Убийца

Животов Николай Николаевич

Часть первая

 

 

1

«Красный кабачок»

У одной из городских застав только что открылся хорошенький и чистенький трактирчик средней руки, с уютными кабинетами и двумя половинами: купеческой и черной. Хозяин заведения, названного «Красный кабачок», петербургский второй гильдии купец Иван Степанович Куликов, солидный человек, лет сорока, с окладистой русской бородой. Он устроил помпезное открытие, пригласил всех окрестных торговцев, заводчиков, фабрикантов, домовладельцев и устроил угощение на славу. Почти все «именитые граждане» околотка откликнулись на приглашение и пожаловали самолично или прислали Ивану Степановичу хлеб-соль на новоселье, с пожеланием всего лучшего. По распоряжению хозяина, на черной половине всем рабочим и простолюдинам подавали бесплатно по большому стакану водки и куску кулебяки. Обед для приглашенных был из шести блюд и представлял изобилие всевозможных вин, не исключая ликеров и шампанского.

С утра и до позднего вечера пировали дорогие гости. Иван Степанович зарекомендовал себя таким радушным, хлебосольным и гостеприимным хозяином, что многие коммерсанты просили его бывать у них и выразили искреннее желание познакомиться с ним поближе.

На следующий день «Красный кабачок» открылся для публики и стал торговать очень бойко. Хороший оркестр, свежая, лучшая провизия, недорогие цены, а главное, новенькая, приличная обстановка собирали постоянно массу посетителей, и «Красный кабачок» отбил торговлю у всех соседних трактиров. Иван Степанович поставил за буфет ответственного приказчика, но сам первое время почти постоянно находился тут же. Он знакомился с каждым посетителем, беседовал, расспрашивал, интересовался всем и охотно выпивал по рюмочке с каждым гостем своего заведения. Неудивительно, что Иван Степанович очень скоро сделался популярен и приобрел обширнейшие знакомства. Особенно близко он сошелся с местным кожевенным фабрикантом Петуховым, почтенным, белым, как лунь, стариком-раскольником. У Петухова было огромное состояние и единственная дочь Ганя, которой минуло 22 года. Несмотря на многочисленность женихов, Ганя не спешила выходить замуж.

Куликов сделался большим приятелем старика Петухова. Они часто просиживали целые вечера или в «Красном кабачке», или в конторе завода. Разговор носил чаще всего оживленный характер.

– Что за народ нынче стал! Пьяницы, гуляки. Хорошего работника днем с огнем не сыщешь. Никто работать не хочет!

– И не говорите, Иван Степанович, вон у меня на заводе мальчишки тринадцати-четырнадцати лет уже пьянствуют и путаются! Верите ли, ни одного мастера сносного нет: или пьяница горький, или не умеет ничего, лентяй, тупица. Поневоле приходится иностранцев брать.

– Ваши единоверцы-беспоповцы много порядочнее, трудолюбивее!

– Ох, и наши начинают портиться, забывать советы стариков. Посмотрите на нашу молодежь: пиджаки носят, сигарки курят, в клубы ходят.

– А все-таки по старой вере лучше!

– Да лучше-то оно лучше, а все прежде не то было!

– Вот, к примеру, ваша дочь, Ганя. Разве много таких скромных, трудолюбивых, нравственных девушек?

– Да, моя Ганя неиспорченная девушка.

– Вы думаете, отчего я холостым остался? Все не мог найти подходящую невесту.

– Трудно, трудно. А вы давно в купечестве состоите?

– В петербургском – первый год. Раньше я в Орловской губернии подрядами занимался.

– Т-а-а-к. Что же это вы надумали сюда приехать, трактир открывать?

– Да ведь что-нибудь надо же делать. Говорили – это дело прибыльное.

– Было, а теперь нет. Теперь в Петербурге все в упадке, все сбито, вот и наше дело упало.

– И странно. Отчего это? Кажется, причин нет.

– Причина все та же: людей нет, люди избалованы, мазуриков развелось множество, а людей с трудом, знанием – нетути! Ну, что ж поделаешь? Коли вон с двенадцати-тринадцати лет парни уже от рук отбиваются, так чего же вы хотите?!

– Ваша речь справедлива. Только я вам доложу, и у нас в Орловской губернии не лучше.

– Что ж делать! Может быть! Как-нибудь тянуться надо.

– Именно тянуться… Не жить, а тянуться!..

– Нынче вот, кто успел в былые годы скопить – тот и капитал имеет, а не сумел – теперь уже не наживешь! Дай бог только концы с концами свести.

– Справедливо… Ну, я, благодаря бога, малую толику имею.

– Да ведь и я не жалуюсь… Так, к примеру говорится…

Иногда Петухов советовался с Куликовым.

– Как вы полагаете, Иван Степанович, насчет этой самой куверции.

– То есть какой «куверции»?

– Да вот что пропечатано от банка… У меня, видите ли, серий пятипроцентных тысяч на сорок будет, а теперь предлагает банк или деньги получи обратно, или прими четыре процента. Это говорят «куверция» пришла, теперь все ведь по-новому. На людей флюенция, а на капиталы куверция. Совсем туго…

– Да, ведь вам придется взять четыре процента, а то после эту четырехпроцентную будете у менял покупать, дороже заплатите…

– Расчет ведь, Иван Степанович, пятую часть дохода терять приходится!

– Говорят, вон скоро три процента будут давать! Денег много.

И старик Петухов, кряхтя и сетуя, собирался делать «куверцию».

В числе других посетителей Куликова, с которыми он сошелся ближе, был богатый лавочник Коркин, женившийся на вдове с приданым сто тысяч. Коркин был одних лет с Куликовым, но веселый и добродушный малый, отрастивший на воле солидное брюшко. Он был не промах выпить и даже кутнуть, но вообще пил мало, и дома у него водка и вино имелись только для гостей. Куликов редкий день с ним не видался.

– О, дружище, – встречал его Коркин, – ну как твой кабачок, поди, на славу торгуешь.

– Ничего, жаловаться грех, да ведь, поди, и вы на хлебце насущном не без убытка… Хе-хе-хе…

– Ну, наш барыш не вашему чета! Мы рупь на рупь не берем!..

– Где вам рупь на рупь! Вы, если копеечку на копеечку наживете, вам и довольно… Хе-хе-хе…

– Ишь, ты острый какой! Ладно, давай графинчик.

– А закусить что?

– Сам выбирай, только проворней, а то моя благоверная распеканцию мне задаст, коли долгое время домой не вернусь.

– Ваша Елена Никитишна – ангел, а не женщина! Таких женщин поискать днем с огнем!

– А все ж разрешения от нее нет по кабакам таскаться.

– Извините, у меня не кабак, а ресторан. Во как!

– Ну, наливайте, Иван Степанович.

– Тороплюсь, тороплюсь!

– За здоровье вашей супруги!

– Спасибо. Да что ты хоть бы зашел к нам как-нибудь. Стуколку устроим.

– С полным удовольствием! Хоть сегодня!

– Заходи сегодня. Кое-кто навернется, а не хватит для стуколки – пошлем за соседом другим. Далеко ли тут! Все равно что в деревне.

– А правда! Совсем большое село! У нас в Мышкинском уезде есть, пожалуй, и побольше торговые села. Вы не бывали у нас?

– Да что вы то тыкаете, то выкаете. Давайте выпьем на брудершафт.

– Выпьем.

– Вот так! Ну теперь поцелуемся! Важно! А теперь продолжай. Что ты спрашивал?

– А я и забыл уж! Ну ладно в другой раз. Наливай, наливай, бежать надо.

– Успеешь, еще графинчик раздавим.

– Довольно! Тяжело будет!

– Не свалишься! Не ребенок!

И Коркин выходил из трактира Куликова обыкновенно нализавшись до чертиков.

Куликов совершенно отделил черную половину своего трактира и поставил там отдельно буфетчика, которому дал широкие полномочия и обещал вовсе не заглядывать к нему, если только он будет приносить хороший доход. Куликова предупреждали, что он берет в буфетчики человека с плохой репутацией, который якшается с ворами, но Куликов хладнокровно отвечал:

– А мне какое дело? Он и отвечать будет, если попадется. Зато у меня торговля удвоится. Без воров и мазуриков черные половины трактиров, да еще на окраинах, не могут существовать.

Очевидно, Куликов хорошо знал свое дело, потому что расчет его оказался верным. В короткое время его черная половина сделалась центром всех громил окрестностей заставы и притом разных бродяг и рецидивистов, скрывающихся за городской заставой. Мало того, здесь образовалась биржа ворованных вещей, так что в определенные дни и часы сюда съезжались маклаки с нескольких рынков. Бриллиантовый перстень, брошь с алмазами, гайка от колеса, ручка от дверей, кастрюля, мокрое белье, серебряные ложки – все это продавалось вместе одним владельцем, и никто не спрашивал этого владельца, где и как он приобрел все эти вещи. Способ приобретения вещей был виден уже из того, что продавец отдавал свой товар прямо за предложенную цену, хотя бы эта цена была, например, двугривенный за серебряную ложку или полтинник за кольцо с бриллиантом. Нечто похожее на настоящую цену дают продавцам только в том случае, когда между маклаками не достигнуто почему-нибудь «соглашение» на условиях «вязки». Однако маклаки не жалеют угощения, и в дни закупок ими «слепого товара» в трактире Куликова происходило море разливанное. Перепивались все, и продававшие, и не продававшие перепивались до того, что многие сваливались на пол и тут же мертвецки спали до утра. Буфетчик Куликова не стеснялся в таких случаях обсчитывать и приписывать, елико возможно, и маклаки платили без проверки счета.

– Как нам проверять? Ведь и он участие принимал не последнее! У него часто хранятся ворованные вещи, он случается посредником между ворами и маклаками. Вообще буфетчик не оставляет желать лучшего.

– Смотри, Иван Степаныч, неладное у тебя творится на черной половине, – говорил несколько раз Коркин.

– Ни-че-го, – махал он рукой, – поверь, все грязные трактиры делают то же самое. Без участия постоялых дворов, чайных, кабаков и черных половин трактиров не существовало бы и половины всех петербургских воров, мазуриков, громил и душегубов. На одном рабочем народе далеко не уйдешь, а эти мазурики – аристократы черных половин. Они проживают больше нас с вами.

– Каким же это образом?

– А очень просто. Все, что он зарабатывает – он пропивает. Ему деньги ни на что больше не нужны; у него ни квартиры, ни кола, ни двора – ничего! Что добыл, то и пропил. А добыть им иногда удается десятки, а то и сотни рублей! Вот в чем разница между честным работником с мозолистыми руками и старым опытным громилой! Поверь, все кабатчики дорожат последними и уважают их гораздо больше первых. Бродяга не только пропивает во много раз больше всякого мастерового, но он еще гораздо тише, покладистее; безответнее. Мастеровой заведет скандал и кричит «зови полицию», а громила не только не позовет сам полиции, но удерет, если речь зайдет о ней.

– Но вот что меня удивляет, – протянул Коркин, – откуда ты, Куликов, постиг в таких тонкостях все трактирные секреты. Ты в первый раз в Питере, раньше занимался подрядами. Откуда ты изучил черные половины наших трактиров?!

Куликов отмолчался и отшутился.

– Ну, и коммерсант же, брат, ты ловкий! Торговать будешь, не проторгуешься!

 

2

Ганя

Широко раскинулся за заставой кожевенный завод Тимофея Тимофеевича Петухова, маститого 65-летнего купца, жившего уединенно и скромно со своею взрослою дочерью Ганей. Завод Петухова славился далеко за пределами Петербурга и по обороту был один из крупнейших. Старик жил с дочерью душа в душу, передав в ее руки все хозяйство дома. Однажды Тимофей Тимофеевич позвал дочь раньше обыкновенного.

– Ганя, ты сегодня приберись пораньше – сказал он. – К нам приедет обедать Иван Степанович Куликов.

– Это, папенька, трактирщик?

– Да, мой приятель… Хороший он человек и умен.

– Я видела его на заводе несколько раз. Не нравится он мне, папенька. В его лице есть что-то нехорошее, отталкивающее. Я и теперь вздрагиваю, когда вспомню, как он на меня посмотрел. Точно зверь, который съесть меня хотел! Брр!..

– Полно тебе, дурочка, – засмеялся старик и погладил девушку по густой русой косе.

Ганя была настоящая русская красавица: белая, розовая, полная, с пунцовыми губами и большими голубыми глазами. Она в детстве лишилась матери и сделалась единственным другом и помощницей отца. Веселая, довольная, счастливая, отличная хозяйка, работница с утра до ночи, Ганя наполняла отцу всю жизнь.

– Знаешь, дочка, пора тебе замуж, – говорил иногда старик Петухов. – Я стар стал, не сегодня-завтра помру, и останешься ты непристроенной, одна-одинешенька на свете!

– Полно, папенька, зачем вам себя расстраивать и меня в слезы вводить. Поживем еще, а там, что Бог пошлет! Я не хочу пережить вас! Не хочу замуж!

– Глупенькая! У тебя еще целая жизнь впереди. Одной нельзя век прожить! С мужем легче будет. Состояние у тебя хорошее, на век хватит, а человека можно найти.

Ганя вскакивала, целовала старика отца и зажимала ему рот рукой.

– Не хочу, не хочу и не хочу!.. Довольно. Скажите мне лучше, зачем вы пригласили этого кабатчика к нам обедать? Боюсь я его пуще зверя какого. Предчувствие чего-то недоброго томит. Нехороший он, папенька, человек.

– Перестань ты, Ганяша! Не знаешь человека и говоришь так. Поверь мне, он прекрасный человек. Не сошелся бы я с ним, если б он сомнительный мужичонка был! Слава богу, умею ведь людей понимать.

Ганя замолчала, понурила головку, печать уныния легла у нее на лице.

– Ваша воля, папенька, нравится вам, так и мне понравится.

Она побежала на кухню – распорядиться обедом. Какая-то тоска, злое предчувствие защемило ей душу.

– И почему в самом деле я так боюсь его, так он неприятен мне? Он мне не жених, не родственник, шут с ним! Мало ли на свете людей, которые не нравятся!

И она успокоилась.

Иван Степанович Куликов пожаловал за целый час до обеда.

– Слышали вы, новый закон о фабричных рабочих выходит. Моложе семнадцати лет ребят нельзя будет заставлять ночами работать. У вас много ребят?

– Да, порядочно. Всё льготы, облегчение дают…

– Это хорошо.

– Ох, хорошо-то, хорошо, только надо бы о деле подумать. Теперь все об отдыхе толкуют, а о работе ничего; народ избалованный, ни к чему не приучен, распущенный. Нет, в старину не так мы жили! Меня мальчиком к кожевнику отдали, так я и отдыха не знал. Семь потов, бывало, сойдет; с пяти часов утра и до глубокой ночи. А ничего! Здоров был, духом бодр и телом крепок. До старости не знал, что такое усталость! До сорока лет не имел понятия о трактирах. И вот, благодаря Бога, шестой десяток доживаю, а еще хоть жениться впору! Так-то. А нынешняя молодежь? Куда она годится? Трактиры да отдых, да гулянки.

– Справедливо, Тимофей Тимофеевич, а как здоровье дочери вашей?

– Спасибо, здорова. Она вся в меня. Хлопочет с утра до ночи и краснощекая, веселая.

– Замечательная девица! На редкость, можно сказать.

– И характер ангельский, всегда всем довольна, счастлива. Меня, старика, любит, бережет. Всем женихам отказала!

– А замуж-то красотке следовало бы выйти. Пора старику отцу и покой дать. Поберечь. Ведь с заводом-то да с делом хлопот не оберешься, а женское дело маленькое. Зятек-то и подмогой был бы! Право слово!

– Да, верно, Иван Степанович, верно, кто спорит, а только что ж поделаешь с девкой, коли не хочет и слышать!

В комнату впорхнула Ганя. Две большие косы спускались ниже колен. На ней было светлое платье, плотно облегавшее пышный бюст. Грациозные движения, легкая походка, добродушное выражение симпатичного личика – все делало ее более чем привлекательной. При виде гостя девушка сделала такую испуганную мину, что Куликов даже засмеялся.

– Неужели я такой страшный, что вы испугались?!

– Нет, нет, я ничего… Папенька, обед готов. Прикажете подавать?

– Подавай, Ганя, да что же ты не поздоровалась с гостем? Это наш сосед Куликов, торговец.

– Ах, извините, – произнесла она, не глядя на гостя и протягивая ему свою крошечную ручку.

Куликов крепко и выразительно пожал ручку, стараясь встретиться с девушкой глазами, но она, так и не взглянув на него, выбежала из комнаты.

– Видите, какая вертушка! Точно ветром ее носит! И так готова день и ночь летать!

– Хлопочите, Тимофей Тимофеевич, ей жениха! Не ровен час, все под богом ходим! Загубите вы дочь свою!

– Да вы уж не собираетесь ли предложение сделать? Ха-ха-ха!

– А вы думаете не сделал бы! Не пойдет только Ганя за меня, а то лучшей жены и во сне не увидишь! Золото, сокровище, а не жена! На руках носить бы стал.

– Что ж, пробуйте: может, и пойдет. Я, со своей стороны, готов благословить. Вы человек серьезный, степенный.

– Где мне! Гане нужно жениха молодого, красивого, а я уж старик для нее.

– Папенька, суп на столе, – послышался голос Гани. Она приотворила дверь и просунула голову.

– Идем, идем. Пожалуйте, Иван Степанович.

В столовой было многочисленное общество. Все холостые главные мастера завода, конторщики, несколько человек соседей, знакомых. Тимофей Тимофеевич представил им нового гостя, и Куликов пошел со всеми здороваться за руку.

«Удивительный чудак, чего это он мастеров насажал», – подумал Куликов.

Наконец все уселись. Куликов хотел сесть рядом с Ганей, но ему приготовили место на противоположном конце стола, подле хозяина. Ганя всем разливала, поминутно вскакивала и бегала в кухню. Выпили по рюмочке, по другой. Разговор не вязался. Большинство молча ели и не умели вовсе поддерживать праздную беседу.

Куликов был не в духе. Он рассчитывал, что у старого Петухова никого не бывает и Ганя ведет затворническую жизнь, а между тем тут целое общество. Правда, общество не из особенно интересных, но все-таки кавалеры есть молодые и недурные, во всяком случае не хуже его. Может быть, она уже занята? Любит? Он пристально следил за обращением девушки со всеми сидящими и не мог подметить ни малейшей разницы. Если было исключение, то только по отношению к нему. К нему Ганя относилась явно нелюбезно и во весь обед не обращалась ни с одним вопросом или замечанием. Это его коробило и злило. Он готов был наговорить молодой хозяйке грубостей.

– Что вы ничего не кушаете? – обратился к нему Петухов.

– Благодарю, я ем.

– Может, не нравится наш стол?

– Что вы, что вы, отличный стол.

Иван Степанович был рад, когда начали вставать. Он сейчас же попрощался с хозяином и ушел, даже не поклонившись Гане и остальным гостям. Впрочем, гости сами сейчас же разошлись.

– Ну, что, Ганя, понравился тебе Куликов?

– Ах, папенька, чем больше я смотрю на него, тем больше он мне противен! Нет, воля ваша, а он дурной, злой человек.

– Наружность бывает обманчива. Напротив, он очень хороший и добрый человек, а главное – умный и толковый.

– Оставим мы его, папенька, в покое! Пусть он себе будет какой есть.

– А знаешь ли ты, что он тобой интересуется?

– Что вы, что вы! Благодарю покорно! Он для меня противнее нашего дворника.

– Какая ты глупенькая, Ганя! Неужели ты всю жизнь думаешь так порхать?! Куликов человек с положением, солидный, серьезный; он и мне хорошим помощником был бы: я стар становлюсь, мне тяжело уже управлять одному заводом.

Ганя опустила голову, и на глазах ее появились слезы.

– Ну, что ты, дурочка, чего нахмурилась. Пойди, я тебя поцелую, перестань, я ведь так только. Я тебя неволить не буду.

– Отчего вы, папенька, не приучите меня к своим делам, чтобы я могла помогать вам?

– Дурочка ты! У тебя своего дела по горло. Ты не можешь разорваться, да если бы и хотела, многое ты не можешь сделать. Это мужское дело, требуется мужчина.

– Отчего я не родилась мальчиком! Господи, какая я несчастная!

И у нее опять выступили на глазах слезы.

– Никак в толк не возьму, что тебе так не нравится в Иване Степановиче.

– Я и сама не могу сказать. Только страшен он мне и противен, как никто еще! Ни одной-то черточки у него нет хорошей, ни одного слова приятного! Брр!..

– А я думаю, что это пустяки! Ну, как может человек не нравится так, без причины! Вот, если бы он сделал что-нибудь худое или у него недостатки были бы…

– А почему вы знаете, что он делал? Кто он? Откуда? Чем занимался? У нас он первый год! Мы ничего о нем не знаем!

– Как не знаем? Слухами земля полнится. Он в Орловской губернии подрядами занимался, деньги имеет, хочет теперь семьей обзавестись. Все это в порядке вещей. Ничего нет ни подозрительного, ни удивительного.

– Того, что мы знаем, слишком мало для того, чтобы идти за него замуж, связать с ним свою жизнь. Я не знаю почему, но мне он кажется человеком гадким, злым.

– Кажется… Не говори ты этого глупого слова. Нужно знать, а не «казаться»!

– Оставьте, папенька, его в покое. Неужели вы серьезно хотите выдать меня за первого встречного?

– Не хочу, но только ты не говори зря худого про людей. Это грех тяжкий. Он ничего нам не сделал злого, и мы отзываться о нем, как ты отзываешься, не имеем права.

Ганя не могла не заметить, что отец сердится и недоволен. Он никогда не говорил с ней таким тоном. Что бы это могло значить? Господи! Неужели, в самом деле, он ее сватает?! Нет, этого быть не может!

Ганя тихонько вышла из комнаты и ушла в свою светелку. Тяжело ей было на душе. Она не помнила, чтобы ей когда-нибудь было так грустно! Точно пропасть какая-то разверзлась под ее ногами и в эту пропасть ее толкают… Кто же? Отец!!

Она закрыла лицо руками и зарыдала. Слезы несколько облегчили ее. Она вытерла глаза и пошла в комнаты. Отец, против обыкновения, не пошел после обеда на завод и сидел у себя в кабинете. Ганя заглянула к нему. Он посмотрел и ничего не сказал. Этого тоже никогда не было. Не приласкал, не подозвал к себе. Точно чужой.

Какая-то роковая стена стала расти между ними.

Ганя опять зарыдала.

 

3

На черной половине

Седьмой час утра… Черная половина трактира Куликова «Красный кабачок» переполнена до тесноты. Все столы заняты, и многие ждут своей очереди потребовать пару чаю. Говор, шум и оживленная беседа сливаются в один общий хаос, в котором ничего нельзя уловить и разобрать. Преобладающий элемент посетителей – рабочие соседних фабрик, заводов, лесных бирж и ремесленных мастерских. Они пришли из дому напиться чаю перед работой. Ночуют они по углам и приютам, где никто самоваров им не ставит, да если бы и захотели ставить, негде было бы напиться. Необходимость заставляет тружеников целыми артелями посещать чайные три раза в день: утром, в обед и вечером, после работы. Но не одни рабочие пополняют черную половину трактира Куликова. Она уже давно сделалась излюбленным пунктом большинства петербургских громил, бродяжек и разных жуликов. Они здесь как дома: их все знают и относятся к ним, как к хорошим покупателям с большим почетом и уважением, предоставляя лучшие столы, расторопнейших слуг и всякого рода льготы и преимущества.

– Мотри, Мишуха, – говорит один каменщик другому, – как Митрич ухаживает за мазуриками. Поди-ка, вот, мы шестнадцать лет работаем без устали и не нажили ничего, а они грабежами да кражами одними занимаются, и к ним с почтением, точно к купцам первогильдейским.

– Да! Зато мы с тобой больше одиннадцати копеек никогда не потратим, а они иной раз две-три сотенные бумажки швыряют! Во как!

– И точно! Эх, Мишуха, хорошо им живется! Как птицы небесные. Зиму в остроге, на казенных харчах, а с весной на подножный корм, гуляют, кутят, охотятся.

– Не завидую я, брат, такому житью! Упаси, Господи!

Громилы и бродяжки заняли почти половину чайной и держали себя «аристократами», с пренебрежением третируя остальных посетителей. По внешнему виду они мало отличались от рабочих. Такой же приблизительно костюм, такие же манеры, только физиономии их какие-то одутловатые, припухшие.

– Что это Гуся долго нет? – громко заметил рослый, рыжий детина в картузе и с ручищами мясника.

– Обещал прийти, видно не проспался еще со вчерашнего.

– Не забрали ли его при обходе? – вставил черный субъект, с кудлатой головой и огромным синяком под правым глазом.

– Не заберут! Гусь не так легко дастся, – воскликнул кривой парень лет восемнадцати, с рябым лицом и атлетическими плечами.

– Так, стало быть, он с «французинкой» где-нибудь застрял.

– А разве вчера у него тоже дело было? – спросил сидевший в стороне оборванец.

– Гусь без дела не сидит.

Минут через десять двери распахнулись, и в трактир с шумом вошел худощавый, высокий оборванец в фуражке с околышем и с густыми баками, скрывавшими лицо.

– А! Гусь! Наконец-то! – произнесло несколько голосов. – А то мы хотели объявку в полицию подавать о розыске пропавшего.

– Ха-ха-ха! Здорово, братцы! Ну, докладывайте живей, у кого что нового есть?

– Нового масса. Лабазник Туров получил несколько тысяч и запер их в выручке лабаза.

– Умник, спасибо ему.

– Чиновник Долин, молодожен, уехал вчера с женой прокатиться в Лугу. Квартира и все обновы брошены на попечение кухарки.

– И это дело! Надо ему урок дать! А где Рябчик?

– Рябчик не был.

– Ага, он, значит, в сливочной лавке в Почтамтской улице! Вот тоже народ. Оставляют в выручке по нескольку тысяч и вводят только нас в искушение! Ну, судите сами: благодаря вот таким ротозеям, я совершил двести сорок одну кражу, из которых попался только в двух и отсидел по пяти-восьми месяцев. А сколько было неудавшихся покушений? Тьма! И все сами потерпевшие виноваты! Ведь не пойдем мы красть, где хорошие запоры, стража или приняты меры предосторожности! Однако, ребята, надо выпить… Эй, Митрич!

Буфетчик подбежал.

– Пошли-ка сюда самого хозяина.

– Их нет дома.

– Ну, ладно, скажи, что я хочу лично его видеть. Пусть завтра подождет меня. А теперь дай нам водки хорошей да закусочки.

– Сколько прикажете?

– Сколько выпьем! Тебе, чай, не жалко!

– Помилуйте, чего же жалеть, да еще для таких дорогих гостей, как вы!

– Ну, ладно, пей да дело делай…

Началось огульное пьянство. Бутылка сменялась бутылкой.

Когда уже все были хорошо заложивши, вошел новый гость, встреченный общим гоготанием. Он тащил огромный узел, оказавшийся с мокрым бельем.

– Рябчику почет и уважение. Наше вам глубочайшее с кисточкой!.. Тебя, кажется, спрыснуть надо.

– И так спрыснут. Насилу приволок проклятое: мокрое, хоть выжимай.

– Митрич, забирай узел да раскинь просохнуть.

– Слушаю-с! Водки еще прикажете?

– Давай, давай! Больных только спрашивают, а мы все, кажется, в добром здравии.

Оргия продолжалась.

– Ну, братцы, на бильярде сыграем?

– Сгоняем партию.

– Постойте, – остановил Гусь. – Надо сначала дело обсудить. Как же мы условимся насчет лабаза и молодоженов?

– Да что же условливаться? Сегодня, ночью, обоих посетить надо, – ответил Рябчик. – К чиновнику я пойду с Архипом, Степаном и Ильей, а ты иди в лабаз с Дмитрием, Иваном и Павлом. Зевать не следует.

– Идет! А теперь можно пока сыграть в пирамидку.

Нетвердой походкой компания перешла в бильярдную. Подали шары. Рябчик с Гусем поставили по три рубля и взяли кий. Остальные держали «мазу». На столах выстроили батарею пивных бутылок. День клонился уже к вечеру. Начинало смеркаться. Некоторые из упившихся уснули на столах, другие еще брюзжали заплетающимся языком. Рябчик был в проигрыше. Последнюю партию играли по 10 рублей, и Гусь опять выиграл.

– Кончено! Ставь угощение! – вскричал Рябчик, бросая кий.

– Не много ли будет? Ведь нам на работу сегодня!

– Успеем. Заказывай кофе с бенедиктином.

– Ладно! Эй, Митрич, командуй!

– Артамон Ильич, – шепнул Гусю на ухо буфетчик, – хозяин приехал, прикажете доложить?

– Конечно! Живо!

Через несколько минут мальчик прибежал:

– Пожалуйте. Просит наверх.

Не без труда Гусь поднялся со стула и, тяжело переваливаясь, поплелся за мальчиком.

Совсем уже стемнело. На черной половине «Красного кабачка» раздавался богатырский храп. Не спали только Рябчик и Андрюшка Тумба, занимавший среди громил пост «подводчика», то есть караульного и сыщика.

– Андрюшка! – окликнул его Рябчик.

– Чего.

– Ты видел?

– Што?

– А куда Гусь пошел?

– Видел. Ну?

– Что у него за дело с хозяином?

– А кто его знает?

– Смотри. Ухо держи востро.

– Ты думаешь, они продать нас полиции хотят?

– А ты думаешь нет?

– Ни в жисть! Гусь на это не пойдет!

– Ой, смотри!

– Полно дурака валять! С какой стати?! Мы ведь мирные громилы, мы крови не проливаем! Чем мы рискуем? Посидеть несколько месяцев?! Эка важность. Стоит ли из-за этого заговор делать?! Нет, пустое.

– Чего же Гусь постоянно таскается к хозяину?

– Тогда бы он нам сказал. Нет, тут есть какая-то тайна. Надо разнюхать.

– Что-то есть, только нам не все ли равно?

– Извини. Гусь играет у нас слишком видную роль, чтобы для нас было безразлично его поведение. Мы не имеем от него секретов, и он не должен иметь от нас!

– А не спросить ли прямо его?

– Спрашивал я, а он ответил «не суй свой нос, куда тебя не зовут». Так ничего больше и не сказал!

– Что Гусь преданный нам товарищ и простой человек, в этом мы имеем тысячу доказательств. Стыдно было бы подозревать его в чем-нибудь.

– Ах, как ты не понимаешь, что иногда обстоятельства заставляют делать то, чего и сам не хотел бы. Ты тоже хороший товарищ, а прижмут тебя и выдашь брата родного.

– Что он застрял там? Митрич, пошли мальчика узнать, скоро ли Гусь вернется?

Буфетчик побежал сам.

– Однако одиннадцатый час. Пора нам будить наших да трогаться в путь. Надо ведь еще предварительную разведку сделать.

– Эй, молодцы! По-ли-ция!..

Все разом вскочили и, протирая глаза, бросились к выходу.

– Стойте, стойте! Ха-ха-ха… Никакой полиции нет, это мы пошутили, чтобы разбудить вас. Пора в путь собираться. Кто с кем?

– А где же Гусь?.. Митрич! Ты посылал за Гусем?.

– Сейчас мальчик ходил. Хозяин сказали, что Артамон Ильич давно уж ушли от них. Иван Степанович уж спать ложатся!..

– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! – произнес Рябчик. – А что я говорил? Есть тут какая-то тайна! Неспроста это! Куда же он мог уйти, не простившись? Ему сегодня нужно было работать с другими. Куда же он мог пойти?

– Рябчик, сходи к хозяину, узнай, – предложил Тумба.

– Митрич, пошли-ка за хозяином, скажи – очень нужно.

– Они легли спать и не велели никого принимать.

– Пошли! Скажи, очень нужно. Куда делся Гусь?

– Никак не могу беспокоить хозяина, когда они легли. Извините… Артамон Ильич давно ушли, хозяин сказал…

– Ты слушай, ослиная голова, что тебе говорят, а то мы сами пойдем! Живо…

Митрич побежал сам и через минуту вернулся.

– Спит… Не могут принять…

Товарищи переглянулись.

– Плохо, ребята! Надо грозы ждать. Собирайтесь-ка скорей, – заявил Тумба.

– Чего собираться? Гуся нельзя так оставить. Может, хозяин ловушку ему устроил. Пойдемте-ка все к нему на квартиру.

– Господа, – откликнулся Митрич, – хозяин велел за полицией послать, если вы его тревожить станете.

– Слышите? Что я говорил, – произнес Рябчик, – значит, Гуся он предал! Ах ты ракалия! Ну, постой же, мы тебе покажем! Митрич, говори правду, или сейчас тебе капут!

– Ей-ей, господа, я ничего не знаю. Ведь я все время здесь был, вы сами видели.

– Идемте искать Гуся! Придется работу на сегодня отложить! Вот оказия-то, спишь да выспишь.

У громил весь хмель пропал. Положение осложнилось.

– Западня, западня, – говорили они.

 

4

У Коркина

Богатый купеческий особняк у самой заставы занимал Илья Ильич Коркин, женившийся недавно на владелице этого дома, вдове Елене Никитишне Смулевой. Оба они молодые еще люди, лет тридцати с небольшим, казались довольными и счастливыми. У Елены Никитишны, кроме дома, был кругленький капиталец, а у Ильи Ильича несколько мелочных лавок и пекарня. Они, по-видимому, были счастливы в своей семейной жизни, хотя редко случается, чтобы супруги не сходились так характерами, привычками, вкусами и взглядами на жизнь. Илья Ильич веселый, разбитной, любил в приятельской компании подвыпить, а Елена Никитишна серьезная, сосредоточенная, сумрачная. Она любила мужа, но не понимала его поведения, когда он спешил пьяненький скорее домой, тихонько пробирался спать в свой кабинет и на утро выпрашивал прощение у своей благоверной.

Однажды после такого «покаяния» Илья Ильич прибавил:

– Сегодня, Леночка, я пригласил вечером на стуколку Куликова, содержателя «Красного кабачка». Хороший малый.

– Разве ты сегодня стуколку устраиваешь? Кто же еще будет? Ты мне ничего и не сказал!

– Да никого нового не будет, кроме Куликова. Все свои, церемониться нечего!

– Надо же все-таки холодный ужин приготовить! А я собиралась сегодня в оперу. И к чему ты все это выдумываешь?! Ты знаешь, как я не люблю карт; только смотри, по-крупному не играй, а то опять продуешься! Тебе не везет ведь в карты!

– А в любовь? Вишь какая у меня жена красотка! Ну, дай я тебя обниму! Ты на меня не сердишься?

– Не сержусь, только ты не думаешь никогда обо мне… Пусти, я пойду распорядиться на кухню.

– А я поеду лавки осмотреть, да, кстати, проеду на Калашниковскую пристань, муки надо купить, к концу подходит… Вели заложить шарабан.

– Только не пей, пожалуйста, с ними, не ходи в трактир! Скажи, что тебе доктор запретил! Тебе ведь в самом деле вредно!.. Я ненавижу, когда ты пьян. Не будешь пить? Обещаешь?

– Обещаю, обещаю… Сегодня вечером придется еще выпить несколько рюмок…

Илья Ильич строго держал свои обещания, и как господа калашниковцы ни тащили его в трактир, он ни за что не пошел… На него даже обиделись и нашли, что он «не коммерческий человек» и с ним «нельзя дела делать».

К 8 часам вечера стали собираться гости. Куликов пожаловал в числе первых. Он был в отличном расположении духа. Илья Ильич представил его жене.

– Я так давно хотел с вами познакомиться, – произнес он, целуя ручку хозяйки.

– Очень приятно, – ответила Елена Никитишна и мило улыбнулась. Куликов завязал разговор сначала о погоде, потом о торговле и не отходил от хозяйки. Видимо, она не тяготилась этим разговором и охотно беседовала с новым знакомым. Гости продолжали собираться. Елена Никитишна извинилась и ушла распорядиться по хозяйству, а Илья Ильич составил стол для стуколки. Все уселись, кроме Куликова.

– Я после, господа, мне что-то не хочется…

– Садитесь, что ж вам зевать! Полно ломаться!..

– Нет, не хочу… Играйте… Еще время будет… Успею вам проиграть!

Куликов умышленно не сел. Он хотел продолжить прерванную беседу с хозяйкой, но она не появлялась. Пришлось заняться рассмотрением картин, альбомов. Перелистывая большой альбом, Куликов увидел карточку седого господина и вдруг, страшно побледнев, чуть не выронил альбома из рук.

– Что с вами, – удивилась Елена Никитишна, появившаяся в зале. – Отчего вы не играете?

– Так, не хочется. Я сегодня не совсем здоров. Скажите, Елена Никитишна, чья это карточка, – указал он на седого господина.

– Это мой первый муж. Отчего вы спрашиваете?

– Очень умное, выразительное лицо; он напомнил мне одного знакомого. – Куликов положил альбом в сторону. – Скажите, Елена Никитишна, вы ведь не в Петербурге жили с первым мужем?

– Нет, в Саратове. Я там первый раз вышла замуж, но после смерти мужа переехала в Петербург и купила вот этот дом.

– Извините за нескромный вопрос. Ваш муж чем занимался?

– Он был агентом американских машин.

– И умер в одну из поездок в Нью-Йорк?

– Вы почему знаете?! – воскликнула Елена Никитишна.

– Слышал. Это было лет восемь тому назад. Тогда писали, кажется, в газетах.

– Но что же вы могли слышать? Корабль «Свифт», на котором он находился, погиб в открытом океане, и никто из пассажиров не спасся. Спустя шесть лет я вышла второй раз замуж за теперешнего своего мужа.

– Если память мне не изменяет, вашего первого мужа звали Онуфрий.

– Да, но как вы могли все это запомнить?! Вы что-то не договариваете!

– Помилуйте, Елена Никитишна, смею ли я! Уверяю вас…

Коркина слегка побледнела.

– Вы бывали когда-нибудь в Саратове?

– Я, собственно, уроженец Орловской губернии, но бывал и в Саратове…

– Вы, может быть, знали моего мужа или встречали его? – произнесла она, и голос ее дрогнул.

– Нет, не имел удовольствия. Даже фамилию не помню.

– Откуда же вы знаете, что его звали Онуфрием?

– Тогда, при крушении, подробный список погибших был приведен, и я запомнил это имя, потому что оно стояло отдельно. Присутствие его в числе пассажиров никем не было констатировано… Так, кажется?

Елена Никитишна тряслась точно в лихорадке.

– Да, но после это было удостоверено русскими властями… Простите, я не понимаю, к чему весь этот разговор?

– Ах, извините, я так только к слову. Я никак не думал, что эти воспоминания могут быть вам неприятны.

– Они вовсе не неприятны, но мне странно слышать их от человека, которого я в первый раз в жизни вижу. – И она встала, чтобы выйти из комнаты.

– Позвольте еще один только вопрос… Не знавали ли вы там, в Саратове, некоего Серикова?

Елена Никитишна побледнела, как полотно, и чуть не упала.

– Нет, – резко произнесла она и вышла из комнаты. Куликов пристально посмотрел ей в глаза, усмехнулся и прошептал:

– Ага. Я не ошибся! Наконец-то…

– Иван Степанович, – послышался голос хозяина, – что ж, вы так и не будете играть?

– Иду, иду…

– Вы почем играете?

– По шести гривен обязательных.

– Ну, наживайте деньги! Я ведь плохо играю!

– А я отлично, – засмеялся Илья Ильич, – только жена не хвалит.

– У него нет жены, некому журить, – вставил кто-то.

Куликов был рассеян и играл невнимательно. То стучал на простого короля, которого принял за козырного, то брал второго «гольца» за первого. Над ним смеялись, но он нехотя только улыбался и выглядел очень расстроенным.

– Что с вами, Иван Степанович, – удивлялся Илья Ильич, – я не узнаю вас сегодня. Неприятность какая-нибудь?

– Нет, ничего, так, не совсем здоровится.

– Пойдемте, господа, по маленькой пропустим, веселее будет.

Все поднялись. Куликов искал глазами хозяйку, но ее не было. Выпили в столовой, закусили и опять уселись.

Игра поднялась до 3 рублей и сделалась азартной. Куликов сильно проигрывал, но никак не мог сосредоточиться. Поминутно он смотрел на дверь, то и дело ошибался.

– Уж вы не влюбились ли, Иван Степанович, – заметил ему один из партнеров. – Говорят, вы к Петухову зачастили, за его Ганей волочитесь.

– А-а-а… Вот вам и разгадка! Ну, батюшка, влюбленные в карты не могут играть! Понятно, что вы все путаете.

– И охота людям сплетнями заниматься, – почти зло ответил Куликов, – я у Петухова всего один раз обедал и единственный раз видел его дочку.

– Можно и раз видеть, да влюбиться. Без огня, батюшка, дыму не бывает!

Куликов ничего не ответил и насупился еще больше.

– Господа, когда ужинать хотите? – вошла в комнату и спросила Елена Никитишна.

– Рано еще, рано. Постойте, у нас ремиз восемьдесят рублей, надо разыграть.

– Пополам?

– Нет сразу, не стоит.

Куликов взял второго гольца и поставил 160 рублей.

– Молодец! Почаще так!

– На то и игра.

Елена Никитишна встала за стулом мужа и посмотрела на Куликова. Глаза их встретились. Коркина смотрела гневно и решительно, так что Куликов даже смутился и опять поставил 160 рублей ремизу.

– Однако! Не разделить ли ремиз, – предложил Илья Ильич.

– Мне решительно все равно, – хладнокровно произнес Куликов.

– Пойдемте ужинать, – предложила хозяйка.

– В самом деле, приостановим игру… ремиз Ивана Степановича.

– Нет, ремиз лучше разыграть, – заметил Куликов.

– Ну, разыгрывайте!

Сдали. Куликов взял гольца.

– Опять ремиз! Но это чересчур! Бросьте, Иван Степанович.

– Как же я брошу! Ведь я на первой руке был!

– Пойдемте ужинать, после доиграете!

– Ну, идем.

Все встали. Куликов подошел было к Елене Никитишне, но она взяла мужа под руку и пошла с ним впереди. За столом Куликов сидел на противоположном конце от хозяйки. Он наблюдал ее и не мог не заметить, что Елена Никитишна сильно менялась в лице, хотя старалась сохранить внешнее спокойствие. Она избегала смотреть в сторону Куликова, но несколько раз бросила на него молниеносные взгляды. Никто из посторонних не заметил этих взглядов.

Когда все встали из-за стола, Куликов подошел благодарить хозяйку и успел шепнуть ей:

– Дело серьезное. Мне необходимо с вами поговорить наедине.

Елена Никитишна гордо откинула голову и также шепотом ответила:

– У меня не может быть с вами секретов!

– Как вам угодно! Я в ваших интересах…

– Прошу о моих интересах не заботиться.

Куликов молча поклонился и пошел разыгрывать свой ремиз. Игра затянулась до трех часов ночи. Куликов первый отказался играть и встал. Он прошелся в гостиную, где неожиданно столкнулся с Еленой Никитишной. Они помолчали.

– Не угодно ли вам прямо сказать, о чем вы желаете говорить со мной?

– Сударыня, я имею основание думать, что вы уже догадались об этом и, если продолжаете отказывать мне в аудиенции, то совершенно напрасно.

– Я ничего не догадываюсь и не могу догадаться!

– Дело ваше, но я опасаюсь, что скоро вы об этом пожалеете.

Елена Никитишна помолчала и потом, стиснув зубы, произнесла:

– Хорошо. Завтра в три часа я буду дома одна.

– Извините. Я не могу к вам прийти.

– А что же вы хотите?

– Я живу совершенно одиноко. У меня никого не бывает, и если бы вы…

– Как вы смеете мне это предлагать?

– Я ничего не предлагаю, потому что лично мне совершенно безразлично.

– Вы… вы… – Елена Никитишна прошептала какие-то слова и вышла. Куликов откланялся хозяину и ушел.

 

5

Снова Ганя

Отношения Петухова с дочерью начали портиться с каждым днем, и жизнь Гани все более становилась невыносимой. Объяснения у них никакого не было. Да, собственно, объяснения и не могло быть: ничего существенного не произошло. Куликов предложения не делал, Петухов ничего от дочери не требовал, и сама Ганя ничего не хотела и не просила. А между тем что-то произошло, что-то неясное, неопределенное, даже непонятное, а есть. Старик не звал к себе, не ласкал Гани, не толковал с ней долгими часами. Целыми днями они теперь не говорили друг другу ни слова. Ганя несколько похудела, побледнела, улыбка исчезла у нее с лица. Она все о чем-то задумывалась, и печаль легла у нее складками на лбу. Куликов бывал у них часто, но не оставался обедать и с Ганей почти не виделся. Можно было подумать, что любовь и привязанность старика перешли с дочери на Куликова. С ним Петухов был безгранично ласков, любезен и выражал даже радость, когда он приходил. Они толковали о делах, и Петухов почти ничего не предпринимал теперь без совета Куликова.

– Иван Степанович, а я думаю уволить Гесенера.

– Это ваш младший мастер, который недавно поступил?

– Да, он служил раньше у Брускина.

– Ненадежный малый, да и дело плохо знает. Не бережет хозяйского добра! Это уж не слуга.

– Намедни испортил мне три шкуры, а вчера совсем на работу не вышел; жена у него, видите ли, именинница.

– У него жена именинница, а вы машины остановите по этому случаю! Вот они как к хозяйскому интересу относятся! Нет уж, таких работников гнать следует! Они разорить завод могут.

– Я думаю совсем сократить эту должность. Надо уменьшать производство. Теперь кожевенный товар подешевел. Чуть что не в убыток работать приходится.

– А разве за границу не идут ваши выделки?

– Куда там. Мы у себя-то, дома, с заграничными кожами не можем конкурировать, а где тут думать о заграницах!

– И совсем напрасно вы так думаете. У нас из Орла огромные партии разных товаров шли за границу и очень выгодно сбывались! Все дело в предприимчивости. Наши купцы не хотят шевелиться, сидят дома и довольствуются тем, что есть.

– Да, – протянул Петухов, – если бы все купцы были так образованы, ловки и энергичны, как вы, Иван Степанович.

– Я имел дело с Гамбургом. Из Орла поставлял им лесные изделия, а из Петербурга-то рукой подать. Вы подумайте, право, Тимофей Тимофеевич, насчет этого. Вам легко открыть себе сбыт. Я готов помочь, если хотите.

– Потолкуем, потолкуем, Иван Степанович. Теперь надо не сокращать, а развивать производство, потому что капитал все меньше и меньше приносит. Вон новая, говорят, «куверция» будет. Мы считаем, что почитай в убыток работаем, когда четыре-пять процентов не наживем… Хорошее дело легко и без риска дает двенадцать, а понатужишься, рискнешь, мозгами пошевелишь, так и двадцать схватишь… А с капиталом далеко не ускачешь!..

– Совершенно верно. Давно пора нашему купечеству сознать это!

– Сознаем! Вы думаете, не сознаем! Обстоятельства принуждают! Вот, к примеру, мое дело… Сам стар, сына нет, близкого человека тоже… Одна дочка… что ж дочь может? Ее дело женское… Вот зятя бы хорошего Бог послал, да нет… дочь и слышать не хочет.

– Странно… Девушке двадцать два года минуло и не хочет подумать об устройстве судьбы своей и отца своего… Ведь, храни бог, осиротеет она… И пропала! Все прахом пойдет.

– Вот это-то меня и кручинит! Спать не могу покойно… Сон и аппетит теряю!

– А вы воздействуйте! Урезоньте! Проявите власть свою, волю. Она ведь девушка, много ли она понимает? Растолкуйте, что она поступает легкомысленно и каяться будет потом, страдать…

– Ох, больно прибегать к крутым мерам, а придется, видно… ведь характерная какая! Ни с одним мужчиной говорить не хочет!

– Смотрите, не приглянулся ли ей какой-нибудь работник или мальчик соседский… Это случается!

– Что вы, что вы! Да я ее с глаз не спускаю…

– На что другое, а на это у девушек много ума и хитрости!

– Нет, этого быть не может!

– А если нет, так вам, Тимофей Тимофеевич, жениха не искать. Всякий сосед, всякий, кто видел Ганю, с руками и ногами возьмет без всякого приданого. Я, Тимофей Тимофеевич, если не делаю предложения, то потому, что уверен в отказе. А если бы я мог надеяться, я был бы счастливейший человек в мире! Я полюбил вашу дочь, как увидел, не смею только признаваться. Да и Ганя не хочет на меня смотреть, а не только разговаривать.

