Огромная морская волна приподнимает ковер, небоскреб обрушивается и рассыпается по покрывалу, жирное тяжелое небо намазывает свои облака прямо на простыню, а потом заворачивает тебя в нее и душит, сжимая, как старую перину… Каждый бы решил, что это кошмар. Он же видел просто сон, причем самый многообещающий, самый сладкий из всех, какие только могут присниться.
Наверно, это была своего рода профессиональная деформация — мечтать о все более громких сенсациях, все более крупных катастрофах и каждый раз приезжать на место слишком поздно и не успевать их заснять. Для такого человека, как он, профессионала высокого класса, настоящий ужас кораблекрушений, автомобильных аварий, землетрясений и авиакатастроф заключался в невозможности съемки момента бедствия. Все, что обычно удается увидеть и запечатлеть, — это лишь отдаленный результат катастрофы: обломки корабля, плавающие в воде, силуэты тел, обведенные мелом на асфальте, да свидетели, от которых вечно никакого толку, — все видели, но рассказать ничего нормально не умеют, одержимые правдолюбцы, которые сообщают лишь голые факты, не решаясь хоть как-нибудь их приукрасить. К тому же во всем этом нет ничего выхваченного прямо из жизни, нет ничего, что производило бы настоящий эффект, кроме разве что скорости, с которой снуют туда-сюда репортеры, да качества телевизионной картинки. И раз уж ущерб от крупных катастроф все равно ничем не восполнить, раз уж случившемуся не найти оправданий, то такой репортер, как он, считал своим долгом показывать абсолютно все, не упуская ни малейшей детали, стремился по возможности запечатлеть событие в момент, когда оно совершается, словно бы видя в этом некую компенсацию за бессмысленную жестокость мира, как будто смертью других можно было взять реванш у своей собственной.
* * *
В наших краях петух решает, когда начинается день, и обычно это ни свет ни заря. И если кому-то кажется занятным наблюдать, как солнце поднимается над сараями — зрелище всякий раз таинственное для тех, кто не знаком с астрономией, — то есть и другие, кому на это глубоко наплевать.
— Вставай, Болван.
— …Сейчас, сейчас!
Мы частенько прикалывались над журналистом, особенно по утрам. Вытащить его из постели не могли даже запахи варившегося кофе и поджаривающегося хлеба. Мы звали журналиста Болваном, хотя его настоящее имя было Маршту, Жером Маршту.
Поначалу мы об этом типе не знали ровным счетом ничего, кроме того что он сделал себе имя на серии более или менее сфабрикованных репортажей о чудесах в церквах Латинской Америки, — получилось весьма благочестивое произведение, за которое, однако, он на два года загремел в тюрьму.
Болван — первое, что пришло нам в голову, когда мы увидели журналиста с его нелепой физиономией, маленькими хитрыми глазками, острым взглядом. Ну а в остальном это был высокий мужчина с огромной плешью и длинными волосами — жалкими остатками пышной шевелюры времен его бурной молодости. Мы звали его Болваном, хотя с тем же успехом могли прозвать и Тупицей; только нам не хотелось его обижать. И хотя мы догадывались, что этот парень далеко не дурак и у него должна быть целая куча дипломов, но рядом с нами он сильно проигрывал.
Из-за всего что у нас здесь случилось за последнее время, именно к нам решили командировать этого великого репортера, чтобы он немного поснимал, как мы тут живем, и по возможности отыскал бы первопричину местных катастроф. И вот теперь он всюду за нами таскался, не отступая ни на шаг. Он даже за покупками ездил с нами, и, поскольку его неплохо спонсировала одна крупная страховая компания, мы не видели в этом ничего плохого.
— Можешь снимать что хочешь, — говорили мы, — нам скрывать нечего, у нас даже на двери в сортире задвижки нет.
По части репортажей он был настоящий маньяк: ни на минуту не выпускал из рук камеру, снимал нас день и ночь. Он наводил на нас объектив, даже когда просил передать ему хлеб, а как только начинало темнеть, навешивал на камеру здоровенный фонарь, ватт эдак в триста, и размахивал им перед нашими физиономиями, так что нам начинало казаться, что мы разговариваем с прожектором, а не с человеком. Самое смешное, что при этом он просил забыть о камере и вести себя так, будто ее нет. Парень был обвешан аппаратурой, как космонавт, все свое добро таскал с собой и при этом требовал, чтобы мы этого как бы не замечали.
Короче, мы легко привыкли к репортеру, тем более что быстро сообразили, что это довольно занятно, когда тебя все время снимают, что это даже доставляет некоторое удовольствие. Поначалу мы краснели, смущенно улыбались, старались держаться прямо, следить за каждым своим движением и выглядели так неестественно, что уже сами друг друга не узнавали. С тех пор как этот парень стал нас снимать, мы завтракали, обедали и ужинали в режиме непрерывного репортажа, из-за чего все вели себя тихо и скованно, а папа совершенно не пил. За столом все вдруг становились вежливыми, улыбались, как на банкете, и если для фотографии приходится притворяться, только когда вылетает птичка, то для видеосъемки нужно было улыбаться из кадра в кадр и одеревенело сидеть до конца обеда, так что к десерту все уже бывали порядком измотаны.
Зато в конце дня нас ждала награда: мы могли полюбоваться на самих себя, то есть вместо того, чтобы, как все нормальные люди, смотреть телевизор, мы пересматривали собственный только что прожитый день. И хотя интрига была слабовата, а декорации и вовсе не менялись, сюрпризов в этом спектакле хватало. Бабуля никак не соглашалась с тем, что она такая маленькая. И с преувеличенным восторгом твердила, что впервые видит себя со спины. До этого все, что она о себе знала, ей сообщало зеркало у окна. Маме же беспристрастный взгляд телекамеры помогал выявлять разные недостатки и недоделки в доме, всякие там не отстиравшиеся пятна или помятость занавески — тысячу и одну мелочь, которые она потом исправляла. У отца же, наоборот — хотя обычно он приходил в ярость из-за любого пустяка, — все это вызывало только веселый смех. Он наслаждался, наблюдая за собственными действиями с удивительным самодовольством, он мог смотреть на себя часами, хотя ничего интересного там не было, всякая ерунда, да к тому же все заранее известно, никаких тебе неожиданностей.
Вот так по вечерам вместо восьмичасовых новостей мы пересматривали только что прожитый день, а вместо прогноза погоды смотрели, какая была погода сегодня.
* * *
Поскольку чрезвычайные происшествия по природе своей близки к чудесам — ибо и те, и другие основываются на принципе неожиданности, — то наш славный Болван вынужден был снимать нас без передышки, не сомневаясь, что рано или поздно судьба вознаградит нас одной из своих превратностей. Болван не только видел нас по телевизору во время той истории с «боингом», но и был наслышан о наших подвигах — видать, кто-то из местных постарался, — и поскольку главное в репортерском деле — вовремя оказаться на месте событий, то благодаря нам Болван рассчитывал предвосхитить их ход, чтобы запечатлеть драму с самого момента ее зарождения, заранее условившись о том, что мы ни в коем случае не будем этому противиться.
Для него мы были просто очередным зрелищем, и он без всякого цинизма уверял, будто в нас сильно «катастрофическое начало», а для пущей убедительности даже использовал индийские слова: мол, мы обладаем даром катастроф, и наша карма состоит в том, чтобы сталкиваться с кармой других, причем лоб в лоб и по возможности со всего размаху. Он один смог угадать нашу необычную предрасположенность, ну а поскольку настоящими катастрофами можно считать лишь те, которые можно показать, то журналист прекрасно сознавал, какие преимущества дает ему наш дар, не считая лучей славы и солидных гонораров.
Часто его взгляд на вещи граничил с восторженным энтузиазмом, особенно поначалу. Первое время он был совершенно одержим перспективой успеха, рассчитывал на быструю славу и в приступах самоуверенности сулил нам незнамо что, чуть ли не блестящее будущее, — и это нам, чьи планы отродясь не шли далее того, чтобы вечером лечь спать да проснуться утром. Да, он был великим охотником за бедами, мотался по миру в поисках добычи, гонялся за войнами, выслеживал нищету, собирая жалкие крохи информации, но наконец он наткнулся на самородок, на слиток золота, а может, и на настоящее золотое дно.
Только вот, чтобы произошло что-либо выдающееся, одного желания недостаточно, и хотя совершенно ясно, что судьба не обдумывает заранее, в каком месте ей преподнести свой очередной сюрприз, однако редко бывает, чтобы рядом с вами случились две катастрофы подряд. И если про удачу говорят, что коли прошла, то ее не вернуть, значит, то же самое справедливо и в отношении всяких злоключений и бед. Так что вскоре у нашего великого репортера энтузиазма заметно поубавилось, ведь за целый месяц, который он прожил с нами под одной крышей, в его загашнике не появилось ни одной достойной новости, если не считать таковыми наши мелкие домашние неурядицы и повседневные происшествия, какие случаются абсолютно со всеми: убирая со стола, разбили тарелку, кто-то покусал бабушку, пара-тройка ссор без каких-либо последствий да ложная тревога по поводу легкой мигрени. Напрасно он все время заставлял нас что-то делать, напрасно побуждал к активности, ничего необычного с нами не происходило, так что очень скоро такому великому репортеру, как он, этому авантюристу, исколесившему все части света, стало тесно в нашем узком кругу.
— Вот видишь, говорили мы тебе, что ничего здесь не происходит, в обычное время здесь не случается абсолютно ничего.
Мы можем сколько угодно призывать на свои головы спутник или молить дьявола, чтобы он явил нам свои чудеса, можем до бесконечности ждать от будущего потрясающих открытий, но ничего так и не произойдет, потому что здесь пустыня, пустыня обыденности, и если между бытием и небытием есть что-то еще, то именно там мы и живем. Поверь, здесь хуже, чем просто в провинции, во всяком случае, еще дальше от мира, и можешь быть уверен, что в таких условиях единственное приключение и самое большое несчастье, которое только может произойти, — это остановка часов в гостиной, ну этих, знаешь, что всех пугают своим боем, — вот возьмут да и остановятся или, не дай бог, вообще сломаются…
И тогда он решил заставить нас куда-нибудь выбраться: принялся как заведенный твердить, чтобы мы не сидели на месте, а куда-нибудь сходили или съездили, хотя бы недалеко, хотя бы разок попробовали испытать судьбу за оградой собственного сада. Он считал, что не нужно ждать, пока судьба разглядит нас на столь маленьком пятачке, как наш, не нужно рассчитывать на наше якобы благоприятное местоположение, лучше дать волю нашей непредсказуемости, испытать наш собственный талант в чуть более густонаселенных районах. Вот тут-то он и заговорил впервые о путешествии, о какой-то бессмысленной дальней поездке, предлагал чуть ли не сесть на самолет и улететь в другую страну, в крайнем случае требовал, чтоб мы поехали и хотя бы просто денек провели в аэропорту, только чтобы посмотреть, что будет… На что отец, у которого была врожденная склонность к кратким и емким формулировкам, холодно ответил: «Самолет? Ни за что».
И все же однажды, после продолжительной обработки, ему удалось вытащить нас в город на ярмарку ветчины, такую типичную ярмарку с каруселями, какие бывают в городе каждый год и оставляют после себя ворох жирных бумажек. Болван намеревался заставить нас пройтись по всем аттракционам — от центрифуги до поезда-призрака, от американских горок до автородео, не пропустив и эти новомодные ракеты — спутники, в которых вы облетаете вокруг Земли не двигаясь с места. Видимо, он рассчитывал, что нам станет плохо и мы запросим пощады, или же надеялся, что один из болтов на карусели будет не слишком хорошо затянут. Убедившись в хорошем сопротивлении материалов и упрямом нежелании каруселей ломаться, Болван решил отыграться на бабушке, которую подверг самым разнообразным опасностям, вплоть до того, что прокатил ее подряд на американских горках, пиратском корабле и чертовом колесе.
Для бабули, которая даже на лифте сроду не ездила, это стало настоящим воздушным крещением. Каждый раз когда она проносилась мимо нас, ее вопли долетали до нас сквозь радостный визг толпы. Мы наблюдали, как наша праматерь взмывала в стратосферу, будто и впрямь собиралась нас покинуть, но снова и снова она возвращалась назад. И надо сказать, что с ее росточком метр тридцать бабуля уже раз сто должна была откуда-нибудь выпасть, свалиться за борт или выскользнуть из-под ремня. Естественно, поглазеть на такое зрелище собралось немало зевак, примерно как на соревнованиях «Формулы-1», когда все только и ждут, когда какой-нибудь болид сойдет с трассы, а Болван все это жадно снимал, без всякого сострадания, как будто смотрел бой быков.
