Объявление о спектакле дано было заранее на все станции Содружества. Шутка ли — премьера, классика! Символ довоенного мира — не хуже самого театра... Со станций тут же пришли отклики и просьбы «застолбить местечко», да так много, что пришлось — первый раз за всю историю подземного театра — вводить квоты на посещение, чтобы избежать столпотворения и давки. Реестры на посещение расписали по всему Содружеству за час. Тем, кто не вошел в первую волну, оставалось только горестно вздыхать... и ждать гастролей труппы, которые были клятвенно обещаны худруком. На премьеру попали в основном родственники и друзья самих актеров, а также «старики». Были в их числе начальник северной заставы Петр Петрович Филиппов с женой и отставной милицейский капитан Павел Александрович Потапенко, с первого дня жившие в Бибиреве.
В день спектакля на путевые канавы у северного входа опустили настилы, часть платформы и образовавшегося закулисного пространства была отгорожена нетканым полотном, из-за которого слышались интригующие и будоражащие воображение стук молотков и шуршание дерева по дереву. Иногда из-за занавеса с полубезумным лицом выбегал декоратор и мчался куда-то через всю станцию. Потом спешил обратно, и лицо его было уже веселее. День для спектакля был выбран выходной, и будущая публика с интересом следила за тем, что творилось в «сценическом» углу.
Но вот пришел вечер. Торопливая возня за занавесом давно стихла, зрители рассаживались и вставали, кто куда мог.
— Пал Саныч, глянь-ка на «хронометр» — сколь у нас там осталось? — Филиппов легонько ткнул сидящего рядом с ним на банкетке знакомца.
— Петя! — с укором вздохнула его жена. — Успокойся.
Филиппов только улыбнулся.
А великан Пал Саныч осторожно вытащил из кармана жилета механические японские часы без ремешка и подслеповато сощурился на циферблат.
— Без семи минут, Петрович. Скоро начнут...
Петр Петрович завзятым театралом никогда не был, в отличие от супруги. Помнится, почти перед самой войной они пошли-таки вместе на постановку по Шекспиру. «Сон в летнюю ночь» давали. При слове «Шекспир» у Петра Петровича перед мысленным взором тогда возникали костюмы с кружевными воротниками, шляпы с пером на степенных, неторопливых отцах семейств и разноцветные наряды Возрождения на их отпрысках, шпаги и кинжалы, песок Италии и холодный туман Британии. Но на сцене тогда он не увидел ничего, кроме четырех столбов из ткани и света в темноте зала. Актеры были в плюще и искусственных виноградных лозах, и вместе с текстом оригинала со сцены раздавались шутки на злобу дня современного. После спектакля Петр Петрович из зала ушел озадаченный. Не сказать, чтобы постановка была плоха или не старалась труппа, — нет, старалась она, но... ждал он чего-то другого, более классического, что ли...
Впрочем, и на том спасибо господам театралам, что совсем уж в махровое экспериментаторство не ударились. Соседи вон, что на днях вернулись из Германии, рассказывали, как там в театр сходили — тоже на Шекспира. Знаменитая местная труппа, а режиссер даже с русской фамилией — Жолдак... Актеры бегали по сцене голые — совсем без ничего, а среди декораций были, срамно сказать... унитазы. Немцы стоя аплодировали. А потом еще в газетах постановку расхваливали кто во что горазд — мол, «новое прочтение», «современный взгляд на классику»... тьфу! Высокое искусство, едрить его в кочережку... После этого рассказа Петр Петрович интерес к театру утратил. Если классику так, как она есть, играют только на школьных подмостках, да в редкой глубоко провинциальной самодеятельности — то какой это театр? Кривляние одно сплошное и бесовщина.
А потом случилась война, и не до театров стало. Правда, жена о театре изредка вспоминала, когда грустила. Она-то с подругами часто и во МХАТ, и в Маяковку ходила, и еще много куда. Только подруги погибли, а театры засыпали пыль и пепел...
