узнаем. Оставь, пусть его идет.
Но Люлю отнюдь не намерена была спускать подобные промахи. Она смутно понимала, что мужчина и женщина, когда они встречаются и узнают друг друга, не должны терять ни минуты. Десять лет радости, десять лет счастья — это много значит даже для такой малолетки, как она.
— Надо пойти за ним! Пошли за ним, Мадам!
Напрасно Нелли сопротивлялась, — девчонка уже пустилась бежать. Нельзя было отпускать ребенка одного в Сен-Жерменский лес, в чащу, где и впрямь водились низшие силы — ниже некуда. А Люлю тем временем звала во весь голос, и Реджинальд, оглянувшись, смотрел на догоняющую его девочку, думая, что потерял или забыл какой-нибудь пустяк. Он забыл Нелли. Он потерял Нелли. Он ускорил шаг; Люлю совсем запыхалась: хотя она и бежала со всех ног, расстояние между ними было слишком велико и она безнадежно отставала, вот уже и споткнулась несколько раз. Ей оставалось лишь одно средство — упасть и позвать на помощь. Что она и сделала, пока Реджинальд и Нелли подбегали, каждый со своей стороны, к распростертой на дороге девочке, которая теперь плакала уже непритворными слезами.
Реджинальд всмотрелся в девочку. Она напомнила ему маленькую португалочку; вот и эта тоже завладела им и больше не хочет отпускать.
— Что с тобой, дитя мое?
— Вы должны ее признать!
— Признать… кого?
— Она просто изменилась. Она больше не носит шляпу из гагары, но все равно это она!
— Кто «она»?
— Ну, она… которую вы ищете. Я его поймала, Мадам! Я его поймала!
Пленник странной девчонки взглянул на подходившую Нелли. Он взглянул на нее, но не увидел. Слепец! Неужто он и впрямь не узнает ее?! Люлю разразилась рыданиями.
— Да что с ней?
— Она хочет, чтобы вы меня узнали, — объяснила Нелли. — Эта глупышка придумала такую игру. Уж и не знаю, что она забрала себе в голову.
Он улыбнулся. Он всмотрелся в ее прелестное лицо. И вошел в игру.
— Ну о чем я только думал! — сказал он. — Конечно же, это вы.
— Она, она самая! — вскричала Люлю.
— Вы только послушайте эту малышку! Но вы совсем не переменились!
— Только глаза! — закричала опять Люлю. — И еще волосы…
— Сколько же времени мы не виделись?
— Десять лет! — объявила Люлю. — И кабы не я, так еще десять лет потеряли бы даром. Ох, Мадам, я помираю — хочу пить!
Реджинальд пригласил дам на чашку чая. После чаепития роскошный лимузин, дожидавшийся у павильона, повез их в Париж. Люлю потрясенно молчала. В автомобиле было полно цветов, куда ни глянь, кожа, бархат, кленовые панели, серебро и зеркала. Он был вполне достоин того, чтобы на его счет обманулись все высшие силы земли.