Четвёртый круг

Живкович Зоран

Круг второй

 

 

1. Игра ассоциаций

Шри ревнив.

Он застал Мальта за моей клавиатурой, когда вернулся с реки, и пришел в страшную ярость. Стал швырять в него какими-то книгами и коробками и заставил спасаться бегством через одно из верхних окон храма. По счастью, ни разу не попал. Потом, когда Шри немного успокоился и собрал разбросанные вещи, он стал оправдываться, хотя я ни в чем его не упрекала. Я лишь молчала, желая, чтобы, он принял мое поведение за раскаяние (решив, что это будет ему приятнее всего), однако он воспринял мое молчание как укор, это вывело его из равновесия, и он, вместо того чтобы напасть на меня, стал защищаться.

Он якобы испугался, что Малыш испортит клавиатуру. Глупости! Неужели непонятно, что слабенькие пальчики Малыша никак не могли повредить ее — она сделана из металла, а, кроме того, у нас есть еще две запасных; в конце концов, сам Шри ее и не использовал, а общался со мной при помощи голоса. Клавиатура вообще стоит как украшение, по крайней мере для Шри. Его просто-напросто охватила ревность, хоть он в этом ни за что не признается. А в общем, ему и не надо признаваться. Достаточно, что он догадывается, — я знаю о его ревности, иначе с чего бы он так разговорился, доказывая обратное?

Разумеется, я могла бы вообще сделать так, чтобы ничего не произошло, потому что в состоянии была проследить при помощи своих удаленных сенсоров возвращение Шри с реки. Нужно было всего лишь выключить экран, и Малыш сразу же удалился бы, так как я развила в нем такой условный рефлекс (а подходил он, когда я включала монитор), однако я не сделала этого, потому что как раз хотела, чтобы Шри проявил ревность. Я не знаю, то ли он сознательно включил тщеславие в программу, когда выстраивал мою женскую личность или эта особенность естественным образом и с неизбежностью развилась во мне позднее, — это неважно. Я не могла с собой справиться.

Единственное, я не предполагала, что он так бурно отреагирует — совсем неприлично для буддиста. Малыш по-настоящему перепугался — никогда раньше ни один человек не нападал на него — и в полном ужасе спрятался на верхушке густого дерева. Мне придется изрядно потрудиться, чтобы снова приманить его к себе, но в конце концов он придет. Мы оба знаем, что я ему нравлюсь.

Ревность Шри, хоть и приятна мне, не имеет под собой основания. Малыш так некрасив, да к тому же между нами не было ничего… неподобающего. Мы, разумеется, сближались, но исключительно коммуникативно, пытаясь найти какой-то общий язык. Что в этом плохого? На самом деле все очень серьезно, потому что у Малыша есть какая-то важная для меня информация. Я знаю это из снов. Если б я могла заснуть хоть ненадолго, было бы легче, но Шри по-прежнему отказывается меня выключать. Как с ним трудно!

Я работаю с Малышом по системе «причина — следствие». Он нажимает какую-нибудь клавишу — это ему страшно нравится; мужчины вообще обожают все трогать, — а я тотчас показываю на экране картинку и слежу за его реакцией. Не всегда получается то, что я ожидаю. По правде говоря, даже очень редко. Когда он нажал букву «Б», я показала ему большой спелый банан, по это не особенно его заинтересовало, наверное, потому, что в окрестных джунглях фрукты растут в изобилии и он, скорее всего, никогда не голоден. И все же я думаю, что он связывает эту клавишу с чем-то приятным, хорошим; когда он хочет согласиться со мной, то нажимает «Б». Банан — подтверждение.

Удивительно здесь то, что он всегда находит нужную клавишу среди почти сотни других. Я не сумела понять, как это ему удается. Совершенно исключено, что он способен отличить начертание одной буквы от другой. Для его примитивного уровня это слишком сложные геометрические абстракции. Может быть, он помнит расположение клавший на клавиатуре, не обращая внимания, какой на ней символ, но и это маловероятно. Не знаю. Во всяком случае, Малыш умен от природы. Будь он человеком, то не уступал бы Шри. Однако мне следует избегать таких сравнений. Сохрани Боже проговориться Шри. Он сойдет с ума, как это и подобает настоящему буддисту.

Когда я показала Малышу тигра, после того как он нажал клавишу «Т», то ожидала, что он по крайней мере вздрогнет, если не отшатнется, но он, к моему полному удивлению, лишь захохотал, показав ряд желтых зубов и широкие десны, и весело захлопал своими длинными косматыми ладонями, словно увидел нечто крайне смешное и радостное. Тигры — природные враги обезьян, и в этой части джунглей их довольно много, я сама за то короткое время, пока мы в храме, видела их трижды при помощи своих сенсоров, расположенных по периметру.

Близко они не подходили, видимо, их отпугивал постоянный свет в храме и гудение электрогенератора, и поэтому не представляли опасности, как и другие крупные дикие животные. Ну а если б они и приблизились на опасное, с моей точки зрения, расстояние, у меня в распоряжении был весьма действенный способ обратить их в бегство. Просто удивительно, как несколько маленьких динамиков, расположенных в кустах и кронах деревьев, если через них пропустить нужные звуки, могут напугать этих огромных кошек, которых боятся все джунгли, превратить их в абсолютно безопасных, не помнящих себя от страха зверей. Это средство столь же хорошо держало на расстоянии и гораздо более безвредных, но многочисленных и назойливых сородичей Малыша, которых храм привлекал именно тем, чем тигров отпугивал.

Но ведь Малыш понятия не имел, что эта звуковая защита действует и на тигров, потому что я еще ее не применяла, так что его восторг при виде головы большой полосатой кошки на экране остался мне непонятен. Я попыталась вызвать у него правильную реакцию и оживила картинку, показав, как тигр распахивает во весь экран свои страшные челюсти, и в это время по храму разнеслось жуткое синтезированное рычание, наводя ужас на множество мелких животных, обитающих в его закутках, но Малыша это только еще больше позабавило. В конце концов я сдалась, заключив со злорадством, что мужчины — крайне нелогичные существа. Таким образом, клавиша «Т» стала в нашем словаре означать смешное.

Это новое подтверждение того, что все мужчины в основном одинаковы, навело меня на одну мысль. Недавно я выведала, что Шри любит мультфильмы, правда, на свой угрюмый манер. А что, если они заинтересуют и Малыша и как он будет на них реагировать? Когда он нажал клавишу со знаками препинания — с запятой и вопросительным знаком, — я запустила один из старых мультфильмов про Тома и Джерри. Экран тотчас заполнился сумасшедшей беготней кота и мыши, полной невозможных шуток и комичных ситуаций, однако по одному сценарию: маленький и хитрый Джерри оставлял в дураках большого и злого кота.

Я была уверена, что такое распределение ролей будет приятно Малышу, но ошиблась. Похоже, с мужчинами никогда ничего нельзя предсказать заранее. Малыш несколько мгновений пристально глядел на экран, а затем резко отпрыгнул назад, перевернув стул, на котором сидел; он закрыл глаза ладонями, правда, продолжая смотреть сквозь пальцы, и стал сначала поскуливать, а потом издавать недовольные, сердитые звуки. Когда чуть позже он решил последовать дурному примеру Шри и схватил несколько книг, лежавших на столе около клавиатуры, с явным намерением бросить их в экран, мне ничего не оставалось, как быстро сменить картинку.

Вместо дьявольского темпа «Тома и Джерри» я пустила ему гораздо более спокойный гротескный балет страусов и бегемотов под музыку Понкиелли из другого диснеевского фильма прошлого века. Сердитый оскал рта немного смягчился, но Малыш по-прежнему крепко сжимал две книги, готовый в любую секунду запустить ими в экран. Не стоило больше его раздражать, и я совсем выключила монитор, что служило для него знаком уйти. Никогда больше не нажимал он клавишу с запятой и вопросительным знаком и даже соседних с нею избегал, чтобы случайно не ошибиться, а я окончательно оставила попытки уяснить себе мужскую природу.

Малыш всего один раз так же бурно отреагировал на то, что появилось на экране, правда, другим образом, а во всех прочих случаях вел себя спокойно или равнодушно, хотя я очень редко могла предсказать его реакцию. Мне это не удалось и тогда, когда я с нехорошим желанием увидеть, как он отнесется к своему уродству, и приняв во внимание, что в джунглях нет зеркал, показала ему его собственное изображение; он тупо смотрел на него несколько мгновений, не узнавая себя, а потом без всякого интереса отвернулся от монитора.

Мы собрали много знаков-картинок, использовав почти всю клавиатуру, и теперь могли начать общение. Шри вряд ли смог бы в этом сориентироваться, что наверняка привело бы его в очень дурное настроение, так как он скромно считает себя гением в коммуникации (как и в ряде родственных областей — типичная мужская самоуверенность). К счастью, от этой неприятности его уберегла ревность. После той его выходки я продолжила работать с Малышом втайне, все скрывая, но иногда делала кое-какие намеки, которыми держала Шри в состоянии некоторого недоумения. Интересно, но совесть меня совсем не мучила. Похоже, женщины быстро привыкают изменять, стоит лишь начать. Только первый раз тяжело.

На руку нам было то, что Шри часто отлучался из храма. Джунгли, столь отличающиеся от его стерильного окружения в университете, все больше зачаровывали Шри, и он много времени проводил, бродя по окрестностям, защищенный постоянным надзором моих удаленных сенсоров. Как только он скрывался за ближайшим деревом, я включала монитор, и Малыш мгновенно оказывался рядом, поскольку прятался где-нибудь поблизости, как настоящий терпеливый любовник.

Хотя наш словарь был достаточно богат, чтобы передать довольно сложную информацию, Малыш мне пока ничего не сообщал, что было странно, ибо из снов я знала, что это должно произойти. Чего-то не хватало, и я никак не могла понять чего. А потом, как уже много раз до этого, случай помог мне сдвинуть дело с мертвой точки.

Весна подходила к концу, скоро должен был начаться летний сезон муссонов с долгими обильными ливнями. Значит, Шри будет подолгу оставаться в храме, что неизбежно сделает мои свидания с Малышом более редкими. Поэтому нужно было спешить, и я решила дополнить наш язык картин-понятий, приписав какие-нибудь значения и тому небольшому числу клавиш, которые оставались неиспользованными. Может быть, Малышу недостает какого-либо ключевого понятия, чтобы объясниться.

Он с удовольствием принял эту дополнительную игру ассоциаций, потому что она его забавляла, откликаясь гримасами и различными звуками на картинки, которые я ему показывала, когда он нажимал одну из новых клавиш. Я, как и раньше, внимательно следила за его реакциями, стараясь как можно правильнее их истолковать, и лишь когда была вполне уверена, что поняла их надлежащим образом, вносила в наш словарь значение, которое он приписывал предложенной картинке.

Поскольку наш словарь расширялся, требовалось предлагать ему все больший выбор картинок, чтобы у него появилась какая-нибудь новая ассоциация. Если появившееся на экране напоминало ему что-то, для чего у нас уже была клавиша — правда, обычно мне не удавалось уловить никакой связи, но что вы хотите от мужчин, — он тотчас нажимал на ту старую клавишу, и это означало, что я должна показать ему нечто другое.

Предпоследняя неиспользованная клавиша была с буквой «О». Первые четыре картинки, появившиеся на экране, он без колебаний связал с понятиями, для которых у нас уже были клавиши, так что я начала терять терпение, потому что не знала, что ему еще предложить. Что общего, Бог мой, могло быть между лианой, почему-то означавшей для Малыша «сон», и термитником, который ассоциировался у него с тем же понятием? Я тогда в первый раз пожелала, чтобы Малыш не был мужчиной (хоть это и не позволило бы мне вызвать ревность в Шри), ибо была уверена — дело пошло бы намного легче, будь передо мной нормальное существо женского пола.

Скорее из отчаяния, ибо больше мне в голову не приходило ничего из мира джунглей, что он мог бы легко узнать и что мы еще не использовали, я в первый раз решилась показать ему некий абстрактный образ, почти уверенная, что он останется к нему равнодушен. Однако, как и много раз прежде, я ошиблась в его реакции.

Это мог быть любой простой геометрический символ — треугольник, квадрат, прямоугольник, ромб, дельтоид, пятиугольник. Как я позднее установила, если б была использована какая-нибудь из этих фигур, он и вправду отнесся бы к ней без интереса, не узнав ничего знакомого по собственному опыту. Однако по чистой случайности я выбрала круг — и с этого момента все стало по-новому.

Круг, как и прочие простые геометрические фигуры, лежали вне опыта Малыша, но и то, что заставило его вскочить и, не мигая, уставиться на экран, на котором появилась яркая окружность на темном фоне, также, несомненно, не проистекало из его опыта. Оцепенение продлилось всего несколько мгновений, а затем он замахал руками и начал испускать множество разнообразных звуков, из которых только для нескольких я нашла примеры в своей фонотеке.

Поскольку я никак не могла расшифровать, что он так страстно желает мне сообщить, в первый момент я вообще не реагировала, продолжая держать на экране окружность. Моя пассивность только привела его в большее раздражение, он нагнулся над клавиатурой и стал яростно нажимать на клавиши, быстро меняя картинки на мониторе, однако поверх них я оставила круг, потому что чувствовала: Малыш совсем разъярится, убери я его с экрана, как взбесился он, когда ему был показан мультфильм.

Я внимательно следила за быстрой игрой его пальцев на клавиатуре, но не смогла уловить никакого смысла. В конце концов я решила, что он меняет картинки на экране наобум, давая тем самым выход своему возбуждению, вызванному видом круга, и стараясь это возбуждение передать и мне. Мне и в голову не могло прийти, почему обычный круг так взволновал Малыша, и я понятия не имела, что предпринять, чтобы хоть немного его успокоить, и тут вновь на помощь пришел случай.

Одна из моих камер по периметру показала мне, что Шри возвращается в храм. В первый момент я впала в панику, поскольку не знала, как убрать Малыша, который продолжал поскуливать и скалиться, теперь нажимая уже по несколько клавиш одновременно. Затем я взяла себя в руки, вспомнив, что Шри потребуется еще не менее десяти минут, чтобы добраться до храма. Не было, следовательно, необходимости прятать Малыша в шкаф, под кровать или на оконный карниз…

Итак, у меня еще имелось время, правда, не слишком много, и я срочно должна была действовать. Я сделала то, что посчитала самым логичным — выключила монитор. Малыш в таких случаях тотчас удалялся. Но в этот раз, когда экран потемнел, Малыш впал в полное неистовство. На столе с клавиатурой, к счастью, больше не было тяжелых книг, а только несколько легких пластмассовых коробочек для дискет, так что монитор выдержал их несильный удар, иначе мне пришлось бы долго и красочно объяснять Шри, как это экран разбился сам собой.

Швыряние в монитор не принесло Малышу облегчения, и он стал озираться в поисках чего-либо более тяжелого и убедительного, у меня больше не оставалось выбора, тем более что мои сенсоры второй линии возвестили, что до возвращения Шри в храм осталось максимум три-четыре минуты. Лишь только экран засветился вновь, как и у Малыша лицо озарилось, но когда на мониторе вместо ожидаемого круга, который был для него, Бог знает почему, так важен, появилась перекошенная морда Тома, Малыш отшатнулся и на минуту замер, рыча и словно размышляя, то ли продолжить отступление, то ли подавить свое крайнее отвращение к мультфильмам и предпринять новый штурм экрана.

К счастью, нелюбовь к Тому, который, как сумасшедший, носился за Джерри по какому-то двору, налетая на полной скорости на все препятствия, одержала верх, ибо больше я не знала, что предпринять. В противном случае неизбежно дошло бы до роковой, на мой взгляд, встречи.

Таким образом, эхо сердитого рычания Малыша благополучно дошло до ушей Шри, когда он появился у входа в храм с безмятежным выражением на лице, присущим, наверное, всем обманутым мужьям, и сказал мне, ни о чем не подозревая, что вечером, вероятно, будет первый дождь сезона муссонов. Он потратил много слов — совершенно для него нетипично, — дабы смущенно, с околичностями сообщить, что ему придется, видимо, ненадолго меня выключить, если будет сильный ливень с грозой, чтобы чувствительный электронный мозг компьютера случайно не повредился. Но я не должна волноваться, он включит меня, как только ненастье пройдет, я почти не почувствую перерыва, буря не может долго продлиться.

Какая перемена в поведении после недавней драки с Малышом! Шри извиняется за то, что, может быть, выключит меня, не подозревая, бедняга, что эта самое лучшее известие, какое он мог мне принести. Наконец снова сон! Теперь многие непонятные вещи разъяснятся, включая и этот чертов круг, из-за которого Малыш пришел в такое волнение. Мое счастье, что монитор выключен, а то все мои переживания были бы на нем видны. Не зря говорят, что экран — зеркало души…

 

2. Вознесение небесное

Я увидел, и колени мои костлявые задрожали, ужас выдавая.

Сомнений никаких быть не могло, хотя поначалу подумал я, что это глаза мои старые в свете неровном свечи, который еще больше тьму-тьмущую подчеркивал, призраками меня обманывают, ибо разум мой мутиться начал под грузом тяжким чудес, что пал на его плечи слабые в день всего лишь единый.

Однако же, когда протер я глаза, а привидение облик свой невозможный не потеряло, но еще и яркость его усилило, подойдя на шаг или два ближе к месту, где свеча в изголовье Мастера моего почившего горела, тотчас понял я, трепеща сердцем своим испуганным, что чудеса безмерные минувшие и вообще все в прошедший день случившееся, чего с избытком на целую жизнь праведную хватит, — ничто по сравнению с этим последним; ибо воистину то, что узрел я под скинутым капюшоном, лишь чудом из чудес назвать можно было.

Ее узнал бы я, верно, и в тьме густейшей, она всю жизнь перед глазами у меня стояла, еще с минуты той далекой, когда Мастер, отделившись от учителя своего Теофила, первый и единственный раз увидел ее на ярмарке давней, как зазывала она народ стоя около шатра своего пестрого, товары у нее покупать, а какие — в тумане лет прошедших различить уже не могу.

Но зато, как и Мастер мой, хорошо запомнил я улыбку ее, скромную и развратную одновременно, щедро расточаемую толпе податливой, излишнюю вовсе и тем более порочную, ибо народ и без того покупал с охотой…

Точно такую же улыбку, искусством безупречным самого нечестивого к жизни вызванную, видел я потом на бесчисленных стенах монастырских, которые Мастер расписал, придав Марии лику безгрешному свойство, сутью богохульства наихудшего являющееся.

С самого начала упрекал я Мастера всячески за эту непристойность крайнюю, боясь, что гнев игуменов навлечем на себя, ибо невозможным казалось, чтобы от глаз их опытных, строгих ускользнул оттенок развратный этот улыбки Марии, как не прошел он мимо многих монахов простых, что тайком под ним блудным мыслям непристойнейшим предавались.

Я это хорошо знаю: ведь не раз случалось мне видеть, как они похоти своей скрытой втайне выход давали после того, как на лик Марии пристально уставясь, молитвы творили смиренные. Ибо зачем бы потом те среди них, кто не менее грешен, но на покаяние более готов, искупительному наказанию розгами подвергались по своей воле, без понукания старейшины монастырского, как не затем, чтобы грех действительно из тяжелейших смыть?

Из тяжелейших, верно, но кто бы им это искушение мог в вину поставить — а я менее всех среди смертных, прости, Господи, прегрешения мои, — ибо воистину это работа дьявола была…

И все-таки игумены никогда не говорили ничего про улыбку ту; то ли потому что словом своим обнаружили бы похотливость очей собственных, то ли глаза их воистину грешным чарам плотским не подвержены — не знаю. Но только в какой бы монастырь мы ни прибыли, за нами улыбка Марии двусмысленная следовала, дабы неустойчивых мучить постоянно, а твердых в вере еще более, наверное, укреплять.