Когда Артур — бывший студент-ГИТИСовец, вечно встрепанный, с лихорадочно блестящими глазами, — начал свое безнадежное, казалось, дело по зачинанию театра на станции, Филиппов был спокойно-равнодушен. Пустая затея, бесполезная, ну да ладно. Если хлеба он за это не просит — то пусть. Зато день, когда о создании театра объявили, Петр Петрович запомнил навсегда —первый раз за год он увидел у жены улыбку. Первый раз после неудачной попытки самоубийства.
Сейчас его Ритуша — нарядная, в своем лучшем платье и с новой, незнакомой прической — была весела, взволнована и нетерпелива, как выпускница перед последним звонком. Даже как будто помолодела лет на десять. И, глядя на прямо-таки светящуюся от радости супругу, бибиревский пограничник охотно простил Артуру и некоторую надменность, с которой руководитель театра иногда держал себя на станции, и его надоедные визиты к администрации по поводу каких-то своих театральных нужд. Простил даже то, что из-за неугомонного «Станиславского» и его репетиций ему пришлось перетасовать график дежурств на заставе: сразу трое его бойцов играли в спектакле, и один из них (к некоторой тайной гордости Филиппова) — не какого-нибудь там «пятого стражника в девятом ряду», а самого Ромео!
Тут сзади зашевелились. Кто-то осторожно пробирался вперед, безуспешно стараясь не отдавить ноги остальных зрителей. Филиппов и его сосед одновременно развернулись. От лестницы к импровизированной сцене шли Капитон Зуев с супругой, доктор Сашка Михайловский и пришлый «чистый».
Пал Саныч аж крякнул:
— Во упорный, а... И тут он! — и отвел глаза.
— Паш, ты давай брось уже. Было, да и прошло, — Филиппов похлопал приятеля по плечу. — Мне тоже это дело было не по нраву. И хорошо, что все так решилось.
Пал Саныч угрюмо отвернулся и тяжело уставился на занавес у сцены. А Питон с компанией прошли мимо и сели на свободное, видать их ожидавшее, место во втором ряду. Время снова полилось медленно-медленно.
И вот занавес дрогнул и пошел в сторону...
Зал грохнул аплодисментами, и на импровизированную сцену вышел Артур в длинном, ниспадающем красивыми складками плаще и пышном берете с пучком перьев. Он степенно поклонился зрителям, и те стихли, словно по мановению невидимой волшебной палочки.
Неспешно полились знакомые многим — кому из довоенных фильмов, кому из книг — слова пролога. Два знатных семейства, их вражда, юные влюбленные, примирившие врагов своей безвременной и трагической гибелью... Глаза Артура вдохновенно блестели, он стоял, как оратор на древнеримском форуме, воздев над собой руку. И сплетались, взлетали под обшарпанные своды станции ритмичные, четкие и ясные звуки стихотворной речи, подчиняя умы и сердца многолетних затворников подземелья не хуже древних заклинаний.
Казалось, даже стены и многометровая толща земли за и над ними исчезли, уступив в воображении зрителей место узким мощеным улочкам далекого южного городка, увитого зеленью и млеющего под чистым и добрым небом.
Окончив свой монолог, Артур снова поклонился — и ушел под новый всплеск аплодисментов.
Пусть декорации были не богаты (собранный из разных тканевых кусков занавес, да картонные колонны, покрашенные гуашью), пусть костюмы шились из того, что нашлось, — не это стало главным. Это была отдушина в сырой беспросветности тусклой подземной жизни. Яркое пятно, напоминание, что мир когда-то был другим — и что это не утрачено. Старики и те, кто родился уже на станции, мужчины и женщины, сторонники и скептики — все были тут. Следили с улыбками за перепалкой слуг, полушепотом обсуждали костюмы... Какой уж тут скепсис, когда представление — вот оно, смотри во все глаза!
Петр Петрович, одновременно следивший за спектаклем и за женой, изредка нет-нет, да и поглядывал на сидящего впереди Зуева со товарищи. Те сидели спокойные и иногда перебрасывались словом-другим с «чистым». Филиппов улыбнулся про себя. Упорный малый. Добытчик «чистых» сейчас, пожалуй, вызывал симпатию. Неунывающий он был какой-то и за девочку эту, на станцию его притащившую, горой стоял. А что Зуев с ним так возится — понятно: ему девчонка как дочь... А вот, кстати, и она.
