В воздухе парило.

Андрей Ильич лежал на спине; закусив стебелек горчащей травинки, смотрел на редкие глыбастые облака и думал о том, как странно устроена жизнь, вернее, человек; — город, страхи и горести, навалившиеся в последние годы, хоть на три часа, но могли бы остаться там, вдалеке, но он притащил их с собой, как улитка свою жесткую неуклюжую раковину; забыться бы на мгновение и очнуться тем, прежним, которого почти забыл, тогда можно бы вытянуться в струнку и, как не раз делал в детстве, катиться по лугу, катиться до тех пор, пока не уткнешься в мягкую влажную кочку. Андрей Ильич, располневший, какой-то водянистый — сними с него одежду, и он тут же растечется по земле, завел руки за голову, сцепил их замком и выпрямил до хруста — по всему телу прошел бодрящий ток, пробежала легкая сладкая судорога.

«Хорошо!» — вздохнул Андрей Ильич, резким движением распахнул ворот белой рубашки и расслабился; рядом на коленях стояла дочь Лена, и он боялся неосторожным движением напугать ее. Тоже пухленькая, большеротая, похожая на лягушонка, Лена перебирала цветы и что-то безумолчно лепетала.

— Папа, ромашки сегодня такие улыбчивые, их надо с краю, — сказала она, — в середине букета им будет тесно, правда, папа?

— С краю лучше, — рассеянно согласился Андрей Ильич.

Он смотрел в небо; почему-то в городе высота его не замечается, а в поле она завораживает, и те высокие мысли о смерти и бессмертии, о бренности и величии человеческого бытия не кажутся чужими, волнуют и беспокоят, и ловишь себя на ощущении, что они не покидали тебя ни на секунду; в небе огромными кругами ходили стрижи; отсюда, снизу, казалось, что их полет — сущий пустяк — длинные саблевидные крылья опираются на воздушные потоки, так можно парить целую вечность. Андрей Ильич в юности занимался в аэроклубе, летал на планере, и он-то прекрасно знал, сколь высока цена легкому парению; воздушные потоки коварны, и птица, и человек в планере ежесекундно испытывают и восторг, и ликование, и страх, что вот-вот восходящий поток воздуха иссякнет и крылья потеряют опору; — это олицетворяло для него жизнь в ее наивысшем пике, о котором когда-то страстно мечтал, а в последние годы лишь вспоминал, да и то временами, как о прошедшей юности.

— Папа, тебе не надоело смотреть вверх? — спросила Лена.

Андрей Ильич ничего не ответил. Он думал о том, что ведь это вчера еще было: ночи взахлеб над книгами о Циолковском, Кибальчиче, первый прыжок с парашютом, первый полет… «Теперь отлетался, да и летал ли?» — грустно усмехнулся он; странным, непонятным образом, юность, вернее, самое ее начало, занимала огромный промежуток времени и помнилась до самых мизерных подробностей, а годы зрелости, их было целых двадцать, словно бы и не существовали; от них осталась только щемящая боль в левой половине груди; до развода с женой он не знал, что такое — сердечные приступы; сердце побаливало и раньше, из-за него Андрею Ильичу был закрыт путь в большую авиацию, но те боли рождались случайно и не тревожили; теперь же боль разрасталась настолько, что захватывала все тело, душу, и Андрей Ильич погружался в пугающую пустоту; жизнь казалась так и неначавшейся.

Он с надеждой ждал выходные дни, вкладывал в них почти мистический, сокровенный смысл: выходной — маленькая отдушина, умышленное нарушение привычного ритма; за выходной человек должен осмотреться, подвести итоги и воодушевиться, не зря же выходной называется  в о с к р е с е н и е м. Андрей Ильич всем своим естеством ощущал, что все больше и больше утрачивает кровную живительную связь с миром; в минуты отчаяния говорил себе: «У меня есть дочь — милое, отзывчивое существо»; похожая на несмышленого котенка, она терлась мокрым носом о его руки, щеки, тоненькими, насквозь розовыми пальчиками легонько касалась его жестких кустистых бровей и, уколовшись, со смехом отдергивала руку; расчувствовавшись, Андрей Ильич утешал себя тем, что преувеличивает беду, хотя была в его опасениях маленькая горькая правда, она-то и не давала покоя.