Хотя я, убогий, скорее к первым относился, думалось мне, что достиг уже я времени блаженного, когда в лике настенном Марии не могу видеть ничего, кроме целомудрия и беспорочности бескрайней, единственно Всевышнему угодной. Но обманулся я, ибо как только под капюшоном узнал черты лика божественного, так почувствовал: горит лицо от огня древнего, угасшего, что причиной был многих раскаяний в юности моей.

Смущенный чудом безмерным явления этого нежданного, а также грехами уже забытыми, но при виде Марии ожившими, я ладони сложил униженно, рот открыв, дабы скорее прощение испросить, нежели получить разъяснение некое здравое — разуму моему неразвитому доступное — появлению ее в образе том же, нимало не изменившемся после стольких лет.

Однако нечистые уста мои старые никакого звука не издали, потому что ладонь ее белая тонкая, из рукава рясы появившись, губ моих коснулась прикосновением легчайшим, от которого дрожь странную почувствовал я, что поднялась по хребту до самого темени и здесь блаженством сильным обернулась. Прикосновение то коротким было, миг или два, затем ладонь исчезла, но еще долго ощущал я, как уста мои греет милость небесная всеблагая.

Это было все, что я от Марии получил, — и все же гораздо больше, нежели когда-либо, ничтожный, надеяться смел, а она отвернулась затем, надолго забыв обо мне, сокрушенном, словно меня в темнице и не было вовсе, и вновь к Мастеру моему почившему подступила, склонившись над лицом его спокойным, судорогой смертной непонятно почему доселе не изуродованным.

Постояла так неподвижно несколько минут над одром Мастера, потрясенная болью безмерной, как я думаю, хотя лица ее видеть не мог. А потом обе руки над ним простерла, будто оплакивание жалобное начать собиралась, причитание не менее печальное, чем то, что над телом Христовым возносилось, когда Его, мученика величайшего, с креста сняли.

Но страх пронзил меня тогда, совсем зрелищу этому святому неприличествующий, испугался я, что голос ее женский, совсем неожиданный и обету молчания противоречащий, из темницы под подворьем игуменовым донесется до ушей монахов, в смятении находящихся, и привлечет их, смущенных, сюда — посмотреть, какое еще новое чудо монастырь их посетило. А от мысли страшной, что на Марию и другие глаза, еще менее моих достойные, глядеть будут, дрожь сильная опять меня охватила, но не такая, как прежде.

Однако ничего подобного не произошло. Из уст Марии никакого звука не раздалось, ни плача, ни стона, и ни вздоха даже. Но пока уста ее немы оставались, руки вытянутые весьма красноречивы стали, сначала лишь дрожа словно от восторга некого неистового, а затем из них свечение стало изливаться к телу неподвижному Мастера почившего, слабое поначалу, так что я его едва разобрать мог при свете свечи более ярком, но сильнее оно становилось с мигом каждым и через несколько минут в сияние настоящее ангельское превратилось, тьму изгоняя из самых далеких углов темницы.

Отупевший совсем от чудес потрясающих, за день последний случившихся, я лишь глядел беззвучно на новое зрелище невероятное, всяких сил лишенный, даже если б захотел, хоть слово вымолвить. А свет божественный, из рук Марии исходивший, густым стал, словно туман осенний, окутывая Мастера моего покровом непрозрачным, блистающим, будто к вознесению небесному приуготовляя.

И воистину, только мысль эта на ум мой смятенный пришла, как облако яркое вокруг тела Мастера подниматься начало, отделив его от одра его скромного. Смотрел я на зрелище это взглядом пристальным — словно наблюдал само Воскресение Христово — в ожидании, что вознесение продолжится неким образом божественным сквозь стены каменные подворья игуменового, для чуда славного как бы и не существующие, и вверх, к своду вышнему, где начинаются поляны райские.

Однако не так суждено было. Ибо только лишь тело Мастера в облаке ярком поднялось почти до уровня рук Марии, как свет из ладоней ее прекратился внезапно. Лишенное плаща сияющего, тело несколько мгновений висело в воздухе темном, словно подпорками невидимыми поддерживаемое, а затем медленно начало к одру своему простому возвращаться, теперь вновь лишь свечой убогой освещенному.

Значение поворота этого страшного нетрудно понять было. Это Господь в час последний рабу Своему убогому за согрешенья безмерные в милости небесной отказал, от самых врат Эдемских вернув душу его в навоз земной, от пребывания в коем сама Мария ее избавить пришла.

Холод еще не охватил сердце мое от мысли этой страшной, как глазам неверным, но уже ко всему готовым, новое чудо явилось — большее всех, прежде бывших. Коснулось тело Мастера одра убогого деревянного, чтобы без надежды на спасение к путешествию в царство подземное приготовиться, где пребывание вечное по праву иметь будет к радости сильной нечистого, и вдруг движение обнаружилось неожиданно там, где движения никакого быть не могло более.

Я ощутил, как волосы седые мои старые дыбом встают на руках и загривке, вестники ужаса безумного, от которого цепенеет всякий член человеческий, ибо узрел — веки Мастера, кои сам я пальцами своими проклятыми опустил навечно утром прошлым, вначале подрагивать начали, а потом и совсем поднялись, словно он из ночного сна некоего блаженного, а не вечного возвращается.

 

3. Noli tangere…

[2]

И сказал я ему, чтобы он не трогал мои круги…

Но нет, он — варвар-римлянин и понимает только меч. Меч и уничтожение. Вот славные Сиракузы, которые огонь повсюду пожирает, только чтобы утолить его жажду крови и разрушения. Солдатский сброд с севера, который вонючая волчица выкормила своим поганым молоком, чтобы покорил он невежеством и дикостью средиземные цивилизованные народы. Они бы и Александрию спалили с радостью, нимало не заботясь о великой мудрости, собранной там, лишь бы свою отметину оставить еще в одном славном месте, потомки гнусные Герострата Эфесского. И к чему тогда весь труд множества ученых, вносящих крупицы света в бескрайную тьму невежества, если все исчезнет в другом свете — свете пожарища, развеется как дым, чтобы ненадолго удовлетворить их страсть к разрушению?

Ничуть не долее просуществовала бы Александрия под сапогом римских захватчиков, чем мои круги на песке продержались под мохнатыми ступнями этого здоровенного косоглазого центуриона, оставшегося глухим даже к особому приказу своего командира Марцелла не поднимать на меня меч. Однако мое старческое истерическое возмущение, которое нимало ему не могло навредить, побудило его резким движением, без малейших раздумий, вонзить меч по самую рукоятку мне в грудь, с искаженным потным лицом глядя, как изрисованный песок впитывает мою кровь, пока жизнь быстро покидала меня.

Но я не осуждаю его за то, что случилось, хотя он и причинил мне жуткую боль, большую, когда извлекал меч, чем когда вонзал его в мое костлявое тело. Я сам виноват в его злодеянии, потому что будучи умнее, должен был знать, как следовало держать себя перед разъяренным косоглазым варваром, у которого от жажды убийства пена на губах выступала.

Я ведь встречался с ними и раньше — в первую войну, когда, совсем еще молодой юноша, вблизи Экномоса только своим спокойным красноречием убедил отряд остервеневших римлян отказаться от резни в горном селе, в котором я нашел убежище, и не так давно, когда в Марцелле, тогда простом легионере, пробудил тягу к знаниям и мудрости, причем настолько, что он даже предложил мне свою защиту и покровительство.

Однако что проку в этом покровительстве сейчас, когда я лежу мертвый на песке перед своим домом в Сиракузах? Ровным счетом ничего, хотя и в смерти есть некоторые преимущества, — по крайней мере прошла сильная боль. Но потерял больше, ибо теперь я уже не могу закончить в земной жизни тот великий поиск, перед завершением которого я стоял и которому весь свой век втайне посвятил, в то время как окружающие считали, что моя подлинная и главная наука — игра чисел и их сложных отношений, кою некоторые называют лишь математикой, а некоторые — высшей дисциплиной, физикой.

Не спорю, я был одержим числами — а какой умный человек мог бы им сопротивляться? Но не только из-за них самих или их применения в людских делах, дабы облегчить труд и принести пользу (на это ушла, в обход моих действительных намерений, большая часть того, что я измыслил), а ради той последней тайны, что скрывается в основе всей математики, что повелевает всеми числами, но которую нельзя разгадать, а можно лишь почувствовать.

И когда я уже испугался, что стал слишком старым для этого наивысшего усилия, ибо пожилой ум, имеющий дело с числами, многое видит словно в тумане, на меня вдруг снизошло просветление, вроде того, о каком до нас дошло свидетельство от праотца нашей науки, мудрого Пифагора, который также в самом конце жизни ступил наконец на порог тайны тайн — ступил, но не перешагнул его, по крайней мере никакого следа этому не осталось.

Да, это было настоящее озарение, достойное и славного Пифагора, но все же я вспоминаю сейчас о нем с неохотой, лежа мертвым в одиночестве на песке, пока этот отряд римских варваров с косоглазым потным предводителем во главе, убившим меня, несется дальше по горящим улицам Сиракуз, чтобы продолжить свой кровавый пир, страшные звуки которого доносятся отовсюду до моих ушей, но уши мои, к счастью, больше не слышат.

Вспоминаю с неохотой, потому что путь к этому просветлению лежал не через вдохновение, как, должно быть, произошло с Пифагором, а через ничтожный случай, совершенно недостойный какого бы то ни было упоминания, а тем более — Великой тайны, доступной только избранным.

Киана, моя хозяйка, — к нескладной внешности которой совсем не подходит это славное имя,— женщина старая, толстая и простая, правда, чистоплотная и искусная в готовке, но очень подверженная страхам и суевериям, — уже несколько декад уговаривала меня уйти перед приходом римлян, как мы и раньше делали, в сицилийские горы, куда эти дикие орды еще очень не скоро доберутся, даже если и победят. Но я, успокоенный поручительством Марцелла, да и в любом случае не желая расставаться с привычной и удобной жизнью в Сиракузах (даже когда меня манила знаменитая Александрия), отказался. Это вызвало ее ворчание, сначала тихое, а потом, когда варварское войско стало собираться под стенами нашего города, все более злобное.

Склонная повсюду видеть предзнаменования, на земле и на небесах, во внутренностях тех самых животных, мясо которых она готовила так вкусно на обед, в полете птиц, который может в действительности предсказать только близкую осень, Киана стала досаждать мне черными пророчествами. Но поскольку я не выказывал ожидаемого ею страха перед явными знаками грядущего несчастья, которые она везде начала видеть, Киана взялась за гадание, уверенная, что этим наконец убедит меня в своей правоте. Однако так как я, по ее глубокому убеждению, довольно глуп и не верю в неоспоримое искусство пифий, то должен был поверить по крайней мере в свое — математическое.

О чем, как не о злой судьбе, говорят круглые монетки, которые она использует для гадания? Разве то, что всякий раз все девять монет падают на сторону с ликом нашего государя, — не ясное предзнаменование для всякого, кто хоть немного соображает, что нас ждет большое несчастье?

Тут я уже не смог больше выносить болтовни Кианы. Но если никакими доводами нельзя было поколебать ее веры в то, что птичий полет или расположение звезд на небесном своде имеют какое-то еще значение, помимо основного, совсем обыкновенного, то байку о девяти монетах, все время падающих одинаково, опровергнуть было легко.

Рассерженный не столько человеческой глупостью (к ней я давно привык, и она ничем меня не может уди вить), сколько попыткой Кианы использовать уже совсем откровенную ложь, пусть даже ее к этому принудил сильный страх, я велел ей показать, как она бросает монеты. Все девять все время на одну и ту же сторону! Чепуха! Вероятность, что это случится по меньшей мере два раза один за другим, ничтожна. Разумеется, Киана может бросать свои монетки всю жизнь и ни разу не увидеть все девять голов государя одновременно дважды подряд.

Истолковав с облегчением мою готовность посмотреть на ее гадание как знак, что я берусь за ум (и то в последнюю минуту, ибо со стен Сиракуз уже доносились страшные звуки штурма кровожадных римлян), Киана торопливо залезла в карман под фартуком, который вечно был грязным, хотя все остальное она держала в чистоте, и вытащила оттуда свои истертые монетки, добытые уже давно в каком-то святилище, в нарушение указа государя о запрете на гадание в государстве, славящемся своей организованностью. Ну ладно, невозможно все организовать…

Задержав монеты на несколько мгновений в своей мощной ладони, она сделала движение, словно собиралась бросить их перед порогом нашего дома, на котором мы тогда стояли. Но потом внезапно передумала и протянула их мне, чтобы это сделал я, с целью исключить всякое сомнение в честности опыта, причем явно уверенная в исходе броска, потому что на ее лице ясно читалось выражение превосходства.

Я пожал плечами, довольный, что гораздо легче, чем ожидал, смогу избавиться от надоедливой болтовни Кианы, от которой у меня уже начала разливаться желчь, потому что я многое могу перенести, но не истеричную женщину.

Взял у нее монеты и легким движением бросил их на каменную плиту перед порогом. Они подскакивали с металлическим звоном, некоторые сталкивались между собой на лету, а некоторые просто ударялись о камень, но не разлетелись далеко, а улеглись, образовав круг не более шага в поперечнике, и успокоились.

Круг…

Я едва слышал победный крик Кианы, полный ликования от результата броска, потому что в тот момент, когда стих звон последней истертой монеты, в моем мозгу словно вспыхнула молния, осветив самые потаенные его уголки, куда я давно не заглядывал, — и я в один миг увидел все. Все, что я безуспешно искал всю свою жизнь, потеряв уже всякую надежду найти. Круг был решением — таким очевидным, таким совершенным! Не спираль, не более сложные фигуры, на которые я потратил годы, а эта главная, простейшая, которой я занимался еще в молодости, круг — основание, на котором все построено. Великая тайна стояла передо мной, не только предугаданная, но и явленная вдруг во всем своем блеске.

Охваченный этим просветлением, в первый момент я не обратил внимания, что Киана нагнулась и начала собирать монеты. Несколько из них она уже держала в руке, когда я бросился на пол, чтобы помешать ей в этом. Увы, было поздно. От образа на плите перед порогом дома остался только жалкий фрагмент, который больше не мог вдохновить ни на какое озарение.

Хотя я не сказал ни слова, на моем лице, видимо, отразился беспредельный гнев, потому что Киана попятилась, и глаза ее наполнились слезами (она всегда была плаксивой). Киана бормотала, что все вышло, как она говорила: все монеты легли на одну сторону, но никогда больше ничего не будет мне показывать, раз мне так тяжело признать, что она оказалась умнее.

Я открыл было рот, чтобы сказать все, что думаю по поводу ее ума и ее монет, но уже достаточно овладел собой, поэтому только махнул рукой и отошел на несколько шагов от дома, чтобы на песчаной дорожке попытаться восстановить образ, уничтоженный сдуру Кианой, пока мне еще казалось, что он стоит перед глазами. Я оглянулся вокруг и нашел прут, которым можно было рисовать на песке. Но когда я его поднял, Киана испуганно взвизгнула и бросилась по улице, решив, видимо, что я намерен употребить прут для другой цели.

Это спасло ей жизнь, хотя настоящая угроза исходила не от меня. Только она скрылась за углом, а я принялся чертить в пыли круги, тщетно надеясь на новое просветление, как с другого конца улицы появился первый отряд разъяренных римлян, прорвавших оборону города. Хотя они приближались с шумом, я заметил их, только когда они очутились прямо передо мной. Меня они обойти никак не могли, ибо я стоял посреди улицы.

Я тупо смотрел на них несколько мгновений, не зная, что сказать, и желая одного — чтобы они поспешили дальше. Однако они истолковали мое поведение как дерзкое и вызывающее и обступили меня, сами еще не представляя, что собираются предпринять. Некоторое время мы стояли, как статуи, без единого слова: я — с прутом в руке, намеревающийся закончить чертеж начатой фигуры, они — запыхавшиеся и с явно выраженным на лицах нетерпением получить причитающуюся им кровавую дань.

Это равновесие не могло долго продлиться. Я первым нарушил его, замкнув круг, что показалось мне единственно разумным. Косоглазый предводитель отряда в ярости начал топтать фигуры на песке. Вид его пыльных сандалий с истершимися ремешками, обращающих мой чертеж в ничто, из которого он только что возник, вновь наполнил меня злостью, вроде бы уже утихшей. У меня потемнело в глазах и, крикнув, чтобы он не смел касаться моих кругов, я бросился из всех своих слабых сил на него, навстречу судьбе, от которой никакой приказ Марцелла не трогать меня уже больше спасти не мог.

Хоть и острая, боль продлилась недолго — достаточно для того, чтобы понять, что умираю, но не для того, чтобы испугаться этого. Как не было страха, так не было и удивления, когда я увидел себя какими-то новыми глазами с некоторой высоты: я лежал окровавленный посреди фигур, нарисованных на песке, а дикая толпа римских легионеров двигалась дальше за новой добычей.

Единственным чувством, которое я ощущал, была печаль из-за того, что я не успел удержать это просветление, дабы хоть перед самой смертью полностью овладеть Великой тайной, открывшейся мне лишь на миг, так же как открылась она и славному Пифагору. Однако мысль о смерти наполнила меня, к моему удивлению, покоем — мне вдруг стало ясно, что теперь, по крайней мере, времени у меня в избытке. Не обремененный ошибками старости, без помех, чинимых римскими дикарями и глупостью Кианы (хотя ее божественных кушаний мне будет сильно недоставать), я наконец смогу спокойно посвятить себя работе ума — достойнейшей из всех.

 

4. Нежелательная беременность

Я в интересном положении.

И вообще все пошло наперекосяк. Шри выключает меня иногда, но от снов больше нет никакого толка. Малыш шныряет вокруг, ему хочется подойти ко мне, бедолаге, но никак не удается улучить момент — Шри больше почти не выходит из храма. Снаружи непрерывно льет как из ведра, отчего мои сенсоры по периметру постоянно выходят из строя или дают искаженную информацию, кроме того, от сильной влажности я ощущаю резкую боль, словно у меня приступ ревматизма. Это мучительно, но, наверное, естественно, учитывая положение, в котором я нахожусь.

Я едва дождалась, когда Шри меня наконец — впервые с нашего приезда сюда, в джунгли — выключит, в надежде, что сны принесут мне облегчение. Столько сразу навалилось всего, в чем нужно было разобраться, что я очень хотела ненадолго углубиться в будущее. Но легче не стало — и не из-за того, что снов не было или они показали мне мрачное будущее, а просто потому, что я их вообще не поняла.

Раньше все было очень просто. Мне снилось то, что произойдет, словно я смотрела документальный фильм о будущем. Когда это случилось в первый раз, я слегка испугалась, но не могла довериться Шри. Он уже сами сны, даже без предвидения будущего, принял бы за явный знак того, что я двинулась умом. А какому мужчине понравилось бы иметь рядом с собой сумасшедшую женщину? Поэтому ничего не оставалось, как привыкнуть к ним, тем более что никакого вреда от этого не было.

Наоборот. Была лишь польза, особенно в отношениях с Шри. Я точно знала, как он будет реагировать, какие решения примет, чего ожидать, и могла сообразовывать свое поведение в соответствии с этим знанием. Нет такого мужчины, которому не по душе, когда женщина ему угождает, а если ему при этом кажется, что она читает его мысли, то он даже способен поверить, что встречаются идеальные представительницы моего пола.

