«Это было давно, так давно, ищо баба девкой была», а многие хмелевцы молодыми и не очень озабоченными людьми . Анатолий Ручьев руководил комсомолом Хмелевского района, сам пребывал в цветущем комсомольском возрасте, все его любили и сердечно звали Толей. Сергей Николаевич Межов был чуть постарше, но тоже, как и директор совхоза Степан Яковлевич Мытарин, не достиг тридцати и тоже занимал солидное кресло – председателя райисполкома. Величали их с Мытариным потому, что и молодых руководителей называть иначе не принято, не то что в комсомоле, где почти все на «ты», хоть начальники, хоть подчиненные. Иван Никитич Балагуров, и тогда бритоголовый, полный, был немолод, но еще и не стар. Первым секретарем райкома партии его избрали за год до начала нынешних событий, он пользовался, как говорится, заслуженным авторитетом и любил людей энергичных и веселых. Сеня Хромкин оставался еще русокудрым и улыбающимся, он изобрел и построил в те дни для местного отделения Госбанка сторожевую машину, а для себя музыкальные часы и был счастлив. Его красивая Феня Цыганка, знаменитая бесшабашно-удалой молодостью, остепенилась, имела двоих детей, любила Сеню и удерживала звание «маяка» среди свинарок. Директор пищекомбината Башмаков именно тогда оставил свой высокий пост и перешел на другой объект – начальником пожарной службы. Кривоногий Федька Фомин по прозвищу Черт и его совсем молодой приятель Иван Рыжих, на время нереста направленные на пищекомбинат, в те дни сбежали в свою рыболовную бригаду, которую возглавлял знаменитый рыбак Парфенька Шатунов. Парфенька еще не мечтал поймать трехметровую щуку, но сома на три с лишним пуда уже поймал. Его сын Витяй, с год как возвратившийся из армии, дружил со степенным своим ровесником Борисом Иванычем Черновым, учился с ним в вечерней школе и не обнаруживал наследственных склонностей отца. Я не рыбак, я бабник, говорил Витяй лихо и в подтверждение этого сообщал, что ухаживает одновременно за двумя девицами и «целует их в уста он у каждого куста».
Клавка Маёшкина в тот год еще не влюбилась в Митю Соловья, потому что он недавно приехал в Хмелевку из армии, был известен как капитан запаса Взаимнообоюднов Дмитрий Семенович и прозвище получил вскоре, работая инструктором райисполкома и внештатным лектором общества «Знание». Известные в районе газетчики Кирилл Мухин и Лев Комаровский тоже только явились в наши края по распределению после института и еще не были известными.
Мой добрый друг Александр Петрович Баширов, рассказавший курьезный случай о печати, заведовал тогда отделом пропаганды и агитации райкома партии.
Александр Петрович отличался и, слава богу, до сих пор отличается редкостным жизнелюбием, незатухающей энергией и веселостью – верный признак человека здорового, духовно щедрого, чистого сердцем.
Слушая тогда его потешный рассказ о потерянной печати, я тоже смеялся, но что-то в этой истории меня настораживало, казалось грустным. Впрочем, так было четверть века назад, я был молод и, в отличие от своего старшего друга, меланхоличен. В этом возрасте многие из нас склонны от избытка сил если не к мировой скорби, то погрустить, попечалиться, подумать над нелегкой судьбой прогрессивного человечества, поскольку собственная наша судьба связана с ним и тревожит лишь медленно сбывающимися планами. А в особом своем назначении – зачем же тогда родиться? – мы не сомневались. Нас укрепляли и вдохновляли подвиги великих предшественников, благородные задачи современности, впереди была едва початая жизнь, которая казалась нескончаемой.
А друг мой прошел войну, видел мгновенность человеческой жизни, знал ее истинную цену и не витал в облаках. Как ни парадоксально, именно поэтому он был веселым – один раз жить, да еще печалиться! – уверенным, трудолюбивым. Истинное знание всегда придает нам уверенности, оно плодотворно, плодоносно.
Когда я ближе узнал Хмелевку, сроднился с ней, а потом уехал в город, рассказ Александра Петровича о пропавшей печати дал живой литературный росток: тоскуя о Хмелевке, я написал пьесу, назвал ее трагикомедией и в один из свободных вечеров прочитал товарищам по Литературному институту. Молодые и веселые, они щедро похвалили меня, но две или три сцены показались им недотянутыми, и мы тут же, не откладывая на завтра, дотянули их, уточнили отдельные комедийные положения. Затем я причесывал свое детище, приглаживал, придавал ему товарный вид, а потом, уезжая на летние каникулы, отнес в театр имени Н. В. Гоголя – он был неподалеку от вокзала.
Осенью, возвратившись из Хмелевки в институт, я выслушал от «гоголевцев» ободряющую похвалу и сожаление: репертуарный план уже утвержден, надо ждать следующего года.
А разве мог я тогда ждать, с готовой-то пьесой! Действовать, немедленно на сцену – заклеймим пороки прошлого, уничтожим бюрократов, преобразуем несовершенную действительность по законам красоты и сделаем жизнь счастливой везде: на Земле, в Космосе и во всех иных беспредельных местах!
Я отправился в другой театр. В третий. В четвертый… В Москве много театров. Однако везде планы были утверждены, я терял время, пора было приниматься за работу над дипломом, к тому же пришла догадка, что дело не только в их бюрократических планах. И плюнул. Черт с ними, на действительность можно воздействовать и рассказами, которые у меня стали изредка печатать. А роилось столько тем, образов, историй, проблем, меня уже похвалил один профессиональный критик, чего же еще! Вон какие толпы героев окружают, каждый знакомый – потенциальный литературный герой, и что там непритязательная историйка с печатью, курьезный случай, похожий на провинциальный анекдот!
Я ушел в рассказы о нашей неповторимой действительности, в повести, написал даже роман о своих хмелевцах, переживающих злободневные проблемы наших 60-х годов, а старая башировская историйка с печатью не забывалась. Не знаю уж почему. Ведь основой ее стал случай, исключительный, нетипичный случай, но вот же держит, не отпускает, терпеливо ждет своей очереди.
А прошло уже двадцать с лишним лет.
Недавно я встретился с Александром Петровичем, который жил и работал в заволжском небольшом городе, мы вспомнили Хмелевку, годы совместной работы, смешной тот случай, и Баширов посетовал, что я не довел «печать» до ума, не сделал всеобщим достоянием. И я повздыхал. В самом деле жалко. Если столько лет помним тот случай, значит, не такой уж он простенький и будет интересен для кого-то другого. А может, и полезен. Правда, я давно уже не думаю об исправлении человечества на свой лад, не стараюсь удивить читателя, не доверяю ни эффектам, ни исключениям из правил, но не люблю также слов и дел, интересных только мне одному. За последнюю четверть века я кое-что понял в этой жизни, освободился от меланхолии и уже близко подошел к уверенно оптимистическому мировосприятию своего старого друга Баширова. Именно поэтому мне было весело рассказывать давнюю историю, приятно вспоминать родную Хмелевку, далекое то время, свою молодость, товарищей и друзей.
I
Началось все с директора пищекомбината Башмакова, хотя пострадавшим и виноватым, как это иногда случается, стал его преемник Толя Ручьев, Анатолий Семенович, поскольку он, пусть и один день, возглавлял комбинат и нес определенную ответственность за все происходящие там события.
Я живо представляю тот солнечный июньский день в Хмелевке, теплую сельскую тишину, зеленые палисады с решетчатой штакетной оградой перед домами, пыльные улицы, по которым носятся на велосипедах подростки, пугая разлетающихся кур, и отрадный гам и плеск на водной станции – в середине дня там купается, наверное, треть населения.
Башмакова я вижу утром идущим на работу. В синей, уже вышедшей из моды полувоенной форме – китель, брюки галифе, фуражка, – он топает яловыми офицерскими сапогами по дощатому тротуару, в одной руке красная папка, другой он то ораторски жестикулирует, то держится за борт кителя. Вероятно, он рассуждает с кем-то или выступает, но вид строг и невозмутим со всех сторон. Анфас – сросшиеся брови, подозрительный прищур глаз, широкий нос, широкий рот, широкий подбородок. Сзади поглядишь – крутой, с короткой щетиной затылок, плотная широкая спина, рассиженный бабий зад, короткие ноги. Профиль…
Но в профиль лучше посмотреть его молодого преемника Толю Ручьева. Он красив хоть так, хоть эдак, стройный, румяный, как девушка, большеглазый, волнистые темно-русые волосы, длинные ресницы. А в профиль – Аполлон, ставший секретарем райкома комсомола. Идет из президиума к трибуне, улыбается доверительно, горят розовые губы, сверкают белокипенные зубы – комсомолки замирают и вдруг взрываются бурными, долго не смолкающими аплодисментами. И ребята-комсомольцы их поддерживают, хлопают истово, гулко. Ревнуют, конечно, но хлопают: свой же парень, коренной хмелевец, добряк, не чинится ни перед кем. И не бабник, как Витяй Шатунов. Если и есть недостаток, так самый извинительный – подражание. Но кто в молодости не подражал, не искал себе достойного образца, а Толя берет в пример не последних, а первых людей района. Сперва копировал Баховея, когда тот возглавлял райком партии, теперь нового первого, Балагурова, превосходного человека, веселого, демократичного. Толя и одевался как он – в просторный светлый костюм, соломенную шляпу, сандалеты. Одну допускал вольность: в жаркие дни надевал сандалеты на босу ногу. Надо помыть или освежить ноги – можно не разуваться. Подставь ногу под струю водоразборной колонки, потряси, потом подставь другую и топай чистыми ногами в чистых сандалетах куда надо. А если у реки или озера – еще лучше: зайди в воду да попеременно помотай ногами. Балагуров наверняка так делал, когда был молодой. Он и сейчас не очень-то считается с разными условностями.
Балагуров посмеивался над Толиной слабостью, но было приятно, что такой добрый парень, молодежный лидер, копирует его, пожилого уже человека, да и вообще считается со старшими. Нынче копирует и завтра, глядишь, определил свой выбор, внес существенные поправки и стал самостоятельным в духе времени руководителем. Конечно, если его копирование, его взросление не слишком затянется. А то ведь бывает и так, что у товарища седая голова, а он все еще кому-то подражает, все на вторых-третьих ролях. И не потому, что слаб, а просто недоглядели старшие, упустили время вывода на самостоятельную должность, вот и привык быть подчиненным. С Ручьевым такого не случится, не допустим.
И когда назрел вопрос о замене Башмакова, – этот смолоду ходил в начальниках и вроде никому не подражал, поскольку таких в Хмелевке больше не было, – Балагуров предложил Ручьева.
Случилось это во второй половине июня, в самую горячую беспокойную пору. Начальник областного управления местной промышленности Дерябин позвонил о морально устаревшем директоре в Хмелевку сперва Балагурову, потом Межову. Оба они дали согласие и выдвинули одну и ту же кандидатуру, а время снятия назначил сам Дерябин – 25-го июня. Причем снять решил публично, чтобы другие руководители почувствовали твердую руку начальника и в последнюю пятидневку дожали выполнение производственных заданий. Кровь из носа, а полугодовой план должен быть.
Солидно топая по тротуару на работу, Башмаков, как зверь перед опасностью, чувствовал тревогу и настороженность, предполагал, что могут даже поставить вопрос о соответствии, и если решаться, то именно сегодня: жена видала нехороший сон по этому вопросу, а сны у нее всегда сбываются. К тому же сорока стрекотала под окнами целое утро – к плохим вестям.
И все же.он надеялся, что обойдется, но не потому, что сам не видел вещего сна (он никогда никаких снов не видел), а по свойству всякого человека не терять надежды до самого последнего момента и хвататься за какую-нито соломинку, лишь бы она была. У Башмакова – была, и отнюдь не соломинка. Сергей Николаевич Межов за последнюю неделю дважды вызывал его в райисполком, расспрашивал со вниманием, тля дел сочувственно – должно быть, знал, как трудно выполнить комбинату план, увеличенный по сравнению с прошлым годом на полтора процента. А о возможных оргвыводах даже не намекал. И сам товарищ Балагуров беседовал по телефону как всегда – весело, шутейно. Сообщил даже доверительно о молодом начальнике пожарной службы: не справляется-де с должностью, не пойдешь ли, мол, на укрепление кадров? А Башмаков ему: извините-подвиньтесь, товарищ Балагуров, у меня свой хомут, понимаешь, трет шею. А тот смеется: «Вот и дадим другой, помягче». Он всегда шутит, такой уже человек, понимаешь. Если бы готовился вопрос о снятии, разве стал бы шутить? Этим, извини-подвинься, не шутят. Он бы и говорить со мной не стал, с битой-то картой.
Правда, в мае месяце, сразу после праздников, начальник управления товарищ Дерябин нажимал и грозил, понимаешь, сделать оргвыводы, но то было в мае, к тому же явно по неопытности. Кто же из-за плана поднимает пыль в начале месяца, когда впереди еще, извини-подвинься, две декады? И в середине квартала, за полтора месяца до его, понимаешь, завершения кричать нет резону. Новая метла, она завсегда гуще пылит, а обтрепется, понимаешь, и тогда, извини-подвинься…
Оргвыводы! Да кто в июне делает оргвыводы? Июнь – самый беспокойный и ответственный месяц в году. Почему, понимаешь, самый? По многим уважительным причинам. Во-первых, окружающая природная среда пришла, понимаешь, в летнее состояние, повышенной температуры. Появилась возможность для, извини-подвинься, загорания тела, и рабочие, а также специалисты и служащие запросились в отпуска, согласно, понимаешь, графику, подписанному профкомом. Во-вторых, июнь – последний, понимаешь, месяц во втором квартале и также в первом полугодии отчетного года. Значит, – а это уже, извини-подвинься, в-третьих, – перед нами три плана: месячный, квартальный и, понимаешь, полугодовой. Все они стоят под угрозой, извини-подвинься, невыполнения, так как главный цех, а именно колбасно-сарделечно-сосисочный, находится, понимаешь, в прорыве по многим причинам: недостаток сырья – раз, старое оборудование – два, мастера Куржаки, муж и жена, – понимаешь, поссорились – три. Вот вам объективная картина реальности без всяких дискуссий.
Какие же оргвыводы? Для кого?
Башмаков открыл сапогом дверь проходной, показал через стеклянный барьер пропуск – для соблюдения, понимаешь. Порядок – для всех порядок.
Дежурили тут напеременках старик со старухой Прошкины – днем Антиповна, вечером, к концу смены, чтобы вдвоем проверять выходящих, заступал Михеич, который оставался на ночь за сторожа. Комбинат работал в одну смену и с неполной нагрузкой.
– Спишь, Антиповна? – гаркнул Башмаков дежурной, нахохлившейся за боковым застекленным барьером.
Старуха испуганно встрепенулась:
– Да что ты, Едалий Дейч , кто же с утра спит? А мы на посту, мы службу помним. Уснешь, а тут кто-то потащит сосиски, кто-то сардели…
– А кто колбасу, – добавил Башмаков строго. – Отворяй, старая.
Антиповна вышла и с трудом отворила тяжелую дверь на тугой поржавелой пружине.
– Нет, батюшка Едалий Дейч, понапрасну врать не стану. Нашу колбасу не возьмут – жесткая больно, жилистая.
«Мягкую вам еще, дармоедам! Челюсти крепче будут».
Башмаков хлестнул дверью и через комбинатский двор, украшенный разнообразными плакатами и лозунгами, потопал в контору.
Юная Дуська приподнялась за своим столом с машинкой, демонстративно огладив старомодную юбку – злилась, что запретил носить ей мини. И поглядела на своего начальника с требовательным вызовом, соплюшка. Башмаков проткнул ее взглядом.
– Упорствуешь, Евдокия Петровна, не здороваешься?
– Вы должны. И не зовите меня, пожалуйста, Евдокией Петровной. Что я вам, старуха?
– Грубиянка, понимаешь ты. Кто первый должен сказать «Здравствуй»?
– Вы! Вчера же объясняла: здоровается первым тот, кто входит в помещение.
– Извини-подвинься, понимаешь. Первым здоровается младший – правило одно для всех.
– Не одно, а смотря по ситуации: присутствующий или вошедший к нему, мужчина или женщина, старший или младший, воспитанный или невоспитанный… Вы забываете, что я женщина…
– Ты – женщина? Когда успела, понимаешь? В восемнадцать лет, без мужа?!
Она сразу вспыхнула:
– Не в том же смысле, Гидалий Диевич!
– Как не в том, когда у женщины это первый смысл, понимаешь. А второй – работа, и ты, значит, есть моя секретарша Евдокия Петровна.
– Господи, сколько просить: зовите просто Дусей.
– Извини-подвинься, но мы на службе, и я вам не мальчик и не этот самый, понимаешь…
Башмаков сердито махнул папкой и скрылся за дверью кабинета, оставив в предбаннике красную секретаршу.
Дунька необъезженная, понимаешь, соплюшка! Два дня служит и перевоспитывать взялась. Кого перевоспитывать – ди-иректора! Да я – раз приказ, и гуляй девка в другое учреждение. Не погляжу, что твой дядя – редактор районной газеты, понимаешь. Хотя, конечно, вздорить с Колокольцевым ни к чему. Но мы и не будем вздорить, мы тебя, Дунька чертова, перевоспитаем. Не ты нас, а мы тебя, понимаешь.
В дверь заглянул мастер сосисочного отделения Андрей Куржак:
– Гидалий Диевич, как насчет мясорубок?
– Обсудим, согласуем.
– Сколько же можно – они полгода на складском дворе валяются вместе с электромоторами. Ржаветь начали.
– Я вас, понимаешь, вызывал? Извини-подвинься. И не мешай мне работать.
Дверь досадливо захлопнулась, но через минуту открылась сцова – на пороге встала директор восьмилетней школы Смолькова:
– Я опять насчет сбора металлолома, товарищ Башмаков.
Башмаков поглядел исподлобья на полную, накрашенную Смолькову, полгода надоедающую ему со своим ломом, нажал клавишу селектора:
– Евдокия Петровна, вы знаете, что прием посетителей с тринадцати ноль-ноль?
– У них неотложное дело, товарищ Башмаков, – мстительно ответила секретарша.
– Неотложных дел, понимаешь, не бывает. У них неотложные, а у меня, извини-подвинься, отложные?… – И пошевелил косматыми бровями на посетительницу: – Уяснили, товарищ Смолькова?… До встречи после тринадцати ноль-ноль.
И всех других «неотложников» Башмаков решительно отфутболил к установленному времени, но принимать их уже не довелось, потому что в 13.00 состоялось роковое совещание, после которого обстоятельства изменились. И не только для Башмакова.
II
Совещание было высокое, межрайонное, проводил сам Дерябин, причем не выходя из своего кабинета в областном центре, а местпромовцы всех районов сидели у себя на предприятиях, слушали его указания и проникались. Век техники! Такие заочные совещания практиковались не один год – способ проверенный, удобный. Было бы еще удобней, существуй при этом обратная связь, но и так хорошо: не надо отрывать руководителей и специалистов среднего звена от дела для поездки в областной центр, не надо разводить излишние словопрения, а сообщи свои направляющие идеи и потребуй неукоснительного исполнения.
Хмелевские местпромовцы собрались в зале заседаний пищекомбината, и Башмаков не насторожился, когда вместе с Межовым пришел Анатолий Ручьев. Секретарь райкома комсомола должен знать, как работает союзная молодежь в напряженный период.
Башмаков провел представителей районного руководства за стол президиума и, пока радист, путаясь в проводах, устанавливал на красной трибуне черный квадратный репродуктор, прочитал по бумажке краткую вступительную речь:
– Товарищи специалисты, руководители среднего и низового звена, а также передовые труженики, «маяки»! Настоящее совещание по закрытым проводам радио и телефонной линии считаю открытым. В нашем комбинате имеется пять цехов: хлебопекарный, винный по производству крепленого вина «Красное яблочко», колбасно-сосисочно-сарделечный, грибоварно-консервный и ягодного варенья. Последние два цеха сезонные и не функциру… не фунциру… не функцинируют по причине отсутствия грибов и ягод. Когда поспеют, будем варить, выполнять и перевыполнять, понимаешь, Как директор комбината и опытный руководитель, возглавлявший разнообразные предприятия и хозяйства, я…
– Раз, два, три, четыре, пять! – нагло перебил с трибуны черный репродуктор. – Даю настройку. Раз, Два. Три. Четыре. Пять… Все районы приготовились?
– Так точно, готовы, – ответил Башмаков и сел рядом с усмехнувшимся Межовым. И Толя Ручьев улыбается во весь рот нечаянной обмолвке с глухим репродуктором.
– Заканчивайте приготовление. Ра-аз… Два-а… Три… Четыре… Пять… Достаньте все необходимое для записей.
Башмаков пододвинул к себе красную папку и достал из нагрудного кармана кителя модную трехцветную ручку.
– Сейчас перед вами выступит… – репродуктор сделал уважительную паузу, – начальник областного управления местной промышленности товарищ Иван Порфирьевич Дерябин. Пожалуйста, Иван Порфирьевич, прошу!
Башмаков погрозил ручкой собравшимся радиослушателям, поправил на широком носу очки и приготовился записывать.
– Здравствуйте, товарищи местпромовцы! – прогудел репродуктор приятным басом. – До конца текущего полугодия осталось пять дней, однако дела по выполнению производственных заданий находятся в таком состоянии, что мы вынуждены созвать это совещание. По плану, валовый объем продукции в рублях составляет…,
Тут репродуктор заскрежетал, потом кашлянул, затем стал булькать и чмокать, – вероятно, товарищ Дерябин пил воду. Затем, продолжая речь, он назвал цифровые показатели, характеризующие отставание местной промышленности, привел положительные и отрицательные примеры, похвалил передовиков и пожурил отстающих. До Хмелевки он добрался в конце своей почти часовой речи и тут стал говорить заметно строже. Очевидно, не без расчета, для устрашения других подчиненных, хотя для него это было трудно. Товарищ Иван Порфирьевич Дерябин, в отличие от предыдущих руководителей, был добр и только грозил оргвыводами, а сам предпочитал меры поощрения, справедливо полагая, что снимать людей и переставлять с места на место нерационально. Куда лучше добиться стабильной обстановки, при которой люди чувствуют себя уверенно и не причиняют лишних хлопот. Однако в данном конкретном случае он вынужден был отступить от своей тактики поощрений, потому что награждать Башмакова было не за что, комбинат уже несколько лет проваливал планы, к тому же на снятии этого директора настаивали хмелевские руководители Балагуров и Межов. Пищекомбинат это все-таки пищекомбннат, как покормишь, так и работать станут, а у нас Башмаков или недодает продукции, или гонит такую, что никто не берет. Колбаса как резиновая, сосиски сморщенные, невкусные, вареньем только обои клеить… И диагноз: неизлечимый бюрократизм директора, формально-казенное отношение к делу, неумение организовать высокопроизводительную работу комбината.
Дерябин вынужден был согласиться. Хотя, по доброте своей, сомневался, считал Башмакова исполнительным работником. А если бы сейчас видел, как тот благоговейно слушает его голос и старательно записывает красными чернилами его организующие и направляющие мысли, возможно, не решился бы на высшую меру административного наказания. Но в эти роковые минуты товарищ Иван Порфирьевич Дерябин не видел своего подчиненного. И говорил следующее:
– …развивать производство на основе механизации, интенсификации, кооперации, интеграции и научной организации труда. К тому же руководить надо коллективно, опираясь на творческое содружество трудящихся масс. А как обстоит дело в пищекомбинате Хмелевского района? Плохо, товарищи. По старинке работают, примитивно, не учитывая требований современности…
– Учтем, исправим, – сказал Башмаков, записывая.
– У них на комбинате есть довоенная Доска почета под названием «Наши ударники по набивке кишок». Кажется, в колбасном цехе. Это же грубо, Башмаков, это некультурно! И название комбината явно устарело по форме.
– Учтем, исправим…
– А перспективные планы? Я же просил о расширении производства, а вы, товарищ Башмаков, подошли к этому несерьезно.
– Несерьезно? – Башмаков озадаченно встал. – Как так, понимаешь? Я в соответствии…
Межов подергал его за полу кителя, укоризненно покачал головой: нельзя же спорить с репродуктором, дорогой товарищ! Башмаков спохватился, послушно сел.