На импровизированной сцене — дом Капулетти, кормилица, леди Капулетти, Джульетта. Кормилицу играет веселая толстушка Ира Поликарпова, ученица Михайловского, начинающее светило медицины... Говорливая в обычной жизни, Иришка и сейчас сыплет словами, как дробью. Ее роль, точно ее. Петр Петрович по-стариковски, с прищуром, улыбнулся. Леди Капулетти — холодной, увядающей красоты Мила Иванова, вдова погибшего два года назад на поверхности Аркадия Иванова. И, наконец, Джульетта — худенькая девочка-добытчица, та самая, которую три недели назад сам Петр Петрович провожал на неизбежную гибель в разбойное гнездо Алтуфьева. И ведь не его в том вина, а все равно стыдно. Вот и Пал Саныч завозился на своем месте — тоже не по себе человеку. Впрочем, последний быстро отвлекся — его внимание притягивала Мила-Капулетти. Уже скоро год, как человек-гора собирался сделать ей предложение. Собирался-собирался, да все никак духу не мог набраться...
Очень непривычно было видеть Крысю в образе Джульетты. В длинном бархатном (не соврали слухи!) платье и расшитом бусинками маленьком чепчике, из-под которого на спину спускалась перевитая тонкими ленточками искусственная коса, прежняя невзрачная пацанка преобразилась просто до неузнаваемости. Даже манеры изменились, явив взглядам зрителей вместо всегда сдержанно-деловитой и упорной добытчицы нежную и робкую девушку-подростка. Джульетта в исполнении Крыси получилась какой-то очень тихой, домашней и во всем послушной родительской воле. Глядя на нее, трудно было даже представить, что вот эта изнеженная и нерешительная «мамина дочка» буквально через несколько сцен безоглядно влюбится в сына врагов ее семейства, пойдет наперекор воле родителей, проявит недюжинную непокорность и силу воли и даже ни на миг не поколеблется перед тем, как всадить себе в грудь кинжал.
— Интересная у нее трактовка образа! — шепнула Петру Петровичу на ухо жена. — Робкая и послушная Джульетта — это что-то новое! До войны я такого ни в одной постановке не видела!
— Ну... Тем интереснее будет смотреть, — пожал плечами пограничник. — Да только ее ли роль? Справится ли?
И буквально тут же, в качестве аргумента, что девушка справится, к нему пришло недавнее воспоминание, как один из его бойцов — горячий и склонный к спонтанным поступкам Эльбрус Газиев явился с репетиции (именно он и играл Ромео) на дежурство по заставе хмурый и... с расцарапанной чьими-то ногтями щекой.
— Любовные сцены с Крыськой репетировали... — нехотя буркнул он в ответ на посыпавшиеся расспросы и ехидные подколки товарищей.
— И что? — Филиппов одним движением бровей заставил своих погранцов приумерить зубоскальство.
— Что-что... Она же совсем не умеет целоваться!
— И ты ее, разумеется, решил этому научить, горячий аланский джигит! — полуутвердительно-полувопросительно сделал вывод Петр Петрович, сам каким-то чудом сдерживая рвущуюся с губ улыбку. Ай да девчонка! Вот тебе и тихоня!
— Ну, решил...
— А она?
— Я, что ли, знал, что она такая недотрога?!
Пограничники, не выдержав, грянули хохотом, пустив гулять по туннелю в сторону алтуфьевской баррикады гулкое эхо.
Позже выяснилось, что Джульетта залепила своему Ромео оплеуху инстинктивно, на чистом автопилоте, перепугавшись его неожиданных и чересчур уж ретивых действий. После чего перепугалась еще больше — но уже того, что невольно причинила боль партнеру по сцене. И всю оставшуюся репетицию смотрела на него виноватыми глазами и время от времени переспрашивала: «Тебе точно не больно?»