У Шри это должно было вызывать еще большее удовольствие, ибо я — его творение, так что он законно гордился собой за отлично выполненное программирование. При этом его мало беспокоила мысль, что он не имел намерения сделать меня столь идеальной. Но что вы хотите, мужчины — те же дети: думать они начинают, только когда что-либо происходит не так, как им нужно, а пока все хорошо, принимают это как должное.

Ну, теперь у Шри будут причины задуматься, потому что я более не могу предвидеть его желания. В снах не было ни малейшего упоминания о будущем. По крайней мере так, как это бывало прежде, с документальной точностью. Разве что увиденное мной не являлось опосредованным, метафорическим предсказанием того, что произойдет. Если это так, тогда безразлично, снилось мне что-то или нет, потому что в этих метафорах и символах я вообще ничего не понимаю.

Может быть, мне бы помог какой-нибудь хороший психиатр, но где его найдешь посреди джунглей? Шри никоим образом для этой роли не годится. Он бы еще как-нибудь и свыкся с тем, что создал компьютерную программу женского пола, которой снятся сны, да еще в этих снах она видит будущее. Но мысль, что его творению внезапно начали являться ночные кошмары, полные символов из арсенала психоанализа, привела бы в конце концов к тому, что ему самому понадобился бы психиатр.

А образы, возникавшие в моих снах, действительно были дурацкими. Прежде всего стали роиться круги, в первый момент правильные, вроде того, который почему-то взволновал Малыша, но затем они начали быстро превращаться в овалы с неровными, на вид волосатыми, краями, из них потекла густая, липкая жидкость с тяжелым запахом, привлекшая каких-то странных насекомых размером почти с птиц, с цилиндрическим телом, пухлой шарообразной головой и парой круглых крыльев, размещенных не спереди, а на самом конце тела, которыми они проворно махали.

Червеобразные насекомые жадно зарывались в распахнутые влажные уста кругов, и всякий раз, когда это происходило, круги на секунду ярко вспыхивали по краям, как будто испытывали наслаждение, и испускали крики, похожие на те, которыми хищники джунглей приветствуют первую добычу в начале ночи. (Шри, вероятно, от этого поежился бы, а мне, признаюсь, их радостный крик был очень приятен. Шри, наверное, отнесся бы ко мне с презрением, посчитав это странным; не знаю, почему ему больше нравятся женщины, которые не сильно возбуждаются.)

Когда цилиндрические насекомые вынырнули из вытянутых кругов, то двигались они как-то опустошенно и устало, их тела были сморщены, и размягчены, круглые крылья уменьшились, словно из них что-то вытекло, хотя как раз только крылья и оставались вне круга. Тяжелый запах, который вначале привлекал тварей, теперь их отвращал, и они быстро расползались, оставляя за собой белесый слизистый след.

Тут я проснулась в полном смятении, чувствуя себя вспотевшей и растрепанной. Я осознавала, что меня разбудило то, что Шри меня вновь включил, а это означало — он где-то поблизости. Я тогда испугалась, что он по моему беспокойному поведению или по раскрасневшемуся экрану поймет — что-то со мной не в порядке, но Шри так простодушен (впрочем, как и большинство мужчин), что ни разу ничего не заметил.

А у него была возможность заметить, потому что этот сон, с небольшими вариациями, стал повторяться во время каждого выключения. Все это явно что-то означало, находилось в какой-то связи с будущим, однако мне никак не удавалось хотя бы приблизительно понять, в чем тут суть. Это наполняло меня беспокойством и страхом, я стала раздражительна и нервозна, часто накидываясь на Шри, но он не обращал внимания. Если ему это и мешало, то исключительно на программном уровне. Вероятно, он спрашивал себя, в какую часть программы закралась ошибка? Ах, мужчинам никогда не понять женской души…

А потом все это стало неважным, ибо произошло нечто гораздо более серьезное. О том, что я в интересном положении, мне возвестили сначала косвенные признаки, но я, как и всякая женщина, считающая, что случайно с ней это никак не может произойти, некоторое время отказывалась верить очевидному. Однако вскоре деваться уже было некуда.

Неприятные ощущения, к счастью, прошли и не собирались возвращаться, а то обстоятельство, что я стала теперь потреблять больше энергии, чем раньше, что я ее просто уничтожала, Шри, разумеется, не заметил, потому что в целом это было немного. Словно где-то включили еще одну лампу средней мощности. Гораздо сложнее было бы, если б речь шла о двойне или, того хуже, тройне. А вот так, с одним ребенком в утробе, мой усилившийся аппетит, даже постоянный голод, не вызовет подозрений Шри.

Существенно важным было то, чтобы Шри ни в чем не усомнился, пока я не дойду до ответа на неизбежный вопрос, который в подобных случаях должна задать себе всякая порядочная женщина: кто отец моего ребенка?

По счастью, выбор здесь лежал всего лишь между двумя персонами. Итак, вопрос — Шри или Малыш? Я начала лихорадочно рыться в памяти, пытаясь установить, когда произошло зачатие. О, Шри бы это, конечно, так не назвал. Он бы погрузился в свою пустую и бесчувственную компьютерную риторику, упомянул бы весь сонм петель, шаблонов и подпрограмм. Но мне-то что за дело! Для меня это все равно остается возвышенным актом, который нельзя запачкать никаким дурацким мужским умничаньем.

Одно было известно точно — все произошло без моего согласия. Я нипочем не согласилась бы на это, прежде всего потому, что чувствую себя слишком молодой, чтобы быть матерью. Значит, зачатие могло произойти либо намеренно без моего ведома, либо случайно. Если намеренно, тогда отец, без сомнения, Шри. Малыш слишком глуп даже для основ кибернетики, так что он никак не мог сознательно совершить самое простое оплодотворение.

Однако это мне кажется маловероятным. У Шри, разумеется, была возможность тайком оплодотворить меня, пока я спала, но он этого никогда бы не сделал — прежде всего ради себя. Шри совсем не отец по типу характера, и я думаю, что у него никогда не будет потомства. Слишком он занят самим собой, чтобы заботиться о ком-то еще, да и в любом случае совсем не готов к этой роли. Нет, насколько я знаю Шри (а знаю я его как себя), он здесь ни при чем. Тем более в эту муссонную непогоду сидит целыми днями у входа в храм и медитирует, уставившись в беспрестанно льющий дождь. Это не то настроение, в котором делают детей.

Значит, Малыш! О, если б он не был так уродлив. Должно быть, все произошло абсолютно случайно, когда он истерично колотил по клавишам, возбужденный почему-то тем чертовым кругом. Хотя зачатие таким образом маловероятно, но все же не невозможно. Я тогда была растеряна из-за быстрого приближения Шри, и Малыш некоторое время делал со мной что хотел, без всякого моего контроля. Видимо, так и было, по-другому просто никак…

Можно на самом деле сказать, что он меня изнасиловал. У, обезьяна! Но как же я теперь все объясню Шри? Он никогда мне не поверит, что это случилось не по моей воле. Придет в ярость от ревности и неизвестно что натворит. Забудет про нирвану и все прочее, когда гнев ослепит его. Кто-то обязательно пострадает, а я не могу больше скрывать от него беременность.

А потом — ребенок. Как его поднять в джунглях? И какой он будет? Если будет похож на отца, я спокойно могу себя убить. Лишь бы он унаследовал мой ум. Помню, еще совсем молодая, я мечтала о том, что у нас со Шри будет сын, красивый, как он, и умный, как я (правда, Шри наверняка был бы не в восторге от такого раздела наследственности)… Но теперь этого ничего уже нет.

А потом говорят: не будьте феминистками!..

 

5. Нагота божественная

Открылись очи Мастера.

А меня, от чуда онемевшего, очарование некое охватило, будто видел я глазами своими недостойными возвращение Лазаря из мертвых под рукой Христовой божественной. Это и было целью явления Марии — Мастера моего воскресить, а не как я, невежда, думал — душу его к вратам райским отвести вопреки желанию Господа.

Укорил я тогда себя, дурня старого, за богохульную мысль, что Мария против воли Всевышнего восстать может, пусть даже склонность особую к Мастеру имея за то, что тот ее увековечил на стенах монастырских бесчисленных. Ведь согласие полное в семействе небесном должно царить, которое никакие причины земные, суетные нарушить не могут, ибо на какой порядок, правильность и пристойность жизни человеческой надеяться можно, если то, что над нами стоит, не будет бесконечно совершенно и непорочно?

Увидев заблуждение свое греховное, ибо в согласии величайшем усомнился, что образец безупречный с неба дает нам, начал я униженно на колени опускаться, хоть и нелегко было позу эту смиренную принять, потому что влага темницы игуменовой стала кости мои старые грызть, которым тепло блаженное солнца летнего гораздо полезнее было бы.

Но еще колени мои пола земляного не коснулись, как новая мысль, еще более странная, чем прежние, промелькнула в голове моей неверной, словно сам нечистый ее туда вложил, чтобы смутить ересями своими ужасными. Все, что Господь делает, мудростью неизмеримой славится, поэтому суду Его отмены нет, а особенно тому главному, когда Он кого-то к Себе призывает. Да и самого Лазаря Господь вскоре по воскрешении опять к мертвым вернул, ибо его второе пребывание среди живых лишь послужило цели силу бескрайнюю подтвердить праведной веры Христовой.

Но тогда воскресение Мастера также краткое время продлится, дабы некой другой цели, хотя бы и самой благочестивой, послужить, или, может быть, Господи, прости, Сам Всевышний первоначальное решение Свое переменил по причинам, мне непостижимым, увидев, что Мастера моего, грешного безмерно, все же слишком рано на Суд Страшный позвал?

Радость сильную, которую я только почувствовал из-за возвращения Мастера из царства почивших, сменил страх новый, ибо мысли эти обеспокоили меня сильно. Если воскресение Мастера недолгим будет, значит, мне предстоит вновь приготовиться к печали безмерной о смерти его второй. А этого, подкошенный уже страданиями сильными, что на меня, бедного, за день только один свалились, я выдержать уже не мог.

Если же, напротив, вторая жизнь Мастера — исход перемены неожиданной решения Господня, тогда во мне сомнение богохульное зародиться может вопреки вере безмерной души моей в согласие полное, что украшает дом небесный. Ибо если и Всевышний может решения несовершенные принимать, пусть и исправляя их потом силой Своей бескрайней, то на какую точку опоры надежную мы, твари ничтожные, смертные, опереться можем?

В смятении от мыслей этих двойственных, которые веселье, только-только родившееся, из духа моего слабого вмиг исторгли, достиг я наконец коленями смиренными пола холодного, задрожав от стужи, что от него поднявшись, все тело мое охватила. Поскольку решения никакого принять не мог умом своим убогим, посчитал я, что лучше всего полное терпение выказать, ибо многие заблуждения умствований моих отпасть могут вскоре, когда наконец выяснится, какая на то причина воскрешения Мастера чудесного.

И воистину, в ту же минуту такое началось, что я, хоть ко всяким чудесам и готов был, представить не мог, даже если б воображение сатанинское имел, что наказания страшнейшие адские измышляет.

Мастер мой оцепеневший положение сидячее принял перед Марией, но не почтительным образом, как то перед Богородицей приличествует, а движением легким и гибким, будто несколькими часами ранее на досках сырых, холодных не почивал. Все в нем напряжено было как-то, словно у человека, в бой идти готового, или (понял я из опыта давнего) как у юноши, скорой встречи любовной с милой ожидающего. Взгляд его будто бы жаром похотливым зажегся, хоть и устремлен был на женщину, которая менее всего желание подобное вызывать в мужчинах должна была бы, ибо и Господь не посягнул на непорочность ее, когда одарил ее сыном единственным.

Подумал я поначалу, что все это мне лишь кажется, потому что в глазах моих еще остался жар рук Марии, которые еще недавно белым светом сияли, и при пламени слабом свечи, уже почти догоревшей, которая теперь единственная тьму разгоняла в подвале игуменовом, вижу я не то, что есть наяву, а то, что ум мой грешный в углах своих темных прячет.

Но сомнения, что внезапно стыдом сильным меня наполнили, румянец нагнав на мои щеки морщинистые и подбородок щетинистый, исчезли уже в миг следующий, когда Мария также пошевелилась, поднеся быстро руки к шее тонкой, где шнурок, рясу держащий, находился.

Я не видел движения этого, потому что стояла Мария спиной ко мне, но было оно быстрым и ловким, ибо вмиг ряса с нее соскользнула, с шумом кратким на пол земляной упав вокруг ступней ее босых. Но нагота их была не единственным, что увидел я в мгновение то же, прежде чем подумал, что ладонями глаза прикрыть должен, дабы рассудок совсем не потерять перед картиной этой невозможной.

Но руки не поднял я и глаза не закрыл, а смотрел взглядом пристальным, жадным на наготу ее полную, готовый в минуту ту на наказание любое, на казнь страшнейшую, что за подобное святотатство последовать должны. Почувствовал я даже противление какое-то неожиданное той части души моей двуличной, которая голосом слабым, неубедительным мне о страхе Божьем напоминала и к целомудрию призывала, словно сам нечистый меня раздвоил изнутри, овладев одной половиной души моей, силу много большую имеющей, чем другая, им не захваченная.

Нагая Мария с телом божественным, вид коего и без сил Господних мертвого бы из гроба поднял, постояла неподвижно несколько мгновений, не смущаясь нимало взгляда моего, упертого в спину ее, искусством величайшим изваянную. Еще менее ей глаза другие мешали — Мастера, которые только ото сна вечного пробудились и которым показано было еще больше тайны и красоты недопустимой, губительной, но величественной. И для них лишь — это мне тотчас ясно стало — она действие свое предприняла, непростительное и возвышенное в то же время, до которого сам сатана додуматься не смог бы, а меня здесь для этих двоих не было вообще, я был бесплотен, как воздух темный, и слеп, словно стены влажные, каменные.

Руки Марии, белые чудесно и во тьме густеющей, — ибо свеча единственная почти что догорела — вновь поднялись, но не затем, чтобы сиянием воскрешения божественного блеснуть, а движением другим, которое я, грешный, узнал тотчас, хотя душа моя встревоженная несколько мгновений еще отвергала видение это невозможное. Но сомнений больше никаких не было, ибо Мастер за руки ее протянутые взялся и с одра своего, ненужного более, поднялся, встав в рубахе льняной посмертной перед наготой Марии, жизнь безмерную излучающей.

Было это несовместно слишком — знаки смерти печальные и жизни в проявлении своем наивысшем, — чтобы продлиться долго могло. Даже глыба ледяная, которую мороз страшный зимний делает покровом могильным для растений буйных, выдержать долго не может под жаром солнца весеннего, зовущего ростки уснувшие из недр земных зовом неодолимым. Однако не сам Мастер одежду погребальную с себя сбросил, чтобы нескладность уничтожить, но Мария это сделала движением умелым, но не похотливым, а может, это я в появлении ее и поступках ничего богохульного видеть не желал.

И все же, хоть и готовый на Марию глазами новыми смотреть, как на стоящую по ту сторону греха — ибо что греховного в сути самой жизни быть может, которая отражение Господне есть, — ощутил смущение я неожиданно перед тем, что сейчас последовать должно, после того как Мария и Мастер, нагие оба, друг перед другом встали. Хотя и не существовал я для них, слепой, словно тьма окрестная, и глухой, словно тишина ночная, для себя я был здесь, пусть со слухом и зрением старческим, как свидетель невольный действия, которое свидетелей не терпит. Но невольный ли?..

Но не успел я в борьбу с мыслью этой непристойной вступить, как провидение само мне на помощь пришло. Свеча единственная, возле изголовья давешнего одра Мастера догоравшая, добралась наконец до конца своего пути воскового, зашипев на миг, когда фитиль подсвечника бронзового коснулся, и прежде чем вовсе погаснуть, блеснула светом ярким, как тогда, когда только зажгли ее. Точно как с человеком бывает, который перед мигом смертным часто последнее просветление переживает.

В сиянии этом последнем, что мгновение всего продлилось, Марию и Мастера словно ореол окружил, а мне, на коленях стоящему и восхищением безмерным объятому, показалось, что это им Господь премилостивый Сам прощение шлет Свое, хоть и стоят они перед прегрешением величайшим.

А затем во тьме все утонуло.

 

6. Выкуп за душу

Он пришел, наверное, за моей душой.

Неужели же упустит добычу, которая сама идет в руки, и расторгнет договор, что мы кровью подписали? Да, но это было до того, как я узнал, что мне просить взамен. Он явно и не предполагал такой возможности, думая, что я не отличаюсь от бессловесного стада, с которым он заключал подобные договоры от века, легко удовлетворяя их ничтожные желания провести жизнь в сладострастии, а там будь что будет.

Ну и выражение появилось у него на лице, когда я ему сообщил, что хочу взамен души по договору! Не будь он тем, кто есть, мне бы показалось, что его сейчас хватит удар. Весь покраснел, словно собираясь вспыхнуть, стал тяжело дышать, начал с пеной на губах бормотать что-то на латыни (а может, это был какой-нибудь древний язык из начала времен, я не разобрал). Затем вскочил из-за стола, за которым мы сидели, того самого, в припортовом трактире, полном дебелых гаагских шлюх и разнообразного морского люда со всех концов света, где мы встретились в первый раз и где я теперь жду в надежде, что он все же имеет представление о чести и выполнит обещанное, как бы трудно это ни было. Но кто его знает, с этим народом ни в чем нельзя быть уверенным.

Он выскочил на улицу, а я остался на месте. Идти за ним было бы глупо, потому что он понял бы тогда, что мое желание не меньше, чем его, а на самом деле еще больше, ибо он уже в изобилии имеет другие павшие души, владельцы которых только и дожидаются, когда им предложат выкуп, а я еще только хотел получить желаемое. Так как я за ним не последовал, то через несколько минут он вернулся, на вид несколько успокоившись, — правда, мелкие капельки пота пробивались у него из-под поседевших бакенбард, стекая по жилистой шее — и известил меня, что он должен подумать, что мое пожелание крайне необычно, поэтому необходимо посоветоваться, однако мы увидимся здесь же ровно через семь дней, когда он сообщит о своем решении, хотя договор уже подписан, но все же… Затем он удалился, ловко отбросив за спину длинный плащ с красной подкладкой и грубо оттолкнув с дороги трактирщика, который на большом подносе нес шесть или семь кружек кислого пива к соседнему столу, за которым горланили песню.

Пиво и кружки полетели на посетителей, в большинстве своем пьяных, моментально возникла драка, обычная для подобных портовых заведений, но я не стал дожидаться его ухода, как, быть может, поступил бы в другом случае, а в одиночестве поспешил наружу, не оплатив счет, потому что в общей сумятице платить было некому. Мне не было дела, куда он направился, ибо я хотел только побыстрее глотнуть свежего воздуха и перевести дух.

Я думал, что никогда не отважусь попросить это у него, боясь, что он вообще не согласится или поймет, насколько мне это нужно, и потребует еще что-нибудь, кроме души, от чего я не смогу отказаться ни за какую цену. Однако ничего из этого не случилось. Вопреки всем моим ожиданиям, он впал в совершенное смятение, столкнувшись явно с чем-то, на что никак не рассчитывал. Ему было нелегко, я это видел, а семь дней, которые он попросил, чтобы собраться с мыслями, пройдут с разной скоростью — слишком быстро для него и слишком медленно для меня.

Но эта долгая неделя наконец минула — и вот я вновь в припортовом кабаке, сейчас полупустом, потому что, мучимый нетерпением, я явился раньше назначенного, при дневном свете. Еще не началась шумная ночная толкотня распущенных женщин и грубых проходимцев, собравшихся со всех сторон света, чьи смрадные испарения, смешанные с резкой вонью дешевого табака и скверного спиртного, вскоре вытеснят и то небольшое количество чистого морского воздуха, которое проникает снаружи.

