Темное больничное окно постепенно синело, голубело, светлело, и вот уж совсем рассвело, а Веткин так и не сомкнул тяжелых век. Лежал на продавленном жестком матрасе, слушал детское дыхание блаженно-счастливого Сени и тяжело думал все об одном и том же: что такое человек и зачем он пришел на эту землю? И человек вообще, и конкретный Сеня или Веткин. Впрочем, сам Сеня, наверно, убежден в своей необходимости, он всю жизнь что-то изобретает, но ты-то уж не можешь утешаться этим, а все равно и ты держишься за жизнь.
— Доброе утро, товарищ Веткин, — сказал Сеня, зевая. — Я опять свою Феню во сне видел — хорошо, приятно.
Веткин поморщился. Велика приятность!
— Она ведь у меня красивая, — радовался Сеня. — Как ваша Елена Ивановна. Только Феня черная брюнетка цыганской внешности вида, а ваша супруга — белая блондинка.
— Глупости. Я бы такой сон и смотреть не стал. Что они могут, бабы?
— Они все могут, товарищ Веткин. Например, произвести новую жизнь, могут отдать себя в полное распоряжение любящему мужчине. Себя-а!
— Да на что мне она — мне весь мир нужен! Ми-ир! А она себя отдает и этим мир заслонить хочет.
— Нет, товарищ Веткин, на мир и сквозь них можно глядеть: ведь они добрые, красивые…
— Какая красота — узкоплечие, широкобедрые уродины. А лица заштукатурены. Зачем, скажи ты мне, накрашиваться и подрисовываться, если лицо у тебя красивое, зачем?… Какой же ты блаженный, Сеня!
— Нет, я не блаженный, я все знаю, товарищ Веткин. Только все равно люблю и ее и детей без всякого возражения души.
— Чужих детей?
— Не чужих, они — наши. Я же кормлю их, разговариваю с ними, заступаюсь, когда Феня на них сердится в раздраженности психики. Но вы не думайте, она их тоже любит и жалеет в одинаковой расположенности, как и меня. А мечтает она знаете о чем? О том, чтобы и от меня родился ребенок. Тогда, говорит, я буду самая счастливая баба на земле.
— Тьфу, мать твою…
— Не сердитесь, я правильно говорю. Дети ведь меня тоже любят, а они, как собаки или лошади, инстинктом чуют, кого можно любить. Плохого они не полюбят.
— Значит, ты хороший?
— Хороший. Меня даже собаки не кусают. Иная разгонится, разорвать готова, а я погляжу на нее с укорчивостью в глазах, она и утихнет, хвостом завиляет в извинении.
— О, господи, он в самом деле счастливый!
— Нет, товарищ Веткин, счастливый я буду тогда, когда увижу свою МГПМ в действительности эксплуатации.
— Скажи пожалуйста! Это что же, новое изобретение так называется?
— Ага. — Сеня, поняв, что проговорился, сел на постели. — Только рассказывать его я не буду и вы, пожалуйста, не просите.
— Больно надо!
Семя облегченно вздохнул и отправился совершать утренний туалет.
Веткин лежал, боясь выйти за дверь: если не в коридоре, то в туалетной комнате обязательно встретишь курильщика с сигаретой и не удержишься. А может, и не надо удерживаться? Но неужели он такой слабак, что не спра-вится с этой ничтожной гадостью? Слабак не слабак, но, может, и не справится: в груди что-то сосет, щемит, сердце колотится, будто испуганное. И никак не проходит иссушающая жажда сигаретного дыма — хоть струечку бы, хоть глоточек!
Проклиная себя и оправдывая тем, что надо же сходить и туалет, умыть небритую бессонную рожу, Веткин встал и, взяв полотенце и мыло, пошел вслед за Сеней. Коридор был полон прекрасных запахов «Примы», «Беломора», «Дымка» и даже медового «Золотого руна», но это уж наверно Пригрезилось, потому что ни сигарет, ни табака «Золотое руно» в Хмелевке не продавали. Волнующие эти запахи усиливались и грубели по мере приближения к туалету, а в туалете, едва он открыл дверь, стоял такой синий чад, что Веткин закашлялся. Курившие возле урны мужики узнали его, засмеялись.
— Что, инженер, отвык за ночь от дыму? На-ка хватани.
— Бросил, — сказал Веткин, отрезая путь к отступлению.
— Да когда ты успел?
— Давно уж. В обед сутки сравняется. — И скрылся в кабине.
— Давно-о! А мы вот и не пытаемся…
— Куда нам до него, мы не герои.
— Причем тут героизм, мужики. Тут не героизм, а терпение необходимо.
— Героическое терпение!
— Ну вот опять! Клавка Маёшкнна бросила, а как ведь садила. И выпить любила.
— Клавка — баба, чего равнять.
— Это Митя Соловей так ее перелицевал. Смирный мужичок, а упорный оказался…
Веткин слушал их, воровски ловил вонючий дым, и сердце его будто радовалось возвращению в привычную губительную обстановку. Стыдясь самого себя, он мимо удивленных курильщиков выбежал из туалетной комнаты.