Только вот нашу бабулю немало пошвыряла жизнь, и после таких потрясений, как голод да две мировые войны, кабинка с Микки-Маусом явно не могла представлять для нее угрозы.
Все же был и один интересный момент — небольшая потасовка среди танцующих из-за того, кто кому первый наступил на ногу. Отец проявил себя во всей красе, атаковал противника в несколько старомодном стиле, но живенько, хотя и не очень ловко, во всяком случае, совсем не так, как показывают по телевизору. Но поскольку пиво в тот день было по двадцать франков, то все были слишком трезвы, чтобы дело дошло до настоящей драки.
По пути домой внимание репортера было приковано к сидевшему за рулем отцу, навстречу которому неслись всяческие красоты, к отцу, который без лишней резкости, но и особо не осторожничая, один за другим проходил повороты. Наверное, наш репортер надеялся, что либо водитель уснет за рулем, либо дорога выкинет какую-нибудь штуку — в общем, случится что-нибудь непредвиденное. Только вот все повороты были нам отлично знакомы, ни один из них не мог застать нас врасплох, так что отец, который тысячу раз ездил по этой дороге, щелкал их как орешки. Он даже чаще всего крутил рулем по памяти, машинально выбирая наилучшую траекторию. Зато когда мы добрались до городка, отец остановил машину напротив оружейной лавки, с самым невинным видом заявив, что ему нужно кое-что купить и он вернется через пару минут. В этот момент в глазах журналиста мелькнул огонек надежды, капелька оптимизма.
— А можно я с вами?
* * *
Слушай, скажи-ка, разве не за тишиной ты сюда приехал? Не это ли ты здесь ищешь?
По вечерам, вместо того чтобы спокойно смотреть телевизор, Болван выходил во двор и курил.
— Не забудь закрыть дверь в сад, — каждый раз орала ему вслед бабуля, которой очень не нравилось, что во дворе кто-то шастает в темноте, — она считала это вредной городской привычкой.
В тот вечер Болван долго бродил вокруг дома, ему понадобилось не меньше двух часов, чтобы перестать убиваться и забыть про дурацкую оплошность, которая все ему испортила. В конце концов, единственной нашей ошибкой было то, что в оружейный магазин мы отправились все вместе, потому что, увидев, как мы сплоченно надвигаемся во главе с каким-то буйнопомешанным, который бросается на него с камерой наперевес, продавец, естественно, предположил недоброе. Во всяком случае, он резко изменился в лице и в мгновение ока из услужливого превратился в настороженного, из любезного в сурового. Может, он еще не пришел в себя после эпизода с опрыскиванием — в тот день он все видел собственными глазами. «Враги народа», — так назвал нас оружейник, будто хотел публично разоблачить, и хотя он, безусловно, был слегка ошарашен присутствием оператора, снимавшего нас, словно каких-нибудь знаменитостей, но сам явно не собирался видеть в нас не только звезд, но даже и простых покупателей.
И тогда Болван, чувствуя, что быть беде, отложил свою камеру и начал было переговоры off the record.
— Сколько?
Похоже, торговец был неподкупен, так как вместо того, чтобы начать торговаться, он достал из-под прилавка полицейскую дубинку и, не говоря ни слова, саданул что было мочи по камере.
Поначалу Болван испугался за свой прибор и потому совсем пропустил момент, когда отец схватил продавца за шкирку. Пока он переживал, что упустил такую картинку, продавец по ошибке брызнул ему в лицо слезоточивой струей, которая предназначалась отцу… С постной улыбкой на обтекающей физиономии, понимая, что сенсационные кадры попросту уплывают у него из-под носа, журналист кое-как вскинул на плечо камеру и, исходя из каких-то неясных соображений по поводу освещения, попросил всех нас встать поближе к витрине, чтобы запечатлеть всю сцену крупным планом.
Как вдруг — была ли то оружейникова жена или просто какая-нибудь партизанка — из подсобки стали раздаваться выстрелы, не слишком точные, но систематические, во всяком случае, настойчивые, и настолько решительные, что не прекратились, даже когда мы поспешно выскочили из магазина. Оказавшись на улице, мы поняли, что женщина продолжает стрельбу, паля наобум во все, что движется, так что вокруг нас зеваки стали валиться наземь, как мишени в тире, а осколки автомобильных стекол посыпались на головы, как град. Благоразумно решив не давать ей отпора, мы все вместе побежали вниз под гору — Болван, братишки и отец, не забывая про бабушку, которую мы несли на руках, а она в это время издавала воинственный клич о скором реванше и командовала нами, как лошадьми, слишком разъяренная, чтобы всерьез волноваться. Так мы и пробежали всю улицу Церкви, под свист пуль и бешеный стук сердца, задыхаясь не столько от бега, сколько от разбирающего нас смеха… Заняв оборонительные позиции в большом здании крытого рынка и почувствовав себя в полной безопасности, мы поняли, что один из нас уже не смеется. Это Болван осознал, до какой степени страх подавил его репортерский инстинкт, что он в панике даже камеру оставил там, наверху, и, значит, только что ни много ни мало упустил шанс заснять великолепную бойню, заваруху вроде тех, что можно увидеть в Центральной Америке во время очередной революции.
Кажется, служители порядка потратили уйму времени, чтобы усмирить оружейницу. Ясное дело, она нашла повод, чтобы дать выход своему хроническому недовольству жизнью и одним махом избавиться от многолетней вялотекущей депрессии, которая благодаря нам выплеснулась наружу и, стало быть, миновала без следа.
Хуже всего, что в вечерних новостях не показали ни кусочка этой уморительной заварухи, лишь несколько кадров постфактум: маленький уютный городок в погожий день, улица Церкви с ее тенистыми уголками, журчащий фонтан с двух или трех разных точек да местные бездельники, выпивающие под зонтами от солнца цвета анисовой водки, — в общем, полная идиллия.
* * *
Мы готовились очень тщательно, работали всем коллективом, а поскольку просто так ничего не случалось, оставалось одно решение проблемы: инсценировка. Главная задача охотника за хорошими кадрами примерно та же, что у браконьера, — заманить добычу, говорил Болван.
Чтобы предотвратить возможные сбои, он даже установил вторую камеру на противоположной стороне двора, и наш двор стал похож на съемочную площадку. Бабуля, которая знавала времена, когда у гражданского населения еще не было огнестрельного оружия, и считала, что убивать поросенка голыми руками должен уметь каждый, наконец была поддержана самой жизнью… Потому что во имя традиции, этой кокетливой постановщицы театрализованных анахронизмов, Болван хотел обессмертить ту славную эпоху, когда человек и животное сражались на равных, те доблестные времена, когда свой ужин надо было заслужить, а героизм был делом будничным и люди без колебаний подвешивали поросенка за ноги и вспарывали ему брюхо… Болван, в котором вдруг проснулся поэт, уверял что, во-первых, мы будем сполна вознаграждены прекрасным зрелищем, а к тому же под видом этнографических зарисовок в стиле репортажа о возвращении исконных традиций — вроде умерщвления поросенка голыми руками — съемку можно будет пристроить сразу в целую кучу передач о природе.
А вот о чем этот мошенник нам не сказал, так это о том, что он, оказывается, надеялся на нашу неопытность и хотел, чтобы так или иначе свинья вновь одержала над нами верх.
Предварительно сама бабушка проинструктировала нас, как превратить свинью в свинину и навсегда обездвижить стокилограммовую тушу копытного животного без единого выстрела. Во-первых, следует притаиться у выхода из свинячьей конуры. Во-вторых, нужно приманить свина, чтобы ему захотелось выйти. В-третьих, дать ему пару раз поленом по затылку в тот момент, когда он выходит, при этом если второй удар придется не по голове, а, скажем, по почкам, то зверь уйдет.
Прежде чем выйти на сцену, отец на некоторое время уединился в глубине двора. Он ходил кругами вокруг лужи, мысленно репетируя маневр. Издалека чувствовалось, что он крайне возбужден, несколько обеспокоен — в общем, обезоружен в полном смысле слова.
Далее, нужно было найти ему полено, хорошее эргономичное полено, которое бы удобно легло ему в руку, легкое, но достаточно солидное, чтобы остановить на месте ракету весом в сто двадцать кило. Перебрав все поленья, отец в конце концов остановил свой выбор на лопате, поскольку этот инструмент не только имел длинную и крепкую рукоятку, гарантирующую результат, особенно если бить металлической стороной, но и издавал при ударе приятный музыкальный звук.
Как раз при виде лопаты на бабулином лице появилась тень беспокойства, старушка испустила тяжелый вздох, в котором слышалось недоверие и даже некоторая растерянность. По такому случаю ее усадили в первых рядах, чтобы у нее был хороший обзор и нам не пришлось бы потом рассказывать ей, как все было.
Несмотря на время года, с неба в тот день падали редкие капли дождя, совсем редкие, но все-таки мокрые. В общем, было скользко. Перед тем как мы собрались выпускать хищника, бабуля настояла, чтобы все перекрестились. Она верила в эту свою веру, даже если ее убогая жизнь всеми силами пыталась ее подорвать, она все равно верила.
После долгой паузы отец тихо приблизился к логову зверя, осторожно, затаив дыхание, открыл дверцу и стал ждать. И хотя бедняга никогда не бывал на охоте — он для этого слишком любит поспать, — в нем проснулся охотничий инстинкт, повадки и рефлексы прирожденного охотника, о чем свидетельствовали его твердая рука и высоко поднятая голова.
И вот дверь наконец открыта, выход свободен, но свинья не подает никаких признаков жизни, ничто не указывает на то, что она там, внутри. То ли она дрыхла, то ли таинственным образом исчезла прямо перед нашим приходом. Все коварство нашего замысла заключалось, однако, именно в том, чтобы побудить животное к бегству, — мы рассчитывали, что желание прогуляться на свежем воздухе окажется соблазнительнее домашнего уюта.
Несколько минут спустя у отца, застывшего с лопатой наготове, уже ныли руки-ноги, а зверь все не показывался. Следуя бабулиным указаниям, отец слегка наклонился, чтобы заглянуть внутрь, ослабив при этом и внимание, и хватку. «Не опускай лопату, несчастный!» Бабуля не успела закончить фразу, как лопату развернуло на 90 градусов и свинья пулей выскочила наружу, показав тем самым, что прекрасно поняла, что здесь происходит, и действовала осознанно… Несмотря на грязь, зверюга не так уж и скользила и даже если и падала порой, то тут же вскакивала с таким проворством, что, казалось, она просто издевается над нами.
Самым ужасным было то, что свинья не только свела на нет все наши тщательнейшие приготовления, но и поставила под вопрос сам порядок вещей, соотношение сил между людьми и животными. Никогда еще человек не позволял свинье себя перехитрить, никогда это низшее животное так не мстило человеку, смывая нашим позором униженность собственного существования; в каком-то смысле это было премьерой. «Горстка ничтожеств!» — поспешила выкрикнуть бабуля, не пощадив никого из нас.
И снова Болван потерпел крах: конечно, убийство свиньи лопатой — не столь зрелищно, как, скажем, падение «Туполева», и все же, если бы получилось заснять вживую, то для начала и это было бы неплохо.
Да, нашему великому репортеру было о чем горевать, тем более что, скользя по грязи, свинья на полном ходу врезалась в его камеру. Ни в Ливане, ни в Чаде с его аппаратурой ни разу ничего не случилось, и вот теперь, в такой мирной домашней обстановке, как наша, в таком тихом уголке он то и дело рисковал потерять оборудование. Он рассчитывал, что мы поможем ему создать репортаж века, он приехал сюда, чтобы увидеть по-настоящему яркое зрелище, и после двух месяцев работы имел в своем активе лишь гору будущей колбасы, несущуюся прямо на объектив.
Но ты ведь бывалый путешественник, ты жрал финики в пустыне с кочевниками, ты облетел всю землю в креслах первого класса, ты не можешь сломаться из-за такой ерунды. Конечно, тут уже и метеорит находили, и крушение «боинга» видели, и опрокинутые тачки, и сошедший с рельсов поезд, но ты должен понять, что такое не случается по заказу… Не бойся, все еще изменится, да, сегодня удача улыбается не нам, но это не значит, что она будет долго на нас дуться…
Отец у нас, по правде говоря, был не особенно речист, но тут все сказал правильно. Чтобы утешить Болвана, он извел целый ящик пива, а журналист, как ребенок, играл с пробками от отцовских бутылок, все реже шмыгая носом, но на предложение выпить всякий раз отвечая отказом. Ясное дело, отца здорово злило, что этот тип корчит из себя трезвенника, однако он ничего не говорил Болвану, не показывал своего недовольства. Просто стараясь быть снисходительным, отец довольствовался тем, что по мере сил боролся с репортерской тоской, заставляя нашего друга все чаще и все отчетливее улыбаться.