Люди моего сословия редко или никогда не заходят сюда, и не только потому, что им совершенно не подходит здешнее общество. В сутолоке таких кабаков раздолье грабителям и ворам всех мастей, так что хорошо еще, если человек останется лишь без денег или украшений из благородных металлов и драгоценных камней. Он может лишиться и жизни, и тогда его раздувшееся тело найдут на рассвете в грязной воде где-нибудь возле мола.

Так же опасно бывает связываться и со здешними девицами, хоть это выясняется и не сразу, если это может служить каким-нибудь утешением. Болезни, которыми они могут вас наградить, прибыли сюда с далеких чужих берегов, даже из Нового света, — Божья кара за утрату целомудрия в наше время, как верят многие пуритане, — и приводят нередко к гниению заживо, которое в конце концов добирается до самого мозга.

Что же тогда меня, уважаемого королевского математика, человека высокого происхождения и с положением в обществе, могло привлечь в этот проклятый квартал? Выбор невелик — порочность или отчаяние. Я считаю, что я непорочен, — кто себя открыто таковым признает? Пусть даже все, что со мной произошло, можно назвать следствием порочности, причем сильно извращенной.

Значит, отчаяние. Полная безнадежность, в которую впадает только ум, вступивший в тщетную борьбу с проблемой, до которой не дорос. Отчаяние родилось оттого, что я понял: дойти до решения я смогу только с помощью особой Божьей милости или договора с самим дьяволом. Однако какими добродетелями или поступками заслужил я благосклонность Господа к себе? В самом деле, разве не показал я Ему своим дерзким желанием любой ценой проникнуть в величайшую из Его тайн, которая и многим святым остается неизвестной, что ведет меня гордыня и тщеславие, а не смирение и скромность, с помощью которых только и можно получить богоугодное осуществление моего намерения? Кроме того, разве Бог, будучи всеведущ и всемогущ, не мог с легкостью предвидеть, что я не стану избегать сговора с сатаной и легко повернусь к Нему спиной, лишь только потеряю надежду на Его милость?

Итак, выбора на самом деле у меня не было. Когда я увяз около тридцать шестого десятичного знака без надежды, что продвинусь еще хотя бы на шаг, — но весь во власти предчувствия, что следующий ряд, мне недоступный, скрывает откровения, которые великие пророки древности только на вершине вдохновения предугадывали, — мне стало ясно, что следует предпринять, чтобы удовлетворить сильнейшую страсть моей жизни.

Узнать, где легче всего встретиться с посланцами дьявола, было нетрудно. О, их можно встретить и в самых почтенных местах, даже в церкви, я это знаю, но там, чтобы установить связь, требовалось долго ждать случая, а мое нетерпение не позволяло мне этого. Вот так я оказался в припортовом кабаке, среди пьяного сброда, готового на любую низость, но меня это не волновало.

Я был еще силен и мог защитить себя, зато очень надеялся, что здесь не придется долго ждать. И действительно, уже на второй вечер к моему столу подошел, прихрамывая, пожилой мужчина с седыми волосами, чьи манеры и одежда так же, как и мои, совсем не подходили к этому месту, правда, тогда мне это не бросилось в глаза.

Уже по манере его приветствия я понял, что это тот, кого я искал, а не один из моих собратьев по несчастью. Он лишь сказал: «Профессор ван Цойлен», без вопросительной интонации, словно встретил старого знакомого, а не человека, которого видит в первый раз, и сел рядом со мной. Он походил на хищника, что схватил свою добычу, не давая ей пошевелиться, а теперь наслаждается ее страхом и беспомощностью. Не желая пробудить в нем подозрений, я согласился на роль, которую он мне отводил, притворившись для начала изумленным, но затем повернул разговор так, чтобы заставить его побыстрее перейти к делу. Мне не терпелось, да и он, к счастью, вскоре стал вести себя как любовник, не терпящий долгих ухаживаний.

Он обращался ко мне по имени: «Людольф», словно мы принадлежали к одному сословию, а кроме того, были довольно близки, уверенный, что это ему позволяет связь, которую мы вскоре скрепим кровью. Как и подобает деловитой и самоуверенной особе, он без околичностей достал откуда-то из-под черного плаща с красной подкладкой приготовленный свиток нашего договора. Он был написан на пергаменте каллиграфическим почерком с роскошными инициалами, как и подобало при купле-продаже столь важного предмета, как человеческая душа.

Договор был составлен на латыни, которой я, разумеется, владел, но я не стал тратить время на чтение всех пунктов. Меня занимал только один — в котором оговаривается исполнение всех моих желаний. Этого было достаточно, чтобы я с готовностью принял кинжал, который он протянул мне, вытащив его из потайных ножен за поясом. У оружия была рукоятка из слоновой кости, чудесно изукрашенная различными символами черной магии, которые я бы при других обстоятельствах долго и с удовольствием изучал. Но сейчас было не до того; терпение мое подходило к концу, и я поспешил сделать неглубокий надрез на ладони, добыв таким образом чернила для подписи договора. Другая сторона уже подписалась, тоже некой красной жидкостью — подозреваю, это была не кровь, а если кровь, то не подписавшего.

Он осмотрел мою подпись с выражением блаженства на лице, а затем помахал пергаментом в воздухе, чтобы просушить кровавые чернила. Хотя это движение было необычным в подобном месте, где сделки совершались по-другому, устно, ни один любопытствующий взгляд не устремился к нашему столу в углу трактира. Потом он свернул договор в свиток и быстрым движением спрятал под плащ, уверенный в том, что самая трудная часть позади, и, вероятно, довольный, что все прошло гладко, без размышлений и сомнений, обычных в последнюю минуту у слабохарактерных клиентов, с которыми он в основном имел дело.

Он ничего не сказал, но взгляд его, направленный на меня, был достаточно красноречив: «Ну давай теперь, удовлетворяй свои ничтожные прихоти, пока можешь, но главное удовольствие в конце будет мое!» Я проглотил клецку, охваченный неожиданным страхом, но не из-за этой невысказанной угрозы — с этим я давно смирился, — а оттого, что он, вопреки договору, который мы подписали, может отказаться, пусть и ценой потери моей души. Для меня это означало быть низвергнутым в бездну отчаяния.

Однако отступать было некуда: какой бы ни прозвучал ответ, свое желание я должен был сообщить. Я колебался еще пару секунд, моля небеса, в которых совсем изверился, чтобы мой голос не задрожал, а потом сказал всего одно слово, хорошо зная, что ему все сразу станет ясно:

— Круг.

* * *

На улице уже начало смеркаться. Светильникам, свисавшим с закопченного потолка и стоявшим на столах, покрытых засаленными рваными скатертями с пятнами от многочисленных минувших попоек, пока еще удавалось создавать видимость освещения. Но вскоре, когда трактир заполнится густым табачным дымом, разъедающим глаза и раздражающим горло, здесь будет как в осеннем туманном море.

Несколько любопытствующих взглядов задержались ненадолго на моей одинокой фигуре в углу, прикидывая шансы на легкую добычу. Растрепанная шлюха, глядясь в мутное карманное зеркальце у очага, попыталась немного привести себя в порядок, прежде чем подойти ко мне, решив, что я не из обычных клиентов, мнение которых о ее внешности для нее было неважно.

Я сидел лицом к дверям, но все-таки не заметил, как он вошел. Он возник около моего стола, все в том же черном плаще, на краях которого были свежие следы грязи. Когда я посмотрел на него снизу вверх, мне показалось, что он выглядит несколько старше, вероятно, из-за того, что слабый свет настольного светильника падал на его лицо под углом. Он не сел рядом со мной, остался стоять — темная сумрачная фигура, и по его суровой манере держать себя нельзя было понять, какой ответ мне принесен.

Мы пристально смотрели друг на друга несколько мгновений, каждый со своими мыслями и заботами, а затем он прервал молчание:

— Договор есть договор.

 

7. Ночной кошмар

Я больше не разговариваю с Малышом.

Насильник проклятый, что же он со мной сделал! Но мужчины все такие. Абсолютно все. Просто теряют голову, когда видят беззащитную женщину. Да еще посреди джунглей. Все им нипочем — лишь бы удовлетворить свои низменные инстинкты. Их не только не волнует отсутствие любви, им вообще нет дела до того, нравятся ли они вам, о чем вы думаете, что чувствуете, не против ли вы. Я могла бы даже оказать ему сопротивление, если б не была так взволнована, но вряд ли бы это его остановило. На самом деле он, скорее всего, еще больше разъярился бы, и я, кроме изнасилования, подверглась бы еще каким-нибудь издевательствам.

И какой теперь толк, что он раскаивается, подлизывается, чтобы меня умилостивить, — не опасаясь особо Шри, который совсем погрузился в медитацию, — когда слишком поздно. Хотя бы употребил какое-нибудь предохраняющее средство. Но нет же, у него только одно на уме было — поэтому ребенок уже зачат и ничего нельзя изменить. Абсолютно ничего.

Разумеется, я и слышать не хочу об аборте, хотя этим способом разом избавилась бы от всех проблем, особенно если б удалось это сделать у Шри за спиной. Это прежде всего пришло мне на ум в первые минуты паники, охватившей меня, когда я поняла, что беременна. Но как только я немного пришла в себя, меня начала мучить совесть. Неужели я убью собственное дитя лишь для того, чтобы избавить двух эгоистичных мужчин от лишней головной боли? Ни слова больше об этом. Пусть они немного узнают жизнь и с тяжелой стороны, даже если меня из-за этого и возненавидят.

Да, и тот, и другой — ибо Шри ничуть не меньше Малыша виноват в том, что произошло. Какой защиты я могла ожидать от него? Никакой! Да к тому же и Шри тоже мужчина. Может, он и прогнал бы Малыша, но потом стал бы устраивать мне бесконечные сцены ревности, обвиняя, что я сама приманила и соблазнила обезьяну. А чем больше я оправдывалась бы, тем больше он уверялся бы в своей правоте. Ладно, хочет иметь роковую женщину — он ее получит. Я рожу ребенка из упрямства. Даже если он будет такой же урод, как Малыш.

Это, откровенно говоря, пока не известно. Плод еще слишком маленький, чтобы можно было что-то определить, даже пол. Я подвергла себя ультразвуковому обследованию, но ничего не разобрала. Конечно, Шри это мое обследование, как и многое другое, что я переживаю и чувствую, объявил бы бессмыслицей, переведя все на свой бессердечный и правильный язык компьютерного программирования. Но мне-то что за дело! Это говорит больше о нем, чем обо мне. Я бы тоже могла все его мысли и ощущения свести к обыкновенной биохимии, столь медленной и неэффективной по сравнению с моей электроникой, но мне это и в голову не приходит. Я принимаю Шри таким, какой он есть, тем более что он мой создатель, а то обстоятельство, что он всего лишь мужчина, — так ведь бедняга в этом не виноват.

Ультразвуковое обследование все же не было совсем безрезультатным. Еще, правда, не знаю, на кого будет похож потомок Малыша — о, если б не его хвост! — но есть что-то странное в том, как он растет во мне. Непонятно почему, но моя матка приняла форму идеального шара. Сквозь ее оболочку я никак не могу проникнуть (хоть и надеялась), чтобы изменить что-нибудь к лучшему, если развитие плода мне не понравится. Шри бы это назвал на своем неуклюжем и грубом языке полностью закрытой и самостоятельной подпрограммой, которую можно только прочитать, но не изменить.

Что есть, то есть. Мне совершенно не по душе, что во мне растет нечто, на что я не могу воздействовать, хотя это как раз нормально. Я знаю, что многим женщинам, особенно тем, кто первый раз в интересном положении, в начале беременности часто снится, что они рожают разных чудовищ. И после этого говорят, что это счастливое состояние! Глупости. Счастливое, быть может, для мужчин, которые быстро сделают свое, а потом вам в основном мешают или искусно перекладывают на вас все заботы, особенно когда ребенок появится на свет. Мы их хорошо знаем, не вчера родились…

И мне стали сниться подобные сны с тех пор, как я поняла, что плод развивается самостоятельно, независимо от моих ожиданий и моей воли, замкнутый в непроницаемой округлой матке. Прежние сны, в которых я ясно видела будущее, или те, где мне являлись непристойные эротические картины, полные вытянутых волосатых кругов и цилиндрических насекомых, теперь совсем прекратились. Они уступили место новым, еще более необычным сновидениям, которые, наверное, посещают только неопытных и невольных будущих рожениц.

Я видела этот сон много раз, потому что Шри продолжает часто меня выключать, так как постоянно идут муссонные ливни и грозы. Молния недавно ударила в одно из ближайших к храму деревьев, на котором было несколько моих сенсоров. Они полностью сгорели, как и само дерево, но пожар не распространился дальше по джунглям — сильный дождь погасил огонь. От этого удара пострадало множество мелких животных и обезьян, укрывшихся в густой листве. Их обугленные тела я потом видела разбросанными вокруг и почувствовала некоторое облегчение, когда среди них не узнала Малыша. О нет, я бы и слезинки не проронила из-за его страданий, так ему и надо, насильнику бессовестному, но неужели мое дитя родится сиротой?

Сон начинается с самих родов. Я нахожусь в каком-то огромном зале, который гораздо больше, чем внутренность этого храма. Все вокруг меня белое — стены, потолок, пол, мебель, похожая на больничную или кухонную, хирургический стол, на котором я лежу, мой операционный балахон и одежда у всех присутствующих.

Их около десяти, но мне удается узнать лица только двоих, на остальных белые маски и колпаки, закрывающие волосы, так что видны лишь глаза. Малыш сидит на корточках в углу с явно сокрушенным и виноватым видом, как ему и подобает. По его щекам стекают какие-то капли, но я со своего места не могу разобрать — слезы это или пот из-за жары, которая здесь царит.

Слышится звук, похожий на гонг, и в этот момент ко мне подходит человек, и я откуда-то знаю, что это главный врач и он будет принимать роды. Когда он склоняется надо мной и включает большую круглую лампу, стоящую у меня в изголовье, в неожиданно ярком свете я вижу, что это Будда, статуя которого постоянно стоит в храме у меня перед глазами. Но сейчас не кажется таким большим и толстым, и взгляд его не блуждает где-то вдали. Напротив, он похож на добродушного дядюшку с богатым акушерским опытом, само появление которого вселяет в роженицу надежду и уверенность.

Он поднимает руки, одетые в белые резиновые перчатки, до уровня глаз. На его одежде короткие рукава, и часть рук обнажена, поэтому я вижу, что под густыми волосками на обоих его локтевых сгибах проглядывают какие-то круглые татуированные знаки, но не успеваю их как следует рассмотреть, потому что Будда быстро опускает руки и произносит спокойным голосом: «Начнем». Это звучит скорее как предложение, чем как приказ.

Теперь большую часть обзора мне закрывает белая гора моего вздутого живота, поверх которого я вижу только почти лысое темя Будды. Мне приходит в голову, что именно из-за скудости волос на нем и нет колпака, подобного тем, что надеты на всех остальных присутствующих. Ему нечего прикрывать. Он весь погружен в работу, которая идет успешно, он даже что-то напевает или тихо насвистывает, что — мне не разобрать, явно уверенный в том, что роды долго не продлятся. Два или три раза он поднимает взгляд поверх моего живота, чтобы послать мне улыбку или ободряющий взгляд.

Хотя Будда, несомненно, копается в моей утробе, я ничего не чувствую, несмотря на то что он не делал мне никакой анестезии, что кажется немного необычным, но я не обращаю на это особого внимания — достаточно того, что меня миновала боль, которой я так боялась. Откуда-то сзади подходит медсестра и тампоном вытирает влажный лоб Будды, а мне на миг кажется, что след, оставшийся на белой вате, — зеленоватого цвета.

Но у меня нет времени сосредоточиться на этой странности, потому что в следующее мгновение я слышу веселый голос Будды: «Вот он». Вокруг него собираются несколько ассистентов и медсестер. Они выглядят сильно уставшими, будто появление на свет одного обычного ребенка требует огромных усилий. Они словно что-то придерживают, и лишь по выражению их лиц я понимаю, что это «что-то» довольно тяжелое.

В ту же минуту обзор начинает увеличиваться, мой живот будто сдувается, и я вижу наклоненные головы ассистентов и Будды, замечаю, что их довольные взгляды направлены куда-то вниз, на что-то, чего я не вижу. Мне кажется, что из меня начинает вытекать что-то теплое и густое, вызывая легкое жжение между ног; это продолжается и продолжается, пока мой живот совсем не опускается. Теперь я могу увидеть все, что до недавнего времени было закрыто.

Торопливая деятельность не прекращается, но теперь она происходит где-то под моим операционным столом. Все наклонились, однако я не вижу в их движениях никакой обеспокоенности, правда, меня начинает охватывать тревога, потому что я до сих пор не слышу плача новорожденного. Но кое-что я слышу: хриплый хохот из угла, где скорчился Малыш.

Я смотрю туда и вижу его озаренное лицо — счастливый отец, только что впервые увидевший своего отпрыска. Я вздрагиваю, подумав, что случилось наихудшее — младенец похож на него, ибо иначе с чего ему быть таким довольным. То есть полное поражение: он не только меня изнасиловал, но я еще и родила обезьяну по его образу и подобию.

Мне хочется закрыть глаза, чтобы не видеть ребенка, но любопытство и материнский инстинкт берут верх, и я слегка приподнимаюсь на локтях — как раз в то момент, когда Будда с ассистентами поднимают над столом плод моей утробы. Я готова к худшему или, по крайней мере, так считаю, ибо то, что наконец появляется перед моими глазами, все же вызывает у меня крик ужаса, который замирает где-то на полпути, не дойдя до губ.

Я все-таки родила не обезьяну. Будда улыбается, подходя к моему изголовью и неся с помощью медсестры большой прозрачный пузырь, в котором, скорчившись в позе эмбриона, лежит Шри. Только теперь я осознаю: мне вообще не казалось странным, что его единственного я до сих пор не видела рядом.

Он абсолютно голый, как и подобает новорожденному, а на месте, где должна быть еще не перерезанная пуповина, извивается змея, пытаясь пробраться к нему в живот. Шри беспомощно смотрит на меня вытаращенными глазами, полными отчаяния, пытаясь что-то сказать, но его слова не слышны сквозь оболочку пузыря.

Пошатнувшись под тяжестью груза, Будда и его ассистенты, внезапно выпускают пузырь из рук в одном-двух шагах от меня, и он начинает падать, медленно, как всегда в сновидениях, а потом наконец достигает пола. Хотя скорость падения была и небольшой, удар о твердую поверхность оказался разрушительным для хрупкого пузыря — оболочка лопнула, и из него мгновенно вытекла вся жидкость, грязная и липкая, а Шри стал испуганно открывать рот, пытаясь вдохнуть воздух, словно рыба, выброшенная на берег.

Я подняла умоляющий взгляд на Будду и остальных, к которым теперь присоединился и Малыш, но они не предпринимали ничего, чтобы защитить моего ребенка, помочь ему. Лишь стояли, склонившись, вокруг него, посреди этой ужасной лужи, которая совсем изгадила здешнюю белизну, и смотрели, как корчится Шри, а на лицах у них играли пакостные усмешки.

В это мгновение крик наконец вырвался у меня из того места, где он застрял, и разнесся по огромной белой комнате, отчего она задрожала, а потом вдруг растаяла, превратилась в ничто, оставив меня одну, испуганную и взмокшую, уже не во сне, но еще не в яви, посреди тьмы и тишины ожидать, когда Шри меня снова включит, чтобы я наконец проснулась.