Ребята с заставы подшучивали над угодившим в «амурное приключение» Эльбрусом и все подзуживали его не останавливаться на достигнутом и продолжить «завоевание девичьего сердца» уже не на сцене, а в жизни. На что тот долго отмахивался, а потом доходчиво объяснил зубоскалам, что ему нравятся девушки тихие и ласковые, которые сидят дома и занимаются хозяйством, а не шляются сутки напролет невесть где по опасным трущобам и развалинам. И что «ну ее, эту дикую кошку, пусть своего «чистого» царапает!».
Филиппов бросил невольный взгляд на сидевшего впереди Востока. Тот, не отрывая взгляда от сцены, пристально следил за игрой подруги.
«Нет, ЭТОГО девчонка уж точно царапать не станет!» — подумал пограничник. И усмехнулся: взаимная горячая симпатия и привязанность этих двоих друг к другу были видны невооруженным глазом.
Спектакль между тем шел, как дрезина по хорошо накатанным рельсам. Время от времени наблюдая за зрителями, Петр Петрович отмечал, с каким искренним, почти детским волнением следили они за разыгрывающимся действом. Наверное, точно так же во времена Шекспира смотрели постановки театра «Глобус» не избалованные красотой и возвышенными зрелищами обитатели бедных лондонских кварталов и трущоб.
Загнанные двадцать лет назад под землю и лишенные многих привычных радостей люди двадцать первого столетия тоже не были избалованы ни тем, ни другим. Оттого-то и светились неподдельным интересом и восторгом их глаза, оттого-то и сжимались в волнении кулаки в самых напряженных местах пьесы.
Филиппов на некоторое время даже залюбовался своими одностанчанами. Как же они все были красивы сейчас, когда проявляли свои самые светлые чувства!
Занятый этим наблюдением, пограничник едва не пропустил очень интересовавший его момент, когда робкая «мамина дочка» Джульетта впервые проявила непокорность родительской воле, отказавшись выйти за графа Париса.
Нет, девушка не стала устраивать показно драматических «сцен» и прочей, как раньше выражались, «дурной театральщины». Ее мольбы, обращенные к отцу и матери, были тихими и в некотором смысле даже сдержанными. Но в них слышалось столько неподдельного отчаяния и ужаса, что у многих присутствующих мурашки по коже бежали.
— Бедная девочка... — шепнула Филиппову жена, утирая глаза уголком платочка. — Посмотри, Петя, она ведь по-настоящему плачет!..
Зареванную, но не сломленную Джульетту уволокли и заперли в ее комнате, чтобы подумала на досуге о своем поведении. Капулетти-отец произнес свой приговор непокорной дочери и в гневе ушел готовиться к свадьбе. Крыся-Джульетта проводила его горящим полубезумным взглядом и, наконец, дала волю чувствам — разрыдалась.
Сцены шли одна за другой, клубок повествования разматывался все скорее, обстановка постепенно накалялась. Актеры играли с невероятным подъемом, заражая своими эмоциями и зрителей. Спектакль явно ожидал оглушительный успех.
Предсмертные сцены своих героев что Эльбрус, что Крыся отыграли в уже знакомой зрителям манере — без горячечной экзальтации и показного «накала бешеных страстей». Но наблюдать, как введенный в заблуждение Ромео в последний раз нежно целует любимую, а потом спокойно, не дрогнув, выпивает яд... слушать, как горестно стонет и плачет Джульетта, обнимая мертвого супруга, а потом выхватывает его кинжал и без колебаний вгоняет себе в грудь...
Наверное, в эти моменты не только Петру Петровичу хотелось, как когда-то в детстве, на представлениях в ТЮЗе или кукольном театре, закричать, предупредить персонажей, попытаться предотвратить несправедливое или непоправимое... В детстве это, правда, ни разу не срабатывало — куклы и актеры стоически не реагировали на отчаянные детские выкрики из зала. Но... вдруг? Вдруг?..
В зале сидели люди взрослые и уже давно не верящие ни в какие чудеса. Поэтому никто не крикнул, не предупредил. Да и, по совести сказать, что толку было бы в этих предупреждениях — хоть и искренних, но в данный момент неуместных?..