– …и сдайте дела товарищу, которого подберут на месте. Пусть коллектив комбината подумает над кандидатурой своего будущего руководителя, обсудит и войдет с предложением в райисполком к Сергею Николаевичу Межову, согласует с райкомом партии. Коллективно надо решать такие дела, коллективно. И подберите более демократичного руководителя, молодого, энергичного. А мы оформим соответствующим приказом, по управлению. Далее…
Но далее слова репродуктора потонули в радостных, никем не предусмотренных аплодисментах. Башмаков поглядел в зал и увидел, что радуются все приглашенные на совещание. Даже дочь его Нинка, сидящая рядом со своим женихом, бухгалтером Сережкой Чайкиным, довольно улыбается. Как же это так, понимаешь? Почему вместо сочувствия наказанному фигурирует нештатная, долго не смолкаемая радость?
И, дрогнув, Башмаков выключился из настоящего мероприятия, мысленно как бы просмотрел свое Личное дело в отделе кадров на предмет определения служебного соответствия.
Начало было трудным, драматическим. Родился Башмаков в семье лавочника и хозяина сапожной мастерской, а когда окончил трехклассную церковноприходскую школу, произошла революция. Ни в школе, ни в лавке, ни в мастерской о ней даже не намекали. Башмакову тогда шел уже пятнадцатый, потому что он очень любил учиться и в каждом классе сидел по два года. По завершении учебы строгий отец посадил его в мастерской учеником сапожника – пусть-де сперва выучится ремеслу, а там посмотрим. Нежданно грянувшие события огорчили и отца и сына. В мечтах юный Башмаков уже был хозяином на месте злыдня-отца, думал поквитаться с ним за суровость и недооценку своих способностей, и вдруг все перевернулось, власть взяли бедняки, лавка была конфискована, деньги появились другие, советские. А так хотелось отомстить старому хрычу за то, что помыкал им, звал короткошеим остолопом. Как тут быть? Ни лавки, ни мастерской нет, а на улице поют под красным флагом: «Кто был ничем, тот станет всем». Соблазнительно поют, звонко.
И юный Башмаков ушел из семьи лавочника и мироеда в недавно созданную коммуну. Его приняли охотно,– потому что был сапожником и добровольно порвал связи с отцом-эксплуататором. А потом приняли и в комсомол, хотя имя и отчество у него принадлежало старому миру. Выручили пролетарская фамилия и активность в строительстве новой жизни. Через несколько лет, когда коммуна распалась, он пошел в налоговые инспекторы и наконец-то отомстил отцу, единолично занимающемуся сапожным ремеслом – задавил дополнительными обложениями. И правильно: не давай сыну старорежимного имени, не считай тупым, – не тупей тебя, а по сапожному делу так настоящий удалец, – не порть анкету.
И вот Башмаков был выдвинут на руководящую работу – сперва председателем артели (после войны на ее основе был создан нынешний пищекомбинат), потом инструктором в земотдел и пошел, пошел… Он далеко бы пошел, он не пил, не глядел на женщин чужой принадлежности, вовремя платил взносы, выступал на собраниях, но трех классов для руководящего работника среднего звена было маловато. Предлагали учиться, да сперва не захотел, поскольку знал классового врага в лицо, сам от него произошел, а потом, когда стал начальником, садиться за парту стало не по чину.
И все же он вырвался за границу среднего звена и взял, как потом оказалось, главную свою вершину – стал заместителем председателя райсовета. Отсюда открывался пик еще выше – первого заместителя, а за ним высоко сверкал яркими многоцветными огнями главный пик с креслом Председателя, с подчинением ему не только райцентра, но и всех других сел и деревень района.
Оба пика была достижимы, потому что шла война, а Башмаков возвратился домой через два месяца после мобилизации, раненный при бомбежке на формировочном пункте. Бабьей Хмелевкой он был встречен с великой радостью. Бабы и вознесли его в зампреды РИКа: человек с войны, коммунхозом заведовал, бери и владей. Кого же еще ставить, косоглазого Титкова, что ли? Разложенец проклятый, юбочник!
Воцарившись в исполкоме, Башмаков немедленно прижал Титкова, и тот признал его первенство, стал послушным и здоровался с таким почтением, какое подобает зампредрика от рядового инспектора райфо. Титков никакого дела не знал, кроме взимания налогов, а Башмаков уже вращался в высших районных сферах, бывал на совещаниях в областном центре и за время работы заместителем председателя освоил знаменитый бюрократический принцип: «Есть над тобой начальство (а оно всегда есть) – не думай, подумал – не высказывай, высказал – не записывай, записал – не подписывай, подписал – не заверяй печатью, заверил – не давай ходу, а жди приказа начальства и, дождавшись, при напролом, ты не отвечаешь!»
Превосходное правило, проверенное. И все же после войны, когда стали прибывать первые демобилизованные, Башмакова низвергли на исходную позицию – председателем колбасной артели. Впрочем, с очень великодушной формулировкой: «Переведен на укрепление руководящих кадров». Лично Юрьевна записывала, вечный секретарь райисполкома, мать этого сопляка Ручьева, который тоже, понимаешь, радуется низвержению опытного директора, будто не Башмаков за годы самоотверженного труда сделал из мелкой колбасной артели целый пищекомбинат. Вон как хлопает в общих, понимаешь, аплодисментах Межову, покраснел даже, а толстолобый Межов, извини-подвинься, стоит быком за трибуной, глядит в зал и ждет, когда схлынет народное, понимаешь, одобрение оргвыводов по директору.
Никто не заступился, и значит, извини-подвинься… Но куда? Не рядовым же тружеником, понимаешь… И тут вспомнилось шутейное вроде бы предложение Балагурова возглавить пожарную службу, на которой не потянул молодой выдвиженец. Там не потянул, а сюда двигают такого же молодого, будто комбинат проще, понимаешь, пожарки. Но они, извини-подвинься, начальство, пусть и отвечают за последствия. С этими молодыми выдвиженцами они, понимаешь, наплачутся…
III
– …Вы спрашиваете, где же выход? По-моему, выход там, где вход, – говорил Межов. – Давно пора изменить порочный порядок, когда лошадь везет, а возчик только сидит на телеге, орет да размахивает кнутом. А по приезде хвалится: я привез, я доставил. А он даже дороги не выбирал – по кочкам, по оврагам, как придется, лишь бы прямо. Что ж, напрямик короче, говорят, да в объезд скорее. И еще одна добрая пословица: хорошему учись, а плохое само получится. Вот и выбирайте такого, который еще способен учиться. А зарплату вам завтра выдадут.
Межов прошел опять за стол президиума, сел между румяным, ясноглазым Ручьевым и рассерженным Башмаковым, похожим в очках на филина.
Несколько минут в зале стояла вопросительная тишина. Выбрать директора комбината – это не черпак с вареньем облизать. И сам факт увольнения Башмакова есть не простое кадровое перемещение, а приговор бюрократизму и казенщине, победа.современных методов руководства, призыв к поиску всего нового, передового. А кто более всего способен искать, учиться и опять искать то передовое и новое? Конечно же молодой, грамотный и энергичный руководитель. Вот как Анатолий Ручьев, например. Прекрасный же парень, отличный комсомольский секретарь. Или райком его не отпустит?
– Ручьева! – разом крикнули из первого ряда Сергей Чайкин и Андрей Куржак.
Зал будто ждал этой фамилии – такой дружный аплодисмент выхлестнул, что Ручьев покраснел, а
Башмаков еще больше нахмурился и потупил стриженную ежиком голову. Он знал, что Ручьева любили все, и молодые и старые, но чтобы так дружно поставить этого сопляка над собой, извини-подвинься…
– Есть еще кандидатуры? – спросил Межов. Не дождался и предложил Ручьеву: – Давай, Анатолий Семенович, представься народу, расскажи, как ты видишь перспективы комбината, задачи директора.
Ручьев живо оказался за трибуной, махнул рукой по непокорным волосам, улыбнулся – белозубый, румяный, удалой.
– Вот я весь перед вами, знаете с детства. И я вас знаю. Двадцать шесть лет, не такой уж и молодой, но вроде еще и не старый. А? Как считаете?
– Давай, чего там!
– Чеши дальше, Толя, не тушуйся.
– Соглашайся, Семеныч, не подведем.
Ручьев весело поднял руки, призывая к тишине. Дождавшись, пошутил по-балагуровски:
– Выйти замуж – не напасть, замужем бы не пропасть. Больно уж хозяйство беспокойное. Вдруг не справлюсь.
– Не бойсь, подмогнем.
– Тогда другое дело, тогда можно попытать. Но уж не обессудьте, если с кого придется стружку снять. Сам обещаю против совести не идти, но и с вас спрошу.
– Согласны. Только порядок чтобы толковый…
– Да, да, чтобы с умом, для дела. Он, Башмаков-то, для себя только умный. Получку вот третью неделю не дают по его милости…
– Все ясно. Давайте считать, что договорились. О зарплате Сергей Николаевич уже сказал – завтра выдадут. А задачи комбината, – Ручьев повернулся в сторону Межова в президиуме, – я понимаю просто: добиться высококачественного выполнения производственных заданий и обеспечить население теми пищевыми продуктами, которые мы производим. Это – главное. А станет комбинат выполнять планы и давать хорошую продукцию – добьемся его расширения, и тогда к нам придет молодежь. А где молодежь, там тяга к новому, увеличение производительности труда, рост населения, рост Хмелевки, превращение ее в поселок городского типа. Кто скажет хоть слово против этого?… То-то. А когда Хмелевка получит городской титул, увеличатся штаты и в районных учреждениях, – а это тоже занятость, – прибавится зарплата, вырастут фонды на различные нужды бытового и общественного благоустройства и так дальше. Я думаю, и жители и руководители обеими руками «за». Или я ошибаюсь, Сергей Николаевич?
– Не ошибаешься. – Межов с улыбкой поднял обе руки. Он был доволен, что кандидатуру Ручьева даже не пришлось предлагать: выбор сделан снизу и устраивал всех.
– Тогда спасибо за доверие, – сказал Ручьев. – Возвращайтесь на свои рабочие места, а мы с товарищем Башмаковым проведем в быстром темпе приемо-сдачу. Думаю, что уже завтра с утра я буду к вашим услугам. Обращайтесь в любое время, когда понадобится.
В зале одобрительно заговорили, зашумели отодвигаемыми стульями, засмеялись, потекли в распахнутые двери.
– Рано торопишься, понимаешь, – сказал Башмаков, не глядя на Ручьева. – Без приказа я комбинат тебе не сдам.
– Привет! Вам что, уши заложило, да?
– Извини-подвинься, но слова к делу не пришьешь. Письменный приказ нужен.
– Не спорьте, – вмешался Межов, поднимаясь. – Сейчас я позвоню Дерябину, и получите приказную телеграмму. Через час-полтора.
– Вот тогда, понимаешь, и начнем. А то больно быстрые, разлетелись. Мы еще, извини-подвинься, поглядим, куда вы полетите со своей легкокрылостью. Тише едешь – дальше будешь.
– От того места, куда едешь, – ввернул Ручьев.
Башмаков, не желая дальше спорить, спрятал трехцветную ручку, взял под мышку красную папку и повернулся к Межову:
– Вы, Сергей Николаевич, хоть и молодой руководитель, но неглупый, понимаешь, и меня поймете. Авторитетно заявляю: с этим, извини-подвинься, выдвиженцем добра не будет.
– Почему? – улыбнулся Межов.
– Порядок не уважает, вот почему! «Обращайтесь в любое время, когда понадобится»! Ерунда, понимаешь. Распорядок дня должен быть, строгий режим, приемные часы. И говорить с народом надо, извини-подвинься, официально, серьезно, а не с улыбочками. Вы не в семье, а в рабочем коллективе. Дистанция должна быть, понимаешь, с первого дня, сразу. Чтобы чувствовали и, извини-подвинься, соблюдали. А вы сами нарушаете порядок.
– Чей?
– Наш, процедурный! Должно быть выдвижение кандидатур, обсуждение, голосование, подсчет голосов, а вы, извини-подвинься, чохом, одними выкриками и хлопаньем решили.
– Не хлопаньем – единодушным одобрением, аплодисментами.
– Аплодисмент не документ, к делу не пришьешь. А вы, извини-подвинься, и президиум не избрали, вели собрание, понимаешь, без секретаря, без протокола.
– Да нет, я записывал.
– Не имели права, понимаешь, секретарь должен.
– Формальность.
– Извини-подвинься, Сергей Николаевич. Кто подписывать будет, вы один?
– Почему я, а – вы? Неужели не выручите?
– Не имею права, понимаешь.
– Ну ладно, и так обойдемся. Дерябин нам поверит. Как считаешь, Анатолий Семенович, поверит?
– Поверит, – веселился и Ручьев. – Вон сколько живых свидетелей, а бумажки… – Он махнул рукой и пошел вслед за Межовым, в столовую перекусить. Рабочие пообедали до собрания, а они не успели.
– Товарищ Межов, произойдет беда, учтите, авторитетно предупреждаю! – крикнул Башмаков вдогонку. – Соблюдение порядка…
Ручьев, смеясь, захлопнул за собой дверь.
– Вот его порядок, гляди, – сказал он Межову, ткнув пальцем в сторону комбинатского сквера, примыкающего к производственной территории.
Межов остановился, разглядывая входную арку с лозунгами и призывами, прочитал: «ОТДЫХАТЬ ОТДЫХАЙ, А О ТРУДЕ НЕ ЗАБЫВАЙ!» «Алкоголь – пережиток прошлого». «Я собрал металлолом и купил за это дом». «БУДЬ КУЛЬТУРНЫМ, НЕ ВАЛЯЙСЯ ПО КУСТАМ И ГАЗОНАМ!» «На сберкнижке накопил – поросеночка купил». «НЕ ИГРАЙТЕ С ОГНЕМ, ОГОНЬ – ПРИЗНАК ПОЖАРА».
– Его творчество?
– Да, личный вклад товарища Гидалия Диевича Башмакова в культуру. Все написанное по стенам, арке или скамьям он называет «стационарной агитацией», а таблички, плакаты и лозунги, которые можно снять, – «транзитной».
– Надо посмотреть поближе.
Они прошли в сквер, тенистый, с ровными рядами цветущих медовых лип и белоствольных берез, со скамьями вдоль дорожек и цветочной клумбой, с подстриженными кустами шиповника вдоль забора. Сквер хороший, ухоженный, но испорчен и здесь пошлыми табличками и надписями: «ЛЮБОВЬ – ДЕЛО ОБЩЕСТВЕННОЕ», «На деревья не влезать!», «Целуйся при наличии сердечного чувства. Не давай поцелуя без горячей любви»…
– Что же ты до сих пор молчал? – упрекнул Межов.
– Я думал, ты знаешь. В районке весной фельетон был, да Башмаков не понял их иронии, оставил без последствий.
– Вмешался бы. Дело-то больше молодежное. Или после женитьбы в сквер уже не заглядываешь?
– Собирался, да то посевная, то заключительные занятия в комсомольской сети, то еще чего. Вот теперь надо браться с другой стороны – как директору.
– И не мешкая.– Сквер-то ведь уютный, чистый.
– Это трудами Fнтиповны и Михеича, здешних вахтеров. Подметают, поливают, белят, красят… Добрые старики.
– На комбинате много хороших работников. Развяжи им руки, не сковывай инициал-иву, и дело пойдет. Вон они как радостно тебя встретили. Будто долгожданный большой праздник.
– Это они увольнению Башмакова радовались, а не моему назначению.
– Ладно, не скромничай. Пошли обедать,
– Идем.
IV
В тот же день Ручьев с секретаршей Дусей снял в сквере все нелепые таблички и бестолковые призывы «транзитной агитации», а «стационарную» мазню оставил до завтра. Надо закрашивать или соскабливать, а времени уже не было, он допоздна проходил с Башмаковым по цехам, занимаясь приемо-сдаточными делами, и освободился только к восьми вечера. Он бы и «транзитную» не успел убрать, если бы не помощь секретарши Дуси, которая не ушла после рабочего дня. Как и многие девчонки, она была тайно влюблена в своего комсомольского секретаря и теперь чувствовала себя самой счастливой. Отныне она каждый день будет видеть его, сидеть у его двери в приемной, знать, чем он занят, помогать ему, оберегать от назойливых посетителей.
– А сквер-то веселей стал, а, Дусь?
– Веселей, Анатолий Семенович. Красивше. Сплошные запреты были: не влезать, не сорить, не валяться, не целоваться… Он и меня в бабкину юбку нарядил. Понимаешь чертов, извини-подвинься! Видите, какая я в ней уродина?
Ручьев отшагнул с аллеи в кусты, поглядел и опроверг:
– Таких никакая одежда не может испортить. Красавица!
– Что вы, Анатолий Семенович, в мини я красивше. Можно, я завтра на службу в мини приду?
– Не только можно – нужно! Всеми силами и средствами вышибем затхлый дух башмаковшины, выметем все бюрократическое, все казенное! Такой наш лозунг на ближайшее время.
– Ой, Анатолий Семенович, как я вас… понимаю! Не зря вас так любят, так любят…
– Ладно. Отнеси этот «агитационный» хлам в мусорный ящик, и на сегодня все. До свиданья. Жена, поди, заждалась, пойду.
И ушел боковой дорожкой, даже не заметив, что Дуся»погрустнела. Не зря говорят о его неколебимой моральной устойчивости.
Но далеко уйти Ручьев не успел, его караулила Вера, жена Андрея Куржака.
– Толя, Анатолий Семенович, дорогой! Я безумно рада, что тебя выбрали, выручай, родной. Андрюшка никого и ничего не слушает, сложил чемодан, баран упрямый, и ушел в Дом приезжих. Из своего родноого до-ома!… – Она взвыла и, испугавшись собственного голоса, закусила мятый угол косынки. – Две ночи там ночует, негодник, не приду, говорит, давай разво-од…
Ручьев обнял ее задрожавшие плечи, усадил на скамью под березой, погладил рыжую поникшую голову.
– Успокойся, Верунь, расскажи по порядку.
Давясь слезами, она рассказала, что причиной частых ссор и ухода Андрея стало подчиненное, как он говорит, положение в семье и на работе. А все потому, что сосисочное отделение Андрея два года отстает от сарделечного, которым руководит она, и вот ее фотка на Доске почета, ее выбрали депутатом сельсовета, про нее писали в районной газете Кирилл Мухин и Лев Комаровский, она зарабатывает в полтора раза больше Андрея, получает премии и представлена к медали, а у него всего лишь звание мужа своей передовой жены. А он ведь ого какой самолюбивый, он мужик настоящий, мастер прекрасный, куда мне До него, в ученицы ему не гожусь, в подсобницы, и вот…
– Почему же отстает твой прекрасный мастер?
– Из-за Башмакова. Тому сказали, создай женщину «маяка», он и сделал. Весь комбинат в передовые не вытянешь, а одно отделение можно. Для прикрытия. Выделил мне лучших рабочих, лучшие механизмы, план поменьше – и «маяк» готов. На собраниях за комбинат выступаю, на разных совещаниях: «Хотя наш комбинат пока не передовой, но сарделечное отделение колбасного цеха выполнило план на сто двенадцать процентов…» Сперва не понимала, что к чему, думала, так и надо: вот, мол, одно отделение выведут вперед, за ним другое, третье, весь цех, а уж за нашим цехом подтянутся остальные, и комбинат станет передовым. Вот как я думала, а того не понимала, что Башмакову-то надо…
– Не верь, Семеныч, все она понимала, отличиться захотелось, «маяком» стать! – Из-за кустов вышел Андрей Куржак, еще в рабочем комбинезоне, в беретке, но заметно выпивший. – Иждивенцем меня сделала, негодяйка!
Вера вскочила:
– Следишь, подслушиваешь? Как только не совестно! А еще меня обвинял…
– Что, скажешь, неправда? А кто мне кричал «кишка тонка», не ты, любящая женушка?!
– Ну и что. Я же сардельки делаю, а ты сосиски. Скажи, Анатолий Семенович? Они же тоньше, сосиски.
Ручьев с улыбкой наблюдал за ними, как за драчливыми воробьями, и не выдержал, откинулся на спинку скамьи, залился-захлебнулся мальчишеским смехом. Отсмеявшись, встал, обнял их, озадаченных, – чего ржет? – за плечи:
– Не ссорьтесь. Вы же замечательные мастера, любите друг друга, а Бащмакова теперь нет, все будет о'кэй. Ты, Андрюша, заскочи утром ко мне, помозгуем о твоих сосисках.
– Да я уж прикинул кое-что, Сеню Хромкина в наладчики пригласил, завтра обещает зайти. После обеда.
– И прекрасно. Давно надо бы так, а то расходиться с женой вздумал, к рюмке потянулся…
– Да Башмаков дорогу загородил, Семеныч.
– Ну, ни пуха вам ни пера!
И убежал, даже не заметив, что осчастливил их своей легкостью и сердечным вниманием. Но убежал лишь до следующей скамьи, где его поджидала полная начальственная Смолькова.
– Поздравляю вас, Анатолий Семенович, несказанно рада! – вскочила она, заступая ему дорогу. – Вся Хмелевка буквально ликует от вашего назначения. Мы же знаем вашу энергию, ваш демократизм. К Башмакову я с января хожу за разрешением собрать металлолом, и вот уже конец полугодия, начались каникулы… Но я еще успею созвать восьмиклассников, если позволите, если есть бросовые железки…
– Есть, есть, как не быть. Весь комбинатский двор захламлен, не поймешь, где что лежит.
– Можно, завтра с утра?
– А чего тянуть – пожалуйста.
– Ну спасибо. Я уж думала, не выполним, к выговору готовилась. Спасибо великое!…
Наконец оторвался, побежал дальше, но на выходе путь преградил важный банковский управляющий Рогов-Запыряев:
– Уважаемый товарищ Ручьев! Я искренно поздравляю вас с назначением на серьезный пост и желаю значительных служебных успехов лично вам и вверенному вам комбинату. Конкретно говоря, я желаю выполнения установленных планов производства…
Ручьев засмеялся и похлопал этого зануду по плечу:
– Эх, Бодаев-Запыряев, развеселый человек, ты-то откуда взялся? Я думал, кроме Башмакова, таких удальцов больше нет, а Хмелевка, оказывается, богата талантами.
– Лично я, товарищ Ручьев, не поклонник юмора и, как руководитель солидного учреждения, не считаю это недостатком. Для серьезных дел нужны серьезные люди, запомните. Вы еще молодой руководитель, и вы убедитесь сами в справедливости серьеза в нашей деятельности.
– Ладно, спасибо за наставление. Чего надо?
– Видите ли какое дело. В творческом содружестве с местным изобретателем товарищем Буреломовым, которого легкомысленно зовут Сеней Хромкиным, я создал сторожевую машину для своего отделения Госбанка. В настоящее время означенная машина находится уже на стадии учрежденческих испытаний. В ходе упомянутых испытаний выявилась необходимость снабдить наказующий рычаг резиновой оболочкой, имеющей свойства амортизатора. Чтобы не наносил смертельных травм преступнику, а только оглушал. Мы обертывали этот рычаг тряпкой, но такое обертывание не очень эффективно.
Такого занудства на свете не было. Как только терпят его сотрудники – каторга видеть и слышать его ежедневно.
– Шланг нужен? Какого сечения?
Рогов-Запыряев пораженно увел брови под соломенную шляпу:
– Откуда вы узнали, что нужен шланг?– Товарищ Буреломов сообщил?
– Никто не сообщил, пустяковое же дело. Сколько вам того шланга, полметра? Пришлите утром кого-нибудь.
– Пустяковое дело?… Кого-нибудь?… Надо же оформить заявку, выписать требование, расписаться в получении ответственному лицу…
– Салют, дядя!
Ручьев махнул рукой и, не оглядываясь на его недоуменные бормотанья, заторопился домой. Людка с матерью ждут не дождутся с ужином, по радио концерт мастеров искусств, а тут суетишься в непролазной глупости, навороченной башмаковыми. Как они умудряются держаться в наше время, эти дуболомы, за, счет чего? А они держатся, выпускают резиновую колбасу, имеют своих «маяков», говорят, понимаешь, речи и, извини-подвинься, в творческом содружестве изобретают сторожевые машины. А какое там содружество – Рогов-Запыряев заказал, а Сеня сделал. Он что хошь сделает, лишь бы изобретать. Самоучка, наивен как ребенок, но прирожденный и неутомимый изобретатель. Веткин говорит, что талантлив, конструкторские мозги, но, к несчастью, ни достаточного общего, ни технического образования. Если он поможет Куржаку с переналадкой оборудования, сарделечное отделение выправится.
Уже у дома его остановила счетовод Нина Башмакова. Ладненькая, в белом воздушном платьице, золотоголовая, как майский одуванчик. Будто не от Башмакова родилась.
– Я только на одну минуточку, Анатолий Семенович. Извините за нескромность, пожалуйста, но скажите откровенно: а теперь, когда вы стали директором комбината, можем мы с Сережей Чайкиным вступить в законный брак?
– Раньше не могли, что ли?