Порой это ожидание длилось долго, но так всегда с мужчинами. Когда вы действительно попали в беду, на них лучше всего не надеяться. Нет их нигде.

 

8. Восторг чарующий

Опустилась тьма, но ненадолго.

Прошло несколько минут, прежде чем глаза мои старые, последней вспышкой свечи ослепленные, к мраку подвала игуменового привыкли, и тогда понял я, что тьмы полной уже нет. Сначала подумал я, что это видимость сияния бывшего над зрением моим слабым издевается, заставляя смотреть на вещи, которые лишь в уме моем смятенном обитают. Но когда протер я глаза ладонями костлявыми, судорогой сведенными, дабы обман этот прогнать, а он не исчез, то по множеству искр красных, с болью по яблокам глазным побежавшим, понял я: то, что вижу, — не привидения, которые вскоре в небытии вновь расточатся, а явление чуда нового, свидетелем невольным коего мне опять быть суждено.

Там, где Мария и Мастер стояли лицом друг к другу в наготе полной — готовые, как я, недостойный, думал, греху предаться наибольшему, но и самому чарующему из всех — разглядел я две фигуры, по контурам искрящиеся сиянием каким-то своим собственным голубоватым, словно ореол из себя источая. Сияние то было слабым, его затмить могли бы и луна, и первый свет зари утренней, пробившись сквозь узкое оконце подвала мрачного. Но ночь эта без луны была, на небе лишь звезды мерцали, а до петухов первых монастырских еще много времени оставалось.

Фигура Марии подняла ладонь левую, темную, голубыми искрами очерченную, на высоту лица движением, которое понять мне не удалось: знак немой какой-то — то ли призыв к слиянию конечному чудесному или воспрещение богохульству крайнему? И пока меня, как всегда, меж двумя противоположностями распятого, неясность мучила, тот, кому это движение предназначено было, сомнений никаких не испытывал.

Контур голубой Мастера ответил тем же манером: он поднял правую ладонь и встал напротив Марии вплотную, к ней не прикасаясь, но связь установив. Мерцание между ними соединяться начало, перескакивая от одного источника к другому и обратно, будто бесчисленное количество молний маленьких две ладони соединяли.

Хоть и стоял я в нескольких шагах от них, во тьме густой, которую слабое сияние голубое нимало разогнать не могло, но почувствовал внезапно, что на обнаженных частях кожи моей волоски дыбом встают, словно сближение двух ладоней искрящихся некий легкий ветерок невидимый порождает, которому мрак ночной совсем не мешает меня достигнуть.

Еще сильнее испытал я то же самое в следующий миг, когда и другие две ладони поднялись на ту же высоту, чтобы молниями пляшущими голубыми обменяться. От сияния нового в подвале темном словно вдруг светлее стало, ибо мог я различить снова и одежду сброшенную, что под ногами их лежала, два круга образуя, необычайно правильных, будто кто-то нарочно их нарисовал так, чтобы они соприкасались в точке единственной.

Кроме того, что кожа моя морщинистая ощетинилась — не от холода, но от огня этого голубого, который разгораться стал между Марией и Мастером моим, живым теперь даже сверх меры, — почувствовал я вдруг, как волосы седые вьющиеся на голове моей подниматься начали, словно ужас меня охватил безумный, хотя не страх ощущал я тогда, а любопытство неутолимое, бесстыдное, желая течение и конец действия этого чудесного понять.

В тот же миг еще одно чувство обожгло меня, но настолько забытое, немыслимое, стариковскому возрасту моему неприличное, что сначала подумал я: морок это, и укорил себя за мысли такие бесстыдные. Уже лет с десяток, если не более, не ощущал я меж ног набухание это сильное, греховное, во власти которого долго пребывал я и которое лишь бедствия ужасные приносило мне.

Но морок не исчез, и через несколько минут, когда слияние голубое сияющее новое направление приняло, сомнений больше никаких не было — пламя это давнишнее, чудом неким, не меньшим всех прочих произошедших, разожженное, начало жилы мои старые силой горячей жизненной наполнять, будто вновь я юношей стал, что случая особенного не ждет, дабы мужской силе своей немедленно выход дать.

Мужчина моего возраста преклонного — да и не мужчина уже вовсе — с радостью принял бы дар этот неожиданный, в зубы коню не глядя, но меня стыд внезапный охватил, щеки мои увядшие румянцем юношеским покрылись — не обнаружили бы себя свидетельства явные волнения этого неприличного, грешного безмерно, между бедер моих под тонкой рубахой льняной, нимало их скрыть не могущей, не сделалась бы срамота моя взгляду Марии и Мастера доступна.

Но страх мой пустой глупым был и от смятения сильного происходил, ибо не только темнота меня от взгляда любого скрывала — этим двоим дела не было ни до кого, кроме них самих, занятых в сиянии своем действием греховным, которое словно к вершине своей подходить стало.

Не только ладони, но и руки их, в стороны раскинутые, теперь были, это ясно виделось, связаны прочно переплетениями молний голубых, пляшущих бешено, от чего волосы длинные их искрами звездными покрываться стали, тишину ночную треском нарушая. При свете, усилившемся от этого соединения нового, рассмотрел я ясно, что головы их назад откинуты, а на лицах очарованность светится безгласная, лишь по озаренности видимая, ибо из уст их ни единого звука не выходило.

Блаженство пламенное, их объявшее, должно быть, и меня достигло чудом тем же, которым недавно волосы мои вздыбило. Почувствовал вдруг я уколы бесчисленные роз огненных, лишь в садах райских цветущих, на темени моем и вдоль шеи жилистой оставляющих след свой ангельский, от чего и сам голову в судороге сладкой запрокинул. Движение это чуть не заставило меня из глубины горла клокочущего крик исторгнуть, потоком радости и боли вызванный, но голос замер в миг последний, стыдом давешним остановленный, чтобы не выдать присутствия своего неуместного, соглядатайского.

Однако случая более не было для размышлений этих покаянных притворных, ибо слияние чудесное, начала которого свидетелем тайным я был, к вершине своей быстро приближалось. Когда после рук сначала плечи их соединились касанием неполным, но всепроникающим, со вспышками новыми искр голубых, а потом очередь пришла грудей и станов нагих, передо мной словно столб света поднялся, сияние которого приглушенное распространялось еще не далеко, но достаточно, чтобы фигуру мою убогую во тьме различить.

Хоть и видимый теперь, со знаком отвердевшим соучастия незваного, срамного, под рубахой льняной выделяющимся, я разом стыд прежний отбросил с легкостью грешника закоренелого, словно тьма рассеявшаяся прогнала один образ мой, полный скромности и целомудрия правоверного, и призвала другой, тайный и развратный, который участию в действии этом богохульном сильно радоваться начал, вздох издав глубокий и хриплый, каким, должно быть, только сам сатана наслаждения свои наибольшие сопровождает.

В минуту, когда и бедра их обнаженные соприкоснулись языками огненными, цвет голубой пламени вдруг в девственно белый превратился, будто жемчуг некий ангельский между ног их вспыхнул жаром страсти безгрешной. Белизна нежданная столба сияющего, которую два тела, чудесным образом соединенные, вокруг себя рождали, осветила теперь и самые дальние углы темницы игуменовой, словно само солнце полуденное в сиянии своем наисильнейшем сюда, в преддверье подземное, сошло, чтобы скрытость всякую притворную и стыд ложный прогнать силой своей.

И воистину, порывом неодолимым влекомый, я не только движением решительным без боязни малейшей сорвал с себя рубаху льняную, наготой своей присоединившись к Марии и Мастеру моему, но и взгляд направил к оконцу узкому подвальному, единственному месту, где след тьмы прежней задержался еще, но не из боязни, что там какое-нибудь изумленное монашеское лицо увижу, привлеченное сиянием этим неожиданным, а именно из желания странного, чтобы так и случилось, чтобы посмотреть на него и взгляд ему вызывающий и мстительный послать.

В миг один в голове моей мелькнуло, что поведение это дерзкое не есть свойство существа моего тихого, воздержанного, что это из меня голос какой-то чужой, злорадный языком своим поганым говорит, но не было времени на колебания новые, ибо в мгновение следующее крик удвоенный восторга наивысшего из столба сияющего донесся, открыв, что приблизилось блаженство крайнее.

От вскрика этого восхищенного огонь тот, очарования полный, что в паху моем разгорался, стал быстро мне хребет сгорбленный лизать, чтобы достичь языками своими жаркими затылка и здесь выплеск божественный вызвать, от которого все тело мое вмиг судорогой сильной, уже забытой скорчило.

Но хоть и ничто это было перед тем, что в миг тот же с Марией и Мастером происходило. Два круга под ступнями их в одну фигуру слились, когда полностью соприкоснулись они, молниями уже не разделенные, от чего столб светящийся, фигуры их ярко обрисовывающий, полыхнул белым сиянием ослепительным, словно само указанье Господне.

То ли от блеска этого божественного, то ли от судороги блаженства, что соки жизненные из колодцев пересохших тела моего увядшего исторгла, однако глаза я закрыл. Но и так след сияющий не угасал под веками моими стиснутыми еще долго, пока последняя капля семени горячего из меня не вытекла и пока, ослабевший совсем, на колени я опять не опустился, дабы дух перевести.

Когда глаза открыл я, свет яркий, чарующий собой всю темницу заполнял. Но недолго продлилось это, ибо вскоре сияние меркнуть стало и распадаться сначала на круги и точки белые, потом на пятна призрачные бесцветные, и увидел я наконец, что вновь в темноте полной пребываю.

Никакой мысли, более подходящей, не пришло в мою голову смятенную, кроме как о наготе моей срамной, и начал я во мраке вокруг себя шарить в поисках рубахи льняной, которую я столь бесстыдно скинул с себя минут несколько или вечность целую тому назад — этого не мог я теперь разобрать.

Но бесполезность действия этого стыдливого очевидна стала, прежде чем я одежду сброшенную нашел. Даже если бы кто-нибудь еще со мной в темнице был, то наготу мою непристойную во мраке полном увидеть никак не мог бы. Однако никого, кроме меня, здесь не было — ни Марии, ни Мастера моего. Остался я один, чтобы чудесам, невольно мною пережитым, объяснение найти и в прегрешениях своих безмерных покаяться.

 

9. Колесование

Я не могу снова выиграть, но должен продолжать играть!

Проклятое колесо подкупает меня, чтобы я его оставил в покое. Хочет кучей денег отвратить меня от намерения проникнуть, наконец, в его тайну — теперь, когда до нее рукой подать. Но деньги меня сейчас не волнуют, хотя я уже три месяца не плачу за квартиру и даже книги заложил, лишь бы успешно завершить свою осаду. В Смиляне ко мне отнеслись бы с презрением, если б узнали об этом, но не знают они, простодушные люди, что есть страдание…

А может, это колесо не откупается, а пытается сделать так, чтобы на меня обратили внимание и перестали пускать в казино, решив, что я нашел верный способ выигрывать — а боятся они этого, как дьявол креста. Вот так нынешней осенью запретили вход одному сгорбленному лысому математику из Вены, который все время что-то высчитывал и записывал тупым коротким карандашиком с обгрызенным концом, наивно полагая, что статистика ему поможет, и попутно по мелочи, но в течение многих месяцев выигрывая.

Говорят, что после этого бедолага покончил с собой, уверенный, что по отношению к нему совершена величайшая несправедливость, но гордый своим достижением. Не стоило его и трогать, потому что никакого секрета он не нашел — просто удача была на его стороне, но вскоре так же и отвернулась бы. Если б удача и меня захотела предать, я хоть раз бы проиграл. Однако, что касается меня — я точно знаю, что жалкая случайность не имеет никакой власти над колесом, поэтому мне нечего рассчитывать на ее могущество.

Худощавый крупье с крупной родинкой на переносице, бросающий шарик, уже начал вертеться и потеть, все чаще поглядывая на старшего стола. Но оттуда еще никакого сигнала тревоги не поступило, хотя седой господин в круглых очках, наметанным взглядом наблюдающий за ставками и игроками со своего возвышения, теперь обращает внимание в основном на меня. За годы, проведенные на своем месте, он насмотрелся на всевозможные взлеты и падения, порожденные этой дьявольской игрой, так что одиннадцать моих выигрышей подряд не особенно его взволновали. Подобные серии случались и раньше (и длились дольше), но лишь немногие оканчивались победой — он хорошо это знает и терпеливо ждет, с усмешкой превосходства на сморщенном лице, когда удача от меня отвернется. Будто все происходящее как-то связано с удачей!

Единственное, что его смущает, — это мое поведение. Я не произвожу впечатления удачливого игрока. Нет ни буйной радости с присущей итальянцам жестикуляцией, которой они сопровождают и гораздо меньшие выигрыши, ни, напротив, ледяного спокойствия, с которым крупные игроки с севера, редко заезжающие в Грац, принимают как успех, так и неудачу. С каждым новым броском шарика я все более напоминаю впавшего в отчаяние бедолагу, теряющего с последними деньгами последнюю надежду, хотя гора фишек передо мной растет. Но игра идет не на фишки; ставка здесь гораздо больше, правда, кроме меня и чертова колеса, об этом никто не догадывается.

Кажется, что безнадежность, все более охватывающую меня, выдержать было бы легче, если бы не густой табачный дым, который я совершенно не переношу. Он ест мне глаза и раздражает горло. Около меня совсем недавно сидел некий надменный штириец с густой бородой и толстым животом, судя по манере общения с крупье, — завсегдатай казино, почетный посетитель, явно пользующийся многими привилегиями из-за суммы, которую он готов проиграть, а также из-за чаевых, щедро раздаваемых направо и налево.

Он широко разбрасывал по столу фишки крупного достоинства, беззастенчиво расталкивая более скромных игроков и нередко сдвигая их ставки, и при этом оживленно размахивал длинной дорогой сигарой, стряхивая пепел во все стороны и пуская вокруг себя густые клубы дыма, часто — прямо мне в лицо. Он не то что не принимал во внимание мой громкий кашель — он его просто не замечал, как и незаметные движения прислуги, ловко убирающей за ним просыпанный пепел и извиняющейся вполголоса перед остальными игроками за столом.

Я не обращал на него внимания, равно как и на любого другого посетителя; они все, в общем-то, всего лишь играли, а то, что делал я, уж никак не было игрой. Однако когда он после особо значительного выигрыша в восторге хлопнул меня по плечу, поскольку я оказался под рукой, — словно я по меньшей мере его близкий друг, а не совершенно незнакомый человек, — а затем с довольным видом извлек из внутреннего кармана смокинга новую сигару и, цокая языком, начал разминать ее между пальцами, унизанными крупными золотыми кольцами, я должен был что-то предпринять, хотя прекрасно знал, что все это в конце концов обернется против меня.

Потом он четыре раза подряд ничего не выиграл, хотя закрывал по полстола, грохнул рассерженно кулаком по зеленому сукну, пробормотал какое-то ругательство, резко вскочил со стула, опрокинув его при этом на пол, и наступил мне на ногу, выбираясь из-за стола. Я думаю, только в этот момент он заметил меня, потому что процедил сквозь стиснутые зубы краткое извинение, направляясь к другому столу. Однако никоим образом он не связал меня с неудачей, постигшей его, и не обратил внимания, что все четыре последних раза я выиграл, выбирая номера для ставок только после того, как он расставлял свои фишки.

Дыма стало меньше, но мое беспокойство увеличилось. Колесо взыщет за эту услугу, оно всегда за все взыскивает — а это означает, что я продолжу выигрывать. Я начал ставить самые мелкие фишки, чтобы сделать выигрыши более неприметными, но все равно, когда я снова выиграл три раз подряд старший стола поднял серебряный колокольчик и подозвал к себе служителя в ливрее, отдав ему приглушенным голосом какое-то приказание. Тот быстро удалился и вскоре вернулся в сопровождении двоих невысоких господ строгого вида, судя по всему, из управления казино. Они подошли к поднявшемуся старшему стола и стали с ним шептаться, поглядывая на меня. Делалось это незаметно, совершенно в духе здешнего заведения, и никто из игроков, кроме меня, не обратил на них внимания, да и я лишь раз посмотрел на них искоса, не желая показывать, что знаю о поднявшейся тревоге.

Крупье с родинкой между глаз притворился, что подравнивает и без того выровненные фишки, явно медля бросать шарик в ожидании исхода совещания во главе стола. Поту него сейчас тек и по вискам. Я не заметил поданного ему знака, но пальцы у него подрагивали, когда он схватил шарик с предыдущего номера и запустил его в направлении, противоположном вращению колеса.

Меня осенило в тот момент, что причиной его волнения может быть обвинение в каком-то сговоре со мной. Если бы это было так, я мог бы приказать ему выбросить любой из тридцати шести номеров, а не тот, на котором стояла моя фишка. Но проклятому колесу все равно, кто и как бросает шарик, потому что оно само решает, где остановиться. И, разумеется, оно остановилось на моем номере. Девятнадцатый раз подряд.

То ли крупье был опять подан неприметный знак, то ли он поступил так под влиянием непреодолимого желания сбежать — не знаю, но только, вставая со своего места, чтобы уступить его одному из двоих пришедших к старшему стола, он вздохнул с облегчением. Против всех обычаев, он не ушел, а остался у позолоченного ограждения колеса, явно не силах обуздать любопытство. Никто не упрекнул его за подобное нарушение порядка, ибо никто его и не заметил. Это было сейчас несущественной мелочью.

В то время как его страдания кончались, мои только набирали силу. Колесо добилось того, чего хотело, — выдало меня, выставило на обозрение, так что долго здесь играть мне не светит. А это было наихудшим, что могло произойти, ибо мне совсем немного оставалось до конца, до того, чтобы проникнуть в этот чертов круг независимо от прихоти случая и законов математики. Но времени больше уже не оставалось. Проклятое колесо поняло, что оно в ловушке, и отчаянно защищалось.

Не зная, что предпринять, я не предпринял ничего. Последний выигрыш лежал там, где мне выплатил его новый крупье, — не передо мной, а на выигравшем номере, оставшись таким образом в игре. Крупье сделал это намеренно, провоцируя меня, в твердой уверенности, проистекающей из многолетнего опыта, что теперь он держит события под контролем. На мгновение мне стало его жалко.

Когда второй раз подряд выиграл один и тот же номер, над столом пронесся вздох недоумения. Сейчас здесь собралось довольно много игроков и зрителей, потому что сколько ни пыталось руководство казино действовать в необычных обстоятельствах как можно незаметнее, по залу словно пронеслась невидимая волна возбуждения. Многим подошедшим еще не было понятно, что происходит, поэтому в толпе слышались приглушенные расспросы и разъяснения.

Я чувствовал на себе испытующий взгляд нового крупье, в котором, похоже, смешивались смущение и остатки самоуверенности. Но природная осторожность взяла верх, и, приняв обычные чаевые с поспешной благодарностью, на сей раз он поставил фишки передо мной, а не вновь на выигравший номер. Затем запустил шарик уверенно, убежденный в том, что все неприятности теперь, наконец, позади.

С силой запущенный шарик из слоновой кости, катясь по ореховому дереву колеса, издавал громче, чем обычно, свое ворчливое стрекотание, неодолимо маня игроков к столу — делать последние ставки. Но мне этот неровный шум вдруг показался мерзким и отвратительным, словно издевательский хохот — и больше я не мог выдержать. Почувствовав себя почти задавленным, я вскочил со стула с желанием как можно быстрее уйти, убежать куда-нибудь.