В коридоре чуть не сбил большеголового мужичка, узнал в нем Сеню, но не остановился, а пробежал до своей палаты и бухнулся в постель вниз лицом.
Слабак, слабак! Раб ничтожной привычки, безвольный слюнтяй, табачку ему, сигареточку, а то помрет! И водочки еще, водочку он тоже обожает, он не может глядеть на эту жизнь трезвыми глазами, отвык, забыл, какая она на самом деле, трезвая жизнь! А он за нее воевал, он четыре года со смертью в обнимку ходил, и вот теперь бессильно барахтается в пошлых привычках, слабый, злой, отчаявшийся.
— Вы не заболели, товарищ Веткин? — спросил от порога Сеня. Подождал, глядя на его косматый седой затылок, напомнил: — Скоро завтрак, вставайте. А насчет куренья сигарет не расстраивайтесь — нездоровая привычка здоровых людей.
— Иди ты… — Веткин досадливо мотнул головой, вжимаясь в жесткую подушку.
— Напрасно сердитесь, я говорю правильно. — И огорченный Сеня пошел, в ожидании завтрака, погулять в больничный двор.
Неподалеку от аллеи он заметил бородатого Монаха, склонившегося над муравейником. Старик с интересом наблюдал работу насекомых, их передвижение по еле видимым дорожкам между деревьями и по деревьям, суету у конического их дома и покачивал головой:
— Ни одного одинакового нет! Ах малышки мои, малышки… А люди в самолюбной своей гордости думают, что только они разные, а вы, мураши, одинаковые. Глупость, глупость!
Сеня подошел, поздоровался. Монах кивнул и продолжал наблюдать. Потом, покашляв, сказал, что нынче будет дождь. Не скоро еще, к вечеру или ночью. Видишь, как работают.
Сеня ничего особенного для конкретных заключений о дожде не увидел, но кивнул и сообщил, что изобрел дорогу, которая движется сама и не мешает живой природе жизни. Монах недоверчиво усмехнулся.
— А я объясню, объясню, — заторопился Сеня и поднял с земли прутик, собираясь начертить план своей МГПМ.
— Не здесь, — сказал Монах, отстраняя его от муравейника.
Они вышли на кирпичную аллею, и Сеня, кое-как наметив на пыльных кирпичах чертеж, стал объяснять безвредность своей уникальной магистрали. Монах благосклонно выслушал и неожиданно заинтересовался. Особенно ему понравилась возможность взять эту странную дорогу в большую трубу, люди тогда вообще отгородятся от живого мира на время пути, а сами пути будут вести только к полям, фермам, селам и городам. Если еще отобрать у всех Машины и мотоциклы, тогда станет совсем хорошо. С пешими браконьерами он справится запросто. Да и народ сейчас стал ленивый, пешком не любит распространяться.
— Молодец! — Монах хлопнул Сеню по плечу. — Идем кашу ость.
В столовой он заставил Сеню пересказать идею магистрали Юрьевне, и та тоже одобрила, попеняв Монаху на то, что он не признает пользы машин. Видишь, бывают и хорошие.
— Еще неизвестно, — отработал назад Монах. — На бумаге то всегда хорошо, а попытай в самделе…
— На самом деле будет еще лучше, — заверил Сеня.
— Поглядим.
— Надо с Веткиным посоветоваться, он дока в этих делах.
Ни в коем случае, Клавдия Юрьевна! Балагуров не велел говорить Веткину. К тому же он болен, вот даже на завтрак не пошел.
— Курил нынче?
— Нет, терпит.
— Ясно. Проведать бы, да от меня табаком пахнет. Ты завтрак ему не забудь захватить да скажи, пусть пьет больше воды — говорят, помогает. И яблоки пусть ест. Я, правда, все испробовала, да зря.
Сеня отнес Веткину завтрак, но тот даже не притронулся к тарелке, выпил только чай и опять лег, но уже лицом кверху. Во время врачебного обхода он был раздражителен и тосклив, молодой врач пожурил его за недостаток терпения, и Веткин виновато признал свою слабость, а когда тот ушел, стал ругать медицину и врачей, которые горазды запрещать все подряд, а чем заменить запрещенное, даже не думают.
— А зачем заменять ненужное организму тела? — удивился Сеня. — Если у вас взошел чирей или другой зловредный нарыв и врач его свел, то разве вместо него он должен посадить вам другую зловредность?
— Иди ты знаешь куда!
— Знаю. — Сеня захватил свою амбарную книгу, чтобыВеткин не дознался о сущности изобретения, и пошел в сквер. Куда еще тут пойдешь.