– Ага. Отец говорил, получится семейственность: у директора зятем бухгалтер-экономист, а дочь – счетовод.
– Ну теперь такого греха не будет. Женитесь, с радостью погуляю на вашей свадьбе.
– Ой, спасибо-то вам какое, Анатолий Семенович! Тогда мы в воскресенье распишемся, ладно? Мы ведь давно уж заявленье тайком от отца подали, я увольняться собралась.– Спасибо-то вам какое, век не забудем!
И легкая, как козочка, весело застучала узкими модными копытцами-гвоздиками по мосткам деревянного тротуара – торопилась сообщить радостную весть своему суженому.
Мать и жена встретили Толю с шутейной торжественностью.
– Их высокое руководительство директор райпищекомбината товарищ Ручьев собственной персоной! – громко объявила Юрьевна, гася папиросу о спичечный коробок.
Люда выбежала в прихожую из кухни – раскрасневшаяся, в цветастом фартуке, руки по локоть в муке, подставила горячую щечку:
– Поздравь с титулом директорши и позвони Балагурову – два раза уже спрашивал, из райкома пошел домой.
Ручьев чмокнул ее в щечку, подтолкнул опять в кухню и голосом Башмакова строго приказал матери:
– Клавдия Юрьевна, сколько, понимаешь, вам говорить, чтобы вы, извини-подвинься, прекратили вредное куренье папирос?! Отныне запрещаю, понимаешь, категорически. И с ужином, извини-подвинься, у вас неувязка. Две женщины, понимаешь, а не можете накормить вовремя одного, извини-подвинься, директора мужского пола.
Он сбросил сандалеты и протопал босиком к телефону, в комнату улыбающейся Юрьевны. Балагуров будто все время ждал его – сразу взял трубку.
– Поздравляю, поздравляю, Толя! Познакомился со своим беспокойным царством?
Приятно было слышать его звучный веселый голос, добродушный и уверенный.
– Познакомился, Иван Никитич. Обошел с Башмаковым все цеха, поговорил с рабочими. И его «транзитную агитацию» уже снял. Завтра покончим с формальностями и, благословясь, начнем. Башмаков оставил много работы.
– Много, – согласился Балагуров. – Все оказенил, нагородил бюрократических заборов, формальностей. Ломай все, расчищай рабочую площадку, чтобы веселей работалось. Только особо не торопись, а то наломаешь дров. – Балагуров засмеялся и объяснил: – Он уже приходил ко мне, пугает: намаешься-де с молодым выдвиженцем, подведет под монастырь, понимаешь, поскольку не имеет никакого почтения к порядку.
– Это он о своем «порядке»?
– Конечно, другого он просто не представляет. Давай-ка, Толя, наведем настоящий, сделаем комбинат лучшим предприятием района. И когда сделаем, покажем первому Башмакову. Вдруг и до него дойдет, что можно работать иначе. Бывает же. Очень мне, Толя, хочется увидеть, как черт в церкви плачет – редкое же зрелище. Так? Нет?
– Так, Иван Никитич.
– Ну и хорошо. Рад твоему назначению. И Ольга Ивановна тоже. Привет тебе передает. А ты своей Людмиле передавай. Ну, ни пуха тебе ни пера, Толя!
– К черту, Иван Никитич, к черту!
V
Радовались в тот вечер многие, если не все жители Хмелевки. Пищекомбинат – это пищекомбинат, тут нет равнодушных. Ягодного варенья и грибов каждая хозяйка еще способна запрети сама, не будет страшной беды и тогда, когда остановится или совсем закроют винный цех – спокойней в семьях и на улицах. Но хлеб, булочки, сосиски, сардельки, колбаса нужны всем, тут пищекомбинат – кормилец. То есть он должен стать надежным кормильцем. И он станет таким, если молодой Ручьев ухватисто поведет дело. Парень он быстрый, неробкий, почета уже добился своей службой, а не как сын Юрьевны. Яблочко от яблоньки, оно, как известно, недалеко катится. И слава богу.
Михеич и Антиповна, обсуждая эту тему, занимались вечерней уборкой сквера. Антиповна, чтобы зря не пылить, макала новую метлу в ведро с водой и подметала главную аллею, а Михеич прилаживал к водопроводной трубе черный резиновый шланг, намереваясь полить цветочные клумбы.
– Был бы Семен жив, порадовался бы сыну, – сказал Михеич. – Они, Ручьевы, все добрые, сердечные. А?
– Добрые, – подтвердила Антиповна, в молодости подружка Юрьевны. – Клавдия-то Юрьевна куда как гордится Толей – одна его подымала… Ты погляди-ка, отец, погляди на них, шельмецов! – И оперлась обеими руками на черен метлы, зорче вглядываясь.
Михеич со скрипом разогнулся, потер поясницу рукой с разводным ключом, проследил за взглядом своей старухи. Неподалеку, на притененной липами скамейке целовались Нина Башмакова и Сергей Чайкин. Целовались упоительно, самозабвенно – отмечали радость близкой свадьбы.
Антиповна завистливо вздохнула:
– Заломал счастливицу!
Михеич тоже покачал седой головушкой:
– И ведь дочь Башмакова… Вот что молодежь-то нынче делает! А мы, бывало…
– Ладно уж, бывало! У кого бывало, а у тебя и не снилось. Все весеннее времечко проактивничал.
– А я про что? И я про то же. У них поцелуи, а мы, бывало, комбеды создавали, коммуны, колхозы.
– То-то многого ты достиг, комитетчик! И меня обездолил.
– Шла бы за Башмакова, сватал же. Всю жизнь бы возвышалась.
– Нужен твой «понимаешь»! Я не про то. Всякой бабе любовь-ласка надобна, она и возвышает, радость дает. Это вам – должности, а нам одной любови хватит. Сколько ночей прождала тебя в одинокости, сколько слез выплакала, ирод упрямый!
– Значит, ласки недополучила? А вроде давно уж не жаловалась.
– Что теперь, без толку-то. Всему свое время. Жизнь, отец, прошла, не воротится.
– У меня только начинается, что ли! А твоей ласки тоже видал не густо. То воюешь, то новое строишь, то опять воюешь да из разрухи заново все подымаешь. Зато вон они теперь, видишь, как милуются.
– Утешенье нашел!
– Нашел. И не малое. Постыдилась бы на старости лет со своими упреками. Не только для себя живем. И комбинат наладим, будет работать как часы. Башмаков разладил, а с Ручьевым наладим. Мы с его отцом не такие дела делали.
– Разошелся! Давай домету да ужин пойду варить, -а ты поливай. Загудел, как старый самовар, остынь. Вишь, они слушают да хихикают…
Нина и Сергей действительно слышали ворчливую перебранку стариков и смеялись – не над ними, а от полноты счастья, от молодого эгоизма: почему кто-то ворчит на жизнь, когда им так приятно и хорошо, а будет еще лучше! Да и не только им. Анатолию Ручьеву и его Людочке тоже наверняка хорошо. Ладная пара, дружно живут.
– Давай его как-нибудь отблагодарим, – предложила Нина. – Купим, например, электробритву, гравировочку сделаем: «Дорогому Анатолию Семеновичу Ручьеву…»
– Еще чего! – усмехнулся Сергей. – Настоящая добродетель, говорил поэт Франческо Петрарка, сама по себе поощрение и награда, сама себе поприще и венец победителя. Доходчиво?,
– Ага. Поцелуй еще.
– С удовольствием, Нинуся, но что мы с тобой на одних поцелуях?
– Так в воскресенье свадьба, и если не дождемся, то потеряем свой праздник. Я ведь в белом платье буду, в нежной фате, белолицая, голубоглазая – красиво, правда? Белый цвет, Сереженька, это цвет чистоты, невинности, непорочности.
– Никто же не узнает, Нинуся!
– А мы сами! Себя ведь не обманешь, Сереженька. Я невеста, и все должны видеть меня невестой.
И ты тоже. Черный, в черном костюме, как черный ворон, ты прилетел взять эту девичью светлую чистоту, непорочность. Ага?
– Ловкая. – Сергей качнул цыганской кудрявой головой. – Сколько красивого насочиняла вокруг белого и черного.
– А что, не так?
– Не так. Белый – это цвет снега, холода. Вместо жаркой любви, которой ты боишься, придет супружество, долг и разные обязанности: кормить мужа, стирать ему рубашки и носки, требовать, чтобы приносил домой получку, ложиться с ним в одну постель…
– Ка-акой ты глу-упый! Да это же радость для меня, Сереженька!
– Нынче радость, завтра радость, а послезавтра не очень. Постой, я не кончил. А черный цвет, Нинуся, это траур по мужской свободе, это семейная упряжка, ворчанье жены и так дальше. Пока парень холост, у него сто дорог, женился – одна дорога. Слышала? Фольклор, народная мудрость.
– Не любишь ты меня, Сереженька.
– Люблю, Нинуся, но я стараюсь заглянуть в наше будущее, а ты нет, тебе и в настоящем хорошо. Как твоему отцу – в прошлом.
Нина обиделась:
– Ты меня отцом не попрекай. Он, может, и правда бюрократ, но дома – хороший человек. Не пьет, не курит, маме никогда не изменял, нас, детей, пальцем не трогал. Другие колотят, а он – ни-ни. А если бы ты видел, Сереженька, как он подшивает валенки – лучше самого Монаха! И сапожки женские шить умеет, и туфли, и старую обувь в мастерскую не носим, отец сам ремонтирует. И когда сидит у окошка с сапожным делом, то Даже поет разные песни: «Меж высоких хлебов…», «На заре Советской власти…», «Подмосковные вечера» – всякие. А ты говоришь…
– Вот и не лез бы в начальники. «Беда, коль пироги начнет тачать сапожник, а сапоги печи пирожник…»
Со столба напротив вдруг свистнул, а потом захрипел-заскрежетал белый колокол-громкоговоритель, прокашлялся и сообщил виноватым басом: «Говорит Хмелевский радиоузел. Извините за молчание. Трансформатор полетел, запасной пришлось искать, Петька, обормот такой, запрятал среди разного барахла. Послушайте пока «Лесные голоса». За шипеньем раздался сиплый собачий лай, затем прежний голос: «Извините, не та попалась».
– Ну, работнички! – Сергей с досадой встал и потянул за руку Нину. – Идем, а то начнется такой концерт – уши отвалятся. На танцплощадку или домой?
– Домой. Надо маме сказать о свадьбе. Вот обрадуется!
Нина взяла его под руку, и вслед им рассыпалась чистая соловьиная трель на фоне отдаленного меланхолического «ку-кy;». Они невольно замедлили шаги и свернули на боковую дорожку: за листвой деревьев и на расстоянии запись звучала тише и натуральнее.
Навстречу им попались газетчики Мухин и Комаровский, тоже молодые, оба возбуждены все той же новостью.
– По Башмакову можно дать фельетон, – говорил Комаровский, – иначе не объяснить его освобождения от работы. Он же, говорят, лет пятнадцать директорствовал, ветеран. А может, дать большую критическую статью?
Мухин позавидовал его планам, но вслух сказал иное:
– Мне твой Башмаков до фонаря. На третьей полосе дыра в шестьдесят строк. Разве интервью взять у Ручьева?
– Клише поставь с подтекстовкой.
– Там уже есть два тассовских снимка. Да и Колокольцев редакторской властью заставит взять интервью: с него спросят за освещение такого события, к тому же Ручьев общий любимец, будущее комбината. Постой, вроде соловей… И кукушка!…
Они остановились, прислушиваясь, с досадой оглянулись на шум шагов удаляющейся парочки.
– Вот дает – как заведенный! – восхитился Комаровский. – Откуда только взялся, здесь же, кроме воробьев, никого нет. Залетный, что ли, с гастролями?
– Сам ты залетный, – обиделся хмелевец Мухин. – Это у вас в Одессе, кроме чаек да воробьев, никого нет, а у нас всякой птицы, всякого зверя навалом.
– Умник. Одесса – знаменитый город, культурный, промышленный и административный центр известной области, десятки крупных предприятий, киностудия своя, огромный порт – там газетчику есть куда пойти, широкий оперативный простор. А в твоей, извини, Хмелевке десяток колхозов, два совхоза да карликовый комбинат. Все сотни раз прославлено и низвергнуто нашей газетой.
– Чего же сюда распределился?
– Сам же соблазнял: районный газетчик это как уездный врач или народный учитель: широкий профиль, культурная миссия, непререкаемый авторитет газетчика в глубинке! Или не так пел? А здесь для газетчика не глубинка, а глупинка. Нам же профессионально расти надо, нам конкурентная обстановка нужна, достойные соперники.
– Зато здесь тренируйся во всех жанрах, пиши на все темы, печатайся в каждом номере…
Они свернули на главную аллею и вышли под гремящий на столбе колокол, из которого уже хлестала джазовая крикливая музыка. Пропалывая цветочные клумбы, ползал на коленях Михеич. Они постояли за его спиной, глядя, как старик осторожно, чтобы не повредить цветы, выдергивает сорную травку и бросает ее в мусорное ведро.
– Как называются эти цветы? – спросил Комаровский.
– Анютины глазки, – ответил Михеич, не оборачиваясь и продолжая работать. – А вот эти, яркие – настурции.
– Да? Как интересно. Слышали анекдот-загадку: когда садовник становится изменником? Ответ: когда продает настурции! – И довольно захохотал.
– Веселый ты, – сказал Михеич. – Молодые все веселые. Мы тоже, бывало, веселились.
– А что вы делали? – спросил Мухин.
– Много чего. Ликбез, например. Слыхал такой?
– Проходили. В школе еще. По истории.
– Во-он оно как – проходили, да еще по истории. Вроде как со стороны глядючи, издалека. А для нас это была жизнь. И веселая и всякая. Разок одного нашенского парня вызвали на призывную комиссию, проверяют годность. И вот дошли до зренья, спрашивают: какая буква? Не видит. Покрупнее показали – и ту не назвал. Проверяют глаза – здоровые. Что ты будешь делать? Целый час бились, пока не сказал, что неграмотный. Так смеялись! – Разогнулся от анютиных глазок, поглядел, повернувшись, на газетчиков: – А вы чего не смеетесь?
Мухин неловко улыбнулся, Комаровский иронически хмыкнул:
– Ну и юмор! Идем, Муха.
VI
Ясное, росистое утро, солнечное и тихое, обещало жаркий день. Первый день самостоятельной руководящей работы Анатолия Ручьева. Анатолия Семеновича.
Конечно, секретарь райкома комсомола тоже не рядовой, у него тоже есть подчиненные, они выполняют те или иные ответственные задания, но руководство ими не так эффективно, как на производстве, где твое умение руководить людьми очень скоро воплотится в цифры дополнительной продукции, в проценты перевыполненного плана. А это уже количественные показатели, тут можно считать, можно учитывать тот или иной промах организации труда или технологической неувязки – уже в конце рабочего дня ты знаешь материальные результаты, а в течение дня можешь контролировать ход работы комбината, производственный его ритм. Очень все наглядно и хорошо.
После гимнастики, пробежки в плавках по берегу залива и купанья Ручьев растирал махровым полотенцем крепкое, тренированное тело и ощущал не простую мышечную радость, но полноту жизни, ее избыточную энергию, которая горела в нем и просилась на волю – в движение, в мысль, в дело. Он будто глядел на себя со стороны и видел красивого, сильного мужчину, смелого и готового к любым испытаниям.
По селу голосисто кричали петухи, тявкали, перекликаясь с конца на конец, собаки, прогудел в центре отъезжающий автобус. Значит, половина восьмого, поторопись, начальник.
Ручьев натянул тренировочное трико, взял полотенце и босиком, ощущая ступнями прохладу росной еще травки-спорыша, побежал проулком к дому.
Люда ушла, в магазин за молоком, на кухне хозяйничала мать.
– Долгонько заряжаешься, Толя, – подстегнула она. – Давай по-быстрому завтракай, а то к восьми не успеешь. Начинать первый день с опоздания не резон.
– Я еще не брился, Юрьевна.
– Тогда не успеешь. Как же без завтрака?
– В буфете перехвачу.
Он наскоро побрился заводной механической жужжалкой, переоделся в светлый костюм, подтянул перед зеркалом узел галстука и, чмокнув мать в морщинистую щеку, побежал.
– Толя, а сигареты! – Юрьевна метнулась из прихожей к столу, где лежали вместе с зажигалкой две пачки «Ароматных».
Ручьев вернулся, взял у ней дымовое хозяйство, рассовал по карманам.
– Ох, Юрьевна, завязывать надо с куреньем, завязывать. Вот склероз уж начинается и вернуться пришлось – пути не будет.
– Не велик путь. Веришь, как старая бабка, в разные приметы.
Ручьев улыбнулся, похлопал ее по плечу и выскочил на улицу. Перед ним метнулась черная кошка, Ручьев свистнул ей вслед и поспешил на комбинат.
Дощатые тротуары уже скрипели и стучали под градом торопливых шагов рабочего люда. Служащие районных учреждений побегут часом позже, к девяти.
В проходной его с поклоном встретила Антиповна – увидела нового директора в окошко и уважительно вышла из-за своей застекленной загородки.
– Час добрый тебе, Анатолий Семеныч! – И обеими руками отворила тяжелую, на тугой пружине, внутреннюю дверь во двор.
– Спасибо, Антиповна.
Ручьев шагнул через порог, и тут дверь вырвалась из рук старушки и с размаха хлопнула директора по спине. Падая во двор, он успел вытянуть перед собой руки, но все же больно ударился правым коленом и рассек левую ладонь. Поднявшись, смущенно огляделся, – во дворе, к счастью, никого не было, – пососал лопнувшую грязную ладонь, полизал, сплюнул кровь под ноги. Двор, неровно замощенный битым кирпичом и щебнем, был в буграх и ямках, упадешь без подталкивания. Надо в ближайшее же время устроить воскресник, пригласить дорожников и заасфальтировать весь двор.
Виноватая Антиповна ахала в дверном проеме:
– Прости, христа ради, старую, не осилила. Вишь, какая у ей пружина, молодые чуть держат. Прости, сынок.
– Не прощу, – сказал Ручьев. – У тебя же Михеич мастер на все руки – он что, не мог снять эту пружину?
– Как не мог – сымал, да Едалий Дейч опять заставлял на место ставить. Во всем, говорит, крепость должна быть, сила. Чтобы слабые люди тут зря не шемонались .
– Тьфу, глупость какая!
Ручьев взял у старухи косарь, которым она скоблила здесь некрашеные полы, отогнул гвозди и снял увесистую пружину. Такую не на дверь, а на тракторный амортизатор ставить можно. Забросив ее в угол двора, захламленный железным ломом, отправился в контору.
В предбаннике между кабинетами директора и первого зама его встретила праздничная Дуся. Огненно-рыжие волосы распущены по плечам, в легкой открытой кофточке, в коротенькой юбке, длинноногая, юная, она выскочила к нему из-за стола с сияющими громадными глазами – вот я какая у тебя секретарша, Анатолий Семенович, я достойна тебя, давай любые задания, высказывай любые желания, требуй что хочешь, все сделаю!
Пожалуй, это было слишком, тем более что сбоку сидел каменной глыбой полувоенный Башмаков в яловых сапогах и в строгой фуражке, держал на коленях красную папку и глядел на них с презрительной улыбкой.
Да, Дусенька, это слишком, но Ручьев слегка поклонился ей и поздоровался с веселой сердечностью:
– Доброе -утро, Дуся. Ты сегодня не просто прекрасна – ты обворожительна!
И Дуся зарделась, победно срезала взглядом дремучего Башмакова, так и не научившегося здороваться по светским правилам, сделала полушутливый реверанс:
– Здравствуйте, Анатолий Семенович! А к вам уже посетитель. Примете или подождет? – И села за машинку, не глядя на побагровевшего Башмакова.
– Приму, – милостиво обронил Ручьев. – Доброе утро, Гидалий Диевич. Проходите, пожалуйста. – И распахнул правую дверь с табличкой «ДИРЕКТОР Г. Д. БАШМАКОВ».
Тот гневно вскочил.
– Я вам не посетитель, понимаешь. Я, извини-подвинься, еще директор. – И папкой – в табличку на двери: – Вот когда подпишу приемо-сдаточный акт, понимаешь, коуш замените табличку… Грубиянка, понимаешь, бесстыдница, выставила голые, извини-подвинься, ляжки и командует…
Ручьев засмеялся, похлопал его по плечу:
– Не сердитесь, товарищ Башмаков, извините, она больше не будет. – Подтолкнул его в кабинет, оглянувшись, подмигнул заговорщицки Дусе и закрыл за собой дверь.,
Башмаков привычно сел в директорское кресло за обширным письменным столом, достал из верхнего ящика заготовленные вчера черновики приемо-сдаточных бумаг и проект приказа по пищекомбинату.
– У вас не только два телефона, но даже «пульт личности» имеется! – удивился Ручьев, гладя селектор.
Башмаков поморщился:
– Bы, товарищ Ручьев, шутейничаете, понимаешь, секретарь-машинистка уже вырядилась, извини-подвинься, как на игрища, а бумаги не перепечатаны, вы лично, понимаешь, опоздали на десять минут. Рабочие в цехах, а директора, понимаешь, нет.
– Дверь в проходной ремонтировал, чуть не убила, – сказал Ручьев, оправдываясь. И рассердился: – Не вам бы делать замечания, Башмаков… Вы тут столько наворочали, что не скоро разгребешь. Давайте бумаги, отнесу перепечатать.
Башмаков снисходительно покачал круглой щетинистой головой, нажал клавишу селектора:
– Евдокия Петровна, зайди. – И когда она вошла, невольно сжимаясь под его взглядом, подал бумаги, приказал властно: – Отпечатать в трех экземплярах. И вызови из медпункта сестру для нового, извини-подвинься, директора.
Ручьев согласно кивнул, прошел, слегка хромая, к длинному столу заседаний под красной скатертью, отодвинул стул и сел. Правое колено болело и саднило. Он завернул брючину, поглядел: на самой чашечке кожа сорвана и кровоточила, вокруг наливался синяк. Надо же! Хлопнулся, как пенсионер, а считал себя гимнастом.
– У вас есть два телефона и селектор, – сообщил как свежую новость Башмаков. – Черный – с областью, красный – с районом. Заместителей тоже два: первый – технолог, он сейчас, понимаешь, в отпуске, второй – инженер, он в командировке, приедет послезавтра. Есть и третий – экономист-бухгалтер Чайкин, но он, понимаешь, неофициальный заместитель. – Башмаков вспомнил вечерний разговор с женой и дочерью о свадьбе, о будущем зяте. – Производство и экономику знает, но, извини-подвинься, любит читать книжки и ленивый анархист. А нам, понимаешь, не книжки и рассужденья нужны, а порядок и делопроизводство. Вы, нынешние, стали, извини-подвинься, шибко грамотные, а мы из работы в работу, понимаешь, мы грамоту среди дела добывали…
Ручьев закурил и стал терпеливо слушать. Башмаков хоть и остолбенел на одном уровне, хоть и непробиваемый, но – свой же, хмелевский, когда-то активным комсомольцем был.
В раскрытую дверь влетел стук машинки, и следом за ним в кабинет вплыла тучная медсестра,с чемоданчиком. Ручьев встал ей навстречу, а Башмаков продолжал выступать:
– Извини-подвинься, но свой план по построению коммунизма в Хмелевке я, понимаешь, возьму на другой объект. Товарищ Дерябин большой руководитель, но он недооценивает…
Сестра сделала противостолбнячный укол, забинтовала колено и руку, сложила в чемоданчик свои принадлежности и неспешно, как баржа, уплыла.
Башмаков продолжал выкладывать разные бумаги и, гордый собственным великодушием, наставлял преемника, учил делу. Ручьев крепился, крепился и не выдержал:
– Не дело портит человека, а человек – дело.
– Правильно, – не понял Башмаков. – Это у нас основное.
Наконец Дуся принесла отпечатанные бумаги, они подписали их, и Башмаков передал Ручьеву главное – печать.
– Она, понимаешь, отклеилась от долгого употребления, – Башмаков достал из кармана кителя черный кисет, а из кисета черный резиновый кружочек и передал ему, – но вы сделайте новую ручку и приклейте. Старая, понимаешь, потерялась, поскольку была сломана. Штемпельная подушка вот здесь, в правом верхнем ящике.
Ручьёв помял черный кружочек, вымазанный синей мастикой, поглядел на перевернутые мелкие буковки.
– Одна резинка. Как же я ее носить буду? Вы дайте мне этот свой кисет…
– А на другом объекте, понимаешь?
– На пожарке, что ли? Да там и печати-то, наверно, нет.
– Как так, понимаешь? Начальник не должен быть без печати.
– Тогда, может, – отдать Дусе или Чайкину Сережке?
