Этой ночью я все-таки уснула: уж очень устала. Мама беспокоилась: ей казалось, я плохо выгляжу. Она боялась, что я слишком много работаю, что моя роль слишком трудна и я могу переутомиться. Но сегодня — день надежд! Месье Барлоф мне обещал…
Мама, как всегда, приготовила мне на завтрак шоколад с бутербродами. Когда я вышла к столу, то у меня был настоящий шок: рядом с чашкой мама посадила мою куклу в костюме Галатеи. Я не удержалась и расплакалась.
Мама, конечно, разволновалась. Я попыталась найти в себе силы ее успокоить:
— Ничего-ничего, мамочка, не бойся… Просто это слишком прекрасно! Ты сама не понимаешь…
Мама прижала меня к себе.
— Понимаю, моя хорошая! Я понимаю, что моя девочка устала, что она нервничает, что хочет сделать все еще лучше, чем всегда. Я знаю, дорогая, как важна для тебя эта роль Галатеи… Какая чудесная надежда… Но она требует столько труда, стольких усилий, такой воли… Может быть, подобная работа не по силам маленькой девочке…
Работа! Господи! Это вовсе не работа мне не по силам! Мне так тяжело в одиночку нести груз вины, который моя ложь делает с каждым днем все более и более весомым.
Мама хотела, чтобы я пришла в восторг от куклы. Она в точности скопировала костюм, прическу, бантик в волосах. И она показала мне журнал, где на двух страницах рассказывалось о новой постановке Ивана Барлофа, были фотографии, репродукции эскизов. Я спросила:
— Про меня там тоже написано?
— Нет, милая, пока еще нет.
Я пошла помыть руки, а мама продолжала говорить:
— Но я уверена, что очень скоро напишут и о тебе. Новый балет Барлофа — это событие! И когда я думаю о том, что он выбрал именно тебя, что именно тебе дал такой шанс — первый в жизни… Ты не можешь понять, как я счастлива, как я горжусь тобой… У меня просто голова идет кругом…
— Мама!
— Я закажу себе к премьере красивое платье. Может быть, тебе преподнесут цветы… А потом мы пойдем и отпразднуем это отличным ужином с Фредериком…
Я села за стол и начала завтракать. Мне очень хотелось есть, ведь вчера я почти целый день проходила голодная.
Маме я казалась не совсем такой, как обычно. Но поскольку она знала, что я согласна, чтобы она вышла замуж за Фредерика, она была очень веселой. В самом прекрасном настроении. Она уверяла меня, что отлично себя чувствует и что пора уже ей заняться мною и зайти за мной в Оперу. Только услышав об этом, только представив себе, как она появляется в театре и узнает обо всем, что я так долго от нее скрывала, я опять разревелась.
Мои нервы не выдержали. Мне нельзя было плакать, я ведь видела, что маму это ужасно беспокоит, по глазам видела, слышала, как сразу же изменился ее голос, но я ничего не могла с собой поделать. А она ничего не понимала. Она думала, у меня есть все для того, чтобы быть счастливой, и вдруг — я плачу! Как это понять?
Мне повезло: пришел месье Обри и принес круассаны. Фредерик тихонько спросил меня, решилась ли я наконец сказать правду. Признанная вина, сказал он, это уже наполовину прощенная вина…
Бедный, бедный месье Обри! Он ведь тоже не мог понять, что со мной происходит. Он не знал главного, самого худшего, он не знал, что меня исключили из школы. Но я уверена в нем: он и из того, что знает, ничего не скажет маме, потому что хочет остаться моим другом, а потом стать моим отчимом.
Я оставила их дома, они пили кофе с круассанами, а сама ушла, как уходила до сих пор каждый день, так, будто ничего не случилось, будто я иду в Оперу.
Мама положила мне в ранец выполненную ею работу, которую мне надо было занести в «Европа-Секретариат».
Я едва успела войти в вестибюль, как телефонистка, которая знала меня, предложила подняться к мадемуазель Пижон.