И вот наступил финал. Окруженный безутешными родичами погибших, ссутулившийся и словно придавленный непомерной тяжестью случившегося, герцог Эскал негромко и как-то глухо, с неприкрытой душевной болью, начал свой знаменитый монолог:
На сцене леди Монтекки, всхлипнув, внезапно обняла леди Капулетти, и та — строгая и чопорная даже в своем горе, вдруг беззащитным ребенком прижалась к ней и спрятала лицо на плече бывшей врагини. Отцы семейств, не сговариваясь, единым движением положили друг другу на плечи руки.
Дрогнули ряды представителей обоих кланов, все еще стоящих по разные стороны смертного ложа. Дрогнули — и потихоньку начали смешиваться, объединенные общим горем.
Но с каждым новым произнесенным словом креп голос правителя Вероны, распрямлялись его плечи, величественнее становилась осанка. И вот на притихший зал веско и четко, словно последние капли, превысившие терпение, упали слова:
Герцог сделал паузу, давая возможность смыслу своих речей дойти до всех присутствующих. А потом заключил — все так же веско, но уже как-то более спокойно, размеренно и проникновенно:
Откуда-то из-за кулис полилась музыка — лиричное и трепетное соло на скрипке. Слегка дергаясь и поскрипывая тросиками и самодельными блоками, начал закрываться занавес.
Аплодисменты обрушились, словно горная лавина, — сам тоннель, казалось, гремел поздравлениями труппе. Эхо пронеслось под сводами станции, разбилось и брызнуло фейерверком голосов.
— Браво! Браво!
Закрывшийся было занавес снова рывками поехал в стороны, открывая стоящих на сцене. Отцы Монтекки и Капулетти в длинных кафтанах, их супруги, герцог Эскал... «Мертвый» Ромео осторожно приподнялся на локте со своего мрачного ложа, огляделся... И вот он уже жив, протянул руки к Джульетте, взял ее ладонь, сжал, легко коснулся плеча...
А Джульетта... Джульетта почему-то осталась недвижима. Эльбрус-Ромео снова чуть потряс ее за плечо, а потом почему-то растерянно посмотрел по сторонам. Что-то тяжелое повисло в воздухе. На сцене возникло замешательство. К лежащей Джульетте-Крысе подошла кормилица-Ира, присела рядом, коснулась шеи — и внезапно пронзительно ахнула.
— Александр Борисович! Александр... Борисович!.. — ее голос сорвался среди моментально упавшей тишины.
Сорвался с места Михайловский, застучал ботинками по дереву настила, упал на колени рядом с лежащей Джульеттой, тоже начал щупать шею.
— Ира! Экстренную укладку! Живо!
Развевая полы широких одежд, актриса-медсестра вихрем пронеслась мимо зрителей. А люди начали безмолвно подниматься с мест.
Михайловский склонился к девушке, пальцами поднял опущенные веки.
— Ах ты ж елки зеленые...
Он запрокинул лежащей Крысе голову и с силой вдохнул ей в рот воздух. Отстранился, сжал руки замком и всем весом тела навалился, качнул грудную клетку девушки. Раз, два, три... Михайловского обступили другие актеры, вышли тихо на сцену и встали вокруг него зрители, а он, как машина, продолжал — вдох, серия коротких нажимов, почти ударов, вдох, и еще раз... Подбежал «чистый», ринулся было вперед, но кто-то дернул его сзади, удержал, он рванулся, загрохотали падающие скамьи, тяжело, сипло задышали борющиеся на полу люди. Откуда-то издали, с другого конца станции, защелкали туфли бегущей Ирины.
— Александр... Борисович... Вот!
Тяжело дыша — полное лицо стало почти пунцовым, — она пронеслась сквозь толпу, ее трясущиеся руки протягивали Михайловскому брезентовую сумку с нашитым лоскутным красным крестом. А он... Он сидел с отрешенным видом около недвижимой Крыси, и лицо его было похоже на маску.
— Все, Иришка... Поздно.
Глаза Ирины, казалось, вылезли из орбит. Она хватанула ртом воздух, будто вынырнула из воды. Непонимающе посмотрела на сгорбившегося, будто в момент постаревшего врача, на лежащую бледную девушку. И вдруг сама побелела, как снег. Голова Крыси была повернута набок, а из ее рта вытекала на пол тонкая, но упорная, непрекращающаяся струйка крови.