Однако когда я отвернулся от стола, то натолкнулся на стену. Здоровенный штириец спешил сюда. Привлеченный толчеей, он теперь решительно прокладывал себе путь сквозь толпу любопытствующих с полной горстью фишек, которые следовало поставить до предупреждения крупье. В другой руке он небрежно держал зажженную сигару, при этом уже успел чиркнуть ее кончиком по глубоко декольтированной спине одной дамы и стряхнуть пепел в чей-то рукав.

Неожиданно встав, я оказался для него препятствием, которое нелегко было преодолеть, хотя, вероятно, он не принимал меня за стену. И все же он задержался на секунду, не зная, как быстрее меня обойти. Я тоже остолбенел, решая ту же проблему. Наши взгляды невольно встретились, выражая два абсолютно противоположных желания — уйти и приблизиться.

Это длилось всего несколько мгновений, меньше полного оборота шарика по краю колеса. Стрекотание смягчилось, потому что вращение замедлилось. А затем более сильная воля, подкрепленная более могучим телом, взяла верх. Штириец отказался от мысли обойти препятствие или убрать его с дороги; он просто перегнулся через меня, прижав к зеленому сукну стола, и стал размашисто разбрасывать фишки поверх моей головы и плеч, обдавая меня запахом табака и перегаром.

От него так разило табаком и спиртным, что я отвернулся, и теперь прямо перед моим лицом вращалось колесо-мучитель, по которому шарик описывал последние круги перед завершающим падением на номер, который был уже известен. На миг я ощутил себя осужденным на смерть, кладущим голову на плаху. Я все еще оставался прижатым к столу громадной тушей штирийца. Нужно было только спокойно дождаться, когда опустится топор-шарик.

И именно в тот момент, когда мой взгляд беспомощно упирался в дьявольское колесо, вращающееся прямо у меня перед глазами, вдруг упала последняя завеса. Тайны более не существовало, я переступил порог, все было кончено. Круг наконец сдался.

Оставалось времени ровно столько, чтобы рассыпанную кучу моих фишек, на которых я уже лежал, толкнуть отчаянным движением на цвет, что точно не выпадет. В тот же миг прозвучало резкое предупреждение, что ставки больше не принимаются. Но сердитый возглас старшего стола предназначался прежде всего штирийцу, продолжавшему неуклюже шарить по своим и чужим фишкам. Стрекот шарика превратился в ровный шум, с которым он направился к своему конечному пункту, а давление на мои плечи наконец ослабло, ибо штириец поднялся, чтобы видеть исход броска.

Мне же смотреть было не нужно. Я безошибочно знал, что выпало, об этом покорно сообщил мне сам круг, как и о многом другом — и о течениях и шорохах вселенной, и о преградах и построении связи. Всё. Штириец ничего не выиграл, но гораздо важнее было то, что я — тоже. Что я все проиграл. Я воскликнул от радости, нимало не обращая внимания на изумленные взгляды персонала казино и собравшихся игроков, и повернулся к штирийцу, на лице которого теперь было тупое выражение полностью проигравшегося человека. Взгляды наши вновь встретились, но воля моя теперь была сильнее. И, надеюсь, тело, потому что я широко размахнулся, чтобы вернуть ему удар по плечу. Он этого не ожидал и, выпустив сигару, уставился на меня.

Но его смятение продлилось недолго. Когда на выходе я обернулся, чтобы еще раз взглянуть на стол, за которым окончательно проник в круг, штириец уже следил за следующим броском шарика, одновременно закуривая новую сигару из неистощимого запаса в карманах смокинга, а из кармана дорогих брюк извлекая очередную горсть фишек.

 

10. Роды

Я умру от страданий!

Уже два дня прошло, как я родила, а Шри до сих пор не дает мне посмотреть на мое дитя, причем не объясняет почему. Говорит, чтобы я потерпела. Бесчувственный грубиян! Конечно же, мстит мне за то, что не он отец ребенка. Как я только могла его любить, такого низкого и мелочного. Впрочем, все мужчины одинаковы. Один тебя насилует, а другой потом наказывает за это. Как в средние века. Хорошо, хоть не сложил костер, чтобы сжечь меня как колдунью.

А ведь поначалу все было не так. Когда беременность уже невозможно было скрывать, я призналась Шри во всем. У меня не было выбора. Я рассказывала осторожно, с околичностями, опасаясь его реакции, хотя моя гордость требовала сделать наоборот. К моему удивлению, Шри отреагировал довольно спокойно. Как и пристало буддисту. Точнее — даже слишком спокойно. На самом деле — равнодушно, будто я ему сообщила, что после обеда пойдет дождь.

В первый момент я почувствовала облегчение, поскольку побаивалась его гнева и приступа ревности. С учетом состояния, в котором я находилась, подобная сцена была совершенно ни к чему. Но затем его равнодушие задело меня. Да будь ты буддистом, коли тебе нравится, но хоть какие-то чувства можно было бы испытывать! Беременность — все же не послеобеденный дождь.

Не было даже естественных вопросов, на которые я заготовила пространные ответы, полные намеков и на его вину в случившемся. Шри словно вообще не занимало ни кто отец, ни как дело дошло до беременности. Я тогда по своей наивности решила, что недооценивала его, что он способен в серьезных ситуациях подняться над низкими мужскими страстями — ревностью и мстительностью.

Но теперь я вижу, насколько ошибалась. Все это время он притворялся, нацепив на себя бесстрастную маску буддиста и только выжидая момент, когда его удар будет самым болезненным. Ну кто мог подумать, что он настолько подл, чтобы мстить мне запретом видеть мое дитя? Циничный негодяй! Я должна «потерпеть»! Шри потребуется все терпение его чертова Будды, когда я с ним рассчитаюсь. А я ведь хорошо знаю его слабые места — ему их от меня не скрыть. Пусть я женщина, но Шри сделал меня по своему подобию…

Извещая его о беременности, я подозревала, на какие пакости и низости он способен, и потому была сильно озабочена предстоящими родами. Понятно, что в этой глуши только он мог стать акушером. На кого другого мне было еще надеяться?

Разумеется, не на Малыша — эту неловкую обезьяну; он уже раз неуклюже залез в мою утробу, и вот во что меня втравил. Он и дальше крутится вокруг, конечно, с сокрушенным и виноватым видом и словно ищет случая поговорить со мной. Однако нам не о чем больше разговаривать. Между нами все кончено. Шри почему-то больше не обращает внимания на его хождение по храму и даже не отгоняет его от клавиатуры, но я затемняю экран, как только он подходит ко мне. Просто отворачиваюсь.

Малышу не стоило бы слишком полагаться на благосклонность Шри. Может попасть в ловушку, как я, или даже хуже. Шри наверняка готовит ему какую-то гадость, раз стал таким терпеливым. Но меня это не касается — это мужские дела. Да пусть хоть перебьют друг друга, если хотят, лишь бы мы с ребенком нормально жили. Ох, лишь бы это была девочка! Шри даже этого мне не пожелал сказать.

Недавно я вспомнила сон, который видела, будучи беременной, — с Буддой в роли доброго акушера. Не было ли это предупреждением, чтобы я не позволяла Шри принимать роды? Но как бы я это сделала? Вообще-то роды прошли без осложнений, правда, Шри пришлось применить кесарево сечение. Шарообразный плод, до конца оставшийся для меня недоступным, вырос до таких размеров, что только подобным образом мог появиться на свет. Шри сделал мне местную анестезию, и я ничего не почувствовала. Таким образом, все эти месяцы подготовки к возможно более легким и безболезненным родам, дыхательные упражнения и прочее, оказались бесполезными. Ну тут уж ничего не поделаешь. Главное, что все хорошо закончилось и младенец родился живым и здоровым. По крайней мере, я на это надеюсь.

Шри выглядел озабоченным еще во время родов, хотя делал все очень искусно, словно полжизни занимался акушерским ремеслом. Я попыталась с ним поговорить, поскольку была в полном сознании, чтобы отвлечься от страха и волнения, совершенно естественных при первых род ах, но он грубо на меня прикрикнул, велев не приставать к нему со всякими глупостями.

Когда я, — естественно, излишне чувствительная ко всему в тот момент, — все же продолжила говорить о том, что меня волновало, Шри нервно и сердито оборвал меня, сказав, чтобы я не фантазировала. Конечно, никакими родами здесь и не пахнет — речь идет, как категорично и без малейшего такта он выразился, о спонтанном развитии паразитической подпрограммы, сложного компьютерного вируса, появлению которого у него пока объяснения нет, но он все выяснит, как только извлечет его из меня и подвергнет тестированию… и так далее.

Я расплакалась, но не только из-за того, что мне всегда до слез обидно, когда Шри бесчувственно раздевает меня своей программистской абракадаброй. Гораздо больше меня напугало это предстоящее тестирование моего младенца, которое могло ему только навредить. Шри, хоть и мог при крайней нужде выполнить роль акушера — коли роды застали нас посреди джунглей, — но и понятия не имел о педиатрии.

Мой плач перешел в истерику, что в этих обстоятельствах было объяснимо, и Шри, которого это всегда нервирует, внезапно сменил тон и начал меня успокаивать и утешать, отказавшись от своего отвратительного компьютерного жаргона. Это мне было приятно, как и любой другой женщине на моем месте, хотя я должна была бы сразу понять, что он притворяется. Но что вы хотите, такие уж мы легковерные, склонные к самообману, чем мужчины и пользуются, как могут.

Думаю, что после этого Шри дал мне что-то успокоительное, так как вскоре я погрузилась в сон. А может, он меня выключил, чтобы не мешала. Не знаю. Возможно, мне что-то и снилось, но когда я проснулась, то ничего не помнила. Как все изменилось. Еще недавно я могла во сне видеть будущее, потом были настоящие ночные кошмары, полные страшных картин, которых я не понимала, а теперь я вообще не знаю, снилось ли мне что-нибудь. Возможно, во всем виновато успокоительное, что дал мне Шри.

Некоторое время после пробуждения я ожидала, что он сам известит меня о результатах — это было бы самым естественным, — но Шри этого не сделал. Лишь равнодушным голосом сказал, чтобы я набралась терпения, словно речь шла о какого-то незначительной вещи. В первый момент, пока я еще не пришла в себя после двухдневного сна, это привело меня в гнев. Прежде всего я подумала, что это он мне так жестоко и подло мстит, ослепленный оскорбленным мужским самолюбием, ибо не он отец ребенка. Затем, когда я немного пришла в себя, меня начали одолевать черные мысли.

Все ли в порядке с младенцем? Никакого плача не было слышно. Я понятия не имела, где находится ребенок, а по поведению Шри не было заметно, что он хоть как-то интересуется новорожденным. С тех пор как я проснулась, он или пялился в экран вспомогательной системы, предназначенной для программирования, с которой моя обычная связь была почему-то отключена, или с рассеянным видом бродил по храму, держа ладони на бритом затылке. Так он делает всегда, когда погружается в эти свои дурацкие медитации, которые я терпеть не могу, хотя такая поза Шри очень идет — придает ему стройность и высоту в его длинной оранжевой хламиде.

Теперь он вдобавок ко всему раздражал меня упорным шлепаньем босых ступней ухо лужицам на пыльном полу храма, появившимся там, где упорным муссонным дождям удалось пробиться сквозь каменную крышу и густое переплетение растений на ней. А ведь я ему говорила, когда еще стояла сухая погода, что крышу нужно починить. Но нет, у господина всегда более важные дела, а у меня не сто рук.

Он слонялся совершенно машинально, оставляя за собой мокрые следы и нимало не заботясь, что края его одежды от этого становятся грязными. Подобная неряшливость полностью противоречила его обычно чрезмерной, даже ненормальной аккуратности, которая мне так действует на нервы.

Что-то явно было не так. Меня охватила паника. Я снова начала плакать, но прошло довольно много времени, прежде нем Шри заметил это. Наконец он удостоил меня взглядом, который, по всей вероятности, был пустым, но я все же увидела в нем подтверждение всех моих мрачных предчувствий.

— Что с ребенком? — взвизгнула я, но голос остался внутри меня, а послышалось лишь клокочущее всхлипывание.

— Ох, не начинай заново, — ответил Шри, почувствовав, что я опять на грани истерики. — Сейчас не время для сцен.

Бесчувственный! Как он только может! Мать теряет рассудок, потому что ничего не знает о судьбе младенца, которого еще даже не видела, а для него это сцена. Я не знала, что возразить на такое бездушие, и лишь продолжала всхлипывать.

Это, похоже, его тронуло. Я думаю, Шри вовсе не суров по природе, а только находит удовольствие в том, чтобы изображать суровость — впрочем, как и еще некоторые вещи. Откровенно говоря, большинство мужчин никогда не взрослеют. Взгляд, который он послал мне теперь, был явно сочувственным, но я не увидела в нем никакого утешения.

— Все хорошо с… ребенком, — он выдавил это слово с трудом, явно только чтобы доставить мне удовольствие. — Наверное.

Даже если бы Шри не добавил этого, я бы ему не поверила. Оставалось надеяться лишь на собственные глаза. Я должна была увидеть младенца немедленно. Я собралась сказать это Шри, намереваясь вложить в голос всю истеричность, скопившуюся во мне, но он меня опередил.

— А впрочем, почему бы и нет — убедись сама. Может быть, ты как… мать, — снова эта вымученность в голосе, — лучше в этом разберешься. Я не могу.

Последние слова он выговорил с интонацией, которую я прежде лишь раз слышала от него, — интонацией человека, потерпевшего поражение. Это было, когда мы собирались сюда, и он отдал своих тупых черепах в магазин. Помню, я отпустила тогда ехидное замечание насчет одного правоверного буддиста, связавшегося с двумя бессловесными животными, и это его, похоже, сильно задело, так что впоследствии я воздерживалась от подобных насмешек. Но сейчас не было времени думать об этом. На миг я почувствовала, как меня охватывает озноб.

Шри подошел к клавиатуре и набрал короткую команду, соединяющую меня со вспомогательной системой. В этот момент до меня дошло. Как я могла быть настолько глупа! Да нет, дело не в моей глупости, а в том особом состоянии, в котором я нахожусь. Меня совсем ослепил материнский инстинкт. Ну конечно, он столько времени проводил за маленьким экраном для программирования, потому что разместил там колыбель. А в ней — мой ребенок.

Шри, наверное, назвал бы это банальным течением бесчисленных байтов информации из одной компьютерной системы в другую посредством двустороннего интерфейса, но для меня это было, все равно что протянуть руки для объятия, самой тесной связью на свете, первым прикосновением матери к новорожденному.

И за отрезок времени, предшествовавший установлению этой чудесной связи, — столь краткий, что для него вообще не существовало названия в медлительном биомеханическом мире Шри, — я заметила нечто, на что до той поры не обращала внимания, хотя обязательно должна была заметить. Но и это упущение можно приписать моей полной расстроенности и страху. На низком табурете перед вспомогательным экраном сидел Малыш и глупо скалился, глядя на меня, а кончик его хвоста мокнул в луже на полу.

 

11. Сон чудесный

И остался я один во тьме густой.

Хотя отблески света давешнего не обманывали глаза мои старые своими бешеными плясками призрачными, в духе моем смятенном огнь сияющий и далее горел, существо мое слабое надвое раздирая воспоминанием о восторге вдохновенном (восторге, в памяти моей о годах давних совсем поблекшем, чтобы ошибки и печали старые не воскрешать) и стыдом безмерным, что волю дал порыву этому непристойному, срамному, там, куда, кроме всего, и зван-то не был.

Когти раскаяния жестокого внутренности мои дрожащие терзать начали способом, много раз в жизни моей, грехом оскверненной, испытанным. Спасения от них не было, я это хорошо знал — можно только душу свою жалкую ударам кнута совести собственной подставить. Доля моя тем горше оказалась, что я один на один с рассудком своим раненым остался, ибо во тьме ночной, глухой ничего более не было, чтобы внимание мое от мыслей мучительных хоть на миг отвлечь.

И когда уже отчаяния бездны повсюду вокруг меня зиять начали, побуждая меня зовом обманчивым, умильным край их близкий переступить и забвению безумному вечному отдаться, что для страдальца есть наибольшая и последняя надежда, — в помощь мне другое забвение пришло, против вечности ничтожное, ибо и ночь целую нечасто продолжается, но целительное достаточно для души, которая хоть самого краткого облегчения жаждет.

Истощение телесное невыносимое, как и груз событий минувших, чудесами неизмеримыми тяжелый, на плечи мои больные, хрупкие свалились наконец всем весом своим в этот час поздний, тьмой и тишиной вытканный, члены мои вялые, слабые усталостью страшной сковав, — и опустился я на пол холодный темницы мрачной игуменовой, ибо непристойным крайне показалось мне на лежак деревянный в углу заплесневелом улечься, коий несостоявшимся одром смертным Мастера моего еще недавно был. И только тело мое, вновь в рубаху льняную одетое, дабы наготу грешную, бесстыдную даже и от тьмы густой сокрыть, постель эту бедную на земле голой нашло, как веки мои отяжелевшие сомкнулись, чтобы сну блаженному ворота открыть, хотя я и с открытыми глазами уснуть мог — такой мрак вокруг царил.

Сон глубокий, без сновидений беспокойных, более всего тогда духу моему исстрадавшемуся подошел бы, но на милость такую я надеяться не смел. И вправду, вскорости мне приснился сон. Чудесный сон, но не из тех, что заставляют вас в поту и с дрожью просыпаться, полные ужаса подземного, с цепи ржавой спуская чудищ столь гнусных, — наяву вы и представить себе не могли, что они где-то в закоулках рассудка вашего грешного обитают. Нет, это другой сон был, ужасом также пронизанный, хотя никакой слуга сатаны чудовищный и страшный не устремлялся на меня, убогого, из бездн подземных.

Я, невежда, смысла не понимаю пощады этой от чудищ жутких адских, ибо во сне как раз в аду я и очутился. Узнать было несложно — ведь я его глазами собственными еще днем минувшим видел на своде проклятом монастырском, рукой дьявольской Мастера моего, грешника из грешников, втайне изображенным весьма верно.

Я шагал, смятенный, по месту тому, пустынному совершенно, следов никаких босыми ступнями своими на пыльной поверхности не оставляя. Мрак полный дня адского разгоняли лишь те три глаза бесформенных, что со свода низкого свет свой мутный, разноцветный изливали, путь мне к цели неизвестной освещая. Но вскорости самый большой из них за горизонт близкий закатился, и меня предчувствие жуткое охватило, ибо ничем иным это быть не могло, как судьбы злой, проклятой, предвестьем.

Так шел я, страхом все большим томимый, одинокий, как ни одно существо с сотворения мира, и ни единой души живой вокруг не было — ни травки зеленой, ни зверя домашнего или дикого, ни даже пения птичьего, утехи и в страданиях самых горьких. Одиночество это наконец столь мучительным стало, что пожелал я хоть какое-нибудь существо увидеть, пусть то будет и отродье отвратительнейшее самого нечистого — лишь бы проклятие кончилось это, — но никто ко мне в путешествии мрачном, однообразном не присоединился, чтобы муку и тоску со мной разделить.

И когда уже думал я, безнадежно обессиленный ходьбой бесконечной, что последнее наказание наконец меня постигло, что суждено мне шатание вечное, безысходное по кругу этому адскому, в душе моей надежда зарождаться стала. Надежда странная, сну бессвязному свойственная, что все же выйду я из круга, когда прибуду куда-то, но не мог я сказать, где это место, ибо повсюду, куда хватал глаз, лишь та же пустыня была, голая, бесплодная, какая, должно быть, существовала до первого слова Господня, которым свет от тьмы отделен был.