Мадемуазель Пижон взяла конверт и сразу же стала проглядывать бумаги, а передо мной, как обычно, поставила коробку шоколада. Наверное, секретарей дирекции все ужасно балуют, потому что они всемогущи и способны повлиять на решение своего начальника. В кабинете мадемуазель Пижон, кроме сластей, всегда были цветы, безделушки и всякие мелочи, в общем, куча подарков, которые ее, кажется, здорово смешили. Она спросила у меня, как дела у Бернадетты:
— А твоя подружка, как она?
— Не знаю, только собираюсь навестить ее.
— А где она?
— В больнице Божон.
Мадемуазель Пижон изучила большую карту Парижа, приколотую к стене.
— У черта на рогах. Смотри!
Она взяла мою руку и моим же пальцем провела меня по нужному пути.
— Вот гляди: сейчас ты здесь, а больница — вон там. Проще всего ехать на метро, так будет быстрее.
Не найдя в себе сил улыбнуться, я сказала мадемуазель Пижон «до свидания» и направилась к двери. Она удержала меня. Внимательно на меня посмотрела, и во взгляде ее можно было прочесть сразу и удивление, и тревогу.
— Да что с тобой такое? У тебя такой запуганный вид, малышка! И сегодня еще хуже, чем вчера… Но ты же на самом деле должна чувствовать себя счастливицей! Твоя мама тебя обожает, ты получила звездную роль… Может быть, ты плохо себя чувствуешь?
Я тихо-тихо сказала «нет», чуть присела в реверансе, снова попыталась выдавить из себя «до свидания» и убежала.
Выйдя из конторы, где работала мадемуазель Пижон, я опять принялась бродить по улицам. К Бернадетте можно было поехать только после обеда — в больницу не пускают до 13 часов. А 13 часов — время начала репетиции с месье Барлофом! Час, когда я должна явиться к нему и узнать свою судьбу. Он сказал, что поговорит с директором до репетиции. Господи! Пусть он добьется, чтобы меня простили!
Все утро ничего не делать! Будто меня и вовсе нет! Я останавливалась перед витринами, но не видела ничего из выставленного там. Я дошла до Трините и вошла в храм. Там, спрятавшись в тени, я сидела довольно долго, потом вышла. На улицах оказалось много народу: полдень. Площадь, улица Шоссе-д-Антенн были запружены людьми, и я позволила себя нести этой толпе, которая думала только об обеде. Мне самой есть совершенно не хотелось.
Потом все уселись за свои столы, и улицы снова опустели. Я стояла перед зданием Оперы. Видела купола, статуи, карнизы, целый мир крыш, куда я, на свою беду, так хотела попасть. Хотела… Но теперь, когда месье Барлоф добьется прощения для меня, я буду вести себя хорошо, по-настоящему хорошо. Я никогда не нарушу ни одного правила, никогда не сделаю того, что не разрешается, и никогда не попытаюсь увидеть, что скрывается за дверями, куда вход воспрещен.
Я снова, как воровка, тайком пробралась в театр. В это время мое отделение на уроке в классе, потом будет репетиция.
В театре было пустынно, и я беспрепятственно добралась до сцены.
Месье Барлоф был там один. Он работал с магнитофоном. Он всегда работает, даже тогда, когда другие отдыхают. Он любит танцевать, он живет только ради Танца, и он прав, потому что в мире нет ничего прекраснее этого.
Я довольно долго смотрела на мэтра. Он придумывал па*, пробовал разные фигуры. Он пробовал, бросал придуманное на середине, начинал сначала…
Сцена была полутемной, горел только дежурный свет. Мэтр выглядел очень серьезным и очень счастливым, несмотря на одиночество. Он казался мне еще прекраснее, чем во время спектакля, при переполненном зале, в роскошном костюме с шелковым трико, в гриме… В Балете самое лучшее вовсе не спектакль, а сама работа над ним! Потому что уроки и репетиции будто бы погружают тебя в волшебный мир и ты словно узнаешь его тайну.
Я смотрела на мэтра, смотрела и постепенно вышла из тени и приблизилась.
Он увидел меня и остановился. Увы! Он еще не говорил с директором, только ждет его. Мне стало еще страшнее.
Но вот и директор. Месье Барлоф хотел, чтобы я присутствовала при разговоре, но я умолила его, и он отпустил меня.