Отец тем более искренне сопереживал Болвану, что тоже мечтал о своем скромном вкладе в нашу грядущую славу, о собственном звездном часе — он уже отведал этого пирога, а потому ни за что не отказался бы от добавки. По правде сказать, если не считать той истории с «боингом», до сих пор единственным настоящим подвигом нашей семьи, нашим единственным славным свершением было то, что мы проехали от Парижа до Клермона меньше чем за пять часов и выпили в новогоднюю ночь пять литров мартини, после чего так и не смогли найти ключи от погреба. Для бессмертия маловато. И хотя понятно, что смирение передается от отца к сыну, никому не запрещено отличиться в своем поколении, тем более что папа все это уже испытал, он уже бывал в эфире и прекрасно знал, что значит видеть свою физиономию в вечерних новостях, узнавать себя в рассказах других, — что ни говори, а это сильное ощущение, аж мурашки по спине бегут, и такое волнение охватывает, как на пьедестале почета, а все знакомые в порыве необъяснимой признательности вдруг разом начинают вам звонить. И пусть поначалу вам кажется, что на экране вы плохо одеты или у вас нелепая прическа, может, даже желтоватый цвет лица и множество морщин, видеть себя в телевизоре все равно очень приятно.
Внезапно отец перешел от утешительных речей к доверительным и заявил, что готов на все: откачать воду из прудов, чтобы поднять уровень воды в реках, полезть на гору Сен-Сирк, чтобы вызвать сход лавины, промчаться в густом тумане по встречной полосе какого-нибудь шоссе и даже въехать в пробку на пятой передаче — не важно что, главное — привлечь беду… «Не волнуйся, — говорил он Болвану, — не волнуйся, — если понадобится искушать дьявола, чтобы добиться славы, мы сделаем это, и, если судьба будет упрямиться, мы сотворим ее сами».
— Выпьешь бутылочку, Жеже?
— Пожалуй, нет.
* * *
Чтобы подбодрить нашего великого репортера и вернуть его к практической деятельности, мы познакомили его с папашей Шопеном. Когда-то это была целая семья, семья братьев Шопен, все они были своего рода жертвами славы другого Шопена, чем, безусловно, гордились, хотя и не имели к тому никакого отношения. Из троих братьев остался только один, младший, самый молодой, но далеко не самый трезвенник. Это был толстый пьянчуга, всегда одетый в камуфляж и ностальгирующий по тем временам, когда стреляли не только по телевизору. Конечно, вся его воинственность не шла дальше застольных разговоров, но и в пороховницах у него еще кое-что оставалось. Этот парень вот уже лет тридцать называл себя пенсионером, сорок лет — инвалидом, и двадцать пять из них говорил, что ему шестьдесят. В сумме же получался старик, единственным достоянием которого была инвалидность, старик, чья жизнь давно остановилась и поддерживалась лишь воспоминаниями, старик, коротающий дни, без устали пережевывая свой Верден, правда, уже не твердо уверенный в том, что он действительно там был. Целый век бурлил в голове этого вояки из числа тех, кто всегда готов погеройствовать задним числом, выиграть наконец воображаемое сражение и отомстить за былые невзгоды, а о будущем рассуждает с горечью человека, которому туда уже дороги нет. Дни напролет он просиживал за столом, перед распахнутой дверью, за которой вырисовывалась его единственная перспектива. Все время на сквозняке. Отсюда открывался вид на длинный поворот дороги, огибающей холм по склону, широкой дороги, по которой никто не ездил, кроме одних и тех же людей, которые всякий раз коротко сигналили и старательно махали рукой в окошко, чтобы поздороваться, по возможности не останавливаясь.
И днем и ночью мы могли не сомневаться, что застанем старика Шопена в его обычной позе: сидит за столом, устремив взгляд в дверной проем, как будто там играют спектакль. Хотя надо признать, что пейзажи и впрямь там замечательные, и благодаря высоте, на которой стоял его дом, старику тем более было на что посмотреть. Бархат зеленых холмов, увенчанных шапками деревьев, мягкий полумрак четко прочерченных долин, чуть ниже — вельвет пахотных земель, а правее, на склонах, — поля под паром, где совокупляются животные. Тихо, лишь редкая куропатка вдруг вспорхнет с дерева, или пробежит преследующий ее охотник. Словно большая картина была вставлена в дверную раму Шопена, картина с вечным и постоянно меняющимся сюжетом, изображающая в зависимости от времени года то пасторальную сцену, то охоту, то сев, то жатву, будто иллюстрированный календарь.
Если никто не приезжал навестить старика Шопена, то только из-за его манеры смотреть на вещи, из-за того глубокого пессимизма, в который погружала каждая его фраза, из-за того, что речи его заражали разочарованием и отнимали всякое желание жить. От одного его голоса становилось очевидно тяжкое бремя настоящего, а будущее вообще более не представлялось возможным. Всем без исключения он неизменно сулил либо войну, либо голод, а еще холеру и сифилис, что, впрочем, уже явно свидетельствовало о том, что в своей злобности наш пророк слегка отстал от жизни.
Самым же невыносимым в общении с ним был запах, исходивший от его искусственной прямой кишки, откуда, тошнотворно булькая, все время что-то стекало. А поскольку этот Шопен не питался ничем, кроме самого дешевого красного вина, которое везде одинаковое, в любой стране мира, то булькало там у него ого-го как. Однако главная прелесть персонажа таилась в ином — в том, из-за чего он казался чудом природы, феноменом долговечности: в его сердце, которое работало на батарейках, в этом сконструированном органе, который нуждался в покое и регулярной подзарядке. Так что дедулю следовало беречь, обращаться с ним ласково и уж ни в коем случае ему не перечить. Потому к нему и не приезжали, что боялись чрезмерно взволновать его неожиданным визитом, опасались, что в его приборчике скакнет напряжение и он выйдет из строя. А поскольку у старика не было ни личных сбережений, ни даже клочка земли, который он мог бы кому-нибудь завещать, то практически никто не желал Шопену зла. «У него сердце-бабочка», — говорили о нем местные, и этот образ, которым его здесь окрестили, верно передавал как то, что, оставалось в старике живого, трепещущего, так и ту осторожность, с которой следовало к нему относиться.
В общем, папа придумал познакомить Болвана с этим парнем, Шопеном, рассчитывая, что нагрянув к нему всем скопом, внезапно вторгнувшись в его поле зрения, мы преподнесем хорошенький сюрприз старому пианисту. Возможно, на настоящую катастрофу зрелище не потянет, но для начала и это репортеру сгодится, к тому же он убедится, что мы действительно хотим ему помочь.
Только вот вышло так, что Шопен безумно обрадовался нашему приходу, он был в полном восторге. Наш неожиданный интерес к нему, бурный энтузиазм, с которым мы явились преподносить ему наш сюрприз, — все это воодушевило его так, словно он именинник, и вместо того, чтобы испытать шок, свалиться в обморок или впасть в ступор, он сидел и радостно улыбался. Как он был счастлив! Вне себя от радости. Мы сразу же сообщили, что надолго остаться не можем, что у нас мало времени, но из христианского милосердия, которое, как водится, пробуждало в нас угрызения совести, все же присели к нему за стол, дабы уделить ему минутку-другую, притворившись, будто рады его видеть.
Весь его дом состоял из одной комнаты, без единого украшения, кроме, разве что, нескольких чучел звериных голов над камином, трофеев, оставшихся с тех времен, когда старик еще не потерял аппетита. В этом убогом мирке цвета пыли эти морды выделялись ярко, как парадокс, ничуть не стесняясь своего веселого вида. Казалось, они потешаются над хозяином у него за спиной.
— Да че это ты все время туда смотришь, а?
Болван снимал старика не таясь, жадно, как энтомолог — свое насекомое. Чтобы поддержать разговор, папа рассказал пару сплетен. За неимением лучшего они обменялись с Шопеном двумя-тремя метеорологическими предчувствиями — неизбежные светские штучки, когда больше говорить не о чем. Исчерпав тему погоды, папа сообщил ему стоимость говядины на рынке в Сен-Жане, цену двенадцатиградусного в «Интере» и почем теперь хлеб, а вот на йогурты всем было наплевать. Затем отец решил пойти на хитрость и стал зачитывать вслух страницу некрологов в газете, старательно выбирая людей, которых все знали, и подчеркивая каждую фразу ударом кулака по столу. Чтобы усилить впечатление, отец принялся хоронить и совершенно здоровых людей: он истреблял их одного за другим, стараясь разволновать солиста и довести его до приступа. Особо не церемонясь, он выдумывал инсульты для одних, несчастные случаи для других и самоубийства для самых одиноких, сопровождая каждый некролог минутой взволнованного молчания, чтобы дать прочувствовать всю глубину скорби. Потом, вдруг резко выходя из мрачного оцепенения, он издавал новый вопль: «Нет, не может быть, неужели и она тоже…» — и бац опять кулаком по столу.
За отсутствием результата отец расходился все сильней, умерщвляя одного за другим всех жителей кантона, от ближайших соседей до лучших друзей, от стариков до маленьких детей, а наш славный Шопен слушал внимательно как никогда и объяснял массовый характер смертности очередной эпидемией — наконец-то начинали сбываться его мрачные пророчества, его дежурные предсказания, в целом сводившиеся к тому, что со времен сотворения мира будущее не сулит нам ничего хорошего и хотя говорят, что в истории есть свой смысл, здравым его явно не назовешь. Ко всеобщему удивлению, старик ограничивался тем, что ошалело твердил «не может быть» да «не может быть», искренне печалясь, хотя и не без некоторого самодовольства, как будто его сердце-бабочка, как нектар, впитывало все эти последние новости, считая каждую новую смерть своим очередным трофеем. Окончательно убедившись в своей правоте, Шопен чувствовал себя безоговорочным победителем… Через полчаса он уже настолько привык к сильным ударам по столу, что даже научился их предупреждать, каждый раз придерживая рукой свою бутылку.
Сердечник был безнадежен. Наверное, вино плохой проводник, или, может, он только что поставил себе новые батарейки. Выбившись из сил, отец не стал продолжать, а просто сидел и пил, тем более что хозяин дома не переставал подливать всем, кроме Болвана, который, похоже, испытывал отвращение и к вину, и к его главному потребителю. Теперь уже сам Шопен болтал без умолку, воодушевленный вином, которое как будто приводило в движение какую-то водяную мельницу у него внутри, и чем больше мы соловели от его бурды, тем старик становился бодрее, очень довольный, что наконец-то у него появились слушатели. Не сомневаясь в нашем внимании, он обрушил на мировую историю целый град бранных эпитетов, поносил форт де Во, Бир-Хакеим и Дуомон, клял на чем свет стоит королеву, Веллингтона и Ватерлоо, наверняка просто чтобы посудачить об Англии, воскрешая старые распри вместо того, чтобы предать их забвению… И точнехонько в тот момент, когда он дошел до 18 июня, во дворе раздался ужасный металлический грохот, как будто кто-то с чудовищной силой врезал по капоту машины… Этим дело не ограничилось — грохот возобновился, звуки ударов становились все чаще и громче. Потрясенные, застигнутые врасплох, мы только переглянулись, вопрошая друг друга ошарашенными взглядами. Но никто и представить себе не мог, что на самом деле случилось с нашей несчастной колымагой.
Когда все выбежали на улицу, открывшееся зрелище вызвало у всех дружное «ох», такие крики сами вырываются из груди, когда возмущение опережает понимание того, что произошло. Наша машина лежала там, на земле, если можно так выразиться, вся измятая, с вдавленными внутрь дверями и торчащими наружу ободами колес, а вдалеке, там, где дорога сливается с горизонтом, уже едва виднелась подпрыгивающая розовая задница улепетывающей свиньи, которая, должно быть, здорово над нами потешалась. Из дома донесся голос папаши Шопена, обещавший нам подкрепление, — снять со стены свою двустволку, по всей видимости, стоило ему немалых трудов.
После того как мы поправили что могли, положили колеса в багажник, а двери водрузили на крышу, чтобы зараз все вывезти и уж больше не возвращаться, мы решили из вежливости зайти к Шопену попрощаться. На этот раз пианист уже не сидел за столом и не стоял, а лежал на полу под своими трофеями, отрубленными головами, осклабившимися сильнее, чем обычно. Он лежал бледный, безжизненный, никакого выражения на лице, батарейка молчала, он даже не успел снять ружье.
Вид этого навеки побежденного человека, на которого свысока смотрели его собственные жертвы, бойца, сраженного их соломенными улыбками, был так удручающе жалок, что даже Болван расчувствовался, вместо того чтобы снимать.