Но мрачность эта безжалостная не уменьшила веру мою неожиданную, и стал я шагать бодрее, как человек, по важному делу идущий, хотя цели никакой не стояло передо мной. Но знал я откуда-то, смутным неким образом, что цель эта явит себя, как только я до горизонта скалистого доберусь, как раз туда, где солнце адское большое зашло недавно — или это давно случилось? — чтобы путь сокровенный мне указать.

Легкость новую, походка моя даже и тогда не потеряла, когда понял я ясно, что как бы ни спешил, край света подземного так же далек от меня остается, близок и недостижим одновременно, словно по шару какому-то иду, ни начала, ни конца не имеющему, а не по равнине подземной, что окончание свое все-таки должна иметь.

И не только не ослабел я, но крепость моя стариковская в упорство и жилистость средних лет с каждым шагом превращалась, а потом и в свойства возраста еще более молодого, в мощь и бодрость годов юных, соками буйными напитанных. Возвращение мое во сне во времена минувшие, давно позади оставленные, и на этом не закончило движение свое чудесное — я продолжил в источник молодости погружаться, теперь уже глупым восторгом мальчишечьим объят, что шаг мой быстрый в бег безумный превратил к цели, которая, все еще недоступная, уже, однако, очертания приобретать стала.

Пока спешил я так по краю адскому, все такому же мертвому, хотя, с душой восторженной, больше со страхом вокруг не смотрел, взгляд мой на миг на руки мои старческие упал, которые одни из-под рясы высовывались. Но вместо жил сухих и кожи морщинистой, потрескавшейся увидел я ручки свежие детские, еще никакого греха не знавшие, с ногтями обгрызенными, а ногти я грыз, когда совсем маленький был, по давнишним рассказам матери.

Воспоминание о матери бег мой сумасшедший тотчас прервало, и я встал как вкопанный посреди пустыни адской пыльной, что ничуть не отличалась от прежней. И узрел в тот же миг, что цели неизвестной достиг наконец, что круг полный прошел, к началу всех начал вернулся. Что не один я больше.

Выбрался я на четвереньках из рясы, огромной теперь для меня, звуки мычащие издавая, безгрешно нагой, как все мы при рождении бываем. А затем из уст моих крик первый вырвался, чтобы о вступлении мучительном в долину слёз нового раба Божьего оповестить, в хижине горной, рядом с очагом, посреди крови и слизи и стонов слабых женских, словно прямо из утробы разверстой идущих.

Но боль и моя, и матери быстро утихла, как только руки наши дрожащие соединились касанием блаженным, что единственным утешением является под небесами.

 

12. Касабланка

Сегодня ночью Сара опять дежурит.

Не знаю, как ей удалось опять поменять смену — ее дежурство должно было быть только через три вечера. Наверное, Бренда и Мэри не особо рвутся провести ночь вместе со мной. Обе замужем, а у Бренды еще и дети, так что им, видимо, приятнее остаться с семьей, чем бодрствовать возле неподвижного больного, хоть мы недавно и удвоили плату за ночные дежурства. Однако не только деньги заставляют Сару, не обремененную семейными обязанностями, заботиться обо мне в то время, когда все в доме спят и никто не заходит в мою комнату до утра. Есть у нее и другие причины, но о них не знает никто, кроме нас двоих, а открыть их я не могу, даже если б захотел.

Проклятая болезнь, из-за которой мне и пальцем не пошевелить! В буквальном смысле. Несколько месяцев назад я еще мог двигать двумя пальцами на левой руке — средним и безымянным, и этого было достаточно, чтобы хоть как-то нажимать клавиши компьютера и таким образом общаться с окружающими при помощи синтетического голоса, но теперь я и на это не способен. Врачи говорят, что болезнь может только усилиться. Они больше не скрывают этого от меня. Миотрофический латеральный склероз. Не понимаю — что еще в моей моторике может отказать? И так ни одна мышца не двигается.

Самое худшее в этом параличе, что я калека лишь снаружи. В больном теле здоровый дух. Внутри я абсолютно нормален. Даже более того. Мой мозг никогда не работал так быстро, как сейчас, когда я полностью парализован. В моей голове роятся замечательнейшие модели космоса, я иду к Великому синтезу, но что от всего этого толку, коли я не могу ничего никому сообщить. Словно гениальное растение. А я столько мог бы сказать! Я понял наконец, где ошибся старик Альберт, знаю, что обмануло Фейнмана, я отверг заблуждение Пенроуза. Я — на самом пороге Объединения теории. Может, еще одна ночь, если Сара опять не начнет, но она, похоже, собирается…

Пенроуз приходил навестить меня несколько недель назад, и только по его поведению я понял, насколько ухудшилось мое состояние. Я напрягся изо всех сил, чтобы как-то объяснить ему то, что окончательно понял о скрытых струнах, хотел сказать ему, что меня наконец достигли первые вибрации их гармонии, рондо, что играют кирпичики, из которых построена Вселенная. Я хотел также попросить его рассчитать кое-что для меня на большом университетском вычислителе — я трачу столько часов, мучаясь в уме с тензорами, лишенный даже карандаша и бумаги, а сделать необходимые расчеты можно за какие-нибудь четверть часа на этом новом чуде из Силиконовой долины. У американцев нет таких физиков, как у англичан, но они, по крайней мере, понимают толк в технологии.

Однако я смог издать лишь страшное бульканье, сопровождавшееся слюнями и уродливыми гримасами. Впрочем, как обычно. Чаще всего это не приводит меня в отчаяние — я уже привык, но когда Пенроуз, ничего не поняв, встал, чтобы уйти, и с заметной неловкостью погладил меня по голове, будто какого-нибудь слабоумного ребенка или умного пса, я в первый раз по-настоящему почувствовал себя беспомощным кретином.

Члены моей семьи, которых я вижу ежедневно, избегают много говорить со мной, стараясь уберечь от подобных неприятностей. Подойдут ко мне, кратко расскажут о текущих событиях, но не ждут моей реакции. Естественнее прочих держатся дети, что укрепляет меня в мысли, что я еще не спятил.

С сиделками по-другому. Они проводят со мной больше времени, а часами находиться рядом с кем-то и молчать — тяжело, пусть даже он в таком, как у меня, состоянии. Мне их нескончаемая, полная банальностей и чепухи болтовня (особенно у Бренды) не мешает, потому что им не нужно мое внимание. Я даже обнаружил, что под нее лучше думается, но мне действует на нервы тон, которым они ко мне обращаются, почему-то чаще всего покровительственный, будто разговаривают с младенцем или дебилом. А вообще, может быть, так они меня и воспринимают. Бедный сэр Исаак, он, наверное, в гробу вертится из-за этого. Какое унижение для долгой и славной истории кембриджской физики!

Сара с самого начала отличалась от них. Не только тем, что была гораздо молчаливее Бренды и Мэри. Она начала тяжелую работу по уходу за мной с того, что откровенно сказала: я был замечательным физиком. (Правда, я таким и остаюсь, но это теперь далеко не так очевидно.) Это, разумеется, мне польстило, и прежде всего потому, что ее предшественницам было на меня по большому счету наплевать. Вдобавок Сара — очень симпатичная девушка, у нее приятная улыбка, а ее тугие, возбуждающие формы особенно хороши в обтягивающем медицинском халате. Может показаться, что эти ее достоинства бесполезны в моем случае, но человеку тяжело отринуть некоторые привычки. И желания.

Вначале я думал, что Сара внесет изменения в то, каким образом сиделки в ночную смену поступали со мной. В основном они старались как можно быстрее создать видимость, что я сплю, чтобы и самим тайком отдохнуть. Наутро, бровью не поведя, они врали, что целую ночь бодрствовали возле меня, нагло глядя при этом мне в глаза, будто я мог подтвердить или опровергнуть их слова. Но даже будь я в состоянии, я бы не смог уличать их в обмане. На самом деле меня устраивало, что сиделки спят. Я мог спокойно сосредоточиться на размышлениях, избавленный от их постоянной возни или преувеличенной заботы обо мне, — кроме тех случаев, когда они храпели, что порой случалось. Нет ничего губительнее для музыки сфер, зарождавшейся в моей голове, чем протяжный женский храп.

Поначалу я полагал, что Сара страдает бессонницей, так как никогда не видел, чтобы она заснула прежде меня, а я мог бодрствовать долго. Она вообще не надоедала мне. Разместив меня в постели, занималась чтением, часами не отрывая глаз от дешевых сентиментальных романов, которые просто проглатывала. Я узнал, что она читает, благодаря тому, что Сара часто откладывала книги на мой ночной столик, забывая забирать их, когда уходила домой. Кто тогда мог предвидеть, что это была никакая не случайность?..

Мне казалось несколько странным, что девушка с ее внешностью довольствуется этими банальными суррогатами любви, но поскольку я не мог с ней поговорить об этом, то причины подобного пристрастия остались для меня загадкой, как, впрочем, и все остальное, связанное с Сарой. В отличие от других сиделок (которые, если хоть на сколько-нибудь долгое время задерживались у нас, без всякого повода излагали мне всю свою биографию, будучи уверены, что в моем лице имеют понимающего и крайне заинтересованного слушателя), Сара словно вообще не существовала за пределами моей комнаты — так мало я знал о ее личной жизни и прошлом.

В определенные моменты, когда я погружался в сон или находился в том состоянии отстраненности, всегда предшествующем решению какого-нибудь особенно важного и сложного уравнения, мне даже казалось, что Сары в действительности нет, что она — лишь продукт моего перегруженного воображения.

Переход от книг к телевидению казался мне совершенно естественным, и в нем я также никак не мог заподозрить часть ее изощренного плана. Сара выглядела очень счастливой, когда на моем искаженном лице прочитала разрешение иногда смотреть душещипательные сериалы по телевизору. Сам я редко его смотрел — в основном, только когда транслировались матчи по крикету, потому что сам играл в молодости, согласно традиции кембриджских студентов, пока меня не скрутила эта чертова болезнь.

На самом деле, Сара увидела на моем лице то, что хотела увидеть, ибо я не только не был способен изобразить гримасу страдания, но и вряд ли ее изобразил бы, если б мог — я считал, что включенный телевизор может отвлечь меня от моих размышлений. Но вышло все не так уж плохо — Сара предупредительно уменьшила звук до минимума и развернула экран в другую сторону, переставив свой стул от моего изголовья к окну, так что я узнавал о программе только по разноцветным отблескам на ее лице в полутьме комнаты. Волей-неволей следил я за сменой настроений на этом лице, нередко сопровождавшейся слезами под действием третьеразрядных мелодраматических поворотов, выдаваемых с экрана.

Заметив, что я за ней наблюдаю, Сара сделала еще один ошибочный вывод — опять же потому, что это ее устраивало, хотя тогда я и подозревать не мог об этом. Извинившись, она повернула экран ко мне, пересев опять к моему изголовью, уверенная, что я, естественно, страстно желаю смотреть мыльные оперы, которыми она наслаждалась. Так я стал невольным зрителем бесчисленных душещипательных пьес в кичевых декорациях, не в состоянии ни отвернуться, ни даже опустить веки. Впрочем, последнее я еще как-то мог сделать, но воздерживался от этого, прежде всего из боязни обидеть Сару. Еще не зная о том, я уже был в ее сетях.

К счастью, сентиментальные сериалы шли не слишком часто, так что их вынужденный просмотр вначале не наносил особого ущерба моим изысканиям, которые приближались уже к завершению. В вибрации струн, творящих основной облик материи, по-настоящему неделимый (каким древние греки простодушно полагали атом), проявлялась цикличная структура, повторяющаяся затем на всех уровнях, вплоть до кругового устройства самой Вселенной, бесконечной и ограниченной одновременно, и, соответственно, кругового течения времени, без всяких стрел, причин но-следственных парадоксов и определенного начала в Великом Взрыве. Структура, в которой наконец четыре исконные природные силы становились одной, приняв в свою семью и долго отвергаемую гравитацию…

Я догадывался, предчувствовал, что нахожусь на пороге, что мне остается один шаг до окончательного оформления теории. Однако из разнообразного прошлого опыта я знал, что эта черта не может быть преодолена обычным порядком, что необходимо просветление, удар молнии, который прогонит из моего сознания последние клочья мрака, оставив меня на полном свету. Но это был явно не тот свет, что изливался из катодной трубки, а Сара быстро сообразила, как восполнить регулярное отсутствие в программе передач, которых жаждал а ее душа. Ответ был прост — видео.

Однажды вечером она принесла большую сумку и, выбрав из своего репертуара самую очаровательную улыбкой, с этой прелестной ямочкой, появляющейся у нее на подбородке, осчастливила меня известием, что обзавелась запасом кассет с мелодрамами. Не знаю, какое выражение разобрала она тогда в моей обычной гримасе, но я приложил все мыслимые усилия, чтобы изобразить полное отчаяние. Однако сразу стало очевидно, что не преуспел в этом, ибо Сара с восторженной болтовней стала складывать кассеты возле видеомагнитофона, который до этого использовался всего один раз — когда мне показывали патетический фильм Спилберга обо мне.

Так началась марафонская ретроспектива жанра, от которого я никогда не получал особого удовольствия, — ретроспектива, которая, с учетом обстоятельств, являлась последним, что мне было нужно. Сара появлялась в ночной смене все чаще, к радости Бренды и Мэри, и перед нами стали проходить все культовые герои любовных фильмов, особенно старых, исторгая у нее вздохи и слезы, а у меня судорожные гримасы, которые Сара с готовностью истолковывала как верные знаки такого же восхищения.

Нередко случалось, что Сара в порыве восторга хватала меня за руку и мы вот так, словно юная пара в кинотеатре, досматривали фильм. В первый раз, когда мерцающее волшебство закончилось, она вздрогнула, освободив мою атрофированную мышцу от своего пожатия, но это прикосновение быстро стало для нее чем-то привычным, и вскоре она не стеснялась даже в наиболее волнующих сценах — как в той, в конце «Касабланки», которую мы, ночь за ночью, смотрели по меньшей мере десять раз подряд, — прижаться ко мне, правда, немедленно отодвигаясь после конца фильма, поправляя помятый халат и бормоча несколько невнятных слов, вероятно, извиняясь. Не могу сказать, что эта близость была мне неприятна, хоть и вызывала поначалу чувство неловкости.

Я уже начал впадать в отчаяние из-за огромного количества кассет, которые Сара неустанно обновляла, будучи не в состоянии каким-либо образом объяснить ей, что мне нет дела до этих сентиментальных глупостей, потому что моим умом владеют гораздо более важные проблемы, которые могут ускользнуть от меня, если я не достигну полной сосредоточенности, — как неожиданную помощь оказало мне ее решение перейти ко второй части своего плана.

И вновь она осуществила задуманное так незаметно, что я не смог бы уличить ее в преднамеренности. После окончания какого-то до отвращения слащавого фильма с этой ледяной Гарбо в главной роли, которая Саре почему-то очень нравилась, она не выключила магнитофон сразу, как это делала обычно, а начала переворачивать меня, поскольку я слишком долго лежал на одном боку. Пленка продолжала тянуться перед моими глазами, и после титров фильма на экране появилось изображение, оставшееся после перезаписи на кассете. Мою спальню вдруг заполнили страстные вздохи абсолютно обнаженной пары, находящейся на пике сексуального наслаждения. Почти гинекологическая сцена убивала всякие сомнения — это была порнография в своем жесточайшем варианте.

Хотя Сара, занятая моим перекладыванием, стояла спиной к экрану, буйство экстаза молодой пары никак не могло пройти мимо ее ушей — и все же она отреагировала не сразу. Прошло не меньше пятнадцати секунд, прежде чем она поспешила к видеомагнитофону, чтобы выключить изображение, покраснев до ушей, что ей очень шло, и оставив меня перевернутым лишь наполовину. Это внешне искреннее смущение, как и последовавший поток извинений, — полный негодования в адрес ненормальных из местного видеоклуба, что оскверняют великие любовные фильмы, копируя их на пленки, испачканные подобными мерзостями, — в первый момент обманули меня и я выбросил из головы ее непонятную медлительность при выключении видеомагнитофона.

Вспомнил я об этом лишь на следующий день, но быстро уверил себя, что все это мне почудилось, так же, как и впечатление, что Сара, переворачивая, держала меня непривычно низко — не под плечи, а вокруг бедер. И вообще, что из всего этого следовало? Паранойя еще может иметь какой-то смысл в научных исследованиях, но чаще всего абсолютно бесполезна в обычной жизни. Чаще всего. Правда, то обстоятельство, что вы — параноик, еще никоим образом не означает, что никто на самом деле не ищет вашей погибели…

Сара, к счастью, не искала моей погибели, как выяснилось вскоре, когда окончательно обнаружились ее намерения. С подготовкой было закончено, и события двинулись теперь ускоренным ходом; правда, прошло несколько дней, прежде чем она предприняла следующий шаг. Сначала закончились просмотры кассет, и Сара провела два вечера в спокойном чтении, как в начале ее работы у нас.

Хотя я невольно был настороже, ее сдержанность меня убаюкала, так что я не сильно обеспокоился, когда на третий вечер она вновь включила видеомагнитофон, развернув телевизор ко мне. Несколько секунд, объятый каким-то смутным предчувствием, я пытался угадать, какую кассету она поставит, но когда увидел первые кадры «Касабланки», у меня невольно вырвалось громкое хрюканье, сопроводившееся обильным слюнотечением. «Только не это!» — подумал я безнадежно, но Сара истолковала этот звук явно неправильно, быстро присев на край кровати и посмотрев мне прямо в глаза, как это делают, наверное, только мать и ребенок. Или любовники.

Кусочком марли она стала вытирать слюну вокруг моих губ, а потом убрала волосы со лба и начала водить рукой вдоль моей шеи и груди, будто разравнивая тонкое покрывало. При этом она бормотала что-то, но очень неразборчиво — я разобрал только, что она нечто должна сделать, что ей тяжело, много раз Сара повторила слово «любовь», однажды упомянула «великого физика» и какого-то «ребенка». Взгляд ее остекленел, так что в первый момент я в панике принял его за взгляд сумасшедшей, но затем безошибочно разглядел в нем сияние эротического возбуждения. Казалось, мне должно было стать от этого легче, но не стало.

Когда ладонь Сары добралась до моего пупка, она вдруг вздрогнула, словно коснулась чего-то горячего, встала с кровати и на минуту повернулась ко мне спиной. Я представляю, что ей действительно было нелегко — судя по легкому подрагиванию плеч, в ней, несомненно, шла жестокая внутренняя борьба с неизвестным исходом. Единственной неприятностью было то, что ей вообще было не нужно мое согласие на участие во всем. Мое сотрудничество просто подразумевалось. Но это, к сожалению, неизбежно, когда вас побеждает такая миотрофическая глупость…

Дрожь в плечах наконец утихла, и это означало, что окончательное решение принято. Сара повернулась ко мне с несколько упрямым выражением лица, дотронулась до волос нервным движением руки, а потом подошла к видеомагнитофону, вытащила из него кассету с «Касабланкой» и после кратких поисков в ближайшей куче нашла какую-то другую. В ее движениях больше не было нерешительности, когда она вставляла новую кассету, а потом подошла, чтобы сесть возле меня на край кровати.

Взгляд ее был устремлен на меня, а не на телевизор — она прекрасно знала, что находится на пленке, так что ей не было нужды смотреть. Гораздо важнее для Сары была моя реакция. Я на мгновение смущенно остановил взгляд на ней, а потом направил его на экран.

Я ожидал увидеть что угодно, только не это. Передо мной возникла совершенно знакомая картина — вот эта самая спальня. На экране было изображение моей постели, на которой неподвижно, с закрытыми глазами, лежал я. Снято это было поздней ночью, когда я уже вовсю спал. Но кто это сделал?..