Я спряталась за кулисой. На стойке для декораций было написано: «Жизель», левая сторона сцены". Я видела, как месье Барлоф разговаривает с директором. Они подошли к кулисе, остановились почти совсем рядом со мной, но меня не видели: я укрылась за полотном декорации.
И что же я услышала! Лучше бы мне умереть! Директор был непреклонен. «Надо наказать ее, нужен пример для остальных. Необходимо укрепить дисциплину в школе». Напрасно месье Барлоф говорил директору, что я ему нужна, что ему наплевать на непослушание, ничего нельзя было сделать. И все-таки мэтр сказал:
— А я хочу именно Надаль!
— Надаль, Надаль… Придется вам довольствоваться Альберти. Не скажете же вы, что не можете обойтись без какой-то ученицы!
И тут я услышала, как месье Барлоф отвечает:
— Да мне наплевать на малышку, все дело в исполнительнице!
Наплевать на малышку!
Все. Того, что я услышала, достаточно! Мне даже плакать не хотелось. Ничего больше не хотелось. Я задыхалась. Мне нужно было сейчас же уйти из Оперы.
Я в потемках пробиралась позади сцены, вокруг стояли десятки нарисованных на полотне декораций, они как бы выстроились вдоль кулисы, словно листы гигантской книги. На каждой можно было прочесть какое-нибудь прославленное название: «Фауст», левая сторона сцены", «Валькирии», левая сторона сцены", «Ромео и Джульетта», левая сторона сцены", «Лебединое озеро», левая сторона сцены"… Названия менялись, но обозначение — «левая сторона сцены» — оставалось одним и тем же. А если смотреть из зрительного зала, то это будет правая сторона. В Опере эта сторона закулисья отведена для танцовщиков, в то время, как другая — для хористов. И вот теперь я покидаю эту левую сторону сцены, где так надеялась, что сбудутся все мои мечты. Месье Барлоф, конечно, будет разочарован, увидев, что я исчезла. Но, поскольку ему все равно на меня наплевать, он, в конце концов, всему научит Жюли, и она исполнит мою роль. Какой кошмар!
Оказавшись на улице, я решила пойти навестить Бернадетту. И отправилась в больницу.
Мы ужасно разволновались обе, впервые встретившись после всех наших приключений. Было очень странно, что она — жертва несчастного случая (достаточно посмотреть на ее подвешенную на каком-то аппарате ногу!) — тем не менее, не выглядит ни печальной, ни больной. У нее полно конфет и игрушек. Ее родители очень милые.
Когда Бернадетта узнала о том, что меня исключили из школы, она страшно расстроилась. Она читала и перечитывала письмо. А когда я ей сказала, что маме ничего не известно, она посмотрела на меня с каким-то ужасом и даже с жалостью.
— Но ведь все равно она узнает!
— Я думала, месье Барлоф спасет меня… Но он думает только о своем балете…
— Да ведь он же тебя очень любит!
— Ты так считаешь? Ему наплевать на меня, я своими ушами это слышала! Ему бы только иметь исполнительницу и все, понимаешь?
У меня перехватило дыхание, глаза затуманились.
— Ну, и будет танцевать Жюли… Я слишком много врала. Директор сказал, мне нельзя доверять…
Бернадетта разнервничалась, мне даже показалось, что она сама сейчас заплачет.
— Нет, это уж слишком! Они ничего не понимают! Тебе надо во всем признаться маме. Она-то тебя поймет. Если она узнает, что ты врала и ей тоже…
При одной этой мысли я не удержалась и закричала, что предпочла бы умереть.
Бернадетта взяла меня за руку.
— Послушай, не сходи с ума. Она такая чудесная, твоя мама!
— Конечно. Но, может быть, и она меня перестанет любить. Теперь, когда она выходит замуж…
У Бернадетта стал такой вид, будто она заранее знала, о чем пойдет речь.
— Она собирается за месье Обри? Вот видишь, мы же так и думали! А месье Обри знает, что ты наделала?
Я объяснила Бернадетте, что сказала Фредерику лишь часть правды, и умоляла ее хранить в тайне все остальное.
— И он ничего не сказал твоей маме? Я покачала головой:
— Нет.
Бернадетта пришла в восторг:
— Вот молодец! Он настоящий молодец! Настоящий друг. Но теперь нужно, чтобы ты все рассказала сама. Потому что это несправедливо: тебя одну наказали, хотя все были вместе с нами на крыше.