– Откровенно говоря, я очень рад был бы иметь вас своим зятем… Надо будет поговорить с Ганей…

Тимофей Тимофеевич позвонил.

– Попросите сюда дочь, – сказал он вошедшей служанке.

Через минуту вошла Ганя, по обыкновению теперь скучная, побледневшая. Даже о туалете своем она перестала заботиться и вошла в какой-то старенькой кофточке.

– Вы меня звали, папенька?

– Да. Иван Степаныч хочет с тобой поздороваться и побеседовать. Ты точно прячешься.

– Мне не совсем здоровится, – произнесла она, посмотрев исподлобья на Куликова и протянув ему руку.

– У вас лихорадка, кажется. Ручка горячая такая, – заметил Куликов, не выпуская из рук протянутой руки девушки.

Ганя почти насильно выдернула руку и отвернулась.

– Я вам нужна, папенька? – спросила она упавшим голосом.

– Сядь с нами, посиди. Я тебя не вижу теперь целыми днями.

– Я никуда не выхожу из дому, папенька, и всегда около вас.

– Ты никогда ничего не говоришь. Разве тебе не о чем со мной потолковать?

– Вы все заняты, папенька, я не хочу вам мешать, у вас так много дел. Помочь вам я не могу.

– Правда, правда, но что ж делать! Не хочешь ты сына и помощника мне дать!

Девушка покраснела и потупилась.

– Пора, Агафья Тимофеевна, подумать вам о супружестве, в самом деле, папеньке тяжело. Да и вам покойнее будет.

– Я и так покойна была, – Ганя сделала сильное ударение на последнем слове.

– Это не то. Весь век за отцовской спиной нельзя прожить. Папенька стареет, ему тяжело нести бремя.

Все замолчали.

– Ганя! Иван Степанович говорит, что он был бы счастливейшим человеком, если бы ты пошла за него замуж.

Девушка нагнулась еще ниже, плечи стали вздрагивать, на глазах выступили слезы, и она зарыдала.

– Ну, вот и слезы! Чего же ты плачешь? Я тебя не неволю, я только так говорю.

Девушка порывисто встала и вышла из комнаты.

– Видите. Ну, что ж вы поделаете?

– Всякая девушка так. Без слез нельзя. Это ничего… Обойдется… Сразу нельзя.

– Вы думаете обойдется?

– Беспременно. Поплакать необходимо. А все-таки следует воздействовать. Убеждать, уговаривать. Женский ум короток, а девичий еще короче. После ведь сама благодарить будет. Это – как дети, которых насильно надо заставлять принимать лекарство. А не заставь их? Помрут…

– Вы справедливо говорите, только…

– Что только?

– Не могу понять, почему она так к вам не расположена.

Когда Куликов ушел, старик Петухов позвал к себе дочь.

Ганя явилась с распухшими от слез глазами и с поникшей головой.

– Что это, дочь моя? Что значит твое поведение! Я не узнаю тебя!

– Папенька! Что я вам сделала? За что вы на меня сердитесь? – произнесла девушка упавшим голосом.

– За глупость твою! Возможно ли относиться так к человеку, как ты относишься к Ивану Степановичу? Вспомни, что он заслуженный, почтенный и солидный человек, имеющий право на уважение…

– Господи! Да что же мне до Иван Степановича?! Я не трогаю его, ничего ему не говорю… Пусть он оставит меня в покое? Какое он имеет право читать мне нотации, делать выговоры?! Я не девочка ему, и он никакого права не имеет.

– Имеет, – возвысил голос Тимофей Тимофеевич, – имеет, потому что я дал ему это право! Он друг мой, и ты, как дочь моя, должна считать его также и своим другом! Понимаешь?!

– Не могу, папенька! Хоть убивайте, не могу! Ваша воля, делайте со мной что хотите!..

– Не заставляй меня, Ганя, принимать такие меры, которые я не хотел бы принимать! Вспомни, что я был тебе не злым отцом…

Ганя вдруг разрыдалась, всхлипывая, она повторила:

– Был, был, да был и нет!.. За что, за что, боже милосердный! Что я сделала, в чем провинилась?! Ты, Господи, свидетель, как я любила отца, и вдруг… за что, за что…

Старик Петухов сидел молча; у него не находилось слов, чтоб утешить дочь, хотя раньше, если его Ганя задумается, бывало, он спешил разогнать ее печаль ласками и увещеваниями.

«Блажь, дурь одна, – думал он, смотря на рыдающую дочь. – Не понимает счастья своего, бежит от радостей и покоя. Бежит по глупости, и меня старика тащит за собой, не жалеет, не подумает, что мне и отдохнуть пора. Правду говорит Иван Степанович, что девичий ум короток, а уступи вот ей, позволь упустить такого редкостного жениха, и после сама упрекать будет».

– Папенька, – простонала Ганя, – неужели вы стали чужим мне, не жаль вам меня, за что вы меня изводите!

– Не смей говорите мне глупостей, – строго произнес старик. – Думай о том, что говоришь! Уж если я тебя не любил, не жалел, так что же после этого и говорить!

– Любил, жалел… Отчего вы не говорите «люблю», «жалею». Неужели в самом деле вы перестали меня и любить, и жалеть! Вспомните, говорили ли вы когда-нибудь со мной так, как теперь? Относились ли вы ко мне так безучастно? Вспомните, когда я стала ходить в школу, вы не отпустили меня ни разу из дому, не проверив все мои уроки! Вы не дали мне ни разу уснуть, не получив вашего благословения! Не проходило дня в нашей жизни, чтобы вы меня не приласкали, не справились, здорова ли я, о чем думаю, чего хочу. А теперь?

– Теперь, теперь, – нетерпеливо перебил старик, – теперь ты не ребенок! Теперь ты сама могла бы позаботиться об отце и дать ему отдохнуть.

И он вышел из комнаты, не взглянув на дочь.

 

6

Замыслы громил

Вьюн, Рябчик, Тумба и до двадцати других громил и заставных бродяг, в рубище и с подбитыми физиономиями собрались на черной половине «Красного кабачка».

Компания носила какой-то удрученный характер. Все были точно упавши духом, обездолены, сокрушены. Говорили неуверенно, тихо и боязливо озирались, как дети, внезапно лишившиеся матери, или воины, только что потерявшие своего полководца.

– Рассказывай, Тумба, что тебе сказал Куликов?

– Да что сказал? Заорал, как я смею обращаться к нему, пригрозил полицией и выгнал вон, прибавив: «Если ты, каналья, еще посмеешь подойти ко мне, то я тебя запрячу куда Макар телят не гонял».

– Видишь! Какой важный!! А наш Гусь к нему всегда ходил без доклада, – произнес Рябчик. – Нет, что-то тут совершилось загадочное! Он с нашим Гусем что-нибудь сотворил недоброе! Однако, ребята, во всяком случае, нам надо что-нибудь предпринимать. Надо выбрать вместо Гуся вожалого и начинать дела. Помните, что нас никто не кормит и никто не заботится о нас. Положим зубы на полку и насидимся голодными; хоть помирай – никому дела нет. Убогим да нищим хоть копеечку подадут, а нам кто подаст?

Вьюн вытянул громадный кулачище и сострил:

– Этакую ручку и протягивать совестно.

Все засмеялись.

– Нечего и протягивать такую ручку, когда она сама может взять за пятью висячими запорами и пятью внутренними!

– Митрич, – скомандовал Рябчик, – выстрой-ка нам две банки сивушного зелья да дюжину пива…

Буфетчик засуетился.

– Ну, ребята, так как же? Я предложил бы Тумбу в вожалые, конечно, на время, пока не отыщется Гусь… Тумба бывалый… Два раза из Сибири пришел. Два куля руками поднимает, пятаки гнет пальцами… И опять же большой знаток слесарной премудрости… При случае, когда надо, не церемонится и перышко запустить!.. Вожалый хоть куда. Далеко ему до Гуся, но по пословице, на безрыбье и рак рыба.

– Согласны, согласны, – загудели голоса.

– Что же, Тумба? Согласен, што ли? Пить спрыски?

– Согласен! Наливай…

Тумба, молодой еще мужчина, лет тридцати, среднего роста, коренастый, с густыми волосами. Его лицо с узким высоким лбом, узенькими прищуренными глазами, приплюснутым носом и безгубым ртом производило отталкивающее впечатление. Прошлое его покрыто мраком неизвестности. Неразговорчивый и необщительный от природы, он терпеть не мог говорить о себе самом, так что даже подруга его жизни не знала ничего из его биографии. Даже имя его составляло тайну. Среди товарищей его всегда называли Тумбой, а паспорта у него или не было вовсе, или был чужой, так что настоящее имя и фамилия его никому не были известны. Он сам острил иногда: переменил столько разных имен и фамилий, что сбился в конце концов и сам – как меня зовут на самом деле…

До исчезновения Гуся Тумба занимал среди заставных бродяг и громил амплуа зачинщика. По указанию или под предводительством Гуся он всегда первый шел на дело, какие бы трудности оно ни представляло. Судился и высылался он несчетное число раз, но каждый раз, как только переходил за пределы столицы, ему удавалось бежать и благополучно возвращаться на Горячее поле или к заставе…

Когда Митрич подал водку и пиво, стаканы были налиты, Рябчик обратился к Тумбе с речью:

– По нашему обычаю, Тумба, мы даем тебе клятву свято исполнять все твои приказания и беречь тебя пуще наших собственных спин. Если будет опасность, то мы обязуемся спасать тебя, рискуя сами, и грудью защищать твою свободу! Тот, кто ослушается тебя, делается нашим общим врагом и выключается из нашей среды, а кто предаст тебя, рискует собственной жизнью. Мы же ждем от тебя, Тумба, таких же забот и попечений о всех нас, какими пользовались мы при Гусе. Мы надеемся, что ты поможешь нам разыскать нашего бедного Гуся, а если понадобится, то и выручить его. За здоровье, ребята, нашего нового вожалого. Ура!

Все залпом осушили стаканы и потянулись целоваться с Тумбой. Когда бокалы опять были налиты, стал говорить Тумба:

– Братцы, я не учен, как Рябчик. Спасибо вам на добром слове! Помогу, а вот насчет Гуся это точно: надо постараться. Ваше здоровье!

Он опрокинул стакан и низко поклонился. Воцарилась тишина; налили опять стаканы, выпили и снова налили. У всех было тяжело на душе, и даже хмель плохо одушевлял. Неизвестность хуже всякой неприятности. Когда в прошлом году Гусь попался в обходе кобызевского ночлежного приюта и его забрали, все хотя и были огорчены, но не унывали и не падали духом. Теперь же их вожалый исчез как-то таинственно, неожиданно и неизвестно куда. Ни у кого не явилось мысли, что Гусь мог бросить их или продать. Нет, такого коварства не могло быть! Но, несомненно, что с ним приключилось несчастье, потому что иначе ему негде было бы найти себе приюта, пропитания и прикрытия от сыщиков.

Общее молчание прервал Вьюн.

– Однако наши молодцы заснули. Не развлечься ли нам, ребятушки, в винном погребке в Можайской улице. Я облюбовал его. В сторонке, одинок, лавок в доме других нет, жилья в погребе – тоже. Если выручка окажется слаба, так запасемся хоть выпивкой основательной. Как ваше мнение, вожалый?

– Отчего же? Только там многим делать нечего, – отвечал Тумба: – возьми себе подводчика, да и действуй; а то прибавь еще караульного для поста – все равно теперь дел немного. А я, вы знаете, братцы, не любитель городских взломов. Тут риск велик, всегда спешить надо и сплошь и рядом приходится впустую играть. То ли дело на окраинах, за городом или даже в пригородах. Помните, в Колпино, мы завод грабили, так на возах увозили, свои подводы имели. А здесь что? В выручке три алтына да пару бутылок. Много бутылей не унесешь! Так стоит ли пачкаться?! А риску-то сколько. То дворник соседский, то прохожий, то запоздалый жилец. А коли и все по-хорошему удалось, так смотри городовой на посту задержит «по сомнению», подозрительны они к нашему брату! Нет, за городом, на воле, на просторе куда лучше! У меня, братцы, несколько планов уже есть.

– Что же? Давай, давай! Мы постараемся!

– Во-первых, – продолжал Тумба, – церкви на отдаленных кладбищах, в деревнях пригорода. Не дурно? Во-вторых, мастерские и заводские кладовые на окраинах. В-третьих, дачи, где живут зимой сами владельцы или зажиточные больные. Кто охраняет их? Где там дворники, городовые? А поживиться есть чем, да и забраться гораздо легче, не спеша, на досуге; можно в несколько приемов взломы сделать.

– И впрямь! Как это только раньше нам в голову не приходило! Ай, Тумба! Молодчина!

– Но раньше чем действовать нам надо себе сбыт обеспечить, ведь наши маклаки, братцы, хуже обкрадывают нас, чем мы чужие квартиры! Мы ведь рискуем, идем на опасность и часто платим животами и свободой, а они чужими руками жар загребают и львиную долю себе берут. Прошлый раз они за серебряные ложки нам по тридцать копеек отвалили, а две лисьи ротонды оценили в три с полтиной. Ну, разве не грабеж это? Вон Петьке-буравчику тогда дворники ребро сломали каблучищами, так били, а опосля в полицию отправили, шесть месяцев в тюрьме продержали да на родину выслали, пришлось оттуда пешим возвратиться, и за все за это три с полтиной. А татарин Хабибуло Дарохман за ротонды рублей двести выручил и не почесался! Это не по совести! Ну, дай нам хоть третью, четвертую часть того, что стоит! А то гроши дают и богатеют нашими животами! Поди ведь и нам не всегда сладко!..

– Верно, Тумба, верно, пробовали мы, да ничего не поделаешь! Пойдешь сам закладывать или продавать – рискуешь, что заберут. А они сами приезжают к нам, забирают, и мы знать ничего больше не знаем!

– Понимаю! Все это так, только в цене-то мы не сходимся. Нельзя же для них только работать! Ведь иной раз они нам только и отпустят, чтобы с Митричем за батарею расплатиться. Положим, тут нам не дорого стоит, а все же…

– Действуй, действуй, Тумба! Как хочешь распоряжайся! Твое дело, а все-таки погребок-то почистить сегодня следует!

– Так что ж! Трое идите на погребок, а остальные двинемся за город, – произнес Тумба.

– Двинемся… Как? Все вместе?!

– С ума вы сошли? Разделимся на партии. Трое пойдут на Выборгскую, трое – за Невскую заставу, трое – за Московскую, а трое – за Нарвскую, а остальные – на Голодай и в Чекуши. Сегодня действовать не будем, только хорошенько все осмотрим, облюбуем. А коли случай подвернется – отчего же! На молочишко годится. Только, пожалуйста, осторожнее! Не рискуйте, смотрите в оба и поодиночке не суйтесь. Теперь без Гуся нам плохо.

– А ночевать где? Сюда, к заставе, тащиться?

– Ночуйте там, в приютах, где будете. Паспорта у кого есть?

– Ни у кого почти. Только у троих-четверых, и то чужие.

– Тогда лучше собирайтесь сюда. Завтра спать можно до вечера, успеете выспаться. В приютах плохо то, что в семь часов утра вставать заставляют, а тут можно спать до восьми вечера.

– Да и обходов днем не бывает. Спокойно спи.

– Так трогаемся, братцы?

– Митрич, разгонную порцию давай.

Стол компании, составленный из нескольких столов, сдвинутых рядом, весь был уставлен бутылками.

«Разгонной порцией» называется выпить по большому стакану каждый. Митрич сам принес поднос со стаканами и тарелкой клюквы, посыпанной мелким сахаром. Это угощение только для хороших гостей.

– За успех, братцы, мир, согласие и дружбу!..

– Ура! – проревели все.

– Сколько с нас, Митрич? – спросил Тумба. – Сегодня я всех угощаю.

– Восемь с полтиной-с!..

– Получай!

Тумба вынул из кармана красненькую депозитку и небрежно бросил ее на стол.

Компания встала. Все поблагодарили Тумбу, разделились на группы и вышли.

 

7

Иван Степанович Куликов

Иван Степанович сидел запершись совершенно один в своей небольшой, но уютной квартирке в том же доме, где помещался «Красный кабачок». Его квартирка имела отдельный подъезд с противоположной стороны и в то же время внутри сообщалась с трактиром, что имело для него большое удобство. Дом был устроен так, что под полом находилось несколько погребов и подвалов для хранения провизии, причем погреба соединялись подземным коридором, выходившим к надворным ледникам и упиравшимся в отдаленную часть двора.

В подвалы и погреба был также вход из кухни квартиры Ивана Степановича. Квартирка состояла из трех комнат: кабинета, залы и столовой. Так как Иван Степанович получал обед из своего трактира, то кухня ему была не нужна и он превратил ее в спальню. Обстановка квартиры была довольно комфортабельна, хотя не отличалась вкусом или изяществом.

Прислуги личной он не держал, а у него поочередно дежурили слуги трактира. Это тоже большое удобство, потому что, имея все готовым и исполненным, он мог в то же время уединиться, когда это требовалось обстоятельствами. Например, теперь он ждал тайного визита Елены Никитишны и присутствие прислуги было бы более чем нежелательно. А он был уверен, что супруга Коркина, под густой вуалью, непременно к нему явится. Она должна прийти. Куликов потирал руки от удовольствия.

Елена Никитишна – бесспорно, красивая женщина и, хотя она старше несколько Гани, но все-таки, пожалуй, интереснее ее. Полная, румяная, высокая, она отлично сложена и в довершение обладает премиленькой физиономией. Она вся в его власти, она теперь раба его, и он может приказывать ей, что ему угодно. Она не посмеет ни в чем ему противоречить.

Куликов был в отличном расположении духа. Его дела идут блестяще. Почти без гроша он арендовал «Красный кабачок», произвел за свой счет ремонт, отделку и торговал теперь на славу. Никто не подозревает, что он вовсе не хозяин «Красного кабачка», а только случайный арендатор и притом человек никому неведомый, с прошлым, покрытым мраком неизвестности. Его приняли в этом краю очень радушно, совсем не справляясь о его происхождении, прожитой жизни и т. д. Кожевенный фабрикант даже навязывает ему свою хорошенькую дочку, а более чем интересная жена другого соседа должна прийти к нему на тайное свидание… Худо ли ему?

«Другой на моем месте мог бы успокоиться, счастливо прожить век, но я, – мечтал Куликов, – не привык к такой жизни и не создан для тихой пристани у семейного очага. Мне не то нужно».

Он посмотрел в окно, не видно ли закутанной дамы. Нет, идут только два пьяных мужика и, видимо, держат путь к дверям его кабачка. А там вдали едет кто-то на извозчике. Кто это?

Куликов всматривался пристально, и лоб его покрылся морщинами. Да, это он. Наверно, ко мне… Сказать – дома нет! Нельзя… Будет ждать… Ну, все равно… А как же Коркина? Где я приму ее?.. Вот не во время гость хуже татарина!

Он подавил пуговку электрического звонка. Извозчик между тем подъехал к трактиру, и господин скрылся в двери.

– Сейчас подъехал господин, проведите его ко мне, – приказал он вошедшему слуге.

– Слушаю-с…

Через минуту в гостиную входил молодой еще человек, почти лысый, блондин, с длинным выдающимся носом и большими, круглыми совиными глазами.

– Здравствуйте, – приветствовал его хозяин, – прошу садиться, что нового?

– Нового, Иван Степанович, ничего. Граф вернется из-за границы не ранее будущего месяца. Дома, кроме камердинера и кухарки, никого… Семья его находится в имении.

– Что ж! Чудесно! Вы подружились с камердинером?

– Распрекрасно… Почти приятели…

Куликов наклонился почти к уху гостя и стал ему тихо что-то говорить. Он боялся, чтобы стены его не услышали.

– Поняли? – спросил он наконец громко.

– Понял, только…

– Что только?

– Я не знаю, удастся ли мне все приготовить и устроить так скоро.

– Рассчитывайте на мою помощь.

– Буду стараться!

– Деньги есть у вас?

– Очень немного.

– Вот вам сто рублей, я жду вас на днях с новостями. Сообщайте мне обо всем, что произойдет нового.

– Ах, я забыл вам сообщить. Сейчас, когда я к вам ехал, мне попались навстречу супруги Коркины. Он такой взволнованный, размахивает руками. Разве что-нибудь случилось?

Куликов закусил губу и, стараясь сохранить хладнокровие, отвечал:

– Не знаю, право, я их не видал.

Гость удалился, и Куликов остался один.

– Что же это значит? Неужели она предпочла рассказать все мужу? Нет этого быть не может! Здесь или случайность какая-нибудь, или…

Куликов начал шагать по комнате. Мысли роем носились в его голове. Он начал большую и рискованную игру. Удастся ему выйти победителем – он пан, провалится – пропал.

– Что ж! Не первый раз я завожу такую игру, и не привыкать мне к риску! Бывали риски и почище, да ничего, живу ведь, да еще как! Не хуже многих других.

В дверь кто-то тихо постучался. Куликов вздрогнул от неожиданности и крикнул:

– Войдите!

Появился буфетчик.

– Иван Степанович, я к вашей милости. У нас в погребе что-то не ладно.

– Что такое?

– Шум какой-то, возня и слышатся какие-то крики, стоны.

– Глупости! Что у нас домовые, что ли? Ерунда. С пустяками ко мне лезешь!

– Никак нет-с, Иван Степанович, вчера вечером сам околоточный надзиратель слышал и пришел теперь с понятыми осмотр сделать.

– Околоточный?! Что ж ты, болван, мне раньше не сказал ничего?!

– Я утром хотел доложить вам, но вы изволили с утра не принимать никого.

– Позови их сюда!

Куликов еще больше взволновался.

– Полиция! Осмотр! Коркина не пришла! Ну, и денек сегодня выдался! На редкость! Что-то дальше будет?

В прихожей раздались шаги нескольких человек. Куликов пошел навстречу. Впереди шел местный околоточный надзиратель.

– Извините, господин Куликов, нам необходимо осмотреть ваши подвалы. Вчера слышались оттуда какие-то стоны и крики.

– Ха-ха-ха! Уж не думаете ли вы, что у нас привидения завелись в подвалах или домовые какие-нибудь?! Вот это забавно! Вы не ошиблись ли, милейший! У меня на черной половине другой раз такие стоны и крики слышны, что чище всяких леших или домовых! Впрочем, я весь к вашим услугам. Можете осматривать все, что хотите, если у вас есть поручение господина пристава.

– Извините, я приставу не докладывал, пока сам еще ничего не узнал положительного.

– Значит, вы на свой риск и страх решаетесь производить повальный обыск в торговом помещении и частной квартире?

– Это не обыск вовсе, господин Куликов. Это, если вы ничего не имеете против, я хотел только удостовериться…

– Да я ровно ничего не имею. Только обыск-то сам по себе бессмысленный! Посудите сами, откуда же и какие черти возьмутся в подвале?

– Простите, господин Куликов, но, может быть, там вовсе не черти, а попал как-нибудь нечаянно человек.

– Ха-ха-ха! Вот это мило! Во-первых, «попасть» туда невозможно, потому что ледники и погреба на замках и ключи у моих буфетчиков, а во-вторых, все наши жильцы, обитатели и соседи, благодаря бога, живы и здоровы! А впрочем, я прикажу вам дать ключи от всех ледников и подвалов.

– Крики слышались, собственно, не из подвалов, а под землею, рядом с буфетом, Нет ли у вас там какого подземного хода или коридора?

– Это вы, батенька, у архитектора, строившего дом, узнайте или еще лучше разнесите дом по щепочкам и увидите! Ах, я вам и сесть пригласить забыл, так вы меня чертями напугали. Ну, садитесь. Митрич, принеси нам красненького старого бутылочку; мы выпьем да и пойдем с вами, посмотрим.

– Нет, благодарю вас, мне некогда. Если позволите…

– Как хотите! Что же вам позволить?

– Удостовериться. Посетители ваши говорят, что они и сегодня утром слышали стоны.

– Удостоверяйтесь, пожалуйста. Митрич! Веди господина околоточного куда ему угодно. Хотите, и я с вами пойду.

– Если это не затруднит вас. У нас и понятые с собой; спокойнее, знаете ли. Вы давно изволите жить в этом доме?

– Очень недавно. Всего несколько месяцев. Признаться, я и сам хорошенько дома не знаю.

– Вот то-то и оно. Здесь, рассказывают, когда-то завод был старинный, с подземными ходами и галереями.

– Это любопытно. Пойдемте, пойдемте.

На дворе начинало смеркаться. Шел мокрый, осенний дождь. Завывал ветер.

– Не взять ли фонарей нам? Так ведь ничего не увидим.

– Разумеется. Пусть они нам и освещают.

Процессия тронулась.

– Где же вход? Откуда попасть?

– Пойдемте в первый погреб.

Буфетчик открыл тяжелый висячий замок и распахнул двери. Пахнуло затхлой сыростью. Несколько ступенек вниз… Все спустились в такую духоту, что невозможно было дышать. Куликов первый выскочил назад. Наваленные груды хлама на деревянном помосте мешали сделать тщательный осмотр, да к тому же оставаться в этой атмосфере становилось нестерпимым.

Они хотели уже выходить, как вдруг полицейский вскрикнул:

– Слышите?

Все напрягли слух, и действительно, где-то в отдалении послышался слабый стон, перемешивающийся со стуком. Точно кто-то хотел выйти и не мог.

– Господин Куликов, пожалуйте сюда.

Куликов спустился, стал слушать.

– Да поверьте, это у меня на кухне повар котлеты рубит, а вам в духоте кажутся стоны. Вы побудьте здесь еще, так совсем в обморок упадете.

– Воля ваша – отчетливые стоны!

– Пойдемте в другие погреба. Может быть, найдем.

– Положительно человеческие стоны и стук…

– Не смею с вами спорить… Ищите…

– Мудрено найти! Если бы мы знали все ходы и выходы, можно было бы осмотреть, а тут не найдешь ничего.

– Стоны в той стороне, около нашей кухни; посмотрите в леднике налево.

– Пойдемте.

Они спустились в ледник, набитый до крыши снегом.

– Ничего… Да здесь и не может быть слышно…

– Не хотите ли кухню осмотреть? Спросите повара, что он сейчас делал?

Когда они подходили к дверям кухни, то отчетливо услышали барабанный стук повара, готовившего битки и мурлыкавшего «Во поле береза стояла…».

– Ну, что я вам говорил! – рассмеялся Иван Степанович. – Послушай, любезный, – обратился Куликов к повару, – скажи нам по совести: у тебя эти дни не было земляка или землячки?

Повар замялся и запустил руки под фартук.

– Говори правду, я тебе ничего не сделаю, – настаивал Куликов.

– Была-с…

– Ночевала?

– Ночевала-с…

– А ты с ней не дрался?!

– Что вы, что вы, хозяин…

– Правду говори!

– Поучил малость, только она меня ни… ни…

– А она кричала?

– Раза два крикнула, подлая…

Торжествующий Куликов рассмеялся.

– Довольны вы, господин полицейский?

Тот молчал.

– Удовлетворились вы? Или желаете продолжать обыск?

– Помилуйте! Извините, что я вас побеспокоил!

– Вперед с подземными духами не воюйте, а то себе лишь хлопоты причиняете и людей беспокоите напрасно.

– Извините, пожалуйста!.. Наша обязанность…

 

8

Елена Коркина

Елена Никитишна не спала всю ночь после загадочного разговора с Куликовым и вообще чувствовала себя нездоровой. На вопрос мужа, что с ней приключилось, она отвечала уклончиво и ушла к себе в спальню. Здесь она дала волю своим чувствам и нервно бегала по комнате из угла в угол. Уже начинало светать, а она все не могла прийти в себя. Картины одна мрачней другой рисовались ее воспаленному воображению, и все прошлое воскресало в памяти.

Вспоминалось ей, как еще ребенком она жила в доме родителей. Отец имел торговлю в Саратове, и они жили в собственном доме. Мать баловала ее, любила, но отец имел крутой характер и часто бил их с матерью. Жизнь их текла однообразно, уединенно. Ее посылали в школу, но успехов она не показала и с трудом выучилась читать и писать. Когда ей минуло 16 лет, она была совсем развитой, полной и красивой девушкой. Отец сосватал ее за своего приятеля, пожилого человека, имевшего торговлю с Америкой. Она совсем еще не понимала жизни и не только не любила будущего мужа, но даже пугалась его. Никто не спрашивал ни ее согласия, ни желания, и через месяц сыграли свадьбу. Старый муж был противен ей, и жизнь с ним сделалась для нее невыносимой. Тянулись тяжелые дни, месяцы, годы. Она чувствовала облегчение только когда муж уезжал в Америку, но случалось это в год раз.

В одну из таких долгих отлучек мужа она познакомилась с молодым, красивым саратовским чиновником Сериковым. Они встретились в театре, потом на балу в купеческом собрании. Сериков не отходил от нее, они танцевали, болтали. Он просил позволения быть у нее с визитом. На другой день он приехал. С тех пор они стали часто видеться. Мало-помалу отношения их перешли в дружеские, но совершенно чистые, товарищеские. Обращение Серикова было самое утонченно-вежливое, предупредительное и почтительное. Однако в городе стали говорить о его посещениях «соломенной вдовы». Суровый отец запретил ей принимать Серикова. Это послужило началом рокового конца. Они стали видеться тайно. Скоро Сериков стал пробираться к ней по ночам, через забор сада и по веревке подниматься на балкон. Отношения само собой изменились, и она привязалась к молодому человеку всей душой. Возвратился муж. Свидания затруднились. Деспотизм и суровость мужа чувствовались ею еще тяжелее, чем прежде. Раньше она, по крайней мере, не знала иной жизни, не видела выхода, а теперь счастье казалось ей так близко. Опять потянулись долгие, скучные месяцы.

Однажды она получила записку от Серикова.

«Постарайтесь выйти в час ночи к трем соснам в конце парка. Необходимо вас видеть».

Они не виделись уже около месяца, и она беспокоилась. Но почему записка такая лаконичная? Он не писал никогда так кратко и настойчиво.

И почему он назначает сегодня ночью, когда завтра муж уезжает в Петербург, и они могли бы свободно видеться. В этот вечер было много дела с уборкой и приготовлениями к отъезду мужа. Только в двенадцатом часу все улеглись спать. Не легла одна она… Ее волновало предстоящее свидание и загадочная таинственность его. Ровно в час она заглянула в кабинет мужа. Он крепко спал. Тихонько вышла она в сад и пошла поспешно к трем соснам. Сериков был уже там. Он пошел навстречу и крепко стиснул ее руку.

– Дорогая моя, я принес тебе свободу!..

– Свободу? – изумилась она.

– Да, свободу. Другого выхода нет.

– Что ты хочешь этим сказать?

– Слушай, Леля! Так жить, как ты живешь, невозможно больше.

– Ах, милый, но что же делать?!

– Я нашел исход.

– Какой?

– Сегодня ночью твой тиран исчезнет. Как и куда, я тебе не скажу. Ты завтра объявишь всем, что он уехал, как собирался, в Петербург. Я начну хлопотать о переводе в Петербург. Ты скажешь после родителям, что получила письмо от мужа, который зовет тебя в Петербург, и мы вместе уедем. Согласна?

Она вся дрожала и не могла ответить.

– Но, но что ж с ним сделают, куда его денут?

– Это не мое и не твое дело. Нужно будет только заплатить за это пятьсот рублей. У тебя есть деньги?

– Дорогой мой, я не в силах.

– Тогда, Леля, мы расстанемся навек! Так жить я больше не могу, я уеду в Петербург, а ты… ты живи со своим стариком.

И он хотел идти.

– Постой, постой. Ради бога, нельзя ли иначе как-нибудь. Погоди, он уедет. Подумаем.

– Уже все готово, Леля. Через час Макарка-душегуб будет здесь. Это известный разбойник, бежавший из Сибири; он был здесь пойман, но вчера скрылся из нашего острога.

– Неужели ты сговорился с ним?

– Да… Ты можешь ничего не знать, только не помешай ему. Никаких следов не останется. Он заранее приготовил уже могилу на берегу Волги под тремя березами и стащит туда труп. Никто ничего не будет знать.

– Ах, такой ужасной ценой покупать себе счастье?!

– Как хочешь! Еще есть время отказаться. Решай.

Она зарыдала и, вся трясясь как в лихорадке, упала к нему на руки. Он потащил ее в беседку.

– Убийцы, убийцы, – прошептала она. – Нет, нет не хочу, не хочу.

Она потеряла сознание.

Когда она очнулась, было совершенно светло, около нее был ее дядя и несколько человек. Она все сразу вспомнила и снова грохнулась без чувств. У нее сделалась горячка, и целый месяц Елена была при смерти. Во время бреда она кричала и звала мужа, просила прощения, рвалась на его могилу, на берега Волги. Окружающие слышали этот бред и, когда она приходила в сознание, старались ее успокоить.

– Ваш муж скоро вернется из Петербурга. Он писал, спрашивал о вашем здоровье.

Когда она стала поправляться, то настойчиво потребовала к себе Серикова.

– Скажите мне, – умоляла она, – что ваш план не удался, что он жив.

– Не знаю. Может быть, Макарка обманул меня.

– Ах, если бы это было так.

– Поправляйтесь и не волнуйте себя.

– А где этот Макарка?

– Кто ж его знает? Он давно покинул Саратов. Никакая полиция не в силах его сыскать.

– Отчего вы не узнали от него?

– Я не видал его больше.

Елена Никитишна поправлялась быстро. Молодой, сильный, здоровый организм взял верх над болезнью, и вскоре она могла уже ходить. Первым визитом ее был кабинет мужа. Чемоданы, приготовленные к поездке, платье, вещи – все исчезло. Очень может быть, что в самом деле он уехал с первым пароходом и, не найдя жены в доме, не мог проститься с ней. Может быть, он рассердился на нее за ночные похождения и потому не пишет ей. О! Если бы это оправдалось! С какой радостью встретила бы она его!

Но он не возвращался. Однажды Сериков пришел веселый, довольный.

– Я устроил перевод в Петербург.

– Что вы? А мой муж?!

– Мы его там поищем. Кстати, я послал вам письмо от его имени. Будто он вам приказывает ехать к нему. Покажите это письмо родителям, знакомым и собирайтесь. Там мы постараемся узнать, что с ним случилось.

Она в тот же день получила по почте письмо и решила ехать. У мужа оказалось состояние около 100 тысяч. Они вместе с Сериковым устроили все дела и уехали в Петербург, не возбудив никакого подозрения. Здесь, на первых порах они поселились в хорошем отеле. Сериков целыми днями хлопотал, устраивал и разыскивал ее мужа. Наконец, месяца через два, он приносит ей газету, в которой описывалась гибель в Атлантике корабля с пассажирами. В списке пассажиров упоминался и ее муж. Она была поражена и в то же время страшно обрадовалась. Точно у нее камень свалился с груди! Значит, действительно, он уехал тогда! Немедленно они выдали доверенность адвокату и послали его в Марсель достать свидетельство о смерти мужа и затем в Саратов, для ввода во владение на правах вдовы. Через полгода все было готово. Некоторое затруднение встретилось в Марселе, где никто не мог подтвердить присутствие ее мужа в числе пассажиров погибшего корабля, но с деньгами удалось устранить это препятствие, и все бумаги были получены.

Теперь Елена Никитишна формальная вдова, с солидным приданым, готовилась сочетаться законными узами брака с давно любимым человеком. Она готовила уже приданое. Купила хорошенький домик-особнячок у заставы. Был назначен уже день свадьбы, как вдруг Сериков захворал. Простая простуда осложнилась воспалением легких, и больной через несколько дней скончался, не приходя в сознание. Новое горе поразило Елену Никитишну. Похоронив Серикова, она хотела ехать обратно в Саратов к родителям, но получила известие, что родители несколько месяцев как уже умерли.

Она осталась одинокой на всем белом свете. Ехать в Саратов не имело смысла. Жить одной в малознакомой столице тоже не представляло интереса. Елена Никитишна была близка к отчаянию, несмотря на довольно крупное состояние и вполне независимое положение. Как-то случайно познакомилась она с содержателем соседних лавок, молодым веселым Коркиным, и последний стал у нее бывать. Вместе с ним она выезжала кое-куда, появилась на гуляниях, в общественных собраниях. Елена Никитишна, которой только что минуло 30 лет, была безусловно красива, высока, стройна и привлекательна. Пережитое горе хотя и оставило свои следы в виде нескольких морщин на лбу и пары седых волос, но следы эти сглаживались постепенно, по мере того как Елена Никитишна начинала жить нормальной жизнью и пользоваться развлечениями.

Как-то незаметно Илья Ильич сделался вечным спутником Елены Никитишны, и его веселый, оживленный вид действовал на нее ободряюще, воодушевляюще. Если Илья Ильич уезжал куда-нибудь по делам и Елена Никитишна не видала его несколько дней, то она скучала, начинала хандрить…

В один прекрасный день Илья Ильич, вернувшись после недельной отлучки и увидев, как Елена Никитишна обрадовалась его приезду, приступил прямо к делу:

– Елена Никитишна, хотите выйти за меня замуж?

Она приняла это за шутку.

– Нет! Серьезно!.. Вы молоды, хороши собой, свободны… Я тоже еще не старик, имею обеспеченное положение. Почему же нам с вами не соединиться по гроб жизни?..

– Право, Илья Ильич, это так неожиданно…

– Полноте, Елена Никитишна, чего там неожиданно! Неужели вам никогда это не приходило в голову?

– Может, и приходило, только…

– Ну, вот и отвечайте! Я не уйду отсюда, пока вы не скажете «да»…

Он встал на колени, взял ее руки и смотрел в глаза.

Она как-то невольно произнесла «да».

Все это воскресло теперь в памяти Елены Никитишны, когда она шагала ночью по комнате.

– Боже мой! Что бы это могло быть? Что это за человек, этот Куликов?! Что значат его намеки?!

 

9

Решение Гани

Старик Петухов, чем больше думал об упорстве дочери, тем больше озлоблялся на нее, и временами ему казалось, что он почти ненавидит Ганю.

– Возможно ли так мало думать об отце, который посвятил ей всю жизнь, отдал ей лучшие свои годы, полные сил, любил ее, заботился, лелеял… И почему? Разве Куликов дурной человек или старик?! Нет! Просто каприз один, своеволие, нежелание даже подумать об отце, ведь я мог бы и не спрашивать ее согласия, просто приказать и только. Но я не хочу! Не хочу прибегать к насилию, а она не ценит этого, не видит, не хочет признавать! Вот наши современный детки! Заботьтесь о них, хольте их, чтобы они после над вами же издевались! И не дура ли? Такой умный, серьезный человек с состоянием делает ей предложение – радоваться должна, Бога благодарить!.. А она «не нравится». Слышите ли, принцесса какая?! Не нра-вит-ся!.. А почему «не нравится», и сама не может объяснить! Что же, нос велик или борода коротка, что ли?! Нет! Я должен поступить строго! Потакать таким глупостям невозможно!

Старик не переставал размышлять на эту тему и укреплялся все более в необходимости сломить упорство Гани и заставить ее исполнить волю отца… Болезненный вид измучившейся дочери не только не трогал его, но, напротив, еще более ожесточал… От прежних дружеских отношений отца с дочерью почти не осталось и следа. Целыми днями старик выискивал только случая, чтобы придраться к Гане и сделать ей выговор. То обед не вовремя, то суп пересолен, то комнаты не убраны или прислуга не на месте. Если Ганя пробовала оправдываться, то старик накидывался на нее с бранью, упрекая в недостаточности почтения, в своеволии, эгоизме и прочем. Ганя теперь не слышала от отца никогда ласкового слова, и если он звал ее или обращался с каким-нибудь вопросом, то непременно для выговора, замечания или выражения своего неудовольствия. Бедная девушка решительно не знала, что ей делать; чем больше она старалась за всем уследить и все предусмотреть, тем более оказывалось разных промахов или неисправностей, за которыми неизбежно следовали выговоры.

Куликов по-прежнему часто ходил к ним в дом и постепенно начал вмешиваться во все мелочи их хозяйства и жизни. Неприязнь старика к дочери росла в той же пропорции, как его расположение к Куликову. Чем больше привязывался он к последнему, тем резче выражался его гнев против непокорной дочери.

А между тем у Гани, кроме отца, не было никакого близкого ей человека, не с кем было поделиться своим горем, излить измучившуюся душу. Она страдала ужасно. Инстинктивная неприязнь к противному ей Куликову усилилась теперь сознанием, что из-за него она потеряла горячо любимого отца, потеряла семью, покой и здоровье. У нее теперь не было отца. Старик сделался для нее не только чужим, но явным врагом, с которым она не могла по-прежнему делить свои мысли и чувства, не могла даже и говорить о чем-нибудь. Предоставленная сама себе, Ганя не в состоянии была разобраться в том, что происходило кругом, и еще менее могла найти себе выход.

– Если бы я знала, чего они хотят от меня! – рыдала она по вечерам, уткнув голову в подушки. – На все, на все я согласна, только, только… не сделаться женой этого человека! У него светится в глазах огонь дикого зверя, и я лучше готова умереть, чем остаться с ним наедине. И как мог он околдовать так папеньку? Неужели отец не видит его так, как я вижу?! Боже, боже, что мне делать?! У кого искать помощи, защиты?! Отец, который так любил меня, который был единственным близким мне существом, сделался его союзником. Кто же, кто защитит меня?!

Случалось, что всю ночь Ганя не могла сомкнуть глаз, дрожала вся от страха и одиночества, ломала руки в отчаянии и под утро засыпала, сидя на стуле, или впадала в какое-то забытье.

Шли дни за днями, и Ганя ясно видела, что опутавшие ее сети сжимались все больше и больше. Куликов перестал уже обращаться с ней деликатно и довольно грубо давал ей чувствовать «опалу», в которой она находилась. Он делал ей выговоры, игнорировал ее присутствие и даже перед прислугой и рабочими ставил в неловкое положение. Ганя не решалась протестовать или вступать в борьбу, потому что хорошо понимала, что все это делается с ведома и согласия отца. Первое время она пробовала защищать свои права, если не хозяйки, то дочери хозяина, но старик Петухов резко объявил ей, что он просил Ивана Степановича распорядиться и она должна слушать его так же, как и отца. После этого она должна была смириться, но все еще не думала сдаваться.

Однажды Петухов сидел у себя в кабинете, разбирая какие-то счеты. Ганя осторожно вошла и встала у дверей.

– Что ты? – спросил он, не отрывая головы от бумаг.

– Папенька, я хотела с вами поговорить, – тихо начала она.

– Говори, что тебе.

– Я, папенька, так не могу больше. – И она зарыдала.

– Что не можешь?

– Не могу жить так больше. Отпустите меня.

– Что?! Не можешь жить?! Отпустить! Куда отпустить? – Старик привстал со стула и повернулся к дочери.

– Отпустите на место. Я служить пойду. В горничные, прачки, судомойки, куда угодно пойду.

– Да ты в полном уме?! Или в самом деле ты хочешь, чтобы я тебя в двадцать два года кнутом выдрал?! Ты что, дурище, белены объелась?! Что тебе худо? Ты сама себе худое делаешь! Сама хочешь отца в гроб уложить! Говори! Что это значит?

Рыдания душили девушку. Она в изнеможении опустилась на диван и не могла говорить. Старик дрожал от гнева и стоял перед ней со стиснутыми кулаками.

– Вот что значит распустить девку, волю дать! Правда, говорили мне наставники наши, что гублю я девку баловством. на пагубу воспитываю тебя! Не волю тебе давать следовало, а драть! Тогда ты не стала бы перечить отцу! Не смела бы говорить старику, что он ничего не знает, что ты лучше людей понимаешь и знаешь! Твоего ли это ума дела? Неужели отец меньше тебя смыслит? Смеешь ли ты рассуждать, когда отец говорит? Вот до чего доводит своеволие и баловство! Ты в прачки, в судомойки собралась?! Да разве мало у отца места для тебя? Или не хватит прокормить тебя?! Говори, зачем тебе идти на место?!

– Папенька!.. Я… я… из-му-чи-лась, – произнесла девушка сквозь рыдания.

– Измучилась? Да кто же тебя мучает? Кто тебя пальцем трогает? Что тебе делают? Ты сама себя мучаешь! Дури набрала в голову! Да как ты смеешь отцу говорить такие вещи? Что ж, я тебя мучаю? Я? Говори, я?

В эту минуту в кабинет вошел Куликов. Он не счел нужным даже виду сделать, что не решается быть свидетелем семейной сцены. Напротив, он на правах своего человека, присутствие которого не может быть лишним, развязно заметил:

– Что, Тимофей Тимофеевич, опять блажит ваша доченька?

И, не здороваясь с Ганей, как с ребенком, который капризничает, он уселся в кресло и уставил на девушку насмешливый взгляд.

– Представьте, Иван Степанович, дочь пришла мне объявить, что она не может больше жить со мной, что ее здесь мучают и она надумалась искать место судомойки. Слышали, как вам это нравится?

Куликов пожал плечами.

– Признаюсь, этого я не ожидал от Агафьи Тимофеевны! Не оценить такого благодетеля-отца, всю жизнь отдавшего воспитанию дочери, грех тяжкий, да и перед людьми диковинно! Все ведь знают, как вы, Тимофей Тимофеевич, надышаться не можете на дочь, и вдруг… Непонятно! Право не понятно! Нет ли тут чего-нибудь недоговоренного… Может быть, Агафья Тимофеевна по другой какой-нибудь причине мучается?.. Может быть, у нее тайна есть какая-нибудь… Я давно вам об этом говорил.

Девушка гордо выпрямилась и, смотря в упор на Куликова, произнесла:

– У меня не было и нет от отца никаких тайн! Волю отца я до сих пор чтила свято во всем и до появления вашего в нашем доме я считала себя счастливейшим человеком.

– Вот что? Значит, я помешал вашему спокойствию и счастью. Что же? Если Тимофей Тимофеевич разделяет ваше мнение, то я готов сейчас же удалиться и никогда больше не переступать порога вашего дома, Агафья Тимофеевна.

Он встал.

– Не говори глупостей, Ганя, и не смей оскорблять моего друга. – произнес, повысив голос, Петухов, – ты сама не знаешь, что говоришь, и я уверен, будешь после жалеть.

– Простите, Агафья Тимофеевна, – начал опять Куликов, усаживаясь, – но я никак не могу понять, чем, собственно, я мог причинить вам огорчение. Если насчет моего сватовства, то ведь я вам насильно не навязываюсь. Точно, я люблю вас и готов жениться, но до сих пор я вам этого даже не высказывал. А затем… затем я не понимаю, что вы против меня имеете? Может быть, что папенька ваш ко мне расположен. Но согласитесь, смешно требовать, чтобы пожилой человек справлялся у своих собственных детей, кого ему можно принимать и кого следует гнать в шею. Если отец не может дочь свою заставить любить или уважать кого-нибудь, то как же дочь может заставить отца прогнать человека, к которому он расположен?! Это что-то совсем несуразное.

– Бросьте, Иван Степанович, стоит ли с дурой разговаривать! Ведь она сама не понимает, что говорит!

И, обращаясь к Гане, старик прибавил:

– Я предупреждаю тебя, чтобы ты никогда не осмеливалась больше говорить мне подобных вещей! Ты дочь мне, и я не посмотрю на твои лета… Лучше видеть дочь мертвой, чем слушать на старости лет подобные обвинения, которые я заслужил меньше, чем какой-нибудь другой отец!.. Ступай и подумай о своем поведении!..

Ганя вышла. Несколько минут длилось молчание.

Старик Петухов сидел погруженный в свои мысли. Горе дочери не трогало его, он даже не признавал его, но поведение ее казалось ему каким-то ужасным. И он все больше и больше ожесточался против дочери. Он никак не мог найти никаких смягчающих для нее обстоятельств и не мог стать в ее положение.

А Куликов ловко пользовался этими условиями.

– Да, Тимофей Тимофеевич, от нынешних деток мало утешения для родителей, не жди от них толку! Отдай им все, а сам попроси корку сухого хлеба – и сейчас тиран, враг, злодей…

– Нет! Но такой выходки я от нее никак не ожидал! Ну, не хочет за вас выходить, я ее пока не принуждаю, и вдруг… в судомойки!

– Знай наших! Вот мы каковы! Вздумай-ка приневолить – так я и в полицию пойду, прокурору пожалуюсь! Я совершеннолетняя! Знать вас не хочу!

– Ну, извините! Я ведь тоже шутить не позволю с собой, срамить мои седины! Сумею справиться!