«Странно», — подумал он и лениво перекинул травинку из одного уголка губ в другой, словно проводил глубокую границу между воспоминаниями; двадцать лет были наполнены сначала ожиданием квартиры, потом — добыванием нужных и не очень нужных вещей; он говорил себе: «Потерпи чуток. Пройди через горнило суеты. У тебя в жизни все немного смещено. Мечтал об авиации, закончил архитектурный; презирал мелочи быта, они наваливаются так, что не вздохнуть… Правда, это еще не значит, что жизнь идет наперекосяк. Главное — выстоять чисто человечески…» Андрей Ильич с непонятной даже близким исступленностью хотел ребенка; рядом с детьми, которые смотрят в мир наивными, доверчивыми глазами, даже самые черствые души светлеют, пусть на мгновение, но оттаивают; а в нем еще жила потребность возрождения. Жена этого не понимала; шесть лет назад она забеременела и с несвойственной ей бесшабашностью сказала:

— Ну и пусть! Рожу на старости лет.

Андрей Ильич, уже тяготившийся, как он в порывах откровения говорил друзьям, «полусемейной жизнью», вновь обрел крылья. «Господи! — корил он себя. — Я — сухой, бесчувственный пень. Я просто не замечал ее нежности. У нее все было по-настоящему, глубоко».

— Ты хочешь ребенка? — с глупой улыбкой спрашивал он жену.

Она отвечала на его вопрос серьезно, с чувством какой-то непонятной ему вины:

— Не то чтобы хочу, а просто — пусть.

— Да что я спрашиваю? — он звонко хлопал себя ладонью по лбу. — Наверное, свихнулся. Совсем свихнулся… О чем спрашиваю? В твои годы это очень опасно, а я спрашиваю: хочешь?

— Каждой женщине, говорит она об этом или нет, хочется понять  э т о. Каждая ради этого рискует.

— Ты — молодец. Ты стала собранной, а я совсем расклеился от радости. Нет, ты — большой молодец! — Андрей Ильич восторгался женой, впадал в чуждый его натуре мелодраматизм; впервые за восемь лет участвовал в конкурсе на проект детской площадки в новом микрорайоне и завоевал второе место. Потом получил повестку в суд, подумал: ошибка; они не ссорились, жили, как прежде, как всегда; — он был погружен в радостные хлопоты о дочери, покупал ей ползунки, платьица, постоянно путая размеры, и все боялся, что этому крохотному существу с тонким требовательным голоском чего-то не хватит; жена мягко вышучивала его, предлагала устроиться няней в детские ясли, и вдруг — повестка в суд.

«Что она сказала тогда?.. — напрягая память, Андрей Ильич наморщил лоб. — Ах да, она сказала, что влюбилась, а желание родить ребенка возникло от тоски по настоящей любви… Красиво». Это слово «красиво» Андрей Ильич произнес без иронии, сухо, словно отмечал какой-то незначительный факт.

Жена оставила ему квартиру и все, что в ней было.

— Я хочу начать совершенно новую жизнь. Я еще способна на это, — сказала она.

— Да, — то ли спросил, то ли удивился Андрей Ильич, — только пусть Лена…

После некоторого раздумья жена тихо вздохнула:

— Я уже и так принесла тебе столько горя. Я только иногда буду видеть ее. Ты не откажешь мне?..

