Карл Бранд. Обратное превращение Грегора Замзы
Отвратительный клопиный труп Грегора Замзы поручили убрать живодеру. Тот с помощником вывез за город тощее, высохшее тело и сбросил его на огромную кучу мусора. Как долго пролежало незарытым мертвое гниющее тело, установить невозможно, однако под действием жары оно уже начало источать ужасную вонь. Рой бесчисленных мух, кишевших днем над грудами мусора, не осмеливался приблизиться к этому страшному зловонному зрелищу.
Солнце уже клонилось за окружавшие город холмы, и с приходом темноты начала проступать холодная роса, так что все клопиное тело мертвого Грегора Замзы покрылось крупными каплями. Лежавшие рядом бумаги и черепки от каменных и жестяных горшков могли бы заметить, если бы тьма не сгустилась так плотно, как у Грегора Замзы внезапно начали подрагивать, высвободившись, три левые лапки, однако, возможно, они не придали бы значения этим вздрагиваниям, решив, что это просто ветер раскачивает его конечности. Но то был не ветер. Тут было другое: мертвое тело Грегора Замзы начало издавать нечто странное, намекавшее на неожиданную способность мыслить и выражавшееся в непрестанно повторяемой фразе: «Завтра я хочу собраться с силами и вернуться к ним». На этом поток мыслей обрывался, Грегор Замза никак не мог разгадать, что должна значить эта фраза.
Прошли часы. К тому времени он, однако, cмог настолько овладеть своим сознанием, что после невероятных усилий обрел-таки волю покинуть это место. И поскольку в течение долгих часов мысли его скапливались все теснее и теснее и начали нанизываться, будто в длинную цепочку, одна за другой, он подметил, к своему ужасу, что c его клопиным телом происходит причудливая перемена. Он не мог толком разглядеть, только чувствовал, что пара задних лапок, а с ними и все его тело начинают непостижимым образом вытягиваться.
И тут Грегор Замза со страхом осознал, что жив, что еще совсем недавно числился в мертвецах, а целые годы прежде провел в образе чудовищного, мерзкого клопа. Как давно уже он не думал об этих событиях. Он пытался определить, сколько дней примерно могло пройти с момента его мнимой смерти и нынешнего пробуждения.
Потом он сказал себе, что следует сохранять спокойствие, пока не наступит утро, и тогда уже при свете дня решить, как действовать дальше. Но, несмотря на это, он попытался точнее определить, где он, собственно, сейчас находится, и понял, что лежит на чем-то мягком. Воспользоваться своими конечностями он все же не решался. То, на чем он лежал, не могло быть кроватью. Еще меньше – соломой. Но постепенно ему становилось все тяжелее дышать, и оттого, что он лежал ничком, почти полностью сдавив лицо, ему поневоле пришлось сперва поднять голову, а поскольку он еще не в силах был долго держать ее на весу, повернуться в сторону всем туловищем. С удивлением он заметил в этот момент, как две конечности безболезненно отпали. Он приподнялся. Похоже, у него появились руки. Мучительное желание встать на две нижние конечности овладело им, но он был еще слишком слаб, чтобы помыслить о превращении в человека.
Время потянулось медленно. Он напряженно вслушивался, не донесется ли из предместья бой церковных часов. Неподвижно лежал на боку и прислушивался. Пробило четверть. После долгого изнурительного ожидания – половина, три четверти, пока, наконец, он не различил три удара. Его охватил озноб.
Он размышлял: значит, еще полтора часа, прежде чем придет день, а с ним и свет. Думать не хотелось. Но снова и снова затягивал его долгий, мучительный круговорот мыслей. В Грегоре с каждой минутой сильнее крепло подозрение (и все его тощее тело содрогалось от страха), что к нему возвращается человеческий облик. Наконец, он в отчаянии поднес верхние конечности ко лбу и прижал их к вискам. С ужасом ощутил, что у него есть пальцы, кисти рук, как у людей.
Он собрал все дремавшие в нем силы и вскочил на ноги. Тьма еще была густой и непроницаемой, и не было видно ни зги. «Надо идти», – осенило его. И он попробовал сделать шаг. Но колени дрожали. Насилу удерживал он равновесие; и когда попытался выставить ногу вперед, то рухнул обратно на землю. Лицо пылало, по спине прошел железный озноб, и он почувствовал, что его лихорадит. Боль и слабость вынудили Грегора остаться лежать на земле. Невыразимый страх смерти охватил его. Все его смятенное существо сопротивлялось этой мысли.