– Слышали вот – в судомойки пойду. Ну, и справляйтесь!

– Пусть еще раз осмелится – я покажу ей! – И старик стиснул кулаки. Глаза его заблестели недобрым огнем.

 

10

Тумба у себя дома

Новый вожалый громил принадлежал к числу давнишних обитателей Горячего поля. Это поле начинается за Новодевичьим монастырем и Громовским кладбищем и тянется около полотна царскосельской и балтийской железных дорог на далекое расстояние. Горячее поле, давно излюбленная громилами местность, представляет для них хорошо защищенную засаду, где они могут скрываться годами, делая вылазки к заставе. Поле за Громовским кладбищем почти непроходимо. Оно все болотисто, покрыто кочками и кустами, изрыто канавами и совершенно необитаемо. Не только весной и осенью, но в жаркое лето или суровую зиму дебри Горячего поля непроходимы. Нужно хорошо знать все тайные тропинки и условные вехи, чтобы не заблудиться в этих дебрях и не завязнуть в топком болотистом грунте. После своего избрания вожалым Тумба пригласил своих новых товарищей к себе в гости на стакан водки.

День был праздничный, летний, погода стояла отличная. Собираться было назначено к 11 часам вечера. Куща Тумбы, в которой он жил зиму и лето и жил не один, а с семейством, находилась на четвертой версте Горячего поля, на девятой тропе левой половины, по прямой линии со Средней Рогаткой, в тридцати верстах от последней. Половины, тропы и версты Горячего поля размечены громилами вехами, так что для них найти место жительства товарища легче, чем нам известный номер дома и квартиры данной улицы.

Рябчик и Вьюн пошли на званую ночь вместе. Они вышли из-под мостков кладбища, где отдыхали после тяжелой, подвижнической ночи, полной приключений. В эту ночь они покушались ограбить Невский стеариновый завод и были застигнуты рабочими на месте преступления. Удирать им приходилось от преследований целой толпы рабочих, сторожей и дворников. Скачка была головоломная. Они отстреливались камнями, комками грязи и мчались по полям несколько верст, пока им удалось залечь в ямах и скрыться из виду преследователей. Пролежали они в воде несколько часов, пока измученная погоня бродила по полю, осматривая все кустики. Уже рассвело, когда они вышли из своих мокрых засад. Вода текла ручьями с их платья, волос. В таком виде они побрели к Громовскому кладбищу, сняли здесь с себя мокрую одежду, развесили ее сохнуть и, завернувшись в рогожки, забрались под мостки и уснули богатырским сном. Солнце давно село, когда они проснулись.

– Пора вставать, – произнес Рябчик, – верно, часов девять уже. До Тумбы час ходу. Надо ко времени поспеть.

– Выползай, – ответил, зевая, Вьюн и сладко потянулся.

Товарищи полезли, облачились в свои высохшие ветоши и протерли глаза.

– А что, брат, ведь холодно, – заметил Рябчик.

– Ничего, до Тумбы доберемся, там будет угощение.

– Ну, в путь!

Они обогнули кладбищенские мостки, по направлению к глухому забору заднего фасада кладбища: здесь под забором была выкопана земля, так что получалось отверстие, в которое свободно можно было проползти по-собачьи. Привычные громилы ловко юркнули поочередно в проход и очутились на свободе. Вечер был тёплый, с болота поднимался туман и окутывал пустынное болото, густо поросшее кустарником. Идти рядом было невозможно. Вьюн скакал по кочкам впереди, а Рябчик не отставал от него. Они держались левее, где местами торчали палки с перевязями из рогож. Чем дальше, тем кустарник становился гуще и прыжки приходилось делать крупнее.

В отдалении послышался резкий свист, повторившийся два раза. Рябчик остановился.

– Что это, тревога?

– Сигналист свищет. Нет ли сегодня обхода?

– Мы-то уж в безопасности!

Свист повторился. Рябчик сунул в рот два пальца и ответил таким же протяжным свистом с двумя перерывами. Послышался ответный свист справа.

– Постой! Да ведь это наши свищут! Нет ли здесь чьей-нибудь кущи.

– И то правда! Вон у того леска вяземские летом живут.

Свист повторился на близком расстоянии, и через две-три минуты Рябчик с Вьюном увидели несколько голов. Головы быстро выросли, и человек восемь-десять оказались в нескольких шагах.

– Эх, вы напугали нас, а мы думали уже, не обход ли забрался к нам в гости, – приветствовал их шедший впереди.

– Здорово вяземцы! Как живете?

– Спасибо. А вы куда путь держите?

– К Тумбе. Он у нас теперь вожалый всех заставных. Пригласил на стакан водки.

– Кланяйтесь ему. Вы идите теперь прямо. Тут просохло, можно перейти и путь гораздо ближе.

– Спасибо.

Вяземцы опять разбились по кустам, и головы исчезли в траве. Рябчик с Вьюном продолжали путь. Идти было легче по сухой тропинке, расчищенной от кустарников и насыпанной в низких болотистых местах. Очевидно, что тропинку эту устроили человеческие руки. Товарищи шли молча. Тропинка кончилась, и пошли опять кочки.

– Кто идет, – раздался голос в стороне. Рябчик осмотрелся и увидел на одной из кочек крытую будку, немного больше сторожевой собачьей. Из будки смотрели две кудлатые головы.

– А!.. Пузан! Ты опять разве вернулся? – ответил Вьюн, кивая головой в сторону будки.

– Куда путь держите?

– К Тумбе.

– Постойте, и я с вами пойду.

Голова вылезла и выросла в здоровенную фигуру оборванца. Теперь можно было рассмотреть, что другая голова, лежавшая в будке, принадлежала женщине.

– Ты, Маланья, жди, не вылезай, я скоро вернусь, – произнес Пузан.

– Вернешься! Надрызгаешься! Лучше бы в город сходил. Жрать нечего…

– Молчи!

– Чего «молчи»?! Возьму да уйду. Чего мне тут лежать, не жравши. – Женщина продолжала брюзжать, но ее не слышали. Они втроем теперь скакали по кочкам, пробираясь к левому леску.

– Давно ли вернулся? – спросил Рябчик Пузана.

– На прошлой неделе. Ох, грехи… Семь месяцев шел!

– Тебя куда доставили?

– Доставили в Колу и пустили. Осень, погода страшная, добычи нигде, ни куска хлеба, в кармане ни гроша, делай, что хочешь. А пригнали нас человек шестьдесят.

– Ну?

– Ну и пошли в тот же день обратно. Из шестидесяти дотащилось до Горячего поля одиннадцать. Из них шесть уж опять сидят, опять в Колу пойдут.

– Неужто одиннадцать? А остальные?

– Кто подох, кто отстал. Сил, братцы, ведь не хватало. Верите ли, мхом да падалью питаться приходилось! Хорошо, как попадался кто на пути, но это за редкость! Там и дорог-то нет настоящих, путники – одни мужички местные. Ну, попадались кто – ау!

– Од-на-че…

– На седьмой месяц только добрались. И вспомнить-то жутко!

– Что же, почин был здесь-то?!

– В тот же день часы сорвал, а на другой – лабаз разнес!.. Натерпелся ведь…

Они пошли молча. Совсем стемнело. Ночь была тихая, теплая. В воздухе не слышалось шелеста, только кваканье лягушек да треск насекомых нарушали могильную тишину.

– Один работаешь? – спросил Вьюн.

– Один, – отвечал Пузан, – хочу вот к Гусю проситься!

– Тю-тю! Гусь в воду канул! Исчез бесследно. Теперь у нас Тумба вожалым.

– Вот и чудесно! Попрошусь к Тумбе.

– Отчего ж? Мы тебя примем! Ты мужик хороший, слаб только.

– Нет, теперь ау! Спуску не даю!

– Что? Проэкзаменовали?! Попробовал Мурмана, так покладистее стал! В нашем рукомесле нельзя, брат, миндальничать! Чуть оплошал и пиши письмо в деревню.

Опять все замолчали.

Кочки миновали. Пошла тропа влево, и минут через десять вдали показалась лужайка, переполненная людьми.

– Вон уж наших сколько, – воскликнул Вьюн. – Верно мы с тобой, Рябчик, проспали.

– Да, опоздали.

Приближавшихся увидели с лужайки, и несколько человек пошли к ним навстречу. Это был сам Тумба с двумя своими старыми товарищами.

– Добро пожаловать, – произнес хозяин, прикладывая руку к козырьку, – что поздно? Али на деле были? А это что за гость? Ба… ба… ба! Да никак Пузан?!

– Он самый, мурманский! – отвечал Пузан, кланяясь и протягивая руку.

– Ну, не ожидал тебя видеть! Все равно что с того света! Здорово! Здорово. Пойдемте.

Они вместе все подошли к площадке. Здесь, на траве, лежало человек пятнадцать. В глубине площадки, около самого леса, была устроена большая палатка, сложенная из глины и хвороста, с двумя окнами и входной дверью. Около палатки стояла высокая женщина с грудным ребенком на руках. Женщине на вид было под 30 лет, и на лице сохранились еще следы красоты.

– Моя Настенька с наследником, – представил ее Тумба новым гостям.

Гости поклонились.

– Шельмец весь в отца. Седьмой месяц пошел. Здесь родился и выйдет верно атаман Горячего поля.

Тумба взял ребенка у женщины и, развернув пеленки, с гордостью стал ласкать малютку. Ребенок действительно крупный, большой; очутившись на руках отца перед многочисленным обществом, с любопытством всех разглядывал и сложил ручонки в кулаки.

– Ишь каким воином смотрит. У-у-у…

Тумба отдал мальчугана матери и обратился к гостям:

– Ну, господа, выпить с дорожки. Наливайте, братцы, выпьем за прибывших. Валяйте.

В стороне разложен был костер, и в чугуне кипятилась похлебка. Все выпили, закусили. Прибывшие тоже разлеглись на траве, разговор происходил оживленный. Все чувствовали себя отлично и были веселы. Здесь они совершенно на свободе, в полной безопасности и в гостях у радушного хозяина.

– Погодите, гости дорогие, сейчас похлебка поспеет, поедим как следует и в картишки засядем, а хозяйка самоварчик согреет да чайком нас побалует.

– Стуколка – дело хорошее. Только не по большой, тридцать копеек обязательная, – произнес Вьюн.

– Там видно будет. Можно две стуколки устроить: одну покрупнее, а другую для мелочей.

– Настенька, посмотри, не упрела ли похлебка? А пока, ребятушки, налейте-ка еще по стаканчику, – суетился радушный хозяин.

Налили. Выпили.

– Ночь-то, ночь, какая благодатная! Это ли не жисть!

 

11

Визит

Куликов целую неделю ждал Елену Никитишну.

– Не может быть, чтобы она решилась не прийти! На ее совести слишком большое пятно, и она не может быть спокойна после моих прозрачных намеков. Ну, а если? Если она ответит молчаливым презрением?! О! Тогда я сначала ей, а потом ее супругу напомню анонимными письмами обстоятельства, при которых она овдовела. Если анонимки не подействуют, можно будет написать кое-кому из сильных мира сего. Впрочем, до этого не дойдет. Я убежден, что она явится.

И Куликов бегал по своим комнатам, как зверь в клетке. Коркины поглотили в это время все его внимание. Он даже мало думал о своей невесте Гане, о торговле в кабачке и о тех странных человеческих звуках, которые доносились из подвала. Все его внимание было сосредоточено теперь на Елене Никитишне. Это для него теперь вопрос личного самолюбия. Он заставит ее покориться!

И на его толстых губах играла злая усмешка. Глаза метали молнии. Он походил на кошку, боящуюся упустить мышонка.

В дверь тихо постучались.

– Кто там? – грубо окликнул он. Просунулась голова слуги.

– Иван Степанович, вас какая-то барыня спрашивает.

Куликов весь вздрогнул от неожиданности и засуетился.

– Ага! То-то! Я знал это! Проси, проси, проведи через парадную дверь и никого больше не принимать! Слышал! Говори всем: дома нет!

– Слушаюсь.

Голова скрылась.

Куликов наскоро оправил перед зеркалом туалет, волосы и стал против дверей в ожидании гостьи. Двери распахнулись. Слуга пропустил вперед высокую, стройную даму под густой вуалью и, закрыв двери, удалился. Куликов сделал несколько шагов вперед и остановился в недоумении. Перед ним стояла Ганя.

– Агафья Тимофеевна?! Вы как здесь?! Чему я обязан вашим посещением? Здоров ли папенька?!

– Иван Степанович, оставьте этот тон! Я пришла к вам, разумеется, без ведома папеньки. Я пришла вас просить…

– Просить? О чем? Я вас не понимаю! Но войдите, пожалуйста, присядьте, побеседуем. Вот неожиданный визит!

Они вошли в гостиную. Ганя опустилась на первый попавшийся стул. Она была бледна, имела измученный вид, но красивые черты лица с кротким выражением чудных глаз казались еще прекраснее. Гордо откинутая назад хорошенькая головка на роскошном бюсте делала ее настоящей красавицей в полном смысле слова, и Куликов невольно любовался ею.

С минуту они оба молчали. Ганя не могла собраться с духом, чтобы начать, а Куликов умышленно тянул паузу, чтобы любоваться девушкой. Теперь, когда в ней природная скромность боролась с решимостью и отвагой, когда она совершила целый подвиг рискованного визита и вдруг начала трусить, очутившись лицом к лицу с последствиями своего подвига, она поминутно то бледнела, то краснела, то глаза сверкали огнем, то вдруг потухали, и она как-то ежилась, уходила в себя, готова была провалиться сквозь землю и бежать назад без оглядки. Куликов следил за этими переменами и, любуясь внешним их эффектом, все хотел угадать, какое состояние возьмет верх.

Наконец Ганя заговорила:

– Иван Степанович, я устала вести эту безгласную, тайную борьбу… Я признаю себя побежденной. Пришла просить пощады. Не добивайте меня. Прекратите борьбу. Диктуйте условия.

На губах Куликова скользнула усмешка… Он отвечал не сразу.

– Извините, Ганя, я не совсем вас понимаю. Мне кажется, что вы вовсе напрасно обвиняете меня в какой-то войне против вас, чуть ли не в мучениях, причиненных вам. Могу вас уверить…

– Постойте, – перебила его девушка, и глаза ее сверкнули, – вы хорошо понимаете, что я пришла к вам не для пустых фраз!.. Если вы продолжаете притворяться, то я буду говорить прямо. Вы завладели доверием и расположением моего отца… Вы получили согласие моего отца на то, чтобы сделаться моим женихом… Вы почти ежедневно настраиваете отца против меня и заставляете его подчинить меня своей воле и вашему решению!.. Я боролась сколько могла… Я положила все свои силы на эту борьбу!.. Теперь я вижу, что дальше бороться не в состоянии… Я пришла к вам, как к честному человеку, просить… Просить, во-первых, отказаться от видов на меня и, во-вторых, прекратить знакомство с моим отцом, перестать нас посещать…

Куликов слушал ее внимательно; его обычная злая, нехорошая улыбка не сходила все время с губ, но Ганя ни разу не взглянула ему прямо в лицо и не видала этой улыбки. Когда она кончила, Куликов готов был расхохотаться, но он сдержался и отвечал:

– Не слишком ли многого, Ганечка, вы у меня просите? Вы сами говорите, что я ваш жених, что бороться вы больше не можете, значит, должны уступить… По вашим же словам, я пользуюсь доверием и расположением вашего папеньки, человека богатого и почетного, с которым я могу породниться. Ради чего же я откажусь от всего этого?

Девушка задумалась.

– Я думаю, что вы, как честный человек, не захотите насильно, против воли пользоваться…

– Против чьей воли? Вы сами же говорите, что папенька ко мне расположен?

– Я говорю о себе, господин Куликов.

– Но почему же вы думаете, что ваша воля для меня дороже воли вашего отца?

– Потому, что вы собираетесь жениться на мне, а не на отце!

– Но сделаться зятем, ближайшим помощником вашего отца… К тому же вы забываете, что воля молодой девушки может меняться, может оказаться ошибочной, тогда как воля почтенного, старого человека должна бы, казалось, и для вас быть священной.

Ганя опустила голову. Из глаз покатились слезинки.

– А я мечтала! Думала, что вы… вы – порядочный человек!

– Сударыня! Какое вы право имеете меня оскорблять?

– Вы обманули, обошли отца и, разумеется, хотите пожинать плоды своего обмана, а я мечтала о вашем великодушии.

– Ганя?! Что это за объяснения?!

– Поймите же, что я вас ненавижу и никогда, никогда не буду вашей женой! Слышите ли? Никогда!

– Полноте, Ганя, любовь и симпатия супругов легко изобретаются впоследствии. Поверьте, что если мне удастся сделаться вашим мужем, а в этом я нисколько не сомневаюсь, то я сумею заставить вас любить и уважать меня.

Глаза Куликова заискрились так, что Ганя почувствовала его взгляд на себе и инстинктивно подняла голову. Встретившись глазами с ним, она вся задрожала от страха.

– Иван Степанович! Еще раз умоляю вас – оставьте меня! Ради всего святого умоляю вас: оставьте, откажитесь.

Куликов засмеялся:

– Не просите, Ганя, невозможного. Если бы на моем месте был ангел с неба, то и тот не внял бы вашим мольбам. Слишком вы хороши!

И он взял руку девушки, но она быстро ее отдернула.

– Значит, никакой надежды на пощаду с вашей стороны нет?

– Ах, какая вы, Ганя, наивная! Вы приходите просить, чтобы человек отказался от богатой красавицы-невесты, которая вся в его власти, а что же вы взамен этого предлагаете? Ну, допустим, я внял бы вашим просьбам, порвал бы с вашим домом все связи, а затем… что же дальше?

– Дальше… Ничего…

– Вот видите! Я потеряю красавицу-жену с хорошим приданым и взамен этого получу… ни-че-го?!. Нет, давайте говорить, что же в самом деле вы могли бы мне предложить «на мировую» за мой отказ.

– Мне нечего предложить… У меня ничего нет!..

– Ай-яй-яй! И с такими ресурсами вы идете просить?! Неужели вы и поцелуя не дали бы?

Куликов хищническими глазами пожирал девушку.

– Наш разговор, кажется, перестал быть серьезным, – произнесла Ганя, – я вижу, что я ошиблась в своих мечтах…

– Мечтах о моем великодушии… Напрасно! Я, действительно, великодушен; но есть граница, за которой великодушие переходит в глупость… Я не хочу переходить эту границу… Но разве это не великодушно, что, беседуя целый час наедине с хорошенькой девушкой, я еще ни разу не поцеловал даже ее?

Ганя поспешно встала.

– Позвольте надеяться, что по крайней мере мой визит к вам останется тайной?

– Это что же? Опять требование великодушия? Разве я требовал вашего визита, просил вас пожаловать? Почему же я не должен говорить об этом хотя бы, например, вашему папеньке?

– Я прошу вас…

– Опять прошу, прошу и прошу. Все только просьбы. Приучайтесь, Ганя, не просить, а требовать, не выпрашивать, а расплачиваться! Вы желаете, чтобы я никому не говорил о вашем посещении? Извольте, но за это я желаю, чтобы вы позволили вас расцеловать. Вот мы и будем квиты, никому не придется просить. Поверьте, просьбы унижают человека, а вы…

– Молчите, негодяй! – произнесла девушка, выпрямившись и гордо подняв голову.

Куликов искривил рот, вскочив, схватил руку Гани и стиснул ее с такой силой, что она вскрикнула от нестерпимой боли.

– Вы, может быть, уже не к первому мужчине шляетесь на тайные свидания?! Знаешь ли ты, что в моей власти сделать с тобой что угодно?! Сколько бы ты ни кричала, никто тебя не услышит и никто не придет на помощь! Но я не сделаю этого, потому что скоро по праву, как муж, буду делать с тобой что захочу! И помни, ты дорого заплатишь мне за это оскорбление! А теперь я не выпущу тебя отсюда одну, а пошлю лакея за твоим отцом. Пусть он полюбуется на свою дочь, делающую визиты к холостым мужчинам.

Куликов с силой оттолкнул девушку в глубину комнаты и хотел позвонить.

– Ради бога! – упала Ганя на колени. – Не делайте скандала! Выпустите меня! Умоляю вас!

– Опять умоляешь! Опять взываешь к великодушию и в то же время наносишь оскорбления! Эх, ты! А еще умницей слывешь, в школу ходила, образование получила!

Он опять взялся за колокольчик.

– Иван Степанович, – рыдала девушка, – пощадите!

– Дай мне клятву, что ты согласишься выйти за меня замуж! Клянись перестать мне сопротивляться!

– Не могу. Не могу. Пощадите!

– Поздно просить пощады! Теперь старик сам просить меня будет скорее повенчаться с тобой! Ты опозорила его седую голову! Вся застава завтра будет это знать! На тебя пальцами начнут показывать! Ворота дегтем вымажут!

– О, не говорите, не говорите, – ломала Ганя руки, ползая на коленах за Куликовым.

– Последний раз спрашиваю? Клянешься?

Ганя отвечала глухими рыданиями.

– Говори! – и Куликов взял в руки звонок.

– Клянусь.

– Клянись памятью матери!

– Клянусь…

– Ты помни! Если ты вздумаешь нарушить клятву, я сейчас же расскажу о твоем визите отцу. А чтобы ты не думала, что никто не видел тебя, я прикажу слуге провести тебя, и ты не смей закрываться вуалью.

Куликов позвонил. Явился буфетчик.

– Проводи, – сказал он, – девицу Петухову. Она приходила ко мне, как к своему жениху. Недельки через две наша свадьба. Правда, Ганя?

– Правда, – тихо произнесла девушка.

– Ну, прощай, дай я тебя поцелую.

Он подошел к девушке и поцеловал ее в губы. Ганя не сопротивлялась, но он почувствовал, как она вздрогнула всем телом.

 

12

Борьба

Сказать все мужу, или…

Елена Никитишна погрузилась в раздумья, и на лице ее появились морщинки. За эти несколько дней после загадочного разговора с Куликовым она осунулась, как бы постарела, похудела и сделалась еще более сумрачной. Она страдала и томилась не столько от страха, сколько от воскресших воспоминаний и проснувшейся совести. Темное прошлое, успевшее покрыться пеленой забвения и стушеваться всепоглощающим временем, вдруг восстало в памяти, как будто это было вчера или третьего дня. Призраки исчезнувшего мужа, умершего любовника, какого-то таинственного Макарки-душегуба стояли у нее перед глазами. Она видела перед собой дом в Саратове, где они жили, беседку в саду, где Сериков предложил ей избавиться от нелюбимого мужа; крутой берег Волги, где под старой березой была приготовлена заблаговременно могила для живого, здорового человека. Правда, во всем этом она не принимала ни малейшего участия, но… но разве не в ее власти было спасти мужа, предупредив его о сговоре?! А подложное письмо из Петербурга, которое она показывала всем, как полученное будто бы от мужа?

Она сама перестала верить в убийство мужа после крушения корабля. Почему же он во все время до отъезда не написал ей ни слова? И когда же это бывало, чтобы он отправился в Америку, не дав ей даже знать об этом?!

– Нет! Несомненно, они убили его тогда! Но… Но откуда же Куликов знает ее мужа? Что именно он знает?! А вдруг… вдруг он знает больше, чем она?! О, Господи!

Елену Никитишну бросало то в жар, то в холод. Она не находила себе места.

– Как поступить? Пойти к Куликову… Нет, ни за что! Сказать все мужу!.. Тоже невозможно… Ведь поверит ли он еще, что она воистину сама ничего на знает.

Илья Ильич видел странную перемену в жене и терялся в догадках, чему это приписать. Он хотел уже пригласить доктора, но Елена Никитишна резко протестовала:

– Не надо! Я совершенно здорова… Мне просто не по себе! Оставь меня, пожалуйста, дай успокоиться…

Но могла ли она успокоиться? Напротив, с каждым днем ее беспокойство, волнение и угнетенное состояние все увеличивались. Однажды вечером, когда мужа не было дома, горничная подала ей письмо, принесенное каким-то посыльным.

Она быстро разорвала конверт… На маленьком клочке бумажки значилось:

«Я жду вашего ответа только до завтра. Буду ждать весь день».

Подпись «И. Куликов»… без всякого «имею честь»…

Елена Никитишна вызвала горничную.

– Посыльный ждет ответа?

– Никак нет, он подал письмо и ушел…

– Хорошо…

Она опустила руки и сидела, уставив взор в пространство.

– Господи! Я, кажется, с ума сойду! Нет, надо пойти! Нечего делать! Что бы ни было – все лучше этой неизвестности!..

И она стала ходить по комнате. Вернувшийся Илья Ильич тихонько вошел в залу.

– Леля, что это за письмо ты получила? – спросил он, указывая на валявшийся конверт.

Елена Никитишна вздрогнула от неожиданности и, быстро схватив записку, спрятала в карман.

– Ах, ты испугал меня! Можно ли так подкрадываться!..

– Я не подкрадывался! Я тихонько вошел, потому что не хотел тебя потревожить… Но что это за письмо, которое ты спрятала в карман?

– Это записка от моей портнихи…

– Покажи?

– Нечего смотреть… Не покажу!

– Леля, покажи, я тебе говорю.

– Не покажу!

– Я, наконец, требую как муж!

Елена Никитишна остановилась, смерила мужа взглядом и произнесла:

– С каких пор это вы стали требовать?! Вы забываете, что я свободна и, если вам угодно, мы можем сейчас же разъехаться!! А шпионить за собой я вам не позволю! Вам нет дела до моих писем, как и мне до ваших! Я вам сказала, что записка от портнихи, и больше ничего не скажу!..

– А, теперь я все понимаю!! Теперь понятно и ваше странное поведение, и ваша мнимая болезнь. Вы, сударыня, завели себе любовника и страдаете, что не можете от меня отделаться!

– Молчите, – произнесла грозно Елена Никитишна. – Вы говорите вздор! Но если бы я вздумала полюбить, поверьте, разрешения у вас не спросила бы и прятаться не стала бы!..

Илья Ильич стоял как убитый. Весь запас его угроз истощился и, как всегда, не привел ни к чему. Он смотрел на жену и вдруг зарыдал.

– Леля, ангел мой, счастье мое, скажи, что с тобой делается? Ты на себя не похожа, целые дни мучаешься, бегаешь из угла в угол, получаешь письма, которых не можешь мне показать… Леля! Что это?!

Илья Ильич, несмотря на свою тучную представительную фигуру, был в эту минуту так жалок, что Елена Никитишна забыла свое собственное горе и подошла к мужу. Она обняла его и тихо произнесла:

– Поверь, милый мой, что я и в мыслях даже не думала изменять тебе, никого не люблю, кроме тебя, и не мучай себя напрасно!..

– Я не знаю, Леля, – говорил рыдающий Илья Ильич, – но что-то такое есть у тебя, чего ты не говоришь мне… Я хорошо тебя знаю, привык к твоему спокойному, хладнокровному, невозмутимому характеру, а теперь ты сама не своя: волнуешься целые дни, меняешься в лице и, мне кажется, страдаешь… Скажи, ангел мой, все, скажи откровенно, подробно и мы вместе обсудим, постараемся помочь беде!

– Уверяю тебя, у меня ничего нет!

– Отчего же ты не показываешь письма?

– Я хочу, чтобы ты верил мне! Я сказала тебе, что от портнихи, и ты должен верить.

– Леля! Меня поздно уже учить, воспитывать. Если все дело только в дрессировке, то покажи письмо! Тогда я успокоюсь и, клянусь, буду всегда тебе верить!

Елена Никитишна колебалась с минуту.

«Сказать ему все? Показать записку? А после что? Куликов предаст ее в руки правосудия, и никто, даже муж, не поверит ее невинности. Главный свидетель умер. Что она скажет в свое оправдание? Вся ответственность ляжет на нее».

– Ты колеблешься, Леля?! Видишь, я угадал, что у тебя есть тайна, которую ты прячешь от меня! До сих пор у нас не было тайн друг от друга.

– У меня нет, милый, от тебя тайн, но я колеблюсь, уступить ли тебе и отдать эту дурацкую записку… Нет, не хочу; ты должен уважать меня и верить!

Она поспешно вынула записку, небрежно показала ее издали мужу и тут же порвала в клочки, только фамилию «Куликов» она незаметно вырвала и зажала между пальцами, а клочки бросила в угол.

– На, собирай и читай, если хочешь, – прибавила она, смеясь, и поцеловала его в лоб.

Илья Ильич ожил, бросился целовать жену и весь его припадок прошел. Опять живой, веселый, с распухшими только глазами, он стал шутить:

– Ах. я дурак старый! Чуть было не приревновал тебя. И знаешь, к кому? К Куликову! Ха-ха-ха!

– К Куликову, – переспросила Елена Никитишна слегка дрогнувшим голосом. – Почему к Куликову?

– Да представь себе, что каждый раз, когда я у него бываю, он все расспрашивает о тебе, интересуется разными мелочами, пристает ко мне с пустяками, точно влюбленный жених.

– Разве ты у него бываешь?

– Не у него, а в его «Красном кабачке». Он сейчас же подсаживается и начинает толковать. Что ни слово, то все о тебе. Я сегодня с ним даже поругался из-за этого.

– И сегодня ты у него был?

– Да, вот прямо от него.

Елена Никитишна сделала брезгливую гримасу.

– Хорошо же ты меня любишь, если мог приревновать к такой гадине, как этот Куликов! За кого же ты после этого меня считаешь?

– Прости, Лелечка, глупость, конечно, но ведь Куликов вовсе не плохой человек, и я не знаю, отчего он тебе так не нравится?

– Поди ты! Нашел человека! Кабатчик, содержатель вертепа!

– А представь, мне он нравится? Мы с ним даже на брудершафт выпили! Он такой добродушный, простой.

– Тебе с пьяных глаз все кажется в розовом свете!

– Ну, слава богу, что все кончилось по-хорошему! Мне кажется, ты даже лучше себя чувствуешь. Правда?

– Да, я совсем здорова. Тебе кажется только, что все.

– Хорошо, так хорошо! Давай бог! Я побегу, Лелечка, по лавкам! До свидания, мое сокровище.

– Чем в кабаках с жуликами сидеть, лучше бы дела делал.

– Не сердись, дружок, больше ноги моей у Куликова не будет, – проговорил Илья Ильич, уходя.

Елена Никитишна осталась одна. Начинало смеркаться.

«Что же, – думала она, – надо идти. А этот еще ревновать вздумал! Увидит кто-нибудь меня там – и пропала! Господи! Что мне делать?!»

И опять мрачные мысли о далеком минувшем целой волной хлынули на измученную Елену Никитишну. Она упала на диван и взялась за виски. Голова горела.

– Нет. не пойду! Пусть делает что хочет! Суд, Сибирь, каторга легче, чем это мучение! А может быть, он и не знает ничего?! Ведь прошло уж столько времени.

И Елена Никитишна, остановившись на этом решении, казалась несколько успокоенной. Она решилась даже выйти погулять, пройти к мужу в лабаз, предложить ему поехать куда-нибудь: в театр, концерт или в гости к кому-нибудь. Ее начинало тяготить одиночество. Она позвонила горничной, оделась и вышла. Погода была прекрасная, вечер теплый, на улице тихо, дышалось легко.

«Убийца, убийца, – мелькало у нее в уме, – сейчас явится полиция, арестуют, начнется следствие, выроют труп».

– Господи, – ужаснулась она. – Ты свидетель, виновна ли я в этом? Тяжело мне было, но разве я согласилась? Если бы не обморок, я не допустила бы этого!

«А с убийцей ты венчаться собралась, – говорил громко голос внутри. – Почему ты тогда не пошла заявить куда следует? Может быть, он жив еще был! Зачем приняла подложное письмо?!»

Елена Никитишна испугалась этого голоса. Сердце забилось так, что она должна была остановиться, и схватилась за грудь.

– Да что же это со мной?! Нет! Пойду к Куликову!

Она повернула назад и пошла быстрыми шагами. На дороге ей встретился мальчик из их лабаза.

– Где хозяин?

– Сейчас ушли куда-то.

– Домой?

– Не могу знать.

Елена Никитишна ускорила шаги. Проходя мимо своего дома, она позвонила и спросила горничную:

– Барин дома?

– Нет, не приходили.

– Если придет, скажите, что я погулять вышла и скоро вернусь.

– Слушаюсь.

И она почти бегом пустилась к заставе. «Красный кабачок» был по левой стороне, около самых заставных ворот. Вот показалась уже и вывеска кабачка. Елена Никитишна не думала ни о чем, не замечала прохожих и бежала.

– Леля, Леля! – послышался голос сзади.

Она обернулась и увидела догонявшего ее мужа.

 

13

Мир водворяется

Между стариком Петуховым и его дочерью водворилось прежнее согласие, любовь и мир. Произошло это вполне неожиданно для старика. Однажды вечером, когда он, по обыкновению, сидел над своими счетами, вошла Ганя и тихо подошла к нему.

– Папенька! Если вы хотите, я согласна выйти за Куликова.

Петухов не поверил ушам, отодвинулся от стола, сбросил с носа очки и переспросил:

– Повтори, повтори, что ты сказала? Так ли я понял?!

– Если вы хотите отдать меня за Куликова, я согласна.

– Ах, ты голубушка моя, умница, да что же такое приключилось? Почему ты надумала? Что тебе в голову пришло меня, старика, пожалеть?! Ну, обними меня, доченька моя!

Ганя приласкалась к отцу и продолжала:

– Я много думала, папенька, и пришла к тому, что самое лучшее мне исполнить вашу волю. Вы не будете сердиться, да и я все-таки пристроюсь. Рано или поздно придется ведь выходите замуж. Может быть, Иван Степанович и в самом деле, не дурной человек, вы лучше ведь людей знаете, а я… я постараюсь его полюбить.

Ганя говорила дрожащим голосом, сама пугаясь своих слов, и слезы готовы были выступить у нее на глазах. Старик отец не заметил этого волнения или приписал его вообще новым ощущениям девушки и, не скрывая своего удовольствия, говорил:

– Уж как я рад, Ганя, что ты образумилась! Поверь, лучшего жениха тебе не сыскать! Куликов – человек деловой, умный и добрый. Он будет хорошим мужем. Ты будешь счастлива с ним. Неужели, посуди сама, я не желаю тебе добра?!

– Знаю, знаю, папенька, потому-то я и решилась! Только об одном я попрошу: не торопите очень свадьбой. Я хочу приготовить все не спеша. Пожалуйста, скажите Ивану Степановичу, что вы сами назначили свадьбу на Красную Горку.

– Ой! Что ты! До Красной Горки еще больше полгода! Нет, разве после Крещения, если уж не хочешь теперь…

– Ну, хорошо! А если он будет торопить, вы скажите, что это ваша воля!

– Скажу, скажу! Вы еще мало знаете друг друга, вам надо ближе сойтись, познакомиться. Это ничего. Пусть подождет. Спасибо, спасибо, дочка! Вот обрадовала меня, а то я своей Гани не узнал совсем! Теперь ты опять моя любимая доченька! Молодка, будь веселенькой, невесте не полагается грустить.

Ганя поспешила уйти, чтобы не разрыдаться и не выдать себя. Тимофей Тимофеевич не мог вытерпеть, чтобы не поделиться неожиданною новостью со своим приятелем, и послал за Куликовым. Иван Степанович явился через несколько минут.

Старик вышел к нему навстречу.

– Молись, – показал он ему на образа.

Они вместе перекрестились несколько раз, затем Тимофей Тимофеевич обнял его и трижды поцеловал.

– Поздравляю. Ганя сейчас приходила мне объявить, что она согласна выйти за тебя замуж, если ты сделаешь формальное предложение. Слава богу! Она образумилась, покорилась и мне не надо теперь принимать против нее никаких мер. Больно было до слез ссориться с единственной дочерью. Ведь она не помнит своей матери, я почти с пеленок с нею нянчусь. Ангел девушка. Ну, Иван Степанович, будешь ты меня по гроб жизни благодарить за жену! Таких жен в наш век не много!

Куликов склонил голову на сторону и с самой умильной физиономией произнес:

– Не оратор я, Тимофей Тимофеевич, не умею высказать, что чувствую, но я до слез тронут… Вы… вы… благодетель мой, и сам Господь послал мне вас!.. Позвольте мне с этой минуты звать вас папенькой… Папенька! Дозвольте мне поцеловать вашу ручку!

– Полно, полно, Иван Степанович, ведь я о своей дочери пекусь! Дело обоюдное! Я тоже тебя благодарить должен… Ты будешь мою дочь беречь, лелеять, любить…

– Уж как икону беречь буду! На руках носить! Такого счастья я и не мечтал получить никогда…

– Я тебе за дочерью дам кроме тряпок пятьдесят тысяч рублей, а помру – все вам останется…

– Полно, папенька, пустое говорите, ничего нам не надо. Я прокормить могу жену, а вам дай бог дожить до взрослых внучат! Сумеем мы с Ганей вас поберечь!

– Спасибо на добром слове, а все-таки я без приданого дочери не отдам замуж! Одна ведь она у меня!.. Хочешь не хочешь, а пятьдесят тысяч я Гане даю… Не могу вот я только понять, что это с ней сделалось? Почему она вдруг так переменила о вас свое мнение? Вы не видались с ней эти дни?

– Нет, я с ней почти совсем не видался! Мы, за все время нашего знакомства, десять слов не сказали друг другу!.. И я-то поражен таким нежданным счастьем!

– Так или иначе, а я рад. Слава богу, что все так обошлось!

– Папенька! Что я вас попрошу! Позвольте пригласить вас сейчас ко мне, мы выпьем шипучего бутылочку за наш сговор!

– Что ты, милый! Мы и здесь выпьем! Ты не думай, что ты трактирщик, так у тебя погреб большой. У меня, пожалуй, погреб не хуже твоего!

Тимофей Тимофеевич позвонил.

– Попроси дочь принести нам бутылку старого цимлянского и три бокала, да пусть сама придет.

– Что ж, папенька, честным пирком и за свадьбку! Откладывать нечего… Правда?

– Нет, мы с дочкой решили после святок… Спешить-то очень не след… Ты сам говоришь, что десяти слов еще с невестой не сказал…

– Наговоримся еще! Нам ждать-то некого… Дело решенное… До святок почитай четыре месяца. Еще помереть можно.

– Воля Божья. Помрем – значит, не судьба. Ганя просила не торопиться. Она обдумать все исподволь хочет. Это ничего, резонно. Я обещал…

– Ваша воля, папенька, закон, как прикажете, а буде Агафья Тимофеевна сама пожелает ускорить…

– Разумеется, это ее воля! По мне, хоть завтра венчайтесь.

Двери распахнулись. Один из рабочих нес на подносе бутылку с бокалами, а за ним, как приговоренная к смерти, шла с распухшими глазами Ганя.

– Это что, – удивился старик, – ты опять плакала? Чего же ты?!

– Нет, это так, – проговорила Ганя, протягивая руку.

– Извините, Агафья Тимофеевна, на правах жениха я прошу в губки! Папенька, разрешите?

– Разрешаю, разрешаю! Теперь можно!

– Позвольте, Агафья Тимофеевна, выпить, – произнес Куликов, – ваше здоровье как моей невесты.

Он потянулся за бокалом и, обняв девушку за талию, хотел прижать ее к себе и поцеловать. Ганя энергично высвободилась и, вздрогнув от отвращения, робко произнесла:

– Пожалуйста, без поцелуев, я не привыкла.

Тимофей Тимофеевич расхохотался.

– Не привыкла, не привыкла, девчурочка, погоди, муженек приучит! Ха-ха-ха…

– Ну, во всяком случае, пьем ваше здоровье, Агафья Тимофеевна.

Старик взял бокал, Ганя – тоже. Они чокнулись и отпили по глотку.

– Я тебя, Ганя, пропиваю, – начал Тимофей Тимофеевич, – дай бог тебе так же счастливо жить с мужем, как ты жила с отцом! Не знаю, придется ли мне порадоваться на ваше житье! Но вы уж не маленькие, проживете и без меня, старика.

Они допили стаканы. Слуга налил вторично. Первый опять взял Куликов.

– Позвольте, папенька, теперь выпить ваше здоровье. Вы вырастили свою дочь и осчастливили меня такой женой, что нам остается только наслаждаться.

– Спасибо, Иван Степанович, но я предлагаю лучше выпить твое здоровье, потому что вам с Ганей предстоит впереди еще целая жизнь, а мне уж и помирать можно. Я свое дело сделал, а ты вот береги себя и мою дочь! Ганя, пьем за твоего жениха.

Бокал дрожал в руке девушки, когда она тянулась чокаться. Смертельная бледность покрывала ее лицо. Она не могла произнести ни слова.

– Теперь, детки, вы посидите, поворкуйте, а я схожу на фабрику, – сказал старик и тяжелой поступью направился к двери. Ганя хотела закричать ему «постой, не уходи», но, взглянув на Куликова, сразу потеряла всю энергию и обессиленная опустилась на кресло. Они остались одни.

– Агафья Тимофеевна, – начал ледяным голосом Куликов, – вы забыли ваше обещание.

– Кажется, вы видите, что я не забыла.

– Почему вы откладываете свадьбу до святок?

– Это желание отца.

– Неправда, Тимофей Тимофеевич сейчас мне говорил, что это ваше желание, которое он готов исполнить, но для него безразлично, хоть завтра под венец.

– Я не давала обещания венчаться завтра.

– Но вы забываете, что без моего согласия не вправе назначать срок. Я желал бы венчаться во всяком случае до рождественского поста и не позже как через месяц.

Ганя сидела ни жива, ни мертва, с ввалившимися глазами. За это время, со дня появления Куликова, она похудела и подурнела до неузнаваемости. Но сегодня вид у нее был особенно убитый.

– Иван Степанович, я откровенно вам скажу, что для меня легче было бы лечь в гроб, чем идти с вами под венец.

– Странная откровенность! Вы могли бы таких откровенностей и не говорить жениху! К тому же теперь, мне кажется, эти разговоры уже запоздали и совершенно излишни. Вы гораздо больше выиграли бы, постаравшись примирить как-нибудь наши отношения. Не забывайте, что очень скоро я буду говорить с вами как муж.

– Муж?! О, боже! Нет, нет, я не могу, я не в состоянии.

Ганя откинулась на спинку кресла и казалась упавшей в обморок. В эту минуту вошел Тимофей Тимофеевич.

– Что с тобой, Ганя? Тебе дурно?!

– Ничего, ничего, – поспешил успокоить Куликов. – Агафья Тимофеевна не привыкла не только целоваться, но и пить цимлянское. А тут и то, и другое, так сразу, вдруг. Ничего, это скоро пройдет, не беспокойтесь… Вот уж ей и лучше.

– Ганя, ты здорова?

– Здорова, папенька, это пустяки!..

– А мы с Агафьей Тимофеевной толковали тут, как бы ускорить свадьбу. Она соглашается до рождественского поста венчаться, только боится не успеть со всеми приготовлениями. Я обещаюсь помочь всеми силами, посвятить все дни, и мы надеемся в месяц все справить. Правда, Агафья Тимофеевна?

– Да, да, правда, я обещаю, я согласна, – прошептала девушка, делая усилие, чтобы приподняться. У нее страшно заболела голова, и она схватилась за лоб.

– Видите, как все хорошо устраивается, – произнес Куликов.

– В добрый час! И по мне, чем скорее, тем лучше! Дело ваше, дети.

– О, папенька, как вы добры к нам! Агафья Тимофеевна, у вас с шампанского, верно, голова не по себе, вы пошли бы отдохнуть.

– Поди, Ганя, поди.

– И я откланяюсь, папенька, мне надо еще по делам пройтись. Завтра утром я забегу невесту посмотреть. Агафья Тимофеевна, вашу ручку.

Куликов поцеловал руку девушки, поцеловался с Петуховым и пошел к двери.

Встала и Ганя. Пошатываясь, бессмысленно вперив куда-то взгляд, она ощупью направилась за Куликовым. Но он был уже далеко.

– Смотрите, Агафья Тимофеевна, завтра чтобы молодцом быть, – слышался его голос.

 

14

На Горячем поле

– Настенька, – воскликнул Тумба, – ты уложила своего бутуза; иди-ка, посиди с нами. Смотри, Рябчик нас обыгрывает…

Настенька, спокойно, с достоинством на своем красивом лице, в довольно изящном черном платье, подошла, сложив руки на груди, к Тумбе и стала за его спиной. Игра шла в банк, который заложил Рябчик. Понтировали на серебро, только Пузан и Тумба ставили скомканные бумажки. Всех играющих было больше 20 человек. Некоторые играли пополам с другими или были в доле у играющих. Игроки увлеклись ставками. Тишина нарушалась только редкими возгласами при расчетах, когда возникало сомнение. Тумба взял руку Настеньки и приложил ее к своим губам.

– А ты не хочешь попробовать счастья? – спросил он ее.

– Ты знаешь, я терпеть не могу карт.

– Что это за Настенька у него? – спросил Сенька-косой у своего товарища Федьки-домушника. Они не играли и стояли поодаль.

– А разве ты не знаешь ее? Это, брат, особа из редких. Она года два тому назад была певицей в Приказчичьем клубе и водила за нос одного старика со звездой Льва и Солнца. Ей теперь разъезжать бы на рысаках, а она полюбила вот Тумбу, пошла за ним. Сначала они в городе жили, но, после разгрома в Конюшенной улице, пришлось сюда переселиться. Сыскная полиция разыскивает его по двадцати восьми кражам и грабежам. Рисковать-то ему к ней ходить нельзя было, следили. Он и предложил ей сюда переселиться. Видишь, как отлично устроились! Зимой он ее с ребенком отсылает в деревню, а летом здесь вместе живут.

– А ее не ищут?

– То-то поговаривают, что и ей, кажется, эту зиму здесь придется провести! В нее Васька-форточник влюбился и из ревности выдал их сыщику, рассказав все, как они живут. Пожалуй, теперь и ей не миновать этапа, если поедет в деревню.

– А хороша ведь.

– Да, недурна. И фигурой, и рожицей взяла!

– Она, стало быть, участия не принимает в его работах?

– Нет. Видишь, какое она ему гнездышко устроила! И Тумбачонок маленький, и пища горячая, и уголок мягкий, теплый. Худо ли ему? Если бы нам с тобой по такому домику?! Умирать не надо!

– Это верно! Хорошая баба дороже всего! Всю жизнь скрасит.

Не безынтересно познакомить читателей с личностями Сеньки-косого и Федьки-домушника. Оба они начали свою карьеру в Вяземской лавре под ближайшим и непосредственным руководством Макарки-душегуба, который, после убийства семьи купца Смирнова и Алёнки, бесследно исчез из Петербурга. Сенька сделался преемником Макарки в Вяземской лавре. Он до сих пор наводил грозу на всех обитателей лавры. Курчавые волосы свешиваются в беспорядке на лоб и почти закрывают сильно разбегающиеся глаза. Густая растительность на щеках какими-то клочьями покрывает весь низ лица так, что издали он похож на какого-то орангутанга. Несмотря на свои 30–32 года, он выглядит стариком: совершенно желтая кожа лица и рук покрыта морщинами. Страх, который вселяет Сенька, объясняется его заведомой жестокостью.

Всем памятен изрубленный в котлету труп, найденный в стеклянном коридоре лавры. Многие видели, как Сенька душил и после рубил рябого Степку, сдавшего его полиции, но никто не смел сказать об этом, и Сенька вышел из суда оправданным. Долго не могли забыть, как Сенька заманил в лавру богатого купца, обобрал его, задушил и выбросил тело на двор. Так никто после и не узнал, кто был этот человек, а в убийстве хотя и подозревали Сеньку, но улик никаких не было. Десятки раз Сеньку ловили, судили и всегда оправдывали, потому что на суде он защищался лучше всякого адвоката, а все дела свои обставлял так ловко и осторожно, что с поличным поймать его не удавалось. Сотни раз полиция его высылала, но всякий раз он тотчас же возвращался, потому что без труда убегал с этапа, не доходя даже до места административной высылки. В конце концов, на него рукой махнули и отступились, а товарищи-бродяги с умилением взирали на него как на достойного преемника Макарки-душегуба. Однако сходиться или дружиться с ним никто не решался за исключением одного Федьки-домушника.