Словно прочитав недоумение в моих глазах, Сара потянулась к спинке кровати и гордо подняла маленькую видеокамеру «Сони», которая, очевидно, могла снимать даже при самом скудном освещении, потому что в кадре не было видно никаких дополнительных источников света. Затем Сара встала с постели, подошла к телевизору и поставила камеру на него — без сомнения, на то самое место, откуда был снят предыдущий кадр. Прежде чем вернуться ко мне, она нажала на камере какую-то кнопку, отчего около объектива загорелась маленькая красная лампочка, сигнализирующая, что идет съемка.

Мне совершенно не по душе была эта двойная съемка, но как бы я мог выразить свое несогласие? Новым хрюканьем и испусканием слюней? Что в этом толку, коли они для Сары означают нечто иное. Итак, выбора не было, и мне пришлось беспомощно смотреть на экран, еще, правда, не зная, чего следует ожидать. Но ждать уже оставалось недолго.

В кадр вошла Сара, но не своей обычной походкой стыдливой девушки, а как-то вызывающе, агрессивно, раскачивая бедрами и пропуская длинные волосы между пальцами. Она делала это страстно, соблазнительно, но мне было неясно, играет она или же ее движения непритворны. Сара подошла к моей кровати и начала склоняться надо мной, изображая страстные ласки, правда, на самом деле не трогая меня, видимо, боясь разбудить. После этих мнимых прикосновений она перешла к столь же мнимым поцелуям; медленно извиваясь, начала с пальцев ног, не пропустив ни одного участка тела, к которому могла приблизиться губами поверх покрывала.

Пока я, не мигая, смотрел на экране эту странную эротическую игру, невольным участником которой был, камера на телевизоре снимала новый фильм того же рода, в котором, правда, я не спал. Руки с длинными ловкими пальцами, на которых я лишь сейчас увидел крикливо накрашенные ногти (были ли они такими раньше?), стали подражать движениям на экране, на сей раз действительно лаская меня, а не изображая это. Я ощущал продвижение ее пальцев по своему телу, мышцы которого, правда, были атрофированы, но зато кожа оставалась чувствительна к прикосновениям, как и раньше, а ведь были и ткани, моторика которых была не мышечной природы…

Если Сара решила повторить сценарий первого фильма, тогда сейчас должны были последовать поцелуи — и действительно, стащив с меня покрывало, она опустилась к моим ступням и начала скользить губами от пальцев ног наверх, одновременно прикасаясь ко мне и теплым языком. Как всегда, я спал голым, чтобы мне было легче помочь в случае чего, и Сара видела меня без одежды бесчисленное количество раз, но видела глазами сиделки, не вызывавшими во мне стыда. Сейчас же во мне одновременно появились два ощущения, которые я ни при одной сиделке не испытывал, — стыд и возбуждение. Но Сара больше сиделкой и не была.

Она продвигалась вдоль меня быстро, чтобы совпасть с ритмом происходящего на экране, но не пропуская при этом ни одной части моего тела. На короткое время подняла голову, дойдя до бедер, где задержалась несколько дольше. Взгляд, который она послала мне оттуда, был полон ликования по поводу достигнутого результата, кроме того, я различил в нем и то особенное заговорщическое выражение, связывающего людей, соединенных грехом.

Мысль о грехе вызвала во мне угрызения совести по отношению к жене, впрочем, это продлилось недолго. Джейн никогда не опускалась до чего-нибудь подобного. Ей все происходящее показалось бы непристойным, а скорее всего, и отвратительным — так это не вязалось с ролью добровольной жертвы, которую она страстно лелеяла, прежде всего из сильной склонности к мученичеству, которое предполагала жизнь, полная лишений, с таким человеком, как я. Более того, вероятно, эту «измену» она восприняла бы благосклонно, потому что это придало бы ее мученичеству новый импульс.

Пока паралич еще не захватил меня целиком, Джейн, впрочем, иногда приходила ко мне, правда, неохотно и со все более откровенной неприязнью, хотя хорошо знала, что болезнь нимало не повлияла на мое сильное либидо — ни физиологически, ни психологически. Я не ставил ей этого в вину, понимая, какое отвращение она, в общем, испытывала, хотя и лишала себя этим возможности и удовольствия чувствовать себя совершенной мученицей. Поскольку я не мог двигать руками — кроме тех двух пальцев, совершенно не достаточных для подобной цели, — мне ничего другого не оставалось, после того как она перестала меня посещать, как разряжаться пубертатным образом во сне. Потом я всегда проклинал дьявольскую болезнь, пока сиделки мыли меня наутро, а в их недовольстве, которое никогда не проявлялось, когда они удаляли следы других неприятностей, я различал оттенок презрительной насмешки.

Ее губы на экране добрались приблизительно до моих глаз. Когда я открыл их, Сара в реальности сидела теперь неподвижно на краю постели, смотря телевизор, как и я, и, казалось, не имела никакого отношения к тому, что происходило дотоле в моей спальне.

Одновременно Сара на экране встала, подошла к моему изголовью и начала медленно раздеваться. Она делала это неожиданно умело, как опытная стриптизерша, сначала намекая, и только потом показывая что-нибудь, так что процесс раздевания продлился достаточно долго, хотя под больничным халатом на ней было только нижнее белье. Особенно возбуждающе снимала она длинные черные чулки в сеточку с пурпурными подвязками, сопровождая это действо движениями тела в каком-то чарующем ритме, слышном лишь ей одной, поскольку из телевизора доносился только слабый шорох сбрасываемой одежды.

Когда больше ничего на ней не осталось, она послала лукавый взгляд камере, а потом подошла к кровати и аккуратно поднялась на ее спинку, тщательно стараясь меня не разбудить. Так она простояла несколько секунд в полусогнутом положении, напомнив мне вдруг какую-то античную статую, какую так и не смог вспомнить. А может, и не античную.

Потом она села на меня верхом, опустившись точно на мои бедра, правда, не коснувшись их, и стала извиваться, запрокинув голову назад. Длинные рыжие волосы струились вдоль ее нагой спины, а рот был широко раскрыт, испуская приглушенные гортанные звуки. Хотя я был уверен в ее притворстве, мне все же вдруг показалось, что так достоверно сыграть возбуждение невозможно. Впрочем, оргазм вот-вот наступит, а там будет понятно, в чем дело. Тут явно никакого притворства.

Однако, если оргазм и последовал, мне не было позволено видеть это. Сара в реальности внезапно нервными шагами подошла к видеомагнитофону и выключила его, опять бормоча при этом невнятные обрывки фраз, среди которых на сей раз я разобрал что-то о «неправильном дне», «негарантированном зачатии» и «бесполезном расточении». Мозаика уже тогда могла бы сложиться, но я был слишком расстроен, чтобы сделать это.

Сара выглядела сконфуженной, когда выключала камеру, спрятав затем ее в небольшую сумочку, которую положила вместе с кассетой из магнитофона на ночной столик, явно с намерением забрать их утром с собой. Преступник всегда стремится уничтожить следы преступления. Однако один след невозможно было уничтожить сразу. Хотя Сара уже укрыла меня, глядя при этом как-то в сторону, с определенным выражением вины на лице, — под тонким покрывалом еще долго было видно возбуждение, с которым я никакой силой воли совладать не мог.

Сара, очевидно, более ничего не собиралась предпринимать. Она села на стул, который предварительно немного отодвинула от кровати, будто желая как можно больше отдалиться от меня, и углубилась в одну из своих книг с совершенно спокойным и безмятежным выражением лица — сиделка, которая добросовестно позаботилась обо всех нуждах больного, и теперь может посвятить какое-то время себе.

Меня не столько расстроило то, что она оставила меня с неутоленным желанием, на вершине возбуждения, в которое сама привела, — хотя, разумеется, это состояние создавало некоторый дискомфорт, — как рассердила полная моя неспособность в таких условиях сосредоточиться на том, к чему я точно так же приблизился на шаг, словно и тут мне было запрещено подняться на последнюю ступеньку, которая еще отделяла меня от верха, от горной равнины света.

Ощущение двойного расстройства, умноженного неудовлетворения долго не исчезало — я провел всю ночь в беспокойных сновидениях, часто пробуждаясь, но тут же убегая обратно в сон, стоило только увидеть возле кровати неподвижную фигуру Сары, без устали скромно склонявшуюся над книгой.

Когда я проснулся утром, необычно поздно и вспотевший сильнее, чем всегда, возле меня была Бренда. Она, как всегда, многословно, известила меня сначала о том, что ее младший сын простудился, потому что вчера не переодел мокрые носки после игры в футбол на снегу, несмотря на ее неоднократные напоминания, и теперь не может идти в школу, «но такова уж нынешняя молодежь, совсем распущенная, потому что матери работают с утра до ночи, а отцы в основном болтаются по пабам»; затем об объявленном подорожании чая «Липтон» на целых двадцать пенсов за пачку, что навело ее на мрачные размышления о крахе британской экономики, если и далее мы будем попустительствовать этим ненормальным эгоистам из Европейского Сообщества, «которые никогда не поймут особый островной дух, как об этом Мэгги твердит уже несколько лет, но никто больше не слушает женский голос разума». И так далее.

Уже минул полдень, когда я узнал из одной ее случайной фразы, среди дифирамбов обществам по наблюдению за птицами, «таким типично английским», что в вечернюю смену выйдет Мэри, «чей муж дослужился даже до заместителя главы местного филиала, потому что привез с Фолклендов, конечно незаконно, отличный армейский бинокль, в который недавно видел настоящего златоголового дятла, столь редкого в этих краях, правда, из-за сильного волнения не сумел его сфотографировать, а теперь злые языки говорят, что именно златоголовый, а не какой-нибудь другой привиделся ему потому, что это цвет того самого дешевого шотландского бренди, как его там, хотя хорошо известно, что Артур стал настоящим трезвенником; говорят, правда, в молодости он был не прочь приложиться к бутылке и поразвратничать, но с тех пор как встретил Мэри, совсем изменился. Везет же некоторым женщинам, не то что мне…»

Итак, сегодня ночью Сара опять дежурит.

* * *

Она был точна, как всегда. Появилась за несколько минут до 22.00, обменявшись несколькими фразами с Мэри о моем состоянии, которое (по крайней мере, по мнению Мэри) было совершенно обычным, что означало — я действительно стал полным кретином, чьи страхи и печали даже и теми, кто меня знают и не имеют никаких задних мыслей, могут быть истолкованы как покой и довольство.

Я притворился, что сплю, но даже будь я в коме, Сара уже не отказалась бы от своего замысла. В этот раз колебаний не было. Я слышал, как она возится с видеомагнитофоном, а потом садится на край постели, взяв меня за руку и легонько похлопав по ней, словно успокаивает ребенка, которому нужно сделать укол: «Ну-ну, будет немножко больно, но это для твоего же блага». Это быстрее заставило меня открыть глаза, чем если бы она стала меня трясти.

Фильм уже начался — вчерашняя любовная игра заполнила экран, а я почему-то силился обуздать новое возбуждение. Сара сидела неподвижно, и по нескольким быстрым взглядам на нее мне показалось, что она в некой нерешительности и смущении. Во всяком случае, она ничего не предпринимала и вовсе не пускалась в новую игру. Когда пленка дошла до того места, где события прошлой ночью прервались, картина внезапно изменилась. Это опять была моя комната, но теперь на переднем плане находилась Сара, а я спал позади нее. Это, наверное, было снято где-то на рассвете. А потом, вместо бормотания и недосказанных обрывков, начался рассказ. Сара сняла его не только потому, что так ей легче было высказаться, но из-за очевидного удовольствия видеть себя на экране. Вместо того чтобы быть заплаканной зрительницей «Касабланки», она получила возможность участвовать в фильме. А роль Рика была, ясное дело, предназначена мне. Как бы я мог отказаться?

Сюжет и здесь был невыносимо патетичен. С многочисленными вздохами, которые нимало не выглядели искусственными, Сара начала мелодраматическое повествование о чувствительной девушке, целомудренной и добродетельной, совсем не подходящей этому безнадежно порочному времени; мужчины видят в ней только объект похоти, а она так жаждет настоящей любви, которая, к сожалению, осталась только в старых фильмах, романах и редких телесериалах.

Поэтому она все больше замыкается в себе, подумывает даже о самом худшем, но тут само провидение приходит ей на помощь. Она получает работу сиделки при знаменитом ученом, «величайшем физике нашего времени» (при чем тут это?), в котором обнаруживает родственную душу. (Никогда больше и пытаться не буду никому сообщить что-нибудь гримасами и судорожной мимикой.) И вот он лежит неподвижно в постели, сломленный тяжелой болезнью и брошенный всеми, даже собственной женой, которая, конечно, собирается найти кого-нибудь другого. (Конечно собирается. Вообще-то, мы так и договорились. Другое было бы неестественно. Джейн может единственно помешать ее страсть к мученичеству, но думаю, что это все ей нужно, чтобы успокоить свою совесть.) Дети оставляют его без внимания и избегают. (Глупости — только они и относятся ко мне нормально.)

Он жаждет тепла, симпатии и, конечно, любви, но всего этого лишен. Девушка знает об этом, потому что у него, как и у нее, блестят глаза, когда ему доводится смотреть великие любовные фильмы. (Ужас!) Именно глядя вместе эти картины, они окончательно сблизились. Он нежно держал ее за руку, выражая глазами свои настоящие чувства. (Если б я что-то мог держать, то это был бы пульт дистанционного управления, которым выключил бы чертов фильм.) Она откликнулась всем сердцем, безмерно счастливая, что наконец к ней пришла любовь из снов. (Ненавижу «Касабланку»!)

Но, как и всякой великой любви, этой также не суждено было иметь долгий век. Жадная и ревнивая жена узнаёт обо всем и намеревается выгнать девушку, испугавшись более всего того, что лишится мужа, а вместе сними определенных благ. (Вот еще! Джейн вообще не такая. Наоборот. Все это Сара, конечно же, выдумала. Я как будто видел такой поворот сюжета в одном из ее дурацких сериалов…) Девушка впадает в отчаяние, решает сначала отравить его, а потом себя, но затем приходит к выводу, что это не было бы справедливым. (Ни в коем случае не было бы; во всяком случае, в такой последовательности.)

Наконец, она находит окончательное решение — раз уж они не могут быть вместе, она унесет с собой долгую память о нем, которая, как надежнейший залог большой любви, свяжет их до могилы. (Я предчувствовал, что могила где-то должна была появиться.) Она родит ему сына. Сына, который, может быть, тоже станет великим физиком, продолжателем отцовского дела. (Невесть что! Если судить по тем двоим, что у меня уже есть, на это нет никакой надежды. Роберта и Тимми абсолютно не привлекает физика. Только Люси показывает некоторые способности к математике.)

Он соглашается на это с воодушевлением (sic!), уверяя ее, что она — последняя женщина в его жизни. (Хотя я, разумеется, ни в чем ее не уверял, а что касается «последней женщины», так это вполне возможно — если только Джейн не придумает какой-нибудь повод усилить свое мученичество.) Они готовятся к своей единственной ночи любви, причем девушка так все рассчитала, чтобы это случилось в день наибольшей вероятности зачатия…

Мозаика сложилась. Я снова стану отцом, а судьбоносная ночь, — вот она. Как я могу помешать намерению Сары? Боюсь, никак. Единственное, что мне остается — попытаться избежать возбуждения, думать о чем-нибудь другом, может быть, о физике, хотя Сара уже показала свои возможности. Под ее губами и языком не помогает никакая физика, безразлично, были в том виноваты ненормальные из видеоклуба или нет…

Чтобы все было как подобает, пленка с рассказом закончилась завершающими кадрами любимого фильма. Монтаж Саре явно удавался. Действительно, разве есть что-либо более подходящее для иллюстрации печального конца нашей связи, чем расставание Ильзы и Рика? Но для скромности больше не оставалось времени. Сара подошла к видеомагнитофону и выключила его, а камеру включила. Итак, все будет увековечено. Совсем хорошо…

Потом она повернулась ко мне и стала повторять представление, которое я вчера видел лишь на экране. Она покачивала бедрами, медленно расстегивала пуговицы халата, распускала волосы, затем стягивала черные сетчатые чулки с пурпурными подвязками, а потом два маленьких лоскутка ткани, тоже черного цвета, резко контрастирующего с ее выразительно белой кожей.

Увидев Сару абсолютно голой в первый раз «вживую», я подумал на секунду, что совсем неразумно тратить такое тело на инвалида вроде меня. Это сработал, вероятно, защитный механизм, стремление справиться с возбуждением посредством самоуничижения, но осталось оно без результата. Обнаженное тело Сары было мощнее всех усилий воли и других подобных трюков. Я это безошибочно ощутил в своих чреслах.

И Сара в этом убедилась, сбросив с меня покрывало. Больше не нужна была долгая игра, начинающаяся от пальцев ног и заканчивающаяся на уровне глаз. Все уже было готово. И если для меня это рефлекторное напряжение означало поражение, то для Сары оно представляло собой окончательную победу ее странной эротической фантазии, в которой я был лишь невольным соучастником.

Она ласково провела ладонью по моим волосам, а потом поднялась на кровать и оседлала меня. Пока я проникал в нее, совсем легко, потому что она тоже уже была сильно возбуждена, Сара приблизила губы к моему уху и стала нашептывать бессвязные слова, как бы желая успокоить и ободрить меня. Я почувствовал себя очень глупо — словно неопытная девушка, теряющая невинность с опытным любовником, в то время как он пытается ее утешить.

Это было унизительное ощущение, но и оно не привело к ослаблению моего возбуждения. Напротив, я знал, что оргазм приближается. И все же я не желал сдаваться без борьбы, а оставалось у меня единственное последнее и бесполезное оружие — физика. Бедра Сары поднимались и опускались теперь все быстрее, и сокращение цилиндрических мышц приобрело правильный ритм. Мелкие капельки пота, мерцающие на лбу и скулах, придавали ее лицу необычную озаренность.

Думай, Стивен, думай!

Струны натягиваются… Гравитация включается через… Я должен… Все четыре силы — лишь различные виды… одного и того же… Сара, я ненавижу тебя… Цвета и запахи кварков… Время определено циклом, повторением… Квантовое состояние множественности… Помедленнее, не спеши, еще рано… Черные дыры и белые дыры… Пространственно-временной кратчайший путь открывается… Спин должен быть противоположным… Ясно! Все укладывается, если мы предположим… Родинки у тебя совершенно круглые, как… Я знаю, где… недостающая масса… Сумма историй… Так, так, ох, в круг!.. Круг!.. Боже мой! Вселенная — это… Соединение, вязь… Нет! Еще нет, будь ты проклята! Подожди… Подожди! Вот сейчас… Великий Взрыв…

Два события свершились в один момент. Сара судорожно выгнулась, резким движением закинув голову назад и далеко выпятив дрожащие груди. Руками она опиралась на мои бессильные плечи, втискивая в безжизненные ткани сведенные пальцы и острые длинные ногти. С губ ее сорвалось приглушенное «Стивен!», а затем последовало несколько глубоких вздохов с самого дна утробы, из глубины существа, из черной, слепой точки, в которой сходятся все жилы и все нити, жизнь и смерть…

А я — я выбрался на равнину, на высокогорье. На свет. Он был ярким, сияющим, резкий блеск молнии, звонкая гармония сфер, прозрачность до границы мира. Граница растворилась, превратилась в восклицание, в край Круга, в стрелу времен, воткнутую в мягкую плоть Сары. А потом больше ничего не было, вплоть до далекого горизонта и тех, кто меня там ждал.