– Отдать печать?! – Башмаков сокрушенно покачал головой. – И таких назначают на ответпосты! Учтите, без печати вы – ничто!
– Ну ладно, ладно. – Ручьев сунул резинку в наружный карман пиджака. – Что еще?
– Распорядок дня. Он на столе под стеклом. Садитесь и читайте. – Башмаков наконец вылез из-за стола, взял под мышку неразлучную красную папку и канцелярское Дело с планом построения коммунизма. – Желаю высоких производственных успехов и семейного счастья в личной жизни.
Пожатие было сильным, – рука сапожника! – уверенным, а улыбка, с прищуром холодных светлых глаз, – мстительно-торжествующей, будто он уже видел не только близкое поражение Ручьева, но и конфуз начальников, его назначавших. Ручьев засмеялся и помахал ему перевязанной левой рукой. Катись ты, дядя, подальше с этой своей убежденностью в собственной незаменимости, проживем.
VII
Башмаковский распорядок дня был прост и краток:
1. Сидение в кабинете и руководство 8.00 – 12.00
2. Обед 12.00 – 13.00
3. Прием посетителей 13.00 – 14.00
4. Подписание и заверка печатью 14.00 – 15.00
5. Обход цехов комбината 15.00 – 15.30
6. Встречи с руководителями общественных организаций 15.30 – 16.00
7. Совещание по итогам дня и планам на следующий рабочий день 16.00 – 17.00
Ручьев вынул этот листок из-под стекла, смял и бросил в корзинку у стола. Надо оглядеться и составить свой распорядок. А кресло у него хорошее, удобное, жаль, не вертящееся. Впрочем, особо вертеться тут не надо, селектор и телефоны под рукой. Он нажал клавишу селектора, позвал неофициального заместителя:
– Сережка, надо посоветоваться, заскочи на минутку.
– Сам уже, значит, не можешь? – удивился тот. – Я же через стенку от тебя.
– Ну-у наглец! Taк говорить с директором! Уволю!! – И переключился на секретаря: – Дуся, в колбасном доска «Наши ударники на набивке кишок», измените название.
– На какое, Анатолий Семенович?
– Да пусть напишут просто: «Наши передовики». Проследи.
– Хорошо, Анатолий Семенович, сейчас сбегаю в цех.
Сергей Чайкин, улыбаясь, прошел от двери к директорскому столу, истово поклонился.
– По вашему приказанию прибыл, дорогой Анатолий Семенович!
– Молодец, что величаешь, хвалю.
– Куда деваться, вдруг в самом деле уволишь. Вон ты какой грозный. И уже перевязан. Сразу в бой бросился?
– Приходится. Состряпали вы с Башмаковым черт-те какое хозяйство… Садись.
Они были ровесниками, вместе учились в школе, дрались, дружили, влюблялись в одноклассниц, вместе призывались в армию, служили в одной части, только Ручьев на последнем году стал освобожденным комсоргом полка, а сержант Чайкин до конца был командиром минометного расчета. После увольнения в запас их пути разошлись еще дальше. Ручьева взяли в райком комсомола, и он поступил на заочный истфак пединститута, а веселый книгочей, Чайкин затосковал по серьезности и порядку и ушел в бухгалтеры. В прошлом году закончил с отличием экономический факультет и загордился этим, особенно перед руководителями: экономика – это, уважаемые товарищи, наука, а экономисты – основательные люди, в отличие от хозяйственников и администраторов, сплошь дилетантов, ярко выделяющихся своим невежеством и профессиональной глупостью среди остального работающего люда. Башмаков принял это заявление на свой счет и не простил обиды даже после того, когда узнал, что Чайкин любит его дочь и хочет жениться.
– Ну вот, Сережка. Вчера я кое-что прикидывал на досуге, давай уточним, а после рабочего дня посовещаемся с начальниками цехов, с мастерами…
Требовательно зазвонил черный областной телефон, Ручьев взял трубку. Сам начальник управления товарищ Дерябин поздравлял с вступлением в должность и настоятельно просил дать к концу дня свои предложения по новому названию комбината.
– Хорошо, – сказал Ручьев, – как-нибудь на досуге… Сегодня? Но это ведь, кажется, терпит… Хорошо, Иван Порфирьевич, мы посоветуемся… Нет, пока не знаю… Но ведь я еще не осмотрелся… Я постараюсь, конечно, но оба заместителя в отъезде, из главных специалистов есть только бухгалтер-экономист… Ну, хорошо, приеду. – Ручьев пожал плечами и, положив трубку, вопросительно посмотрел на улыбающегося Чайкина. – Требует дожать месячный и квартальный планы. Первого июля в управлении назначено совещание, предлагает выступить с предложениями по расширению производства…
– Прошлогодние подправим, и валяй. Башмаков всегда так делал.
– За что и слетел. Странно, что ты предлагаешь его в пример.
– Не в пример, но комбинат-то прежний, ты только пришел, ничего еще не знаешь. Дерябин говорил с тобой конфиденциально, а через час-другой придет официальная телефонограмма: «Директору Хмелевского пищекомбината тов. Ручьеву. Предлагаем первого июля текущего года к одиннадцати ноль-ноль прибыть на областное совещание в управление местной промышленности. При себе иметь анализ производственной деятельности комбината и план увеличения производства установленной продукции».
– Анализ и план? Когда? Он же сам требует дожать месячные и квартальные задания, осталось четыре дня!
– Именно поэтому и гонит. Он умный, Толя, он знает, что полугодовой управление не вытянет, надо принимать меры. Вот и собирает большое совещание уже первого июля – пусть все видят, что Дерябин быстр, оперативен и контролирует ситуацию. Он даже мелкие детали не забывает: устаревшее название нашего комбината, смешную Доску передовиков в колбасном цехе. Да и не такие это мелочи. Так что не забудь о названии, занимайся текущими делами, гони план, а первого скатаешь в управление.
– Без анализа и плана?
– Подправим прошлогодние, Башмаков всегда так делал.
– Опять ты со своим тестем! Я что, идиот? Все башмаковское тут давно надо опрокинуть, развалить, разметать до основания. Или, по-твоему, не надо?
– Надо, Толя. Но знаешь, что говорил на этот счет господин Лихтенберг? Он советовал не разрушать слишком поспешно неудобное здание, чтобы не подвергнуться новым неудобствам. Улучшения надо вводить понемногу.
– Книжник ты. Начитался и золотой серединки хочешь, боязливым стал, осторожным.
– Предусмотрительным, скромно говоря, дальновидным.
– Скромняга! Но неужели ты думаешь, что с башмаковскими «планами» я поеду в управление?
– Проформа. У них свои планы.
– Но работать-то нам, Сережка! Зачем же нам прошлогодние руководящие бумажки?… – Он смял потухший окурок в пепельнице, достал новую сигарету. – Неси годовые отчеты за последнюю пятилетку и липовые ваши анализы. Как-нибудь разберусь. И составлю реальные планы, новые.
– Новые! Ничего не изменилось.
– А кто виноват? Мы же сами и виноваты – переписываем прошлогоднее старье, втираем очки самим себе. Хватит! Сыты!
– Хватит так хватит. – Чайкин неохотно поднялся. – Только сейчас не до анализов. Мне зарплату вот надо рабочим выплатить, а ты гони процент, занимайся текучкой, иначе запаришься и ничего не сделаешь.
– Сделаю, неси. – Ручьев щелкнул зажигалкой, прикурил сигарету и, проводив взглядом недовольного
Чайкина, вызвал по селектору Куржака. Вчера из-за первенства с женой разводился, деятель, а нынче глаз не кажет.
В кабинет вбежала радостная Дуся, за ней крупный Иван Рыжих и кривоногий коротыш Федька Черт втащили злополучную доску из колбасного с новой красной надписью по черному полю: «Наши лучшие люди». Значит, Дуся проявила творческую инициативу и самостоятельность.
– Не пойдет, – забраковал Ручьев безжалостно и вышел из-за стола. – Я же просил, Дуся, – «Наши передовики». А лучше было бы так: «Наши передовые производственники». – Заметил ее огорчение, пояснил: – Нельзя оценивать человека только процентами плана. Выполнил, и лучший. А другие люди что же, худшие? Вот Иван Рыжих, например, перекрыл сегодня норму, а Федор Фомин не дотянул. Значит, одного на доску, а другой в худших походит, так? – Он требовательно посмотрел на рабочих. – Или не так, «стакановцы»?
– Не так, – сказал Черт обиженно. – Не на что пить-то.
– У меня жена родила, в больнице лежит, яблок просит, – пожаловался стоящий боком Иван Рыжих. – Зарплату нынче дадут, нет ли?
– Дадут. Тащите доску обратно и напишите, как я велел.
– Хорошо, – прошептала сконфуженная Дуся.
– Нам все одно, – сказал Черт. – Нам и наступать – бежать, и отступать – бежать. Я правду говорю. Я в кулак шептать не люблю.
Они шумно выволоклись со своей доской в приемную, грохнули дверью. Зачем тащились три человека? Видно, Дуся хотела показать.свое радение, а мужики – справиться о получке. Оба, кажется, страдают с похмелья.
Красный телефон заливисто вернул Ручьева за стол. Звонил сам Балагуров, поздравлял с началом новой самостоятельной работы.
– День у тебя важный, торжественный, но все же не забудь: сегодня в четырнадцать ноль-ноль очередное заседание бюро, не опаздывай, а то выведем из состава… Не закрутился еще?
– Нет, пока все спокойно, спасибо за внимание.
– Перестройками не увлекайся, гони план, а то и районную сводку испортите, не только свою…
Будто все дело в отчетной сводке.
Пришел в сопровождении своей счастливо-воздушной Нины Сергей Чайкин с ворохом папок, свалил их на край директорского стола, а Нина положила перед Ручьевым финансовые документы для Госбанка.
– Подпишите вот здесь, здесь и еще здесь, – потыкала она красным лакированным ноготком. – И поставьте, пожалуйста, печать.
Ручьев подписал, достал из кармана резиновый черный кружочек, а из ящика стола – фиолетовую штемпельную подушку, потер по ней печатью, потом оттиснул на бумагах, где показывала Нина.
– Взяли бы вы ее, ребята, а то еще потеряю.
Они дружно отказались: не положено, что ты! Разве что секретарше Дусе, но она работает без году неделя, приглядись сначала. Потом Нина церемонно пригласила на свадьбу:
– В воскресенье мы с Сережей сочетаемся законным браком, просим вас пожаловать к двенадцати часам дня на свадебный обед.
– Ух ты! – восхитился Ручьев. – Так торжественно меня еще не приглашали. Обязательно приду! Но при одном условии: подумайте над новым названием комбината. Начальство приказало доложить к концу дня наши предложения.
– «Золотое кольцо», – выдала Нина близко лежащее.
– Это скорее для молодежного кафе.
– Почему? – заступился за невесту Сережка. – Колбаса же кольцами, кругами.
– А почему «золотое»? Колбаса желтая или себестоимость высокая? Да и выпускаем мы не только колбасу. Думайте еще.
Они заторопились к себе, а Ручьев раскрыл одну из принесенных Сережкой папок, но тут вошла директриса Смолькова:
– Здравствуйте, товарищ Ручьев!… Как вы, вероятно, помните из вчерашнего разговора, я за разрешением собрать металлолом. Вы великодушно обещали, и вот я сама, лично взяла грузовик и приехала со школьниками. Необходима бумага, письменное распоряжение на предмет осмотра вашей территории и сбора металлолома.
Ручьев соединился по селектору с проходной:
– Антиповна?… Пусть школьники соберут железки вокруг складов, цехов и мастерской. Они на грузовике номер… Какой номер вашей машины? – спросил он Смолькову.
– УЛБ 12-15, – недоверчиво подсказала та.
– УЛБ 12-15, – повторил Ручьев в микрофон. – Не задерживайте, они со своим директором.
Ручьев опять придвинул раскрытую папку, взял лист бумаги, карандаш, но Смолькова глядела на него с удивлением и ждала. Не верилось, что дело, тянувшееся полгода, новый директор решил так легко и просто.
– Один звонок, и все? – недоумевала она.
– Все, – сказал Ручьев.
– А бумагу?
– Да вы что в самом деле, не верите?
– Верю, товарищ Ручьев, но у меня школьники, и без бумаги нельзя. Воспитание молодого поколения должно быть наглядным и идти в направлении уважения к порядку. – Увидела, что Ручьев нетерпеливо поморщился, зачастила: – Я объясню, объясню. Если, допустим, я выйду к ним без бумаги, без документа, возникнет нежелательная вольность, они увидят, что нас пропустила простая старуха Антиповна.
– Так я что, ворота вам должен отворять? У меня несколько другие обязанности.
– Извините, товарищ Ручьев, не ворота, дайте только бумагу. Молодое поколение должно наглядно видеть официальное воплощение власти, иначе оно приучится к самовольству… Надо написать – где, что и сколько лома собрать, а потом, на основании этого документа, проверить путем взвешивания на автовесах.
Ручьев потерял терпение:
– Послушайте, у меня нет времени. Потом поговорим, позже.
– Всегда ценю и уважаю время, но вы могли бы говорить с женщиной более вежливо. – Она вышла, предварительно пропустив в кабинет банковского служащего с белой перевязанной головой.
Служащий остановился на почтительном отдалении и сообщил:
– Управляющий нашего банка товарищ Рогов-Запыряев договаривался с вами насчет резинового шланга и вот прислал меня…
Ручьев опять отодвинул рабочую папку, позвонил в винный цех, велел дать полметра или метр – сколько скажет банковский посыльный – резинового шланга. А потом втолковывал посетителю, что дело пустячное, что шланг б/у свое отработал и не стоит ни копейки, а посетитель долго не верил и тоже просил бумагу. Но у этого хоть повреждена голова, причина уважительная…
– Что у вас с головой?
– Управляющий сторожевую машину на нас испытывает, вот и повредило. Говорит, с резиновым шлангом мягче бить станет, оглушать только, а ран никаких.
– Весело. Не подскажете ли новое название нашему комбинату?
– Нет. Управляющий об этом ничего не говорил.
– Так я говорю. Прошу!
– Вы не мой начальник.
– Ладно, будьте здоровы.
И едва проводил этого, едва взялся за папку – телефон. Объединенный профком районной промышленности интересовался вопросами условий труда и отдыха, соблюдения распорядка дня, графика отпусков, выполнением плана культурно-массовых мероприятий. Конец полугодия, нужно для отчета.
– Придите да проверьте, – сказал Ручьев профсоюзной даме, – у меня нет времени.
– А чем вы занимаетесь, если не секрет? – спросила та игриво.
По голосу Ручьев узнал веселую Елену Веткину, своевольную жену инженера РТС, которая работала в райплане. Сейчас она, видимо, замещала штатную профдеятельницу – время летних отпусков, суетное время.
– Что же вы молчите, трудно ответить? Или чем-то заняты?
Ручьев представил кокетливую Елену, подыграл:
– Занят: секретаршу свою целую. – И звонко чмокнул в трубку. – В обед собираемся пойти купаться,
– Возьмите меня. Я не уступлю вашей секретарше. В плавании, разумеется.
– Я подумаю и позвоню. – Ручьев презрительно придавил трубку.
В дверях Андрей Куржак, в забрызганном известью или цементом халате, торопливо вытирал руки бумажными концами. Вытерев, сунул скомканный пучок в карман, прошел к столу. Был он чисто побрит, из халата выглядывала белоснежная сорочка. Значит, помирился со своей передовой Верунькой и уже не торопится к новому директору.
– Помирился, – подтвердил Куржак. – Только запоздал я, Семеныч, не поэтому. Мы с Верунькой на час раньше пришли, фундамент под мясорубки в колбасном делали. Колбасники в прорыве, вот и решили подмогнуть. Если директор к нам лицом, то и мы будем рады помочь.
– Молодец. Только кто же будет подтягивать твое сосисочное отделение?
– Подтяну сам. Тут Сеню Хромкина надо, он по любым машинам молоток, да сейчас сторожевой автомат для банка заканчивает, после обеда обещал ко мне. Давай сперва с колбасниками. Я вот как думаю, Семеныч… – И, присев к столу, выложил свой план.
Думал Куржак правильно, дельно. На комбинат еще в прошлом году пришли новые мясорубки в комплекте с электромоторами, их и на склад не заносили, распаковали «оставили на улице – собирались смонтировать в январе, сразу после завершения годового плана, но так и не собрались. Башмаков требовал водрузить их на бетонный фундамент, а бетона тогда не было, строители помочь отказались. Вот теперь сделали сами, правда, не бетонный – кирпичный, но прочный вышел, постоит.
– Мы анкерные болты туда замастырили, – радовался Куржак. – Теперь ставь мясорубки и жми на всю железку. У них же производительность знаешь какая – запросто два нынешних плана дадим!
Ручьев тоже возрадовался, но тут же и озаботился: комбинат работает на местном сырье, новое оборудование надо еще суметь загрузить. Позвонил директору местного совхоза Степану Мытарину, и сразу удача: там четырех коров убило током и племенной бык ногу сломал – пять мясных туш бери хоть сейчас. Мытарин уже звонил на областной мясокомбинат, но там соглашаются взять только быка, хотя коровы освежеваны сразу после беды, их мясо можно использовать в пищу. Врачебную справку они предъявят.
– Везите! – сказал Ручьев с воодушевлением. – Если еще что-то такое будет, возьмем без разговоров. Производственные мощности теперь увеличились.
– Так я пойду за» мясорубками, Семеныч? – Куржак поднялся, натянул на лысеющую голову берет.
– Давай действуй. К вечеру поставите, и завтра с утра можно пускать. Месячный план, думаю, одолеем.
– Запросто! Только к этим мясорубкам парочку рабочих надо, хорошо бы мужиков. У меня лишних нет, у Веры если. Только уж ты сам, Семеныч, и на меня не ссылайся, а то опять мы с ней поругаемся до разводу.
– Хорошо, я с ней поговорю. Не придумаешь ли новое название комбинату?
– Не мастер я на такие дела.
– А ты подумай, подумай.
Куржак неловко постоял, переминаясь с ноги на ногу, предложил неуверенно:
– «Спокойная жизнь» – подойдет? – Увидел кривую улыбку Ручьева, развел руками: – Я же говорил, не мастер. Пойду…
О рабочих Ручьев договорился с Верой по селекторной связи. Хитрая, чертовка. Упиралась, набивала цену, жаловалась: у меня только два мужика, доску передовиков с вашей секретаршей сейчас устанавливают, но так и быть, не пожалею для родного комбината, отдам последних. А эти последние – Федька Черт да Иван Рыжих – известные выпивохи, нигде подолгу не задерживаются, кроме рыболовной артели. Что ж, пусть так. Возможно, в колбасном-то и приживутся: на новых машинах, если обеспечить полную нагрузку, заработки будут хорошие.
– Комбинат по-новому не наречешь? – спросил Ручьев в микрофон.
– «Дружная семья», – выдала с ходу Вера.
– Приятно слышать оптимистические речи. Молодчина.
Ручьев отключился, достал новую сигарету, прикурил и опять взял папку с годовым отчетом. Сдвинем мы свое дело, понимаешь, раскочегарим, и тогда уж, извини-подвинься, нас не остановишь!
VIII
После десяти, когда в учреждениях прошли оперативки и летучки, когда служилый люд настроился на очередные свои мероприятия и взялся за их выполнение, девятый вал текучки накрыл и подмял под себя именно Ручьева – пищекомбинат всегда стоял в центре забот самого широкого круга хмелевцев.
Телефоны будто озверели и хватали молодого директора то сразу оба, то напеременку, селектор мигал сигнальной лампочкой и кричал то женским, то мужским голосом, двери кабинета перестали закрываться, из приемной тоже доносились деловые голоса.
Такой вавилон бывал здесь не постоянно, а четырежды в году по нескольку дней, когда конец месяца совпадал с концом отчетного квартала, полугодия и года. Пощады в эти дни не было даже от самых мирных и терпеливых.
Председатель райпотребсоюза Заботкин, человек положительный, понимающий, хозяйственный, знал положение нового директора, но все равно нажимал на него по телефону, как обвинитель на преступника:
– Пойми, Ручьев, ты режешь всех без ножа. Мы должны обеспечить население мясными продуктами, а ты недодаешь и сосисок и сарделек. С нас требуют качества, а колбаса у тебя резиновая, не прожуешь и железными зубами. До конца полугодия осталось четыре дня, план по выручке трещит, а вы на три недели получку задержали. А знаешь кто виноват? Ты и твой бухгалтер.
Ручьев невольно стал оправдываться: это Башмаков, паразит такой… И смутился: в кабинет торопливо вошла Нина Башмакова с платежным поручением. Он быстренько закруглился:
– Зарплату сегодня выдадим. Не сердись и успокой своих продавцов. Не подскажешь ли новое название нашему комбинату?
– «Старая говядина». – И Заботкин бросил трубку.
– Вот здесь и здесь, – показала ноготком Нина. – И заверьте печатью. – Внимательно посмотрела на Ручьева, встревожилась: – Что-то вы бледный, Анатолий Семенович? Не заболели?
– Да накурился натощак, не завтракал, а тут звонят, кричат, минуты спокойной нет. – Он подписал поручение, пришлепнул печать, сунул резинку в карман. – В буфет бы сбегать, да недосуг. И что тут у вас такая суета?
– В конце отчетного периода всегда так. Я вам сейчас колбасы принесу. Отец в такие дни всегда здесь завтракал. Нарежет кружочками – в карман, сидит работает и достает по одному. Я сбегаю в цех за свеженькой…
В дверях она разминулась с небольшим, аккуратным мужчиной, отглаженным, в галстучке, с черной папочкой на молнии. Он прошел к столу, слегка поклонился:
– Взаимнообоюднов Дмитрий Семенович, инструктор райисполкома и внештатный лектор общества «Знание».
– Очень приятно. – Ручьев привстал. – Чем могу?
– Как инструктор я пока знакомлюсь, вхожу, так сказать, в курс… Я недавно из армии, по сокращению штатов… Там тоже занимался лекторской работой внештатно, и вот здесь ввели в районное отделение общества «Знание». Как вы, вероятно, догадываетесь, к концу полугодия у нас остались «хвосты» по отдельным темам. По атеистической, например.
– У нас больше молодежь, неверующие.
– Возможно. Но есть люди и старших возрастов, а поскольку атеистическая пропаганда является составной частью идеологической работы с массами…
Ладненький Взаимнообоюднов говорил приветливо, голос у него– был звучный, приятного тембра, доверительный, – будущий Митя Соловей! – и Ручьев сдался, разрешил антирелигиозную лекцию на один час.
– Вы необыкновенно добры. – Взаимнообоюднов приложил руку к сердцу, – спасибо! Никогда не забуду! Но если бы вы разрешили еще одну лекцию. Как раз наступит обеденный перерыв, и они послушают.
– Обеденный перерыв предназначен, кажется, для обеда.
– Я не помешаю, пусть кушают. К тому же лекция интересная, научная: «Есть ли жизнь на других планетах?»,
– На других планетах? – Ручьев усмехнулся. – Да у нас план горит, полугодие кончается…
– Простите, но у нас тоже план и тоже конец месяца, квартала и полугодия…
Ручьев взял трубку красного, взвизгнувшего телефона и, отбиваясь от очередного просителя, сочувственно поглядел на новенького лектора. Мать что-то такое хорошее говорила о новом сотруднике, и фамилия у него улыбчивая, редкая.
– Знате что, – решил Ручьев, закончив телефонный разговор, – Вот вам микрофон, садитесь за тот конец стола заседаний и читайте, а в цехах послушают. Между делом.
– Превосходно! – – восхитился Взаимнообоюднов. – Прекрасная мысль, гениальная! Просвещение без отрыва от производственной деятельности, так сказать. – Он взял микрофон на подставке, перенес его, разматывая шнур, на дальний конец длинного стола под красной скатертью, поставил стул и, распахнув молнию модной папки, стал раскладывать свои бумаги. – С вашего разрешения, я прочитаю сначала антирелигиозную лекцию.
– Как угодно. – Ручьев опять склонился над прошлогодним отчетом, но вдруг спохватился: – Послушайте, товарищ, как бы вы назвали наш комбинат? Чтобы современно, красиво…
Взаимнообоюднов потер ручкой по кудрявой седеющей шевелюре, на минуту задумался.
– «Наши перспективы», например. – Увидел скептическую улыбку Ручьева, поправился: – «Мечта будущего»?…
– Слишком претенциозно.
– К сожалению, больше ничего не имею. Разрешите приступить к лекции?