Этот Федька – беглый из Сибири поселенец, успевший на своем веку загубить тоже немало христианских душ… Его специальность влезать в квартиры и дома для совершения краж – и отсюда его прозвище. Оба одних лет, одного внешнего вида и одних инстинктов, они сошлись близко и большую часть преступлений совершали сообща, вместе. Раньше их было трое, но третий – Ворон – исчез с прошлого года вот при каких обстоятельствах. Однажды в окрестностях Новгорода, в лесу, они повесили одного встретившегося им молодого человека. Просто повесили! Напали, повалили, сделали петлю и вздернули на дерево. А пока несчастный умирал в агонии, они его раздевали и грабили. После, при дележе добычи, Ворон остался недоволен и, ругаясь, погрозил, что он их выдаст.

Сенька переглянулся с Федькой – и участь Ворона была решена. Одним прыжком Сенька повалил Ворона, надавил на грудь коленом и стиснул горло пальцами. Федька быстро приготовил петлю, и через минуту Ворон висел рядом с окоченевшим уже юношей.

Когда на другой день новгородские власти нашли трупы повешенных, Сенька с Федькой были уже далеко.

Тумба, игравший довольно рассеянно, заметил пристальные взгляды подвыпивших друзей, любовавшихся Настенькой, и шепнул ей что-то на ухо. Настенька ушла в свою хату, к Тумбачонку. Игра принимала все более крупный и азартный характер. Рябчик, выигравший сначала около 300 рублей, стал теперь проигрывать. Скоро он объявил, что денег в банке нет.

– Без денег, брат, нет игры. Пусть другой закладывает банк.

– Дайте я заложу, – предложил Сенька-косой.

– Закладывай.

Сенька вынул пачку кредиток и бросил на траву.

– Ишь ты, и деньги-то в крови, не мог руки раньше вымыть! – укоризненно произнес Тумба.

– Ладно, все равно. Не привыкать вам к крови-то!

– Тасуй карты.

– Отвечаю не больше ста, – произнес Сенька.

– Ого! Высока, значит.

Со всех сторон посыпались деньги. Сенька играл спокойно, хладнокровно. Отдавал и брал куши без всяких замечаний и возгласов.

– Банк утроился, – произнес он, пересчитывая груду кредиток, – я кончил.

– Мечи еще.

– Не хочу.

– Что ж ты обыгрывать нас пришел?

– Я кончил по правилам.

Он напихал кредитки в карманы и вышел из круга.

– Ну, давайте я теперь заложу, – объявил Федька.

– Вот мы хотим, чтоб Сенька метал.

– А я не стану, – произнес он.

– Братцы, не ссориться, – вмешался в спор Тумба, – пожалуйста! Сенька утроил банк – и его право прекратить игру. Не все ли вам равно, кто мечет; ну я заложу.

– Зачем он уважить нас не хочет! Здесь не Вяземская лавра, мы его не боимся! Пусть играет.

– Не буду, – дразнил Сенька. Тумба подошел к нему.

– Я вас попрошу не заводить у меня скандала. Вы имеете право не играть, но дразнить моих гостей не смеете! Долг вежливости и товарищества обязывал бы вас сыграть, хотя вы можете этот долг не исполнить. Но во всяком случае поведение ваше заставляет меня просить вас оставить нашу компанию.

– Это изгнание?!

– Принимайте как хотите… Я не приглашал вас…

– Мы, кажется, привыкли все являться без приглашения и уходить против воли, но здесь я не разбойник, а гость!

– Вы гость незваный, а я хозяин, исполняющий желания гостей…

– Таких же бродяг, как и ты сам!..

– Но нисколько не хуже тебя, – ответил Тумба, и в воздухе раздалась звонкая пощечина. Удар был так силен, что Сенька упал. Вскочив на ноги, он бросился на Тумбу, но десятки рук оттащили его. Федька попробовал было выступить на защиту товарища, но его сейчас же оттерли.

– Ребята, – произнес Рябчик, – давайте пороть его!.. Пропишем ему полсотни ременных…

– Браво, браво…

Несколько человек потащили Сеньку в кусты. Скоро оттуда стали раздаваться равномерные удары и монотонный свист в воздухе от взмаха ремня. Криков не было слышно…

– Довольно, братцы, – просил Тумба, – отпустите его…

– Прибавьте еще за меня пяток, – раздались возгласы.

Наконец все стихло. Товарищи вернулись, и игра продолжалась как ни в чем не бывало.

Сенька не мог сам встать. Федька взвалил его себе на плечи и потащил лесом к дому.

– Ты теперь смотри, Тумба, да поглядывай, как бы Сенька тебе не подстроил чего.

– Не подстроит! Он знает, что я тоже шутить не умею. У нас в тайге, в Енисейской губернии, за такие штуки против товарищей короткий суд: связывают по рукам и ногам и кладут на муравейник на съедение муравьям. И здесь с ним то же будет, если посмеет!

– А все-таки Настеньку ты поберегай. Не таковский человек Сенька, чтобы простить обиду.

– Сам виноват.

– Сам-то сам, а все-таки выпорол-то он не сам себя!

Солнце было уже высоко, когда товарищи кончили игру. Тумба предложил выпить разгонную. Встала Настенька, спавшая не раздеваясь. Все начали чокаться, благодарить хозяев.

Через полчаса лужайка опустела. Тумба остался один со своей семьей. Он потянулся, зевнул и полез в свою хижину. Измученный Тумба скоро захрапел богатырски. Не спала только Настенька, укачивавшая ребенка. Вдруг она услыхала какой-то шорох около хижины и увидела огненные языки. Она стала расталкивать мужа, но тот спал беспробудно. В хижине нельзя уже было дышать от дыма, когда наконец Тумба протер глаза, вскочил и стал отворять дверь. Она не подавалась, несколько сильных ударов плечом не могли распахнуть дверь. Дыму набралось столько, что Настенька с ребенком лежали уже неподвижно. Сам Тумба терял сознание.

 

15

Таинственный гость

Туманная, холодная, мокрая петербургская осень вступила в свои права и сделала окраины города непроходимыми. Топкая, жидкая грязь толстым слоем покрыла улицы, тротуары, а постоянная мокропогодица сверху окутывала обитателей пронизывающей сыростью. Неприглядны в эти осенние дни окраины столицы; но бойкие торговые заставы, где грязь превращается в месиво от постоянной сутолоки рабочего простонародья, представляют еще более неприглядную картину. Бедность населения, убожество обитателей, нечистоплотность домов и лавок, грубость нравов, бесцеремонность в отрицании самых элементарных правил и условий общежития – все это лишает наши заставы не только столичного, но и, вообще, городского облика. Здесь на каждом шагу вы встречаете полуголых пропойцев, разгуливающих по улицам свиней и коров, зловоние и клоаки нечистот на самых видных местах. Загляните в лавки, постоялые дворы, «фатеры» рабочих – и вы увидите такие циничные картины, о которых не имели даже понятия. Каждая застава имеет своих нескольких «тузов-торговцев», держащих на откупе всю торговлю. Они упрощают требования потребителей до такого минимума, что в одной и той же бутылке поочередно отпускают квас и керосин, а мясо и рыбу продают непременно с вонью. За все это взимается настолько приличная контрибуция, что самый свежий и лучший товар в городе обходится 1–2 копейки на фунт дешевле заставного. И заставные жители не ропщут, но зато они, в свою очередь, не церемонятся обращаться с улицей, лавками, общественными площадями и прочим, как с помойной ямой.

Простота нравов доходит до того, что летом мужчины и женщины открыто купаются в прудах и канавах среди белого дня. Но летом общая картина патриархальной грязи окрашивается самой природой, зеленью, растительностью; осенью же мерзость запустения представляется во всей своей неприглядной наготе. Без особой нужды в эти мрачные дни никто из степенных жителей не выползает из своих щелей; только рабочие толпами ходят на свои фабрики и заводы, да забулдыги пьяницы таскаются по кабакам. Приличный экипаж, порядочно одетый прохожий здесь такая же редкость, как солнышко в хмурый день. Неудивительно, что все заставные аборигены разинули рты, когда увидели ландо на резиновых шинах, с трудом пробиравшееся к «Красному кабачку». Правда, ландо было настолько все забрызгано грязью, что стенок его не было вовсе видно, а лошади по брюхо покрыты слоем грязи, но, тем не менее, появление ландо за заставой во всяком случае – выдающееся событие. Целая толпа народа провожала редкого «гостя», тыкая на экипаж пальцами и задавая друг другу вопросы:

– Кто бы это мог быть? Не ревизовать ли нас енерал какой приехал?

Ландо остановилось у подъезда квартиры Куликова. Двери распахнулись, и молодой господин скрылся в подъезде.

– Э-э-э… – протянул Никола-кузнец, постоянный гость «Красного кабачка», – я видел этого господина. Он как-то недавно приезжал к хозяину. только тогда он на простом извозчике был.

– И то, верно, верно, – подтвердила женщина, стирающая белье для кабачка, – он самый! Ишь ведь какой хозяин-то наш важный!

Куликов был дома. Он ждал посетителя и вышел сам ему открыть двери. Это был тот самый молодой блондин, с которым недели две тому назад Куликов вел у себя таинственный разговор о графе, его камердинере и прочем.

– Наконец-то, Игнатий, – проговорил Куликов, – а то я начинал уже беспокоиться! Вы мне будете теперь очень нужны. Скоро ведь моя свадьба; а я хочу покончить до свадьбы все дела; у меня, кроме вашего, большое дело с богатой купчихой Коркиной.

– Но почему, Иван Степанович, вы торопитесь кончать все? Разве будущая жена вам помешает, или вы собираетесь медовый месяц за границей проводить?

– Ничуть не бывало. Садитесь. Выпить хотите? У нас будет после свадьбы масса возни с тестем, заводом, его капиталами. Ох, знаете, у меня от всех этих дел голова кругом идет. Больно уж много всего сразу прикопилось.

– Но все, кажется, идет благополучно?..

– Не клеится только у меня с Коркиной. Она еще до сих пор не являлась.

– Что же думаете делать?

– Послал ей записку. Жду только завтра… А там нужно будет что-нибудь придумать. Ну, рассказывайте у вас что? Все готово?

– Через несколько часов мы должны быть там. Все необходимое у меня в ландо. У вас никаких препятствий нет?

– Нет… Значит, можно собираться? Хотите выпить, закусить?

– Лучше поедем, некогда теперь. Нужно ведь еще в два места заехать.

– Да, правда. Поедем.

Они наскоро собрались. Куликов порылся в своих комодах, достал несколько свертков, засунул их в карманы и, накинув на плечи пальто, вышел вместе со своим гостем. Скоро ландо запрыгало по ухабистой, болотистой дороге и скрылось из виду.

В такие ненастные осенние дни «Красный кабачок» торговал еще лучше, чем обыкновенно. Большинство посетителей, забравшись в теплый, гостеприимный уголок, неохотно покидало его, стараясь по возможности дольше не выходить из-под кровли. Когда ландо с таинственным гостем увозило хозяина, в «Красном кабачке» на обеих половинах все столы были заняты. Старший приказчик Антонов отвел в сторону хозяина черной половины, так звали Митрича, и стал с ним шептаться.

– А ведь с нашим хозяином-то что-то неладное.

– Что?

– Третий раз это ландо приезжает. Прошлый раз ночью приехал, какой-то шум в квартире был, возня и потом уехал вместе с хозяином.

– Ерунда! Иван Степанович человек холостой, мало ли каких ландо приезжает!..

– Нет, не тем пахнет. Тут все один и тот же белобрысый господин приезжает, шепчутся. Я намедни подслушать хотел, а они друг другу все на ухо, в потемках, никого не было и все-то на ухо.

– Это-то ничего! А он намедни меня призывает, да и спрашивает: не хочешь ли, мол, заведение мое купить? Доставай денег, я дешево продам.

– Да заведение не его; он сам арендует.

– Обстановка, посуда, это все его; права, контракт, вот это все он и продает. Дешево, говорит.

– Заведение доход дает хороший, а он совсем им не интересуется! Никогда не проверит. Я полторы красненьких в день себе оставляю, а он и не замечает!

– Да и я не меньше. Что ж на него смотреть?!

– Не торговый он человек! Никаких понятий нет купецких!

– И странный какой-то! Все у него таинственное что-то. Помнишь, с этим Гусем?

– А что?

– Да как же? Гусь – мазурик и душегуб первой руки, а ты посмотрел бы, как они всегда здоровались за ручку, целовались, вместе пили, и Гусь к нему на квартиру ходил. А ведь живет хозяин так, что не принимает никого к себе и, кроме нас, никто из слуг с докладом не смеет войти. Что твой министр или енерал. И вдруг Гусь – приятель, да еще какой.

– А последний раз, когда Гусь был у него, куда он исчез? Я сам впускал Гуся, сам запирал двери и хорошо знаю, что выйти иначе, как в окно, Гусь не мог. Неужели он в окно его выпустил? Да и зачем?

– Не могу понять! Знаешь, когда после слышались у нас в подвалах крики, мне все думалось, не Гусь ли попал туда.

– Пустое!

– Но куда же он мог деться? Я впускал его к хозяину, и никто не выпускал.

– Не привыкать-стать Гусю в окно уходить. А может, пьяный проспал до утра и ушел. Ерунда, вот, что хозяин продавать «Красный кабачок» задумал и жениться – об этом нужно подумать. Слушай, Митрич, возьмем у него вместе в аренду трактир. Дело хорошее. Он нам на выплату отдаст, а тысячи две мы достанем.

– Согласен. Возьмем. Я думаю, он, как женится, займется заводом тестя, ему уж не до трактира будет.

– Смотри, не уехать ли вовсе думает! Больно у него таинственности во всем много!

– Намедни записку посылал к Коркиной, секретно велел вручить. И там дела какие-то! Ох, грехи одни.

– Митрич, Митрич, – раздались крики на черной половине. Буфетчик побежал туда. На черной половине, переполненной народом, происходила свалка. Рабочие дрались с бродяжками и громилами, против которых давно имели зуб. Антагонизм между двумя категориями посетителей черной половины постепенно разрастался и вылился наконец в форму настоящего побоища. В воздухе носились бутылки, стаканы и табуреты… Размахивали палками, кулаками. Слышались удары, крики, стоны… Митрич остановился в недоумении и нерешительности… Войти в помещение не было возможности. Послать за полицией – более чем не желательно… Оставить драться – риск убийства может быть нескольких участников, и тогда закроют совсем заведение… Митрич начал выкрикивать:

– Господа, господа, прошу вас, позвольте, одну минуту… Дайте сказать… Господа… Господа…

Никто не слушал… Митрич созвал всех служащих в трактире и ринулся с ними в толпу… Он старался разредить толпу, разбить ее на части и тогда поодиночке приводить посетителей в себя… Старший буфетчик стоял у дверей и из ковша поливал дерущихся холодной водой… Добрых полчаса прошло, прежде чем удалось справиться с бушующими. Когда драка была прекращена, черная половина приняла вид какого-то разгрома… Весь пол был в остатках побоища, вся мебель переломана и валялась… Рядом с осколками битого стекла находились клоки волос, куски одежды… А фигуры участников сражения?! Растрепанные, истерзанные, разодранные, окровавленные, с подбитыми скулами, носами…

– Господа! За что же это мне, – взмолился Митрич, готовый расплакаться, глядя на останки своего зала и буфета…

– А ты не уважай мазуриков, не обижай нас перед ними, – заявил один из рабочих. – Мы честным трудом занимаемся, проживаем трудовые пятаки.

– На деньгах знака нет! Все деньги равны! Мы рубли проживаем, а вы гроши, нечего вам за нами и гоняться. Совсем Митрич не должен пущать голь эту, – вызывающе произнес один из громил.

– Мне все гости равны, я никому не могу… – начал было Митрич.

– Врешь! Не все! Коли не мы, вам лавочку закрывать пришлось бы! – кричали громилы.

– Позовите полицию, пусть разберут нас! – кричали рабочие.

– Господа! Только еще полиции не хватало! Спасибо вам! По миру совсем меня пустить хотите… Пожалуйста, господа, расходитесь, дайте привести все в порядок… Я уж и денег не спрашиваю…

– Полицию, полицию, – настаивали рабочие.

– Успокойтесь, успокойтесь…

Оба буфетчика, вместе со слугами, начали выводить гостей по одиночке. Каждый ломался, упрямился, но, в конце концов, уходил, удовлетворенный: он душу отвел в драке, за себя постоял и угостился бесплатно. Совсем хорошо, и продолжать скандал ни у кого особенного желания не было. Покладистее других разошлись бродяги, которых Митрич увел задним ходом, через кухню.

Совсем уже стемнело, когда черная половина была окончательно расчищена. В это время к подъезду опять подкатило ландо. Хозяин с тем же незнакомцем вышли и скрылись в подъезде. Митрич пошел было доложить о происшедшем скандале и только что приоткрыл дверь, как отскочил назад. Хозяин и его гость, закутанные в какие-то пледы, с всклокоченными волосами, забрызганные кровью, прошмыгнули в квартиру, и дверь наглухо захлопнулась.

Митрич остановился с широко раскрытыми глазами.

– Это еще что?!

 

16

Призраки

– Лена, Лена, куда ты, – остановил Коркин жену, с трудом догнав ее около самого «Красного кабачка».

Елена Никитишна точно очнулась после летаргического сна и смотрела тупым взглядом на мужа.

– Куда ты, – повторил Коркин, со страхом смотря на побледневшую и растерявшуюся жену.

– Я… я… пройтись пошла.

– Чего же ты бежишь так?

– Я… я… не бегу, я шла. Разве скоро?

– Да помилуй, я едва бегом догнал тебя! Лена, что с тобой, ты дрожишь?! Пойдем скорее домой!

– Да, пойдем, мне худо.

Тяжело опираясь на руку мужа, Коркина едва-едва дошла до дому и упала на диван без чувств. Илья Ильич послал скорее за доктором, который велел немедленно раздеть больную, уложить в постель и прописал ей лекарства.

– Что с ней такое? – тревожно спрашивал Илья Ильич.

– Сильнейшее нервное потрясение. Не случилось ли у вас какого-нибудь, неожиданного горя? Семейное несчастье?

– Представьте, что решительно ничего не было! Как есть ничего! Все совершенно благополучно! Она несколько дней на себя не похожа.

– Право, не знаю. Но только нервы у нее возбуждены до крайности, я опасаюсь, что у нее будет нервная горячка, если… если она не успокоится.

К вечеру Елене Никитишне стало лучше. Она потребовала священника, исповедывалась и долго-долго беседовала с ним. Эта беседа доставила ей утешение, и она скоро спокойно уснула. Доктор, заехавший вечером, не велел ее беспокоить и прописал на случай успокоительную микстуру.

Илья Ильич не отходил от постели жены. Сон больной был тяжелый, она металась, вздрагивала и часто просыпалась, с ужасом всматриваясь в глубину комнаты.

– Ах, это ты, – говорила она, узнавая мужа, и несколько успокаивалась. – Ой! Тяжело, тяжело! Господи!

Прерывистое дыхание становилось ровнее, глаза закрывались, она впадала в забытье и засыпала.

Ночью Илья Ильич пошел отдохнуть и посадил у постели горничную, строго наказав ей сейчас же его разбудить, как только барыня проснется.

Елена Никитишна недолго спала. Вскочив с постели, она вытянула вперед руки и закричала:

– Не троньте, не троньте его! Не позволю! Не дам, не надо, не надо!

Горничная схватила ее за руки.

– Барыня, барыня, лягте, успокойтесь.

– Ах, это ты, Дуня, – очнулась она, – а барин спать ушел?

– Пошли отдохнуть, приказали разбудить их, как только вы проснетесь.

– Нет, нет, не буди, Дуня, не надо. Пусть спит. Знаешь, Дуня, у меня есть к тебе просьба.

– Приказывайте, барыня, я все исполню.

– Нет, Дуня, ты поклянись, что не выдашь меня и исполнишь. Никому, никому не скажешь?

– Помилуйте, барыня, зачем же я буду говорить, если вы не приказываете.

– Нет, ты поклянись.

– Клянусь.

– Перекрестись.

Горничная перекрестилась.

– Вот так. Ты меня любишь?

– Люблю, барыня, вы меня никогда не обижали.

– Я тебе приданое все сделаю, триста рублей деньгами дам.

– Оченно вами благодарна, барыня, извольте приказывать.

– Постой, сходи посмотри, спит ли барин.

Дуняша ушла, а через минуту вернулась.

– Спят, не раздеваясь.

– Крепко?

– Крепко.

– Слушай, Дуня… Ты знаешь здесь недалеко трактир Куликова?

– Знаю, знаю: «Красный кабачок».

– Этот самый. Так слушай. Сходи завтра рано утром к Куликову, скажи, что я очень больна и прошу его написать все, что он хочет мне сказать. Я хотела принять его сама завтра, но не могу, а мне очень нужно узнать у него про одно дело. Только, понимаешь, ни Илья Ильич, ни другой кто-нибудь не должны никогда ничего об этом знать! Слышишь?! Ты клялась ведь!

– Не извольте беспокоиться, сударыня, никто не узнает.

– Спасибо! А я тебя не забуду! Ах, мне тяжело!

Елена Никитишна откинула голову и закрыла глаза. Тень Онуфрия Смулева, ее первого мужа, как кошмар, давила ее. То он являлся ей окровавленным, со страдальческим лицом, зияющей раной на шее, то грозным, величественным, гневным, с протянутой карающей рукой. Иногда ей явственно слышался голос Смулева, звавшего ее на помощь, просившего пощады, а иногда голос этот звучал так громко, что она вскакивала с постели и хотела бежать. С того самого вечера, когда Куликов таинственно намекнул ей на Серикова и на исчезновение Смулева, мысли о покойном муже не выходили у нее из головы и преследовали днем и ночью; во сне и наяву она переживала роковые события в Саратове. И странно: раньше как-то она никогда не вспоминала обо всем этом, была совершенно равнодушна к памяти мужа и Серикова, а тут… тут оба мертвеца поочередно мучают ее, требуют объяснения, ответов.

– Не ты ли заставила меня избавить тебя от нелюбимого старика-мужа? Разве мне нужно было его убивать, – говорил Сериков, явившийся перед нею с провалившимся лицом. – Кто же мог бы проникнуть в дом, если бы ты не оставила двери открытыми. Кто стал бы убивать старика, если бы не ты просила свободы?! Я исполнил твое желание и передал твое поручение Макарке-душегубу. Это ты, ты наняла его и ты же одна воспользовалась результатами злодейства! Я, видишь, в каком теперь виде! Я понес кару, страшную, жестокую кару! Я страдаю и буду вечно страдать, мучиться, а ты? За что ты наслаждаешься жизнью, когда ты виновнее всех?! Посмотри на него. – И призрак указывал на страдальческий, окровавленный лик с провалившимися глазами, но хорошо знакомыми ей чертами лица. – Мужеубийца! Предательница! Преступница!

И холодный пот выступал на лбу больной. Она вскакивала, протирала глаза, отгоняла от себя видение, звала близких.

– Боже! И как могла я отпустить Куликова, не расспросить его, что он знает?! Как могла я кричать на него, говорить дерзости, когда должна была на коленях просить у него помощи против всех этих призраков! Может быть, великая для меня тайна в его руках! Кто он? Что он знает и зачем намекал мне? Случайно нашел он меня или нарочно искал?!

Она готова была сейчас вскочить и бежать к Куликову, но голова, руки и ноги не повиновались ей. Силы покидали ее. А призраки опять выходили из глубины комнаты, подвигались все ближе к ней, готовы были, казалось, навалиться на нее.

– Уйдите, оставьте, – кричала она, – я не виновата. Не виновата: я никого не просила, не хотела, видит Бог, я не виновата.

Илья Ильич прибегал из кабинета, брал руку больной и нежно упрашивал:

– Леночка милая, успокойся, я ни в чем не виню тебя, я тебе верю, будь покойна; ведь я пошутил только с запиской от портнихи, я тебя не ревную.

– А? Что? Что ты говоришь? – приходила в сознание больная и смотрела на мужа. – Это ты? Ну, слава богу! А что я кричала?

– Ты все себя коришь, убиваешься! И что ты? Неужели все из-за той записки от портнихи?

Елена Никитишна горько улыбалась, хваталась за голову и ничего не отвечала.

Так прошла вся ночь, долгая томительная, показавшаяся всем целой вечностью. Казалось, конца не будет этой хмурой, мокрой, осенней ночи. С пяти часов дня и до девяти часов следующего утра стоял туманный сумрак, превративший чуть ли не целые сутки в ночь. Неудивительно, что Елене Никитишне эта ночь показалась целой вечностью и не было ей конца. Как радости великой, ждала она проблеска утренней зари, но густой туман и свинцовые тучи окутывали Петербург с его окрестностями. Елена Никитишна прислушивалась к ночной тишине, и до ее слуха доносился рев ветра, перемешивавшийся с ударами дождевых капель. Жутко делалось на душе от этого ненастья, но для больной оно вполне гармонировало с ее собственным настроением, и поэтому-то так невыносимо тяжело ей было.

– Дуня, Дуняша, – звала она горничную; но девушка под утро крепко уснула здоровым сном уставшего человека.

– Ильюша! – пробовала кричать Елена Никитишна, которой ночное одиночество было невыносимо, но муж тоже крепко спал в своем кабинете, положившись на горничную. Больная хотела встать, чтобы растолкать Дуню, и не могла. Хотела кричать и чувствовала, что звуки выходили слабые, чуть слышные, похожие на стоны. Она нехотя всматривалась вдаль и как-то особенно рельефно видела все те же странные призраки.

– Убийца, убийца, преступница. Куликов с жандармами и полицейскими идет за тобой. Вот, вот шаги их уже приближаются. Наступает час расплаты. Цепи готовы уже для тебя и кандалы припасены. Чу!.. Звонят уже у подъезда… Дуня, беги отворяй! Принимай, счастливая вдовушка, дорогих гостей.

– Лжете, лжете, – пробовала протестовать больная, и ее воспаленный мозг делал последние усилия. – Лжете! Никто не убивал его! Он умер по воле Божьей, погиб на корабле с другими пассажирами! Лжете!..

– Полно! Так ли?! Кто сказал это тебе? Как попал он на корабль? А чья это насыпь под тремя березами на берегу Волги?! Чей окровавленный труп зарыт там, без христианского погребения, без покаяния и молитвы?

– Ильюша! – закричала больная, собрав последние силы, и упала без чувств на подушки.

Илья Ильич услыхал этот крик, прибежал в спальню и увидел храпевшую в углу горничную и бесчувственную жену, голова которой свесилась с постели. Он бросился к ней. Больная не приходила в сознание. Ногой растолкал он служанку и послал ее скорее за доктором. Весь дом поднялся на ноги. На дворе начало светать. Принесли лед, терли виски, давали нюхать нашатырный спирт. Только через полчаса, когда явился доктор, удалось вывести больную из продолжительного обморочного состояния. Она несколько раз вздохнула, открыла глаза, но сейчас же опять закрыла их от нестерпимой головной боли.

– Как могли вы оставить жену одну ночью! Верно, она чего-нибудь страшно испугалась, – укоризненно заметил доктор.

– Жена спокойно уснула с вечера, я долго сидел и оставил на смену горничную.

– Вон, негодяйка, – закричал Илья Ильич, увидев Дуню, – вон, чтобы тебя ни минуты не было здесь.

– Простите, барин, я…

Но Илья Ильич не дал ей договорить и, схватив за шиворот, вытолкал из комнаты.

Елена Никитишна медленно приходила в себя, и только через несколько часов сознание совсем вернулось к ней и она, хотя с трудом, могла шепотом говорить.

– Дуня где? – был первый ее вопрос. Илья Ильич очень удивился.

– Зачем тебе Дуня?

– Позовите… Пусть тут сидит…

– Леночка, я прогнал ее, она всю ночь спала и чуть не убила тебя… Я велел приказчику рассчитать ее.

– Что?! Как?! Нет, нет, верни скорей! Она нужна мне, скорей, скорей. Ай, голова! Верни скорей.

– Не раздражайте больную, – шепнул доктор, – исполняйте все, что она приказывает.

Илья Ильич выбежал на кухню.

Старательный приказчик в точности исполнил приказание хозяина и, давно уже рассчитав горничную, выгнал ее из дому.

– Беги, разыщи ее, барыня требует.

– Да где же теперь ее разыщешь? Побегу, попробую.

– Сейчас она придет, – успокоил Илья Ильич жену, вернувшись в спальню.

– Спасибо, – прошептала больная. – Ильюша, худо мне. Пошли опять за священником.

– Полно, Леночка, успокойся! Ты изводишь себя только.

– Нет, пошли, пошли, мне надо, я хочу. Я могу… мо… – Она не договорила и закрыла глаза.

– Слабость очень велика, – заметил доктор, – она страшно измучена и нервы напряжены хуже вчерашнего. Не могу понять, что за причина такого потрясения? Нет ли у нее тайны какой-нибудь от вас?

– Помилуйте! Какие тайны, мы душа в душу живем, она без меня двух шагов никуда не делала!

– Непонятно! Непонятно! Но потрясение страшное. Что-нибудь должно быть! Без причины этого не бывает!

– Право, я меньше вас знаю.

– И давно вы заметили в ней перемену?

– Недели две.

– Ищите причину две недели тому назад! Без причины не могло быть!

– Дуня, где Дуня, пошлите ее ко мне скорей, – прошептала больная.

– Зачем ей эта Дуня? Допросите ее.

– Да где еще взять ее! Я прогнал, а приказчик поспешил! Вот еще горе-то!

– А за священником послали?

– Сейчас придет.

 

17

Луч спасения

– Что это Ивана Степановича четвертый день нет, – произнес за обедом старик Петухов, – не послать ли справиться, здоров ли он.

– Он сегодня мимо проезжал. Верно, занят, – ответил один из мастеров. – Говорят, он трактир свой продает.

– Продает, – протянул Петухов, – что так?! Он мне ничего не говорил. Может так, зря болтают! У него торговля хорошо идет, расчета нет продавать. Пустое, верно, толкуют.

– Скандалы, драки там все время происходят, мазурики разные собираются, полиция вмешалась, может быть, потому и продает.

– Не слыхал, не слыхал, он сказал бы, скрывать нечего.

– Да ему расчет прямой прикончить! Женится на Агафье Тимофеевне, заводом займется. Что же ему?

– Положим, это верно. Я сам просил его. Кому же как не зятю дела в руки взять. А работы у нас хватит ему по горло! Только все-таки, думается, он сказал бы мне.

– Мало вы его, папенька, знаете, – заметила Ганя. – Вы меня вот корили, что он мне не нравится, а спросите всех ваших мастеров, помощников, служащих, рабочих! Все говорят, что он им не нравится и человек, видимо, не из добрых.

– Правда, Тимофей Тимофеевич, – подтвердили в один голос трое мастеров. – Не пара он Агафье Тимофеевне.

– Поздновато, господа, теперь об этом толковать. Мы пили уж за сговор. Но все же я в толк не возьму, почему может он не нравиться?

– Ходил он тут по заводу, спрашивал нас и сейчас ведь видно, по обращению груб, резок, смотрит исподлобья, спрашивает все только о барыше, а самое дело ему и неинтересно. Разве хороший хозяин так к людям относится? Почему мы преданы вам, готовы день и ночь для вас трудиться? Потому, что вы – человек и человека в другом видите. Цените людей, а такие, как Куликов, только барыш во всем ищут да свой интерес.

– Коммерческий он человек. Теперь только так и деньги нажить можно. Такой век – и винить его за это нельзя.

– Кажется, вы тоже кое-что нажили, а таким коммерческим человеком не были. И Агафье Тимофеевне после жизни в вашем доме трудно будет свыкаться с порядками и понятиями Ивана Степановича…

– Поздно, поздно толковать об этом. Ганя – невеста.

– Мы ведь к слову только. Конечно, ваша родительская воля.

– Ганя сама теперь хочет. Сама приходила просить меня!

– Дай бог всего хорошего. Мы обещаемся служить Агафье Тимофеевне, как вам служили, только наше дело ведь маленькое…

– Спасибо, господа, спасибо, я не сомневаюсь в вашей преданности нашему семейству и надеюсь на вас… Вы не оставите мою Ганю…

– Папенька, а я эти дни с Рудольфом изучала сорта кож и какие кожи на что идут. Теперь я и цену, и качество всех сортов знаю. Завтра я начну с Николаем Гавриловичем изучать заказы, поставки и скоро все дела завода знать буду. Вот вы жаловались, что я помогать вам не могу! Не знаю только, как деньги с заказчиков получать. Николай Гаврилович рассказывал мне, что одним за наличные только, другим на векселя, третьим безо всего. Вот уж это я в толк не возьму…

– Умница, умница, ты у меня! А деньги-то получить уметь – самое главное и есть. В этом весь секрет всех дел.

– Что вы, папенька, а разве не важнее уметь хорошо сделать товар, выгодно сработать, удешевить производство?

– Нет. Ты и хорошо сделаешь, и выгодно, прочно, да какой толк, если денег не получишь?! А кто деньги умеет получить, так и дрянной товар выгодно с рук сбудет. Это-то вот коммерцией и называется.

– Нехорошая это коммерция! Вы, папенька, не так торгуете!

– Я, дочка, торговал в старину, когда люди другие были и порядки другие. Тогда и наживал, и производил больше других. А теперь вот почти в убыток работаем, хоть завод закрывай! Один набрал в кредит и не платит, а другой предлагает двугривенный за рубль. Другой выдал векселя, а торговлю перевел на жену и сам из Петербурга отметился: ищи его на Руси!.. Третий жмет так, что и шести процентов пользы не хочет дать, хоть в убыток ему поставляй. Ну, как тут честно-то торговать? Как окупить расходы по заводу? А расходов-то до ста тысяч рублей в год! Ведь не шутка! Самому недолго обанкротиться!

Встали из-за стола. Ганя поцеловала руку отца и сделала Николаю Гавриловичу Степанову знак рукою. Они вышли вместе.

Николай Гаврилович был пожилой уже человек, около 20 лет управлявший конторой завода Петухова. Он был женат, имел большую семью и отличался редким добродушием, честностью и прямотой характера. Он раньше старика Петухова заметил страдания и перемену в Гане, заметил изменившееся обращение с ней отца и наглое, грубое домогательство Куликова. Больше всего его возмущало циничное обхождение Куликова с хозяйской дочкой, который позволял себе третировать и дразнить Ганю, потешаясь над ее чувствами и душевными страданиями.

«Хорошо же должно быть ее супружеское счастье с таким муженьком», – думал Степапов и терялся в своих порывах помочь ей. В самом деле, как помочь, когда проходимец успел обойти, точно околдовать старика и расположить в свою пользу. Петухов уверился в нем, полюбил и решил, что лучшего зятя ему желать нельзя. Степанов, как и Ганя, не мог ничего сказать против Куликова, кроме своих личных антипатий, но такие доводы, разумеется, были бессильны и только раздражали старика. А Куликов не терял дорогого времени, ловко пользовался всеми обстоятельствами и окрутил свою свадьбу в какие-нибудь два-три месяца. Однажды Степанов увидел Ганю рыдавшую на скамеечке в углу заводского садика. Ему стало жалко ее до слез. Он подошел и участливо произнес:

– Не плачьте, Агафья Тимофеевна, подумаем лучше вместе, как бы помочь вашему горю. Слезами не поможешь!

Девушка подняла голову на говорившего и, улыбнувшись сквозь слезы, протянула ему руку.

– Ах, что вы, Николай Гаврилович, спасибо вам, но вижу я, что нет мне ни выхода, ни спасения. Слезы все-таки несколько облегчают.

– Да вы попробовали бы решительно переговорить с отцом?

– Пробовала! Все пробовала, и ничего не выходит! Он свое говорит, что нужен ему помощник в делах, а я не могу помочь ему и должна дать ему зятя.

– Господи! Вот затмение нашло на человека! Знаете, ведь мы все его ненавидим!

– О! Если бы вы видели, каким зверем смотрит он на меня?! Его глаза говорят: «Погоди, тебе покажу после, каков я муж». И мороз пробирает по коже от этих взглядов! Меня трясет, когда я его вижу!

– Вы говорили об этом папеньке?

– Не смею! Он говорит, что все это ерунда, глупости. Я просила отпустить меня служить, он еще пуще рассердился. Господи! За что мне все это?

Долго думали они вместе и ничего не могли придумать.

Сегодня, после обеда, когда она вышла из столовой, Николай Гаврилович, удивленный, обратился к девушке:

– Неужели это правда: вы сами просили папеньку ускорить вашу свадьбу.

– Ах, Николай Гаврилович. не знаете вы всего!

– Неужели я не заслужил вашего доверия? Почему же вы не хотите сказать мне всего?

– Стыдно мне, Николай Гаврилович, наглупила я как девчонка и теперь приходится вот расхлебывать!

– Вы не хотите рассказать?

– Могу, могу. Слушайте.

Она низко опустила голову и вполголоса рассказала в подробностях весь свой визит к Куликову. Степанов слушал ее напряженно, боясь проронить слово. Когда девушка кончила, он воскликнул:

– Подлец! Вот ужасный подлец! И это ваш будущий муж! С таким негодяем вы обречены жить всегда?!

– Жить?! Не только жить, но находиться в его власти. Когда он стиснул мне тогда руку, я после два дня не могла владеть ею, распухла, покрылась багровыми пятнами! Воображаю, если бы он ударил меня!

– Ах, Агафья Тимофеевна, что вы наделали?! И как можно было так опрометчиво поступать! Знаете ведь, что он негодяй и живьем дались ему в руки! Он хуже еще мог что-нибудь сделать!

– Вы упрекаете вот, а сами думали, думали и ничего не могли придумать!..

– А вот и придумал!..

Ганя вскрикнула от радости и уставилась на него.

– Придумали?! Говорите, говорите скорей что?!

– Вот что! Мы с вами уверены, что он негодяй! Надо доказать это, надо скорее собрать сведения о нем! Вы старайтесь тянуть сколько можно свадьбу, а я займусь расследованием его прошлого, соберу справки, пойду хоть в Сибирь, за границу, все раскопаю, выкопаю! Возьму отпуск и уеду! Не может быть, чтобы мы ошибались! Когда мы привезем вашему папеньке доказательства, тогда разговор будет другой.

– Голубчик, Николай Гаврилович, как мне благодарить вас?!

– Нечего благодарить! Успеете еще поблагодарить, а теперь надо скорее действовать! Мы и так много времени потеряли! Вы продолжайте заниматься в конторе, учитесь на заводе, входите во все… Наши все помогут вам от души, а вы ведь умница. Постарайтесь только затянуть приготовления к свадьбе… Если я должен буду уехать, я буду писать вам все подробно… А теперь пойдемте в контору и сейчас же сделаем первый шаг.

Ганя пошла за Степановым. На лестнице они встретили мальчика, бежавшего с улицы.

– Ты откуда?

– Хозяин посылал к Куликову, справиться о здоровье.

– Ну и?

– Дома их нет… Квартира заперта…

– Иди, скажи…

Они прошли в комнату.

– Смешно ведь сказать… Папенька ваш человек старый, опытный… Выдает дочь и не знает за кого?! Куликов, Куликов… А кто такой этот Куликов? Мещанин, крестьянин, купец или дворянин? А может быть, он женат уж? Может, мазурик какой?! Эх! Ослепление как найдет – ничего мы, грешные, не видим!

– А разве, Николай Гаврилович, это не все равно, из каких он.

– Конечно, не все равно. Но главное-то в том дело, что при справках может истина обнаружиться, истина, которую он скрывает. Может, он судился и лишен прав?!

– Да разве такие могут в купцах состоять и рестораны держать?

– Временными купцами могут быть. А если и не могут, так скрыть ведь могут!

– А вы тогда как же узнаете?

– Кому надо, все узнает! Кому другому нужды нет справки наводить! Пусть себе торгует! А единственную дочь замуж выдавать нельзя без справок! Если бы Тимофей Тимофеевич сызмальства знал Куликова, тогда другое дело!

– Что же вы намерены прежде всего делать? Где узнавать?

– А вот сейчас пошлю справку сделать в полицию – по какому документу он живет и прописан. Тогда обратимся туда, где документ выдан и где он раньше проживал.

– Он говорил – в Орловской губернии.

– В Орловскую поедем! Хоть на край света! Если бы вы знали, как мне тяжело видеть ваше горе, Агафья Тимофеевна!

– Николай Гаврилович, не сказать ли папеньке, что вы хотите собирать сведения? Это не худо ведь?

– Нет, нельзя! Папенька скажет, это лишнее, не нужно, что он и так людей насквозь видит, умеет узнавать, что теперь уж поздно и прочее… А когда он запретит, тогда нельзя уж будет ехать!

– Это верно! Правда! А как же вы уедете? Вы ему каждую минуту нужны.

– Скажу, что по неотложному, семейному делу.

– А Куликов воспользуется этим и заберет дела все в руки.

– Он уж и так почти все забрал! Пусть забирает до поры до времени!

– А что это значит, что его четвертый день нет? Не раздумал ли жениться?

– Не таковский небось! Случая не упустит! Красавицу-девушку берет, с заводом и с капиталом!

– Спасибо вам, Николай Гаврилович, спасибо!

Ганя с чувством пожала его руку и побежала домой. Она почувствовала облегчение. Мелькнул луч надежды!

 

18

Сенька-косой

После жестокой порки Сенька-косой часа полтора пролежал почти без чувств… Он слабо стонал и скрежетал зубами… Стонал от боли и скрежетал зубами от бешеной злобы.

Как?! Его, Сеньку-косого!!! Выдрали публично, позорно?! Нет!! Этого пережить он не может!! Он должен жестоко отомстить за свой позор и покрытую рубцами спину…

Федька-домушник не отходил от лежащего друга и прислушивался к каждому его вздоху.

– Сеня, плохо тебе? – спрашивал он шепотом стонавшего.

– Ничего… Вынесу, потому что… надо… перерезать их… всех… всех… и ее… и поросенка… всех… Слышишь? Ты поможешь мне!..

– Еще бы! Помогу, помогу, только отдохни… Чуть не убили проклятые… В три кнута, ракалии!.. Тебе не встать ведь?!

– Встану, – прохрипел Сенька, – и сегодня же отомщу!

И, несмотря на страшную боль, он приподнялся; опираясь на товарища, встал на ноги, но сейчас же застонав, опять лег на траву…

– Нет, еще надо полежать! Слышишь хохот какой? Это они веселятся! Веселитесь, веселитесь! Петух не пропоет, как мы сведем с вами счеты! Веселей смеется последний!.. Ох!

Сенька закрыл глаза… Сидевший рядом Федька прислушивался к отдельным звукам, долетавшим с полянки Тумбы… Прошло около часу… Шум и возгласы начинали стихать… Очевидно, пир приходил к концу… Дремавший Сенька вскочил… Его физиономия судорожно искривилась от боли, но он не произнес ни одного звука…

– Чего ты, – успокаивал его Федька, – ляг, еще полежи… Рано еще… Отдохни хорошенько…

– Пойдем, – глухо произнес Сенька и, повиснув на его руке, потащился сквозь кустарник… Федька не возражал… Он знал, что Косой не допускает никаких возражений; он обладает почти сверхъестественной силой воли… Однажды в борьбе он получил тяжкую рану. Зажав ее одной рукой, Сенька продолжал другой рукой состязание и вышел победителем; мало того, он не пошел даже к доктору или в больницу, излечил сам свою рану и скоро совсем был здоров. Так можно ли было удержать его теперь от мщения, которым он весь горел! Мщение теперь было единственным лекарством, способным поставить его на ноги, возвратить бодрость.

Они прошли кустарник и вскоре увидели лужайку пиршества, начинавшую пустеть. Оставалось еще человек десять, но и они готовились откланяться хозяину.

– Собирай сухие сучья и камни, – шепнул Сенька товарищу.

Тот молча повиновался. Сенька не мог еще стоять на ногах без посторонней помощи и прилег на траву. Ему было видно все, что происходило у Тумбы. Вот он угощает гостей «по последней». Настенька подает закуску. Совсем рассвело уже, лучи солнца играют на верхушках деревьев. Хозяева утомились. Это видно во всех их движениях. Сейчас, проводив гостей, они заберутся в свою конуру и заснут беспробудным сном. Чудное утро совсем не походит на сентябрь. В такое утро спится на свежем воздухе после бессонной ночи – мертвецки! Это Сенька по опыту хорошо знает, особенно, если ночью привелось хорошо выпить. А Тумба выпил за эту ночь больше всех. Спите, спите, голубчики!

– Федька, еще, еще, больше собирай, больше, – шептал Сенька.

Домушник и так старался. Он смутно догадывался, что Косой задумал, но не смел подавать советов.

– Т-с! – произнес Сенька.

Федька залег в кусты, и оба они притаили дыхание. В нескольких шагах от них прошли четверо гостей Тумбы. Они весело болтали и смеялись:

– А что Сенька? Жив ли он после порки?

– Да, выпороли здорово! Я ему тоже подсыпал пяток горячих! Пусть помнит! Насолил он всем нам.

– Вот, уж не жаль будет, если подохнет.

– Где ему подохнуть, он нас с тобой переживет! Домушник его потащил; верно, дома уж теперь.

Сенька с блестевшими глазами вслушивался в их разговор.

– И ты, каналья, пяток прибавил, – прошептал он, – ладно, попомним! Придет черед и твой!

Опять наступила тишина. Шаги последних гостей исчезли вдали. На лужайке Настенька все прибрала и спрятала. Тумба ушел в хижинку. Вошла и Настенька. Все стихло.

– Еще полчаса, – прошептал Сенька, – пусть крепче уснут.

Федька продолжал носить хворост, сучья. Тишина ясного солнечного утра ничем не нарушалась, кроме веселого щебетания и чирикания пташек.

– Ну, пора, – произнес Сенька и пополз на лужайку. На корточках он подполз к хижине и, как собака, стал ее обнюхивать. Обитатели спали. Знаком он подозвал к себе Федьку и шепнул:

– Таскай скорее камни и хворост, я не могу сам…

Федька начал работу. Сенька сам раскладывал большие камни, заваливая входную дверь, острые камни он клал в виде подпор, наперекоски, под углом, а остальные наваливал сверху. Хворост охапками он накладывал кругом всей хижинки и на крышу. Работа шла быстро.

– Теперь хорошо, – произнес Сенька и пополз за кусты, на противоположную сторону лужайки.

– Федька, давай огня! – крикнул он. – И беги сюда, будем любоваться!

Молча домушник достал коробку спичек, зажег одну и подпалил хворост в нескольких местах. Огонь быстро вспыхнул. Федька залег в кустах рядом с Сенькой. Пламя обхватило сразу всю избушку. Внутри было тихо.

– Нескоро проснутся, – шепнул Федька.

– Еще проснутся ли! – злорадно произнес Сенька.

– Не тронуться ли нам в путь? – предложил Федька.

– Постой. Дай полюбоваться! Ага, смотри, проснулись, ломятся… Слышишь…

– Да, да.

– Шутишь! Не скоро, брат!

Вдруг дверь хижины вылетела, и из нее выскочил, с опаленными уже волосами, Тумба. За Тумбой выползала полубесчувственная Настенька с ребенком.

Молодецки, в несколько мгновений, Тумба разбросал хворост и потушил огонь. Затем он начал давать тревожные частые свистки и бросился искать по кустам.

– Сенька, погибли мы, – прошептал Федька. – Говорил, надо было бежать!

– Поздно теперь, молчи, авось не найдет!

– Как не найдет?! Смотри, их наберется сейчас много. Приготовь ножи, будем защищаться!

Говоря это, Федька вдруг быстро стал пробираться в чащу кустов. Сенька позвал его раз, другой – ответа нет. Он попробовал тоже податься в чащу, но был не в силах.

– Неужели он бросил меня? – мелькнуло в голове Сеньки. – Нет, быть не может!

А Федька, между тем, не показывался. Тумба продолжал свистеть все громче и чаще. Он тщательно осматривал все соседние кусты, но искал не в той сторон, где было нужно. Если бы Сенька имел силы, он давно мог бы убежать. Очевидно, Федька сообразил это и удрал.

– Негодяй, он бросил меня в такую критическую минуту!

Скоро в чаще и глубине леса начали раздаваться ответные свистки. Тревога приняла широкие размеры. Свистки слышались по всем направлениям и со всех сторон. Тумба еще с большим остервенением искал кругом и осматривал каждый кустик. Постепенно он переходил и на ту сторону, где лежал в 20 шагах от лужайки Сенька. Холодный пот начал выступать у последнего. Он хорошо понимал, что сопротивление его, когда он почти не может двигаться, похоже на кукольную комедию, а пощады ждать от Тумбы смешно. Надо было готовиться к какой-нибудь пытке и лютой казни. Кусты и деревья запрыгали у него в глазах. Руки и ноги казались парализованными.

– Тумба, Тумба, – послышался крик сзади него. – Сюда!