Такой выбор показался Андрею Ильичу невероятным, чудовищным; он бы, не раздумывая и доли секунды, отдал все, лишь бы Лене было хорошо, а тут ею пренебрегали ради… Но тут же Андрей Ильич подумал, что раз жена идет на такую жертву, то без того, другого, ей все равно жизни не будет; растерялся перед этой, с одной стороны — святой, а с другой — жестокой правотой; жена уже не задумывалась над этим, да и вряд ли ей могли прийти в голову такие мысли; она после долгих и мучительных ожиданий, хлопот, уже отчаявшаяся, словно бы получила разрешение сменить гражданство и мысленно жила там, в ином мире, а тут ждала лишь той минуты, когда ей дадут въездную визу, и стыдилась своей прорывающейся радостью обидеть чувства тех, кто оставался за ее спиной, по другую сторону границы.

Из-за развода она перессорилась со своими родителями, с друзьями, которые негодовали, требовали, чтобы Андрей Ильич вел себя жестче, принципиальнее, а у него в ушах звучал ее тихий голос: «Я уже и так принесла тебе столько горя…», и он мучился оттого, что в ту минуту ничего не сказал о своей вине; жена оказалась выше его, бескорыстней, — таким в те последние годы он считал только себя и упрекал ее в черствости; оказалось, что ошибся и страдал, неся в душе эту вину и обиду: он же хотел ей только добра, столько лет жил только для нее, а почему-то тот, другой, оказался более достойным ее слепой, по-юному пылкой любви.

— Папа! Папа! — позвала Лена.

— Да… Что? — рассеянно отозвался Андрей Ильич.

— Смотри, какой одуванчик. Я его прямо боюсь, — Лена осторожно сорвала одуванчик, поднесла его к лицу и сильно дунула — сотни маленьких парашютиков, покачиваясь, повисли в воздухе.

— Прямо как Новый год! Правда, папа, здорово! — радостно засмеялась Лена, отмахиваясь от белых хлопьев, цеплявшихся за ее распустившиеся волосы.

«Новый год?.. Интересно», — удивился Андрей Ильич и с горечью подумал о том, что у него эта картина не вызвала никаких ассоциаций; он равнодушно смотрел на летящие белые пушинки — только и всего. «Неужели это отмирает как корни у деревьев», — грустно подумал Андрей Ильич. После развода он жил в каком-то оцепенении, то ему казалось, что жена вот-вот вернется, то Андрей Ильич говорил себе, что его личная жизнь уже кончилась и его главная забота, — дочь; он отпрашивался с работы пораньше и бежал в детский сад; брал Лену и с упоением играл с ней дома; Лене быстро надоедали и паровозики с красными и зелеными колесами, и заводные прыгающие игрушки, и книги с забавными картинками; она просилась во двор к своим маленьким подружкам, копавшимся в песочнице; Андрей Ильич обижался и выставлял ее за дверь.

«Она какая-то чужая, — с болью говорил он себе, — чужая. Мы оба — чужие».

— Папа? — с легким испугом в голосе позвала Лена.

— Да, — тотчас отозвался Андрей Ильич.

— Вон тот репейник у дороги похож на собаку тети Даши. Такой же лохматый и хвостатый!

— Какой еще тети Даши? — без особого интереса спросил Андрей Ильич.

— Разве ты ее не знаешь? — Лена недоверчиво посмотрела на него, словно хотела убедиться, что он не шутит; лицо Андрея Ильича было спокойным, даже вялым.

Лена занялась букетом и, как бы между прочим, стала рассказывать:

— Тетя Даша живет в нашем подъезде. Она — зубной врач. Я у нее спрашивала: можно ли мне есть конфеты? А то мама говорит, что от них зубы болеть будут. Тетя Даша сказала, что можно, только еще нужно есть суп и кашу. Тогда они болеть не будут…