* * *
На ее губах застыло выражение тупого упрямства. Постоянно на взводе, она как будто в любую минуту была готова броситься в бой, правда, неизвестно с кем и из-за чего, тем более что никаких врагов у нее не было, как не было ни сожалений, ни амбиций.
Из-за этой гримасы выглядела она мрачной и неизменно озабоченной, как будто каждое мгновение ее простой и скромной жизни ставило перед ней неразрешимые задачи и требовало упорного и долгого труда. Она никогда не снимала свой фартук, ведь жизнь все время норовит нас испачкать, даже когда мы ничего не делаем, даже когда мы просто сидим перед телевизором.
В наши дни во многих семьях только матери бывают по-настоящему деятельными и энергичными, и подобная перемена ролей не только выбивает почву из-под ног у нового поколения, но и до предела изматывает самих женщин.
Жизнь, полная самоотвержения, постоянное стремление все делать как можно лучше и смиренное, почти священническое служение в невыносимой атмосфере всеобщей распущенности. К тому же для нашей мамы домашний распорядок являлся чем-то вроде катехизиса, и ее пропахшая нашатырем святость граничила с апостольским служением, словно бы сам Порядок вещей постоянно являлся ей и возлагал на нее множество мелких обязанностей, которые кроме нее выполнять было некому, и только благодаря ей наш дом выглядел вполне пристойно и постели всегда были убраны. Мама ни минуты не сидела без дела, она совмещала обязанности невестки, супруги и матери, отдавая себя всем трем амплуа без остатка, но приз в номинации «За лучшую женскую роль» никогда ей не доставался. Увы, все, чего мы могли пожелать нашей бедной матушке, все, на что мы только могли надеяться, — так это на то, что когда-то и она была молода, беспечна, наивна и совершенно свободна от всяких обязанностей.
Мы с братишками видели, как мать выкладывается, и старались хоть немного ей помогать, чего не скажешь об отце и бабуле. Эти двое, наоборот, давным-давно и спасибо-то ей уже не говорили, они давно считали нормальным то, что мама все время работает, не помышляя об отдыхе, ведь что ни говори, а когда люди живут вместе нужно, чтобы в доме был порядок, особенно когда вшестером ютишься в крохотных комнатушках. Из-за этого бедная наша мама иногда выглядела довольно измученной и готовой сдаться, капитулировать перед анархией, постоянную угрозу которой таит в себе любой, даже самый маленький коллектив. Временами она становилась такой угрюмой, такой отчужденной, что все мы чувствовали себя слегка виноватыми. И тогда мы задумывались, что же сделали не так, какую совершили ошибку, что упустили, не забыли ли, к примеру, поздравить маму с днем рождения или с Днем матери или еще что похуже.
Мама была нашим единственным заслоном от бардака, такова была ее миссия, тут она работала на полную ставку, и за неимением лучшего Болван стал следить за ней, рассчитывая подловить ее на какой-нибудь промашке. С терпением рыбака, засевшего над прудом, он подстерегал мамину депрессию. У бедной нашей матушки и правда время от времени случались срывы. Бывало, из-за какого-нибудь пустяка у нее опускались руки, она ни о чем больше не заботилась и пускала нашу жизнь на самотек, превращая ее в сплошной воскресный вечер. Достаточно было сердитого окрика бабки или грубого слова отца, как мама мгновенно обижалась и вместо того, чтобы проявить характер и продолжить уборку, вместо того, чтобы не опускаться до их уровня и наплевать она начинала реветь.
За отсутствием ярких массовых сцен Болван, вероятно, рассчитывал на личную инициативу мамы, на какой-нибудь отчаянный ее поступок. Но он плохо ее знал, потому что, даже когда она угрожала всех нас убить, а потом покончить с собой, даже когда городила совсем уже невесть что, мы прекрасно знали, что на самом деле ничего подобного она делать не собиралась и все это просто блеф. И до сих пор все ее самоубийства и убийства оставались не более чем пустыми обещаниями.
И все же, когда мы предложили Болвану поехать с нами в Пониленд — зоопарк, где держали в основном пони да некоторых более-менее экзотических животных, раньше выступавших в цирке, — великий репортер сослался на усталость, чтобы остаться дома с матерью и старухой, которые вечно что-то делили — две несчастные души, попавшие в ловушку абсолютной неразрешимости своих извечных споров. Болван не сомневался, что их дуэт вскорости должен перейти в дуэль.
Стоит ли говорить, что, едва мы вышли за порог, как он уже кусал себе локти, ибо мама тут же воспряла духом. Больше всего репортера огорчило то, что он пропустил совершенно сумасшедший вечер, ведь поездка в Пониленд в тот раз прошла особенно живо. Теперь-то уж мы с уверенностью можем заявить, что никакими транквилизаторами животных в зоопарках не пичкают.
Конечно, потом мы увидели несколько репортажей, снятых постфактум на скорую руку местными телекомпаниями, но ни один из них не передавал той особой атмосферы, которая царит в зоопарке, в котором открыты все клетки. Весь Пониленд стоял вверх дном, напоминая, скорее, саванну, и все из-за нелепой истории со сладкой ватой, которую отец отказался купить малышу Тому. Устроив скандал, малыш Том схлопотал на виду у всех увесистую оплеуху, был, так сказать, прилюдно опозорен и в качестве мести не придумал ничего лучше, как потихоньку поднять крышки в виварии и отпереть клетки. Невинная шалость.
Эта картина останется навсегда — но вот беда, только в нашей памяти. Раздраженные львы, устроившие по случаю пикник из посетителей, недоверчивые тигры, которые были очень удивлены, что можно хватать кого попало, и глупые обезьяны, для которых все только повод для игр, — одним словом, то еще зрелище. Однако все эти сцены увидели лишь непосредственные их участники, так как несмотря на то, что видеокамера или фотоаппарат сейчас есть почти у каждого, в таких экстремальных ситуациях снимать обычно никому и в голову не приходит.
От всего этого действа остались лишь запоздалые репортажи, показывающие распахнутые настежь клетки и опустошенные аллеи — эдакую облегченную версию катастрофы, снятую уже даже не прыгающей камерой.
Конечно, папа дал интервью — в новостях всегда требуются подробности, но проблема была в том, что рассказывал он плохо. О таком потрясающем событии, как бойня в Пониленде, он говорил без всякого энтузиазма, чуть ли не посмеиваясь, и при этом все время тянул одеяло на себя. На самом-то деле, вспомнить всю эту разношерстную свору хищников, один голоднее другого — а некоторые из них даже пожирали друг друга, сводя какие-то старые счеты, — тут было о чем рассказать… Но нет ведь, поскольку у отца довольно скудный словарный запас, он рассказывал скучно и вяло, как об обычной потасовке, и из всего случившегося сделал единственный вывод: во всем виноват малец.
Наверно, сами мы смогли чудесно спастись только благодаря нашему нахальству и полнейшей беспечности. Наша врожденная безалаберность сразу вознесла нас над схваткой, оказавшись нашим главным козырем.
* * *
— И куда, далеко от дома?
Если ты действительно этого хочешь, сынок, мы с тобой поедем. Чего мы только не сделаем, чтобы тебя порадовать. Ты пойми, мы никогда никуда не ездим, варимся тут в собственном соку — не потому, что не любим путешествовать, и не потому, что нас пугают расстояния, а просто-напросто билеты нам не по карману. До сих пор мы путешествовали только по картинкам, и хотя телевизор позволяет переместиться куда угодно, хотя благодаря ему мы имеем ясное представление о любом уголке земли, до сих пор нам трепали волосы только здешние ветры. Мы ничего не смыслим в дальних странствиях, а смена обстановки сводится для нас исключительно к фокусам погоды.
Болван считал, что наше геройство сможет проявиться, если мы выберемся из дома и отправимся куда глаза глядят. И поскольку судьба проявляет тем большую изобретательность, чем разнообразнее ситуации, в которые мы попадаем, и раз навлечь на себя беду гораздо легче, если находишься в движении, значит, мы должны сыграть на опережение и немного побродить по свету. «Легко!» — ответили мы.
— А ваши животные? Куры, кошки, кролики, кто о них позаботится?
— Это тебя не касается.
Следующим поводом для разногласий стала бабушка. Болван не считал необходимым брать ее с собой, ссылаясь на то, что хочет сделать репортаж в молодежном духе, а для такого рода съемок бабуля была слегка старовата.
— Плевать нам на твои съемки… Старуха поедет с нами. Тем более что это пойдет ей на пользу, пусть сменит обстановку — все лучше, чем целыми днями смотреть сериалы. А если вдруг мы поднимемся на борт, то наконец сможем показать ей море, потому что она до сих пор не верит, что оно существует. Ведь у нас в округе из морских просторов только минеральные воды озерца Серпьер да заросший камышом пруд в Бертранже — просто лужи с точки зрения бесконечности. А вот горы мы как раз знаем хорошо, ведь у нас Пиренеи по ту сторону долины и фотография Монблана над холодильником.
С помощью энциклопедического словаря мы составили список достопримечательностей, которые хотели бы осмотреть, ну если не осмотреть, то хотя бы привезти оттуда сувенирчик.
— Посмотрим, — ответил Болван, — посмотрим. — Журналист строил из себя командира, этакого большого начальника.
Вытаскивая нас из нашей дыры, этот придурок, похоже, вообразил, что теперь он сможет нами командовать, и это доказывало, что несмотря на всю свою образованность, в психологии он не смыслил ровным счетом ничего.
* * *
Утром в день отъезда мы встали как обычно, без будильника и без особой спешки. Мотоцикл Болвана был нагружен, как мул, набитыми до отказа сумками. Сам Болван ждал, когда мы наконец выйдем, он слегка нервничал и никак не мог поверить, что мы до сих пор не собрали чемоданы.
— Чемоданы? Зачем они вам?
Про телевизор ему тоже долго пришлось объяснять, во всяком случае, до него дошло не сразу, хотя ясно же, что если мы взяли с собой телевизор, впихнули его в багажник, завернув в покрывало для пикника, то никак не из страха, что его у нас стырят или что он пострадает от влажности, а просто-напросто для того, чтобы его смотреть. Нам, никогда далеко не уезжавшим из дома, прожившим всю жизнь в одной и той же обстановке и даже ни разу не ночевавшим не в своих постелях, представлялось очевидным, что телевизор будет нашей опорой в пути, это же вещь, к которой мы привыкли. Наверняка, взяв с собой частичку дома, мы будем меньше тосковать по родным местам, ведь, по правде говоря, мы понятия не имели, что значит покинуть родные края и как это действует на человека. Уехать на чужбину казалось столь же странным и непонятным, как разница во времени, столь же мучительным, как ностальгия, — в общем, неким нарушением нормального состояния, граничащим с наваждением, когда ты уже не очень хорошо понимаешь, где твой дом. Кажется, от этого даже существуют какие-то специальные таблетки, пилюли, за которые еще и деньги по страховке возвращают, — средство, позволяющее восстановиться после путешествий, прийти в себя и вновь обрести голову на плечах. Совершенно нормально, что в этой ситуации нам было немного не по себе, и мы подстраховались, прихватив с собой кое-что из домашней обстановки.
Из всех нас личный багаж имелся только у Тотора — запас чистых тетрадок, рассчитанный на долгое пребывание вне дома. И, хотя все прекрасно знали, что в машине на большой скорости писать невозможно, а на поворотах — даже опасно, никто не рискнул возразить парнишке, не то он бы опять устроил нам припадок падучей.
Когда мы выехали с проселочной дороги, Болван пропустил нас вперед и был крайне удивлен, когда, проехав всего километр, мы остановились у распятия на дороге Крестов.
— Подожди нас пару секунд, — сказали мы журналисту, всем семейством вылезая из машины, — щас мы быстренько помолимся, напомним о себе, чтобы сообщить Ему, куда мы едем… А как же иначе, раз уж мы снялись с места, нужно время от времени давать о себе знать, чтобы Ему было проще нас найти.
* * *
Какая все-таки дрянь все эти выделения, испарения, запахи, которые тем более унизительны, что твое положение в обществе напрямую зависит от того, насколько изощренно ты способен все это скрывать. С этой точки зрения, как говорят у нас в семье, уж лучше пахнуть плохо, чем пахнуть дешевым одеколоном.
Однако, каким бы воспитанным вы ни были, как бы ни старались соблюдать приличия, но, когда вы оказываетесь в машине, животное начало дает о себе знать, и с этим ничего не поделаешь. И хотя существует столько всякой автомобильной парфюмерии, такое количество разных освежителей воздуха — тут тебе и ментоловые елочки, и светофоры на ниточках, и сладкие розочки, и хлорофилл в брикетах — все эти хитроумные уловки скорее подчеркивают дурной запах, чем скрывают его. Поэтому наше семейство, слишком уважающее розы, чтобы забивать ими запах наших ног, уже после двадцати километров пути начинало испытывать невыносимые страдания. Ничего не поделаешь: когда мы вшестером ехали в машине, воздух моментально становился спертым, тем более что нам категорически не разрешалось открывать окна и даже включать вентилятор, чтобы не растрепать бабушкин шиньон.