— Кроме Жюли.
— Ну, эта! Если бы ты рассказала об остальных, тебя бы не выгнали.
— Но дело же еще и в ключе!
Бернадетта все больше и больше волновалась, она ерзала по постели, и нога ее как-то опасно раскачивалась в своем аппарате. Я попыталась ее успокоить, но она была возмущена.
— Ключ! Вот еще! Ключ упал сам по себе в это ведро с краской, мы тут ни при чем. Потом, конечно, мы его выловили… Но в этом нет никакого преступления: каждому хочется позабавиться. Послушай, Дельфина: поговори со своей мамой, скажи ей все, она пойдет к директору, встретится с инспекторшей. Они поймут, почему ты не сказала правду, почему я тоже наврала, когда меня допрашивали, особенно во второй раз. Папа и мама были рядом. Я только что получила письмо от вас — ну, знаешь, то письмо, которое вы все подписали, с просьбой молчать. Я показала его родителям. Они такие молодцы — они поняли все! Например, они сразу поняли, что девчонки умоляют меня молчать так же, как молчишь ты, чтобы никого больше не наказали. Ну, и когда инспекторша опять ко мне пришла…
— А что она у тебя спрашивала?
— К примеру, как мы смогли пробраться на крышу.
Ну, я ей сказала, что мы нашли ключ в ведре с краской. Тогда она спросила, долго ли мы пробыли на крыше. Я сказала, что не знаю, ведь мы играли в «убийцу». Инспекторша, кажется, удивилась, и тогда мама объяснила ей, что есть такая веселая игра. Мама даже сама развеселилась и, когда рассказывала, что это за игра, упомянула, что она особенно интересна, когда играет много народу. Тут папа закашлял, чтобы она не проболталась, но инспекторша, оказывается, слушала маму очень внимательно. «Так какие же там правила игры?» Маме пришлось продолжать, и она допустила еще больший промах: «Кидают жребий, кому быть „убийцей“, потом „убийца“ выбирает из остальных „жертву“, как бы „убивает“ ее и должен спрятать так, чтобы другие не нашли». — «Другие?» Папа закашлял еще сильнее, а я даже вцепилась в мамину руку, но инспекторша быстро все уловила: «Значит, другие… Так сколько же вас было на крыше?» Но она совершенно напрасно смотрела мне прямо в глаза, я не моргнув ответила: «Двое». Инспекторша вроде бы мне не поверила: «Ты уверена, что только двое?» Тогда я сделала гримасу, будто мне очень больно, сказала, что мне плохо, что я устала. Папа и мама с упреком посмотрели на инспекторшу. Она наконец ушла, но предупредила, что еще вернется. И папа с мамой стали меня поздравлять с тем, что мне так хорошо удалось не выдать девчонок. Но теперь, когда тебя исключили из школы, все совсем по-другому. Это все меняет. Ты не должна одна расплачиваться за всех!
Возмущение Бернадетты было очень мне приятно. Она настоящая подруга! Я почувствовала себя менее одинокой, а она все уговаривала меня сказать маме правду, всю правду, и инспекторше тоже.
В этот момент пришли месье и мадам Морель, родители Бернадетты. Они принесли ей какие-то пакетики. Когда они увидели меня, то заулыбались и стали меня целовать. А месье Морель сказал:
— Вот и наша вторая героиня! Можешь считать, что тебе повезло.
Я опустила голову, а Бернадетта тихо сказала:
— Помолчи, папа! Ты не знаешь, что произошло: Дельфину исключили из школы!
— Что-что?!
— Выгнали! Можешь посмотреть письмо!
Бернадетта попросила, чтобы я дала почитать письмо директора ее родителям, а потом вздохнула:
— Может быть, меня теперь тоже выгонят?
Мое изгнание очень взволновало родителей Бернадетты. Больше они не веселились по поводу нашего приключения. Месье Морель вернул мне письмо и сказал:
— Надеюсь, твоя мама вмешается в это дело.
Бернадетта ответила за меня:
— Мадам Надаль ничего не знает. Дельфина унесла письмо. Она не хочет показывать его своей маме, чтобы не огорчать ее.