Знакомая беседка ждала его. Сеня сел за стол, развернул книгу и стал влюбленно разглядывать чертежи МГПМ. Нет, что ни думай, а эта магистраль — самое великое из всего, что он до сих пор изобретал. Тут и сам Веткин вряд ли сможет высказать разрушительные замечания критики, а Илиади обрадуется до такой степени восторга, что поместит в отдельную палату, куда Веткин будет наносить визиты, предварительно постучав в дверь. А звать станет не Сеней, а Семеном Петровичем Буреломовым. Когда же магистраль одобрят в верхах и начнется строительство, этим делом займутся товарищи Балагуров и Межов, появятся разные решения и постановления, наедут специалисты, но последнее слово всегда будет оставаться за ним, С. П. Буреломовым — он автор, творец МГПМ, наладчик счастливой жизни Хмелевского района и его окрестностей. А может, и всего мира людей. Газетчики Мухин и Комаровский попросят у него интервью деловой беседы, и он даст, но только после рабочего дня, ввиду занятости техническим творчеством.
Но больше всех обрадуются в райисполкоме, в разных его управлениях и отделах: сельскохозяйственном, промышленном, торговом, народного образования, культуры… Всем же надо ездить, возить людей и грузы.
— Дорогой товарищ Буреломов! — скажет исполкомовский инструктор по культуре Митя Соловей. — Ты обеспечил нам самую тесную связь с конторой кинопроката и сельскими клубами, мы добились выполнения плана по выручке и по зрителю, выносим тебе великую благодарность с занесением в трудовую книжку!
И все присутствующие граждане захлопают бурными аплодисментами, а влюбленная в Митю Соловья разбойная Клавка Маёшкина прослезится от его слов, как растроганная девочка.
Заботкин скажет проще, по-народному:
— Спасибо тебе, Семен Петрович. От всего сердца, с поясным поклоном трудящихся родной нашей Хмелевки и всего нашего района. Сейчас, бывает, товары есть, машин нету, выбьешь машины — товар кончился, развезли хваткие дельцы. А с твоей магистралью теперь никакой печали-заботушки. Покидают грузчики на транспортер самонужный товар, Аньку Ветрову посажу для сопровожденья, и кати в Хмелевку или в Ивановку. Спасибо, родной!
Даже отец Василий, чуждающийся мирских забот, поменяет его магистраль как богоугодную и провозгласит рабу божию Семену многая лета…
— Здравствуй, Семен Петрович! — сказал отец Василий, легкий на помине, и Сеня вздрогнул от неожиданности, Часто-часто закивал-засверкал блестящей лысиной.
Отец Василии был в сатиновых шароварах и легкой безрукавке с отложным воротником, в сандалях на босу ногу.
— Душно ныне, к дождю, надо полагать, — сказал он, Присаживаясь за стол напротив Сени и ставя рядом бутылку кефира, должно быть, для дьячка.
— Монах тоже про дождь говорил. То есть егерь Шишов.
— Я так и уразумел. Как твое здоровье?
— Хорошо. Я ведь не хворал, батюшка, это Веткин лечится, а я здоровый. Он теперь и курить бросил, мается, заболел даже.
— Болезни и маетные случаи тоски посылаются нам к пользе нашей, к смирению нашему, к тому, чтобы вели жизнь осмотрительней и рассудительней. Очищение душевное часто бывает чрез страдания телесные, хотя болезни тела потребны для очищения плоти, а болезни душевные, чрез обиды и поношения, потребны для очищения души. Ты не болеешь потому, что смирен и спокоен душою. Без смирения не будешь иметь успокоения.
— Нет, я не смирный, я дерзкий. Все хочу переделать, усовершенствовать или изобрести совсем новое для людей.
— Это не грех. Искусное деяние — половина святости. Неискусное, при неуместной ревностности, производит бестолковой путаницы больше, чем сам грех. А что ты теперь изобрел?
— Новую дорогу, батюшка, самодвижущуюся магистраль. — И Сеня развернул амбарную книгу, показал чертеж, сделал краткие пояснения. — Главное, она общая для всех людей.
Отец Василий неожиданно огорчился:
— Общая дорога не может быть рукотворной, общая дорога у людей одна — к богу.
Тут появился из кустов молоденький беленький дьячок, а на аллею вышел старый Илиади. Сеня огорченно захлопнул книгу и ушел из беседки на соседнюю скамейку. Пусть говорят о своих домашних делах, если большое дело общей магистрали жизни не разжигает у них внутреннюю заинтересованность души.
Скамейка была в тени двух взрослых берез, спинка удобная, гнутая, и Сеня откинулся на нее, стал глядеть в небо. Оно всегда притягивало его, просторное небо, особенно когда оно чистое, как сейчас, глубокое, голубое своей бездонностью притягивало, беспредельностью. А ночью он любил глядеть на звезды и всякий раз замирал, переставая дышать, когда видел спутник — бесшумно плывущую среди других, неподвижных, звезду средней яркости…
— Мои пищеварительные органы тоже ослабли и требуют частого угождения и внимания, — рассказывал отец Василий врачу. — Особенно кишечник. Так бы и ничего, да требования его приходят внезапно и без всякого порядка, даже во время службы.
— Понос? — уточнил Илиади.
— Вроде того…
Сеня вскочил, раздосадованный такой прозой, и заторопился в глубину сквера.