Папа пах в основном потом. Вообще-то мы к этому привыкли, можно даже сказать, что мы родились с этим запахом. Поскольку наш герой большую часть времени сидел дома и каких-либо дел, побуждающих его выйти на воздух, обычно не находилось, то мы все время были окутаны этим амбре. Папин пот мы воспринимали как знак, свидетельствующий о том, насколько трудно жить на свете, особенно если ты за рулем, потому что так, как за рулем, бедняга не потел нигде.
Самое ужасное начиналось, когда в машине нужно было топить, когда воздух снаружи становился настолько холодным, что приходилось передвигать рычажок обогревателя в красную зону, где он и застревал, а вернуть его в нормальное положение, ничего не сломав, было невозможно. В дни, когда папа включал обогреватель, который, обдавая нас горячим ветром, всю дорогу издавал звук, смахивающий на храп, наша «R 16» превращалась в парилку, в сауну, мчащуюся по обледеневшей дороге и дымящую, как «Кэйлор», оставленный на простыне. При этом печка была единственным устройством в машине, которое нормально работало, поэтому мы ею очень гордились, и, сидя там вшестером — плюс тепло от мотора и согревающий нас обед, мы достигали таких температур, при которых, будь наша машина воздушным шаром, она бы точно взлетела.
У нашей мамы, вообще-то говоря, своего собственного запаха не было, такого, который бы исходил от нее постоянно, он зависел от того, что она перед этим готовила. Мама, имевшая маниакальную привычку все время вытирать руки о фартук, обычно пахла тем, что предназначалось нам на ужин. А к концу недели из всех запахов ее фартука выделялся запах горелого масла, потому что, какими бы ни были наши кулинарные пристрастия, так или иначе на кухне всегда что-нибудь жарилось.
Хуже всего нам приходилось, когда бедняжка решала надушиться, когда у нее появлялось милое желание побаловать себя или просто понравиться окружающим. Тогда она становилась такой трогательной, прямо-таки душераздирающе трогательной. На ней любые духи немедленно казались пафосными, во-первых, потому, что мама душилась слишком сильно и эта оплошность выдавала всю ее неопытность по части кокетства, а во-вторых, потому, что она всегда покупала только дешевые духи — по большей части созданные какими-нибудь певцами и певицами, ну а в этой области, как и во многих других, надо прямо сказать, что каждый должен заниматься своим делом.
Стоило понюхать маму, и сразу становилось ясно, что певцы духи делать не умеют. От нее исходили запахи, похожие, например, на запах йогурта, из тех искусственных ароматов, которые, непонятно, то ли приятно пахнут, то ли возбуждают аппетит. Словом, прихорашиваться маме было не к лицу, это придавало ей слишком официальный, неестественный вид, больше подходящий для серьезных событий вроде крещения или похорон. Маму мы больше любили в натуральном виде, любили ее прохладные поцелуи и щечки-яблочки. Кокетство не было ее сильной стороной, и к зеркалу она подходила с той же целью, что и мы, — взглянуть в общих чертах, все ли в порядке, нет ли какой нелепой неаккуратности или совсем уж вопиющего изъяна.
Бабушка же с завидным постоянством, упорно и на удивление усердно пахла старостью. Где бы она ни находилась, от нее пахло как в церкви, чем-то вроде ладана, словно это и был дух старости, из-за которого молодежь больше не ходит к мессе. Как и все старики, она всегда была окутана этим облаком затхлого запаха выделений и вянущей кожи, ароматом, будто специально созданным для того, чтобы отталкивать, вызывать отвращение, а не привлекать, и гарантирующим в конечном счете старикам полную неприкосновенность. Наверняка именно поэтому бабуля больше не мылась, чтобы никому из нас не вздумалось вдруг запрыгнуть к ней на колени. Что бы она ни делала, от нее шел затхлый запах старых чулок — не тех, что разжигают желания, а тех, что скрывают под собой нечто ужасное, — ортопедических чулок, в которых ноги становятся как деревянные, поэтому за ужином мы сидели рядом с ней по очереди. И напрасно она поливала одеколоном свои кофты «Дамар», напрасно переводила разноцветные эфирные масла, все равно на ней Vertige d'Un Soir тут же начинали отдавать сыростью, a Mont-Saint-Michel моментально выветривались. Больше того, мы даже не были уверены в том, что она раздевается, когда моется. Короче говоря, вопрос о нашем с ней сосуществовании наиболее остро вставал во время поездок на машине, ведь хотя бабуля и путешествовала всегда в багажнике, а мы старались держаться от нее подальше, все равно, учитывая циркуляцию воздуха в салоне, большую часть пути мы проводили, задерживая дыхание.
Утомительная штука путешествия! Мы пересекали целые кантоны с зажатым носом, так что нам частенько приходилось останавливаться — примерно каждые десять километров. И прежде, чем притормозить у обочины, нужно было каждый раз не забыть дать знак Болвану, едущему за нами.
Через очередные десять километров мы опять сделали остановку, почти что экстренную, но не для того, чтобы подышать свежим воздухом, и не потому, что кому-то стало плохо, а просто у бабули начинался сериал. Телевизор был водружен на капот, подключен к прикуривателю, и всякий раз, когда папе требовалось прикурить свою цигарку, сюжет прерывался. Сразу после сериала отец решил поскорее отправляться дальше, ибо, на его взгляд, у нас еще было достаточно времени до начала 13-часового выпуска новостей. Однако уже без двадцати мы оказались на обочине: совершенно неожиданно для всех нас машина странным образом вздернулась и заглохла.
Сделав вывод, что автомобиль сломался, Болван велел ждать здесь, пообещав вернуться с машиной техпомощи или по крайней мере с механиком. И хотя все мы сомневались в его расторопности, но все-таки согласились подождать его здесь, в чистом поле, на обочине не самого оживленного шоссе. Учитывая, что близилось время выпуска новостей, мы за неимением лучшего устроили пикник с чипсами и ветчиной, с телевизором на столе и сельским пейзажем вместо гостиной.
На редких машинах, проезжавших мимо, уже практически не встречалось номеров нашего департамента, и это поднимало нам настроение, потому что говорило о том, что в географическом плане мы неплохо продвинулись.
* * *
— Невероятно… Ты такое пропустил!
Болвана каждый раз задевало, когда к нему обращались на «ты», похоже, что он до сих пор не смог с этим смириться. А учитывая обстоятельства, он нас даже не слушал, всецело поглощенный зрелищем полного хаоса, царившего вокруг. Тем не менее он чуть-чуть поснимал то, что осталось после аварии, — медленно догорающий каркас автобуса и последние струйки дыма, исходящие от него, а также незначительное количество уцелевших, пытающихся выкарабкаться из кювета, — упрямцев, свято верующих в собственную неистребимость. С дороги задача выглядела трудновыполнимой, тем более что в этом месте был очень крутой подъем.
В очередной раз Болван стал донимать нас расспросами о том, что же произошло, а рассказывать-то было нечего, просто папа стоял на обочине и «ловил» машину, хотел, чтобы нам помогли, вот и все. Может быть, он стоял слишком близко к выезду из поворота? Может быть, он слишком рьяно жестикулировал? Возможно, но все же не до такой же степени… Кстати, именно отец первым удивился тому, как резко шофер развернул автобус, чтобы его не задеть, автобус смешно отпрыгнул в сторону, что и нам показалось чуточку странным, — похоже, водители автобусов слишком пугливы и недоверчивы.
Так или иначе, отец выступил весьма успешно. Болван, имевший в своем распоряжении транспорт, после трех часов поисков не сумел найти не только аварийную машину, но даже простую отвертку, в то время как папа за то же самое время мобилизовал не менее десяти пожарных расчетов, полицию, скорую помощь и с минуты на минуту ожидал вертолет.
* * *
Любовь. Нет ничего банальнее любви, этой бесконечной череды романов, перепутывающих родственные связи, браков, заключаемых во имя детей, любовников, которые вдруг становятся родителями и, в свою очередь, окружают любовью детей… Композицию венчают дедушки и бабушки, призванные помогать в нужде и перераспределять сбережения, старики, которые узнают себя в своих отпрысках и, когда здесь, внизу, становится совсем туго, распахивают перед вами свои кошельки, а потом однажды смиренно умирают, хотя не раз обещали, что вы этого не дождетесь, оставляя вам ключи от всего, что имели… Так и повторяется без конца одна и та же схема преемственности поколений с неизменной мотивацией и одинаковой точкой отсчета под названием любовь, любовь с первого взгляда, потом еще минут пятнадцать нежных вздохов как основа всего, затем — отступление от моральных принципов. Все мы, в сущности, не что иное, как отдаленный результат подобного отступления… Однако что касается нашей семьи, то, когда в гостинице мы все вместе устраивались на ночь в одной комнате, так что яблоку было негде упасть, мы меньше всего думали о родственных узах и о любви, просто вшестером в одном номере выходило дешевле.
Поначалу некоторая экстравагантность нашего внешнего вида, кажется, слегка озадачила портье, но, как только он сообразил, что Болван с его камерой, лежащей высоко на плече, сопровождает нас, ворчун мгновенно переменил тон, сделался обходительным и любезным, начал глупо улыбаться в объектив, совершенно обалдев оттого, что его снимают, и даже поинтересовался, есть ли у нас чемоданы, очевидно, полный решимости отнести их в наш номер.
— Чемоданы? Да зачем нам чемоданы?
Не заставляя себя упрашивать, долговязый тип бросился провожать нас до номера — он показывал нам дорогу, будто мы важная делегация, стараясь все время оставаться в кадре и между делом допытываясь, для какой передачи ведется съемка. Мы шли за ним гуськом: я с братьями нес на кресле бабушку, которая шиньоном задевала за люстры, а мама плелась позади всех, под впечатлением от всей этой роскоши она разглядывала гостиницу так, словно это Лувр, и была явно потрясена масштабами уборки, которую предполагало подобное помещение. Папаша же наш никак не мог прийти в себя после этой истории с Болваном и портье. Он отказывался понять, как простая камера, в сущности обыкновенный электроприбор, может открывать перед людьми любые двери и внушать такое уважение, — ну никак он не мог этого понять. А ведь убедиться в этом легко — достаточно прогуляться по городу в сопровождении оператора, который будет идти за вами по пятам, как за каким-нибудь политическим деятелем, только попробуйте — сами увидите: перед вами сразу начнут почтительно расступаться.
Вечером, вместо того чтобы тихо поужинать в номере, мы спустились в гостиничный ресторан. Здесь было все что душе угодно: красивые белоснежные скатерти на круглых столах, множество разных по размеру тарелок и по паре бокалов на каждого, салфетки разве что не именные, но все равно очень удобные, не хватало только телевизора. Среди всего этого великолепия плавно, словно конькобежцы, скользила по паркету команда услужливых официантов, которые не только принесли нам супницу, но и разлили суп по тарелкам, а мама все время порывалась им помочь. В отличие от придорожного ресторана, здесь не имелось никакого достойного вида, совершенно не на что смотреть — только посетители за соседними столиками, которые все поголовно были увлечены собственными разговорами.
После дижестивов мы отправились к морю, но там нас ждал порт, закрывавший собой весь вид на водную гладь. Еще больше нас расстроило то, что порт был пуст, забит старыми кораблями и являл собой скорбное зрелище пересохшего и плохо освещенного болота. А настоящие морские просторы прятались по другую сторону, за воротами шлюза. Бабуля была в бешенстве, тем более что аромат, царивший здесь, был точь-в-точь как в рыбном отделе «Интера»; еще она заявила, что отдел свежих продуктов в «Мушкетере» содержится в куда лучшем состоянии, чем окрестности этого порта, по крайней мере, он гораздо чище. Ждать, пока этот бассейн наполнят водой, было бесполезно. Родители, как всегда, не склонные ни к эмоциям, ни к борьбе с превратностями судьбы, просто заявили, что мы посмотрим на это завтра, правда, они все-таки немного расстроились из-за того, что не смогли испытать на себе целебные свойства йода и не увидели буйства стихии — волн, разбивающихся о берег и будоражащих душу.