«Откуда она ее знает? — удивился Андрей Ильич, — я живу в этом доме десять лет и совершенно не представляю, кто живет этажом ниже или выше. Эти большие дома только внешне похожи на общежития. На самом деле каждая квартира — маленькое обособленное государство. Собственно, так они и проектируются. Человеку хочется жить то совершенно одному, то вместе со всеми. Эти дома — метафора его уродливого компромисса…» Еще в студенчестве Андрей Ильич, словно брал реванш за несостоявшуюся карьеру воздухоплавателя, ночи напролет сидел у чертежной доски; его пылкая фантазия рождала огромные жилые массивы; замкнутые в кольцо; искусственный климат, сосновые рощи, розарии — все это продлило бы человеческую жизнь до ста пятидесяти лет; чем будут заниматься долгие годы жители его сказочных жилищ — об этом он не задумывался; над его кульманом висел клочок бумаги со стихами Тао Юань-мина, написавшего еще в третьем веке до нашей эры:

Жалок тот, чьи проходят дни в бессмысленной суете, На земле кого помнят лишь один прожитый им век, —

но эти слова он понимал только как предостережение самому себе, не распространял на других; и лишь теперь стал понимать сколь опасно жить той растительной жизнью, если знаешь, что есть другая, на которую тебя не хватило.

— Папа, тебе не наскучило смотреть вверх? Там — ничего интересного. Только солнце. И когда на него смотришь, глазам больно. А само оно неинтересное, просто круг. — Лена крепко перетянула букет гибким стебельком ромашки.

Андрей Ильич был еще во власти размышлений, воспоминаний и ответил неохотно:

— Видишь ли, этот круг необычный. Он — волшебный, — но тут же подумал, что его объяснение слишком абстрактно для пятилетней дочери, и торопливо добавил: — Помнишь я читал тебе сказку про волшебные зерна? Так вот он, этот круг, так же приносит людям счастье. Все травинки, цветочки, большие деревья, да и мы с тобой своей жизнью обязаны ему.

— А те волшебные зерна похожи на солнечные зайчики, правда, папа? — Лена отложила букет в сторону и подсела поближе к отцу.

«На солнечные зайчики? Как это у нее любопытно получилось», — Андрей Ильич приподнялся на локте и ласково посмотрел на дочь; он каждое воскресенье ездил с ней то в лес, то на речку; его пугала некоторая обособленность Лены; казалось, что она постоянно, хотя и не говорит об этом, вспоминает о матери, и его многочисленные подарки, поездки радуют ее лишь на мгновение; она все больше и больше замыкается в себе и не впускает его в свой, пусть крохотный, но уже сложившийся мир; и каждый день он открывал для себя, что совсем не знает дочь, а она растет, меняется — и ему уже не угнаться за ней; наступит тот момент, когда слово «чужая» будет произноситься без тревоги, как само собой разумеющееся; и он останется совершенно один в этом городе, в этом мире, да и во всей Вселенной, останется один на один со своей незадавшейся жизнью; поездки за город отвлекали от мрачных мыслей; от одного лишь предчувствия, что через какие-то сорок минут он упадет в холодящую луговую траву, теплело на душе; и он думал о том, что и для дочери это полезно; слово «полезно» коробило, но другого, более подходящего, он не находил; связывал его со старинным словом «пользовать»; и теперь, услышав, что «волшебные зерна похожи на солнечные зайчики», обрадовался столь живой и глубокой ассоциации.

«Любопытно, даже очень!» — поддаваясь начатой игре, Андрей Ильич продолжил:

— Этот круг подарил людям добрый старый волшебник из тридевятого царства, тридесятого государства…

Не зная, что еще сказать, Андрей Ильич озадаченно замолчал; его фантазия иссякла.

— А злой волшебник в черном-черном костюме, — вдохновенно подхватила Лена, — все время старается его стащить. Он пускает ветры и каждый день, к вечеру, присылает ночь, — последние слова она произнесла шепотом, словно боялась, что ее могут подслушать.