Тумба повернулся в его сторону и легкими скачками в одно мгновение очутился тут.

– Вот он, бери его. Я вернулся на твои свистки и случайно наткнулся на него.

Сенька не верил своим ушам. Это говорил Федька-домушник, его сообщник и неразлучный друг, товарищ.

Рядом с Федькой стоял Пузан, тоже вернувшийся на свист.

– Спасибо, товарищи, – произнес Тумба, – но откуда ты, Федька, знаешь, зачем я давал свистки и кого мне нужно.

– А нешто мы не видим, – показал Федька на опаленную хижину, – и не догадываемся? – ткнул он пальцем на Сеньку.

– Ой, так ли, – произнес Тумба, подходя к Сеньке. Он осторожно, точно гадину, надавил сначала коленом в спину Сеньку, затем осмотрел его карманы, сапоги и вытащил из-за пазухи большой нож. Обезоружив врага, он взял его за шиворот, вытащил на лужайку и здесь, скрутив руки и ноги веревками, положил на спину.

– Надо наших подождать. А ты, Федька, покажи-ка за пазухой?

Домушник добровольно вытащил такой же большой нож, как и у Сеньки.

– Я не расстаюсь с ним, – произнес он.

– Даже когда к товарищам в гости идешь? Постой! Мы тебя попросим подробно рассказать, где ты расстался с Сенькой!

– Я его встретил в версте отсюда, – произнес Пузан, – и мы вместе вернулись.

– Он сам пошел сюда?

– Нет, я сказал ему, что нужно идти, а то…

– А то насильно поведут! Т-а-ак! Я думаю, – заметил Тумба, – что все это дело рук Федьки, потому что Сенька не мог один все это устроить! Он и ходить еще не может после порки!

Между тем обитатели Горячего поля продолжали собираться на лужайке. Когда набралось человек тридцать, Тумба объявил, что можно начинать.

– Ну-ка, Федька, выходи.

Домушника поставили рядом с лежавшим Сенькой.

– Смотрите, братцы, подвиг этих товарищей, – указал Тумба на свою опаленную хижину, обложенную хворостом и камнями. – Кто-то задумал меня вместе с семьей заживо спалить? Казнь хорошая и верно рассчитанная, потому что если бы не проснувшийся ребенок, то меня с Настенькой не было бы теперь в живых! Чье это дело? Федька! Говори.

Федька упал на колени.

– Клянусь всем, что есть у меня святого!

– Стой! – резко воскликнул Тумба. – Ничего святого у тебя нет, и никаким клятвам твоим никто не поверит. Говори, что хочешь, а мы знаем, как поступить.

– Он, – Федька указал на Сеньку, – заставил меня собирать хворост и камни. Я ничего не знал, а когда он велел таскать к будке, я убежал. Больше ничего не знаю!

– Врешь! Тебя Пузан поймал за версту, а если бы ты тогда убежал, когда хворост таскать начали, то был бы у себя в лавре! Говори, где был!

– Я… я… я смотрел из-за кустов, что хочет делать Сенька.

– Смотрел? И рисковал попасться из-за любопытства? Врешь, не похоже это на тебя! Если ты остался, то ради одного из двух: помочь Сеньке или спасти меня! Меня ты не спасал, значит, помогал Сеньке! Говори все или под кнутом околеешь! Ты ведь понимаешь, что все равно спасения тебе нет! От нас ты не уйдешь! Пузан, что он говорил дорогой?

– Он, братцы, все порывался отстать от меня и задать тягу. Я, говорит, к Тумбе не принадлежу; я вяземский, а не заставный, не с поля, мне делать там нечего.

– А про Сеньку не вспоминал?

– Говорил, что Сенька верно там натворил…

– А как он шел, когда ты его задержал?

– Скоро шел. Удирал. Когда мы встретились, он испугался и хотел спрятаться, да негде было.

– Слышишь, Федька? И теперь ты будешь запираться?

Домушник молчал.

– Дайте кнуты! Разложите его!

Федька закричал:

– Не надо, не надо! Все расскажу!

Домушник начал в подробностях все рассказывать. Когда он дошел до момента поджога, голос его дрогнул:

– Сенька подполз и зажег хворост.

– Как же он поджег, когда на ногах стоять не мог? Ведь он обжегся бы!

– Нет, ничего, зажег.

– А у кого спички? Осмотреть их карманы.

Коробку спичек нашли у Федьки.

Он стоял ни жив ни мертв.

 

19

В крови

– Ракалия, – воскликнул таинственный гость, – нас кто-то видел!!

– Что вы?! Не может быть!!

Они оба разом обернулись и увидели фигуру удаляющегося буфетчика.

– Ах, черт возьми, это мой старший буфетчик! И чего он сунулся? Верно, дело серьезное у него! Они без приглашения не смеют ко мне соваться!

– Однако, это неприятно! Уверены ли вы, что он не опасен?

– Разумеется! Это пустяки, хотя лучше, если бы этого не было.

Они вошли в квартиру. Куликов и его гость имели ужасный вид. Все платье и руки забрызганы кровью. Костюмы растерзаны. В руках какие-то узлы.

– Прежде всего нужно переодеться и сжечь наши костюмы.

– Я побреюсь у вас и снесу свои усы. Это необходимо.

– Сделайте милость, все к вашим услугам. В нашем распоряжении хоть вся ночь. Только вот кучер…

– Вы забываете, что это третье ландо сегодня! Каждый из них в отдельности ровно ничего не знает!

– Это правда! Давайте, однако, торопиться!

Они пошли в кухню мыться и затем в спальню. Куликов сам затопил плиту, в которую вместо дров были запихнуты с растопками все принадлежности их гардероба.

– Здесь же спалим и все ненужное из узлов, – заметил Куликов.

– Разумеется.

Они быстро переоделись и приняли свой обычный вид. Гость уселся бриться, а Куликов стал развязывать узлы. Что это? Футляры, пачки серебряных вещей, портфели, маленькая картонки, бумаги. Куликов поочередно все развертывал. Он принес большую корзину и начал туда складывать браслеты, колье, броши, серьги, кольца, ложки, совочки, статуэтки. Целая корзина драгоценностей. Затем пошли бумаги. Пачка выигрышных билетов, другая пачка банковских серий, векселя, гербовые листы, ассигнации, наконец, кредитные билеты. Куликов с любовью пересчитывал их и складывал в пачки. Много оказалось этих пачек. Все драгоценности, процентные бумаги и деньги Куликов сложил в корзину, а все остальное, вместе с пустыми футлярами, понес под плиту. В результате в квартире не осталось никаких признаков только что происшедшего. Корзину с этими ценностями Куликов понес в подвал и спрятал там в одном из тайных помещений.

– Теперь едем, – объявил Куликов, – еще только одиннадцать часов с небольшим.

– Куда?

– Поедем в «Шато-Варьете» и отпустим там ландо.

– А когда мы сведем, Иван Степанович, наши счеты?

– Давайте сейчас. Но условно, вам следует тысячу рублей, вы получили двести, остается восемьсот. Хотите – сейчас получите, а то подождите несколько дней. Понимаете?

– Пожалуй. Дайте мне пока сто.

– Извольте… Ну, едемте… Ах, да, меня хотел видеть буфетчик. Нет, впрочем, теперь неудобно. Надо мне скорее развязаться с моим «Красным кабачком»… По многим причинам неудобно.

– Особенно теперь, после того, как он видел вас всего в крови и может не весть что подумать!

– Все вместе. У меня несколько причин и без этого есть.

Они вышли. Кучер подал ландо, но Куликов удивленно посмотрел на фасад своего кабачка и вынул часы.

– Что-то неладно. Двенадцатый час, а заведение не закрыто, когда в одиннадцать часов все должно быть погашено. Знаете что, поезжайте вы в варьете и отпустите там ландо, а я приеду после. Нужно здесь распорядиться.

– Хорошо. До свидания. Я буду вас ждать. Куликов вошел в двери заведения и застал там целое собрание. Местный пристав, несколько полицейских и человек пятнадцать посторонних.

– А-а-а… вот и хозяин. Прекрасно, очень кстати.

– Что это такое? – спросил дрогнувшим голосом Куликов буфетчика.

– Скандал тут произошел, – отвечал тот растерянно, – жалобы какие-то, доносы.

– Скоты! – прошипел Куликов в ответ буфетчику и, сняв шляпу, почтительно подошел к приставу.

– Простите за неприятности для вас, но, право, я ни при чем тут. Занялся подрядами, сейчас только с работ, не смотрю за заведением. Продать его совсем решил. Надоели эти скандалы. Положиться ни на кого нельзя.

– Да у вас, оказывается, не скандалы только, а настоящий притон. Вот, чиновники сыскной полиции сделали обыск и целую кучу краденых вещей нашли у буфетчика. Понимаете? У вашего буфетчика?! Что же это такое?

– Смею уверите вас, что меня это удивляет не меньше, чем вас! Я никогда этого не ожидал от Митрича.

Митрич стоял, опустив голову и как бы говоря: «Берите! Ваша взяла! Попался!»

– Вот как полагаться на людей! Митрич, что это значит?

Буфетчик молчал.

– Да говори же: от кого ты принял на хранение?

– Да это еще неизвестно, – перебил пристав, – на хранение или купил он, или за выпитое взамен взял.

– На хранение, клянусь, на хранение, – произнес Митрич.

– Вам известно, – спросил один из полицейских, – какое побоище сегодня происходило у вас в заведении?

– Ничего неизвестно.

– То-то! Даже градоначальнику дали знать! Скандал на всю заставу.

Куликов опять гневно посмотрел на буфетчиков.

– Нельзя на день из дому отлучиться, – вздохнул он.

– Вам придется прекратить торговлю, впредь до распоряжения господина градоначальника, – объявил пристав. – Дело осложнилось и приняло серьезный характер. Может быть, ваш «Красный кабачок» навсегда будет закрыт!

Куликов пожал плечами.

– Воля ваша. Лично моей вины тут нет! У меня оба буфетчика имеют законные доверенности и отвечают за все.

– Да, но ведь заведение все-таки ваше, и превращать его в притон для воров и бродяг вы едва ли имеете право.

– Я не превращал. Напротив, я наблюдал за чистотой, аккуратностью и приличием! – Это уж Митрич.

– Буфетчик сам по себе отвечает, а вы сами по себе. Его мы теперь же арестуем. А вы потрудитесь завтра утром пожаловать в участок для дополнительных объяснений.

– А теперь я свободен?

– Нет, мы попросим вас остаться до составления протокола и подписать его.

– Но меня ждут.

– Что делать! Вина не наша!

Протокол занял несколько часов времени и оказался объемом в 14 листов писчей бумаги. Сначала подробно излагалась драка, происшедшая на черной половине. Рабочие заявили, что буфетчик давно уже ведет близкую дружбу с ворами и бродягами, давая им разные привилегии и преимущества, в ущерб другим посетителям. Не раз случалось, что он запирал двери трактира, когда воры и громилы кутили с маклаками, скупавшими у них краденые вещи. Постоянно, если возникали пререкания между рабочими и бродягами, буфетчик был на стороне последних и удалял первых из заведения. Все это обострило настолько их отношения, что они ждали только случая устроить форменную драку и побоище. Случай представился сегодня, когда буфетчик стал просить компанию рабочих очистить стол и уступить его громилам. Рабочие не согласились, громилы попробовали было употребить силу. Это послужило сигналом, и скандал разыгрался.

Один из постоянных посетителей заявил, что он часто присутствовал при переговорах буфетчика с ворами; буфетчик постоянно брал на хранение не только заведомо краденые вещи, но часто и со следами крови; он хорошо знал, что все эти Тумба, Пузан, Рябчик, Васька, Федька, Алешка-кривой и другие заведомые воры не могут иметь золотых часов, собольих воротников, серебряных ложек и прочего, однако он принимал от них эти вещи, часто сам продавал и вырученные деньги, с какими-то вычетами, вручал ворам; деньги эти тут же пропивались. Хотя никто из воров, бродяг и громил не был задержан при полицейском обыске, но это относится только к случайности, потому что после побоища все разбежались. Пребывание этих лиц в заведении не отрицается самим буфетчиком.

– Да, – говорил Митрич, – точно, эти лица ходили, но откуда могу я знать, что они воры и душегубы? Да и какое мне до этого дело? Я не сыщик. Они все для меня посетители. Попросят оставить вещь полежать, я оставлял. Отчего же не оставить? Отчего не услужить своему покупателю? Место есть, возьму и спрячу. Но только я и в уме не держал, что вещи краденые. И знать не мог! На вещах метки нет! Была, правда, раз пачка в крови, но Артамон Ильич показал палец порезанный; оттого и в крови была. Что же тут преступного? Никаких особых различий между рабочими и бродягами я не мог делать, потому что и сейчас не знаю, который из них рабочий, который бродяга. Паспортов мы не спрашиваем, где кто работает – не справляемся. Правда, иные гости, которые больше расходуют и скромнее себя ведут, никогда не скандалят – приятнее для заведения. Так то же самое везде. И у Палкина пьющим шампанское низко кланяются, а бутылку пива и не подадут, пожалуй. Это дело коммерческое, и обижаться на это нельзя! Во всем, всегда и везде богатому отдается предпочтение перед бедным, и никто не спрашивает, честно или бесчестно богач добыл свои средства.

Куликов вполне присоединился к объяснениям своего буфетчика, прибавив, что он имеет двух ответственных буфетчиков и не может отвечать еще сам за их действия.

Вторая половина протокола была посвящена результатам осмотра и обыска. У Митрича в выручке нашли 1900 рублей деньгами, 4 золотых часов, 8 серебряных часов, 19 серебряных ложек, 11 золотых колец и еще около 30 разных мелких вещей из золота и серебра. Митрич не мог объяснить, кому в отдельности принадлежит каждая вещь, и не мог назвать никого из их владельцев.

– Право не знаю, ни где они живут, ни как их фамилии… Ходят сюда давно, а кто такие – не приходилось спрашивать!.. Ведь они мне доверие оказывают, они вещи оставляют, так чего мне заботиться об их адресах… Вот если бы я дал им свои часы, то, несомненно, узнал бы сперва, кто такой и где живет…

При осмотре комнаты буфетчика и кладовой, где хранилось белье, нашли целые груды узлов… Шубы, пальто, платье, далее мокрое белье в узлах…

– И это все на хранение отдано неизвестными людьми?

– На хранение, клянусь, на хранение… Я даже не видел многих узлов. Спрашивают: «Можно спрятать до завтра?» Можно, отчего же нельзя… И сами снесут в кладовушку…

– Да кто же это они?

– Посетители… Гости… разные… А кто именно, не могу знать…

– А клички их знаешь?

– И кличек не знаю… Дразнят их иногда кого Гусь, кого Рябчик, так ведь прозвища такие и у рабочих есть… Какое же мне дело входить в это?

В протокол занесли подробную опись всех вещей и узлов, которые тут же были опечатаны и сданы на хранение в полицейский участок. Куликов просил, чтобы объяснения его и буфетчика были занесены в протокол, что пристав и исполнил. Покончив со всеми формальностями, пристав попросил всех выйти из трактира и на замке дверей наложил сургучные печати.

Был уже четвертый час ночи, когда все было покончено. Митрич, арестованный, был отправлен с городовым в Казанскую часть, а остальные стали расходиться.

Куликов вышел на улицу.

– Куда же теперь? – произнес он вслух. – Он ждал меня и верно решил, что я обманул его! Теперь варьете закрыто… Эх! Не вздумал бы еще он обидеться? Куда? Домой идти не хочется… А что моя невеста? Что почтенная Елена Никитишна? Надо с ними кончать, а тут не вовремя эта глупая история с Митричем! Что бы им подождать, пока я продал бы заведение? Досадно…

И, рассуждая сам с собой, Куликов пошел тихонько к заставе…

 

20

Исповедь

Илья Ильич разослал гонцов во все стороны, но горничной не нашли… Очевидно, она ушла в город, но никому из прислуги ничего не сказала… Когда Елене Никитишне сказали, что горничная ушла неизвестно куда, она стала еще больше беспокоиться.

– Не могу, не могу, – кричала она, – нет больше моих сил!..

– Голубушка, Лена, успокойся, – молил Илья Ильич.

– Пригласите ко мне священника, я ему все, все расскажу… Я не переживу этой ночи! Опять столько мучений, столько призраков…

Коркин послал за батюшкой. Седой, маститый пастырь с добрым выражением лица поспешно вошел в комнату больной. Он благословил ее и опустился на стул, рядом с кроватью. Елена Никитишна тихо плакала.

– Батюшка, – начала она, – примирите меня с совестью, с церковью, с Богом… Лучше в Сибирь идти, чем переносить такие муки…

– Говори, дочь моя, что лежит у тебя на совести.

Елена Никитишна начала свою исповедь… Слабым, чуть слышным голосом она рассказывала все то, что знают уже читатели… Пастырь с поникшей головой слушал и предлагал изредка вопросы:

– Отчего ты, не найдя мужа в его комнате, не потребовала сейчас следствия?

– Батюшка, я два месяца пролежала в чахотке… Три недели была без памяти…

– А когда поправилась?

– Я говорила, требовала, но меня Сериков уверил, что муж уехал в Петербург и все устроилось по-хорошему…

Пастырь покачал головой. Когда больная закончила, он ничего не сказал.

– Что же, батюшка, мне теперь делать?

– Поговори с мужем… Надо рассказать все это властям… Это темное дело… Нехорошее дело… Сериков умер; тебе нельзя ссылаться на него… Ты отвечаешь и за него.

– Боже! Да как же я могу отвечать, когда ничего не знаю.

– Ты сделалась сообщницей его, потому что молчала, потакала, когда нужно было говорить, кричать. Твоя вина во всем, если окажется, что муж твой точно убит. Во всяком случае это дело должно расследовать. Страшный грех уже потому, что покойный умер без покаяния и никто не молился за него. Служила ли ты хоть одну панихиду?

– Ни одной…

– Видишь! Что ж удивительного, что совесть рисует тебе призрак несчастного убитого.

– Батюшка!..

– Ничего, дочь моя, не могу тебе сказать. Это необходимо сообщить властям. Скажи мужу, пусть он просит произвести следствие. Да свершится воля Божия! Дай Бог, чтобы опасения твои не сбылись!

– А этот Куликов?

– Я не знаю его, но не советую тебе с ним толковать. Не добро это! Первый раз он тебя видел и в твоем же доме дерзко намекнул… Мало того, потребовал, чтобы ты, мужняя жена, пошла к нему, холостому! Слишком дерзко, и добра он тебе желать не может. Скажи и об этом мужу, пусть его потребуют к прокурору, и если он говорит правду… Помни, дочь моя, что бы ни последовало, все будет для тебя лучше неизвестности и угрызений совести. Благодари Бога, что Куликов заставил твою совесть проснуться! Покайся, пока есть еще время! А то как предстала бы ты пред Судьею Праведным на небесах?!

– Батюшка, я теперь уже чувствую облегчение: мне гораздо лучше стало после того, как я рассказала все вам.

– Совсем поправишься, когда дело расследуют. В каторге тебе лучше будет, чем теперь, потому что в каторге скорее ты можешь примириться с Богом, чем теперь, наслаждаясь жизнью и храня на совести такой ужасный грех.

Батюшка опустился на колени и помолился вместе с больной. Слова молитвы действовали на больную целительным бальзамом.

Когда священник кончил и стал прощаться, она почувствовала себя почти здоровой и позвала девушку помочь ей одеться. У нее была только еще боль в голове и общая слабость, усталость.

Когда Илья Ильич увидел чудом выздоровевшую жену, он чуть не заплакал от радости.

– Постой, – остановила она его, – дело гораздо серьезнее, чем ты думаешь, и радоваться тебе нечего. Я… я… убийца! Завтра, быть может, я буду сидеть в тюрьме, и мы никогда, никогда больше не увидимся.

Она зарыдала и бросилась в объятия мужа. У Коркина мелькнуло в голове, что жена сошла с ума.

– Успокойся, друг мой, ты пустое говоришь, ничего этого нет.

– Нет, нет, выслушай меня и ты сам узнаешь.

Она опустилась на диван и несколько минут молчала. В ней происходила борьба. Она решилась говорить, но язык не хотел повиноваться; ее охватывал какой-то ужас. То, что она могла сказать Богу перед лицом духовника, невозможно было, казалось, громко произнести перед мужем. Она пугалась звука собственного голоса, и дыхание ее спиралось. Прошло более получаса в томительном молчании. Наконец, собрав все свои силы, Елена Никитишна начала тихо, полушепотом, обрываясь на полуслове:

– Да, Илья, я убийца. Слышишь – убийца мужа. Я не душила и не рубила своего мужа. О! Нет, нет, но я попустила его убить. Я дала молчаливое согласие, я сделалась сообщницею. Ты знал Серикова, моего бывшего сожителя. Я жила с ним еще при покойном муже. Ах, он… он предложил мне… Он сказал мне, что какой-то Макарка-душегуб может дать мне свободу, может приготовить моему мужу могилу под тремя березами на берегу Волги; мы будем свободны, счастливы, будем наслаждаться жизнью – мы еще так молоды. Я слушала его. Я не кричала, не пошла предупредить мужа. Я упала в обморок. А на другой день мужа не стало. Сериков уверял меня, что муж уехал в Петербург, оттуда в Америку, что он погиб на корабле. Я не верила, но хотела верить, молчала. Я готовилась выйти замуж за него, я любила – и эта любовь заглушала совесть. Но суд Божий не допустил этого. Сериков умер, не назвав меня своей женой. Потеря любимого человека подавила во мне все другие заботы и мысли. Я вовсе не думала о покойном муже. Я жила в каком-то опьянении. Вы посватались. Я приняла предложение. Как-то все это совершилось само собой. Точно корабль, который потерял все снасти, – и волны бросают его, куда хотят. Так и я. Но корабль ищет, молит спасения, а мне было все безразлично. Я не жила, а прозябала.

Елена Никитишна смолкла. Коркин слушал ее с напряженным вниманием, и лицо его становилось все мрачнее. Сам того не замечая, он как будто перестал видеть в говорившей свою нежно любимую жену. Перед ним была преступница, сообщница какого-то Макарки-душегуба, случайно попавшая в его дом. Ему казалось, что и он в том же положении, как первый муж этой женщины. Об этом говорили ее странное поведение за последние дни, записка, которую она ему не показала. Постоянные заботливые вопросы о здоровье Куликова. Что все это значит? Может быть, Куликов исполнял роль Серикова? Может быть, они порешили уже отравлять его медленным ядом?

И по мере того, как эти мысли вихрем неслись в голове Коркина, росло его презрение к этой женщине; он выпустил ее руки из своих, инстинктивно отодвинулся и смотрел без всякого участия на ее страдания. Она была ему в эту минуту чужая. Елена Никитишна очнулась:

– Вот видишь, Илья, ты признаешь меня убийцей! И ты меня уже обвиняешь! Ты не веришь мне, моей искренности! Я сваливаю вину на покойного. Я лгу! Я одна во всем виновата! Я сама, с помощью Макарки, умертвила мужа, чтобы получить свободу! О, боже, боже!

Коркин схватился за лоб, испугавшись своих мыслей и отгоняя вздорные подозрение.

– Глупости! Лена, ты мужа неспособна убить. Кто же поверит, что ты могла умертвить своего мужа. Не бредишь ли ты? Скажи, что все это плод твоей болезненной фантазии! Забудь все это!

Елена Никитишна отрицательно покачала головой.

– Я не в бреду. Увы! Все, что я говорю – истина. До сих пор я еще готова была верить в гибель моего мужа на «Свифте», но теперь… теперь… не может быть сомнения.

– Почему же теперь?! Что случилось теперь?!

Елена Никитишна помолчала.

– Вот почему…

И она подробно рассказала о своем разговоре с Куликовым в гостиной, о его требовании, чтобы она пришла к нему, о записке, которую получила от него, сказав, что это от модистки… Коркин вскочил.

– Куликов?! Куликов?! Так вот почему он интересовался твоим здоровьем?! Подлец! А я-то… Я чуть не приревновал тебя к нему!! Нет, я ему этого не прощу. Я…

– Постой, Илья, не торопись! Ты, конечно, вправе не верить мне, ты можешь презирать меня после всего, что ты узнал, но ты должен исполнить мою последнюю волю!

– Дорогая Леночка, жена моя!

– Постой! Я не жена тебе больше. Разве убийца мужа, любовница Серикова, сообщница Макарки может быть твоею женою?! Ты честный, добрый человек, и тебе не пара такая преступница, как я… Между нами все кончено… Но я…

– Лена, что ты говоришь?! Перестань. Я люблю тебя так же, как и прежде.

– Этого не может быть! Не обманывай себя! Но не будем говорить о том, чего вернуть теперь невозможно! Исполни только мою последнюю просьбу. Скажи, исполнишь?

– Леночка, не убивай меня! Умоляю тебя! Приказывай.

– Теперь только девять часов утра. Поезжай сегодня же к прокурору и расскажи ему все, все, что я тебе сказала. Я поехала бы сама, но у меня нет сил. Проси, чтобы немедленно начали следствие, чтобы допросили Куликова; пусть он скажет все, что знает. Пусть разроют холмик на Волге под тремя березами, в полверсте от пароходной пристани. Я сама покажу эти березки. Ради бога, умоляю тебя, поезжай сейчас!

– Леночка, успокойся, предоставь это дело мне; я повидаюсь с этим подлецом и задушу его, если…

– Нет! Оставь! Это бесполезно! Я хочу непременно суда строгого, безжалостного, хочу каторги, виселицы, если действительно там, под холмом, лежит мой убитый муж! О! Боже, боже!!

Она тихо плакала. Коркин молчал. Он понимал, что не в состоянии не только утешить, но сколько-нибудь облегчить горе своей несчастной жены. В таких положениях помочь невозможно. Нет выхода. Он сделал еще слабую попытку:

– А если Куликов только гнусный шантажист и ничего не знает? Может быть, все окончится несколькими пощечинами?! Позволь…

Елена Никитишна опять покачала головой.

– Я почти уверена, что преступление совершено и Куликов знает все подробности. Я это чувствую. Если это так, то одна лишь каторга примирит меня с совестью. Во всяком случае, одно следствие, самое строжайшее следствие может раскрыть все. Умоляю тебя, поезжай к прокурору.

– Твое желание, Леночка, всегда было для меня законом. Если ты непременно требуешь – изволь.

– Ах, милый, милый… Благодарю тебя. Поезжай скорей, я с нетерпением буду ждать твоего возвращения.

Коркин встал, поцеловал руку жены и вышел. Он был бледен, как полотно, и чувствовал, что ноги его подкашиваются. За тот час он постарел на несколько лет.

Когда муж вышел, Елена Никитишна опустила голову на подушки и закрыла глаза. Она была в эту минуту счастлива, как никогда в жизни! В мозгу ее воскресло счастливое, веселое детство в родительском доме, беззаботные игры на привольных полях Волги, катание в утлом челноке с подругами, песня бурлаков, раскатывавшаяся печальным, заунывным эхом. Со времен этого детства у нее не было светлой минуты в жизни. Сначала мрачная жизнь с болезненным стариком мужем, потом воровские, тайные свидания с возлюбленным, затем ужасное преступление, тяжелым камнем давившее на сердце. Наконец, смерть Серикова и какое-то угнетенное прозябание после. Она не смела никогда думать о прошлом, боялась будущего и тяготилась настоящим. Одна гробовая доска могла, казалось, успокоить ее.

И вдруг… вдруг теперь она счастлива, как была во времена детства. Тяжелый камень сброшен. Мир в душе, надежда на будущее и свобода, свобода совести!

О, как она счастлива!

 

21

Розыски

Ганя ожила. У нее нашелся, кроме Николая Гавриловича, еще один союзник – совершенно новая личность, появившаяся на их горизонте и случайно попавшая в дом Петухова. Это был начетчик-раскольник филипповского согласия, Дмитрий Ильич Павлов, посетивший Петухова, как бывшего их сочлена, присоединившегося впоследствии к единоверчеству. Петухов порвал все отношения с покинутым им согласием, но Павлов пришел просить его совета по случаю своего тоже присоединения к церкви. Тимофей Тимофеевич очень любезно принял нового знакомого, изъявил полную готовность помочь ему и в первый же визит оставил его обедать. Представляя Дмитрию Ильичу дочь, старик прибавил:

– Поздравить можете. Невеста. Скоро свадьба.

– За кого, позвольте полюбопытствовать?

– За Куликова. Сосед наш, содержатель «Красного кабачка».

Павлов вытянул свою длинную шею, вытаращил глаза и наморщил лоб.

– За кабатчика? – переспросил он.

– Это только название «кабачок», хороший трактир.

Павлов взъерошил свои начинавшие седеть волосы и, сделав самую кислую гримасу, произнес:

– А я слышал, что кабак Куликова – притон всех бродяг и мазуриков Горячего поля, что сам Куликов очень темная личность и что трактир его на днях полиция опечатала.

– Пустяки! Вы верно что-нибудь путаете!

– Может быть, только фамилию Куликова я хорошо запомнил. Это у самой заставы.

– Да, у заставы, только это очень приличное заведение.

– Не смею спорить, но если позволите, я проверю и в следующий раз точно сообщу вам. А позвольте спросить – Агафья Тимофеевна увлеклись верно женихом?

– Сначала он ей не нравился и она слышать не хотела, а потом ничего… понравился… сама теперь свадьбой торопит.

Павлов пристально посмотрел на Ганю и заметил, как она вздрогнула, побледнела и опустила голову.

«Гм! – подумал он, – влюбленные краснеют, а не бледнеют. Нет, тут что-то не ладно».

Вид кроткой, красивой девушки, пугливой, как птичка, робкой и покорной, как дитя, тронул Павлова, и он тут же в душе дал себе слово разузнать, в чем здесь дело.

– Только не могу вот понять: что это с женихом сталось? Вторую неделю не вижу. Посылал справиться, сказали дома нет, – проговорил Петухов после небольшого перерыва.

– Если это тот Куликов, то весьма возможно, что он…

Павлов поперхнулся. Слово «арестован» не сошло у него с языка; все-таки ведь жених. И сказать такое предположение будущему тестю гость не решился.

– Что, что? – спросили в один голос отец и дочь.

– Что… что он уехал или занялся ликвидацией дел после закрытия заведения.

– Нет, помилуйте, разве он уехал бы, не повидавшись и не предупредив нас, – отвечал Петухов.

Павлов и сам понимал, что сказал глупость, но ничего другого он не нашелся сказать. Он продолжал пристально следить за девушкой и видел, как она взволновалась, но это волнение не было беспокойным трепетом влюбленной, боящейся за своего жениха. Совсем нет.

«Э-э… Да не согласилась ли она выйти за жениха под каким-нибудь гнетом, помимо своей воли», – думал Павлов.

– Ганя, – спросил отец, – а где Николай Гаврилович? Я не видал его в конторе и к обеду он не явился. Он ничего тебе не говорил?

– Он в город с утра уехал с образчиками.

– Куда?

– К ротмистру Галкину насчет кавалерийских седел.

– Да, да, он говорил мне. А ты теперь все время на заводе сидишь?

– Я хочу познакомиться, папенька.

– Хорошо, хорошо, но у тебя столько теперь хлопот с приданым; я просил тетку Анну приехать к нам погостить и помочь тебе; мне думается, ты одна не справишься.

– Благодарю, папенька, я пока справляюсь…

– Денег у тебя довольно?

– Довольно.

– А ты не знаешь, какой я тебе свадебный подарок приготовил! Не скажу, до самого дня свадьбы не скажу! Кстати: вы не уговаривались еще о дне?

– Нет, я не видала Ивана Степановича с самого сговора. Помните, когда шипучее пили. С тех пор он у вас раз был, но меня дома тогда не было, а больше он и не являлся.

– Наверняка готовится к свадьбе! Дел-то поди не мало!

Они встали из-за стола. Павлов поблагодарил старика за любезность и просил позволения зайти на днях. Уходя, он крепко пожал руку Гани и тихо спросил ее:

– Мне кажется, вы несчастны, правда? Угадал я? Простите за откровенность.

Ганя потупила глаза и, хотя ничего не сказала, но душевные страдания ясно отразились на ее лице.

– Хотите, чтобы я помог вам, чем могу? – Голос Павлова звучал нежностью, совсем не вязавшеюся с его рослой, крупной фигурой.

– Да, – прошептала девушка.

– Благодарю вас за доверие. Мы поговорим с вами следующий раз. Я приду на завод и там мы увидимся.

– Спасибо, – проговорила девушка, сквозь слезы.

Надежды Гани росли с каждым днем. Николай Гаврилович разузнал по разным канцеляриям, что Куликов записался во временные петербургские второй гильдии купцы по паспорту орловского мещанина, 46 лет от роду. Никто из торгующих купцов и трактирщиков не знал Куликова и не мог сообщить о нем никаких сведений. Тогда Степанов послал в Орловскую мещанскую управу подробный запрос с просьбою в скорейшем времени сообщить все сведения об их мещанине Куликове. Ответа еще не было, но Степанов пошел дальше. Он обратился к градоначальнику с заявлением относительно трактира Куликова, сделавшегося резиденцией бродяг и душегубов, причем оргии и дебоши черной половины трактира наводят страх на всех обитателей заставы. Вследствие этого заявления был произведен внезапный обыск в трактире, и жалоба Степанова вполне подтвердилась. Местный пристав сочувственно выслушал рассказ Степанова о сватовстве содержателя «Красного кабачка» и со своей стороны обещал помощь.

Теперь появился новый союзник – Дмитрий Ильич Павлов, человек солидных лет, пользующийся общими симпатиями за свою безупречную подвижническую жизнь; его помощь может быть очень серьезна и важна, потому что авторитет Дмитрия Ильича с переходом в единоверие возрастет и в глазах старика Петухова.

Ганя последние дни окрепла, несколько поправилась и похорошела. Она стала даже смелее в обращении с отцом и самоувереннее в своих поступках. Сознание, что она не одна, что у нее есть поддержка, придавало ей бодрости. Но благотворнее всего на нее влияло исчезновение Куликова. У нее иногда рождалась смутная надежда, что, может быть, Куликов совсем отступился от нее.

– И в самом деле, – рассуждала она, – какой интерес ему связать свою жизнь с моей, когда я ему прямо говорила, что он мне противен, что я никогда не в состоянии его полюбить!.. Денег ему не нужно, он сам богат, а миллионов за мной он не получит… Ну, и бросил!..

Ганя только что накинула платок и собралась после обеда сходить на часок в контору, как за ней прибежала горничная.

– Агафья Тимофеевна, пожалуйте к папеньке, вас зовет, Иван Степанович приехал…

Если бы в этот момент на девушку вылили ушат холодной воды, то она меньше бы испугалась и взволновалась… Она оцепенела и застыла на месте.

– Приехал, приехал, – шептали ее губы… – О, боже!..

– Идите скорее, папенька ждут, – проговорила горничная и скрылась.

– Идти… Идти… да, надо идти… Иду… иду…

И нетвердою походкою она пошла в кабинет к отцу. Куликов при ее появлении встал, пошел навстречу и любезно поцеловал у нее руку. Гане показалось, что он изменился, осунулся и выглядел скромнее, чем обыкновенно… Впрочем, она плохо видела и соображала, когда встречалась со своим женихом… У нее отнимался язык, заволакивался туманом рассудок и парализовались все чувства. Один безотчетный страх, почти ужас поглощал ее…

– Ганя, – произнес старик, – Иван Степанович, оказывается, был болен, а мы и не знали! Кто это ходил справляться к нему?

– Болен? Да? Кто ходил? Куда ходил?..

– Да что ты, точно глухая; кого мы посылали к Ивану Степановичу?

– Кого посылали? Ах, да… Миша ходил, сказали дома нет…

– Оказывается, никого не было у него! У кого Миша справлялся?..

– Пустяки, Тимофей Тимофеевич, я и так благодарен вам за внимание, расскажите лучше, что у вас за это время было? Как поживала моя невеста? Готовится ли Агафья Тимофеевна к свадьбе?

– А это уж ваше дело, детки! Как хотите, так и готовьтесь.

– У меня теперь скандальная история с моим кабачком вышла.

– А мы слышали уже, – в один голос произнесли отец и дочь.

– От кого вы слышали?

– Дмитрий Ильич Павлов рассказывал, начетчик филипповцев.

Куликов сморщил лоб, как бы припоминая что-то.

– Нет, не имею понятия о таком начетчике. Так, изволите ли видеть, запечатали мой «кабачок». Буфетчик оказался сбытчиком краденых вещей… А я-то тут при чем?!

– Разумеется. Вам жаловаться следует.

– И буду жаловаться, непременно! Это все пристав здешний что-то недоволен мною. Убытки искать буду!

– Вам бы развязаться с заведением! Берите лучше в управление наш завод, дела по горло будет.

– Я уж думал об этом… Ищу покупателя. Закрыть не хочется, мне отделка тридцать тысяч обошлась с правами.

– Зачем же закрывать, найдутся охотники.

– Агафья Тимофеевна, а в самом деле, когда же наша свадьба? – обратился Куликов к девушке, которая сидела в стороне, не принимая участия в разговоре.

Вопрос Куликова заставил ее очнуться от забытья.

– Свадьба? Свадьба… Я еще не думала…

– Как не думали? О свадьбе не думали?

– О свадьбе-то я думала, только о дне не думала…

– Да, давайте, Ганюшка, скорее играть свадьбу. Вы позволите мне называть вас Ганюшкой?

– По-жа-луй-ста…

– Ну, вот! Так, Ганюшка, отложите вы свои затеи, давайте на будущей неделе под венец станем. А насчет приданого, если что не готово, можно и после кончить! Как вы, папенька, скажете? Правда, Ганюшка?..

– Моя хата с краю, я на все согласен, дело ваше, – добродушно произнес старик.

– Я… я… право… не знаю… так… скоро… – девушка с трудом произнесла слова, ее трясло, как в лихорадке.

– Вашу руку, Ганюшка, пройдемся на завод.

Ганя покорно встала, взяла Куликова под руку, и они вышли. Куликов чувствовал, как рука девушки дрожала.

– Послушайте, Агафья Тимофеевна, – начал Куликов, когда они шли по лестнице, – что это значит?

– Что такое?

– Вы как будто намереваетесь изменить вашему слову?

– Из чего вы это видите? Нет, я ничего… я…

– Почему вы находите, что на будущей неделе слишком скоро венчаться? Для чего вы тянете?

– Я вовсе не тяну. Вы забываете, что вы сами больше недели скрывались и не сочли нужным даже уведомить нас. Миша справлялся два раза, и оба раза вас не было дома.

– Не стану с вами спорить. Пусть будет так, но во всяком случае это объясняется серьезными делами, о которых вы не можете, как девушка, судить. За мной нет задержки, и я могу завтра вести вас в церковь. Задержка за вами.

– Иван Степанович, я хотела бы венчаться после Рождества, то есть в январе.

– По какой причине?

– Просто так. Я хочу лучше освоиться со своей ролью будущей вашей жены, ближе к вам присмотреться.

– Простите, Агафья Тимофеевна, я не жду, чтобы, приглядываясь ко мне, вы сделались нежнее. Эта проволочка бесполезна, и я решительно не согласен на нее.

– Просить вас я не решаюсь, требовать не могу.

– Вы могли бы требовать, если бы предоставили какие-либо веские основания. В самом деле, если вы затягиваете в расчете на случайное расстройство свадьбы, то чего ради я буду на это соглашаться. Скажите по совести, ведь вы на это именно рассчитываете?

– Да, – прошептала девушка.

– Благодарю за откровенность!.. И так, значит, вы согласны венчаться на будущей неделе?

– Сог-лас-на…

– День?

Ганя усмехнулась. Эта улыбка походила на смех во время истерики.

– Разумеется, воскресенье.

– Потому что это последний день недели, крайний.

– Да…

– Я хочу быть великодушным, я чувствую прилив нежности и желаю доставить вам удовольствие. Извольте. Я согласен.

– Благодарю вас! А теперь позвольте мне оставить вас.

Ганя выпустила его руку и пошла домой.

 

22

Расправа

Утро было хмурое, туманное, пасмурное. Сентябрь вступил в свои права, и на Горячем поле осень отражалась еще непригляднее. Вчерашняя ночь – тихая и теплая – была как бы последней лебединой песней бабьего лета.

Допрос Федьки-домушника окончился. Когда спички были найдены в его кармане, он сознался, что по приказанию Сеньки зажег хворост, наваленный на избушку Тумбы.

– Отчего же вы не бежали тотчас после поджога? – спросил один из толпы. – Боялись, что огонь плохо примется и придется подпалить с другой стороны?

– Я не смел бежать.

Сенька лежал все время связанный и не испустил ни одного звука. Дошла очередь и до него. Тумба подошел к нему и ткнул носком сапога в нос.

– Ты, собака, слышал, что говорит твой приятель? Расскажи нам, правда ли все это?

Сенька искривил рот от боли и стиснул зубы.

– Ты что же? Говорить не хочешь?! Ой, смотри, заставим! Настенька, достань-ка мой ремень!

– Будешь отвечать?

Молчание.

– Дай ремень!..

В воздухе раздался свист. Сенька перевернулся на траве. Еще такой же удар. Он застонал и заскрежетал зубами. Опять ремень рассек воздух.

– Разбойники, – простонал Сенька.

– Ой ли? Добряк!

Опять удар, на этот раз еще сильнее прежних, и Сенька, как мячик, подпрыгнул на воздухе.

– Говори, – произнес повелительно Тумба.

– Нечего говорить, – ответил глухо Сенька.

– Говори, что ты хотел со мной и моей семьей сделать?

– Спалить.

– Ага! Ну, брат, долг платежом красен! Если тебе не удалось меня спалить, то мне удастся тебя спалить? Ей, Федька, устраивай-ка другой костер!

– Проклятье! – простонал Сенька.

Тумба отошел в сторону и стал совещаться с громилами.

– Как, братцы, думаете? Положить их обоих на костер с Федькой? Или…

– Оставь, Тумба, постегай и отступись! Не бери лишнего греха на душу, – произнес молодой бродяжка с курчавыми светлыми волосами и с глубокими задумчивыми голубыми глазами; высокий, статный, он даже в рубище имел симпатичный вид и располагал к себе.

Интересна участь этого бродяги. Антон Смолин ребенком был привезен в столицу и отдан в ученье. В деревне родители давно умерли, надел его перешел к соседу женатому с семьей. Антон порвал всякую связь с деревней и сделался настоящим горожанином. Он служил честно и усердно у своего хозяина, но год тому назад хозяин закрыл лавку и распустил служащих. В расчет Андрею пришлось 8 рублей с копейками. Он стал искать места, скоро проел свои 8 рублей и стал сильно нуждаться. Пришлось посещать постоялые дворы, завести знакомство с темными личностями. Однажды, в то время как он сидел в компании с другими посетителями постоялого двора, нагрянула полиция и забрала их всех. Забрали и его, как члена общей компании. Среди забранных оказались настоящие душегубы, беглые, ссыльные и разыскиваемые громилы.

– А ты кто? – спросили Антона. Он назвался!

– Чем занимаешься?

– Ничем. Без места.

Его выслали «на родину». Выслали по этапу. Он пережил все мытарства этапного порядка, побывал во многих тюрьмах, встретился со многими профессиональными злодеями и, в довершение всего, появился «на родине» арестантом № 742! Деревня, в которой он не бывал с детства и не имел там никого близкого, которая ждала от него «увольнительного» прошения и давно не считала уже своим, встретила арестанта № 742 со злобой, враждебно, почти с ужасом. В деревне у самих с февраля до урожая почти есть нечего, а тут получайте еще голого арестанта! Антон Смолин видел и понимал все это. Единственный выход было обратное путешествие в Петербург, несмотря на запрещение возвратиться в течение 3 лет. И вот, голодный, без паспорта и гроша денег, Антон перекрестился на видневшийся купол сельской церкви, поклонился на все стороны и вышел на большой тракт, чтобы идти обратно в Питер. Не легка была ему эта дорога, долго шел он. Желтый от загара, худой от усталости и голода, полубольной от переутомления появился он у заставы, не рискуя войти в город. О! С какой радостью отдал бы он теперь полжизни за место чернорабочего, за руку помощи какого-нибудь сердобольного человека. Но он – беспаспортный бродяга, самовольно вернувшийся в столицу, и к тому же ослабел настолько, что не только работать, а на ногах держаться может с трудом! Роковое «что делать» не находило ответа. В таком положении призрел его на Горячем поле Гусь. С тех пор Антон перешел в число громил под кличкою «Антошка Мышкин».

– Тумба, не проливай напрасно крови, – молил Антошка, указывая на связанного Сеньку и трясущегося Федьку.

– Погоди, других послушаем, ты ведь известный тихоня! Тебе не громилой быть, а в няньках служить. Тебе не только человека, а клопа, кажется, не убить.

– Не убить, правда, но неужели тебе, Тумба, доставляет удовольствие душить и резать людей? Ты ведь не Макарка-душегуб!

– Признаюсь, приколоть этого мерзавца доставило бы мне большое удовольствие! Не забывай, что только сыну своему я обязан тем, что этот злодей не превратил меня в бифштекс! Что же, братцы, решайте.

Все молчали. У всех было тяжело на душе. Сенька с товарищем бесспорно заслуживали казни, но они свои. А это в глазах громил было высшею заслугою. Первый заговорил Пузан Мурманский.

– Подлецы они – это верно, и придушить их надо, а все-таки… Посечь бы хорошенько, да и ну их к чертям! Впрочем, братцы, решать это должен Тумба один. Его подпалил Сенька, ему грозила опасность, он и метить должен. Его воля.

– Верно, верно, – раздались голоса. – Если Тумба прикажет, сейчас вздернем.

– Я передал их судьбу, – ответил Тумба, – на ваше решение, и мы сделаем, как решит большинство. Двое – Пузан и Антошка – за помилование.

– Нет, нет, – откликнулся Пузан, – я только за смягчение. Помиловать нельзя.

– Значит, двое за порку, дальше, братцы. Рябчик, ты как?

– Худая трава из поля вон! Я за смертный приговор. Сенька не наш; выпустим его, он еще полицию сюда приведет!

– Помните, что вы не скоро заберете его опять в руки; это редкость, что он лежит связанный; не упускайте случая, – подтвердил Вьюн. – Надо свести с ним счеты. Спросите-ка его, зачем он явился сюда незваный? Не вяземцы ли прислали его высмотреть все у заставных и после донос сделать. Помните, как он предал Сморчка!

– Сенька, зачем ты пришел вчера? – спросил Тумба.

– В гости!

– В гости без приглашения не ходят. Говори!

Молчание. Тумба взмахнул ремнем.

– Нечего мне говорить, сказал: в гости!

– Врешь.

Ремень свистнул в воздухе, и Сенька конвульсивно перевернулся. Рябчик засмеялся.

– И тяжелая же у тебя рука, Тумба.

– Да, по два куля шутя ворочаю.

– Дай ему еще раз. Вот так.

Удар был еще сильнее. Тумба точно похвастаться хотел силой.

– Посмотреть хотел, – простонал Сенька.

– А-а… Посмотреть! Ну, посмотри, посмотри.

И еще два таких же удара.

– Братцы, а Федька-то где? – воскликнул Пузан. – Удрал!

– Лови его, держи, – закричало несколько голосов, и все бросились в кусты.

– Ах, бестия, надо было его скрутить. Жаль, собаки нет, не найдешь, пожалуй, в кустах.

– Найдем.

Несколько человек пустилось врассыпную. Антошка с каким-то отвращением смотрел на корчившегося, посиневшего Сеньку, который начал слабо стонать.

– Кончали бы с ним, – обратился он к Тумбе.

– Чего кончать? Еще не решили. Надо того поймать. Оба ведь должны ответ держать. А ты раскис? Эх, горе-громило!

– Посмотри, он умирает уж, кажется!

– Не умрет… Нашего брата не так легко убить… Сенька!

Ответа нет…

– Сенька, – повторил Тумба и щелкнул в воздухе ремнем.

– А… – отозвался Сенька и открыл глаза.

– Видишь? Небось не сдохнет.

Антошка отвернулся.

– Сенька, ты меня любишь? – спросил смеясь Тумба.

Тот ничего не ответил.

Тумба ударил его носком сапога в нос и повторил вопрос. Из носа связанного брызнула кровь. Он зашевелился.

– Любишь меня, я спрашиваю.

Сенька приподнял голову и с ненавистью посмотрел на своего палача.

– Будь проклят, – произнес он.

– Что?! Ах ты, песий сын!..

И Тумба ударил его несколько раз кнутом с плеча.