В своих стоптанных башмаках мы грустно шагали обратно в гостиницу, сожалея не столько о том, что не увидели моря, сколько о нашем бедном домишке, который стоит сейчас там совсем один, всеми покинутый, без света и тепла, в первый раз за всю его долгую жизнь. С тех пор как наши предки построили эту хибару, она никогда не пустовала, ни разу не оставалась стоять с закрытыми окнами и ставнями, ни разу еще не смолкали там людские голоса. Наверно, это ностальгия давала о себе знать, всем нам было как-то не по себе, как-то зябко внутри, и это сплачивало нас еще сильнее. Никогда раньше нам и в голову бы не пришло ходить вот так всем вместе, плечом к плечу, никогда раньше нам и в голову бы не пришло после ужина отправиться всем вместе на прогулку, а сейчас мы не только не отставали друг от друга ни на шаг, но и крепко друг за друга держались.
Мы все уже мечтали только об одном — оказаться у телевизора, погрузиться в мерцающий голубой свет пляшущих электронов и пребывать в нем часами, позабыв обо всем на свете, следить за развитием интриги, чтобы в конце концов полностью раствориться в танцующей синеве, успокаивающей и теплой, как старинный камин, в лучах, похожих на тот огонь, что развлекал наших предков, от которых мы в сущности не так уж сильно и отличаемся.
* * *
В нашей семье так давно отказались от всяких надежд, мы так мало верили в будущее, что даже планов больше не строили. Если бы тем утром Болван не пришел и не заставил нас встать с постели, если бы он не вынашивал в своей голове массу замыслов, мы бы с удовольствием провели день в номере, рассматривая из окна одну и ту же часть улицы.
Перед выходом мама быстренько прошлась утюгом по нашей одежде; она всегда гордилась, когда наши вещи хорошо отутюжены, как будто все наше достоинство заключалось в разглаженности складок.
Прогуливаясь за портом, мы набрели на длинный пирс, здоровенную стену, которая огораживала огромный бассейн. На этот раз море было, оно вовсю резвилось в своем загоне. Бабуля, все еще настроенная скептически, заявила, что, по ее представлениям, не хватает простора и свежего воздуха, тем более что в данный момент здесь пахло гарью. К тому же перед нами лежало осеннее море, хмурое и абсолютно неприветливое. Оно так отличалось от тех летних картинок, из которых лепят пляжные сериалы с вереницами красавиц в купальниках, на чьих телах никогда не высыхает морская влага, где волны без конца полируют песчаный берег, где бегают по пляжу белокурые ангелы с английским акцентом и водятся славные парни, чья жизнь похожа на вечные каникулы, но обременена распутыванием бесконечных интриг.
Родители, тоже не особенно вдохновленные увиденным, решили, что море вполне нормальное, такое, каким они его себе и представляли. Гораздо сильнее самих морских просторов их поразила плавучесть пароходов. Они никак не могли взять в толк, почему такие штуковины держатся на воде, а мы тонем; почему эти тонны металлолома спокойненько скользят по волнам, а они, родители, даже и самую малость проплыть не сумеют. А нам, сопливым пацанам, чье мнение никогда никого не интересует, больше всего хотелось искупаться, окунуться в море, испробовать соленой морской воды, но в такой холод об этом нечего было и думать.
Увидев, как нас заворожило зрелище медленно плывущего парохода, длинного парома, выходящего из порта, Болван предложил как следует помахать ему, как вчерашнему автобусу, — как будто судьба способна поддаться на столь жалкую провокацию. Мы махали руками и подавали знаки совсем не для того, чтобы угодить репортеру, а лишь потому, что пассажиры корабля отвечали нам тем же. Даже бабулю, которая обычно была приветлива, как тюремная решетка, умилили все эти пароходы, и мы стали свидетелями тому, как она поднимает свою ручонку и машет ладошкой, будто платком. Потом на мостике появилась долговязая белая фигура, наверняка офицер. Сдержанно, на английский манер, он помахал нам перчаткой, с толикой кокетства, однако не выходя за рамки протокола. Его приветствие подхлестнуло наш энтузиазм, настолько мы были тронуты вежливостью этих людей, во всяком случае, куда более любезных, чем, например, летчики. И тогда десятки человек по всему кораблю стали выходить на палубы, стекаясь к левому борту, они махали нам в знак приветствия.
Болван ликовал. Этот болван, видно, думал, что, заманив их всех на один борт, мы сможем опрокинуть эту громадину. Куда там! Такие штуковины построены на совесть, и их загадка только в том, что они плавают и не тонут, а вовсе не в том, что они не переворачиваются.
И тут мама, которой это зрелище уже порядком наскучило, к тому же раздражал запах гари, усиливавшийся с каждой минутой, — вой пожарных сирен развеял последние сомнения, — и тут наша мама с самым невинным видом, начав фразу с равнодушного «кстати», спросила, видел ли кто-нибудь из нас, как она выключала утюг.
И поди пойми почему, Болван вдруг рванул в сторону гостиницы, истошно вопя: «Наконец-то!»
* * *
Болван никак не мог понять, почему мы совсем не беспокоимся, не сходим с ума из-за Тотора, который пропал накануне вечером и всю ночь не давал о себе знать.
— Слушайте, а как его полное имя?
Родители пытались вспомнить, но не могли, во всяком случае, их версии не совпадали. Не взяв даже минуты на размышление, отец заявил, что имя — Виктор. С последним слогом мама была согласна, только вот думала, что имя — не Виктор, а Эктор. Бабушка, со своей стороны, настаивала на Андре.
— Но если его полное имя — Андре, тогда какого черта вы зовете его Тотором?
— Потому что мы боялись, что люди будут называть его Деде, Деде — это ужасно, такое имя вообще никуда не годится, а Тотор уже не так банально.
Точное имя было необходимо Болвану, чтобы сообщить его своим друзьям с телевидения. Сообщение в вечерних новостях об исчезновении ребенка всегда производит душераздирающее впечатление. Зрителям сразу хочется принять участие в поисках; все стремятся рассказать кому что известно, кто что видел. И когда с экрана раздается призыв к помощи телезрителей, они гарантированно обрывают все телефоны. Ясно, что исчезновение Тотора не было ни крупной катастрофой, ни событием национального масштаба, однако оно непременно должно было взволновать многих. День за днем люди ждали бы новостей, включали телевизор, только чтобы узнать о развитии событий, с каждым новым выпуском новостей они бы все больше расстраивались оттого, что до сих пор ничего не известно, и вновь обретали бы надежду при появлении новых фактов, и снова бы ее теряли, когда полиция опровергала бы очередную информацию, — в общем, мог получиться захватывающий сериал, сериал из реальной жизни. Поэтому Болвану требовалась фотография братца, чтобы все его увидели, но проблема заключалась в том, что родители не хотели ее давать, проявляя удивительное упорство.
— Но ведь вашего сына могли украсть, могли похитить!
Оба разразились смехом:
— С чего ты это взял? На кой черт кому-то осложнять себе жизнь, похищая мальчишку, который нем как рыба и только и делает, что пишет?
На самом деле они отказывались давать ему фотографию потому, что у них ее попросту не было. Родители были не из тех, кто все время таскает с собой в бумажнике физиономии своих детей, к тому же большая часть наших вещей сгинула во вчерашнем пожаре.
Хотя и впрямь было бы приятно увидеть мордашку братца в начале вечернего выпуска новостей: Тотор — главный герой выпуска! По идее, это должно было произвести впечатление на многих наших знакомых; не то чтобы мы хотели сыграть на их чувствах или рассчитывали сделать себе имя на их сострадании, и все же не всем ведь дано увидеть фото своего пацана в новостях.
За неимением фотографии Болван стал просматривать отснятые им пленки. Ему пришлось повозиться, потому что Тотора было видно меньше всех остальных, а в те редкие моменты, когда он появлялся в кадре, парень или мгновенно из него выходил, или располагался перед камерой и корчил рожи, причем в своих кривляньях доходил до такой дикости, что становилось противно даже в столь прискорбных обстоятельствах, как сейчас.
Главным для Болвана было, чтобы мальчика показали крупным планом, — а уж гримасничает тот или нет, неважно. Труженик экрана ликовал. Пускай репортаж этот в плане зрелищности не сравнится с какой-либо идеальной катастрофой с грудами человеческих тел и языками пламени на переднем плане, все равно исчезновение пацаненка, приправленное кадрами, на которых он снят прямо перед этим, — уже сенсация, по крайней мере гарантированный прайм тайм… Наконец-то Болван перестанет ходить в обиженных, наконец-то он возьмет свое.
И вот когда мы уже шли на почту, бабуля вдруг поперхнулась и указала нам на то, что она узрела с высоты своего кресла: наш братец сидел в портовом баре, окруженный взволнованной публикой, которая буквально пожирала его глазами, — можно было подумать, что вид спокойно пишущего пацана парализовал высокое собрание, застывшее вокруг него в недоверчиво-восхищенном оцепенении. Со стороны все это напоминало рождественский вертеп — такая же осторожная сдержанность, такое же праздное благоговение.
Обычно такие встречи вызывают радость, ликованье и прочие избытки чувств… У нас не так. Наоборот, нам было даже слегка не по себе.
Оказалось, парень торчал здесь со вчерашнего вечера, хотел закончить очередную главу. Мы были даже слегка растроганы, когда он, чуть не рыдая, признался, что с тех пор, как мы все время куда-то едем, с тех пор как наша жизнь так ускорилась, он больше не поспевает за нами. Помимо своей собственной жизни он, без сомнения, рассказывал и о превратностях наших маленьких судеб, в жанре коллективной биографии, если только его не занимали задачи более эстетического свойства — например, описание красоты тех мест, где мы уже побывали, или сочинение рассказа о наших странствиях, так что, когда он впервые увидел море, должно быть, это стало для него слишком сильным переживанием, страниц как минимум на сто, нахлынувший поток чувств требовал паузы, передышки, сосредоточиться и отобразить на бумаге все свои переживания.
Родители долго колебались между помилованием и желанием проучить беглеца, но, поскольку в семье должна царить любовь, а проявить снисхождение к родной кровинушке — дело нехитрое, счеты решили не сводить. К тому же все чувствовали, что Тотор смущен, а значит, он страдал, значит, ему необходимо все время писать не потому, что он нас презирает, а просто это сильнее его.
Только вмешательство бабушки могло еще заставить родителей все-таки рассердиться на Тотора: во имя высоких педагогических принципов она приказала отцу отчитать сына — мол, нельзя вот так ни с того ни с сего исчезать, пропадать, не сказав никому ни слова. Но отец не смог, он не чувствовал себя вправе ругать единственного из нас, кто пытается хоть чему-то учиться, он понимал, что будет верхом несправедливости наказывать сейчас Тотора. Так что великодушие восторжествовало, и, решив, больше не стоять как вкопанные, мы уселись за столик, чтобы пропустить стаканчик-другой, пока братишка закончит писать. Группа поддержки с облегчением поняла, что примирение состоялось, и соответствующий вздох пронесся по залу.
Болван все не мог прийти в себя, поражаясь, насколько близко к сердцу вся эта честная компания принимает столь незначительное событие, он был совершенно подавлен и сильно раздосадован. Очевидно, его внутренний голос вел свою подрывную работу, глухая тоска постепенно разъедала его изнутри, как будто он понял, что в конечном счете у него ничего не получится, как бы он ни старался, ничего у него не выйдет…
— Слушайте, а что вы там обычно пьете?
— …Официант, четыре пива с пиконом.
* * *
— На самом деле нам нужны американцы, настоящие, которые топчут лунный грунт, а не сочиняют стишки, вкладывают деньги, а не марают бумагу; нужно, чтобы эти ребята снова протянули нам руку помощи… Уж они-то знают толк в зрелищах. Только они способны оценить все величие вашей судьбы, и вместо того, чтобы ждать, когда в такой благополучной стране, как наша, сами собой начнут рушиться стены; вместо того, чтобы в погоне за барышами морочить населению голову, надо посмотреть на вещи шире и нанести решительный удар, целясь в лучшее, что только можно придумать. А поскольку эти люди не отступают ни перед чем, поскольку они обещают щедрое вознаграждение уже за то, что вы стремитесь к успеху, можно не сомневаться — они с готовностью заплатят свою цену, стоит только пообещать им по-настоящему зрелищную катастрофу, что-нибудь из ряда вон выходящее, с кровью, и я уверен, они отправят нас куда угодно — в Бомбей, в Катманду или на Сатурн — в любое из доступных им мест…
С тех пор как Болван начал выпивать, его уже никто не останавливал, хотя состояние его ухудшалось — он плохо переносил пиво, и по глазам было видно, как хмель разъедает ему печень. Весь день он твердил о том, что потерпел полный крах, уверял, что Старый Свет слишком обмяк, чтобы породить полноценную катастрофу, и что наш эгоизм уклонистов исключает саму мысль о каком-либо бунте или восстании. В наши дни вся резня да мятежи случаются только в индивидуальном порядке, прошли те времена, когда от малейшего толчка разваливались целые государства, кончилась эра взрывоопасных трущоб и народных движений. Настоящие беспорядки остались лишь в учебниках истории, а массовые исходы теперь чреваты лишь пробками на дорогах, когда потоки людей и машин, слитых воедино, скапливаются у шлагбаумов на платных дорогах и все осыпают друг друга проклятиями. Но как только заканчивается сезон отпусков, ликвидируются последствия аварии или прекращается забастовка, уже через час все приходит в норму. Поверьте мне, чтобы увидеть что-то грандиозное, что-то стоящее, нужно не сидеть сложа руки, а отправляться в путь, поехать хотя бы в Африку, или даже в Персию, средневековье в двух часах лета отсюда, тем более что, когда пропустишь стаканчик, любые расстояния не проблема, и стоит только чуть-чуть подтолкнуть судьбу, стоит только собраться как следует или просто выпить еще по стаканчику, как сразу все получится, у нас все получится, видишь, вот как действует пиво с пиконом.