Припомнился ему собственный жалкий удел: «Кто выстрадал столько, сколько я? Никто. Теперь я стар, а жизни, которую я назвал бы жизнью, у меня так и не было».
В спине он ощутил обжигающую боль. Пальцы нащупали то место. Только теперь вспомнил Грегор Замза, что там была рана, которую нанес ему отец, запустив в ярости в него яблоком.
И с первым лучом солнца, который коснулся его и позволил узреть свое вочеловечение, повел он такую речь:
«Глашатай дня! Великое страдание, что я претерпел, сделало меня снова человеком. Я никогда не задумывался о судьбе, но теперь я учусь размышлять. Судьбе угодно, чтобы я снова вернулся к тем людям, которых я называл отцом, матерью, сестрой, шефом и коллегами и которые не желали мне ничего иного, кроме как превращения в труху и тлен; они ненавидели и страшились меня; из стыда они прятали меня от посторонних, а их ненависть зашла так далеко, что они нанесли мне увечье.
Отец! Как подступлюсь я теперь к тебе, не отомстив за боль и муки? Не прокляв тебя? Моя жизнь была не жизнь. То была беспредельная тупость, не ведавшая ни юности, ни радости. И вот я снова человек. Почти старик, немощный и беззащитный. И я не знаю ничего, кроме того, что все мое существование было лишь беспредельным убожеством – одной-единственной огромной, смутной, бесконечно наполняемой тоской. Я ничего не знаю, кроме того, что я без сил и замерзаю».
И он долго лежал без звука на земле и раздумывал, и ждал, не отступит ли слабость, все еще сковывавшая его. Великое молчание, обступившее его, распростерло великий покой, и на душе у него было покойно и благостно.
Солнце медленно взбиралось по небосводу и простирало окрест свое кроткое тепло. Грегор Замза безмолвно и тихо лежал под эфирным сводом, который без слов и тихо, так что расслышать мог только он, сказал ему: «Вставай! Теперь иди».
И Грегор Замза поднялся и пошел. Шаги его были медленными, но твердыми и непреклонными. И когда он достиг первых городских строений, из вереницы домов до него донеслись крики:
«Новая жизнь начинается!»
Вера Котелевская. Восстание «вечного сына», или первый кафкианский пастиш
Ни имя Карл Бранд, ни тот факт, что в далеком 1916 году уже был написан первый пастиш по мотивам Кафки, сегодня почти не известны. Исключение составляет весьма узкий круг германистов, изучающих литературу так называемого «пражского круга» 1890—1930 годов. Помимо признанных классиков, Рильке, Верфеля, Кафки, на немецком языке тогда писало немало австрийских авторов, «забытых в тени Кафки». Именно к этому ряду и принадлежит Карл Мюллер, взявший псевдоним Бранд (1895—1917). Безвестность писателя, успевшего едва мелькнуть на литературном небосклоне Праги и умершего совсем юным от туберкулеза легких, после Второй мировой лишь укрепилась: бытовала легенда, что никакого Карла Бранда не существовало. Йоханнес Урцидиль, его друг, писал в 1964 году, что многие принимали Карла Бранда за его собственную выдумку, псевдоним для его ранних стихотворных опытов. Небольшой томик посмертно изданной Урцидилем лирики и малой прозы Бранда назывался «Завещание подростка» («Das Vermächtnis eines Junglings», 1921) – это была первая и единственная книга пражского литератора.
Семья Карла Мюллера перебралась в Прагу из моравской провинции в 1896 году. Отец устроился поваром в кадетскую школу в Градчанах (впоследствии он вынужден был ночами подрабатывать пекарем), мать добывала средства на пропитание, нанимаясь прислугой-уборщицей и прачкой, а сестра стенографировала в адвокатском бюро. Мюллеры бедствовали. В возрасте восемнадцати лет у Карла открылся туберкулез, однако денег на лечение и хороший уход катастрофически не хватало. В самоощущении юноши узнаваемы смешанные ноты протеста и самообвинения, столь характерные для персонажей Кафки. Так, в одном из писем он сокрушается: «Все работают на меня, ведь я паразит, проедающий деньги, которые можно было бы откладывать или истратить с большей пользой. Я лежу тут или ползаю, словно клоп или навозный жук, и ни для чего толком не годен».