Но Ручьев опять схватил телефон, и ему было не до лектора. Даже на впорхнувшую праздничную Нину он не обратил внимания. Но Нина не обиделась, она была довольна,, что сумела услужить Анатолию Семеновичу, и расторопно засунула ему в карман пиджака пакетик с нарезанной колбасой, а в другой – калорийную булочку. Не очень удобно, когда на директорском столе завтрак, а так посетитель ничего не видит, а ушел – закусывайте, товарищ директор, и размышляйте над своими бумагами, пишите. Можете даже говорить по телефону, если прожевали пищу.
– Спасибо, – сказал Ручьев, бросая трубку: – Ты у нас что, и за кассира?
– Ага, она в отпуске. – Оглянулась на заговорившего перед микрофоном лектора, заторопилась: – Ну, я побегу в банк, Анатолий Семенович, а вы кушайте, не стесняйтесь его. – И простучала каблучками к двери.
Колбаса действительно была жестковатой и слишком эластичной: мялась под зубами и опять расправлялась. Но вкус был приятный, мясной. Надо сходить в цех и поговорить с технологом и мастером, с рабочими. Как же они ее делают?
Ручьев жевал и, глядя на колонки цифр годового отчета, пытался выяснить производственно-экономические характеристики комбината и отдельных его цехов. Два часа уже пытался, но не давали сосредоточиться, подумать как следует.
Услышав стук в дверь, торопливо проглотил непрожеванную колбасу, нажал кнопку на столе, разрешающую войти, – в приемной над его дверью загоралась надпись «войдите». Изделие Башмакова.
Вошел носатый Илиади с бумажной трубкой в руке. Он подозрительно посмотрел на жестикулирующего у микрофона лектора и осторожно, стараясь не шаркать разношенными туфлями, прошел к директорскому столу.
– Рад приветствовать молодого руководителя. Надеюсь, теперь сумеем договориться?
Ручьев показал рукой на стул. Илиади остался стоять.
– Человек, – он поднял указательный палец вверх, – сконструирован из трех частей. Я имею в виду нормального, гармонически развитого человека…
Ручьев с детства знал этого обрусевшего грека, которого в Хмелевке любили и ценили как заботливого врача; знал его чудаковатую формулу человека из трех частей, но сейчас не был расположен выслушивать шутливое ее разъяснение. Непонятно, зачем старик явился сюда, ведь сегодня в больнице приемный день.
– Извините, доктор, дел под завязку, не завтракал еще.
– Вот видите – не завтракал! А пепельница уже полна окурков, лицо землистое. Знаете, к чему это ведет? Я объясню.
– Вы объясните, зачем вы пришли? Нет времени, поймите – нет!
– И вот уже раздражительны, нетерпеливы. А почему? Только потому, что ваше психическое состояние обусловлено…
– Что вам нужно?
Илиади не отступил:
– Человек состоит из трех частей…
И лектор разогрелся, вещал с пафосом:
– …в трех ипостасях: бог-отец, бог-сын, бог-дух святой…
– и каждая часть должна функционировать согласованно, – убеждал Илиади.
– Послушайте! – не сдержался Ручьев, но тут зазвонил красный телефон. – Да, слушаю… Но при чем тут я? Есть распространители печати, они занимаются подпиской на газеты и журналы… Если директор, то и распространителей должен нацеливать?… Извините. Вам надо, вы и нацеливайте. – Положил трубку и поднял глаза на этого седоголового, длинноносого черта: – Ну?
– Болезнь легче предупредить, чем излечить.
Какие новости!
– Я не болен, доктор.
– Возможно. Но дело не только в вас. Мы отвечаем за здоровье всего населения Хмелевки, а у вас в цехах жарко, в конторе накурено, колбаса и колбасные изделия продолжают выходить некачественными. Поняли? – Илиади раскатал на столе бумажную трубку, которая оказалась плакатом, изображающим тела здорового человека и двух больных: тощего и толстого, бочкообразного: – Полюбуйтесь. Вы будете или таким скелетом, прикрытым кожей, или таким, извините, боровом. И люди ваши – тоже. Сейчас я по совместительству исполняю обязанности санитарного врача и отвечаю за порядок в райцентре.
– Я уже догадался. Что вам нужно?
– Конец полугодия, мы должны отчитаться за состояние районных предприятий, пищеблоков, продмагов…
– Хорошо, хорошо. – Ручьев поднял руки. – Составьте акт, протокол или что там у вас положено. У меня нет времени.
Илиади вздохнул, скатал плакат в трубку.
– И у него не стало времени. Значит, остаются одни акты да протоколы, одни бумаги. Что ж, составим бумагу…
Он ушел, пожилой, обиженный, с сиротской трубкой-плакатом в руке, не понятый и этим директором. Ручьев поглядел в его сутулую спину, потряс косматой головой и, склонившись над отчетом, потянулся за новой сигаретой. Потом передумал, достал из кармана кружочек колбасы. Ни поесть не дают, ни поработать. Может, не стоило выбрасывать башмаковский распорядок дня? Ну не совсем уж так, чтобы сидение в кабинете и руководство, но часы приема для посетителей – не так уж плохо. И телефоны пустить через секретаря, объяснив ей, кого и когда можно подключать, а для кого – занят, в цехах, у него совещание, вызвали в райком, заболел, умер, черт возьми. Конечно, будут какие-то неотложные дела, но есть заместители, надо разграничить сферы влияния…
Замигал, зазуммерил селектор, и в кабинет влетел тревожный голос Куржака:
– Семеныч?… Семеныч!… Что же ты наделал, Семеныч! Мясорубки-то увезли! Вместе с моторами!
– Чего ты городишь? Кто увез?
– Школьники. Ты разрешил, и увезли.
– Я же металлолом разрешил.
– Надо было бумагу дать, бумагу! С бумагой они бы к завскладом пришли, от завсклада – ко мне. А ты с одной Антиповной сговорился. А что Антиповна, глупая старуха…
– Ты не паникуй, а забери, и делу конец.
– Заберешь! Они на машине, сразу на пристань рванули – баржа там ждет. Ах, Семеныч, что ты наделал!… И Смолькова, дурища такая, проглядела. Ну, я ей задам!
– Возьми мою машину.
– Да Федька под ней лежит, неисправна. Я грузовик возьму.
И едва отключился, как завизжал телефон, а в кабинет вбежала накрашенная Серебрянская, худрук Дома культуры, деловитая и стремительная. Она работала здесь недавно и жаждала отличиться. Такую не скоро вытуришь. А по телефону начальник районного ЦСУ эмоционально жаловался на бухгалтерию – не представили ежедневную сводку по валовому производству продукции! Неужели и Чайкин запарился?
Ручьев бросил телефонную трубку и, предупреждающе погрозив пальцем атакующей культурнице, нажал клавишу селектора:
– Сережка! Тут меня обложили наглухо, а ты сводку не дал, ЦСУ жалуется. Дай немедленно, а сам переходи в кабинет напротив, будешь пока первым замом и возьмешь часть посетителей на себя. Понял?
– Ты объяснил очень доходчиво.
– Не остри, а помогай, злодей.
– Я не обязана стоять перед вами, – кинулась опять Серебрянская. – У меня тоже нет времени. В Ивановку надо ехать, в Уютное. Мы можем не успеть, черт побери!
Ручьев ошалело потряс головой:
– При чем тут я?
– А при том, что мы брали обязательство дать сверх плана три концерта, в том числе один у вас на комбинате. Это что, трудно понять, да? Чего вы размышляете. Скоро обеденный перерыв, мы в темпе.
– Обеденный уже занят, лекцию вон читает. Две лекции подряд.
– Ну уж нет, извините, нам тоже надо отчитываться! Покажем пару номеров, отметьте бумагу, и счастливо оставаться. Ребята! – крикнула она, обернувшись к распахнутой двери. – Быстренько сюда с инструментами!
Ручьев, багровея, встал:
– Вы с ума сошли? Убирайтесь вон!
Но в кабинет уже вошли две девушки, большая и маленькая, и трое рослых парней – с гармошкой, гитарой и балалайкой. Серебрянская махнула им на свободное за лектором пространство:
– В темпе, ребята. Люди заняты, и надо мигом. – Обернулась к Ручьеву, с кокетливой наглостью объявила: – Первым номером нашей программы – русская пляска.
– Товарищи! Товарищи! – взмолился лектор, закрывая микрофон ладонями. – Вы же мне мешаете, как вы только смеете!
Но уже озорно вскрикнула гармонь, и две пары ударились в пляс. Девушки-лебедушки плыли, помахивая белыми платочками, парни вокруг них ударились вприсядку. Серебрянская хлопала в такт пляске и улыбалась, довольная: она знала и любила свое дело, а постановка русской пляски и частушечные номера ей как художественному руководителю, постановщику особенно удавались.
Ручьев ошалело глядел на эту вакханалию и чувствовал, что ситуация выходит из-под контроля. Не пускать бы эту идиотку с ее самодеятельными артистами, но он вчера еще отменил часы приема, а Дуси, видно, нет, даже не докладывает.
Плясуны быстро закончили номер, и Серебрянская объявила современные частушки на злобу дня:
– Алла, Светочка, в темпе!
Лектор под столом собирал бумажки и опасливо оглядывался. В двери кабинета на миг показался Чайкин, вытаращил глаза и скрылся. Парни с гитарой, балалайкой и гармонью дружно грянули дробное, частушечное. Большая Алла, уперев руки в бока, стала в позицию напротив подружки, топнула босоножкой и бойко запела:
И пошла притопывать перед музыкантами, перед подружкой. Затем запела маленькая Светочка;
Потом опять залилась крупная Алла, да насмешливо, издевательски:
IX
Чайкин, с арифмометром в одной руке и с папочкой канцелярских «дел» в другой, переходил в кабинет первого замдиректора и в коридоре встретил бегущую Дусю.
– Где тебя носит, подружка? Шеф горит белым огнем, а она где-то бегает!
– Не где-то, а доску передовиков в колбасном оформляли.
– Столько времени?
– Покрасивше хотелось написать, а красной краски нет, в магазин пришлось идти. – Она открыла перед ним дверь своего предбанника и поразилась: – Боже, поют!
– «Не искушай меня без нужды…» – летело из кабинета директора доверительно.
– Сережа, зачем ты их пустил?
…Разочарованному чужды
Все обольщенья прежних дней.
– Там и концерт и лекция сразу, – сказал Чайкин. – Лектор по микрофону шпарит, а микрофон включить забыли. Шнур под столом лежит. Вот деятели!
– Зачем ты их пустил?!
– Я что, твой заместитель по строевой части?
– Прости, Сережа, но я ничего не понимаю. – Дуся сжала руки, нервно хрустнула пальцами. – Правда, он вчера сам разрешил заходить в любое время, но ведь по делу!
– Вот они и заходят. Нынче у всех дела, и у всех разные. Давай садись на свое место и разделяй посетителей на два потока: одних к нему, других ко мне. Все равно каких.
– Что же это делается, господи!
Чайкин пошел устраиваться в новом кабинете, а Дуся решила выдворить самодеятельных артистов. Но они уже выходили сами во главе с сияющей Серебрянской.
– Порядочек! – торжествовала она, помахивая только что подписанной Ручьевым бумагой. – Теперь махнем в Ивановку и устроим платный. – Увидела через открытую дверь кабинета Чайкина, сделала ему ручкой: – Привет героям экономического фронта!
Они вывалились в коридор, шумные, неудержимые, и идущая навстречу Нина Башмакова опасливо уступила им дорогу. Но в кабинете первого зама сразу воспрянула:
– Тебя повысили, Сережа?
Он озабоченно поглядел на ее тощую денежную сумку:
– Ты чего пустая?
– Подпись не сошлась: хвостик на образце загнут вверх, а на чеке вниз, и не дали. И что это Анатолий Семенович так, вверх, так уж вверх бы держал все время!
– Не удержал Анатолий Семенович, скрутили. Заполняй новые, а то не успеем. – Он увидел в приемной возбужденную Смолькову, которой заступила путь в директорский кабинет Дуся, вышел помочь. – Вы что, Смолькова, не слышите, что директор занят?
Та сразу вспыхнула:
– Вы на меня, товарищ Чайкин, голос не повышайте, я по неотложному делу. Школьники не виноваты, и я не виновата, сами отвечайте. Просила письменное распоряжение – не дали, а теперь всю вину на меня, да? Кто у вас разберет, где лом, а где нужный механизм. Мясорубки заржавели, краска облупилась – думали, старые, давно списанные…
– Зайдите попозже, сейчас не до этого, – сказал Чайкин, провожая ее до двери.
А в дверях уже были два новых посетителя: сам Башмаков и его пожарник. Оба одеты по форме, даже в касках.
– Привет начальству! – не удержался Чайкин. – Давно не виделись, тоскуем, понимаешь.
Башмаков проигнорировал насмешку будущего, извини-подвинься, зятя, чтобы не обострять понапрасну отношений, прошел к цилиндрической, окованной черной жестью печке, открыл дверцу.
– Так и есть, не опечатана. – Строго поглядел на своего пожарника, решил: – Составим акт и оштрафуем.
– Кого? – удивился Чайкин. – Вы же здесь работали!
– Не имеет значения, понимаешь, поскольку я на другом объекте. Порядок должен быть. Отопительный сезон кончился, и, извини-подвинься, баста. Я вам не прежний начальник, который распустил массы: топят печки, когда хотят. Сейчас, извини-подвинься, лето – не позволю. Состоится зима – топи, понимаешь, поскольку такая установка и холодна Я наведу порядок.
– Навел уже, – усмехнулся Чайкин, направляясь в свой временный кабинет. – Так навел, что не разгребешь.
Башмаков и тут сдержался, сказал только повелительно пожарнику:
– Составим акт и опечатаем все печки на комбинате. Все до одной!
– Надо бы проверить трубы, – посоветовал тот.
– Проверим, понимаешь. Все до одной проверим. И если неисправны, извини-подвинься, развалим.
И ушли, стуча сапогами в лад, как в строю.
Нина стояла пунцовой от смущения: дома отец был нормальным человеком, он даже «понимаешь» и «извини-подвинься» говорил редко, но едва оказывался в служебной обстановке, сразу превращался в такого вот дуба. Он верил, что начальник должен быть именно таким, иначе это не начальник или не настоящий начальник. Он даже Балагурова осуждал за склонность к шутейности, хотя почитал должность первого секретаря райкома и знал, что Балагуров честен, распорядителен, деловит и соответствует занимаемой должности.
– Давай, Сереженька, завтра же распишемся, а то что-нибудь случится, – сказала Нина. – Вы совсем не выносите друг дружку, и сердце у меня беду чувствует. Распишемся и станем жить отдельно.
– Неужто с ним! В одну телегу впрячь не можно вола и трепетную лань…
– Это ты – лань? Хвастун. Но я все равно тебя люблю, Сережка. Поцелуй меня, пожалуйста. – И подставила маленькие, сердечком, губы.
Чайкин улыбнулся, поглядел на открытую дверь и покачал головой.
– А ты тихонечко, – Нина подалась к нему, вытянув шейку.
– Новый посетитель, не видишь.
В приемной топтался старик Чернов, что-то втолковывая Дусе и показывая на директорскую дверь.
– Подгребай сюда, дядь Ваня! – крикнул Чайкин и пересел от Нины в кресло хозяина кабинета.
Степенный рыжеусый Чернов, с фуражкой в руке, вошел неспешно, остановился в двух шагах от стола, приветственно кивнул пепельной от седины головой:
– Добрый день, молодой начальник. Карахтером не сойдемся?
Чайкин засмеялся, протянул через стол руку:
– Здравствуй, Кириллыч. Ишь, какая рука-то богатырская – молодец! А сойдемся или нет, не знаю. Какой характер покажешь?
– Оно, конечно, так: от самого себя много зависимо, но опять же и другая сторона свой резон имеет. Вот привез вам мяса говяжьего пять тушек: четыре коровьи, одну бычью. Директор Мытарин Степан Яковлевич послал. Сказал, срочно. Приезжаю, а у вас склад второй час на обеде, послали к мастеру – он, мол, распорядится, Куржаком звать. Ладно. Нам что ни поп, то батька. Нашел того Куржака – в комбинезоне стоит, в беретке, как дамочка, и орет по телефону на весь цех про какие-то мясорубки. Я стою жду, а он подхватился, вылетел во двор, вскочил в кабинку порожнего грузовика и укатил. Сказали, на пристань. Может, и правда туда, бог вас знает.
– На пристань, – подтвердил Чайкин. – Срочное дело. Мясорубки у нас ошибочно в металлолом сдали. Новые, с электромоторами.
– Оно, конечно, правильно: раз вещь новая, надо выручать, за нее деньги плочены, и немалые, должно быть. Да если и малые, не бросаться же ими. Но ты, Сережа, и нашу сторону учти, совхозную: при чем тут мы? Вы просили мяса – мы вам привезли, принимайте. А оно лежит в грузовике, полный кузов, полторы тонны с гаком, в тонне шестьдесят пудов, вот и считай…
– Зачем считать, Кириллыч?
– Оно, конечно, можно и не считать: мясо не наше – совхозное.
– Я не о том!
– Ты не о том, а я об этом самом, Сережа. Сейчас не зима, жарко, держать его долго не резон. Я понимаю, у вас беда, подожду еще, а только непорядок. – Надел свой картуз и пошел к двери, не слушая извинений Чайкина.
Нина, тревожно слушавшая разговор, встрепенулась:
– Сереженька, как же это: новые – в металлолом? Такого и при отце не было.
– Не было. При твоем отце они ржавели возле склада. Пойдем к Ручьеву, заверим и – в банк по-быстрому, а то опоздаем.
Они прошли через пустую приемную – Дуся, наверное, побежала обедать, – но Ручьев шел им навстречу, взлохмаченный, потный, серый, губы в чернилах.
– За анализ я так и не взялся, Сережка, не Дали. С утра какое-то столпотворение. Название комбинату не придумал? Дерябин скоро опять позвонит.
Чайкин и Нина глядели на него с сочувствием и заметным разочарованием, за которым проглядывала тревога. Ведь если не потянет Ручьев, известный работник и прекрасный, всеми любимый человек, тогда кого же здесь ставить? Нет больше в Хмелевке похожего человека. А если своего нет, придет варяг, не знающий ни людей, ни местных условий, и начнет делать, как велят. Или как умеет, что может стать еще хуже.
– Уездили тебя, – сказал Чайкин. – И губы синие. Чернильный карандаш лизал, что ли?
Ручьев вытер ладонью губы, но не чисто; хотя на ладони остался густой чернильный мазок.
– Дайте я платочком. – Нина достала из рукава платья платочек, приподнялась на носки и крепко потерла его добрые, слегка вывернутые губы. – Вот теперь еще ничего. Пошли в кабинет. Банк не принял документы, подпись не по образцу.
Ручьев неохотно вернулся в неколебимое башмаковское кресло, Нина и Чайкин прошли за ним, с любопытством поглядев на упоенно заливающегося перед микрофоном лектора. Нина пробежала взглядом по лежащему под столом шнуру и убедилась, что штепсельная вилка в самом деле лежит на полу под телефонной тумбочкой. Ей стало жалко нового лектора. Исправить бы сейчас его оплошность, но тоже будет неловко: он или оскорбится и уйдет, или станет читать заново.
– …вполне возможно, – читал он, блестя очками и жестикулируя белой ручкой, – что такие или подобные нашей цивилизации существуют в Галактике, не говоря уже о Вселенной…
– Ты не сказал насчет названия комбината, – напомнил Ручьев Чайкину, подписывая банковские бумаги.
– «Хмелевский кормилец», – предложил Чайкин. – По-моему, вполне, хотя вряд ли такое утвердят.
– Не утвердят, – вздохнул Ручьев, шаря рукой в кармане пиджака. – Куда же она подевалась, проклятая? – Он достал смятый ком бумаги, бросил его в угол, вынул несколько кружочков колбасы, вымазанных синей мастикой, но печати не было. – Вот дьявол, потерял, что ли? Этого еще не хватало.
– Может, на столе где, – предположила Нина, зорко оглядывая оба стола. Подняла папки, отодвинула на свободное место бумаги, перетрясла все – печати не было. Подозрительно поглядела на Ручьева, спросила шутливо: – А не скушали вы ее, Анатолий Семенович, с колбасой?
– Не дури, с колбасой! – встревожился Чайкин. – Он что, сумасшедший, что ли? В столе погляди. Сама погляди, сама, видишь, он вконец замотан.
Ручьев послушно уступил место за столом, и Нина проверила все ящики, переворошила и перетрясла все бумаги, осмотрела телефоны и селектор, заглянула под столы – не было печати. Нигде не было.
– А штемпельная подушка? – спросил Чайкин с надеждой. – Мы же не открывали ее. Открой – печать там, больше негде. Заверял и оставил.
Нина достала штемпельную коробку, раскрыла, но, кроме жирной синей подушки, там ничего не было.
– Съел! – сказала она с изумлением. – Анатолий Семенович, как же это вы, а?! Что же вы наделали?!
– Не ори, погляди еще, – сказал Чайкин.
– Да где еще глядеть, все проглядели! А у него и губы в чернилах были и язык синий, наверно…
Чайкин озабоченно уставился на ошалелого Ручьева:
– Неужто правда, Толя? А ну покажи язык.
Ручьев высунул синий язык, и Нина всплеснула руками:
– Съел! Ей-богу, съел! Вот и кружочки колбасы синие, видно, рядом с печатью лежали. И ведь заворачивала в бумажку, нет – развернули! Как же вы так, а?
– Надо было не колбасу заворачивать, а печать, – сказал Чайкин. – У твоего отца не разворачивалась.
– Он печать в мешочке держал, в кисете. Мама ему специально сшила. Что же теперь делать, Сережа?
Чайкин растерянно засмеялся, подумал о невыданной зарплате, о своей свадьбе, которая может опять отодвинуться, и сердито уставился на смущенного Ручьева.
– Ну ты даешь, товарищ директор, ну удружил! Ты что, чокнулся? Ты хоть понимаешь, что ты наделал?!
– Действительно, – улыбнулся Ручьев виновато. – Смешная получается история.
– Смешна-ая? Горькая, Толя, страшная, а не смешная – как ты не понимаешь! Уже через час банк не даст денег и рабочие нас растерзают: наобещали вчера, наговорили, сегодня тоже заверяли не один раз… Ах, чертовщина какая! И угораздило же тебя… Ты что, вкус уже потерял, чутье, не отличаешь резину от колбасы?
– Накурился я, – сказал Ручьев растерянно. – Наседают со всех сторон, а хотелось как лучше, анализ по-честному, план реальный… Может, я с банком договорюсь?
Чайкин махнул рукой:
– Молчи уж. С неточной подписью завернули, а тут без печати – соображай хоть малость!
К ним подбежал лектор, умоляюще прижал руки к груди:
– Товарищи, дорогие, хорошие, вы мне мешаете! Пожалуйста, перейдите в другую комнату, вы слишком громко говорите. Микрофон, вероятно, улавливает и ваши голоса – что подумают рабочие?!
Они поспешно, не глядя на него, вышли в приемную, слава богу, безлюдную…; Дуси тоже еще не было.
– Анатолий Семенович, дорогой, что же вы наделали! – всхлипнула Нина. – У нас же свадьба теперь сорвется… Чуяло мое сердце! Ах, господи…
– Перестань, Нинуся, успеешь нареветься, не до этого сейчас. Ах черт, аванс бы хоть выдать, съедят они нас.
Вбежал потный, радостный Куржак, стащил с головы беретку, вытер ею лицо, хлопнул о ладонь:
– Задержал баржу, Семеныч! Давай бумажку, и вызволим.
– Какую бумажку? – Ручьев не понимал его.
– Форменную, с печатью. О том, что мясорубки наши. Они в ломе на барже лежат, я видел. С электромоторами.
Тут вошел Чернов, увидел нового директора и приступил без предисловий, даже не погладив, по обыкновению, рыжие усы.
– Как хотите, товарищи начальники, а я больше ждать не буду, не могу. Жарко, мухи летают, испортится мясо. Давайте форменную бумагу, что оно вам не нужно, и я уеду.
– Подожди, Кириллыч, беда у нас тут, – заслонил Чайкин Ручьева. – Еще полчасика подожди, мы что-нибудь придумаем.
– Оно, конечно, беда это беда, подождать надо. Полчасика – не полдня, а только непорядок. Я подожду, чего не подождать, а только отсюда я не уйду.
Топая сапогами, ввалился Башмаков с неразлучной красной папкой, отодвинул Чернова в одну сторону, Чайкина в другую и схватил подозрительным взглядом своего преемника:
– Трубы у вас, понимаешь, не исправны, дымоходы не чищены, а игра с огнем, извини-подвинься, не доводит до добра, поскольку летний период и температура. – Он раскрыл папку, показал два написанных листка: – Вот форменный акт, а печки мы, понимаешь, опечатаем.
