Бранислав Нушич

Жуков Дмитрий Анатольевич

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

ПЕРВАЯ МИРОВАЯ

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ «HALT! WIR FAHREN FALSCH!»

[20]

А было это так:

28 июня 1914 года, в годовщину Косовской битвы, в Сараево прибыл специальный поезд. Из него вышли австрийский эрцгерцог Франц-Фердинанд и его супруга. Наследник престола Габсбургов и фельдмаршал был в форме кавалерийского генерала.

Жена его София, высокая, черноглазая женщина с острым подбородком, принадлежала к старинному, но обедневшему роду чешских графов Котеков. Франц-Фердинанд женился на ней по любви, против воли своего дяди — императора Франца-Иосифа. Брак их считался морганатическим.

На перроне высочайшую чету встречал правитель Боснии и Герцеговины генерал Потьорек. Франц-Фердинанд приехал с маневров, которые демонстративно проводили у западных границ Сербии Пятнадцатый и Шестнадцатый армейские корпуса.

Потьорек предложил эрцгерцогу осмотреть город, живописно раскинувшийся на холмах в долине реки Миляцки. Впереди и позади зеленой спортивной машины эрцгерцога ехали в автомобилях агенты службы безопасности и свита.

В 10 часов 10 минут утра высокий молодой человек бросил гранату в машину Франца-Фердинанда, медленно проезжавшую по набережной. Гранату смахнули с тента, и она взорвалась под колесом следующей машины. Осколки ее никого не задели. Эрцгерцог приказал прибавить ходу.

— Das ist schön! Da kommt man zu Besuch in diese Stadt, und wird mit Bomben empfangen! — сказал Франц-Фердинанд. — Это какой-то сумасшедший. Господа, продолжим программу…

Следующим пунктом программы была встреча с именитыми жителями Сараева в городской ратуше. По одну сторону там стояли богатые мусульмане в фесках, по другую — христиане во фраках, с цилиндрами в руках. На улицах было народу немного, но в ратушу верноподданные набились плотно.

В это время неподалеку от ратуши невысокий длинноволосый юноша говорил своему товарищу:

— Надо было бы бросить гранату в ратушу и побить всех этих господ предателей!

Потьорек решил на всякий случай изменить маршрут. Осмотр города продолжался.

Шофер машины эрцгерцога, видимо, забыл указание генерала и свернул в улицу, как и было указано в первоначальном маршруте.

— Halt! — крикнул Потьорек. — Wir fahren falsch!

Машина остановилась.

Длинноволосый юноша, стоявший в толпе переодетых агентов и полицейских, достал из кармана револьвер. Один из полицейских пытался схватить юношу за руку, но его оттолкнул другой молодой человек.

Юноша стрелял почти в упор. Его схватили.

Сперва показалось, что покушение не удалось, но потом генерал Потьорек увидел, что кронпринц и его супруга неподвижны, и приказал ехать во дворец.

София умерла почти сразу. Франц-Фердинанд успел сказать: — Soferl, stirb nicht, du musst leben für unsere Kinder….

В старинном дворце, оставшемся от турецких времен, лежали два трупа. На шее у Софии на золотой цепочке висела ладанка — от несчастий.

Ни одно политическое убийство в человеческой истории, а их было очень много и до и после Сараева, не имело таких грандиозных последствий, как это.

Двадцать третьего июля Австрия предъявила Сербии ультиматум. Сербское правительство приняло все его пункты, кроме одного — требования разрешить расследование обстоятельств убийства на территории Сербии. 28 июля Австрия объявила войну Сербии. Россия начала мобилизацию. 1 августа Германия объявила войну России. В последующие три дня в войну вступили Франция и Англия.

В итоге — убито 12 миллионов человек. Прекратили свое существование четыре империи: Оттоманская, Габсбургов, Романовых, Гогенцоллернов. В России произошел переворот, с которого началась новая эра в истории человечества.

* * *

Убил эрцгерцога Гаврило Принцип, бросал гранату Неделько Чабринович. И тому и другому не было и двадцати лет. Оба состояли в тайной организации «Молодая Босния».

Входили в нее гимназисты и студенты крестьянского происхождения. Центрального руководящего органа у «Молодой Боснии» не было, как не было и программы. Но каждый твердо знал цель борьбы — уничтожение власти Габсбургской монархии над славянами.