Дразня нас рассказами о Багамах, орудуя названиями, которые, как мы думали, только в словарях и встречаются, этот работник экрана добился-таки того, что все мы размечтались. Даже бабуля, хотя и была немало удивлена, открыв для себя факт существования иных континентов, была готова ехать с нами хоть на край света.
В трущобах Манилы терпит крушение поезд, всеобщая паника, настоящая мясорубка, вагоны, полные человеческих тел, по десятку на каждой лавке, не считая мертвых, которые лежат на полу… Чтобы такой поезд пустить под откос, даже не нужно ничего подстраивать, достаточно плохо припарковать машину, чтобы ее капот вылезал на пути, — и безумная давка обеспечена… Состав опрокинется в океан жалких халуп, масса бедолаг окажется погребенной под ним, эти бедняки несчастны изначально и будут умирать куда радикальнее, чем у нас, — в общем, новый «Титаник» в жарком климате… Там мы увидим такие драмы, о каких здесь и мечтать нельзя.
Мы все хорошо знаем, до чего алкоголь может довести трезвомыслящего человека, знаем, какие картины рождаются в его голове, когда градус разогревает рассудок, и все же, именно наслушавшись речей Болвана, отдающих горечью апельсинов и зеленого хмеля, мы открыли в себе тягу к путешествиям — желание, в общем-то явившееся лишь результатом чрезмерного возлияния.
* * *
Настоящий блокбастер… Мы приехали его снимать, а не смотреть, мы приехали, чтобы сравнять с землей Великий Запад и разорить Небраску, мы приехали отведать бурь, шагать через пропасти, и, раз уж нас подстерегает столько опасностей, чем ждать, пока они найдут нас, лучше спровоцировать их самим.
Таможенники были сильно озадачены нашим появлением, можно даже сказать, обеспокоены, они не понимали, что могло заставить такую армаду, как наша, отправиться открывать Америку. Едва мы сошли с трапа, нас тут же принялись допрашивать так, словно чуяли неладное, допытываясь об истинных целях нашего путешествия, — видимо, мы были не очень похожи на туристов или они опасались, что мы вдруг решим здесь остаться. Столкнувшись с такой подозрительностью, мы почувствовали себя даже не иммигрантами, а просто бомжами. Мы наткнулись на одну из тех преград, которые делают этот мир таким, каков он есть, и уж так здесь заведено, что, куда бы ты ни собрался, без бумажки далеко не уедешь.
Вместо того чтобы отпустить нас на все четыре стороны, эти бюрократы велели нам ждать, пока они что-то там проверят, — не слишком любезно с их стороны. А Америка-то уже вот она, в другом конце коридора, мы видели ее кусочек через стеклянную дверь, как в бассейне, когда платишь за вход, и этот момент растягивается до бесконечности, и мысленно ты уже там — в теплой воде и ароматах хлора, но нужно еще набраться терпения и для начала найти кабинку, чтобы переодеться. Самое же неприятное заключалось в том, что ты уже вошел, а тебя снова собираются задержать, угрожая новой проверкой. Тогда мы решили проскочить зайцем — опять как в бассейне — и сбежать от наших друзей-таможенников. Болван нашел это предложение интересным и многообещающим и спешно распаковал свою аппаратуру, не сомневаясь, что подобная инициатива выльется в неплохое зрелище. Ясно, что конфликт с иммиграционной службой и попытка прорваться на чужую территорию, как проскакивают мимо кассы в супермаркете, гарантируют нам приличную потасовку, тем более что эти ребята выглядели хорошо тренированными, а наш отец, впрочем, как и бабуля, не из тех, кто дает себя в обиду. Болван стал уже прикидывать, как он классно заснимет все крупным планом, он до того воспрял духом, стал вдруг таким уверенным в себе, что его было не узнать. Видно, наш веселый настрой передался и ему. Обстоятельства позволили Болвану возродиться к жизни, к тому же он только что перешел с пива с пиконом на виски со льдом, и на него, как и на нас, здорово повлияла смена материка.
— У вас что, фальшивые паспорта?
Возможно, мы получили их за победу в викторине на банке кофе «Вокруг света за восемьдесят вопросов»… Даже не улыбнувшись, они отвели нас в другое помещение, чуть поодаль, где атмосфера была еще менее гостеприимная, чем в зале прибытия. Здесь на дальней стене висела батарея мониторов камер слежения, демонстрирующих тысячу и один вид на город. И, раз уж телевизор включен, его надо смотреть, этим-то мы и занялись. Мрачные паркинги и переполненные залы, транспортные потоки и толпы прохожих, общим планом проспекты, крупным — двери дорогих отелей, бесконечная вереница людей, безнадежно запутавшихся в собственных проблемах, с периодическим наездом камеры на самых подозрительных из них… В этой обстановке мы сразу растерялись, опешили, будто очутились в самом центре города. Широкие, как в сериалах, авеню, запутанные перекрестки, публика самая разношерстная: и мелкая сошка, и видные персоны, бабуля, похожая на Барби, и молодцы, накачанные поливитаминами, а среди всего этого — куча ребятни, хуже, чем на переменке в школьном дворе, — подростки, вооруженные, как авианосцы, и столь же реактивные. Тут сериалы не врут, такие в два счета угробят и разбираться не станут. Именно эта их радикальность частенько приводит к стычкам, их нежелание разбираться в деталях вынуждает их к агрессивности, и если мы в качестве сценария довольствуемся незатейливыми интригами, видя целую вечность в двухкомнатной квартире, двух-трех чувствительных любовниках, чтобы было с кем перекинуться словечком, то этим ребятам требуется конкретика, лихо закрученный сюжет и, главное, однозначные персонажи.
Только бабуля находила все это занимательным, смотрела не отрываясь, как дома перед телевизором. Она так давно поглощала их сериалы, так давно приобщилась ко всей этой обстановке, что, понятное дело, сейчас ей все казалось знакомым. Некоторых людей она даже знала по имени. На всех перекрестках старухе чудилась надпись «Dallas», она угадывала названия районов и знала номера авеню — в общем, была единственной, кто чувствовал себя здесь как дома, совершенно естественно. Ни длиннющие автомобили, ни воющие повсюду сирены, ни красотки в мини-юбках, ни здоровяки в рубашках с короткими рукавами — ничто ее не удивляло. А тот высокий брюнет вон там, это случайно не Магнум? А вон та, гляди, она часом не из «Мстителей»? — «Да нет, бабуль, „Мстители“ — это английский сериал». — «А я вам говорю — они…» Бабуля, заткнись, и вообще выключи эту штуку. Мы всю эту дребедень знаем наизусть, знаем, кто из них скоро помрет, а кого в конце концов посадят, нам уже лет двадцать крутят эти фильмы, двадцать лет мы смотрим одно и то же, и дома-то уже все это осточертело, не будем же мы теперь себя этим пичкать еще и вживую… Так, все, пошли быстро, уходим.
Таможенники, как оказалось, были настроены нас пропустить, угостить-таки нас своим Новым Светом, как холодной лапшой, на что мы ответили им разворотом на 180 градусов, мол, пускаете вы нас или нет, сегодня мы плавать не будем…
А бедный Болван так и остался стоять разинув рот.
— Ты не обижайся, но мы уже все здесь видели и знаем эти места как свои пять пальцев, и зачем тащиться так далеко, чтобы увидеть то, что и так каждый день видишь дома, уж лучше просто смотреть сериалы.
* * *
Возвращение было трудным, особенно для Болвана.
Для него это означало полный крах и возвращение к пиву с пиконом. К тому же наступали времена, не самые подходящие для жизни в деревне, когда солнца становится все меньше и меньше, а тень от сараев закрывает двор уже к трем часам пополудни. А самое печальное заключалось в том, что к горечи поражения добавилась злость: видимо, он сердился на нас, считал нас виноватыми в «нормальности», корил за полное отсутствие азарта.
Чтобы загладить вину, чего мы только Болвану не предлагали: подкидывали идеи картин из сельской жизни, документальных фильмов, которые будут ценны своей жизненной достоверностью, да и аппаратуру наконец можно будет использовать по назначению. Для него одного мы готовы были разыграть тысячу и одну сцену из далекого прошлого, тем более что в наших краях это прошлое имело неприятную склонность к незыблемости. Нам даже не нужно было ничего выдумывать, чтобы показать ему настоящую деревенскую жизнь: как чистить тягловых лошадей, пахать сохой, сеять вручную или молоть цепами — чтобы все это изобразить, достаточно было чуток порыться в сарае и извлечь оттуда всякую рухлядь для воссоздания духа старины. Если же он предпочитал, заснять что-нибудь более душещипательное, этакое социально значимое, то мог просто запечатлеть всю неустроенность нашего быта, все те хитроумные приспособления, что заменяют нам удобства, и сделать поучительный репортаж о пользе житейской смекалки в противовес современному экономизму, чтобы люди своими глазами увидели, как живут те, кому всегда отказывают в каком бы то ни было кредите. Чтобы растрогать любого горожанина, ему достаточно показать мамину раковину у окна, каменную раковину, которая заменяет нам и ванную, и посудомоечную машину. Ему достаточно перечислить все уловки, благодаря которым у нас в доме всегда тепло при полном отсутствии отопления, или показать, как мы из коров получаем сливки и моем ноги ключевой водой. А если он делал ставку на более позднее эфирное время, на интеллектуалов, которые поздно ложатся спать и у которых есть свободное время, чтобы чему-то учиться, то мог бы взглянуть на наше многочисленное семейство с этнологической точки зрения и детально исследовать своеобразие нашего уклада. Из лингвистических особенностей довольно было бы отметить наше тонкое чувство языка, благодаря которому мы всегда говорим громко и задираем друг друга каждой фразой, наше красноречие, емкость реплик и звучание крещендо — незаменимое средство, чтобы вывести кого-нибудь на чистую воду, особенно действенно, будучи приправленным крепким словцом.
За отсутствием грандиозных сюжетов можно сделать репортаж о Тоторе-среднем для какой-нибудь передачи из серии «Моя семья» — о занятиях странного ребенка, о том, как из ущербности рождается сила. Для пущего психологизма можно запечатлеть этого маленького вундеркинда среди нашей суровой действительности (суровую действительность дать крупным планом): вот Тотор сидит и пишет на краешке стола, заставленного посудой, поэт среди тарелок с едой, напротив восседает бабуля, подрагивая, как пламя свечи, — чтобы подчеркнуть, насколько обстановка неблагоприятна для какого-либо творчества… Конечно, такие кадры не покорят мир, и Пулитцеровской премии они не принесут, но зритель уж точно не останется равнодушным!
Только вот его все это не вдохновляло. Надо полагать, он ни за что на свете не желал увидеть в нас просто людей; надо полагать, ему не было никакого дела до нашей неповторимости. Мрачно отвергая все наши предложения, он продолжал твердить, что настоящий наш талант, наш божественный дар кроется в другом и что он по-прежнему уверен, что ни в коей мере его не переоценил. В конце концов он стал во всем винить себя: мол, главная проблема заключается в нем, и именно из-за него все пошло прахом. Бедняга, он был настолько подавлен, он так убивался, что в какой-то момент мы даже испугались, как бы он сам не выкинул нам номер — как бы нам однажды утром не обнаружить его висящим над кроватью, под прицелом камеры, работающей в автоматическом режиме. Как утешить человека, который весь день только и делает, что пересматривает отснятый материал, уныло пялясь в экран осовевшим взглядом, что сказать человеку, в отчаянии пересматривающему километры пленки, целые кассеты, на которых не происходит ровным счетом ничего, ни малейшего события, а вся интрига состоит лишь в том, чтобы не забывать их вовремя менять.