– Говори, любишь?

– Нет!..

– Вот же тебе, вот тебе, – продолжал Тумба, нанося удары.

– Люблю… – простонал Сенька.

– Ну, то-то…

– Антошка, ты прошел бы по кустам, посмотрел беглеца, – сказал Тумба, – а я присмотрю за этим…

И он толкнул связанного ногою. Между тем кровотечение у Сеньки усиливалось, и он захлебывался в собственной крови.

Тумба стал расхаживать по поляне. Все ушли на поиски. Настенька вышла кипятить воду и готовить чай. Годовалый Тумбачонок ползал около избушки. Солнце было уже высоко.

– А Федька-то сбежал, – задумчиво произнес Тумба.

– Смотри, – закричала Настенька, – Сенька веревки рвет.

Тумба подбежал к связанному, который освободил уже руки и рвал веревки на ногах.

– Ты что делаешь, – закричал Тумба. Сенька в изнеможении упал головой на землю.

– Ишь, песий сын, чего захотел!.. Какие веревищи разорвал.

Тумба придавил ему грудь коленом и стал перевязывать.

– Теперь не раскрутишь, – прибавил он и засунул ему под лопатки, под мышками, толстый кол. Сенька не шевелился. Тумба дал ему несколько ударов ремнем и, посвистывая, пошел опять по поляне. Никто еще не возвращался.

Прошло больше часу. Вскипел котел. Настенька заварила чай и налила две кружки. Моросил дождь, и густой туман опустился на поляну.

– Сегодня в ночь у нас два хороших дела, – задумчиво говорил Тумба. – Если удастся, я тебя снабжу необходимым и отправлю в деревню. Здесь становится плохо. День ото дня будет хуже… Довольно… Пожили.

– А ты?

– Мне нельзя отсюда выбираться. Еще годик-другой поживу, а там… видно будет. Эх, жисть наша! Иной раз вспоминаешь былое, когда…

– Тумба, не нашли, – произнесли Рябчик с Вьюном, вернувшиеся из кустов.

– Ушел, ракалия, ну, его счастье! А другие где?

– Надо звать.

Тумба встал и несколько раз протяжно свистнул. Послышались ответные свистки.

Через несколько минут все собрались и уселись вокруг котла.

– Опохмелитесь, братцы, по стаканчику? – предложил Тумба.

Настенька принесла бутылку и стаканы. Все выпили, закусили и принялись за чай.

– Так что же, братцы, с Сенькой делать?

– Постегай его еще хорошенько да пошли к черту?

– Не стоит связываться. Ну его?

– А по-моему, вздернуть!

Тумба стал считать голоса. Из девяти только три высказались за казнь.

– Ну, судьба ему, значит, пожить.

– На, Рябчик, ремень, пойди, поласкай приятеля, – сострил Тумба, передавая кнут, – я устал уже.

– А мы посмотрим, да хорошенько!..

Рябчик засучил рукава и подошел к Сеньке. Он наклонился, посмотрел, потрогал.

– Братцы, да никак он помер! – воскликнул он. Все встали и подошли к лежавшему. Тумба разрезал веревки, пощупал руки. Труп начал уже холодеть.

– Кончился… Скоро…

Все сняли картузы и перекрестились.

– Ну, вечная память! Судьба! Мы решили отпустить…

– Что же, хоронить надо?

– Так нельзя оставить. Поверх земли не бросают.

Трое перенесли труп Сеньки в лес. Настенька вызвалась обмыть. Пошли за лесок копать могилу.

Часа через два тело Сеньки-косого понесли к месту вечного упокоения.

 

23

Убийство камердинера

Петербург был встревожен новым страшным злодеянием. Вышедшие 18 сентября газеты были переполнены описанием подробностей неслыханного, дерзкого убийства с целью грабежа. На одной из людных улиц столицы, в квартире находящегося за границей графа Самбери найден убитым его камердинер, причем разграблены все ящики и шкафы. В роскошной квартире графа не было никого, кроме старого верного слуги Антона Шпата, прослужившего более двадцати лет камердинером. Кроме Антона при квартире находился еще метрдотель Игнатий Левинсон, но его два дня не было дома. Убийцы, по-видимому, были впущены в квартиру самим покойным, потому что все двери и наружные запоры оказались в целости. Антона видели в 6 часов вечера, а в 10 часов убийство было обнаружено дворником, заметившим, что дверь квартиры графа на черной лестнице не заперта изнутри. Он вошел в кухню, прошел в кабинет и здесь на пороге увидел окровавленный труп камердинера.

Немедленно были приглашены полиция, врач, судебные власти. При осмотре трупа на шее найдена глубокая, безусловно смертельная рана. Одна рана и ничего больше – никаких признаков борьбы или насилия! Определить сумму или размеры грабежа было невозможно за отсутствием владельца квартиры, но, по отзыву банкира, хранившего суммы графа Самбери, покойный Антон только что получил 30 тысяч для производства разных платежей и расходов. Эти деньги, бывшие частью в банковских билетах, исчезли бесследно, вместе с бриллиантами и драгоценностями, хранившимися в ящиках письменного стола.

Рассказывая об этом зверском убийстве, газеты прибавляли, что метрдотель Игнатий Левинсон разыскивается судебным следователем и вся полиция поставлена на ноги.

На самом деле разыскивать Левинсона вовсе не приходилось. Он явился сам на другой день утром и был поражен происшедшим. Его алиби не подлежало никакому сомнению. Каждый час своей отлучки, где был и что делал, он доказал рядом свидетельских показаний; при обыске у него не нашли даже тени или намека на причастность к убийству. Но самым важным аргументом в пользу его невиновности являлась обстановка совершения преступления. Смертельный удар камердинеру, взломы замков – все указывало на опытные руки старых громил и душегубов. Только настоящий заправский разбойник может так верно рассчитать удар и так сильно, безошибочно его нанести. Одни громилы умеют так искусно выковыривать замки, почти не повреждая самых ящиков комодов или столов. Наконец, положение трупа, отсутствие каких-либо следов, удобное время и прочее. Дознание было поручено опытнейшему следователю, который сейчас же решил, что Игнатий тут ни при чем, а убийц надо искать среди громил Горячего поля или Вяземской лавры. Но как искать? Опросили всех жильцов дома. Никто не видел вечером подозрительных личностей. Только младший дворник заметил какого-то оборванца, выходившего из ворот.

– Оборванца? – воскликнул следователь. – Вот, вот! Так и есть! Этот оборванец был или убийца, или его сообщник. Не видал ты, как он выглядел? – допытывался следователь.

– Я мельком его только видел. Молодой парень, высокий.

– Не было ли на нем крови? Не бежал ли он?

– Не заметил. Он шел спокойно, не торопясь.

– Ты не разглядел! Наверное, кровь была. Но что это за человек?

Передопросили всех кухарок, прислугу, служащих, жильцов.

– Какого-то оборванца и я видела на дворе, – произнесла прачка Мария, – только в окно не разглядела.

– Высокий? Молодой?

– Да, высокий, кажется, молодой.

– Теперь не может быть сомнения! Убийца-оборванец скрывается где-нибудь в трущобах.

Графу Самбери дали телеграмму, и он приехал в Петербург через несколько дней. При подробном осмотре всех взломов оказалось, что, кроме 30 тысяч, только что полученных убитым камердинером, исчезло до ста футляров с драгоценными вещами на сумму около 25 тысяч. Граф не мог дать никаких нитей к раскрытию убийства.

– Не было ли у камердинера каких-нибудь знакомых, приятелей? Не пил ли он?

– Право, не знаю что сказать.

– Не подозреваете ли вы кого-нибудь из своей бывшей прислуги? Не увольняли ли вы кого-нибудь перед отъездом?

– И того не могу вам сказать. Эти сведения вы можете получить у моих служащих.

– Все служащие опрошены, сведения собраны, но результатов никаких. Может быть, лично вы сделаете какое-нибудь предположение или указание?

– Решительно никакого. По моему мнению, если бы подозревать кого-нибудь, то скорее всего Игнатия. Это человек беспутного поведения, нехороший, и я сказал ему, что по возвращении из-за границы я его уволю.

– О! Нет! Личность вашего Игнатия была заподозрена прежде всего, он был даже арестован. Но теперь установлено положительно, что убийство и грабеж совершены посторонними лицами, какими-нибудь рецидивистами-громилами.

– А вы не допускаете, что Игнатий мог быть с ними в стачке, помочь им?

– Невозможно. Мы проследили шаг за шагом всю жизнь вашего Игнатия, где он бывал, что делал, с кем вел знакомства. Он не мог сталкиваться с бродягами, потому что вращался совсем в другом кругу. Он постоянный посетитель кафешантанов, ресторанов, театров. Его знакомые – все люди солидные. Мы установили, что гораздо раньше убийства он вел мотовской образ жизни и тратил не меньше 400–500 рублей в месяц. Не подлежит сомнению, что он обкрадывал, но это было до убийства. Последнее время он был дружен и часто посещал трех лиц: содержателя «Нанкина» Сероглазова, главного приказчика магазина Канарейкина, Семена Соколова, и содержателя «Красного кабачка» Куликова. У последнего он пробыл весь день 17 сентября, когда совершено убийство, и они вместе были в ресторанах, ездили за заставу к Куликову и вечером в «Варьете». Все это установлено рядом свидетелей, так что не может быть никакого сомнения!

– В таком случае я ничего не могу сказать! Игнатия я уже уволил.

– Как угодно. Нам он не нужен даже в качестве свидетеля.

По распоряжению следователя, два чиновника набросали, со слов графа, приблизительные виды пропавших драгоценностей; эти рисунки были литографированы и разосланы во все ювелирные магазины, ломбарды и лавки, торгующие золотом, с обязательством непременно задержать и представить в полицию человека, который принес бы подобные вещи продавать или закладывать. Обыкновенные громилы торопятся сбывать добытые преступлением ценности, и если бы кто-нибудь явился с похищенным футляром, то напасть на след убийц было бы не трудно. Мало того. За всеми грязными трактирами и вертепами был установлен строгий надзор, и каждая личность, сколько-нибудь подозрительная, немедленно задерживалась и опрашивалась. И, несмотря на все эти меры, убийство камердинера оставалось загадочным и нераскрытым.

Прошло около недели – ничего нового не было открыто. Граф Самбери уехал назад, за границу, кончать курс лечения на водах. Убитого Антона Шпата похоронили с большою торжественностью, как верного и честного слугу, ставшего жертвой своей службы… Его ведь убили только как камердинера, которого нельзя было подкупить и склонить на кражу. Он мешал злодеям и за это погиб, хотя лично против него никто ничего не имел. Граф выдал на его похороны тысячу рублей и обещал вознаградить родственников покойного, если они найдутся.

Кровавое дело 17 сентября начинало уже забываться, сменившись другими злобами дня, как вдруг в газетах появилось лаконичное извещение:

«По слухам, полиции удалось напасть на след убийц камердинера. Задержан неизвестный человек, пытавшийся сбыть одну из похищенных убийцами драгоценностей. К обнаружению личности задержанного приняты меры».

Сообщенные слухи оказались отчасти достоверными… Действительно, к одному из ювелиров явился прилично одетый господин с заказом приготовить свадебный подарок невесте. Господин просил сделать массивный гарнитур, то есть серьги, брошь и браслет с крупными бриллиантами.

– Камни я прошу вас вынуть вот из этого браслета.

И он вынул из кармана футляр с браслетом, в котором горели чудные солитеры.

Ювелир пристально посмотрел на вещь, взглянул на господина, потом достал из ящика литографированный рисунок и сличил.

– Посмотрите, – произнес он, – не может быть сомнения, что это тот браслет.

– Какой тот! – воскликнул господин и страшно побледнел; его руки задрожали, так что он выронил футляр.

– Этот снимок с браслета графа Самбери, похищенного при убийстве его камердинера 17 сентября. Вы верно читали в газетах?

– Что вы болтаете вздор! Это мой фамильный браслет. Я… – И господин назвал громкую фамилию.

– Простите, но я имею строжайшее приказание задержать всякого, кто явится с вещами, похожими на эти снимки.

– Вы, кажется, хотите разогнать всех своих заказчиков?! Это мне нравится!! Даже браслеты, а тем более бриллианты бывают похожи! Значит, вы всех будете задерживать?!

– Но такое сходство!

– Я не вижу полного сходства, хотя похожее есть. Извольте. Я доставлю вам удовольствие. Потрудитесь взять мой браслет, ваш рисунок и поедемте вместе к следователю.

– Ах, очень вам благодарен, очень, очень, – засуетился ювелир. – Простите, но ведь наше положение щекотливое. Строгое приказание… Нам это очень неприятно, но мы обязаны.

– Хорошо, хорошо, одевайтесь и едем, мне некогда, мы дорогою поговорим о подробностях работы. У меня будет для вас еще несколько заказов к свадьбе. Я женюсь на княжне. – И господин назвал старинную княжескую фамилию!

– Сейчас, сейчас, я только пальто и галоши одену.

– Одевайте… Вот мой кучер.

Господин небрежно повернулся, лениво открыл дверь.

– Готовы? – спросил он.

– Иду, иду, – послышался голос ювелира. Приказчик стоял почтительно.

– Вот и я! – выскочил из соседней комнаты ювелир. – А где же господин?

– Они только что вышли к кучеру, – ответил приказчик.

– А браслет где и чертеж?

– Они взяли с собой.

Ювелир бросился к двери и выскочил на улицу. Вдали виден был кузов пролетки и спина господина.

– Держи, держи, – заорал ювелир во все горло и помчался по мостовой. Он растерял калоши, распахнул пальто, бежал и орал.

Прохожие останавливались и с удивлением смотрели на него.

– Сумасшедший?

– Держи, держи, – кричал несчастный, начиная задыхаться.

– Кого держать, – догнал его городовой.

– Вон, вон, господин поехал.

– Где?

– Вон, вон.

– Да это едет какая-то дама.

– Нет, там, там впереди.

– Да, там никого нет. Постойте, скажите, в чем дело.

Впереди не было уже никакой пролетки с господином. Та пролетка давно скрылась из виду… Задыхающийся ювелир упал на руки городового. Только через четверть часа, придя в себя, он рассказал все, что произошло. Когда на другой день он повторил рассказ у следователя, тот не выдержал:

– Что вы за младенец?! Отчего вы не послали приказчика за полицией?! Вы не должны были ничего говорить неизвестному!

– И чертеж увез!

– Расскажите его приметы.

– Солидный господин лет сорока, с окладистой русой бородой. Богато одет.

– И только?

– Больше я ничего не разглядел.

– Приведите своего приказчика. Может быть, он лучше рассмотрел.

– Ах я, телятина, – повторил ювелир, – не мог приказчику сказать подать мне пальто и калоши; да в голову не пришло!

 

24

«Прости»

Елена Никитишна ожила и к вечеру в тот же день чувствовала себя совершенно здоровой. Очевидно, физически она ничем не страдала, а вся ее болезнь была душевная, нравственная… Как только она вышла из-под гнета давившего ее кошмара, облегчила себя исповедью, избавилась от неизвестности и шантажа, у нее явилась сила, вернулась энергия, она повеселела, как бы помолодела. Такой оживленной, жизнерадостной, бойкой никто никогда ее не видал!.. Окружающие привыкли видеть ее постоянно сосредоточенной, серьезной, молчаливой, несколько сумрачной и никогда не улыбавшейся… А тут Елена Никитишна порхает по комнатам, напевая какой-то мотив, и весело болтает со всеми приходящими. Она ждала возвращения мужа от прокурора с радостным нетерпением, точно речь шла о получении какого-нибудь интересного подарка или приятной новости…

«Так вот где был ключ моего счастья, – думала Елена Никитишна, чувствуя такой прилив нежности, что, кажется, весь мир готова была бы расцеловать. – Какая земная кара может сравниться с теми пытками, которые пережила я за эти дни… А раньше? Совесть, правда, меня не беспокоила, молчала, но за то был ли хоть один момент такого нравственного, духовного подъема, как сейчас?! Был ли момент, когда я могла бы назвать себя счастливой?! Я не могла даже молиться; губы шепчут слова молитвы, а мысли витают где-то на земле и время от времени останавливаются на холмике под тремя березами».

Когда она покидала Саратов, Сериков, по ее настоянию, показал ей этот холмик и с тех пор она не могла его забыть; он врезался ей в память и, как сейчас, она видит его на краю высокого бора, одиноким, угрюмым, с рыхлою зазеленевшею землею и печально склонившимися над ним старыми березами… Неужели эта могила, без креста и венка, могила зверски убитого с ее согласия мужа?!

Скорее, скорее туда. Разрыть этот страшный холм и убедиться! Если действительно там найдутся кости ее мужа, она, в вечной каторге, не переставая, будет молиться об упокоении его души. Если же… О! Если бы все это оказалось неправдой, если б с совести ее сняли это ужасное обвинение?! Боже, боже!

Знакомый хозяйский звонок заставил ее вздрогнуть. Она бросилась в прихожую, сбила с ног горничную и сама открыла дверь.

– Говори, говори, рассказывай скорей, – схватила она за руку мужа. – Ну? Ну, что ты узнал, что тебе сказали?

– Ничего. Выслушал, записал и сказал – можете идти.

Илья Ильич был в самом удрученном настроении духа. Жизнь баловала его. Он почти не знал никаких печалей, невзгод и больших неприятностей или неудач. Сегодняшний же день был воистину роковым.

Он не мог еще разобраться в своих чувствах, потому что не привык вдумываться и давать себе отчет в происходящих событиях, но, тем не менее, сознавал, что Елена Никитишна перестала быть для него прежней любимой женой. Между ними выросла какая-то стена. Любит ли он ее теперь, как раньше любил? На этот вопрос Илья Ильич также не мог ответить, как и на вопрос о своем теперешнем состоянии; ему было ужасно тяжело, все окружающее его раздражало, он потерял даже аппетит, с которым никогда не расставался, но что, собственно, происходило с ним, что его так огорчило и расстраивало, он сам не знал, Прокурор так серьезно его слушал, так внимательно отнесся к самым деталям и подробно все записал, что теперь затушить дело ни в каком случае не удастся.

– Илья, – молила Елена Никитишна, – расскажи мне все подробно, что ты говорил с прокурором, что он сказал?

– Сначала прокурор не хотел меня принять, послал к секретарю, но когда я сказал, что речь идет об убийстве, он принял. Это, говорит, вам следует сообщить саратовскому прокурору. Я ответил, что если он не хочет принять заявление, то я вовсе не буду его делать. Тогда он стал записывать и все спрашивал, почему ты сама не пришла; я сказал, что лежишь больная, не можешь прийти. Рассказал про угрозы Куликова; он, когда кончил писать, велел секретарю сказать что-то по телефону нашему приставу. Вот и все.

– Не говорил он, что теперь уже поздно начинать следствие?

– Нет. Для раскрытия убийства не поздно хоть через двадцать лет. Смотри, я боюсь только, как бы тебя не арестовали!

– Боюсь?! Я только и жду теперь этого! Неужели ты думаешь, я могла бы теперь жить с тобой, как прежде?! Нет, Илья, между нами все кончено. Даже если бы суд оправдал меня, я не вернусь к тебе, а уйду в монастырь! Не забудь, что я все-таки виновна, даже если муж и не убит, если он, действительно, погиб на «Свифте»! Я согласилась сделаться соучастницей убийц, я воспользовалась плодами преступления, я обманывала мужа при жизни и перешагнула через его труп, чтобы получить полную свободу. Неужели все это не преступление, даже если бы самое убийство и не удалось или не осуществилось?! Может ли такая женщина быть честной женой, носить твое незапятнанное имя?!

Елена Никитишна смолкла. Молчал и Илья Ильич. Твердый, уверенный тон жены и неумолимая логика ее доводов подавляли его, и он не находил, что ответить. Но чем яснее он сознавал, что теряет свою жену, тем больше ему было ее жаль, тем тяжелее представлялась неизбежная и скорая разлука, по всей вероятности, навсегда. Он испытывал такое же ощущение, как у смертного одра любимой жены.

– Околоточный надзиратель хочет видеть барыню, – вбежала с растерянным видом горничная.

– Позови его сюда, – сказал Илья Ильич, переглянувшись с женой.

Полицейский вошел.

– Извините, Илья Ильич, я имею очень неприятное и щекотливое поручение.

– Арестовать меня и доставить судебному следователю? – быстро спросила Елена Никитишна, вставая.

– Да, именно.

– Скоро же! Я очень рада и готова. Мы сейчас отправимся?

– В предписании прокурора сказано «немедленно». Но все-таки можно и завтра, если…

– Что если?

– Если Илья Ильич даст мне слово, что…

– Что я не убегу?

Полицейский наклонил голову.

– О! Можете быть совершенно спокойны! Я сама просила мужа съездить к прокурору и жду не дождусь вызова. Пожалуй, я просила бы ехать сегодня.

– Сегодня следователь все равно допрашивать вас не будет и вам придется ночевать в доме предварительного заключения. Лучше поедемте завтра утром. В девять часов утра я буду здесь. До свиданья.

Он ушел. Коркин стал ходить из угла в угол по комнате. Елена Никитишна сидела, опустив голову.

– Свершилось, – произнесла она; – значит, меня завтра арестуют. Бог знает, долго ли придется мне сидеть. Только бы дело не затянулось! Скорее развязка, скорее знать все, что впереди!

– Это ужасно, ужасно, – шептал Коркин, теребя волосы и ускоряя шаги. Он не ходил, а бегал по комнате и поминутно повторял «ужасно».

– Илья, милый мой, не сердись на меня, – тихо начала Елена Никитишна, – я глубоко несчастна. Вспомни, я не хотела ведь выходить за тебя, но ты настаивал. Я не могла тогда открыть тебе все, потому что и сама не сознавала всего этого.

– Лена, дорогая, я вовсе не о себе волнуюсь. Неужели ты думаешь, мне легко видеть тебя в тюрьме?

– О! Не беспокойся обо мне; клянусь тебе, мне в тюрьме гораздо будет легче, чем теперь на свободе! Будущее тоже меня не страшит; детей у нас, к счастью, нет, жену ты найдешь в сто раз лучше меня, а обо мне не думай. Я грешила и должна нести заслуженное наказание. Ты неповинен в моих несчастиях, а я тебе причиняю неприятности. Плачу злом за твою любовь и нежность ко мне. Прости, прости!

Рыдающая Елена Никитишна упала на колени. Коркин бросился поднимать ее и начал успокаивать.

Вся ночь прошла без сна. Оба они не могли спать и не хотели расставаться последние часы.

Медленно тянулась тяжелая ночь. Но когда окно заволокло синеватым туманом, предвестником рассвета, обоим стало жутко. Час приближался, и никакие силы не могли его теперь отдалить или задержать. Можно было бы скрыться, бежать, но от разбуженной совести, от той пытки, которую перенесла за эти дни Елена Никитишна, бежать некуда. Илья Ильич перестал ходить по комнате, сел рядом с женой на диване, взял ее руки в свои, и они замерли в таком положении. Он смотрел ей прямо в лицо и любовался дорогими чертами, с которыми приходилось прощаться при таких трагических условиях и, судя по всему, прощаться навсегда. Елена Никитишна тоже не спускала глаз с мужа, и в ее влажных от слез глазах светилась мольба.

Ничто не нарушало ночной тишины, и только мерные удары маятника старинных стенных часов раздавались в комнате. Это было нежное, выразительное и глубоко трогательное «прости» без слов. Так прошло несколько часов, пока совсем рассвело. В столовой подали чай, и горничная вошла доложить, нарушив безмолвную прощальную беседу. Пробило восемь часов.

– Пойдем, Лена, последний раз налей мне чаю.

Утомленные нервы не выдержали, и Илья Ильич зарыдал, как ребенок. Зарыдала и Елена Никитишна. Они бросились друг другу в объятия, и в таком состоянии застал их ранний визит околоточного надзирателя.

– Пора, Илья, пора, – произнесла Елена Никитишна.

– Про… прощай!..

– Прощай, прощай, да пошлет тебе Господь… – рыдания не дали ей кончить фразы. – Прощай, дорогой мой. Прости! Постарайся скорее забыть меня! Не тоскуй.

И, наскоро отерев глаза платком, Елена Никитишна подошла к полицейскому:

– Я в вашем распоряжении, едем.

– Вам не запастись ли вещами, может быть, несколько дней пройдет, – предложил полицейский, – я подожду.

– Нет, нет, скорее, мне ничего не нужно. Едем. Прощай, Илья!

И, набросив бурнус, покрыв голову платком, она пошла.

Илья Ильич помог ей сесть в карету. Полицейский, вскочив. захлопнул дверцы. Карета тронулась. Елена Никитишна высунулась из окна и, увидев стоявшего еще на крыльце мужа, начала кивать ему головой. Илья Ильич не видел этих кивков. Карета давно уже скрылась, а он все еще стоял. Вдруг он пустился бежать, замахал руками и закричал:

– Погоди, погоди, держи!..

Несчастный потерял рассудок.

 

25

У следователя

Иван Степанович Куликов, как зверь, метался у себя в кабинете. Он сжал кулаки, стиснул зубы и вытаращил глаза, так что если б кто-нибудь увидел его в эту минуту, то невольно испугался бы и поспешил убежать. Он воистину наводил своим видом панический страх даже на далеко не трусливых! С него смело можно было рисовать картину какого-нибудь разбойника с большой дороги.

Куликов приходил в бешенство от постоянных неудач за последние дни! Ему не везло решительно во всем! Он заметил, что у невесты его нашлись какие-то «заступники» и, чего доброго, свадьба может, пожалуй, расстроиться. Скандал в его «Красном кабачке» продолжал осложняться, и надежды на благоприятный исход почти не было. Коркина не только не явилась к нему на свидание, но и вчера он получил повестку от судебного следователя, приглашающего его свидетелем по обвинению Коркиной в мужеубийстве. Этого только недоставало! Вместо выгодной доходной статьи и интересной интрижки его впутали в уголовщину!

И, в бессильной злобе, он метался по квартире. Больше всего его приводило в бешенство, что подле него нет живого существа, на котором он мог бы сорвать свою злобу, выместить все свои неудачи. Ему нужно было в эту минуту крови, чужих страданий, стонов, слез, отчаяния. Это послужило бы для него утехой, он отвел бы душу. А между тем, около него ни одного безответного существа, и он один только рвет на себе волосы.

Куликов вышел из внутренней двери в свой опустевший «Красный кабачок». Там только сторож, оставленный из числа слуг, возился в углу.

– Ты что делаешь, – набросился на него хозяин, – почему не подметено, не убрано?!

– Еще девятый час только, я начал…

– Молчать, дармоед, мошенник, все вы грабители, мазурики!

Сильная пощечина свалила сторожа с ног. Куликов только этого и ждал. Он прижал несчастного к стене и стал топтать ногами. Это успокоило несколько его нервы, и он зашагал спокойно по буфетной.

– Все в грязи, запущено, не убрано! Подлецы лодырничают, а хозяин страдай, терпи убытки, разоряйся! – причитывал он, посматривая на избитого, который с трудом поднимался, придерживаясь за поясницу.

Служащие у Куликова привыкли получать побои как от хозяина, так и от обоих его буфетчиков, поэтому сторож не протестовал и молча перенес побои. Он знал, что всякое возражение или оправдание усилило бы только хозяйский гнев, и побои были бы еще сильнее. А теперь хозяин удовлетворился и даже мягче посматривал на него: может быть целковый даст за покорность. Но Куликов не дал целкового. Ему было мало реванша. Продолжать избиение неповинного сторожа он не стал, а другого никого нет.

Походив по заведению, он вернулся опять в квартиру. Следователь приглашал его к 12 часам утра, а теперь нет еще девяти. Он надел пальто, шляпу, взял трость и вышел на улицу. Сумрачное, дождливое утро, холодный ветер, грязь – все усиливало только мрачное его настроение. Извозчика не было, он пешком пошел к заставе, чтобы сесть на конку.

Что это?

Он увидел у самой заставы толпу народа и в толпе Илью Ильича Коркина, без шляпы, с развевающимися волосами и блуждающими глазами. Его крепко держали за руки и насильно тащили домой, а он отбивался и все кричал: «Держи, держи, не пущу, назад».

– Что это такое? – спросил Куликов одного из толпы.

– Лавочник здешний рехнулся.

– Что же он?

– А бог его знает! Кто говорит – жену арестовали, а кто рассказывает, что она с другом от него бежала, а он сердечный, вишь, ловит ее! Неизвестно…

– Давно бежала?

– Только что карета уехала, он догонял. Да где догнать, коли ежели не в своем, значит, уме!

Куликов с наслаждением смотрел, как бился Коркин, как рвал на себе платье и отчаянно кричал одно и то же: «Держи, не пущу!» Да, эти страдания почище его! А ведь отчасти это дело его рук! Он заварил кашу! Но как все это произошло?

Он вернулся почти бегом назад, опередил толпу и быстро пошел к дому Коркиных. Ему хотелось расспросить прислугу, пока не привели еще хозяина. У самого дома он увидел главного приказчика Ильи Ильича.

– Что это стряслось у вас? – обратился к нему Куликов, указывая на приближающуюся толпу.

– Понять не можем! Все было по-хорошему, недавно хозяйка захворала, священника приглашала, вчера поправилась было, мы все рады так были, любят уж больно все ее, а сегодня вдруг околоточный с каретой пожаловал и увез хозяйку-то! Илья Ильич провожал, ничего, целовались, плакали, расставаясь, он сам и в карету подсадил! Только что карета тронулась, а он заорал благим матом «держи» и побежал сзади. А какое «держи», когда околоточный везет, кто же задержать может?

– Удивительно! А куда повезли ее?

– Кучер сказывал, в окружный суд, к следователю, а по какому делу – никто не знает! Шептались хозяева всю ночь, спать не ложились, а какое дело – неизвестно.

Толпа подошла совсем близко. Куликов не сомневался теперь, что жена все рассказала мужу, и потому решил не попадаться на глаза помешанному. У сумасшедших бывают иногда проблески сознания, и тогда они очень опасны для своих личных врагов. С помешанного взять нечего, хоть бы убил на месте!

Куликов скрылся в двери лавки Коркина и оттуда наблюдал. Вид несчастного, особенно, когда ему скрутили на спине руки и, подгоняя вперед, толкали в спину, был воистину ужасный. Даже Куликова эта картина почти удовлетворяла.

«Теперь, если сообщить об этом Елене Никитишне, то совсем можно насытиться», – мелькнуло в голове Ивана Степановича.

Он посмотрел на часы и, осторожно выйдя из лавки, пробрался сквозь толпу на дорогу; пошел опять к заставе.

– Дело разыгралось, – думал он, – жаль только, что ему примазаться не удалось! Состояньице у них кругленькое, а все теперь прахом пойдет! Ей каторги не миновать, ему ничего не нужно в больнице, детей нет. Куда же все это? Как бы это пристроиться, хоть опекуном, что ли! Эх, дура, дура! Не могла ко мне прийти, мы гораздо дешевле бы все устроили! Вот только вопрос, что она наговорила? Не запутала ли меня?

Куликов подошел к заставе, нанял извозчика и поехал к следователю. Дорогой он не переставал придумывать способы покушения на капиталы Коркиных.

– Вот уж совсем безобидно! Выморочные деньги! А говорят, до 200 тысяч деньжищ. Эврика! Предъявить разве вексельков Ильюши тысяч на 70–80. Все знали, что мы приятели, часто пьянствовали, а если какой спор возникнет, можно с опекуном поделиться! Не дурно, черт возьми, придумано!

Он так увлекся своими мечтами, что не заметил, как доехал до здания окружного суда на Литейном. Народ подходил и подъезжал со всех сторон. Петербуржцы, видимо, любят сутяжничество. Семь гражданских и пять уголовных отделений едва успевают справиться со всеми жалобами, исками и просьбами. Куликову эти отделения хорошо знакомы. Он привычною походкою прямо направился в первый подъезд, сбросил пальто у швейцаров и поднялся в самый верх. Еще было рано. В низкой, с мансардными окнами и стеклянной крышей, зале была масса народа. Каменные, не оклеенные обоями стены, плиточный пол превращали залу в какую-то казарму.

У входа в коридор с камерами пятнадцати следователей два рослых стража принимали повестки и выкликали фамилии приглашенных. Вход в коридор, а тем паче в камеры, без вызова, строжайше воспрещен.

Куликов подал свою повестку, как доказательство явки в назначенный срок, и стал прохаживаться по залу, в ожидании вызова. Большинство посетителей были простолюдины, рабочие, приказчики. Это все свидетели и потерпевшие от разных краж, взломов, мошенничества и т. п.

Куликов чувствовал себя неловко в этом обществе и, как на избавителей, все посматривал на стражей. Наконец раздалось желанное:

– Иван Куликов!

Он поспешил откликнуться и мелкой рысцой пустился к коридору.

– Вторая дверь налево, – сказал сторож. Куликов тихонько приоткрыл дверь и на цыпочках вошел.

В камере не было никого, кроме следователя, пожилого, тучного господина с побритым подбородком и седыми баками. Куликов, войдя, остановился у дверей и ждал приглашения. Следователь дописывал бумагу и не заметил вошедшего. Густые брови закрывали совсем его глаза. Только скрип пера слышался в камере. Он кончил и вскинул брови на дверь.

– Вы Куликов?

– Так точно, – ответил Иван Степанович, низко кланяясь.

– Временный купец второй гильдии?

– Совершенно верно-с.

– Откуда родом?

Куликов замялся, кашлянул и не твердо ответил:

– Из Орла, местный мещанин, ваше превосходительство…

– Потрудитесь рассказать все, что вам известно по делу об убийстве Коркиной своего первого мужа…

– Как вы изволите говорить?

Следователь повторил вопрос и предложил свидетелю подойти ближе к столу.

– Извините, но я ровно ничего не знаю по такому делу.

– Ничего! Как ничего?

И опять он вскинул свои щетинистые брови, уставившись на свидетеля. Куликову было жутко от этого взгляда. Он не умел конфузиться, но перед этим проницательным взглядом чувствовал себя очень неловко и неприятно.

– Мне решительно ничего неизвестно, – повторил Куликов.

– Вы с Коркиной знакомы?

– Очень мало. Один раз только видел.

– Вы писали ей записку?

– Ей? Никогда. Я писал ее мужу, с которым хорошо знаком; давал ему деньги под векселя. Тут был срок векселю, он просил подождать, и я написал: «Жду только до завтра».

– Вы не намекали Елене Коркиной на убийство ее первого мужа?

– А разве она во второй раз замужем!

– Позвольте, господин Куликов, я вызвал вас не для того, чтобы играть в жмурки! Если вы хорошо знакомы с Коркиным, давали деньги под векселя, вы не могли не знать, что он женат на вдове, тем более, что Коркина имела свой дом там же за заставой, где и вы торгуете! Я советовал бы вам отвечать серьезно.

– Простите, ваше превосходительство, мне и в голову не приходило отвечать не серьезно! Но смею уверить вас, что я вовсе не интересовался женой Коркина, никогда о ней с мужем не говорил и, так как торгую за заставой всего несколько месяцев, то не мог знать, имела ли Коркина какой-нибудь дом.

– Вы в Саратове бывали?

– Никогда в жизни.

– Значит, и Серикова не знали?

– Не имею понятия.

– Странно. Почему же Коркина показала, что вы прямо дали ей понять, что все знаете, и назвали все фамилии.

– Относительно чего-с?

– Убийства ее мужа.

– Я могу высказать одно только предположение: Коркина сегодня отправили в дом умалишенных. Не следует ли отправить туда же и его жену?

Следователь уставил глаза на Куликова.

– Коркин, вы говорите, сошел с ума.

– Так точно. Когда в первый и последний раз я видел его жену, мне казалось, что ей давно там место. Повторяю, ваше превосходительство, что я не имею ни малейшего понятия о деле, по которому вызван.

– Коркина сейчас была у меня тут, и я ее допрашивал. Она категорически и очень правдоподобно рассказала о вашей беседе в гостиной.

– Но повторяю, ваше превосходительство, что я один-единственный раз видел госпожу Коркину!

– Так что же из этого?

– Как же я мог с первого раза прямо бухнуть свои намеки! Разве это возможно? Человека пригласили в гости, он только что представился хозяйке и сейчас же за горло?! Простите, но это неправдоподобно для человека, не состоящего кандидатом на Удельную или одиннадцатую версту!

Следователь задумался.

– Вот что! Я сделаю вам с Коркиной очную ставку. Согласны?

– С полным удовольствием, если это нужно для дела.

Следователь позвонил.

– Верните арестантку Коркину, – приказал он рассыльному.

– Слушаюсь…

– Садитесь… Я запишу пока ваши показания.

Куликов опустился на кончик стула. По лицу его пробежала язвительная улыбка и сейчас же исчезла. Два солдата ввели Елену Никитишну.

 

26

Надежды исчезают

– Девять дней! Только девять дней – и я пойду с ним под венец, – шептала Ганя, быстро шагая к Николаю Гавриловичу.

– Появился? – встретил девушку Степанов. – Верно еще что-нибудь придумал!.. Вы на себя не похожи, успокойтесь! Сядьте.

– В воскресенье моя свадьба, – проговорила Ганя глухо и беспомощно опустила руки.

– В воскресенье?! Зачем вы согласились?!

– Ах, Николай Гаврилович, я не могла не согласиться?! Вы забываете, что я связана словом, клятвой, и я вся в его руках!

– Из Орла до сих пор нет ответа! Что ж?! Я поеду сам туда! До Москвы сутки, а там другие… К воскресенью я вернусь…

– Благодарю вас, добрый Николай Гаврилович, но я думаю, не стоит! Ничего вы там не узнаете! Видно, судьба моя! Против воли Божией ничего не поделаешь!

– А мне почему-то сдается, что я там найду разоблачения и спасу вас! Поеду! Надо только будет отпроситься у вашего папеньки… Скажу – сестра при смерти, письмо получил, необходимо съездить…

– Не верится мне, Николай Гаврилович, а впрочем, вы лучше знаете! Благодарности моей вам не надо, но вы сами понимаете, как я признательна вам.

– Господи! И послал же Господь слепоту на Тимофея Тимофеевича! Губит дочь родную и не видит.

– Вы знаете Павлова, Дмитрия Ильича, начетчика филипповцев?

– Знаю, а что?

– Был он у нас, обедал; тоже увидел мое горе… Обещал помочь… Вот, если бы вы повидались с ним!

– Что вы? Неужели с первого раза увидел?

– Да. А отец вот не видит. Любит меня, бережет и… и в пропасть толкает! Куликов мне делается с каждым разом все ужаснее и страшнее. Я дрожу, когда встречаю его. Я поеду сейчас к Павлову. Хотите вместе ехать? Он редкой доброты и порядочности человек.

– Поедемте. Скажите папеньке: к портнихе, мол, нужно.

Через несколько минут Ганя с Николаем Гавриловичем ехали на извозчике в Ямскую.

Павлов занимал две крошечные комнатки при самой молельне и вел вполне иноческий образ жизни. Все украшения его скромной обители состояли из старинных больших образов с теплившимися лампадами. Стол, несколько стульев и кровать составляли всю меблировку. На столе между древними рукописями и книгами лежал портрет отца Иоанна. Павлов был ревностный раскольник, отрицавший священство, но этот портрет чтимого Россией пастыря совершил переворот в его религиозном мировоззрении и сломил раскольническое упорство. Все вековые споры и препирательства о сложении креста, буквы «и» в имени Спасителя и т. п. показались ему какими-то жалкими, ничтожными перед великой истиной: «Ни в мыслях, ни в делах не делай ближним зла!»

В этой истине вся суть религии, а между тем сколько страшного зла и раздора поселили на Руси старообрядцы ради праздных и пустых препирательств! Под гнетом этих мыслей Павлов объявил своим одноверцам, что он решил бросить раскол, отрясти прах свой от всех прежних «толков» и сжечь в печи все послания лжеучителей. Напрасно попечители и старцы молельни уговаривали его одуматься, опомниться, он твердил одно:

– Ни в мыслях, ни в делах не желай ближним зла!

И дальше он не шел. К ужасу своему, попечители увидели у Павлова бутылку вина, колбасу и «опоганенную» посуду. Теперь уж и они не удерживали его, поспешив написать в Москву, чтобы им скорее выслали нового начетника.

Степанов и Ганя застали Павлова за перепиской какого-то письма. Он очень удивился нежданным гостям и несколько даже сконфузился.

– Прошу вас садиться, очень рад. А я, знаете, Агафья Тимофеевна, все думаю о вас. Я, возвращаясь от вас, зашел справиться о Куликова. Это тот самый, про которого я говорил. Кабак его опечатан.

– Да вы только что ушли, как он пришел и сам рассказал об этом.

– Я говорил с нашими стариками. Никто Куликова не знает, но все того мнения, что как жених он для вас не пара. Репутация у него нехорошая. Неужели Тимофей Тимофеевич не собрал о нем никаких справок?

– Он обошел папеньку, мы просто понять не можем как.

– Жаль, что я не видал его. Интересно посмотреть бы.

– Я собирал, – заметил Степанов, – разные справки, но ничего не узнал. Решил завтра ехать в Орел, на его родину, и там разузнать.

– Вы? Но разве вам можно оставить завод?

– Очень затруднительно, но делать нечего! Мне сдается, что я там узнаю его прошлое и тогда с фактами в руках разоблачу его перед Тимофеем Тимофеевичем.

Павлов задумался.

– Действительно, это самое надежное средство. А когда свадьба?

– В воскресенье.

– Так скоро?! Но нельзя ли отложить?!

– Невозможно!

– Гм! Знаете что? Оставайтесь вы, я поеду. Мне нужно быть в Москва, и я проеду заодно в Орел. Только, к сожалению, слишком мало времени! Постарайтесь как-нибудь затянуть приготовления, ну, хоть на неделю! Упритесь – и все тут! Вы, Агафья Тимофеевна, главное не теряйте бодрости и надежды! Мужайтесь! Еще не все потеряно.

– Ах, если бы я могла надеяться, но вы видите – надежды почти никакой!

– Вот я съезжу в Орел, может быть, найду что-нибудь, а Николай Гаврилович здесь будет хлопотать. Надо повидаться с соседями Куликова, некоторыми виноторговцами, может, и узнаем кое-что.

Ганя отрицательно покачала головой:

– Ничего не выйдет. Папенька не послушает никого. Я предчувствую.

– Повторяю вам, не отчаивайтесь прежде времени! Надо стараться помочь как-нибудь, а не опускать рук. Я поеду завтра с первым поездом и в случае экстренного чего-нибудь пришлю Николаю Гавриловичу телеграмму.

– От души благодарю вас, – произнесла Ганя, вставая.

– Я приду проводить вас на вокзал, и мы посоветуемся еще.

– Хорошо. До свидания.

Они вышли. На дворе стемнело, опустился густой туман, моросил мелкий дождь. Ямская была пустынна и мрачна, мрачно было и на душе Гани. Ей казалось неловким, что человек в первый раз ее видит и едет ради нее за тысячу верст. С какой стати? Зачем? Что может он там узнать?! Скажут: Куликов безнравственный, злой человек, никто его не любит. Так что ж? Разве это поможет помешать свадьбе? Только отец и жених еще больше озлобятся за тайные справки.

– О чем вы задумались? – спросил Степанов, когда извозчик въехал в лужу и лошадь остановилась.

– Мне очень не хочется, Николай Гаврилович, чтобы Павлов ехал в Орел. Право, это повредит мне только – и ничего больше. И за что такое беспокойство? Он ведь для меня совсем чужой человек.

– О беспокойстве нечего говорить, когда речь идет о целой будущности. Филипповцы многим обязаны Тимофею Тимофеевичу, и Павлов не сочтет это даже за одолжение. Только успеет ли он? Не было бы это поздно.

Они опять замолчали и так доехали до дому. Ганя выразительно пожала руку Николаю Гавриловичу, благодаря его за хлопоты, и побежала к себе. Тимофей Тимофеевич был на заводе. Когда ему сказали, что дочь приехала, он пошел с ней повидаться.

– Ну, как твои приготовления к свадьбе? Пойдем к тетке Анне, она только что перед тобой приехала; я передал ей все заведование хозяйством, потому что тебе уже не до того теперь. Но скажи, Ганя, что-то мне кажется, ты будто невесела? Или опять тебе перестал жених нравиться?

– Нет, ничего…

– Да здорова ли ты, Ганя?

– Здорова, папенька.

– Ну, пойдем к тетке.

Старушка Анна приходилась двоюродной сестрой Петухову и после вдовства поселилась в доме своей младшей дочери, бывшей замужем за довольно состоятельным купцом. По просьбе Петухова, она прибыла погостить и помочь во время свадьбы. Старушка была строгая и серьезная, не любившая никаких новшеств и считавшая, что Россия погибает от уничтожения крепостного права. Надо заметить, что ни она, ни вся ее родня никогда помещичьими крепостными не были. Ганя редко виделась с нею, но каждый раз старушка находила что-нибудь поворчать, побранить и пожурить «молодую девку». Неудивительно, что и Ганя не питала к ней никаких нежных чувств. Петухов выбрал ее посаженой матерью для Гани и теперь возложил на нее все заботы и хлопоты по устройству как свадьбы, так и свадебного пиршества. Тетке Анне Куликов понравился, и она одобрила выбор брата.

В ту минуту, когда Ганя шла с отцом к своей нареченной матери, успевшей забрать уже в свои руки весь дом, она почувствовала, что последние надежды, которые были еще на спасение, должны окончательно иссякнуть. Старуха, так же как и отец, находила, что лучшего жениха, чем Куликов, и не сыскать, а ее голос теперь бесспорно будет иметь вес и значение. Тетка Анна разбирала белье и разыскивала прачку. Когда вошли Петухов с дочерью, она сухо поздоровалась с племянницей.

– Это ни на что не похоже, моя милая, совсем дом распустила. Белье грязное свалено в кучу и гниет, серебро разбросано, посуда перержавела, люди ничего не делают, везде грязь, мусор. Как же ты своим домом жить станешь?

Ганя молчала. Старуха не знает, что сама девушка расшаталась и расстроилась за это время гораздо больше, чем хозяйство, и впереди ей предстоит участь во много раз хуже всех этих ложек, кастрюль, салфеток. Довольно было бы заглянуть только в душу невесты, чтобы понять, какое все это запущенное хозяйство – ничтожество в сравнении с ее нравственными пытками и смертельным страхом перед будущим. Но тетка Анна, напротив, приписывала запущение хозяйства чрезмерному увлечению невесты своим приданым и сладкими грезами предстоящего замужества.

– Невеста, а все же надо и об отцовском добре иметь попечение. Нельзя махнуть на все рукой, – продолжала старуха. – Что ж ты, моя милая, молчишь, или я напраслину плету на тебя? Придираюсь?!

– Она последнее время на заводе стала заниматься, бухгалтерию нашу изучала, – вставил Петухов, – вот в хозяйстве и запущение. Я говорил, что два дела нельзя делать и бабье дело у плиты да в комнатах. Как ни умна моя дочка, а все за чужое дело взялась – свое только попортила и пользы никакой не принесла.

– Польза?! Не польза, а ущерба больше. Шутка ли, сколько добра перепортили да стравили!

– Слушай, Ганя, да учись, пригодится в будущем, – заметил старик и ушел.

– Ну, покажи, что же ты себе к венцу приготовила? – спросила тетка.

– Ничего, – ответила девушка.

– Ни-че-го?! Как это, матушка моя, ничего?! Да ты никак с ума спятила?! В воскресенье свадьба, а она ни-че-го! Так в чем же ты венчаться будешь? Где платья, белье, уборы?!

Ганя продолжала молчать, отвернув голову в сторону.

– Это, наконец, из рук вон! Что ж ты, милая, смеешься, что ли, над своим отцом и женихом?! Да ты, может быть, за нос только водишь жениха? Ты верно и не думаешь выходить замуж?

Робкая и покорная перед отцом, Ганя едва сдерживалась, чтобы не наговорить тетке дерзостей. Наконец она не выдержала.

– Шучу или не шучу – не ваше дело, и вы не суйтесь, куда вас не спрашивают!

Она повернулась и вышла. Старушка стояла, разинув рот от удивления, и минуты через две только очнулась.

– Ах, ты, дерзкая девчонка! Ах, ты, сморчок этакий! Да как ты смеешь?! Да у тебя…

Она пошла в кабинет к брату.

– Как тебе, братец, это нравится, дочка-то твоя любезная?! У ней к свадьбе и конь не валялся, ни одной тряпки не приготовлено; я ей выговаривать стала, а она мне «не ваше, говорит, дело, не суйтесь»! Каково?! Не суйтесь!!