Сбитый с толку происходящим, Ручьев не совсем понял его:
– Нет печати, идите в исполком.
– Мясо вам везли, а не исполкому, – напал с другой стороны Чернов. – Мы тоже порядок знаем. Исполком! У меня оно, это мясо, вот где висит. – И похлопал себя по короткой плотной шее.
– Уйдет ведь баржа, Семеныч! – напомнил Куржак.
Но тут вбежала Смолькова. Удивительно легко вбежала, проворно, несмотря на свою дородность.
– Товарищ Ручьев, давайте письменное распоряжение, или я не уйду. Я не виновата, я сразу просила бумагу…
Разгневанный Куржак шагнул к ней:
– Бумажкой хочешь прикрыться? А еще школьников воспитывает, нашу смену!
– Воспитываю! И таких, как вы, воспитаю, будьте уверены!
– Замолчите! – крикнул Чайкин, но они не замолчали, наоборот, перепалка стала ожесточеннее и, возможно, утихла бы не скоро, если бы в приемную не ворвалась Серебрянская.
– Вы что же, разлюбезный товарищ начальник, – кинулась она к Ручьеву, – печать не поставили? Это же насмешка, обман!
– Нет печати, нету, – выдохнул обложенный со всех сторон Ручьев. – И не будет сегодня. Потерял.
Все шумной толпой подступили к нему, но тут вошел с листом бумаги долгоносый Илиади, у которого они все лечились, и с вежливой требовательностью растолкал их:
– Позвольте, товарищи, позвольте, мне к директору, – Сунул ему листок и потребовал: – Подпишите акт обследования, если не могли ничего сделать. Я осматривал в присутствии начальников цехов, они расписались.
– Извини-подвинься, я пришел раньше, понимаешь, и не буду вас ждать.
– А я чем хуже! – выкрикнула Серебрянская и тоже сунула свою бумагу. – Заверьте же! Вы что, остолбенели, товарищ Ручьев!
Веселые, праздничные, вошли газетчики Мухин и Комаровский, профессиональным взглядом оценили обстановку, и Комаровский взял командование на себя:
– Отлично! Как раз все в сборе. Муха, снимай, пойдет на первую полосу: новый директор пищекомбината советуется с рабочими и специалистами, живое коллективное руководство!
Мухин, пятясь с фотоаппаратом, отошел за порог и из коридора, чтобы взять в объектив толпу с Ручьевым в центре, сделал несколько снимков.
Комаровский ринулся к Ручьеву с раскрытым блокнотом и модной четырехствольной ручкой:
– Коротенькое интервью, товарищ Ручьев. С чего начали? Есть ли первые успехи? Кто помогает? Как насчет полугодового плана? Ваши ближайшие перспективы?
Ручьев поглядел на него непонимающе, спросил с надеждой:
– Не могли бы вы дать новое название комбинату? Область требует, скоро будут звонить.
Комаровский пожал спортивными плечами:
– Так сразу не скажешь, надо прикинуть. Но мы не за этим. Мы за интервью, понимаете? Беседа для печати.
– Печати? – Ручьев испуганно очнулся. – Опять печати? Нет ее, нет! Все помешались на печати, всем печать, на всех печать… Бежим, Сережка! _ и, схватив за рукав Чайкина, рванулся в коридор, чуть не сбив встревоженную Дусю, которая спешила навстречу.
Чайкин на ходу высвободил рукав и направил с Ручьевым Нину, а сам остановил толпу и объяснил, стараясь быть спокойным:
– В банк нам надо, выплатной же день, не успеем, а вы окружили, задерживаете…
– А зачем директору в банк, туда один кассир ездит.
– Правильно, кассир. Но сегодня мы втроем должны, иначе не дадут: печать он потерял. Несчастный случай, понимаете?
Сердитые, негодующие, злые, гневные, разочарованные, недоверчивые голоса полетели ему вслед, как камни:
– Знаем мы эти случаи, бюрократы!
– Он директорским замом стал и хозяина прикрывает.
– Известно: какой Сам, такой и Зам.
– Я, понимаешь, тридцать лет на руководящих должностях, и, извини-подвинься…
– Ну нет, я новые мясорубки не отдам!
– Целый концерт для него дали, а он печать не ставит!
– Я не виновата, я с утра просила бумагу на металлолом…
– Вот вы пренебрегаете моей мыслью о том, что человек состоит из трех частей, а между тем если хоть одна часть, например голова…
X
В отделении Госбанка они рассредоточили свои силы. Нина побежала в кассу, чтобы малость задержать кассира – время выдачи уже истекло, – а Ручьев с Чайкиным отправились к самому управляющему.
Рогов-Запыряев занимался производственной гимнастикой, стоял спиной к двери и не сразу заметил их.
– Раз-два, раз-два, раз-два, – размахивал он руками в черных нарукавниках. – А теперь присядем – раз. А теперь встанем – два. Ра-аз. Два-а-а. Ра-аз. Два-а-а. Этот Илиади умный, бестия: человек состоит из трех частей. Молодец, правильно. Все части надо развивать, все должны работать дружно, как в машине. Раз, два. Раз…
– . Извините, – прервал его Чайкин, – мы не знали, что вы тут занимаетесь. Гимнаст, можно сказать, спортсмен…
– Вам и не положено знать. – Рогов-Запыряев сердито обернулся. – Зачем пришли? Приемные часы окончились, порядка не знаете? – Розовая лысина вспотела, он вытер се нарукавником и сел за стол. – Ну?
– Денег не дают, – объяснил Чайкин и показал на задерганного Ручьева: – Директор новый, первый день, а конец полугодия, запарка, ошиблись.»
– Ты, Чайкин, не темни, знаю я тебя. Прикидываешься робким, на жалость бьешь, а сам… Говори, что случилось?
– Подпись у него малость загуляла, не сошлась с образцом.
– Перепишите. Порядка не знаете?
– Переписали, да вот печать… – Чайкин вопросительно посмотрел на Ручьева – открываться, не открываться? – тот согласно кивнул и развел руками: чего уж, мол, теперь, говори все как есть…
– Что печать?
– Съели. Заверить теперь нечем.
Рогов-Запыряев, по обыкновению, не сразу уловил смысл сумасшедшей новости, подумал, что печать просто куда-то задевали, качнул гладкой головкой.
– Резинка одна была, – пел казанской сиротой Чайкин, – маленькая такая, кругленькая. Ручка у ней сломалась давно, вот Башмаков и передал одну резинку.
Рогов-Запыряев согласно покивал:
– Знаю, знаю. Порядка нет потому что. Порядок – дефицит даже в самой природе. В мае хлестали виелимитные дожди и грозы с пустым расходом электричества, в июне вместо дождей фигурируют росы, солнце жжет колхозные посевы и дикие травы, а зима была на редкость бестолковая. Все мероприятия природы проходят в бесплановой архаичности.
– Верно, верно, – закивал Чайкин и подтолкнул локтем Ручьева: стелись перед ним, нравься, иначе пропадем!
– Да, это вы точно заметили насчет порядка, – сказал Ручьев.
– Еще бы неточно – я порядок знаю. И вы лишились печати только потому, что у вас нет порядка. Общего порядка и надлежащей охраны. – Он воодушевился, встал и вышел из-за стола к ним, тоже повеселевшим, воспрянувшим: даст денег, даст, змей линялый. – Знаете, что нужно для надежной охраны? Сторожевую машину, охранительную. Это такая штука, такая надежность, неподкупность! Везде ее надо ставить, везде внедрять. Она еще проходит испытания, мы совершенствуем, но как работает, как работает. Вот пойдемте, пойдемте, сами увидите.
Он провел их коридором мимо стоящей у зарешеченного окошка Нины (Чайкин ободряюще похлопал ее по плечу) и показал на большую тумбу с прожекторной фарой, глазками сигнальных лампочек, фотоэлементов и рычагов. Тумба стояла у двери кассы. Справа за стеклянным барьером сидели за столами банковские служащие. Все четверо мужчин были с перевязанными головами.
– Вот она, красавица! – Рогов-Запыряев самодовольно повел рукой в сторону своей механизированной тумбы. – Называется «Стомаш – РЗБ-1»: сторожевая машина Рогова-Запыряева и Буреломова – первая. Даже ночью не подпустит никого к двери, а днем попробуй-ка. Вы попробуйте, попробуйте!
– Я? – спросил Ручьев с беспокойством.
– Вы, вы. Не бойтесь. С вашим шлангом на рычаге она стала теперь безопасней. Вот подойдите к двери кассы, подойдите же!
Чайкин отодвинул Ручьева:
– Подожди, дай сперва я. Что будет, то будет, пострадаю за народ.
Не сводя настороженного взгляда с машины, Чайкин направился к двери кассы. Рогов-Запыряев с удовольствием, Ручьев опасливо наблюдали за ним. Чайкин шел медленно, еле передвигая ноги, как при ручной косьбе, а в метре от двери, услышав металлический щелчок, прыгнул вперед, но из тумбы, вместе со слепящим светом и ревом сирены, вырвался один из рычагов с резиновым наконечником и трахнул Чайкина по голове. Он упал.
– Точно сработала! – восхитился Рогов-Запыряев.
За барьером оживились банковские служащие: мужчины с перевязанными головами с удовлетворением – не одних нас лупит «Стомаш» – глядели через стекло, женщины ахали, от кассового окошка прибежала на рев сирены Нина, кинулась с ходу к своему жениху. Добросовестная «Стомаш» опять с глупым ревом и слепящим светом взмахнула рычагом, но не достала – Нина почти лежала на полу, приложив ухо к груди Чайкина.
– Надо удлинить рычаг, может подползти, – озаботился Рогов-Запыряев. – Или сделать дополнительный, в нижней части машины. Как вы считаете, товарищ Ручьев, удлинить или лучше сделать новый?
Ручьев был в замороженном состоянии:
– Вы его убили, что ли?
– Ерунда, оглушен только, отойдет. Надо вытащить из-под машины и привести в чувство. – Он зашел за свою тумбу, щелкнул выключателем и показал на Чайкина: – Поднимайте.
Ручьев и Нина, один под руки, другая – поддерживая длинные ноги Чайкина, отнесли его от кассовой двери на ковровую дорожку, посадили, Нина потерла ему виски ладошками. Чайкин открыл глаза, помотал головой.
– Теперь дадите? – спросил управляющего.
– Чего? – не понял тот.
– Деньги. Нам же получку выдавать надо, ведомости приготовлены. Под расчет за май и аванс за июнь.
– Не имею права, поскольку несоответствие подписи. А без печати – тем более. Порядок должен быть. Порядок и дисциплина. В первую очередь финансовая.
Чайкин, застонав, уронил голову. Из-за стеклянного барьера служащий бросил Нине бинт и посоветовал перевязать пострадавшему голову как можно туже. Ручьев рассердился и отважился на протест.
– Что вы над нами издеваетесь?! – приступил он к управляющему. – Мы же объяснили: нет печати, съел я ее, съел! – И показал синий язык.
Рогов-Запыряев поднял брови на лысину:
– Съел?
– Съел!
– Печать?
– Печать!
– Вот сволочь! И это называется директор, хозяин предприятия, новый руководитель!… Не дам, нет, уходите! Не можете вы работать. На вас надеялись, считали перспективным, а вы даже названья своему комбинату не придумаете, моего служащего спрашивали. А знаете, какое вам подходит название? «Шарашкина контора» – вот какое!
– – Дурак ты, – сказал Ручьев с сожалением. – Старый, гололобый дурак. Сейчас пойду в райисполком, и вас заставят выдать деньги, понятно?
– Он еще грозит! Это кому ты грозишь, мне, руководителю государственного учреждения? А знаешь ли ты, что денежные документы заверяет только печать того учреждения, которое получает эти деньги?! Иди отсюда со своим главбухом без оглядки! Развели бюрократию, печати казенные жрут и еще чего-то требуют.
Он погрозил кулаком и ушел к себе, а Нина перевязала голову очнувшегося Чайкина, Ручьев помог поднять его, и, взяв под руки, они вывели его на улицу.
– Посидим в тенечке, покурим, – предложил Ручьев.
Они сели под липой на лавочку, Ручьев закурил, а Чайкину Нина достала из сумочки конфетку.
– Пососи, лучше будет. Не тошнит?
– Нет. Туман только перед глазами. Как через марлю гляжу.
– Пройдет, дыши глубже.
– Что же теперь делать? – спросил Ручьев. – На комбинат хоть не возвращайся… К Балагурову разве пойти, к Межову?
– Куда же еще, – промычал со стоном Чайкин.
– А что я им скажу, как объясню? Они так верили в меня, так ждали перестройки работы, нового порядка…
– Не только они ждали и верили, – сказала Нина.
– Да, да, ты права, Нинуся, все ждали, все верили. И я сам верил больше всех.
– А теперь уже не верите, сдались? Эх, Анатолий Семенович, Анатолий Семенович! Что же нам-то теперь делать? Ждать, когда пришлют дядьку со стороны?… Анатолий Семенович, дорогой, не отступайте! Идите к начальству, просите прощенья, помощи, но не сдавайтесь так, сразу! Ведь это же будет позор всей Хмелевке, вечная насмешка над вами, над нами! Мы тоже не справились, не смогли, не поднялись со всем своим комбинатом!
– Ты права, Нинуся, спасибо, я пойду.
– Идите, Анатолий Семенович, идите быстрей. Я его одна доведу. Вот он малость отдохнет, и доведу, а вы идите.
– Иди, Толя, – сказал и Чайкин. – Ни пуха тебе ни пера.
– К черту.
XI
Сразу пойти в райком Ручьев не отважился, пошел сперва в райисполком. Там родная, мудрая Юрьевна, там Межов, который вчера рекомендовал
его не только как секретаря райкома комсомола, но как близкого товарища. Они не выдадут, помогут, спасут.
На пустынной улице было душно. Ручьев снял пиджак и, перебросив его через руку, заторопился к административному центру. Решить бы это дело с печатью, выдать деньги, а там, может, и остальное удастся уладить. В приемной, наверно, толпа посетителей, Дерябин вот-вот позвонит. Вы что, скажет, за целый день даже названия комбината не придумали и производство мне дезорганизовали. И будет.прав. Потому что новый директор уже не контролировал ситуацию, события развивались стихийно, и он, призванный укротить стихию, на самом деле работал на нее.
Юрьевна, увидев сына хромающим и с перевязанной рукой, встревожилась. Она уже слышала, что на комбинате какие-то сложности, но думала, что это в порядке вещей. Она знала своего честного Толю, знала непробиваемого Башмакова. Вполне естественно, если возникнут сложности и недоразумения. Люди комбината закованы в бюрократические правила, как в кандалы, а тут их сразу долой, действуй, работай всласть. Правда, время не совсем удачное, напряженное, конец месяца, квартала, но ведь именно в такое время и должен показать свои преимущества новый стиль руководства, с личной инициативой каждого, общностью цели.
Юрьевна положила недокуренную папиросу в пепельницу, вышла из-за стола и села рядом с сыном на стул у стены. Ручьев был замученным и, казалось, постарел на несколько лет. Она обняла его за плечи. – Рассказывай, Толя.
Ручьев торопливо, с пятого на десятое, рассказал, то и дело заглядывая в худенькое, морщинистое лицо матери и стараясь по его выражению, по взгляду все повидавших усталых глаз определить, как опасно его положение и можно ли из него выйти без больших потерь.
А Юрьевна тоже была утомлена, ее тоже одолевали телефоны, райсовет тоже занимался вопросами выполнения планов, причем в масштабе всего района, разговор несколько раз прерывали, и он услышал, что Межов сейчас на заседании бюро райкома, будет только в конце дня. Ручьев подхватился бежать в райком – ведь Балагуров утром специально напоминал ему о бюро, – но Юрьевна остановила: – Посиди, Толя. Заседание у них уже началось, – она показала на настенные часы, – тебе сейчас не до бюро, зайдешь в конце. Если успеешь. Кашу ты заварил большую, расхлебать бы. Как же теперь с печатью-то?
– Сам не знаю. Хотел сразу производством заняться – не дали, названья менять заставляют, сводки разные, совещания, посетители, бумажки… Видно, недаром с утра было столько плохих примет.
– Каких примет?
– Да за сигаретами возвращался, кошка дорогу перебежала, дверью в проходной ударило…
Юрьевна печально поглядела на него, вздохнула. Никогда он не придавал значения никаким приметам.
– Ума не приложу, Толя. Не верится. Покажи-ка язык.
Ручьев показал – синий и длинный, как у загнанной собаки.
Юрьевна покачала обесцвеченными светлыми кудерьками:
– Сыночек ты мой! – И встрепенулась, кинулась за стол к телефону. – Давай не охать, а действовать. Надо сейчас же сделать официальное заявление в милицию, дать объявление в газету, а потом уж заботиться о новой печати, заниматься другими делами. Беги в милицию прямо к Сухостоеву, я ему позвоню.
Ручьев кивком поблагодарил и пошел, но от двери поспешно вернулся:
– Ma, не подскажешь новое название комбинату?
Юрьевна уже сняла трубку и сердито замахала ему – иди, иди, не до того сейчас.
В кабинет вбежала потная Смолькова, заступила Ручьеву путь:
– Давайте бумагу, товарищ Ручьев, что вы от меня бегаете! Или на меня хотите свалить? Не выйдет! Я за ваши мясорубки отвечать не стану. – И устремилась за помощью к Юрьевне: – Он сам, Клавдия Юрьевна, устно разрешил собрать металлолом…
Ручьев выскочил на улицу и устремился в милицию.
Предупрежденный Юрьевной Сухостоев, начальник отдела, задал несколько самых общих вопросов о комбинате, спросил, много ли «несунов» и как поставлен контроль, затем по внутреннему телефону вызвал сержанта Пуговкина, который сегодня дежурил по отделению. В ожидании его доверительно сообщил Ручьеву свою знаменитую формулу жизни, почитаемую хмелевцами за простоту и мудрую краткость. «Каждый человек отбывает на земле свой срок. Уважающий законы и правила – здесь, в окружении трудового коллектива, родных и близких, неуважающий – там, где нет ни родных и близких, ни трудового коллектива». И в качестве примера любезно присовокупил:
– Гражданин Башмаков, возможно, плохой руководитель, но вряд ли он попадет «туда», поскольку уважает и соблюдает…
На столе пронзительно, Ручьев даже вздрогнул от неожиданности, зазвенел телефон, Сухостоев поднял трубку:
– Да, я самый… О, Рогов-Запыряев, приветствую вас! Ну как сторожевая машина, отладили?… Еще одно испытание?… Нет, не могу, вы уже двух милиционеров повредили… И служащих использовать не разрешаю. На вас уже поступили жалобы от четверых поврежденных… Добровольцы? Это, конечно, другое дело, но ответственность за их здоровье не снимается… Да?…Ну если он сам… До свиданья. – Положил трубку и сказал Ручьеву так, будто хотел обрадовать: – Ваш Михеич согласился на последнее испытание. Добровольцем! А Рогов-Запыряев, доложу вам, настойчивый, соответствующий человек и порядок знает. Если сторожевая машина удастся, мы будем спокойны за охрану банка. Хотя, правду сказать, за последние полвека никто на него не нападал.
– Товарищ подполковник! – звонко крикнул от двери маленький, перетянутый ремнями сержант Пуговкин, в миру Федя-Вася. – Прибыл по вашему приказанию.
– Почему долго прибывал, сержант?
– Из Ивановки звонили, товарищ подполковник. Насчет смерти ночного сторожа. От каких причин? От естественной старости. Когда умер? Час тому назад. В собственной избе.
– При чем тут мы? Сторож ночной, а умер днем, без причин, в своей избе. Вот если бы ночью, при исполнении, улавливаете направление моей мысли?
– Так точно, товарищ подполковник.
– Зачем же они звонили?
– Телефон перепутали, товарищ подполковник. Хотели в больницу, попали в милицию.
– Чудаки. Пусть другой раз не попадают куда • не надо.
– Слушаюсь, товарищ подполковник.
– Вот, гражданин Ручьев, какие дела, – улыбнулся Сухостоев. – Не только у вас бывают путаницы и смешные случаи, но и у нас. Сторожил ночью, а умер днем. Чудак, правда?
– Большой чудак, – согласился Ручьев. – Только вы ускорьте, пожалуйста, мое дело, товарищ подполковник.
Сухостоев милостиво кивнул и тут же приказал сержанту:
– Займись-ка гражданином Ручьевым. Протокол представишь лично мне. Я мог бы и сам, но конец полугодия, надо сводный отчет по правонарушениям готовить. До свиданья.
В комнате дежурного Федя-Вася усадил Ручьева к столу напротив себя, раскрыл планшетку с писчими принадлежностями, достал форменные листки допроса и, наставив на Ручьева требовательный взгляд служебных немигающих глаз, сообщил:
– Каждое дело должно отвечать на семь основных вопросов: кто? что? где? когда? с кем? при каких обстоятельствах? с какой целью? Рассказывайте.
Невзрачный Федя-Вася был кратким и отчетливым человеком.
Ручьев в общих словах изложил историю исчезновения печати, рассказал об отчаянном положении руководства комбината и в особенности лично его, директора.
– Назовите свидетелей съедения печати.
– Не помню. – Ручьев пожал плечами.
– Как так «не помню»? Вы трезвый или употребляли?
– Трезвый. Но заходило много народу, люди менялись, ел я не при них. Правда, лектор Взаимнообоюднов, имя-отчества, к сожалению, не помню, находился в кабинете, но он все время читал лекцию и вряд ли видел По-моему, не видел.
– Вы утверждаете или предполагаете?
– Утверждаю.
– Значит, свидетелей нет? На каком же основании будем считать, что вы съели печать? На ваших ощущениях? – Федя-Вася усмехнулся.
– Не только на ощущениях. Язык вот, говорят, у, меня синий. – Он привычно высунул язык, поводил им в разные стороны, чтобы милиционер убедился в истинности факта.
Федя-Вася кивнул, разрешив спрятать, но опять высказал серьезное сомнение.
– Можно ваш язык приобщить к делу, гражданин Ручьев? Нельзя. И ваши ощущения тоже. Есть у вас свидетели? Нет. Значит, что нужно? Документ о съедении. Форменный, заверенный печатью.
– Да нет же печати, нету, как еще вам говорить!
– Дело не в говорении, гражданин Ручьев.
– В чем же, когда я с утра не умолкаю, и вокруг меня все только и делают, что говорят и говорят, с толку сбили.
– А почему? А потому, гражданин Ручьев, что нет порядка. И в вашем конкретном деле должно быть что? Свидетели, вещественные доказательства, удовлетворяющие документы. Есть у вас это? Нет. А если так…
Тут в дежурку ввалилась красная Смолькова и с ходу к ним.
– Забрали все же голубчика! Правильно, Федор Васильевич, держите его и не отпускайте. Он и от меня бегает, письменного разрешения не дает, бюрократ! Не-ет, Ручьев, вам не удастся свою вину свалить на меня, я порядок знаю! Печать он, видите ли, потерял, заверять нечем! Врет, Федор Васильевич, не могло того быть, я знаю.
Федя-Вася обрадовался:
– Очень хорошо. Если знаете, запишем свидетелем. Согласны быть свидетелем, гражданка Смолькова?
– Неужели нет! Целый день за ним бегаю, мои школьники собрали металлолом, перевыполнили план школы, а он…
– Минутку, минутку. Вы, гражданин Ручьев, встаньте, а вы, гражданка Смолькова, сядьте и расскажите, как было дело.
Ручьев встал, и тотчас его место заняла Смолькова, торжествующе глянула на него и начала.
– Вчера вечером я договорилась с ним, а сегодня утром…
Ручьев, пятясь за ее спиной, дошел до двери, юркнул в сени, из сеней – во двор, со двора – на улицу и, не оглядываясь, побежал…
XII
Неподалеку от милиции находился двухэтажный дом редакции районной газеты. На первом этаже размещалась типография, на втором – сотрудники редакции. Ручьев бывал здесь много раз, когда шли материалы о комсомольской работе, и знал всех сотрудников, кроме двух новых – Мухина и Комаровского. Именно к ним он и попал, потому, что двое других были в колхозах, редактор Колокольцев – на бюро райкома, секретарь – в типографии.
– Прекрасно! – воскликнул Комаровский, увидев его в дверях общей комнаты. – А мы уж хотели обидеться, думали, молодой директор не любит представителей печати. Муха, сюда!
Из боковой комнаты выскочил с блокнотом и самопиской в одной руке и с дымящей сигаретой в другой Мухин, тоже обрадованный, готовый к работе.