Андрея Ильича тоже охватил радостный озноб вдохновения; еще секунду назад он и не надеялся на то, что сможет поддержать эту игру, где все условно и в то же время всерьез настолько, что это уже и не игра, а сама жизнь; Андрей Ильич наклонился к дочери:

— Злой волшебник иногда похищает круг и зарывает его в поле, чтобы никто не мог найти. Но добрый волшебник посылает дождь. Он размывает землю и освобождает круг, который поднимается на небо… по радуге.

— Злой волшебник убегает в дремучие леса и снова думает, думает, как бы ему выкрасть у людей солнечный круг… — Лена испуганно округлила глаза, осмотрелась и тревожно прошептала: — Папа, смотри, злой волшебник облаком закрывает круг!

Андрей Ильич запрокинул голову. Большое, с синеватым подтеком облако насторожило его.

— Папа, смотри, какие тени побежали по траве. Злой волшебник уже близко. И темнеет, ты видишь, папа, темнеет! — Лена испуганно дернула его за руку.

— И впрямь дождь будет, — то наивное, восторженное настроение, столь внезапно и глубоко захватившее Андрея Ильича, угасало, — я с тобой заболтался и ничего не заметил. Теперь до станции не успеем. Тут не меньше двух километров!..

Андрей Ильич достал сигареты и раздраженно закурил; разгоряченное воображение еще не хотело принимать тревогу всерьез, а в голове уже мелькало: «дождь… холодный…» и еще какая-то чепуха насчет бюллетеня, аптеки; Андрей Ильич словно разделился на двух человек: заземленного, живущего перипетиями службы, заботами о хлебе насущном, и — одухотворенного, уверенного, что уже сделал первый робкий шаг по пути к бессмертию; оба эти человека и презирали, и опасались друг друга.

Первые капли с шумом упали в траву, и пропыленная зелень, впавшая в тягостную дремоту от душного преддождья, ожила; сверкающие водяные струи соединили тусклое, холодное небо и разгоряченную, истосковавшуюся по влаге, землю, притянули их друг к другу; казалось, там, вдалеке, лохматые облака цепляются за кусты ивняка и вот-вот опустятся посреди луга, словно диковинные летающие тарелки; ликуя, кивал красными головками клевер; вспыхивали ослепительные солнца ромашек.

— Дождь, папа, дождь! — обрадовалась Лена и подставила раскрытую ладошку под крупные, по-летнему теплые капли.

Андрей Ильич не ответил и прибавил шагу; он думал о том, что в грязных ботинках, в мокрой обвисшей рубашке и таких же брюках, которые местами уже покрылись коричневыми пятнами грязи, неприлично ехать в электричке, а тем более — идти по центральным улицам.

Лена еле успевала за ним; она удивленно вертела головой, ничего не видела и принимала в себя все разом, как опрокинутые навстречу дождю лиловые чашечки колокольчиков или распрямивший жесткую узловатую ладонь приземистый подорожник; на мгновение она опомнилась, посмотрела на отца, всплеснула руками и звонко рассмеялась:

— Ой, папа, какой ты весь мокрый, грязный и смешной. Прямо жуть!..

Андрей Ильич хотел сощелкнуть с белой рубашки комочек прилипшей грязи, но под пальцем осталась жирная коричневая полоса; он смущенно посмотрел на дочь. Смеясь, она убирала со лба мокрые пряди волос и была до того радостной, сияющей, что и его лицо невольно осветилось улыбкой, словно протерли мутное стекло, и в сумрачную комнату хлынули потоки солнечного света.

— Не беда. Грязь отмоется, вода высохнет! — заговорщицки подмигнул он дочери и протянул руку, — пошли! — а в левой половине груди возникла боль; Андрей Ильич замедлил шаги; ему всегда в такие моменты становилось страшно и стыдно, что это случится с ним на глазах у Лены, она напугается и останется совсем одна; и вот он, взрослый, проживший жизнь, бессилен что-либо поправить, словно все эти долгие годы рассеянно смотрел по сторонам, как несмышленый школьник на последней парте, и ничему не научился.

1984