– Как не готово? Ведь в воскресенье свадьба?

– Ну да! А она и ухом не ведет. Что она дурачится, что ли, с вами?!

Тимофей Тимофеевич призадумался.

– Оставь ее, сестра, я сам поговорю с ней; она, кажется, не совсем здорова, а ты распоряжайся всем, заказывай все, что надо, устраивай.

– Как она смеет мне, старухе, сказать «не суйся»? Дрянная девчонка!

– Я заставлю ее извиниться. Это она сгоряча, ей, кажется, нездоровится, только она скрывает.

Долго еще не могла успокоиться старушка и никак не хотела примириться с «сованием».

– Я шестьдесят шесть лет прожила, и мне никто не смел такого слова сказать! На-ка дождалась!

Ганя ушла в свою комнату и заперлась. Она понимала, что испортила хуже себе положение, вооружив старуху, но не раскаивалась. Она считала все равно надежды потерянными и близка была к отчаянию.

– Что же мне делать? Что?

«Умереть», мелькнуло у нее в голове. Умирают же другие, когда тяжело жить. Разве сделаться женой Куликова лучше, чем умереть?!

 

27

Облава

Прежде чем труп Сеньки-косого опустить в импровизированную могилу, карманы его платья были осмотрены, и в одном из них нашли около 3000 рублей кредитками, частью выигранные в прошлую ночь у товарищей, частью собственные. Тумба предложил разделить эти деньги поровну между всеми участвующими в погребении.

– В самом деле, не в землю же деньги зарывать, тем более что часть денег покойный с нас же выиграл и забастовал играть.

– Да, конечно, это не грабеж. Все равно наследников на эти деньги найтись не может.

Тумба передал деньги Настеньке, и погребение продолжалось. Вьюн сказал нечто вроде надгробного слова.

– Мы не хотели тебя убивать, а судьба решила иначе! Что делать?! Ты успокоился на веки, а наше будущее еще сокрыто от нас! Может быть, наш последний час еще горше будет!

– Помянуть покойничка, братцы, следует, – предложил Тумба. – Благодаря ему, мы все теперь с деньгами и прогромы наши можем отложить. Настенька, тащи еще бутыль да готовь закуски.

– А Федька-то так и убежал, – произнес Рябчик.

– Ну, Федька-то не опасен: ему только бы унести самому ноги! Вот кабы Сенька ушел – жди какой-нибудь беды… Это зверь был, а не человек.

– Не тем будь помянут, покойничек!

– Ну, брат, его помянуть больше и нечем! Все мы хороши, а Сенька много выше! Мы придушим, когда нужда заставит, а он душил просто для удовольствия! Себя тешил! Это второй Макарка-душегуб был! Помните Макарку? Где-то он теперь? Тоже, может быть, принял этакую смерть.

И Тумба показал пальцем по направлению свежей могилы.

– Да. Макарка много выше Сеньки был! Тот десятка два перерезал в одной Вяземской лавре и резал без ошибки, как быкобоец!

– Куда он тогда исчез, когда в полторацком флигеле Алёнку зарезал и всю семью купца Смирнова?

– Исчез, как в воду канул.

– Да, наша судьба такая! А Гусь? Помните: на глазах как в воду канул.

– Ну выпьем, братцы, за упокой души товарища. Плохой был товарищ, а все же свой и жаль Сеньку.

Все выпили, отерли рукавами губы и потянулись к закуске.

– По первой не закусывают – произнес Тумба, наполняя стаканы.

Опять выпили.

– Теперь давайте делить наследство. Сколько нас – тринадцать человек. У-у! Плохая, братцы, примета: кому-нибудь несдобровать. Держите ухо востро! Антошка, ты чего не пьешь? – обратился Тумба к Антону Смолину, который поставил свой стакан.

– Не могу, спасибо, я много не пью.

– Барышня он у нас. Шел бы ты лучше на службу служить! Не годишься ты в громилы.

– Дайте вот дотерпеть до срока высылки, тогда получу паспорт и пойду служить. Я ведь не судился и не сидел ни разу!

– Агнец настоящий. Что тут говорить: чужими руками жар загребаешь!

– Нет. Я ни в чем не отказываю вам: что приказываете – все исполняю; сам не работаю, потому что не умею, а что поручают – в точности делаю. Я благодарю за ваш хлеб-соль и не хочу дармоедом быть!

– Это верно, – подтвердил Тумба, – он, братцы, много честнее и добросовестнее нас! Что правда, то правда!

Настенька принесла кучу депозиток Сеньки.

– Делите. Тут 2836 рублей, – сказала она.

– Я предлагаю, братцы, так разделить. Нас тринадцать человек; по двести рублей составит 2600 рублей, а остальную мелочь отдать Настеньке на платье… Согласны?

– Браво, браво! – закричали все.

Настенька улыбнулась и погрозила Тумбе пальцем.

– А сам не можешь мне платье сшить? На общественный хочешь счет отыграться!

Все засмеялись. Тумба вскочил, обнял Настеньку.

– И мои двести возьми! Ты думаешь я тебя обижу? Вот тебе на дорогу и хватит! Завтра бери Тумбачонка и отправляйся с Богом. Я тебя выведу к подъезду, в Лигово, а оттуда садись на Ригу и поминай тебя как звали! В столице тебе страшно теперь показываться. За нами в оба следят.

– Ну, господа, – встал Рябчик, когда дележ был окончен, – пора хозяевам и покой дать. Они ведь не спали еще, да и нам отдохнуть пора! По норам! Спасибо, Тумба.

– Спасибо, спасибо! – подхватили все хором. Скоро полянка опустела. Громилы разбрелись попарно.

Они чувствовали себя прекрасно. Сыты, пьяны и по 200 целковых у каждого в кармане! Только один Антон Смолин был угрюм, печален и пошел в одиночестве. Смерть Сеньки, похороны, дележ его денег – это все коробило его и удручало. Он достал свои бумажки. Четыре двадцатипятирублевки и десять красненьких. Некоторые были в крови. Брр!.. Какие нехорошие деньги…

«Что же, – думал Смолин, – теперь я могу уехать в деревню. С деньгами я там могу хорошо устроиться. Бог с ней, со столицей! Деньги я не украл, чужой души не загубил, совесть спокойна, чего же мне здесь, на Горячем поле, болтаться?»

И он ухватился за мысль, как можно скорее уехать на родину. Одна только опасность: как добраться до Николаевского вокзала? Не забрали бы в обход, а то опять по этапу отправят. Да костюм подновить хорошо бы. «Ну, как-нибудь выберусь!»

Смолин пробирался по тропе к заставе. Бессонная ночь давала себя чувствовать. Он шел нетвердо, глаза слипались. Почти машинально, в полудреме подвигался он все вперед по знакомым кочкам и проталинам. Осень уже начинала портить дорожки Горячего поля, но проход пока для местных был еще довольно удобный и нетрудный. Позже, в начале октября, до наступления мороза, или весной, когда начинает таять, все пути делаются абсолютно непроходимы, и отдельные громилы, запасшись водкой и провиантом, по две недели сидят отрезанными от города. Антон Смолин подвигался к заставе, а дремота все усиливалась, его клонило ко сну. Он хотел побороть сон, рассчитывая как можно скорее выбраться вон из столицы и после на свободе выспаться вволю. Он припоминал деревню, когда его привезли туда арестантом, как все бегали от него, показывали пальцами; только молоденькая дочка соседа – Груша – глядела на него с состраданием, участливо и тихонько сунула краюху хлеба. А теперь он приедет сам, с деньгами; надо будет купить гостинцев Груше… Куплю ей шелковый платок на голову. А славная эта Груша, высокая, статная, красивая. Эх, если бы взять себе назад надел, обзавестись хозяйством да жениться на Груше. А двести рублей – хорошие деньги: все можно справить. Смолин прилег отдохнуть на кочке, под кустиком. Сладкие грезы о хозяйстве с Грушей усыпили его, и он захрапел богатырски. Вот уж он и в деревне, женатый. Груша в повойнике возится у дома. Она его баба, а он ее мужик. У них всего вволю, дом – полная чаша, Груша скоро подарит ему наследника. Хорошо им, ах, как хорошо! Вдруг соседняя гора в поле начала двигаться, идет на их деревню, надвинулась, рассыпалась, погребла все… Он стал кричать, проснулся и увидел около себя двух дворников с бляхами на груди и кнутами в руках. Господин в котелке кричал:

– Бери его, гони, смотри не выпустите, гони к нашим!

Смолин протер глаза и обомлел. Он попал в полицейский обход… Очевидно, он слишком близко подошел к заставе и уснул в черте облавы… Обход захватил его, и теперь попытки бежать были напрасны, потому что площадь вся окружена дворниками и переодетыми городовыми. Куда ни сунься – наткнешься на кнут, да и конвоиры-дворники зевка не дадут; при малейшей попытке вытянут кнутом так, что к земле присядешь!.. Смолина взяло отчаяние… В господине в котелке он узнал чиновника сыскной полиции, того самого, который высылал его из столицы… Чиновник руководил обходом. Цепью расставленные стражники медленно сходились, постепенно суживая оцепленный круг. Почти из каждого куста выгоняли ночлежника или бродяжку, оборванного, общипанного, заспанного. Как зайцы в западне, они пробовали метаться во все стороны, но, встречая везде кнут, быстро покорялись, безропотно повиновались приказаниям, группируясь в толпу таких же бродяжек, как и они. Толпа росла. Смолин стал присматриваться и увидел Федьку-домушника, попавшегося раньше его. Они переглянулись, и Федька стал незаметно приближаться к нему. Между тем цепь обозначилась во всех концах, и отовсюду гнали мужчин и женщин. Все это были в огромном большинстве пропившиеся рабочие; настоящих громил никого, кроме двух случайно попавшихся Федьки и Смолина. И они никогда не попались бы, если бы Федька не бежал от преследования товарищей-судей, а Смолин не замечтался о Груше и не уснул, перешагнув черту облавы. Впрочем, Смолин и не был вовсе громилой, он только был самовольно вернувшимся в столицу и, кроме того, не имеющим определенных занятий и местожительства, что, в свою очередь, составляет преступление как «праздношатайство» и «бродяжничество».

– Антошка, ты как угодил? – прошептал Федька, приблизившись совсем к товарищу.

– Уснул здесь у ковша. Не спавши, не заметил, как границу перешел.

– А я нарочно ушел на поляну; надо же греху быть, чтобы сегодня как раз обход! Слушай, давай удирать как-нибудь.

– Невозможно! Смотри, сколько переодетых.

– Если бежать, так сейчас, а то выйдем на поляну, тогда не уйти.

– Куда же бежать? Ты хочешь на мне опыт сделать. По моей спине кнут – тебе не больно. Беги вперед.

– Как хочешь. А что Сенька?

– Помер.

– Быть не может? Ну, вот это счастье! Замучил он нас всех! Того и гляди перо запустит! Неужели сам помер?

– Его решили отпустить, постегав, а смотрят, померши. Похоронили… А ты как улизнул?

– Пошел хворост набирать, выбрал момент да за куст и бежать, бежал так, что не передохнул. Уж тут, на опушке, повалился: дышать невмоготу. И хорошо, что ушел, а то быть бы мне с Сенькой в могиле. А подпалили мы Тумбу на совесть! Минутку бы еще не проснись – и не вышел бы ни за что. Хи-хи-хи!..

Цепь обхода сошлась. В середине толпы образовалось человек четыреста. Начальник обхода, господин в котелке, стал сортировать толпу.

– У кого паспорт есть? Подходи по очереди.

Кто с паспортом, получал толчок в спину и вылетал за цепь. Некоторые рабочие в передниках, замазанные краской, с инструментами; они пришли на поле завтракать, потому что в свой угол идти далеко, а в трактир дорого, и угодили в облаву. Их тоже вытолкнули из цепи. Образовалась из толпы группа около сотни человек. Все без паспортов, без работы, квартиры и гроша денег. Большинство было довольно аресту и не просилось вовсе на свободу.

– По крайней мере в тепле посидим и сыты будем. Теперь не лето красное, а пятачков на ночлег не напасешься.

Смолин с Федькой не подходили вовсе к сыщику. Они понимали, что обмануть опытного чиновника им не удастся.

Всех собранных погнали в Нарвскую часть для опроса, обыска и сортировки. Некоторых прямо надо отправить в распоряжение судебных властей, других в пересыльную тюрьму, а третьих для обыска и опроса в управление сыскной полиции и антропометрическое бюро. Арестантов гнали по Забалканскому проспекту.

– Пропали мы, – шептал Федька, – теперь не улизнешь.

– А-у! И там не уйти было, только спина чесалась бы теперь!

– Разве махануть под ворота и залечь на помойной яме?

– Махани!

Они шли серединой проспекта. Все встречавшиеся экипажи давали им дорогу. Только вагоны конок приходилось обходить.

Смолин обернулся, взглянул на империал только что прошедшей конки и не поверил глазам: на империале сидел и кивал ему головой Федька-домушник.

– Что за притча? Сейчас рядом шли, и когда он успел?

А успел. Забранных не считали и не проверяли еще, так что исчезновение Федьки никем, кроме Смолина, не. было замечено.

«Молодец!» – подумал Смолин и с сокрушением посмотрел вслед удалявшемуся вагону.

Их пригнали во двор Нарвской части и здесь партиями по пять-десять человек стали водить в управление для опроса.

Антон Смолин был в числе последних. Голодный, измученный душой и телом, усталый после всех передряг и волнений, он стоял как приговоренный. Но пожалеть его было некому.

Смолин очнулся, когда его толкнули сзади.

– Ну, марш на лестницу!

 

28

Допрос

Околоточный надзиратель доставил Коркину в дом предварительного заключения и сдал на руки смотрителю.

– Это обвиняемая в мужеубийстве, переведите ее немедленно в секретный номер, – приказал смотритель солдатам.

Околоточный надзиратель смотрел удивленно:

– Обвиняется в мужеубийстве, когда я только что говорил с ее мужем?! Удивительно!

Коркину, под конвоем двух солдат, повели по коридорам. Она шла бодро и довольно спокойно. Коридоры узкие, полутемные, с маленькими круглыми окошечками по сторонам. Эти окошечки напомнили Елене Никитишне каюты волжских пароходов, напомнили ее поездки с Онуфрием Смулевым, когда он был еще женихом. Она замедлила шаги и внимательно всматривалась в окошечки, откуда виднелись бледные лица арестованных. Она вздрогнула. Ей еще не случалось видеть людей, сидящих, как птицы в клетках, отделенных от всего мира и лишенных всякой свободы. Она слышала рассказы о тюремных затворниках, но никогда не вдумывалась в их положение и не находила его таким ужасным, как теперь. Неужели и она обречена на такую жизнь? Может быть год, два или навсегда?! Навсегда!! Она вскрикнула, схватилась за голову, но сейчас же поборола припадок и пришла в себя, продолжая путь. Только щемящая головная боль давала себя чувствовать. Она замедлила шаги, нетвердо передвигая ноги. Солдатик, шедший впереди, остановился в глубине коридора и позвонил. Явился сторож с бляхой на груди.

– В секретный.

– Убийца?

– Да…

Сторож брякнул связкой огромных ключей и вложил один из ключей в замочную скважину последней двери. Два раза щелкнул замок, дверь отворилась.

– Идите, – сказали Елене Никитишне.

Она переступила порог, дверь захлопнулась, и опять замок два раза щелкнул.

– Где я? Что это?!

Елена Никитишна усиленно терла виски. Она присматривалась. Маленький столик, табурет и опущенная железная кровать. Окно с толстой, частой решеткой выходило во двор. Коркина скорее упала, чем опустилась, на табурет и замерла: на нее нашел столбняк. Она не слышала, как дверь камеры открылась, не видела появившихся жандармов и не понимала их приглашения.

– Пожалуйте к следователю.

Только когда жандармы подошли к ней и, взяв ее под руки, насильно повели, она пришла в себя и с испугом стала озираться:

– Что это? Что со мной? Что вы хотите?!

– Вас требуют к следователю для допроса.

– Ах! К следователю! Иду, иду! Да, да…

И она бодро пошла, так что жандармы выпустили ее из рук.

Другими коридорами долго шли они, пока ввели ее наконец в камеру судебного следователя по особо важным делам.

Следователь с любопытством стал рассматривать доставленную арестантку.

Бледная, слабая, с осунувшимся лицом, Елена Никитишна возбуждала к себе искреннее сострадание, и следователь своим опытным глазом сразу определил ее душевные страдания.

– Садитесь, – предложил он. Коркина молча повиновалась.

– Не угодно ли вам рассказать все, что вы знаете о загадочном исчезновении вашего первого мужа, Онуфрия Смулева.

Тихо, с расстановкою, с большим усилием и с опущенной головой, Коркина в десятый раз за последние дни повторила свою исповедь. На этот раз она рассказала, шаг за шагом, всю свою жизнь со Смулевым и участие, которое принимал в их жизни Сериков. Когда Коркина кончила, следователь, помолчав, произнес:

– Я предлагал вашему мужу сделать это заявление саратовскому прокурору, но он отказался. К сожалению, вам придется теперь совершить этапом путешествие в Саратов. Мы не можем производить здесь следствие и не можем освободить вас из-под стражи после вашего признания.

– Я согласна на все, все, лишь бы дело…

– Но выдержите ли вы это путешествие по пересыльным тюрьмам, с бродягами, каторжниками? Вы так слабы.

Елена Никитишна молчала.

– Я вызываю, – продолжал следователь, – сегодня Куликова в качестве свидетеля. Угодно вам присутствовать при допросе?

– Ах, нет, нет, я не хочу его видеть… Я боюсь его.

– Не имеете ли вы еще что-нибудь сообщить мне?

– Ничего… Одна только просьба – делайте со мной, что хотите, только скорее, скорее. Я чувствую, что силы меня покидают и боюсь умереть раньше примирения с совестью, с церковью и людьми. Ради бога…

– Но, госпожа Коркина, я повторяю, что вы неизбежно должны отправиться этапом в Саратов. Посмотрим, что скажет Куликов. Во всяком случае, я напрасно задерживать вас не стану. Не угодно ли вам вернуться в вашу камеру.

Следователь позвонил. Жандармы вошли и стали по сторонам важной преступницы.

– Пойдемте, – произнес один из них.

Коркина близка была к потере сознания, но крепилась сверх сил. Как автомат, она встала и, не поклонившись следователю, пошла за жандармом. Голова ее была в чаду, и тупая боль щемила виски. Куликов, муж, Сериков, покойный Смулев, околоточный, следователь – все это мелькало в голове, проносилось вихрем, путалось и превращалось в какой-то сумбур. Мысли являлись и уносились без всякого участия ее воли и сознания, как бывает во сне, когда мозг работает механически.

– Вот ваша камера, – раздалось над ее ухом.

– Да, да…

Та самая камера, тот же табурет. Она опустилась на него. Все время она не снимала ни шляпки, ни бурнуса. Второй день еще ничего не ела. Физическая слабость дошла до того, что голова с трудом держалась на плечах. Хотелось бы прилечь, но кровать опущена.

– Боже, боже! – шептала Елена Никитишна и тихо стонала.

– Пожалуйте к следователю, – появились на пороге знакомые жандармы.

– Не могу, – прошептала арестантка.

– Пожалуйте, приказано доставить.

– Ве-ди-те…

Жандармы переглянулись, взяли ее под руки и повели.

Навстречу им попался рассыльный из следовательского коридора.

– Тащите скорей, – грубо закричал он, – ждут там.

Жандармы ускорили шаги, и через минуту арестантку впустили в кабинет следователя.

Елена Никитишна широко раскрыла глаза и вскрикнула, увидев в кабинете Куликова и встретив его пронизывающий, жестокий насмешливый взгляд. Следователь соскочил с места и поддержал ее, усаживая в кресло. Через минуту она немного успокоилась и с мольбой посмотрела на следователя.

– Я просила вас… Я не могу… Вы видите.

– Необходимо, госпожа Коркина, сделать очную ставку. Вот господин Куликов утверждает, что он никогда ничего вам не говорил, не имеет ни малейшего понятия о вашем первом муже, никогда не бывал в Саратове и ничего не слышал о вашем первом муже, даже не подозревал, что вы второй раз замужем. При таком положении дела остается одно ваше заявление, но может быть, вам угодно его изменить. Может быть, вся эта история есть результат вашего болезненного состояния.

Елена Никитишна вскочила и, стиснув зубы, приблизилась к Куликову. Минуту они молча смотрели друг на друга уничтожающими взорами.

– Вы не требовали моего визита? А ваша записка?! А ваше поведение в моей гостиной?! А ваши намеки на гибель Смулева вовсе не на «Свифте»?!

Куликов сидел с улыбкой на губах. Так смотрят взрослые на шалости детей. Когда Елена Никитишна кончила и с дрожью во всем теле стояла перед Куликовым, он не выдержал и засмеялся.

Следователь резко ему заметил:

– Прошу вас вести себя прилично! Здесь не место для смеха, и я не вижу ничего смешного.

Куликов пожал плечами и ничего не отвечал.

– Это все, что я могу сказать госпоже Коркиной – только улыбнуться!

– Значит, вы настаиваете на том, что…

– Так ты, подлец, отпираешься! – закричала Елена Никитишна.

– Госпожа Коркина, не употребляйте таких слов! Показание господина Куликова прямо в ваших интересах, и вы напрасно волнуетесь! Если бы теперь вы также отказались от вашего показания, то дело, вероятно, было бы прекращено прокурором.

– Никогда! А холм под тремя березами на берегу Волги?!

– Сударыня, поймите, что никакие судебные власти не в состоянии перерыть все холмы на берегах Волги! У нас нет решительно никаких данных предполагать насильственную смерть Онуфрия Смулева. Напротив, мы запросили по телефону комитет Добровольного флота и получили ответ, что имя Смулева действительно значится в списке погибших на «Свифте». Каких же еще искать доказательств? Подумайте, сударыня, о вашем заявлении. Дело сегодня же можно прекратить.

– Никогда! Никогда! Этот негодяй, – указала она на Куликова, – знает все, но если он не хочет говорить, я сама буду говорить. Я покажу вам холм под березами, я найду Макарку-душегуба, я разоблачу этого человека (она указала пальцем на Куликова), и мы узнаем, какую роль он играл в смерти моего мужа! Тут нет сомнения: он знает все, а знать он не может случайно. Не он ли и есть Макарка?! Ха-ха-ха! Макарка! Макарка!

– Успокойтесь, сударыня, ведь никто не мешает вам разрывать холмы на Волге, и если ваше предположение оправдается, тогда вы и заявите властям; тогда у вас будут несомненные данные!

– Несомненные данные у меня и теперь есть! Все, что я вам сказала, подтверждаю и готова подтвердить клятвой! Я не беру ни одного слова назад, но добавляю, что имею полное основание считать господина Куликова сообщником Серикова. Если он не Макарка-душегуб, то…

– Господин следователь, я полагаю, вы меня пригласили не для того, чтобы выслушивать дерзости, – произнес Куликов, вставая.

Следователь пожал плечами.

– Здесь есть что-то загадочное. Я не понимаю, с какой стати госпожа Коркина сочинила бы на вас небылицу? Верно вы что-нибудь все-таки сказали!

– Меня удивляет, что представитель судебной власти рассуждает не о фактах, а гадает.

– Я приглашаю вас, – оборвал его следователь, – не вдаваться в критику моих действий! Не забывайте, что вы приглашены мною, как свидетель!..

– Не могу ли я считать мои обязанности, как свидетеля, оконченными.

– Позвольте!

– Итак, госпожа Коркина, вы не берете назад своего заявления?

– Ни за что!

– Вы подтверждаете, что господин Куликов угрожал вам и требовал вас к себе, даже запиской?

– Да, я жалею, что эту записку я уничтожила.

– Но господин Куликов говорит, что он писал вашему мужу о каких-то векселях.

– Он лжет так же, как и во всем остальном!

– Мы вызовем вашего супруга и, если он…

– Вы не можете вызвать господина Коркина, – произнес Куликов.

– Почему?

– Потому что его отвезли сегодня в дом умалишенных, куда пора посадить и его супругу…

– Что?! Илью отвезли в дом умалишенных? – вскричала Елена Никитишна. – Это ложь!

– Я сам видел, как его связанного повезли…

Елена Никитишна рванулась к двери, где жандармы преградили ей путь. Она упала без чувств.

 

29

«Машкин кабак»

С закрытием черной половины трактира Куликова все заставные бродяги с Горячего поля перебрались в питейный дом на Обводном канале, известный под названием «Машкин кабак». Прозвище свое кабак получил от некоей Марии Ивановой, молодой, высокой, когда-то красивой девушки, успевшей к 25 годам совершенно спиться и дойти до подзаборной жизни. Эта Мария Иванова, или «Машка» прославилась своим беззаботно веселым характером и чудесным голосом. Ее песни хватали за душу и заставляли всех бродяжек заслушиваться. Случалось нередко, что песни Машки так увлекали ее слушателей, что они, умиляясь, готовы были носить ее на руках, идти за ней хоть на край света, только бы еще послушать «Среди долины ровные» или «Не тужи, молодец…».

Машка безвыходно находилась в кабаке, отлучаясь только на откос Обводного канала или на поляну Горячего поля. Паспорт у нее был всегда исправный, полиции она не боялась, худого ничего не делала и жила, как птица вольная. Эту жизнь она не променяла бы ни на какую другую, хотя лет семь-восемь тому назад каталась в ландо и жила в бельэтаже.

– А что, Машка, пошла бы ты опять в хоромы? – спрашивали ее бывало.

– Ни за какие коврижки! Никуда не пошла бы.

У Машки родной брат – кронштадтский богатый купец, и не раз он предлагал ей бросить бродяжничество и жить у него в доме, но Машка отвечала:

– Хоть озолоти – не пойду!

Все, начиная с целовальника кабака и кончая последним пропойцем, уважали и любили Машку, поили ее водкой, угощали, смотря по сезону, луком с хлебом или картошкой и по большим праздникам поили чаем. Большего она и не просила, но главное – все-таки водка. Без водки она не могла ни петь, ни смеяться, ни болтать!

С переселением в кабак всех куликовских посетителей популярность Машки еще больше возросла. Рябчик и Вьюн были без ума от ее песни, которую она сама сложила, в память Гуся; когда она пела ее, то невольно вызывала у всех слезы: это было грубое подражание песне «Пара гнедых», но исполняла Машка с таким чувством, что заражала и увлекала слушателей.

– Эх, вы громилы! Я – девка – больше почтила память бедного Гуся! Неужели вы не могли до сих пор ничего сделать в пользу своего атамана! Не знаете даже, жив ли он. Хоть разгромили бы квартиру этого разбойника Куликова! Он и дома-то почти не бывает! Пусть бы чувствовал, что громилы отомстили за своего атамана!

– Погоди, Федьку-домушника забрали в обходе, он узнает там про Гуся. Верно Куликов выдал его полиции, и бедняжку отправили куда-нибудь на Мурман!

– Ничего вы от Федьки не узнаете! Не таковский! Он уж наверняка удрал! А вот наш один попался – Антошка.

– Ну, этот мямля! Да его мало знают, он ничего не узнает.

– Все вы, я вижу, мямли, – вмешивалась Машка, – привыкли маленьких обижать! Небось Куликова-то трусите!

– Чего там трусить! Просто лбом стену прошибать не хотим!

– А хотите, я пойду его разыскивать?! Пойду и к Куликову, и в полицию, везде пойду. Только не знаю вот, как звать-то его по-настоящему.

– Ха-ха-ха! А ты думаешь, кто-нибудь из нас знает? Поди-ка он сам забыл! Сто раз паспорта менял, а еще больше без паспорта жил – и все Гусь да Гусь.

– А меня как звать? – спросил Тумба.

– Шут тебя знает!

– То-то! Ты и не суйся! Пой, пока поется, да пей! Давай по косушечке выпьем, а ты нам спой «Очи черные».

– Угощай, у меня денег не водится!..

– Машка, иди за меня замуж, – произнес Рябчик.

– Шутишь! Не дорос!!

Весь кабак залился смехом. Машка залпом выпила стаканчик, закусила черным сухарем, отерла губы рукавом и запела. Всё стихло… Никто не шевелился и, когда она кончила, раздались дружные крики «браво!».

– Нет, не поется сегодня что-то… Пойдемте, ребята, на Громовское кладбище… Погода еще сносная. Скоро негде и погулять будет! Эх, прошло лето красное!

Машка была в одной ситцевой юбке и кофточке, давно потерявших свой первоначальный вид; на шее была завязана шерстяная косынка. Земляной цвет лица и всклокоченные волосы гармонировали с туалетом. На ногах опорки на босу ногу.

– Пойдем, – согласилось несколько бродяг.

Они толпой вышли из кабака и пошли мимо скотопригонного двора, через поляну, к забору кладбища.

– Машка, – заговорил опять Рябчик, – хочешь со мной жить, я тебя одену, найму угол, буду в гости ходить…

– Пошел ты, себя сначала одень, сам часто не евши сидишь!.. Не видала я почище тебя, что ли, коли захотела бы!

– Смотри, Машка, ты не много со мной разговаривай! Помнишь Алёнку Макаркину?

– Какую Алёнку?

– А что Макарка-душегуб заколол в полторацком флигеле?

– Ах ты, сопляк этакой! Пугать меня вздумал? Я не из трусливых, не беспокойся!

– Слушай, Машка, ведь ты от такой жизни околеешь! Посмотри, на кого ты стала похожа!..

– А тебе что за дело до меня? Ты на себя глядел бы!

Переругиваясь, они отстали от товарищей и шли по дороге к кладбищу вдвоем. Совсем уже смеркалось, но погода не портилась… Вечер для сентября был хороший, довольно теплый…

– Машка, в последний раз я тебя спрашиваю, согласна? – остановил ее Рябчик.

– Нет!

– Нет?

– Сказала нет, и убирайся.

Рябчик схватил ее за горло, повалил на землю и стал наносить удары.

– Убью, если не хочешь!

Машка начала кричать и звать на помощь.

Несколько минут Рябчик безостановочно бил свою жертву. В это время от Новодевичьего монастыря показался какой-то человек, бежавший по направлению раздававшихся криков.

– Что ты делаешь, разбойник! – кричал неизвестный.

Рябчик остановился, выпустил из рук свою жертву и быстро выхватил из кармана кинжал. Как только неизвестный приблизился, он всадил ему кинжал в живот по самую рукоятку. Машка была уже далеко. Неизвестный слабо застонал и повалился в канаву, а Рябчик вынул кинжал, бережно вытер его о траву, спрятал обратно в карман и, посвистывая, пошел к кладбищу.

На счастье раненого, крики Машки услыхал монастырский дворник, который шел тоже на выручку. Он хотел уже вернуться обратно, как услышал из канавы слабые стоны. Дворник немедленно вытащил истекавшего уже кровью человека и, взвалив себе на плечи, потащил его к Забалканскому проспекту. Извозчиков здесь нет. Что делать? Кондуктор вагона конно-железной дороги отказался принять раненого, который испачкает всю обивку вагона. Пришлось дальше тащить на плечах; навстречу попался порожний ломовик, согласившийся довезти умирающего до больницы. Но больницы близко нет. Потащились в Обуховскую. Раненый дорогой умер.

– Теперь торопиться некуда, – заметил дворник и перекрестился. – Вместо больницы сдадим его в Нарвскую часть.

– И то…

Мертвое тело внесли в покойницкую. Врач освидетельствовал труп и констатировал страшную рану с выпадением сальника.

– Его все равно спасти было невозможно. Разбойник бил наповал!

По телефону был приглашен судебный следователь, в присутствии которого произвели осмотр платья. Покойный был средних лет человек, по-видимому интеллигентный, очень прилично одетый; в боковом кармане сюртука нашли бумажник с несколькими кредитными билетами и записками. Ни паспорта, ни визитных карточек не оказалось, так что определить личность было невозможно; записки состояли из каких-то пометок цен, счетов и итогов; судя поэтому, можно было догадаться, что покойный принадлежал к торговому или купеческому сословию.

Дворник, доставивший убитого, рассказал, как было дело. Господин этот шел от заставы по монастырским мосткам и, услышав крики женщины, побежал на помощь. Дворник пошел за ним следом и не застал на месте уже никого, кроме стонавшего раненого.

Преступление представлялось загадочным и осложнялось еще тем, что личность убитого довольно трудно было выяснить.

Пока составляли протокол, в часть пришла Машка.

– Я пришла рассказать о происшествии у Громовского кладбища. Там убили человека.

– А! Это та женщина, которая кричала.

– Да, меня бил Рябчик, чуть не задушил, проклятый, а человека какого-то кинжалом зарезал.

– Рябчик – это с Горячего поля?

– Он самый… Настоящий Макарка-душегуб. Если бы благодетель мой не прибежал, этот окаянный убил бы меня.

– Благодетель твой в покойницкой лежит. Иди помолись.

– Царство ему небесное!

– Слушай, Машка, ты должна помочь нам поймать Рябчика.

– С полным удовольствием. Сделайте облаву на мой кабак на Обводном. Он не утерпит завтра прийти. Кстати, там захватите и других громил из куликовского трактира. Они теперь к нам переселились, но только грех один! Всегда мирно, покойно было.

– Мы облаву сделаем, только ты сигнал дай.

– Извольте. Я начну петь «Очи черные» – вы сразу и приходите.

– Смотри, Машка, не проведи нас, а то худо тебе будет.

– Пугать меня нечего, я ничего не боюсь, а проводить мне вас нечего. Я сама рада избавиться от этих знакомых.

Машку отпустили.

На следующий день притон-кабак Обводного канала с утра был оцеплен переодетыми полицейскими и сыщиками. Машка гуляла по набережной и ждала, заложив руки за спину, с папироской в зубах; она шагала, задумавшись, и соображала:

«Рано или поздно они приколят меня за это предательство; скажут – Машка подвела их; ведь если бы я не выдала их, полиция никогда не разыскала бы… Ни следов, ни улик никаких. Что ж, пусть душат; все равно вчера Рябчик прикончил бы. А теперь пусть и он попробует кандалы».

– Здравствуй, Машка, – окликнул ее чей-то голос. Она обернулась и увидала перед собой Вьюна.

– Здорово, не видал Рябчика?

– Видел; рассказывал он про вашу драку вчерашнюю.

– Хороша драка! Он одного зарезал, а меня чуть не задушил. Ладно! Попомнит он и меня.

– Они с Тумбой и Пузаном сзади идут. Никого наших не видала?

– Не видала и видеть не хочу!

– Ты на меня-то за что сердишься?

– Все вы заодно. Нарочно вчера вперед ушли. Не слыхали разве, как я кричала? Небось не пошли выручать! Свой душит – пусть хоть убьет! Погодите, голубчики, помянете вы Машку!

– Машка, полюби меня, будем жить вместе! Я тебя…

– Молчи! Не мели! Здесь не на Горячем поле!

– Ну, ладно, пойдем я тебя угощу, вон и наши идут!

– Это можно. Угости. В моем кабаке меня в обиду не дадут; я не боюсь.

– А споешь?

– Спою. «Очи черные»… Хочешь?

– Хочу. Спой…

В это время подошли Тумба, Пузан и Рябчик. Последний не поклонился Машке и отвернулся; он сердился. Тумба, ухмыляясь, протянул ей руку.

– Молодец, Машка, люблю за характер!

– Не рано ли смеетесь, молодчики?!

Тумба переглянулся с Рябчиком.

– Не посмеет, – прошептал тот, поняв безусловный вопрос.

– Смотри!

Все вошли в кабак. Впереди всех Машка.

– Машка, выпей мировую с Рябчиком, – предложил Тумба, когда они подошли к стойке.

– Не хочу!

– Полно, не ломайся! Он больше не будет тебя трогать.

– Не хочу не только мировую пить с ним, но и разговаривать не буду больше.

Целовальник налил всем по большому стакану. Из громил Горячего поля все главные представители были налицо. Когда водка была выпита, Машка отошла к окну, распахнула его и во весь голос запела «Очи черные». Голос ее дрожал, она фальшивила и, кажется, никогда еще не пела так плохо.

Вдруг произошло что-то необычайное. Во всех трех дверях показались люди. С первого взгляда было видно, что это за люди. С яростью и страхом все устремились на Машку.

– Вот он – Рябчик, – указала Машка вошедшим на стоявшего у стойки убийцу. – А это Тумба – атаман заставных бродяг. Это Вьюн, – продолжала она, – старый громила; а это Пузан с Мурмана недавно вернулся.

– Надо связать им руки! – приказал главный начальник облавы. – Они все вооружены, вероятно, и им нельзя дать свободу рук.

Толпа дворников и полицейских окружила громил и стала связывать им руки.

– Давно, голубчики, мы до вас добирались. Пора!

 

30

Ганя – невеста

В доме Петуховых приготовления к свадьбе были в полном разгаре. Портнихи, модистки, белошвейки работали с утра до ночи.

До свадьбы осталось пять дней, а приданое еще наполовину не готово. Тетка Анна с ног сбилась в хлопотах: надо выбрать церковь, условиться со священником и певчими, пригласить шаферов, дружек, посаженого отца, приготовить невесту к венцу, запасти все приданое, свадебные подарки, устроить пир на всю заставу, обставить квартиру – гнездышко для молодых.

– Нет, это с ума можно сойти! – стонала старуха. – Хорош и Тимофей Тимофеевич, выдает дочку и сам пальца о палец не ударит! Мог хоть меня же за месяц пригласить! А тут, на-ко поди, в пять дней все изволь оборудовать! Ох, грехи!

С появлением в доме старухи-тетки Ганя совершенно стушевалась и целыми днями просиживала в своей комнате. У нее окончательно опустились руки, пропала энергия, и она безучастно ко всему относилась; лишь когда рисовалась в мозгу перспектива супружеского сожительства с Куликовым, ее бросало в жар и холод, она вся дрожала, протягивала руки с мольбой в пространство и приходила в такой ужас, что невольно думала о самоубийстве. Его зверский взгляд, ядовитая улыбка на губах и грубый, сиповатый голос действовали на нервы девушки до такой степени, что она делалась больной, испуганной и близкой к потере рассудка. Даже к своему другу Николаю Гавриловичу Ганя перестала ходить. Она в состоянии была сесть на качалку или кресло, погрузиться в свои думы и просидеть так кряду часов шесть-восемь. Она искала такого уединения и покоя совсем не для того, чтобы обдумывать сама с собой свое безвыходное положение. Нет, об этом она перестала уже думать и старалась как можно реже вспоминать. Сколько обыкновенно она ни думала, всегда кончалось страшной головной болью и невольной мыслью о самоубийстве. Ганя знала эту мысль, как бесовское наваждение, но она неотвязчиво лезла в голову, то в виде петли на крюке потолка, то пули в лоб или, еще проще, смерти под маховым колесом заводской машины.

Почти моментальная и верная смерть. Нет, нет, прочь все эти грешные, худые мысли! Лучше ни о чем не думать! И Ганя могла часами сидеть, ни о чем не думая. К ней приходили портнихи и модистки, примеряли, прилаживали наряды, и она исполняла все, что ей говорили, хотя ничего не видела и не сознавала. Если у нее спрашивали: «как ваше мнение», то она уклончиво отвечала:

– Право, не знаю, или: мне все равно, как хотите.

Никто из окружающих не хотел замечать, что за эти несколько месяцев здоровье девушки было подорвано и сильно пошатнулось. Она иногда днем ложилась на постель усталая, измученная, тогда как решительно ничего не делала и даже двигалась мало. Эта усталость была чисто нервная, на почве развившегося малокровия, от постоянной душевной тоски, потери аппетита и покоя. Если бы свадьба была отложена или отдалена, то Ганя наверняка кончила бы в доме умалишенных или наложила бы на себя руки. Долго длиться такое состояние не может, потому что оно, как ржавчина, ест организм, подтачивает силы и приводит к быстрому изнурению. Но свадьбу никто не думал откладывать. Тимофей Тимофеевич, указывая на Ганю знакомым, с улыбкой шептал:

– Сохнет девка! Надо скорей их повенчать! И то сказать – годы!

Он сделал все распоряжения насчет 50 тысяч приданого. Капитал был взят из банка, превращен в государственные бумаги, и в день свадьбы Петухов должен был передать Куликову портфель с этими бумагами.

– Остальной капитал и завод получите после моей смерти, – прибавлял старик.

Тетка Анна из кожи лезла, чтобы в короткий срок успеть все «по-хорошему» устроить. Благодаря деньгам, разумеется, не трудно было скоро достать и сделать, что нужно, а Петухов денег не жалел – трать, бери, сколько хочешь.

Нечего и говорить, что Куликов даже не допускал мысли об отсрочке. В церкви было сделано уже оглашение, свою квартиру он подновил, заново меблировал; привез невесте роскошный бриллиантовый фермуар в подарок – словом, как жених был на высоте своего положения. Когда он привез драгоценный подарок, а Ганя не хотела брать, тетка пришла в негодование.

– Что это ты, Ганя, дурачишься?! Разве можно ломаться так с женихом? Где это видано?! Иван Степанович такой милый, любезный.

А бриллианты фермуара ослепительно горели всеми цветами радуги и приводили в восхищение всех, видевших их.

– Да, подарочек царский, – замечала тетка, – и после этого еще Ганя дуется на жениха?! Кажется, доказательство его любви и внимания налицо. Чего же еще?

– Не хотите ли поменяться со мной? – насмешливо произнесла Ганя. – Берите эти бриллианты и жениха, а я останусь старой девой или уйду в монастырь.

– Что это за шутки, матушка, и как ты смеешь смеяться над старухой! Я не девочка тебе!

– Так вы и не вмешивайтесь, когда не вам жить!

Ганя не уступала тетке и пикировалась с ней постоянно. Петухов пробовал делать дочери замечания, но потом махнул рукой.

– Последние дни вместе живем, не хочется ссориться.

Раздражительность девушки отражалась на всех других, кроме отца, с которым она последнее время не говорила ни слова и встречалась только за обедом. Отец, бывший главною, хотя и бессознательною причиною ее горя, перестал быть для нее другом, как прежде. Она продолжала его уважать, может быть, даже любить, но прежней нежности не осталось и следа. Иногда, вспоминая прожитые годы, Ганя чувствовала прилив нежности к своему седому, сгорбленному папеньке, с которым привыкла делиться всеми мыслями и мелочами будничной жизни, но этот прилив сейчас же разбивался о каменную стену, выросшую между ними. Девушка заливалась слезами, уходила в свою комнату и беспомощно ломала руки. И взор ее невольно останавливался на крюке, вбитом в потолок.

– Один момент – и всему конец! Конец невыносимым мучениям, избавление от ужасной будущности и всех моих мучителей.

Но она гнала эти мысли.

– Нет, нет…

Однако, прогоняя мысли о таком исходе, она не могла примириться и с мыслью о замужестве… Это было свыше ее сил. Получалась пустота… Та ужасная пустота, которая доводит людей до отчаяния и влечет их к преступлению или в больницу для умалишенных.

Пока супружество было чем-то отдаленным, пока являлись надежды на какой-нибудь выход, Ганя не чувствовала отчаяния, отдаляла окончательное решение. Но теперь осталось только пять дней!.. Под опытным руководством тетки Анны приготовления к свадьбе быстро приходили к концу. Все препятствия устранялись. Причины отсрочек исчезали, и с каждым часом возможность расстройства свадьбы делалась одной неосуществимой мечтой…

– Но почему Куликов почти не показывается? Почему он не ищет бесед со мной? – задавала себе вопросы Ганя.

Увы! Это не было лучом спасения!.. Куликову действительно в это время было не до невесты, но он находил время забежать на минуточку к Тимофею Тимофеевичу, уверить его в том, что он по горло занят приготовлениями к свадьбе, и каждый раз Иван Степанович почтительно свидетельствовал почтение своей посажёной матушке, тетке Анне… Этих визитов было вполне достаточно, хотя Ганя о них и не знала.

«С тобой-то, милая моя, – мысленно говорил по ее адресу Куликов, – мы успеем еще поговорить! Ты у меня не много попетушишься, хотя и Петухова урожденная!»

Притихли как-то, пригорюнились и защитники Гани. Николай Гаврилович, бедный, целые дни рыскал по городу, собирая справки и сведения о Куликове, но решительно ничего не узнал… Все ограничивались только тем, что «Куликов нехороший, несимпатичный человек». И только. Но Степанову нужны были факты и факты существенные… Дмитрий Ильич Павлов уехал в Орел, но от него не было известий. Он мог задержаться в Москве и отказаться совсем от поездки в Орел, тем более, что эта поездка была довольно гадательна, да при том в такой короткий срок трудно было что-нибудь сделать. Николай Гаврилович видел, что Ганя избегает свиданий с ним, и, в свою очередь, не искал ее. Ему нечего было сказать девушке, нечем утешить ее, а одни слова соболезнования казались пошлыми, шаблонными.

Так проходили последние дни. Ганя еще более побледнела, похудела и сделалась еще более нервной. Каждый стук заставлял ее вздрагивать, каждый неожиданный крик приводил в трепет. Еще реже выходила она из своей комнаты и еще меньше открывала рот, чтобы поговорить с кем-нибудь.

Наконец в среду, то есть за три дня до своей свадьбы, поздно вечером, она накинула платок и, как тень, вышла из дому, направляясь к заводу. Николай Гаврилович точно ждал этого визита и выбежал навстречу к девушке.

– Агафья Тимофеевна, а я хотел сам вызвать вас. Телеграмма есть от Павлова.

– Телеграмма?! Где? Покажите!

– Вот читайте: «Получил важные сведения. Надежды растут. Постарайтесь на неделю отложить свадьбу. Тороплюсь выехать. Может быть, успею, но лучше отложить хоть на два дня». Видите, видите, – радостно произнес Степанов, – я не даром говорил!

Ганя была, однако, по-прежнему бледна и мрачна. Она отрицательно покачала головой.

– Знаете ли, я не верю уже ничему!

– Полноте, Агафья Тимофеевна, как не верите?

– Отложить свадьбу невозможно, а он сам опоздает вернуться! Да и какие у него сведения?! Кто еще нам поверит?

– Вот мы и запросим Павлова, какие у него сведения. Пусть телеграфирует, мы тогда покажем телеграмму папеньке, и вы прямо скажете: я не хочу венчаться с бродягой! Я хочу сегодня же послать ему телеграмму, спросить, что стало известно. Павлов не такой человек! Он зря писать не будет!

– Дай бог! Телеграфируйте! А то я, знаете, решила…

– Что решили?

– Нет моих больше сил. Не могу.

– Но что же вы решили?

– Повеситься, – прошептала девушка. Николай Гаврилович в ужасе отскочил даже.

– Вы с ума сошли! Господи помилуй. Да не в тысячу ли раз тогда лучше прямо сказать: «Не пойду за него замуж».

– Невозможно. Вы помните, что было у меня с отцом, когда я высказывала нежелание. Отец готов был проклясть меня, преследовал, мучил. А теперь еще хуже! После моего визита к Куликову он скажет, что я опозорила его! О! Нет, нет! Я все уже передумала, все перестрадала. Выхода нет никакого!

– Постойте, но во всяком случае теперь выход вам открывается! Я не сомневаюсь, что Павлов знает что-нибудь очень серьезное, когда телеграфирует о важных сведениях и надеждах. Я считаю теперь вас спасенной. Слышите?

Николай Гаврилович взял девушку за руки.

– Спасибо вам и Павлову! Вы добрые люди! Дай бог, чтобы все это так устроилось! А то… – Она вздрогнула. – Ах, если бы вы знали, как я измучилась! Как страдаю! Я удивляюсь, как еще держусь на ногах. Эту ночь я не сомкнула глаз. Все обдумывала, как лучше покончить с собой! Не знаю только, хватило ли бы у меня сил наложить на себя руки! Страшно! – Ганя тихо заплакала и конвульсивно задрожала. – Боже! За что мне это?! Верно великая я грешница!

– Какая же, Агафья Тимофеевна, вы грешница; вы, как ангел, обращались со всеми людьми, рабочими. Вы мысленно даже никого не обидели, никому невольно не причинили зла. За что же Господь будет карать вас! Вот разве за тайные мысли.

– За все: за непокорность родителю, за обиды тетке. Вы говорите – я добрая, а знаете, что я чуть не побила тетку Анну, грубостей ей наговорила, видеть ее равнодушно не могу. Нет, злая я, нехорошая!

– Это не ваша вина! Вы нездоровы, раздражительны. Идите, дорогая, ложитесь спать и будьте покойны. Я сейчас отправлю телеграмму. Теперь вы спасены!