– Превосходно! – ликовал и он. – Не зря говорили, что вы славный человек. Садитесь, пожалуйста. – Показал на жесткий диван, сам сел за стол, сигарету положил на край пепельницы. – Я всегда говорил, что настоящий автор сам идет в газету, тащить не надо. А, Комар?
– Ну! – Тот сел у торца стола и тоже приготовил блокнот, взял сигарету Мухина, сунул себе в рот.
Вспотевший Ручьев с пиджаком на коленях глядел на них как на своих заступников, добрых избавителей от страшно запутанной ведомственной кутерьмы, в какую он по нечаянности попал. Надо только рассказать все как есть, и они поймут, дадут объективную оценку этой нелепой истории. И если они выручат его сегодня, то завтра все войдет в норму.
– Мы можем наладить ритмическую работу производства без излишних перегрузок, стрессовых ситуаций и курьезных случаев, какой произошел на комбинате сегодня.
– Интересно, – насторожился Мухин.
– Я весь внимание, – сказал Комаровский.
– Дело несложное: утеряна печать нашего комбината.
– Знаем, – сказал Мухин. – Мы же были у вас. Вон какую толпу вы собрали. Так что, считать ее недействительной? Давайте документы.
– Какие документы?
– Об утере. И текст объявления.
Ручьев достал из кармана брюк платок, вытер мокрое от пота лицо и шею.
– Понимаете, какое дело… – Он поглядел на них просительно и недоверчиво, поколебался и махнул рукой: – В общем, съел я ее. Нечаянно.
– Съел? – воскликнул Комаровский.
– Печать?! – прошептал пораженный Мухин.
– Да, печать. Резиночка одна была, отклеилась от ручки, вот и случилось… С колбасой… Закрутился с делами и…
Мухин строчил в блокноте, а Комаровский глядел на Ручьева с таким восхищением, будто тот был любимым человеком и совершил что-то особенное: осуществил управляемую реакцию термоядерного синтеза или нашел средство от раковых заболеваний.
– И вы ее съели?… Милый, да это же необыкновенно! Это блеск! Вы не просто талант, вы – гений всех времен и народов!… Ну-у, Муха, теперь мы им фитиль вставим, теперь покажем… А то – областная газета, фыркают, считают школярами: «Поваритесь в районном котле, хватите окопной правды, вот тогда будете газетчиками». А мы давно газетчики, мы родились ими, да, Муха? Вот дадим гвоздевой материал в районке, и пусть центральная перепечатает – покусают они локти, а! Звать станут в областную – не пойдем… Так, говорите, съели? Чудесно! Вы просто молодчина, Ручьев, вы умница! Пожалуйста, поподробней, я запищу.
Ручьев не разделял такого воодушевления, но, возможно, у них, газетчиков, это профессиональное, радуются свежему материалу, необычной ситуации, предвидят праведный гнев читателей. И он объяснил:
– Да закрутили меня звонками, бумагами, производство встало, рабочие без денег… Вы уж дайте в нынешний номер.
– Дадим, дадим, – откликнулся Мухин, не переставая строчить. – Так все, говорите, встало?… Прекрасно, великолепно!
Ручьев удивленно поднял плечи, а Комаровский рассердился на Мухина:
– Ты не строчи, а бери фотокамеру и сделай парочку снимков. Дадим с его портретом. Мой текст, твой снимок.
– Ну нет! Материал не ты нашел, пишем вместе.
– Привет! А кто тебя позвал из комнаты, не я?
– Ну и что? Ручьев-то сам пришел, не ты же его привел.
– Перестаньте! – страдальчески попросил Ручьев. – Не в этом же дело. Вы дайте объявление, и все.
Газетчики переглянулись и отрицательно замотали нестрижеными, косматыми головами.
– Объявление давать нельзя, – сказал Комаровский.
– Ни в коем случае! – поддержал Мухин.
– Такая благодатная тема, такой сюжет! Мы напишем фельетон, это прозвучит обобщающе, сильно, мы ударим по бюрократизму… Нет, объявление никак нельзя.
– Правильно, Комар. В десять строк выложить такую тему. Ни в коем случае! Нет и нет! Это же гвоздевой материал, это… – Он щелкнул пальцами, причмокнул.
Ручьев рассердился:
– Материал? Там же все встало, нам работать надо, жить.
– Ничего, пару дней подождете, – сказал Комаровский.
– Нет, давайте сейчас. Я требую!
– Требуете? На каком основании? Мы же не знаем, съели вы ее или нет – документ нужен.
– Какой документ, когда я сам ее съел, сам! – Ручьев показал синий еще язык.
– О, вот это деталь! – Газетчики опять схватились за блокноты.
– Мы напишем фельетон, – пообещал Мухин, – мы развенчаем прежде всего Башмакова и башма-ковщину.„
– Пишите хоть десять, но дайте сейчас объявление! – взмолился Ручьев, вставая. – Нам же нельзя без печати, все встало, свадьба у Чайкина с Ниной может не состояться…
Газетчики опять застрочили.
– Даже свадьба! Отличный штрих, спасибо, Ручьев. Такой фельетончик испечем, пальчики оближете!
– Да, да. А объявление не дадим. Не можем. Не имеем права без документа.
– Где же я его возьму?
– Не знаем, это не наше дело.
В редакционную комнату вплыла распаренная, мокрая Смолькова, но едва увидела Ручьева, воспрянула:
– Во-от вы где! Ну нет, от меня не скроетесь… Уфф! – Она плюхнулась на диван, достала из сумочки платок и принялась вытирать лицо и грудь в широком вырезе платья.
Газетчики переключились на нее.
– Директор восьмилетней школы, если не ошибаюсь? – спросил Мухин. – Очень интересно.
– – Уфф, вам бы такой интерес… Сил нет, с утра бегаю…
– Не слушайте ее, по своей глупости бегает, – решил отбиться Ручьев.
– Я – по глупости?! – Смолькова с неожиданной резвостью вскочила. – Это вы натворили черт знает что, а я со своими школьниками честно выполняла план…
– Товарищи, дадите объявление или нет?
– Какой план?
– По металлолому. И мы не виноваты, что их ржавые мясорубки лежали среди негодных железок.
– И вы сдали мясорубки в металлолом?! – возликовали газетчики.
– Сдали. С электромоторами.
– Ну, Муха, бесподобно! Итак, намечаем канву: колбаса жесткая, директор молодой, печать съедена, производство встало, люди растерянны, свадьба расстраивается, оборудование везут в металлолом, жизнь замирает, история прекратила течение свое.
– Какие же вы бесстыжие! – Ручьев перебросил пиджак на другую руку и кинулся вон.
– Куда же вы, товарищ Ручьев? – спохватилась Смолькова. – Не могу же я за вами бегать. – Она обернулась к газетчикам, заглядывая искательно в глаза то одному, то другому: – Помогите же, товарищи! У меня же школьники, я не могу… Товарищ Мухин! Товарищ Комаровский!…
Газетчики обсуждали будущий фельетон и уже ничего не слышали.
– Есть блестящий поворот, Комар.
– Какой?
– И неожиданная концовка. Пишем вместе?
– Да. Мой текст, твой снимок. Ты почему не снимал?
– Да не нужен тут снимок, не придуряйся.
– Ладно, обойдусь.
– Не обойдусь, а обойдемся! Иначе я позвоню ребятам в областную.
– Ладно, черт с тобой, говори концовку.
Смолькова растерянно глядела на них, слушала, не очень понимая, потом махнула рукой и, подхватив с дивана сумочку, заторопилась догонять Ручьева. Куда он теперь побежал, этот несчастный мучитель?…
XIII
Столпившиеся в приемной директора и в коридоре комбинатской конторы люди думали о том же: где теперь бегает несчастный директор, удастся ли ему добыть печать и скоро ли разрешатся их неотложные дела.
Было жарко и душно, как перед дождем.
Чайкин стоял у раскрытого окна своего временного кабинета и проветривал перевязанную голову, его горюющая Нина сидела, подперев рукой щеку, у стола без дела.
– Полила бы пол, дышать легче станет, – сказал Чайкин.
– Через минуту высохнет. И что это духота такая нынче…
– Вчера лучше, что ли, было?
– Ага. Вчера только до обеда тосковали, а потом радовались, нынешнего дня ждали.
– Да. И таким он славным казался, завтрашний-нынешний день, таким счастливым, нашим… Где же он бегает столько, наш Толян?
– Он найдет где. И что вы, мужики, беспокойные какие?
– Завод у нас другой, Нинуся. Женская природа заведена по лунному календарю, а наша – по солнечному.
– Когда же вас переводят на солнечный, после рождения?
– В день зачатия. Уже с этого момента мы живем по-своему. Оттого у беременных и лицо портится, и прихотничают они, и тошнит их, и беспокоятся без причины… Скоро сама узнаешь.
– Скорее бы. – Нина поднялась, взяла графин со стола и, придерживая его под дно, стала плескать на пол. Полив в кабинете, вышла в приемную, где сидели на стульях у стен, стояли у окна, отирались возле стола померкшей Дуси осовелые от жары и безделья посетители. Они давно уже израсходовали основной боезапас эмоций и сейчас вяло переговаривались, чтобы скоротать время. Из приоткрытой директорской двери, будто из дальней дали, слышался невнятно тенорок Взаимнообоюднова – он читал третью, если не четвертую, лекцию.
– Поет себе, заливается соловьем, – сказал Чернов и нечаянно заложил основы клички Взаимнообоюднова.
– А чего ему не петь, – откликнулся Федька Черт. – Чай, не бесплатно, как мы. Поорали тут и сиди жди, когда он заявится, новый директор.
– Да-а, хорошо бы сейчас стопочку!… – мечтательно вздохнул Иван Рыжих. – У меня Марья сына принесла, за него бы.
– Кому чего, а шелудивому баня, – сказала от окна Вера Куржак. – Тут платье в ателье не выкуплено, подарок на свадьбу надо припасти… Андрей, хватит чадить, брось папироску!
Куржак выбросил папиросу в раскрытое окно и направился к двери.
– Я на пристань, Вера. Или баржу задержу, или украду мясорубки, хватит ждать!
– Беги, – разрешила Вера.
– У кого свадьба-то? – спросил ее Чернов.
– А вот у Нины с Чайкиным.
– Еще – неизвестно, понимаешь, – сказал от директорской двери Башмаков. • – Нынче он жених, а завтра – извини-подвинься. Из банка с перевязанной головой явился, деятель!
– Это же несчастный случай, папа, – заступилась за Чайкина Нина. – Этот Рогов-Запыряев…
– Не вали на других, понимаешь. Печать вам тоже Рогов-Запыряев потерял? А вчера, понимаешь, плясали от радости, все ладони отхлопали за Ручьева. Не так еще попляшете, понимаешь. Печать – это вам не шуточки.
– Не в печати дело, Гидалий Диевич, – сказала Дуся. – Если бы на комбинате был настоящий порядок, Анатолий Семенович справился бы.
– Если бы да кабы! А зачем его поставили, понимаешь? Его и поставили наводить настоящий порядок, а не печати терять. Ты, Евдокия Петровна, молодая еще…
– Не зовите меня так, сколько раз просила!
– Зову как положено, понимаешь, а Ручьева своего не защищай. Я, извини-подвинься, морально настойчивый, меня не собьешь никакой штурмовщиной в конце месяца. Слабаки, понимаешь, испугались трудностей и хотят что-то доказать. А зачем доказывать, когда известно, что все люди – иждивенцы и ни один лично не станет отвечать за общее казенное дело. Отвечают начальники.
От порога встал Сеня Хромкин, сидевший прямо на полу, решительно возразил:
– Неправильно говорите. За результат конечности жизни отвечаем мы все, и передовики и несознательные отстающие труженики. Начальство же пишет о том доклады и отвечает перед другим начальством, но наше счастье не в докладах и прениях, а в примерном труде на благо нравоучительности хмелевского народа. Вот в чем истина.
– Истина, понимаешь, в правде, – изрек Башмаков.
– Опять неправильно! – Сеня, волнуясь, пригладил широкой пятерней легкие светлые волосы. – Истина и правда – не одно и то же, потому как правда служит нынешнему дню, а истина дается на все времена продолжительности, независимо от выполнения и невыполнения.
– Ерунда, понимаешь. Ежедневно истины нет, а всегда есть – глупость! Если каждый день есть правда, то в конце жизни, извини-подвинься, соберется так много правды, что она станет большой истинной правдой!
– Неправильно! – воскликнул Сеня, но окружающие неожиданно поддержали Башмакова: его рассуждение показалось им убедительней, прочнее.
– Ты вот споришь, Сеня, – сказал Чернов, – а сам банковскому Запыряеву машину сделал – людей калечить.
– Не для того же я делал!
– Для того или нет, а калечит.
– Точно, – сказал Черт. – Ты ему сделал, а он денег не дает рабочему человеку. Я правду говорю, я в кулак шептать не люблю. Скажи, Ваньк?
Иван Рыжих кивнул огненно-рыжей головой:
– Истинная правда. Я тут сижу без дела, а моя Маруся в больнице лежит, ждет мужа с гостинцами. А какие гостинцы, когда на кружку пива нет.
– Опять вы за свое, – проворчала Вера с досадой. – Ненормальные, что ли, забот нет больше?
– Сама ты ненормальная. Скажи, Ваньк?… Муравьи вон всегда пьяные, а работают с утра до ночи. Не веришь?… А ты сунь прутик в муравейник, враз облепят и оставят капельки спирта. Ихнего, муравьиного. Я сам лизал, знаю. Скажи, Ваньк?
– Ну!
– А чего вы тут, а не на реке? – спросил Чернов.
– На время нереста запсотили. Навроде ссылки. А то, говорят, браконьерить станете, природе урон нанесете, прискорбие. А когда наш завод свою гадость льет и рыба вверх брюхом плавает, это не прискорбие! Я правду говорю, я в кулак шептать не люблю…
Сеня покачал соломенной головой на это международное недоумение и опять сел у порога на пол.
– Оно, конечно, может, и так, – сказал Чернов, разглаживая усы, – но если хорошенько подумать, то, и не эдак. Заводской тот директор тоже ведь браконьер, а если он браконьер, то неужто его подлые дела для вас – как разрешенье браконьерить? А если, на вас глядючи, другие начнут, за другими третьи… Нет, Федька, чужой подлостью свою не прикроешь.
– Да какая подлость, Кириллыч, когда правду говорю! Он реку отравляет, а мне, может, пуд рыбы с икоркой всего-то и надо.
– Тебе пуд, Ваньке пуд, Митьке – полтора, и, глядишь, нереститься некому, всю выловили. Вас на реке-то вон сколько развелось, сетки у вас по пятьдесят сажен…
Из кабинета вышел Чайкин с перебинтованной головой, сел рядом с Верой на подоконник.
– Правильно, Кириллыч, – сказал он. – О себе больще беспокоимся, а коснись до общего – пусть начальство отвечает. Вот и получается: Ручьев бегает, а мы сидим ждем.
– Что же мы, все должны бегать? – удивился Черт.
– Не бегать, а побольше за комбинатские дела беспокоиться, тогда и директор не запарится, не будет бегать за всех.
– Он за себя бегает, понимаешь, за свою дурость, и ты, Чайкин, рукой на меня не маши. Ты, извини-подвинься, тоже виноват. Мы и без Ручьева выдали бы зарплату, не нынче, так завтра, понимаешь, а с Ручьевым не дадите. Печать – это печать, понимаешь.
– Оно, конечно, так, – поддержал Чернов. – Новый начальник, может, и хороший, а все же непривычный, делов своих как надо не знает, все для него внове, а старый…
– Нам что ни поп – все батюшка, – сказал Иван Рыжих.
– Вот-вот, потому и сидим тут без дела.
– Не поэтому, Чайкин, – сказала из своего угла Серебрянская. Прежде она кричала звонче всех, а когда Ручьев убежал, спокойно села, достала из сумочки книжку и отключилась. На Чайкина она откликнулась только потому, что он интересовал ее как потенциальный жених. Нину она не считала соперницей и не верила, что их брак состоится. Тут она смыкалась с Башмаковым. – Ты перекладываешь грехи своего директора на нас. А я, Чайкин, никогда не тратила столько времени, чтобы заверить путевку. Гидалий Диевич делал это за две минуты. В установленное время, разумеется.
– С четырнадцати до пятнадцати ноль-ноль,. понимаешь.
В приемную заглянул растрепанный Витяй Шату; нов, окликнул Чернова:
– Дядь Вань, спишь? Сколько будем ждать – протухнет мясо. Позвони Мытарину в совхоз.
– Звонил уж, тебя не спрашивал, – сказал Чернов. – В райкоме он, на заседанье на каком-то.
– А мне что делать? Я уж всех девок на комбинате перецеловал, одна Дуська осталась. Дусь, выдь ко мне, лапушка!
Дуся презрительно отвернулась:
– Свою Ветрову выманивай да Пуговкину, юбочник!
– Ах, ах, какие мы ревнивые]
– Больно ты мне нужен!
– Не приставай, Витька, иди к машине, – сказал Чернов. – С полчасика еще подождем, не придет – уедем. Охо-хо-хо, самое трудное дело – ждать.
– Нет, дядь Вань, самое трудное – говорить «будь здоров» при чихании начальника: скажешь – подхалим, не скажешь – невежа. Так, Чайкин?
– Почти, – улыбнулся Чайкин. – Особенно неловко чихать лежа: голова вздергивается. И высоко, если пустая.
На Дусином столе зазвонил междугородный телефон, сам товарищ Дерябин спрашивал директора. Дуся закрыла трубку ладонью и, вытянув шею, подалась к Чайкину: что ответить?
– Скажи, на бюро райкома, – зашептал тот. – Через час, мол, должен вернуться.
– Новое название комбината спрашивает.
– У Ручьева, скажи. Сам, мол, передаст…
А посетители комментировали:
– Куда же Ручьеву теперь, как не к начальству: свой своего завсегда выручит.
– Как сказать. Оно, начальство-то, тоже крепость любит, а если некрепко, и подумает: а годится ли эта дощечка на балалайку? Может, выбросить?…
XIV
Ручьев встретил в переулке бородатого священника отца Василия. И говорили они в самом деле о названии комбината. В спешке он столкнулся с ним носом к носу, извинился, а отец Василий спросил:
– О чем закручинился, молодой человек?
– О названии своего комбината, – сказал Ручьев, часто дыша. – Не знаю названия, батюшка. Не подскажете ли? Вот так надо! – И чиркнул рукой по горлу.
Отец Василий, в мирской легкой одежде – брюках и рубашке с коротким рукавом, в сандалиях,– невольно улыбнулся. Он слышал, что директором пищекомбината назначен комсомольский секретарь Ручьев, знал прежнего директора Башмакова, упорного, забористого в казенном словолюбии человека, которого давно надо было сократить, и вот, стало быть, его сократили, а молодого поставили. Но неужто молодой Ручьев не знает такой малости, как название своего комбината? А по виду трезвый, только замученный и глаза горят, как у тронутого разумом.
– Новое название велели придумать, – разъяснил Ручьев, видя недоумение священника. – Сам начальник управления приказал. Лично.
Отец Василий склонил седую косматую голову, стал думать. Если лично начальник, надо думать.
– Скорее, батюшка, тороплюсь.
Отец Василий покивал, поднял на него умные глаза:
– Хорошо название «Слава богу!», но вам, неверующим, думаю, не подойдет. Можно – «Сытная пища», но это хуже, это – мирское.
– Плохо, – махнул рукой Ручьев и, хромая, побежал дальше.
– «Румяные щеки»! – крикнул поп вдогонку. Ручьев не оглянулся.
В райкоме его встретили с веселой сердечностью. Как раз начался перерыв, все члены бюро и приглашенные курили в коридоре, и появление Ручьева сразу было замечено.
– Привет и горячие поздравления, коллега! – Громадный Мытарин сгреб его за плечи, потряс и подтолкнул к Заботкину.
Этот сразу захлопотал о своем:
– Ну как с деньгами? Выдали получку, нет?… Что же ты, разбойник, делаешь? Мы же план по выручке завалим!
Но Заботкина ловко оттер редактор Колокольцев:
– Был у моих ребят? Материал в завтрашний номер им вот так надо. Интервью хотели дать, а по Башмакову – фельетон. Утром они бегали к тебе, да что-то неудачно. Ты почему не стал с ними разговаривать, загордился?…
Межов заметил, что новоиспеченный директор не в себе, взял его под руку, повел в кабинет Балагурова, участливо спрашивая:
– Что стряслось, Толя? На тебе лица нет, хромаешь, перевязанный… И на бюро опоздал…
– Да печать все, замучился…
– Печать? Какая печать, местная?
– Местная. Наша. Съели. – Ручьеву было неловко, и он отводил виноватый взгляд.
– Ты что-то путаешь. Газета ведь еще не вышла, какая же печать? Ну проходи, проходи. – Он пропустил его вперед, закрыл за собой двойные двери кабинета.
Балагуров сидел в переднем углу за столом и, потный, бритоголовый, с расстегнутым воротником сорочки, кричал в телефонную трубку:
– Ты мне плакаться брось, ты скажи прямо: сдашь завтра мясо или не сдашь?… Осенью за второе полугодие повезешь, а план первого кто будет выполнять?… Всем трудно. – Он заметил Ручьева, подмигнул ему. – Вот ко мне зашел новый директор пищекомбината Ручьев… Да, да, Башмакова сняли как необеспечившего, а Ручьев вот передо мной, и сразу видно, что воюет: одна рука уже забинтована… Вот-вот, и ты воюй за план… Торопись, четыре дня осталось. Желаю успехов. – Положив трубку рядом с телефоном, чтобы больше не отвлекали, встал: – Проходи, Толя, рассказывай, как дела. Развалил башмаковский «порядок»?
Загнанный Ручьев с мятым пиджаком через руку торопливо прошел к столу, присел на стул и с вопросительной опасливостью посмотрел на Балагурова. Озадаченный Межов сел рядом.
– Печать… комбинатская… нечаянно… – Ручьев чуть не плакал.
Куда делось его удалое, честное лицо, его веселость, стремительная легкость и готовность лететь в будущее? Неужели эта легкость была только от неведения, малого опыта, молодости? Неужели готовность не обеспечивалась характером и деловым балагуровским воспитанием, пусть непродолжительным? Это же был превосходный комсомольский секретарь, смелый, мобильный, постоянно активный. Что же сегодня произошло?
– Что произошло, Толя? – спросил Балагуров. – О какой печати хлопочешь, о стенной?
– Нет, о настоящей. Резиночка такая, кругленькая. – Он показал, соединив большой и указательный пальцы в кольцо. – Бумаги заверяют.
– Не понимаю.
– Без ручки была. Башмаков такую передал. Вот я и съел.
– Съел в прямом смысле? Скушал?
– Скушал. – Ручьев в отчаянии показал синеватый, уже выцветающий язык. – Случайно, Иван Никитич, нечаянно. В кармане лежала, рядом с колбасными кружочками… Не завтракал я, не успел. А тут звонят, ходят, бумагами завалили… Теперь все встало, денег не дали, мясорубки пошли в металлолом…
Межов невольно улыбнулся, а смешливый Балагуров откинулся на спинку кресла и, дрожа всем телом, красный, залился-зазвенел в неудержимом хохоте. Он всегда умел быть непосредственным и веселым. На этот его смех в дверь заглянул жадный до всякого веселья Мытарин, но Балагуров сразу спохватился, замолк и замахал рукой, запрещая ему входить. Мытарин недовольно убрался и прикрыл за собой дверь.
– Что же ты наделал, Толя? – Балагуров достал платок и вытер вспотевшее лицо и гладкую, блестящую голову. – Ты хоть понимаешь, что ты натворил?
– Понимаю, Иван Никитич. – Ручьев с трудом поднял повинную голову и опасливо посмотрел на своего наставника. Тот был серьезен, тревожен.
– Не понимаешь, Толя. Это же смех на всю Хмелевку, а узнают – на всю область, на всю нашу Россию! Это посмешище, Толя, позор, и не только тебе, но и всем нам. А сколько будет сплетен, разудалых упражнений всяких фельетонистов, сатириков! Нашито, наверно, уже пронюхали, строчат?… Чего молчишь? Были у тебя эти новенькие газетчики Мухин и Комаровский?
– Были, Иван Никитич. И я у них был. Объявление хотел дать, а они не взяли. Документ, говорят, нужен о съедении. Фельетон, говорят, дадим с удовольствием, а объявление без документа – нет.
– Вот-вот, они такие. Эх, Толя Толя!… А я надеялся, что ты утрешь нос Башмакову, мечтал увидеть, как черт в церкви плачет. Что вот теперь делать?
– Надо позвать Колокольцева, – сказал Межов, – пусть пресечет эту затею с фельетоном. А объявление дать простое: «Утерянную печать Хмелевского пищекомбината считать недействительной». Сейчас я его позову.