Мадам Морель обняла меня:
— Бедная малышка! Но ведь родители для того и существуют, чтобы помогать, чтобы понимать! Они всегда должны стараться все уладить, все смягчить…
От того, что родители Бернадетты были так добры ко мне, мне стало еще более стыдно. Как я могла врать столько времени? Как сделать, чтобы мама простила мою вину, мою ложь, мое молчание? Я знала, что мама простит меня, но я бы слишком низко пала в ее глазах, я бы лишилась ее такого дорогого для меня доверия. Мама — за честность и мужество, а я действовала как лицемерка и трусиха!
— Значит, они собираются исключить весь класс? — угрожающим тоном спросил месье Морель.
Бернадетта тотчас же откликнулась:
— Нет, только Дельфину, потому что она не наябедничала на других.
— Но это возмутительно! Наябедничала — не наябедничала, все это, конечно, очень важно, но истина — совсем другое дело!
Месье Морель нервничал.
— Я сам расскажу, как все было! Я этого так не оставлю!
Потом он опять заговорил со мной очень ласково:
— Иди домой, малышка. Скажи все маме. У тебя самая лучшая мама в мире!
Я буквально утонула в слезах.
Но Бернадетта и ее мама, утешая меня, тоже умоляли рассказать все маме. Сказать правду, чистую правду, всю правду.
Я больше не была одна. Я больше не останусь наедине с нашей виной. Да, настало время пойти домой и поговорить наконец с мамой!
Семья Морель подбодрила меня, придала мне мужества, я решилась признаться маме во всем, не носить в себе больше эту ужасную тайну. Но когда я пришла домой, там никого не было. Да, никого!
Мама куда-то ушла. Я быстренько поднялась к мадам Обри в надежде, что она зашла туда, но и там ее не оказалось. А мадам Обри очень удивилась, что мы разминулись, потому что, оказывается, мама отправилась за мной в Оперу. Да-да, в Оперу!
Ну, это уже слишком! Мама сейчас все узнает, и у меня даже не осталось возможности сознаться самой!
Я опять вернулась к себе. Положила письмо с известием о моем исключении на стол — так, чтобы сразу было заметно, и ушла, чтобы скрыться. Я слышала, как мадам Обри сверху зовет меня, но я бегаю быстрее, чем она, и мне удалось исчезнуть. Я умирала от стыда и от горя.
И вот я снова принялась шагать. Со вчерашнего дня я только и делаю, что брожу без всякой цели, хожу, хожу, хожу…
Я спустилась на берег. Мне хотелось пропасть, будто меня и не было, чтобы все обо мне забыли.
Стемнело. Река была совсем черной. Я больше не жила. Я стояла совсем рядом с этой черной водой…
Не знаю, сколько я так простояла, но внезапно на меня обрушился сноп света: фары огромного грузовика. Я не решилась пошевелиться, ослепленная, замкнутая в этом круге света. И вдруг я увидела месье Обри, который осторожно подбирался ко мне, а потом подошел и вцепился мне в плечо. Он держал меня так крепко, будто боялся, что я сейчас улечу. Он сипло произнес:
— Ну, ты могла бы похвастаться, что заставила нас побегать! Разве мало быть просто звездой, а не падающей звездочкой? Мама совсем задохнулась!
И я увидела маму, которая приближалась ко мне так же осторожно, а за ее спиной маячил шофер грузовика, которому удалось обнаружить меня. Мама казалась совершенно измученной. Она плакала, ей было трудно говорить. Она опустилась на колени, чтобы стать со мной одного роста, прижала меня к себе. А я стояла — как столб!
Мама повторяла:
— Дельфина, Дельфина, идем, идем, моя доченька…
Я не шевелилась.
— Идем… Идем… Пора в Оперу!
Тут я наконец призналась во всем. Сказала правду. Но мама ее уже знала. Она все узнала в театре, а когда вернулась домой, то нашла письмо, которое я, уходя, оставила на виду.
— Нужно идти в Оперу…
— Я же не могу, мамочка, меня выгнали!
Мама смеялась и плакала одновременно. Она говорила очень нежно, но убедительно:
— Я говорю тебе: надо идти в Оперу. Сегодня вечером репетиция, в восемь часов. Месье Барлоф рассчитывает на тебя, ты не должна заставлять его ждать.