– Вы уверены?!

– Совершенно!

– О! Если бы вы не ошиблись!

Ганя почувствовала облегчение и бегом побежала домой.

 

31

Ликвидация

Куликов начал спешить с передачей своего «Красного кабачка». Он сидел дома, ожидая трактирщика Никонова, который обещал приехать и решить дело.

После такого крупного скандала, вызвавшего опечатание заведения, найти покупателя, разумеется, было нелегко, но Куликов не стоял за ценой. Он продавал «кабачок», чтобы скорее ликвидировать все свои дела с заставой и всецело посвятить себя заводу Петухова.

– Довольно, – говорил он сам с собой, – всех этих афер, предприятий и хлопот! Пора успокоиться. У меня будет крупное состояние, хороший завод, недурная жена. Чего же может еще желать и добиваться человек?! Достаточно, кажется, всяких сильных ощущений, превратностей и… и слез, крови!.. Неужели я не в состоянии буду остановиться, сделаться мирным семьянином, честным гражданином?! Предам навсегда забвению свое бурное прошлое и постараюсь начать новую жизнь! Старик Петухов скоро помрет, все его состояние перейдет ко мне. Ганя будет у меня в ногах ползать, заведу себе двух-трех французинок, каждый вечер буду ездить по «орфеумам» и «марцинкевичам». Разве не рай?! А средств хватит, с избытком хватит! У меня вещей разных тысяч на 70–80, наличными деньгами тысяч 60, да получу после Петухова не меньше 100 тысяч!.. Одними процентами можно жить, а у меня еще будет завод и трактир. Продам трактир, получу еще тысяч двадцать, а если вздумаю завод продать, так ого-го!..

Раздался звонок. Вместо Никонова вошел Игнатий Левинсон, тот самый метрдотель графа Самбери, который был заподозрен в убийстве камердинера.

– А, дружище, – встретил его Куликов. Между тем на лице его отразилось неудовольствие. Видимо, он был недоволен визитом метрдотеля.

– Здравствуйте, Иван Степанович, можете меня поздравить, я совсем освобожден от всякого прикосновения к делу об убийстве моего сослуживца!..

– Поздравляю, поздравляю…

– Граф меня уволил от должности, но я не особенно кручинюсь… А что, вас следователь не вызывал по поводу моих показаний?

– Нет… Но неужели меня опять потащут? Это становится скучным! Вы знаете: меня таскали по делу Коркиной… Ее обвиняют в убийстве первого мужа. Она припутала и меня. Нам делали очную ставку. Когда я сказал, что ее теперешний супруг рехнулся, она грохнулась на пол… Ха-ха-ха… Умора да и только! Следователь отправил ее в лазарет, а меня отпустил на все четыре стороны…

– Что же, против нее серьезные улики есть?

– Никаких! Следователь разжевывал ей и в рот клал, чтобы она взяла свое заявление назад – и ее сейчас же освободят, но она ни за что! Дура какая-то!

– Иван Степанович, а я к вам за расчетом… на мою долю приходится?..

– По условию, вам тысячу причиталось; вы получили двести, потом взяли сто, значит семьсот…

– Тысячу за «работу», а неужели из добычи вы мне не хотите ничего уделить?

– Об этом, милейший, надо было раньше говорить! После драки кулаками не машут! Когда вы брали у меня последние сто, вы не заикались даже о дележе добычи!

– Я считал, Иван Степанович, что вы сами догадаетесь!..

– Догадаюсь?! А если бы вместо добычи мы одни шиши получили, вы скинули бы мне с тысячи?! Помните, что вы говорили: я не ручаюсь за последствия, а вы мне тысячу платите «за работу»…

– Помню-то, помню, а все-таки из ста тысяч можно бы хоть одну-три тысячи уделить… По совести!..

– Оставим эти разговоры! Желаете получите семьсот?

– Вы не очень-то покрикивайте! Я не из трусливых и вас совсем не боюсь!.. Я требую не семьсот, а три тысячи!..

– Вы не имеете никакого права требовать! Вы можете просить на бедность, если…

– У таких людей, как вы, не просят, а требуют!

– Это что за намек?

– Не намек, а очень ясное указание! Я требую часть того, что принадлежит нам одинаково! Это такая же ваша собственность, как и моя!

– Другими словами: шантажисты всегда требуют, потому и вы считаете себя вправе требовать… Хорошо. Мне надоело с вами разговаривать; я дам вам три тысячи, но с двумя условиями: во-первых, вы должны написать мне расписку в получении денег как мой соучастник, а, во-вторых, я не считаю обязанным выгораживать вас у следователя, если он меня вызовет. Напротив, я постараюсь даже отречься от знакомства с вами!

Игнатий Левинсон несколько побледнел.

– Вы, может быть, ничего не имеете против моей повинной?! Я думал уже об этом. Меня, знаете ли, совесть беспокоит. Да и корысти-то не много! Стоит из-за нескольких сот рублей брать на душу такой грех, когда другие наживают по сто тысяч. До свидания, господин Куликов, можете оставить себе и эти семьсот. Я не продаю чужих душ!

Левинсон посмотрел на своего собеседника и в ужасе отшатнулся. Налитые кровью глаза сверкали как у зверя; сжатые кулаки, стиснутые зубы и взъерошенные волосы еще более придавали ему разбойничий вид. Левинсону стало жутко. Они здесь вдвоем, свидетелей никого, оружия у него при себе не было, да и физической силой он не мог с Куликовым мериться. Левинсон инстинктивно стал пятиться к дверям.

– Что?! Повтори, негодяй, что ты сказал, – прошипел Куликов, подвигаясь на него с кулаками, – повтори, лакейская образина!

– Нет, нет, я…

– Подлец! Садись и пиши!

Левинсон, у которого тряслись руки и ноги, немедленно повиновался.

– Вот, Иван Степанович, с вами и пошутить нельзя, вы уж и рассердились!

– Бери перо и пиши.

Левинсон присел на кончик стула и, тревожно посматривая исподлобья на Куликова, взял в руки перо. Куликов диктовал, а он машинально писал. Это был настоящий обвинительный акт против самого себя и отречение от всякого соучастия Куликова. Левинсон не смел ни слова возразить. Когда расписка была готова, Куликов достал семьсот рублей и передал их Левинсону.

– Получите и помните, что при первой попытке шантажа эта расписка будет отправлена прокурору; ступайте вон и постарайтесь забыть о моем существовании!!

Левинсон только и ждал этого приглашения, хотя и не совсем деликатного, но очень для него в эту минуту приятного. Он поспешно схватил деньги и задом стал пятиться к прихожей.

– Ракалия, – произнес Куликов, когда дверь хлопнула за гостем. – Меня запугивать вздумал! Шалишь, брат, не на таковского напал! Эта расписочка заменила мне необходимость пустить в ход стальное перышко и заставить молодца на веки смолкнуть! Шут с ним, пусть живет! Однако я стал гораздо мягче! Уж не влюбился ли я, в самом деле, в свою невесту?! Ха-ха-ха… Что же Никонов до сих пор не является! Мне нужно сегодня визит к невесте сделать! До свадьбы остается несколько дней, а мы еще толком ни разу не беседовали! Я не знаю даже, какие чувства женихи испытывают, как объясняются в любви своим невестам! Право, это должно быть очень интересно! Попробовать разве сегодня вечером? Стану на колени и закричу: «Агафья! Я тебя люблю! Ха-ха-ха…»

Раздался звонок.

– Ну, верно Никонов, – проговорил он и пошел отворять двери.

– Иван Степанович, мое почтение, – раздался густой хриплый бас необыкновенно тучного, рябого человека лет под шестьдесят.

– Мое почтение, Семен Сидорович, давненько поджидаю вас.

– Подзадержался малость. А что же вы это сами двери отворяете? Разве без прислуги живете?

– Есть у меня сторож при заведении, он все прибирает, чистит, а женской прислуги я не держу, не люблю.

– Правильно. Уф, устал!

– Да ведь вы на своей лошадке. Чего же устали?

– Да бутылочки четыре пришлось сегодня охолостить! Все приятели, компании. Наше дело такое, нельзя не выпить. Я и то уж перешел на херес. Мочи нет водку лущить! Годы верно подходят.

Они вошли в комнату.

– Ну, Иван Степанович, давайте о деле толковать.

– Сначала посмотрите.

– Что зря-то смотреть! Сперва по инвентарю столкуемся, может быть, цена не подойдет, так и смотреть нечего!

– Сойдемся! Больше двадцати тысяч просить не буду.

– Ого-го-го! Это закрытый трактир!

– Я вам счета покажу, у меня на одиннадцать тысяч куплено одного инвентаря, кроме ремонта, отделки, прав, раскладки и всего прочего! Мне самому больше двадцати тысяч стоило!

– Мало ли что стоило! И мы моложе были – дороже стоили! Вот что я вам предложу: или шесть гривен за рубль по инвентарю – и я покупаю, или огулом все.

– Лучше огулом покупайте, пойдемте смотреть.

– Пойдем.

Они пошли по квартире к внутренней двери.

– А вы квартиру свою передаете? – спросил Никонов.

– Нет, нет, ни в коем случае, – встрепенулся Куликов, – квартиру я пока не могу передать.

– Все равно, как хотите.

Они вошли в буфетную. Сторож отвесил низкий поклон и стал в ожидании приказаний.

– Видите: игрушечка, а не заведение. Сотен пять разных вин. Двойной комплект всякой посуды. Три шкафа белья. Столы мраморные. Стулья буковые. Все солидно, не как-нибудь сделано! Две залы с мягкой мебелью, орган, зеркала, картины. Два бильярда. Черная половина тоже обставлена как следует.

Они обошли все комнаты, перешли в кухню. Никонов тщательно все осматривал, щупал, расспрашивал.

– Это вы где брали? По чем платили?

Около полутора часа продолжался осмотр; они перешли обратно в квартиру. Сторож принес бутылку старого хереса и два стаканчика.

– Ну, Семен Сидорович, выпьем, да и по рукам.

– Моя цена, Иван Степанович, двенадцать тысяч. Больше ни копейки. Завтра к нотариусу. Задаточек получите.

– Шутить изволите! Мне ведь не на хлеб, благодаря богу сыт, не нуждаюсь. Если желаете на самом деле купить, я вам с двадцати тысяч пятьсот скину.

– Полноте, батенька, вы и не пятьсот скинете, но только торговаться-то нам далеко. Поверьте, больше меня никто не даст.

– Мне, Семен Сидорович, давали уж полторы красных, да я не взял! Расчету не было.

– Давали до скандала. И я полторы дал бы, если бы заведение закрыто не было. А теперь репутация испорчена. Еще скоро ли открыть разрешат! Я и то рискую.

– Вот что, Семен Сидорович, чтобы нам с вами много не разговаривать и времени понапрасну не терять, я вам две тысячи скидываю и за восемнадцать по рукам!

– Коммерсант вы я вижу, Иван Степанович, только и я недаром тридцать годов хозяйствую. Коса нашла на камень! Извольте, и я даром время терять не стану. Пишите задаточную расписку: все заведение, с товаром, правами, уплаченными за квартиру деньгами и всем имуществом, какое находится там, может быть, продано за пятнадцать тысяч; две тысячи задатку, остальные завтра у нотариуса. Заведение сейчас запрем, ключи я возьму с собой; сторож переходит ко мне на службу. Идет?

Никонов поставил стакан и встал, делая вид, что хочет уходить, если ответ будет отрицательный. Куликов сидел молча, погруженный в расчет. Наконец он встал.

– Извольте. Согласен на все, только… Тысячу прибавьте.

– Прощайте, Иван Степанович, желаю вам продать заведение за 25 тысяч.

И он направился к выходу.

– Семен Сидорович, вы и пятьсот не прибавите?

– Ни рубля!

– Давайте задаток!

– Вот люблю! Это по-купечески. Прикажите шипучего принести.

Сторож побежал в погреб, Куликов сел писать расписку, а Никонов вынул огромный бумажник и стал отсчитывать сотенные бумажки.

Через несколько минут все было готово.

– Послушай, любезный, – обратился Никонов к сторожу, – запри эту дверь в заведение на замок и, пойдя с той стороны, заколоти гвоздями; дверь от кухни тоже замкни, а наружные двери на все запоры, и ключи отдай мне. Ты теперь у меня останешься служить. Ночуй на кухне; вот тебе три целковых на чай, только не напейся, смотри. – Никонов проговорил все это скороговоркой и поднял пенящийся бокал.

– Поздравляю вас, – произнес Куликов, – дай вам бог хорошо торговать и наживать.

– Спасибо. А вас поздравляю с красавицей-невестой и таким приданым, какое в наше время не часто попадается! Деньги к деньгам всегда впрок. Желаю вам преумножить капитал, только не открывайте больше трактиров! Вы на эту специальность не годитесь!

Бутылка была допита. Никонов стал прощаться.

– Завтра мое угощение, после нотариуса в «Ярославчике»! Будьте здоровы!

– До свидания.

Куликов проводил нового владельца «Красного кабачка», который не забыл спрятать ключи и попробовать, хорошо ли закрыты двери.

– Наконец-то, – вздохнул Куликов, оставшись один, – с одним делом развязался, понемножку ликвидация идет на лад! С Левинсоном покончил, с Коркиными тоже, теперь развязался с кабаком. Еще недели две, и я вздохну свободно. Надо, однако, отправляться к тестюшке с невестой. Умница эта тетка Анна, она много мне помогла.

Он уложил деньги, полученные от Никонова, в несгораемый шкаф, запер все двери и вышел на улицу. Наступили сумерки. Моросил осенний дождь. Продувал холодный ветер. Вдали раздавался вой собак и слышался отрывистый крик гуртовых погонщиков запоздалого скота.

Куликов поднял воротник, нахлобучил шляпу и стал переходить дорогу. В нескольких шагах от него, при слабом мерцании фонаря, он увидел какого-то человека. Этот человек с растрепанными волосами, без шапки и пальто, стоял и дрожал. Куликов присмотрелся и хотел бежать в другую сторону, но было поздно – человек увидел его и бросился как тигр.

– А! Проклятый! Стой! Говори, что ты сделал с моей женой?! – шипел он, впившись ногтями в горло Куликова.

Это был умалишенный Илья Ильич Коркин.

 

32

Убийца найден

Больше двух недель сыскная полиция была поглощена розысками убийцы камердинера графа Самбери. Убийство, помимо своей дерзости, сопровождалось крупной кражей бриллиантов и денег, так что во всех отношениях представлялось выдающимся и требовало особо энергичных розысков. Следов до сих пор было немного. Не подлежало сомнению, что злодеяние совершено опытными громилами, и одного из них видели во дворе в день убийства. Затем из рук ювелира скрылся сбытчик похищенных бриллиантов. Вот и все, что было известно. Агенты сыскной полиции делали частые обходы, забирали бродяжек, задерживали разных подозрительных субъектов, но все это было безрезультатно. Бродяжек, как и маклаков-сбытчиков, в Петербурге множество, более же конкретных указаний не было. За всеми притонами воров был установлен постоянный, негласный надзор, но и это не помогало.

Как чины сыскной полиции, так и судебный следователь, остановились окончательно на том, что убийц надо искать в вертепах, среди бродяг, и потому все другие версии были оставлены без внимания. Игнатий Левинсон, уволенный графом от службы, остался вне подозрений и уехал на родину в Калининскую губернию.

Наконец, усиленные и энергичные труды полиции увенчались полным успехом. Убийца был найден и уличен! Но расскажем по порядку.

После облавы Горячего поля в числе задержанных оказалось 18 человек беспаспортных рецидивистов и высланных из столицы бродяжек. Их всех доставили в сыскную полицию для антропометрических измерений и удостоверения звания. Доставили и Антона Смолина, сразу показавшегося агентам подозрительным и сомнительным. Смолин имел страшно измученный вид, был бледен и с трудом отвечал на вопросы. При обыске у него нашли 200 рублей; почти все кредитные билеты были в крови.

– Откуда у тебя деньги и почему они в крови? – спросили Антона.

Он молчал. Что мог он сказать?! Между тем агенты переглянулись. Ведь убийцы камердинера, кроме бриллиантов и процентных бумаг, похитили и наличные деньги, похитили именно такими кредитными билетами. Может ли быть сомнение, что эти кредитки графа Самбери?! Пусть он скажет, где их взял, если не он убийца?!

– Говори, – наступали на него агенты. Смолин упорно молчал.

– Ты убил камердинера?!

Антон моргал глазами, ничего не понимая.

– Где ты был 17 сентября, – допрашивали его. Где был бродяжка 17 числа?! Да какой же бродяжка помнит и следит за числами, днями?! Счастливые часов не наблюдают, а обитатели Горячего поля вовсе не признают календаря; для них все дни одинаковы: сегодня как вчера, завтра как сегодня. Какая может быть разница?

– Говори, где ты был семнадцатого, – повторил вопрос агент.

– Не знаю, – растерянно произнес Смолин, и в голове его мелькнула мысль о Груше. Он видел, как агент подшивал к синей бумаге, обложке «дела», отнятые у него кредитные билеты. Прощай, значит, мечты о привольной жизни, о Груше, о деревне. У него стало двоиться в глазах, он чуть не упал.

– Не знаешь? – переспросил его агент. – Так я тебе скажу: ты убил камердинера графа Самбери и украл деньги, которые запачкал окровавленными руками; руки и блузу ты вымыл, а деньги вымыть нельзя, они свидетельствуют о тебе, предают тебя в руки правосудия. Запираться невозможно против такой явной улики, но у нас есть и другие улики!

Через час Антона повели в тот дом, где совершено было убийство камердинера. Кроме городовых его сопровождали два агента. Судебный следователь был уведомлен по телефону и выехал на место происшествия, где ждал привода преступника.

– Иди вперед, – приказали Антону, когда они дошли до ворот.

– Куда? – простодушно спросил тот, ничего ровно не понимая.

– Ишь какой закоренелый злодей! Какая выдержка, – удивились агенты, – как искусно притворяется!

– А ведь молодой еще парень.

– Молодой, да из ранних! На его душе верно не первое убийство, но умел ловко концы в воду прятать!

– А это разве не ловко обставлено! Простая случайность выдала его! Никогда не нашли бы! Никаких следов!

– Иди налево, в квартиру графа Самбери…

Смолин повернул налево и, дойдя до первой лестницы, остановился.

– Чего остановился? Забыл дорогу?

– Я тут никогда не был…

– Смотри, так ли! Забыл 17 сентября?

Смолин безнадежно, беспомощно смотрел на агентов, точно умоляя их не говорить ему шарад… Но те с негодованием, с презрением относились к нему, как к закоренелому убийце, надеющемуся обмануть и ввести в заблуждение правосудие…

– Открывай дверь, – сказали Смолину, когда поднялись на площадку.

Он взялся за ручку.

– Не ту! Напротив! Полно дурака валять, точно не знаешь!..

Смолин взялся за другую. Пошли… Следователь был уже там с понятыми и теми двумя свидетелями – дворником и кухаркой, которые видели бродяжку на дворе в день убийства.

– Ну, ты принесешь повинную? – обратился следователь к Антону. Он молчал.

– Я должен тебе напомнить, что закон значительно смягчает наказание тем преступникам, которые чистосердечно сознаются… Еще есть время воспользоваться этой милостью закона, пока мы сами не уличим тебя… Потом будет поздно…

Антон усиленно моргал глазами. Он готов был в эту минуту, что угодно сказать на себя, но если бы и хотел – не мог! Он не слыхал ничего ни о графе Самбери, ни об убийстве его камердинера и о краже вещей, денег…

– Я ничего не знаю, – прошептал он.

– Как не знаешь? А где ты взял окровавленные деньги?..

Он молчал. Рассказать истину о происхождении 200 рублей значило сознаться в другом убийстве и выдать всех товарищей, бескорыстно приютивших его, когда он скитался голодный и холодный, готовый умереть, как бродячая собака. Он предательски выдаст их, откроет их убежище и в то же время нисколько не облегчит своей участи, потому что его будут обвинять в соучастии в убийстве Сеньки-косого…

– Видишь, ты молчишь, – повторил следователь, – молчишь потому, что не хочешь принести повинную… Хорошо, мы обойдемся без тебя! Свидетели, подойдите…

Дворник и кухарка выступили вперед.

– Посмотрите внимательно на этого человека, не его ли вы видели 17 сентября на дворе?

– Как будто похож, – отвечал первый – дворник.

– Похож, – подтвердила кухарка, – только тот в сапогах был, а этот в опорках…

– Это ничего не значит. А фигура, лицо, рот похожи?

– Очень похожи.

– И теперь ты будешь продолжать запираться? – спросил следователь Антона.

– Я не был тут никогда, – твердо сказал Антон, – и могу дать присягу.

– Что значит присяга для такого злодея, как ты!

– Клянусь, я ничего не сделал в жизни дурного. Эти деньги мне подарили.

– Кто подарил? Скажи! За что тебе подарили?

– Товарищи подарили.

– Какие товарищи? Неужели ты думаешь, что таким сказкам кто-нибудь поверит?! Дети даже не поверят! Полно! Лучше сознайся!

Следователь составил протокол, и свидетели подтвердили, что в предъявленном им арестанте они узнают неизвестного человека, проходившего 17 сентября по двору как раз в те часы, когда должно было произойти убийство камердинера.

– Посмотрите, – говорили агенты, – как хладнокровно он ведет себя на том месте, где пролил кровь неповинного камердинера!

– Удивительная закоренелость и присутствие духа!

– Посмотрим, что будет он говорить дальше. Сегодня утром задержали четырех его товарищей с Горячего поля, таких же, как и он, громил. Один из них, Пузан Мурманский, говорит, что Антошка хвастался ему, как зарезал камердинера и выручил полторы тысячи, кроме бриллиантов, отданных на комиссию для продажи какому-то маклаку. Мы обещали Пузана освободить, если он уличит Антошку и заставит его сознаться! Хоть бы он указал этого маклака! Тоже парень видно ловкий, сумел провести немца-ювелира и удрать!

Следователь окончил допрос, сложил бумаги и уехал.

Смолина с городовыми повели обратно в сыскную полицию, куда одновременно приехали и агенты. Смолина позвали в кабинет чиновника, куда привели только что забранных в «Машкином кабаке» Тумбу, Рябчика, Вьюна и Пузана.

– Узнаете, ребята, своего молодчика?

– Узнаем… Антошка…

– Кто из вас подарил ему двести рублей с кровью?

Все устремили взоры на Смолина. Тумба задрожал.

– Не они, другие подарили, – твердо произнес Смолин.

– Другие? Кто же другие? Ты не знаешь?

– Не знаю.

– Ну, Пузан, напомни ему!

Пузан подошел к Смолину.

– Антошка, сознайся, не губи товарищей неповинных! Ты сам ведь рассказывал мне, как зарезал камердинера, сломал ящики, выкрал вещи, деньги.

Антон смотрел на него с удивлением и плохо понимал то, что слышал.

– Теперь все равно ты погиб, пойман, тебя уличили, а если ты будешь запираться, нам всем придется идти в каторгу. Сознайся!

– Пузан, что ты говоришь?!

Смолин поднял голову и видел умоляющие взоры товарищей. Тумба дрожал за свою семью, которая погибнет, если Антон все расскажет и проведет на поляну полицейских. Бедная Настенька и так теперь осиротела. Скоро ли придется ему удрать, а она одна; Федька-домушник, пожалуй, мстить пойдет, узнав, что все арестованы. Пузан, Вьюн тоже умоляюще смотрели. Им обещана свобода, как Антошка сознается. Только Рябчик был безучастен. Ему все равно! Его судят за убийство неизвестного, и каторги ему не миновать.

Антон видел эти взоры и понимал их…

– Да, я убил камердинера, – произнес он глухо. Все ахнули. Агенты даже привскочили.

– Рассказывай, как ты убил? Один?

– Нет, вдвоем.

– С кем же?

– Вот с ним.

Он указал на Рябчика.

Рябчик удивленно посмотрел на Смолина и улыбнулся.

– Со мной?! Ладно, со мной, так со мной!

– Рассказывайте, как же вы убили.

– Убили и только.

– Куда бриллианты и процентные бумаги дели?

– Ты говорил, – произнес Пузан, – что бриллианты Степану с жидовского рынка отдал, а бумаги татарину продал за тысячу рублей.

– Да, да, так, – подтвердил Антон.

– А куда эту тысячу дел? У тебя только двести рублей.

Смолин подумал.

– Потерял. Когда меня забрали, я бросил.

Агенты, ликующие, довольные, писали протокол признания убийцы. Они не сбивали Смолина, боясь, чтобы он не взял назад своего признания и не причинил им новых хлопот. Теперь и без того новая улика есть. Степан-маклак с рынка давно известен полиции, как сбытчик краденого, и наружность его вполне подходит под описание примет того господина с бородой, который привозил немцу-ювелиру бриллианты для переделки. Улик вполне достаточно даже без признания убийцы, и если Степана не удастся разыскать, то тождественность сбытчика с маклаком установят на суде ювелир и его приказчик. Дело в шляпе! Облупленное яичко! Смолин не может взять назад признания, потому что есть свидетель Пузан, которому он раньше хвастался убийством. Словом, дознание обставлено с такой полнотой и ясностью, что присяжные заседатели, не колеблясь, могут вынести обвинительный вердикт.

– Ваше благородие, – обратились к агенту Пузан и Вьюн, – вы обещали нас освободить.

– Погодите, погодите. Успеете еще! Надо справиться сначала с этим франтом. – Он опять кивнул головой на Смолина.

– Да он сознался во всем. Отпустите нас, ваше благородие.

– Сейчас не могу, дайте время. Стража! Разведите арестантов по камерам, – крикнул чиновник.

И, потирая руки, агенты принялись писать постановление о передаче сознавшегося убийцы в распоряжение следователя.

На следующий день во всех газетах появились целые столбцы под заглавиями «Исповедь убийцы», «Рассказ убийцы», «Признание убийцы» и т. д. Описывалась наружность Смолина, приводились его слова.

Смолин, оставшись наедине в секретной камере, опять вспомнил про Грушу, деревню, привольную жизнь и зарыдал.

Что он сделал? Сознался в убийстве, о котором не имел никакого понятия! Погубил себя навсегда!

Долго рыдал он, но слезы не облегчили его, как это часто бывает, а только окончательно обессилили, и он впал в состояние забытья.

Пузан с Вьюном тоже разочаровались. Они предали добродушного Антошку, самого безобидного из всех бродяг Горячего поля, и не получили обещанной свободы.

– За что мы его загубили? Он этих злосчастных кредиток и брать-то не хотел! Бедняга!

 

33

Болезнь Коркиной

Елена Никитишна более часа пролежала в глубоком обмороке в лазарете дома предварительного заключения. Врач, находившийся при ней, констатировал страшное расстройство всей нервной системы и полагал, что больная требует продолжительного, систематического лечения. Когда Елена Никитишна очнулась, она была настолько слаба, что не могла даже говорить, и глазами спрашивала окружающих, где она, что с ней… Медленно сознание и память стали возвращаться; она вспомнила свой допрос у следователя, очную ставку с Куликовым и страшную новость о сумасшествии Ильи Ильича. Можно ли быть несчастнее ее?! Все в голове перемешалось. Страдания физические и нравственные были так велики, что Елена Никитишна не смела ни шевельнуться, ни думать о чем-нибудь. У нее повторился тот припадок, который она перенесла дома, перед исповедью священнику, но только еще сильнее и мучительнее. К прежним угрызениям совести присоединилось новое – гибель неповинного Ильи Ильича, только теперь Елена Никитишна поняла, что она любила этого добродушного, простого и веселого человека, который привязался к ней всем своим существом и из-за нее загубил свою жизнь. Это горе переполнило чашу страданий молодой женщины. Два дня Елена Никитишна лежала без пищи и со слабым сознанием. Мало-помалу она стала приходить в себя. Теперь у нее была забота очистить совесть перед обоими своими мужьями. Один спит в сырой земле, другой сидит в доме умалишенных, и оба загублены ею! Перед которым же она больше виновата? С которого она должна раньше начать?

Сердце говорило ей, что Онуфрий Смулев все равно спит непробудно и вернуть ему жизнь она не в состоянии, чтобы ни делала.

Илья же Коркин страдает, погибает и взывает о помощи! Кто знает, быть может, она спасла бы его и они начали бы прежнюю жизнь. Куликов отрекся от своих угроз – очевидно, он должен оставить их в покое. Никаких других поводов предполагать насильственную смерть Смулева у нее нет. Даже следователь сам предлагал ей взять назад свое заявление. Это вполне натурально и законно. Между тем, Коркин нуждается теперь в нежном, заботливом уходе любящей жены. Может быть, этот уход вернет ему рассудок.

Так говорило сердце, но совесть протестовала. Убийца первого мужа не может быть любящей женой второго! Сними сначала с себя пятно убийцы и тогда думай о милосердии. Коркин не расстанется с мыслью, что подле него предательница жена, пока ты не смыла с себя подозрения! А память Онуфрия Смулева? Что сделал он преступного против тебя?! За что ты предала его убийцам?! Почему Сериков наказан судьбой, а ты благоденствуешь?! Разве ты не виновнее Серикова, который для тебя завел знакомство с Макаркою-душегубом. Ты погубила их обоих, погубила и второго мужа. Сведи счеты с совестью и начинай новую жизнь. Если тебе придется попасть в каторгу, ты будешь счастливее, чем теперь.

Елена Никитишна металась между этими двумя голосами и долго не знала, на что решиться. Сердце рвалось к мужу, в больницу умалишенных, совесть тащила на Волгу к холмику под тремя березами. Она не получала об Илье Ильиче никаких сведений, и эта неизвестность еще более усиливала ее душевные тревоги. Как арестантка, находящаяся под следствием, она лишена была всякого общения с посторонними и не могла даже лазаретной прислуге давать никаких поручений. В силу заявления свидетеля Куликова судебный следователь навел справки и узнал, что, действительно, Коркин лишился рассудка, заключен в больницу для душевнобольных в отделение буйных, квартира их опечатана, а над лавками и домом учреждена опека… Спустя несколько дней следователя уведомили, что Коркин бежал из больницы и был задержан в тот же день вечером около своего дома в момент, когда он напал на Куликова и душил его. Этого последнего эпизода следователь не стал передавать арестованной, так что Коркина знала только о заключении мужа в лечебницу.

На шестой день после обморока Елена Никитишна встала, несмотря на слабость и головную боль. Она за это время, и особенно последние дни, заметно постарела, осунулась и похудела; глаза потеряли живость, взор потух, в волосах показалась седина. От прежней гордой, красивой и изящной женщины осталась одна тень, несколько сгорбленная, сутуловатая. Если бы Коркина увидала себя в зеркало, она не узнала бы себя, так сильно она переменилась! Но в доме предварительного заключения зеркал не полагается.

Елену Никитишну повели из лазарета к следователю опять под конвоем тех же двух жандармов, которые водили ее раньше. Эти молчаливые, сумрачные, вооруженные с головы до ног люди производили на Коркину самое удручающее впечатление и заставляли ее нервно вздрагивать каждый раз, как звенели шпоры или бряцали сабли.

Следователь принял арестантку очень любезно, усадил и возобновил прерванный обмороком разговор.

– И так, сударыня, я еще раз обращаю ваше внимание на то, что кроме вашего заявления у нас нет решительно никаких данных продолжать начатое следствие.

Коркина молчала.

– Ваше теперешнее состояние, семейное горе – все это указывает на то, что заявление было сделано вами по меньшей мере недостаточно обдуманно; а так как оно противоречит имеющимся у нас данным, то достаточно будет вам взять его назад, чтобы немедленно получить свободу. Понимаете?

Елена Никитишна сидела неподвижно с опущенной головой и, казалось, не слышала следователя. При его вопросе «понимаете?» она очнулась и, схватившись обеими руками за голову, воскликнула:

– Ох, не могу, не могу! Понимаете ли, не могу?! Я должна, должна расплатиться за смерть Смулева!

– Но вы подумайте, что вы делаете! Главный свидетель всего, Сериков, умер… Макарка-душегуб – пустой звук. Значит, вы несете одну ответственность за всех! Вы будете не сообщницей, а прямой убийцей, потому что в участие мифических лиц никто не поверит, как не поверят вам, что вы ничего не знали после горячки! Напротив, горячка, отъезд из Саратова с любовником – все это свидетельствует против вас!

– Хорошо! Пусть! Разве я боюсь последствий?! Бедный Илья! – вдруг залилась она слезами.

– Послушайте, но кто же мешает вам подать такое же заявление и начать вновь дело, когда вы получите более веские данные о предполагаемом убийстве вашего первого мужа.

– Улик и так слишком много! Эти улики в моей совести! Я убеждена, что под тремя березами на Волге найдут кости несчастного Смулева. Разве этого мало?! Это не улика?!

– Улика тяжелая и для вас бесповоротная. Если кости будут найдены, вам грозит бессрочная каторга; никакие ссылки на Макарку или Серикова не облегчат вашей участи, но пока костей никто не находил и про холм этот, кроме вас, никто не знает!

– Я покажу вам его, и вы тоже будете знать!

Следователь пожал плечами.

– Я говорил уже вам, что вы могли бы поехать в Саратов и там заняться розысками. Это нисколько не изменило бы дела, а вы избавились бы от этапного путешествия, да и мужу могли бы помочь. Он одиноко сидит теперь в больнице и все бредит вами.

Коркина закрыла лицо руками и тихо плакала. Она колебалась. Наконец, встав с кресла, она твердо произнесла:

– Нет, господин следователь, я не беру назад своего заявления и подтверждаю его во всех частях.

Следователь быстрым движением надвинул очки на глаза и стал поспешно писать. Он написал постановление о переводе арестантки Коркиной в пересыльную тюрьму для направления ее этапным порядком в распоряжение саратовского окружного суда. Когда он кончил, то прочитал постановление обвиняемой и спросил:

– Не имеете ли заявить что-нибудь?

– Ничего, – тихо ответила Елена Никитишна.

Он позвонил. Жандармы поставили арестантку между собой и пошли, звеня шпорами. Ее отвели в тот же секретный номер, в который она была водворена с самого начала. Она опустилась на свой единственный табурет и беспомощно свесила руки, как бы не замечая катившихся по впалым щекам слез. Изнуренная, измученная, исстрадавшаяся, она в эту минуту почувствовала тот душевный покой, который давно покинул ее, но который был для нее дороже всего. Всякое горе, перенесенное ею, было легче нравственной пытки от проснувшейся совести. Она испытала это, когда упросила мужа поехать к прокурору с заявлением об убийстве Смулева, и вот испытывает то же чувство теперь, когда добровольно отказалась от свободы. Даже физические страдания и несносная головная боль меньше ее мучают. Она легко дышит, смелее смотрит в будущее и бодрее, крепче себя чувствует.

Через два часа дверь ее комнаты отворилась, и сторож спросил ее, не хочет ли она есть.

– Благодарю, я еще сыта.

– В таком случае потрудитесь собраться, вас сейчас поведут на угол Казанской улицы и Демидова переулка, в пересыльную тюрьму.

– Я готова, мне нечего собирать, – встала она с табурета.

– Пойдемте.

В коридоре было два солдатика без шпор и звонких сабель, но с обнаженными тесаками на плече. Они пропустили Коркину вперед и пошли следом. На дворе их ожидала карета с опущенными шторками. Елена Никитишна и не подозревала, что это любезность следователя, а простых арестантов водят по мостовой, по всем улицам столицы, среди бела дня.

Карета, громыхая и едва двигаясь, выползла на Литейный проспект, и полудохлые клячонки потащили ее по Серпуховской, через Пантелеймоновский мост, по Конюшенной и Казанской, до ворот пересыльной тюрьмы, на углу Демидова переулка.

Масса публики, постоянно двигающаяся по таким бойким улицам, как Казанская и Демидов переулок, не подозревала даже, какой особый мирок открывается за воротами высокого толстого забора.

На довольно просторную площадь, занятую пикетами солдат, обозами и тюремной прислугой, выходят двенадцать дверей из двенадцати отдельных помещений для арестантов. Отделения: каторжное, ссыльное, пересыльное, бродяжное, дальних трактов и близких мест; каждое отделение в двух экземплярах: для мужчин и женщин. В последнем находятся и свободные граждане, но преимущественно женщины и дети, добровольно следующие в ссылку за своими грешными мужьями и отцами. Грустные, до слез трогающие сцены на каждом шагу.

Вот забритый (выбрита одна половина головы) в кандалах на руках и ногах арестант смотрит безнадежно на свою исхудалую жену с грудным ребенком. Он звенит кандалами при каждом движении и с такой нежностью смотрит на жену с ребенком, что у бедной женщины сердце обливается кровью и душа надрывается. Кругом арестанта такие же забритые и закованные товарищи, но они бодро, почти весело толкуют о предстоящем путешествии и ведут себя совсем развязно. Все это бывалые душегубы, не впервые попадающие в «пересылку». Есть среди них и «полнухи», то есть приговоренные к бессрочной каторге. В остальных отделениях очень много подростков, мальчиков лет 16–17. Все отделения переполнены вдвое против комплекта, отчего образуется такая духота, давка и теснота, в которой свежий человек теряет сознание. Потеряла сознание и Елена Никитишна, когда ее втиснули в пересыльное этапное отделение, где в сравнительно небольшой комнате было около сотни женщин.

Боже милостивый! Что это за женщины?! Изуродованные, испитые, в арестантских халатах, почти все как старухи, хотя некоторым нет и 25 лет от роду, с циничными до отвращения телодвижениями и выражением лиц. Они встретили «барыню в шляпке» дружный хохотом и градом острот. Костюм Елены Никитишны, помятый и попорченный последними скитаниями, представлял такой резкий контраст с окружающими «товарками» и в то же время имел вид такого убожества, что даже служители не удержались от улыбки. Арестанток эти улыбки подзадорили, они сделались смелее и от шуточек перешли к действию. Коркину стали щупать, поправлять туалет и при общем хохоте сорвали с нее шляпу.

– Смирно, – крикнул стражник и стал делать перекличку. Когда дошла очередь до Коркиной, то тогда только заметили, что она прислонилась в углу, без чувств. Ее перенесли в лазарет.

Она пробыла в лазарете сутки. На следующий день отправлялся этап в Москву, и ее в разряде «больных» назначили везти в телеге… Это преимущество больных и слабых… Их не водят пешком, а везут в розвальнях ломовой подводы.

Начальник тюрьмы очень удивился, узнав, что больная отправляется в такую дальнюю дорогу, как Саратов, осенью, и не имеет никакого узелка с вещами, ни копейки денег, а одета в какой-то странный визитный костюм, сильно помятый. Он спросил об этом Коркину.

– Я просила бы, как милости, дать мне казенную одежду, – отвечала Коркина…

Она сидела, потому что не могла стоять на ногах.

– Извольте, но не желаете ли дать знать дома…

– Нет, нет, пожалуйста, окажите мне милость… Я могу быть одета, как все арестантки, мне ничего не нужно…

– Хорошо…

Коркину нарядили в халат, серый платок на голову и толстые кожаные туфли на ноги.

Рано утром на следующий день многочисленный этап вышел из тюремных ворот и направился по улицам к Николаевскому вокзалу… На телеге сзади ехала Коркина…

Никто из знавших Елену Никитишну никогда не узнал бы в старой больной бабе, сидевшей на возу, красивой молодой дамы, блиставшей еще недавно в театрах и клубах.

 

34

Поздно!

Наступило воскресенье. Роковое воскресенье для Гани. В 7 часов вечера должно было состояться бракосочетание дочери Петухова с купцом Куликовым в церкви Иоанна Предтечи, а затем свадебный обед в кухмистерской Виноградова.

Приглашенных было около 200 человек. Свадебный поезд был составлен теткой Анной из десяти карет с дружками, шаферами, посажёными и другими участниками празднества. Все кругом ликовало, веселилось. Старик Петухов имел довольный и спокойный вид. Тетка Анна была без языка. Одна Ганя ходила как смерть: бледная, слабая, расстроенная, с глазами, постоянно наполненными слезами. Она не принимала ни в чем никакого участия, но и не выражала никаких протестов. Все делалось без ее ведома и участия, но когда ей говорили «возьми», «одень» или «сделай» – она молча повиновалась.

Несмотря на то, что до свадьбы осталось несколько часов, Ганя еще не совсем потеряла надежду. Дмитрий Ильич Павлов телеграфировал вчера:

«Имею важные сведения Буду сам воскресенье Остановите свадьбу».

Николай Гаврилович, получив эту телеграмму, хотел прямо идти к хозяину и рассказать ему и просить остановить свадьбу, но шаг этот показался слишком рискованным Гане.

– Подумайте: мы еще не знаем, какие «важные» данные имеет Павлов, а откроем все старику и вооружим его. Мало того, и Куликов придет в ярость, узнав, что мы шпионили за ним, собирали о нем сведения. А может быть, серьезных, положительных данных у Павлова вовсе и нет! Мы сделаем только скандал, который после и не расхлебаешь! Подождем его. Он сегодня приедет. До семи часов вечера времени много.

Гане часы казались вечностью. Между тем, приготовления шли своим чередом. Рано утром от жениха принесли роскошный букет из роз. Модистки и портнихи целой толпой собрались в доме. Все они должны принять участие в туалете невесты, которую с утра не отводили от зеркала с примерками. Тетка находила, что все не идет ей.

– Да что ты, Ганя, хоть бы улыбнулась. Точно на похороны собираешься. Лица на тебе нет. Так ведь и одеть тебя нельзя! Бледная, как полотно, а глаза точно у кролика.

– Не все ли вам равно, – огрызнулась Ганя, – одевайте как в гроб кладут.

– И что это ты, матушка, да как тебе не стыдно! Я с ног сбилась, а она еще фыркает! Что я тебе, горничная?!

– Я не прошу вас! Мне в гроб лечь легче теперь было бы…

– Перестань ты! А то я папеньке скажу! Али ты не в своем уме?

Старик Петухов делал разные вычисления и выкладки. Он расплачивался по счетам за приданое, приготовил банковскими билетами 50 тысяч для вручения зятю и подготовлял дела завода для сдачи новому заведующему – «любезному» своему зятю. Тимофей Тимофеевич чувствовал себя в самом лучшем расположении духа. Наконец-то осуществляется давнишняя его мечта пристроить дочь за хорошего человека и спокойно закрыть глаза.

– Сохрани бог, умер бы я, не выдав своей Гани! Что бы она стала делать?! Все по ниточке расхватали бы и пустили бы ее по миру! А теперь я спокоен! Им жить не прожить, да и Куликов человек серьезный, степенный, не пьет, не играет и жизнь ведет не разгульную! Лучшего мужа моей дочери я и не желал бы.

– Что это, братец, с Ганей, сил просто нет, – вбежала тетка Анна. – Фыркает, бранится, а на самой лица нет. Сейчас платье примеряли, она сорвала его, швырнула и разрыдалась. Как мы ее к венцу повезем?!

– Что же она? Нездорова?

– Какой там нездорова! Всю неделю такая! Капризничает, из рук вон! Хоть бы ты, братец, прикрикнул на нее!

– Не хочется мне, сестрица, последний день ссориться с дочерью. Устрой так как-нибудь! Ну, уступи. Что она, другое платье хочет?

– Сама не пойму, чего хочет; это не девка, а фурия какая-то! Не завидую я ейному муженьку!

– Сживутся, ничего. Иван Степанович сумеет ей потрафить и в руки взять.

– Ох, грехи одни! Дружки все собрались, ухаживают за ней, а она как рожон, не подступись к ней. И чего она к Степанову на завод все бегает?!

– К Степанову? Не знаю. У них дружба какая-то. Он учит ее управлению. Этот Степанов последнее время манкирует службой. Я уж говорил ему. Ну, да завтра передам управление зятю, как он хочет.

Старик углубился в счета, а тетка Анна побежала встречать посаженого отца.

Ганя, действительно, все наведывалась к Николаю Гавриловичу.

– Ну что, не приехал еще?

– Нет, Агафья Тимофеевна. Господи, что же делать?!

– Приедет еще. Он телеграфирует, что выехал.

– По расчету ему утром сегодня приехать надо было! А теперь четвертый час. Разве с пассажирским будет.

– А пассажирский когда приходит?

– В четыре.

– Ну, значит, в пять он здесь будет, а мы поедем в шесть с половиною, полтора часа есть… Довольно.

– Довольно-то довольно, а все беспокойство одолевает. Вдруг да поезд опоздает!!

– Не опоздает! Чего ему опаздывать!

И Ганя возвращалась домой, а Николай Гаврилович выходил на дорогу посмотреть, не скачет ли их избавитель.

Собрались все поезжане. Ганю повели одевать к венцу. Поднялась уборка, укладка, суматоха. Вязали тюки, укладывали ящики, собирали вещи. Семь подвод должны были доставить на квартиру молодых приданое невесты. Квартиру Куликов отделал ту, в которой сам жил, но прибавил еще несколько лишних комнат.

Уборка невесты к венцу заняла часа два. Красавица-девушка, несмотря на припухшие глаза, смертельную бледность и похудевшие, ввалившиеся щеки, была в этом подвенечном наряде так хороша и эффектна, что нельзя было глаз оторвать! Даже подружки ею любовались, а старик Петухов с гордостью смотрел на свое дитятко.

К 6 часам все было готово. Все оделись, собрались. Ганя в легкой накидке, прикрывавшей ее туалет, сидела в зале и не отрывала глаз от окна. Она видела стоявшего у ворот Николая Гавриловича, без шапки, во фраке, несмотря на холод, и смотревшего вдаль, на дорогу. Она поняла, что «его» еще все нет, а роковой час приближается. И она начала не на шутку тревожиться. Зашли слишком далеко. Ни отложить, ни отсрочить венчания теперь невозможно. Одно только – если бы она вдруг умерла. О! Какое было бы счастье?! Но смерть не шла. Даже обморока не делалось. Неужели он опоздает?! Или… или все это только слова, пустые фразы, никаких важных данных у Павлова нет. Он их только морочил. Да и с какой стати Павлов будет хлопотать о ней?! Ганя рвала свой кружевной платочек. Грудь высоко поднималась, на щеках заиграл болезненный румянец, в глазах зарябило.

В зале была тишина. Ганя вспомнила, как она стояла на коленях с Куликовым, принимая благословление, и он шепнул ей: «Советую вам переменить со мной обращение».

Переменить?! Может ли она переменить обращение, когда ее бросает в дрожь при одном виде его, а когда он дотрагивается до ее рук, у нее является такое отвращение, как от прикосновения гадюки. Что же она может делать?! А с этим человеком ей придется жить.

Она вскочила и стала ходить по зале, все посматривая в окна. Вдруг она увидела промчавшуюся карету, которая остановилась у подъезда.

– Он, он, – мелькнуло у нее в голове, и сердце трепетно забилось.

– Карета молодого приехала за невестой, – доложил лакей.

Ганю точно обдали холодной душем.

– Рано еще, – проговорила она. – Еще нет шести с половиной…

И она продолжала ходить по зале.

– А все-таки собирайтесь… Пока что… Жених уже в церкви, все в сборе. Чего же ждать.

– Собирайтесь, собирайтесь, – пронеслось по зале.

– Что же это, – шептала Ганя, – где же он?..

Николай Гаврилович все стоял у ворот, с развевающимися от ветра фалдами фрака. Значит, его не было.

В залу вошел старик Петухов. В парадном мундире Человеколюбивого общества, с медалями, напомаженный, помолодевший, он перекрестился и произнес:

– Пойдем, дочь моя, я передам тебя из рук в руки твоему будущему мужу.

Ганя опустила голову и подошла к отцу… Он поцеловал ее в лоб и, взяв под руку, повел.

За каретой молодой поехали шесть карет с дружками и гостями. Целый поезд. Кучеры заплели и убрали ленточками гривы лошадей. Вся застава высыпала смотреть и провожать невесту.

– И красотка же невеста, – шептались в толпе. Певчие в церкви встретили молодую концертом. Священник передал красавицу-невесту жениху, и он повел ее к аналою.

Около часа длилось венчание. Начались поздравления. Молодые пошли к экипажу. Они только что сели в экипаж, как вдали показался извозчик, скакавший во всю прыть. На извозчике сидели Павлов и Николай Гаврилович без шапки, в одном фраке.

– Стойте, стойте, остановитесь, – кричали они. Вот они прискакали к церковной паперти.

– Важные, важные сведения! Стойте!

– Что такое?

– Где Куликов, где Ганя?

– Молодые? Они уж уехали.

– Поздно, – прохрипел Николай Гаврилович, – поздно, опоздали!