— Аневризма, Ириш... Как у Кирсанского-младшего и Оли Укупчик, один в один, — Михайловский утер рукавом лицо. — Один в один...
Сумка опустилась и повисла на боку. Ирина осела на скамейку и замерла. Алик Кирсанский, совершенно здоровый парень двадцати трех лет, умер около года назад, на станции. Среди, что называется, белого дня — схватился за грудь, упал, и изо рта его пошла кровь. Пока бегали за врачом, все уже было кончено. Михайловский с Рэмом Петровичем Щетининым, старым фельдшером, проводили вскрытие. Причина оказалась куда как необычной: расслоение аневризмы аорты и ее прорыв в бронхи. Врачи грустно пожали плечами: трагическая случайность. И помочь было, к сожалению, невозможно — в условиях метро аневризму не то что вылечить-клипировать, а даже и диагностировать толком нельзя. Но потом — еще через несколько месяцев — почти таким же образом погибла работавшая на ферме четырнадцатилетняя девушка, почти девочка, Оля Укупчик. И снова та же причина — аневризма, и снова с прорывом в легкое. Михайловский схватился за голову. Два случая одинаковой и отнюдь не частой патологии среди молодых и внешне относительно здоровых людей — самых молодых на станции, почти наверняка не были случайны. Систематическая патология. Врач с содроганием сердца ждал следующего случая. Но прошел месяц, два... Михайловский выступил на Совете, организовал диспансеризацию всех — до одного! — жителей станции, но не нашел ничего необычного, жалобы пациентов были вполне закономерными, ожидаемыми. Может быть, все же случайность? Оставалось продолжать ждать и надеяться.
Вот и дождались. Получите и распишитесь...
Сзади, из-за спин столпившихся поникших зрителей, раздался стон — глухой, мучительный, почти звериный. Это пришел в себя, поняв, что произошло, «чистый».
— Пустите... — хриплый голос человека казался тяжелым, как свинец. Зрители, не сговариваясь, расступились, и он медленно, словно сомнамбула, прошел по образовавшемуся живому коридору. Тяжело и как-то неловко упал на колени рядом с врачом, взял безвольную руку девушки. Тихо позвал ее по имени. Борменталь положил ему на плечо ладонь, чуть сжал.
— Все... — он не договорил, внезапно закашлявшись. — Прости...
А Восток словно и не слышал врача. Он неотрывно смотрел на бескровное лицо лежащей и как-то бездумно и машинально поглаживал его кончиками пальцев. На лице самого сталкера не отражалось решительно ничего, словно и в нем что-то умерло.
Взлетело к высокому потолку и резко оборвалось чье-то сдавленное рыдание. Это не выдержала Ира. Уткнувшись в живот стоявшего рядом «синьора Монтекки», она затряслась в глухом отчаянном плаче.
— Умереть на сцене! — словно в ответ всхлипнул кто-то из актрис. — Как это... — но голос ее тут же умолк, а распахнутые бессмысленные глаза, напоровшись на сонм тяжелых взглядов тех, кто был рядом, испуганно потупились. Кажется, она только сейчас поняла всю неуместность своих слов.
Однако сидевший над телом Крыси Восток вдруг встрепенулся и медленно поднял голову. Отсутствующее выражение на его лице сменилось крайним волнением, он подхватил лежащую девушку и прижал к себе. Окинул столпившихся вокруг них скавенов каким-то новым, нездешним и уже слегка безумным взглядом.
— Я сам... Сам похороню...
Движения его были резки и угловаты, как у больной птицы. Михайловский снова положил руку на его плечо, но человек, не глядя, рывком стряхнул ее. Глядя только на свою ношу, он неуклюже поднялся на ноги и, ровно во сне, побрел к южному выходу. От вестибюля тут же сбежали вниз и встали на его пути двое вооруженных охранников.
Восток, покачнувшись, встал. Оглянулся потерянно, нашарил взглядом Питона.
— Капитон Иванович... — глаза его, впрочем, смотрели сквозь Зуева, — скажите им... скажите, чтобы выпустили нас... Пусть не мешают. Пусть... — он осекся и коротко, сухо закашлялся.