Четыре года (1911—1915) Карл Мюллер обучался в Немецкой торговой академии Праги, но применить знания на практике не успел. Между тем страсть к писательству, подогреваемая борьбой с болезнью, попыткой выразить в слове и обостренное чувство экзистенциальной тщеты и ярость юного существа, не желающего уступить в поединке со смертью, приводит его в круг литераторов. Он знакомится с Францем Верфелем (тот становится его другом и покровителем), вращается среди писателей в кафе «Arco», печатается в экспрессионистских журналах «Aktion» и «Der Sturm». Один из кумиров юного писателя – Франц Кафка.
В декабре 1915 года выходит книжная версия новеллы Кафки «Превращение» (Лейпциг, издательство Курта Вольфа). А 11 июня 1916 года газета «Prager Tageblatt» публикует короткий рассказ Карла Бранда «Обратное превращение Грегора Замзы» («Rückverwandlung des Gregor Samsa»).
Опыт переписывания истории пражского коммивояжера, обратившегося в насекомое, интересен сегодня (с расстояния в целое столетие) и как образец актуальной на исходе 1910-х годов экспрессионистской о-человек-патетики и как пример довольно верного подражания кафкианской манере видения и письма. Однако эта стилизация дает почувствовать и сомнительный статус всякого пастиша, существование которого возможно только как нарушение эстетической целостности претекста. Продолжения размыкают семиотическую рамку уже завершенного, сказавшего-себя текста и выводят его в область иронии или банальности. Это особенно верно в отношении поэтики Кафки, красота и сила которой – в умолчании, эллиптичности, языковом пуризме, в сопротивлении любому дописыванию и объяснению.
Итак, Карл Бранд дает шанс воскреснуть «клопу» -Замзе.
Один из интерпретаторов кафкианских пастишей, Клаус Шенк отмечает, что недосказанность Кафки, пишущего всего лишь об «Ungeziefer» (насекомом-паразите) у Бранда конкретизируется. Возможно, это обытовление и снижение образа потребовалось писателю для того, чтобы восстание сына против отца, укравшего у него юность и радость жизни, приобрело более резкие, контрастные черты. Не скупится Бранд и на натуралистические детали, описывая «прелести» мусорной свалки, из макабрического зловония которой восстанет для мщения «вечный сын». Удел «вечного сына» уготован большинству героев Кафки, а знаменитое «Письмо отцу» закрепляет этот образ в памяти более поздних читателей. Между тем у Бранда жертва решается на бунт: не только готовность отомстить обидчикам, но и сама способность попрать смерть и вернуть себе человеческий облик позволяют трактовать образ в мифопоэтической перспективе. Экспрессионистская патетика, заимствующая язык в ветхозаветных книгах пророков и евангельской риторике, узнаваема в финальных монологах нового Грегора Замзы. Кроме того, в решительности рассчитаться с «отцами» прочитывается и актуальная для эпохи тема борьбы поколений. «Семейный роман невротиков», обнаруженный Фрейдом в структуре культуры (не в последнюю очередь благодаря Достоевскому), пишут многие современники Кафки и Бранда. Так, австрийский экспрессионист Арнольт Броннен завоевал скандальную славу пьесой «Отцеубийство» (1920), в которой юность превращается в символ агрессивной витальности. Заметим, что в новелле Бранда Грегор Замза успел постареть (в то время как у Кафки сюжет длится не больше нескольких месяцев): герой не только жил не по-человечески, но жил так бесконечно долго, сравнявшись возрастом с отцом, который, очевидно, вопреки природе и истории, не пожелал передать «золотую ветвь» новому поколению.
Фатализм, врастание героев Кафки в абсурд перевернутого мира отвергаются Брандом. Его новелла, скорее, воскрешает в памяти образ отца из «Приговора» Кафки, превращающегося из старца-ребенка, которого сын доносит до постели, в грозящего пророка, обрекающего юность на гибель. Кажется, что «Возвращение Грегора Замзы» полностью опрокидывает логику Кафки. И все-таки недоговоренность, открытость финала сохраняется и у Бранда: как будет мстить новый человек своим обидчикам? сделает ли месть его счастливым? вернет ли ему дурно прожитую жизнь? и не придаст ли такой поворот сюжета криминально-бытовую, а то и бульварную окраску экзистенциальной драме?.. «Новая жизнь», которую как будто пророчат голоса в финале новеллы, туманна и тревожна. Она подозрительно напоминает сизифов труд кафкианских героев, так и не находящих выхода из лабиринта. А если и находящих (как в другом, современном, пастише – «В Замок» Марианны Грубер), то вступающих в новый лабиринт: Замок достигнут, но его обитатели разъехались, брошенные покои полны сквозняка и пыли, а загадка так и остается неразгаданной.