Межов вышел и вскоре вернулся с быстрым, вожделенно потирающим руки Колокольцевым, который тоже слышал звонкий смех Балагурова, легко сопоставил его с вероятным проколом Ручьева (очень уж расстроенный вид имел молодой директор) и понял, что для газеты есть интересный материал.
Балагуров был серьезен и краток:
– Утеряна печать пищекомбината, дайте в своей газете объявление. Журналисты затевают фельетон – останови.
– Фельетон? – насторожился Колокольцев. – Разве тут есть материал для фельетона?
– К сожалению. Обстоятельства утери несколько курьезны: Ручьев нечаянно съел печать.
Редактор прыснул и, увидев строгое лицо Балагурова, зажал рот рукой. Успокоившись, сказал:
– Бывает. А объявление, Иван Никитич, зашлем сегодня же в набор. Только пусть заявит в милицию и сходит к врачу. Вдруг ее можно еще достать.
– Был я в милиции, – сказал Ручьев.
– Тогда сходи к врачу, а потом, если ничего не выйдет, к нам. Я сейчас позвоню в редакцию. Разрешите, Иван Никитич?
Тут ввалилась потная, как скаковая лошадь, Смолькова, с ходу стала объяснять то Балагурову, то Межову свои мытарства с металлоломом, и Ручьев поспешно выскользнул из кабинета и побежал в больницу.
XV
У кабинета Илиади томилась очередь. Первыми возле двери сидели продавщицы Клавка Маёшкина и Анька Ветрова. Клавка сразу вскочила, заступив Ручьеву путь в кабинет.
– Там женщина? – спросил он, часто дыша.
– Женщина или мужчина, а очередь одна. Вон с того краю.
– Я с работы, Клава.
– А мы откуда? Мы, думаешь, специальный отгул взяли?
– У меня неотложное дело.
– Скажите пожалуйста! Неотложные дела, если хотите знать, бывают только у нас, да и то в роддоме. А-а, бабы?
– Не пускать! – зашумели в очереди. – Мы тут который час припухаем!
– Посидишь, куда денешься. Прием назначил с одиннадцати, а самого нет и нет. Он за санитарного врача сейчас.
– – За себя-то не успевает, старый хрен, а берется еще за другого. Мне в магазин еще идти, в булочную… Весь рабочий день бегаешь не знай где.
– Не пускать! Ишь какой красивый явился!
– Да получка у нас сегодня! – крикнул Ручьев досадливо. – Без меня не дадут, а время видите сколько? – Он выкинул руку с часами Клавке под нос.
– Ты мне часами не тычь, – сердито отступила Клавка, – а попроси по-людски: пустите, мол, бабы. Неужто не пустим, когда такое дело. Тут и комбинатские есть, нам с Анькой тоже выручка нужна.
– Еще бы! – подхватила Анька. – Мы и магазин-то не закрыли бы, коли так. Дадут, и мы с премией. Пускай идет.
И когда из кабинета, оправляя ярко-цветастое платье, вышла Феня Цыганка, туда ворвался Ручьев.
– Мне справку, доктор. Побыстрее!
Илиади даже не поднял носа от бумаг, молодая медсестра тоже невозмутимо писала. Как в конторе.
– У меня нет времени, доктор. Или это трудно понять? Там же люди ждут, все встало!
Илиади поправил на носу круглые старомодные очки, закончил писать, не спеша сунул ручку в чернильницу и промокнул написанное канцелярским пресс-папье. Затем поднял величественный нос с очками на Ручьева:
– Садитесь.
Ручьев в изнеможении опустился на кушетку, бросил рядом мятый пиджак.
– Итак, на что жалуетесь?
– Не жалуюсь, доктор, здоров я.
– Принесите его карточку, – сказал Илиади сестре. Та бесшумно, как белый дух, исчезла.
– Какую карточку, зачем? – удивился Ручьев.
– Медицинскую, учетную, с историей ваших болезней.
– Да не болен я! И в больнице сроду не был.
– Возможно. Однако вот пришли, и значит, больны. Наше учреждение существует не для выдачи справок, а для лечения и предупреждения болезней. Кстати, у вас болезненный вид, бледность, тремор верхних конечностей. Положите руки на стол. Видите, даже на столе дрожат!
Ручьев встретил в переулке бородатого священника отца Василия. И говорили они в самом деле о названии комбината. В спешке он столкнулся с ним носом к носу, извинился, а отец Василий спросил:
– О чем закручинился, молодой человек?
– О названии своего комбината, – сказал Ручьев, часто дыша. – Не знаю названия, батюшка. Не подскажете ли? Вот так надо! – И чиркнул рукой по горлу.
Отец Василий, в мирской легкой одежде – брюках и рубашке с коротким рукавом, в сандалиях, – невольно улыбнулся. Он слышал, что директором пищекомбината назначен комсомольский секретарь Ручьев, знал прежнего директора Башмакова, упорного, забористого в казенном словолюбии человека, которого давно надо было сократить, и вот, стало быть, его сократили, а молодого поставили. Но неужто молодой Ручьев не знает такой малости, как название своего комбината? А по виду трезвый, только замученный и глаза горят, как у тронутого разумом.
– Новое название велели придумать, – разъяснил Ручьев, видя недоумение священника. – Сам начальник управления приказал. Лично.
Отец Василий склонил седую косматую голову, стал думать. Если лично начальник, надо думать.
– Скорее, батюшка, тороплюсь.
Отец Василий покивал, поднял на него умные глаза:
– Хорошо название «Слава богу!», но вам, неверующим, думаю, не подойдет. Можно – «Сытная пища», но это хуже, это – мирское.
– Плохо, – махнул рукой Ручьев и, хромая, побежал дальше.
– «Румяные щеки»! – крикнул поп вдогонку.
Ручьев не оглянулся.
В райкоме его встретили с веселой сердечностью. Как раз начался перерыв, все члены бюро и приглашенные курили в коридоре, и появление Ручьева сразу было замечено.
– Привет и горячие поздравления, коллега! – Громадный Мытарин сгреб его за плечи,^ потряс и подтолкнул к Заботкину.
Этот сразу захлопотал о своем:
– Ну как с деньгами? Выдали получку, нет?… Что же ты, разбойник, делаешь? Мы же план по выручке завалим!
Но Заботкина ловко оттер редактор Колокольцев:
– Был у моих ребят? Материал в завтрашний номер им вот так надо. Интервью хотели дать, а по Башмакову – фельетон. Утром они бегали к тебе, да что-то неудачно. Ты почему не стал с ними разговаривать, загордился?…
Межов заметил, что новоиспеченный директор не в себе, взял его под руку, повел в кабинет Балагурова, участливо спрашивая:
– Что стряслось, Толя? На тебе лица нет, хромаешь, перевязанный… И на бюро опоздал.„
– Да печать все, замучился…
– Печать? Какая печать, местная?
– Да вы же дергали меня весь день, закрутили совсем, курил много…
– Я вас не дергал, товарищ Ручьев, я требовал соблюдения санитарных правил на комбинате. А вот вы, молодой человек, заставили меня дважды заходить к вам, и оба раза без толку. У меня даже акт до сих пор вами не подписан.
– Подпишу. Дадите справку, и сразу подпишу.
Вошла белым привидением сестра:
– Его карточки нет, я принесла бланки.
– Заполняйте.
Сестра села сбоку стола, взяла ручку:
– Ручьев Анатолий Семенович, так?
– Да вы что в самом деле!
– Разденьтесь до пояса, – приказал Илиади.
– Зачем? Мне же только справку. Я нечаянно съел печать, и нужна справка о том, что съел.
Сестра и врач вопросительно посмотрели друг на друга, потом на Ручьева, потом опять друг на друга.
– Снимите рубашку, – повелел Илиади.
– Черт знает что! – Ручьев стал раздеваться.
– Возраст? – спросила сестра, продолжая писать.
– Двадцать шесть. Не судим. За границей не был, и родственников там нет.
Илиади вышел из-за стола,.ласково положил руку на голое плечо Ручьева:
– Очень кстати, о родственниках. Скажите, у вас в роду никто не страдал нервными заболеваниями? Душевнобольных не было?
– Вы что же, подозреваете, что я сумасшедший?
– Это для истории болезни, – успокоил Илиади.
– Да не болен я, сколько говорить!
– Возможно. Однако выяснить мы обязаны. Случай, видите ли, несколько необычный, редкий. Вы согласны, Зина?
– Согласна. – Сестра посмотрела на замученного Ручьева и пожалела его: – В третьем годе одна молдавская колхозница вилку столовую случайно проглотила, об этом в «Огоньке» писали, портрет ее поместили.
– Да, да, я читал, голубушка.
– Она здоровая была, нормальная.
– Помню. – Илиади озаботился. – Как же это с вами случилось, уважаемый, расскажите.
Полуголый Ручьев вздохнул:
– Только и делаю, что рассказываю. Все учреждения обежал, везде слушают и посылают дальше. Вы мне дайте бумажку, и я уйду. Объявление в газету надо, срочно!
– Вот осмотрим, установим…
В коридоре послышался шум, затем стук в дверь, и в кабинет ввалилась Смолькова.
– Во-от он где!… Товарищ Ручьев, сколько же мне за вами бегать?! Уф-ф, господи…
Сестра выскочила из-за стола и кинулась выпроваживать непрошеную посетительницу.
– Вы не имеете права, – упиралась та. – Он бегает от меня… Ох!… Мне бумажка нужна, он устно разрешил.
Сестра все-таки выжала ее за дверь, закрыла задвижку и вернулась к столу.
Илиади приложил к потной спине Ручьева старинную трубочку деревянного фонендоскопа:
– Дышите глубже.
Ручьев вздохнул:
– Господи, и за каким чертом я…
– Не разговаривать. Задержите дыхание. Так. Повернитесь.
Он долго слушал Ручьева, простукивал грудную клетку пальцами, заставлял сжимать и– разжимать руки, раскрывать рот и показывать язык, оттягивал щеки, заворачивал веки покрасневших глаз, потом положил на кушетку и прощупал желудок, помял весь живот…
– Как же вы ее съели, уважаемый?
– С колбасой, тысячу раз говорил!
– У них колбаса такая. – Опять заслонила его сестра.
– Да, да. Мы столько актов на них составили, столько штрафовали… Поднимитесь…
– Это Башмаков довел… Что ему штраф, не из своего же кармана. Он эти штрафы даже планировал.
Ручьев благодарно посмотрел на свою заступницу и встал.
– Значит, напишете, доктор?
– Да, да. Если установим. Пожалуй, надо направить на рентген.
– Сегодня уже поздно, завтра, – сказала сестра.
– Завтра?! – взвился опять Ручьев. – У нас же все встало!
– Ну и что? – Илиади был невозмутим. – Это же не вилка, уважаемый, не какой-то посторонний предмет, это печать предприятия, молодой человек, печа-ать! А вдруг вы ее не съели, а потеряли и кто-то ею воспользовался? В своих корыстных целях…
– Но вы же видели язык, доктор!
– Видел. Но это еще не доказательство. Человек – сложное существо, и только в самом общем виде его можно представить состоящим из трех частей…
Ручьев взорвался:
– Вы что, смеетесь, черт побери! Дадите справку или нет?
Илиади опасливо отступил к столу.
– Не волнуйтесь, уважаемый. Вот пройдете завтра рентген…
– Это же целые сутки, соображаете! Я ведь не мертвый, желудок работает…
– Да, да, разумеется, но что же делать. Ничего не поделаешь. Такой у нас порядок.
– Порядок? Давайте справку, или я ни за что не отвечаю!
Ручьев шагнул к нему, но Илиади проворно спрятался за стол.
– Не могу, уважаемый, надо иметь соответствующие основания. У нас тоже свой порядок.
Ручьев схватил рубашку и пиджак и ринулся к двери.
– У них тоже порядок, они не могут! Никто не может, и везде порядок! У-у! – Он откинул задвижку и выскочил в коридор.
XVI
Посетители с усталой обреченностью ждали возвращения нового директора. Жара еще не спала, и в конторе по-прежнему было душно и тягостно. Федька Черт и Иван Рыжих от скуки ушли в сквер играть в «козла». Вера Куржак ворчливо их порицала:
– Новая мода – «козел». Целыми днями хлещут, доминошные те столы за лето в землю вколачивают.
– Говорят, шестичасовой рабочий день надо, – откликнулась Нина. – Что тогда будут, в чехарду играть?
– Мужики найдут занятие. Мой вон за мясорубками бегает… Господи, сколько же ждать, мочи больше нету!
– А меня ругали, понимаешь. На один день ушел, и, извини-подвинься, зашились, никакого порядку.
Никто не возразил Башмакову, не нашел подходящего слова. Что скажешь, когда все отупели от зряшной суеты и ожидания.
Сеня Хромкин поспешно подогнул вытянутые по полу ноги – в приемную вошли быстрые газетчики Мухин и Комаровский.
– Нам товарища Ручьева, – объявил Комаровский перевязанному Чайкину. – Надо уточнить кое-какие детали. Фельетон, который я…
– Почему «я» – мы! – перебил сердито Мухин. – Фельетон, который мы пишем, требует дополнительных деталей.
– О печати? – спросил Чайкин.
– О печати. Случай исключительный, и надо выявить его природу, корни. Вот у вас, товарищ Башмаков, ничего подобного, кажется, не случалось?
– У меня никогда ничего не случалось, понимаешь. У меня, извини-подвинься, порядок и дисциплина.
– А принцип, руководящий принцип?
– Принцип у него известный, – сказал Чайкин. – «Есть начальство – не думай, подумал – не высказывай, высказал – не записывай, записал – не подписывай, подписал – не заверяй печатью, заверил – не давай ходу, а жди приказа начальства и тогда дуй напролом,,ты не отвечаешь!»
– По-моему, это не очень съедобно, – усомнился Комаровский. – Как вы считаете, товарищ Башмаков?
– Съедобно или нет, понимаешь, а печать была целая.
В приемную влетел радостный Куржак:
– Баржа села на мель, мы подъедем на моторке и возьмем. Сеня, ты ждешь? Очень хорошо! Ручьев тоже, у себя?
– Еще не приходил, – сказала Вера. – Брось ты свои мясорубки, Андрюшка, все равно не успеешь.
– Успею. Она села крепко, сама не сойдет.
Шкипер, видно, хотел план перевыполнить, нагрузил, как взаймы, и сел…
Из коридора в сопровождении Ивана Рыжих и Федьки Черта появился наконец-то Ручьев – рубашка расстегнута, пиджак везется безвольно опущенной рукой по полу. Разбитый, в тупом отчаянии, он сел у стола Дуси на подставленный Чертом стул и попросил закурить. Иван Рыжих достал папиросу, прикурил от зажигалки, сунул ему в губы. Ручьев торопливо затянулся, шумно выдохнул синюю душную струю.
– Все, товарищи, конец…
Газетчики рванулись к нему с приготовленными блокнотами:
– Пожалуйста, поподробней. Башмаков протянул акт:
– Подпиши, понимаешь. Печки на комбинате мы опечатали.
– Оно, может, и не ко времени мое недовольство, – сказал Чернов, вставая, – но больше ждать мне не с руки: машина хоть и крытая, а все не холодильник, портится мясо.
– Семеныч, мы успеем, стоит баржа! Ты дай бумагу, и успеем. А ты, Сеня, жди. Как привезу, сразу монтировать начнем.
– Минуточку, товарищи, минуточку! – вскочила Серебрянская, пряча книжку в сумочку. – Я первой была, к тому же я женщина…
Тут притащилась плачущая Антиповна, увидела Ручьева и заторопилась к нему:
– Сыночек, милый, что же это делается, а? Выбирали мы тебя, руки подымали, хлопали… Заступись, Христа ради… Михеича мово, роднова… не дышит совсем…
Вера с Ниной дружно кинулись к ней с сочувствием:
– Михеича? Такого золотого человека?…
Газетчикам понадобилось уточнение:
– Кто? За что? При каких обстоятельствах?
– Душа в душу жили, – причитала Антиповна перед глухим ко всему Ручьевым, – любили друг дружку, уважали…
Чайкин, пользуясь тем, что Антиповна отвлекла внимание собравшихся на себя, поспешил вызволить Ручьева:
– Разойдитесь, разойдитесь, обложили, как хищного зверя! Дайте вздохнуть человеку.
– Семеныч, как же с мясорубками?
Чайкин решительно отстранил и Куржака.
– Постой, Андрюшка, не до тебя. – И потряс за плечи Ручьева: – Да очнись же на минутку, Толя, не идиот же ты! Давай посмотрим еще раз хорошенько. – Он взял у него мятый пиджак, бросил на пол и, став на колени, начал разглаживать, прощупывать каждую складку.
В приемную, шумно дыша, вплыла, как нагруженная баржа, Смолькова и плюхнулась на стул у двери, сразу отыскав взглядом Ручьева.
– Ну теперь-то ты от меня не спрячешься!
Деловито, уверенной, важной походкой вошел Рогов-Запыряев, за ним банковские служащие с перевязанными головами и милиционер внесли сторожевую машину.
– Вот ты где, голубчик! – торжествовал изобретатель, чуть не споткнувшись о Сеню. – Значит, машину создавать вместе, а отвечать за нее я один?
Сеня поднялся с пола, отряхнул штаны.
– За что отвечать? – удивился он. – За машинные действия непредвиденности? Или за плохую эксплуатацию действия? Но машину создавал в единоличном одиночестве я, эксплуатацию ее против людей проводили вы.
– Вот он, гужеед, убивец народа! – завопила Антиповна, увидев Рогова-Запыряева. – Он мово старика под машину подвел, один он! Толя, заступник наш, выручай, в больницу повезли мово Михеича…
Рогов-Запыряев дал ей мужественный отпор:
– Я не могу принять вину на себя, гражданка. Меры предосторожности и техника безопасности были учтены, рычаг обтянут резиновым шлангом. Виноват сам старик – слаб для нашей машины. Видите, она какая?
– Видим, – сказал Куржак. – Только зачем вы ее сюда приволокли?
– На ремонт. После поражения Михеича перестала срабатывать, а у вас свои мастерские, Сеня… Переставьте сюда, товарищи, вот сюда.
Служащие и милиционер подвинули машину поближе к стене, Рогов-Запыряев размотал шнур со штепселем, сунул в розетку.
Куржак, глядя на машину, радостно улыбнулся и поманил пальцем Федьку Черта и Ивана Рыжих.
– Что, ребята, потянет эта машина по весу за наши мясорубки?
– Должна, – сказал Черт. – И даже с походом. Вон она какая дарданелла.
Чайкин с радостным криком вскочил с пола, потрясая пиджаком Ручьева: за подкладкой он обнаружил проклятый кружочек, который оказался комбинатской печатью:
– За подкладкой была, карман прохудился! – ликовал он. – И как это я прежде не догадался всю подкладку прощупать. Под карманом проверил, и ладно, а она аж за спину откатилась!
Пришли обеспокоенные Илиади и его медсестра, потребовали, чтобы Ручьев пошел с ними в отдельную комнату, но он уже вскочил и мимо охранительной машины кинулся к Чайкину. Машина неожиданно сработала, ослепила толпу и с торжествующим ревом сирены стукнула Ручьева – он упал. На несколько секунд установилась испуганная тишина. В этой тишине раздался звонкий голос лектора, который вышел, вытирая платком потное лицо, из кабинета директора:
– Я кончил. Кто мне отметит путевку?
– Исправная! – обрадовался Рогов-Запыряев.
– Уби-или! Кто же мне даст письменное разрешение? – возмутилась Смолькова.
– Безобразие, понимаешь, акт не подписан…
– Батюшки, опять смертоубийство!… Толя, родимый…
– Сделайте снимок для приобщения к делу, – приказал милиционер Мухину.
Тот раскрыл футляр камеры, прицелился и только шагнул к машине, как она опять заревела, но Куржак поднял с пола шнур и вырвал его из розетки.
– Федька, Иван, чего стоите, быстрей! На дворе грузовик – отвезем к пристани и мясорубки выручим…
Рогов-Запыряев загородил собой свое детище:
– Не дам, не позволю! Товарищи, несите ее обратно в банк.
Между банковскими служащими и рыбаками завязалась борьба, Куржак оттаскивал от машины Рогова-Запыряева, а Чайкин и Нина с помощью медсестры тормошили Ручьева, поливали его водой из графина, делали искусственное дыхание…
– Пропало мясо! – вздохнул Чернов, думая о своем.
Ручьеву дали понюхать нашатырного спирта, он очнулся и сел на полу. Чайкин протянул ему синий кружочек печати.
– Нашлась, моя маленькая, нашлась, стервоза! – Ручьев с идиотской пристальностью разглядывал печать, мял ее, нюхал, пробовал на зуб. – Ах ты, негодница подлая!…
Его враждебно обступили ожидающие. Куржак и Рогов-Запыряев продолжали борьбу за машину, но безуспешно: перевязанные банковские служащие отступили, а Федька Черт и Иван Рыжих присоединились к толпе, окружившей директора.
– Без денег оставил, р-р-руководитель! – кричал Черт.
– У меня жена в больнице, сын народился…
– Товарищи, я весь день за ним бегаю, а он не дает!
– А я целый день жду! – вторила Смольковой Серебрянская. – Мы бы» теперь еще два концерта дали, в Ивановке платный можно…
– Я начал писать фельетон, почти закончил…
– Почему «я» – «мы»! Вдвоем написали фельетон, мы сделали гвоздевой материал, и теперь его, выходит, в корзину?!
– Значит, свадьба опять откладывается?
– Какая свадьба, понимаешь! Да я вам… я вас… Акт не подписан, а им свадьба, понимаешь!
– Толя, что же ты наделал, милый!
– Лучше бы уж съел. Теперь все пойдет сначала…
– Сначала? – испугался Ручьев, сидя на полу и в отчаянии озираясь вокруг. – Зачем сначала?
– Затем, что нас тоже обманул. Стыдно, молодой человек! Симулировал недомогание, требовал справку о съедении, а не съел. Стыдно! Нормальный, гармонический человек.-
– Спрятал печать, а за мясо, значит, отвечай Чернов? Испортилось ведь мясо, я нюхал…
В открытое окно донесся отдаленный гудок баржи. – Снялась! – горестно помотал головой Куржак. – Пропали мясорубки!
– Хорошего человека убило, а он жив, антихрист… и машина не берет_. столько людей мучит!
Ручьев, запрокинув голову, затравленно глядел то на одного, то на другого и чуть не плакал:
– Я виноват, вы не кричите, я понимаю… Один я виноват. Я сейчас… Я все сделаю… – Он сложил кружочек пополам, сжал его зубами, проглотил и показал синий язык: – Все! Теперь все, товарищи!
Толпа взорвалась от возмущения: «Вы видели, видели, понимаешь! Это, извини-подвинься, вредительство!» – «…у меня сын народился, а он…» – «Кто же мне отметит путевку?» – «Школьники не виноваты, и я не виновата, я требовала бумагу, вы видели!» – «Загубить гвоздевой материал, такой материал!» – «Свадьбу сорвал, а еще друг…» – «Ах ты, антихрист… жулик ты февральский». – «Человек, я имею в виду нормального человека, состоит из трех частей…»
XVII
Вот такая была в Хмелевке история. Окончилась она так же, как и началась – совещанием по «закрытым» проводам радиотелефонной линии.
Утром следующего дня работники пищекомбината собрались в зале заседаний на внеочередное совещание, за председательский стол сел заметно смущенный Сергей Николаевич Межов, радист установил на трибуне динамик.
В зале шептались, высказывая разные предположения о будущих кандидатурах на пост директора. Называли экономиста-бухгалтера Чайкина, говорили о восстановлении Башмакова, но большинство сходилось на том, что пришлют «варяга». О недавнем любимце Ручьеве даже не вспомнили, будто стыдились за вчерашние события.
После радионастройки областной оператор объявил, что сейчас выступит начальник областного управления товарищ Дерябин.
На этот раз товарищ Дерябин сразу начал с Хме-левского района.
– Сегодня, – сказал он, – мы должны разобрать позорный случай, случившийся в Хмелевке, и сделать из него соответствующие выводы. По нашему мнению, в этом районе плохо поставлено дело с подбором кадров, товарищи. Только этим можно объяснить, что вместе бюрократа Башмакова был назначен человек, который в первый же день не только дезорганизовал производство, но и съел печать своего пищекомбината. Это ли не бюрократизм! Это ли не безответственность!
Товарищи! Перед нами стоят большие и ответственные задачи, которые касаются каждого из нас, и все присутствующие на этом совещании должны серьезно подумать… -
Речь товарища Дерябина продолжалась два часа.
Директором пищекомбината прислали «варяга».