Питон сам выглядел немногим лучше — короткие седые волосы его были взлохмачены, он закусил губу и стоял, будто окаменел.
— Пусть не мешают... — повторил человек, и Питон повел головою. Скосился на Михайловского, все еще сидевшего на полу. Тот чуть заметно кивнул и отвел глаза. Зуев перевел взгляд на Александрова. Председатель Совета что-то хотел сказать, даже открыл рот, но вдруг будто бы задохнулся на начале фразы, закашлялся и, отворачиваясь, махнул рукой — делайте, что хотите...
— Пропустите, — голос у Питона тоже внезапно осип.
Караульные отошли в стороны. Внезапно Александров развернулся, лысоватая его голова блеснула в свете лампы.
— Капитон Иваныч, одно только одолжение сделай... Сходи-ка ты с ним, раз такое дело пошло. Присмотри... — в голосе его что-то ощущалось... что-то недосказанное и скрытое, будто второе дно у конспиративного чемодана. Александров сказал это, глянул внимательно на Питона, на караульных — и скрылся за дверью бывшего служебного помещения. А караульные все как один вдруг уставились на командира добытчиков. Как-то уж слишком понимающе.
Зуев на секунду зажмурил глаза, выдохнул долго и шагнул вперед. Прошел следом за Востоком через живой коридор, коротким хозяйским жестом забрал прямо из рук остолбеневшего караульного автомат.
— Ну что, пошли, добытчик... Раз пошло такое дело, — повторил он один в один фразу Александрова, только голос у него был горький. — Подмогну тебе и, уж прости, присмотрю, чтоб ты деру не дал.
И Восток сделал первый шаг на лестницу. Его обогнала дежурная шлюзовая команда — для похорон надо открывать гермоствор, а это, какой бы повод ни был, — не шутка.
— Погодите! — вдруг раздался заполошный женский крик. Жена Питона спешила следом за уходящими, а в руках ее, торопливо скомканное, бугрилось поспешно вытащенное из палатки одеяло.
— Вот, возьми! — протянула она его Востоку. — Заверни ее. Хоть не... в голой земле девочка лежать будет...
— Спасибо, — ровно ответил сталкер. Подумав, он опустился на колени и принялся неспешно и как-то уж чересчур бережно и аккуратно заворачивать в разостланное на ступеньках одеяло тело подруги. Мария Павловна задушенно всхлипнула и, не выдержав, с глухим рыданием уткнулась в плечо подоспевшей следом Натальи. На той тоже просто лица не было, но бывшая фотомодель, а ныне — учительница и библиотекарь Содружества старалась держаться.
— Помощь нужна? — тихо спросила она Востока, склонившись над ним.
— Нет. Спасибо, Наташ... я сам.
Снизу за происходящим молча наблюдали потрясенные и еще не опомнившиеся от произошедшей трагедии жители Бибирева и гости станции. Горько и страшно заканчивался для них так светло и радостно начавшийся день. «Предательница! Смерть ей! Смерть!..» — некогда кричали они, требуя самой суровой кары для оступившейся соплеменницы. Что ж, их желание исполнилось. Исполнилось нелепо, внезапно и тогда, когда в его исполнении уже не было ни необходимости, ни смысла.
Вот и скрылось навсегда от всех взглядов под пухлой стеганой тканью бледное лицо Крыси. Вот добытчик «чистых» снова поднял ее на руки и прижал к груди, словно величайшую драгоценность. Посмотрел на сопровождающего их Питона, покосился на автомат на его плече и усмехнулся — дернул уголком плотно сжатого рта.
— Я готов.
Кто-то из Питоновой команды протянул ему ОЗК и противогаз, но Восток словно не заметил этого. Следом за Зуевым он шагнул в темный зев коридорчика, ведущего к шлюзовой камере.
Через некоторое время до собравшихся внизу донесся скрип и лязг отворяемого и затворяемого гермоствора. Пронесся под сводами, болезненно отдаваясь в ушах, и стих где-то в туннелях. На станции Бибирево наступила мертвая тишина. Словно вместе с Крысей на ней умерла и была унесена Наверх для погребения и вся прочая жизнь.