Может, на этом и надо было остановиться, честно признаться в том, что проку от нашего сотрудничества немного, разве только то, что мы познакомились друг с другом. Мы были обязаны Болвану тем, что совершили неплохое путешествие. Но и он многому у нас научился: слушать как музыку шум дождя, спать без покрывала и матраса, мыться одним литром воды, вставать с курами и ложиться по окончании телепередач… И хотя в таких условиях туристы обычно надолго не задерживаются, а наше гостеприимство заключается скорее в радушии и не предполагает каких-либо удобств, однако об отъезде Болван ни разу не заикнулся. Через некоторое время он перестал заводить речь о съемках и к аппаратуре больше не прикасался. Наверное, особенно хорошо его горечь таяла в послеобеденных сумерках, вечерами все более хмурых дней, быстро приближающих нас к зиме. Наверное, он чувствовал, что, подобно осени, пришла пора усмирить свой пыл, чтобы подвести итоги, это странное желание затеряться, чтобы себя найти, эти первые признаки выздоровления.
— В любом случае знай, что здесь ты дома, живи сколько хочешь, а если угодно, можешь даже заболеть; покуда участвуешь в расходах, можешь и поболеть.
В результате всю зиму Болван провел с нами, и все было замечательно. Разногласия возникали только по поводу вечернего времяпрепровождения, так как Болван — хотя телевидение было его стихией, его миром, равно как и его куском хлеба — упорно отказывался его смотреть. В этом вопросе он совершенно отбивался от коллектива, обижался, когда мы включали телевизор, и возмущался, что мы просиживаем перед ним часами. Он пытался отвадить нас от этого занятия, убеждая, что там, мол, нечего смотреть; и всякий раз, когда мы приглашали Болвана посидеть с нами, он раздраженно заявлял: «Но вы же видите, что сегодня смотреть нечего, по телеку вообще нечего смотреть…» Хотя на самом деле никаких глаз не хватит посмотреть все, что показывают.
В итоге по вечерам он ложился спать пораньше, предпочитая не смотреть фильмы, а читать. Но поскольку на наших полках ничего, кроме всяких фигурок в платьях да толстозадых кукол, сроду не водилось, на выручку Болвану пришел Тотор, который сбагрил ему стопку своих тетрадей, полное собрание сочинений, — с тем, чтобы гостю не пришлось листать перед сном старые Lou Pais и El Gratis.
Вот тогда-то и случилось то, чего никто не ждал. Именно в тот знаменательный вечер с нами произошло чудо.
* * *
— Черт возьми, да тут все есть!
Да, в этих чертовых тетрадях было все, а главное — написано правдиво, подробно и проникновенно, преисполнено лиризма, тихого, неброского из-за скудости словарного запаса, но оттого еще более трогательного. Отрывисто, с множеством недомолвок, лаконично до заумности — в общем, в стиле, типичном для смиренной наивности безграмотных гениев. При этом в описаниях скандалов и катастроф он щедро сыпал эпитетами… Болван зачитал нам пару страниц, чтобы мы убедились во всем сами, и это оказалось не менее увлекательно, чем видеть самих себя на экране. Здесь была вся наша жизнь, все наши дела и поступки, вплоть до самых неприглядных. Даже бабуля смутилась оттого, какая она, оказывается, нехорошая, с изумлением узнав, что мы о ней думаем. Все дело в том, что в этом рассказе обнаружилась уйма нюансов, которые пленка передать не в состоянии.
Болван был в шоке. Мы тоже. На этот раз он всерьез прочил нам успех, целые контейнеры книг, полные супермаркеты книг. Наш славный Болван, мы впервые видели его в таком состоянии — воодушевленным, полным энтузиазма. Он, человек немало проучившийся, прежде чем стать тем, кем стал, и в связи с этим наверняка начитавшийся всяких книг и прочей писанины, уверял, что никогда не был так потрясен.
— Да я клянусь вам, тут есть все, и даже лучше, чем в жизни: немцы, автобус, ядохимикаты, «боинг» и даже тот случай с рогаткой — я же говорю, абсолютно все…
Случай с рогаткой — это, должно быть, один из секретов Тотора, какая-нибудь его глупая проделка. Конечно, мы не раз видели, как он пытается разнести в клочья небо, стреляя по нему из рогатки, но если верить его тетрадкам, то есть все основания полагать, что между его стрельбой и крушением 747-го существует прямая причинно-следственная связь.
* * *
В день вручения премии наш двор наводнила толпа журналистов, говорящих почти на всех языках мира. И, поскольку на этот раз главными здесь были мы, никто уже не стеснялся просить их вытирать ноги. Они наперебой задавали нам вопросы, усиленно улыбаясь и тыча в нас микрофонами. Больше всего они удивились, узнав, кто автор. Им казалось немыслимым, чтобы двенадцатилетний пацан написал такую книгу, чтобы в его возрасте можно было так глубоко постичь законы драматургии. И уж совсем непостижимо, прямо-таки невыносимо, было то, что автор книги даже не способен говорить, не способен ответить на их вопросы. «Но мы же вам сказали, наш мальчик — немой…»
Наградить такой премией писателя, лишенного дара речи, издать книгу, автор которой не способен ничего о ней рассказать, — это ли не свидетельство того, что издательский мир безнадежно отстал от своего времени и оказался совершенно неприспособленным к требованиям современных средств массовой информации.
Одно то, что автор не может поведать, о чем его собственная книга, лишает ее всякой ценности и всякой надежды на успех. Ладно бы автор был необщителен, замкнут в себе — это еще куда ни шло: малость потянув его за язык, все-таки можно создать видимость интервью; если некоторые молчаливостью пытаются выделиться или преподносят угрюмое безмолвие как признак своей гениальности, то почему бы и нет, даже в худшем случае эти люди способны хоть изредка вымолвить словечко, а в лучшем — просто что-то бормочут себе под нос… Но печатать субъекта, который в принципе не способен растолковать написанное, издавать такого вот сфинкса, безгласного вообще, — это уже совершенно недопустимо.
Как нам работать в таких условиях? И что нам показывать вместо интервью?
Чтобы хоть как-то утешить журналистов, мы все по очереди дали им интервью перед камерами, начав с бабушки, как если бы это она явила свету бестселлер. И, хотя в роли автора она выглядела столь же правдоподобно, как и любой другой на ее месте, вся загвоздка заключалась в том, что для того, чтобы растолковать ей вопрос, его раз по двадцать приходилось ей повторять, четко проговаривая каждое слово прямо в слуховой аппарат.
В битве с бабулей первыми не выдержали представители иностранных телеканалов, ведь из-за того, что один и тот же вопрос задавали по нескольку раз, а потом еще и переводили, большая часть интервью уходила на сам вопрос, а на то, чтобы показать ответ, времени уже не оставалось.
Поэтому после старухи они решили попытать счастья с папой. В общем-то, ничего противозаконного в этом не было, и наша игра в подставное лицо была абсолютно легальным делом, учитывая, что мы ведь не просто однофамильцы, но и законные родственники.
Папа перед камерой — это было что-то. Стоило сказать «мотор», как он начинал смеяться. Сначала он смотрел грозно, старался выглядеть серьезным, покусывая губу, сосредоточенно слушал вопрос, но, когда наставала пора отвечать, вдруг начинал краснеть и, не говоря ни слова, расплывался в улыбке до ушей — так, что его щеки, едва не лопаясь, надувались, как воздушный шар, а ответ тонул в приступе дикого смеха. Журналисты, сохраняя хладнокровие, терпеливо повторяли вопрос, а в это время в отце зрел новый приступ хохота, который он сдерживал что было сил, пока не начинал синеть, пока опять не разражался своим дурацким смехом…
Потратив на него кучу пленки, они были вынуждены признать, что малый, который все время ржет перед камерой, ни за что не продержится и тридцати секунд в прямом эфире, это будет полный провал, потому что, если у поэта скудный словарный запас, это еще куда ни шло, но если он весь эфир валяется со смеху, это уже совершенно неприлично.
Так что в конце концов они остановили свой выбор на мне, на никому не известном хвастунишке, и хотя в нашей семье тщеславных не было, но стоило слегка пощекотать наше самолюбие — и мы, как, впрочем, и все люди, легко становились нескромными. Честно говоря, я лучше представлял себя в роли какого-нибудь певца — и дураку ясно, что шевелить губами под фанеру на танцевальных площадках гораздо увлекательней, чем часами восседать в книжных магазинах. Конечно, атмосфера эстрадных подмостков куда соблазнительнее, чем сеансы подписывания книг. И все же я должен был через это пройти. Часами сидеть в полупустом книжном и ждать, в компании с продавцом, который радуется случаю и даже не удивляется, что никого нет, даже не волнуется, в то время как сцена напоминает день рождения, на который никто не пришел. И так убить целый вечер на то, чтобы подписать пару книжек и угодить кучке мелких коллекционеров, даже не доставив им этим особой радости. Еще хорошо, что существуют на свете супермаркеты. В супермаркетах все поинтереснее, поживее, во всяком случае, гораздо ближе к обычным представлениям об успехе. Только в супермаркете художник может осознать истинную меру своего таланта. Здесь книги связывают в пачки и упаковывают пленкой, и сдвинуть их с места может только черт или автопогрузчик. Пока я священнодействовал, подписывая одну книгу за другой, братишки носились по магазину, как по парку аттракционов, а родители в это время вспоминали, как это приятно — делать покупки. В супермаркете я подписывал пачки, в том числе пачки стирального порошка и кукурузных хлопьев для завтрака, подписывал все, что мне протягивали. Меня принимали то за чемпиона мира, то за артиста, то за конькобежца, то за знаменитого преступника, а некоторые даже утверждали, будто я прославившийся этим летом толкатель ядра. Но кем бы меня ни считали, я все равно подписывал, не мог же я обидеть кого-то из этих улыбающихся людей. Вот она, волшебная сила популярности, люди узнают вас в тот же момент, что впервые вас видят, они не слишком разборчивы, им льстит одно то, что вы здесь и они перед вами.
Ну а те, кто уже слышали о книге, те, кто уже знали сюжет, преследовали нас аж до автостоянки, упрашивая устроить им катастрофу, просто так, чтобы посмотреть, они ждали от нас беды, как от Бога чудес.
После раздачи автографов еще нужно было расправиться с литературными передачами, занять свое место среди тех, кто на самом деле пишет книги, среди всех этих позеров в свитерах с высокими воротниками, которые приходят поразглагольствовать о своем последнем опусе в узком кругу бессменных почитателей своего таланта, смирных, как тарелка с морепродуктами, и с парой-тройкой девушек в мини-юбках в первом ряду, которым полагается высказывать точку зрения, противоположную авторской, чтобы придать дискуссии глубины. И все равно мы ходили к этим морепродуктам, как на работу, и помимо братишкиного таланта я бы с радостью позаимствовал на всякий случай еще и его словарный запас.
Если отбросить все эти мелкие повинности, которые есть у каждой настоящей звезды, то наша жизнь не слишком-то изменилась. Разве что теперь на гонорар за книгу мы могли купить все что пожелаем, но в конце концов оказалось, что мечтаем мы только об одном — о ванной комнате. Еще мы купили себе новехонький трактор, просто чтобы он был наш и стоял в саду и мы могли на нем кататься, а не работать.
Уже через пару дней бабушке осточертело ее новое электрическое кресло, потому что оно было самоходное и никто больше ее не возил.
Проблему же популярности мы решили так: ни с кем не встречаемся и никуда не ездим. Даже продукты заказываем на дом. Так что, за исключением журналистов, мы теперь видим еще меньше людей, чем раньше. А родственников наших мы с тех пор и вовсе ни разу не видели, похоже, мы для них стали слишком важные птицы или просто им неприятно, что мы популярны, а они — нет.
Так что на самом деле у нас мало что изменилось, и если сейчас, как и прежде, с вами говорю я, то написал все это Тотор. Наш Тотор, наш тихоня, казалось бы, самый никчемный из всей семьи, а вот ведь гляди-ка, взял да и проявил свой маленький талант. Писательский талант, конечно, недостаточный для всяких там академий, но вполне подходящий, чтобы рассказать, только не о наших невзгодах, как это делают все, а о том, как мы помаленьку справляемся со скукой.
И наконец, ответим на вопрос, который нам все без конца задают: по-прежнему ли с нами случаются катастрофы? Надо признать, что в этом плане у нас теперь тихо. Похоже, дурной глаз нас покинул. Похоже, беды стали обходить нас стороной, и теперь рядом с нами больше не падают замертво люди и «боинги». Похоже, с тех пор, как мы перестали их провоцировать, катастрофы нас больше не жалуют, ведь теперь мы и без того частенько видим себя по телевизору, к тому же и сами можем себя снимать как угодно, так что мы получили все, чего хотели.