Месье Барлоф… Я не могла поверить. Но мама заулыбалась еще больше, и в ее улыбке я прочитала прощение. Но она сказала мне с упреком:
— Мне-то ведь, мне-то ты можешь поверить!
Господи! Я ожила! Кошмар рассеялся! Черная река, берег, ночь — на все это я смотрела теперь совершенно другими глазами… Ко мне возвращались счастье и надежда…
Мама взяла меня за руку. Шофер грузовика глядел на нас во все глаза. Какой он милый, этот шофер! Он крикнул:
— А теперь, дамы и господа, в машину! Конечная остановка — Гранд-Опера!
Фредерик помог нам с мамой забраться на сиденье. Большой грузовик отчалил, и в таком вот экипаже я вернулась в Оперу.
Мама, конечно же, не соврала мне. Я снова заняла свое место. Это настоящий роман! Я запомню это на всю жизнь. Дама из полиции — просто чудо, и даже Дюдю, в конце концов, захотел помогать ей в расследовании. И они нашли виновную —более виновную, чем мы, потому что мы-то всего лишь хотели поиграть на крыше.
Оказалось, что нас там заперла… Жюли! Да-да, Жюли! Она призналась сама, когда инспекторша расставила ей ловушку. А исчезнувший ключ Жюли просто-напросто спрятала в моих вещах! Тайна открылась, когда Вера стала перекладывать мои вещи к себе в шкафчик, как мы договорились с Марселиной: ключ упал. Бац! — и Мерседес увидела его. Она тут же позвала даму из полиции. А та, кажется, положила ключ обратно в мои вещи, а вещи — ко мне в шкафчик, попросив Веру и Мерседес хранить молчание.
На следующий день во время урока танца дама из полиции и Дюдю сняли отпечатки пальцев у всех учениц, как у гангстеров. Тогда, понимая всю серьезность дела, девочки стали признаваться, одна за другой. Все-таки они хорошие подруги… Но в чем никто не хотел признаваться — это в том, что запер дверь, чтобы нас наказали: Бернадетту и меня. Они плакали и говорили, что это уже не игрушки. Ну, и во время репетиции Жюли нашла возможность пробраться в гримерку, когда там никого не должно было быть. История с отпечатками пальцев напугала ее. Но она не знала, что за ней все время следят, как за настоящим преступником: Дюмонтье — на сцене, инспекторша — за кулисами, Мерседес — в гримерке. И инспекторша угадала: Жюли решила забрать ключ!
Она поднялась в гримерку, стала рыться в моих вещах, и тут — это для нее было ужасно! — Мерседес включила полный свет. Так Жюли попала в ловушку.
— Ты знаешь, что теперь тебе надо сделать, — сказала ей Мерседес.
Жюли пыталась сопротивляться, но Мерседес была строга:
— Иди. Иди и признайся!
Ну, Жюли и вышла из гримерки. На ней был мой костюм Галатеи, она спустилась на сцену. Кажется, она плакала. Вот когда наступил ее черед! Репетицию остановили, месье Барлоф и мадемуазель Лоренц подошли к ней, а она стояла неподвижно перед инспекторшей с обвинявшим ее ключом в руке.
Все, все осуждали ее! Представляете, в каком она была состоянии! Я думаю, после подобной истории ей придется уйти из школы. Но, в общем-то, мне ее жалко: она ведь очень хорошо танцует. Из нее могла бы выйти настоящая звезда. Но вот ведь как: балерина не имеет права делать неверные шаги ни на сцене, ни в жизни. Я кое-что поняла и никогда этого не забуду. Скажу только, что я предпочитаю оставаться на своем месте, чем быть на месте Жюли.
Никогда не думала, что мой первый самый счастливый день одновременно станет и самым несчастливым!
Но, в конце концов, все для меня уладилось, хотя, я повторяю, мне жалко Жюли. Я обещала вести себя хорошо и буду вести себя хорошо, буду примерной, как какая-нибудь девочка из книжки. У меня теперь снова есть моя роль и месье Барлоф. И гораздо лучше быть Галатеей, чем Жанной д'Арк!