В начале века всего тридцать боснийцев и герцеговинцев имели высшее образование. Девяносто семь процентов населения было неграмотно.

После 1903 года южные славяне видели в Сербии «второй Пьемонт». В Белград ехали учиться, а заодно становились членами явных и тайных патриотических организаций. Гимназисты из Боснии и Герцеговины объединялись в «пятерки» и «семерки» и переносили свою деятельность на родину. Название организации было подсказано «Молодой Италией» Мадзини.

Часть ее членов верила в теорию «малых дел» и считала, что главное — постепенно занять ключевые посты и вести культурно-просветительскую, воспитательную работу среди масс. Одним из руководителей этого крыла «Молодой Боснии» был Боривое Евтич, впоследствии друг Нушича.

Другие настаивали на индивидуальном терроре и по примеру русских террористов проповедовали теорию «героя и толпы», вождизм. Народ они считали скопищем нулей, впереди которых надо было поставить единицу, чтобы нули превратились в крупное число.

Молодые люди зачитывались Достоевским и Горьким, Бакуниным и Чернышевским. В австрийской тюрьме Гаврило Принцип говорил своему врачу: «Мы читали и социалистические и анархические статьи… но оставались прежде всего националистами».

Вдохновитель двух молодых террористов Гачинович ездил перед убийством в Швейцарию, где встречался с М. А. Натансоном. Натансон говорил Гачиновичу, что «высшее благо в жизни — пожертвовать собой…»

О сараевском убийстве писали и будут писать очень много. Кого только не обвиняли в его подготовке! И евреев, к которым благоволил император Франц-Иосиф, раздававший банкирам баронские и графские титулы, и с которыми враждовал его наследник, считавший, что в их руках сосредоточено слишком много денег и большая власть. И масонов, потому что «каменщиками» были некоторые члены «Молодой Боснии». И Россию. И социал-демократов. И «Черную руку»…

Ни одна из версий до сих пор не получила документального подтверждения. Однако известно, что Принцип и Чабринович жили в 1912 году в Белграде. Чабринович установил связь с «Народной обороной», созданной в результате усилий Нушича в дни аннексии Боснии и Герцеговины.

Гаврило Принцип пришел в Белград пешком. Переходя границу, он поцеловал землю Сербии. Он собирался продолжить учение в пятом классе гимназии, но началась война с турками, и гимназист сделал попытку записаться в отряд майора Танкосича, члена тайной организации «Объединение или смерть», известной еще под названием «Черная рука».

Эту организацию создал уже знакомый нам Драгутин Димитревич-Апис. В нее входили многие из офицеров, участвовавших в перевороте 1903 года. Это была влиятельная сила в государстве. За разглашение любой тайны организации ее члену полагалась смерть.

«При вступлении в организацию, — писалось в ее уставе, — каждый член ее должен знать, что перестает значить что-либо как личность; он не может ожидать никакой славы, никакой личной выгоды — материальной или моральной». За использование организации в личных целях тоже полагалась смерть.

Легальный орган «Черной руки» — газета «Пьемонт» выступала против всех существовавших партий, считая их аморальными и антипатриотичными. Члены «Черной руки» заняли многие важные посты. Апис уже был полковником и начальником разведывательного отдела генерального штаба.

Это Апис помог стать наследником престола принцу Александру. Старший сын короля, принц Георг, отказался от своих прав в связи со скандальным случаем. Георг был великолепный математик, добрый, но очень вспыльчивый человек. Застав как-то своего камердинера за неблаговидным делом (тот распечатывал и читал письма принца), он ударил его ногой в живот. Камердинер умер в больнице.

В ноябре 1910 года Георг снова стал добиваться пересмотра порядка престолонаследия. Наследник Александр хотел с помощью заговорщиков из «Черной руки» устранить претендента. Началась свара, в которую вмешался в свое время Нушич, вздумавший поучать короля и получивший за это три месяца тюрьмы.

Кстати, Апис отказался отравить Георга, хотя и поддержал Александра, воспитанника Петербургского пажеского корпуса, личность жесткую и сильную.

Весной 1914 года в Сербии возникло напряженное положение. Добрый старик король Петр больше занимался своими болезнями и долгами, чем делами государства. С личными долгами он предпочитал расплачиваться сам, не запуская руки в государственную казну. Газета «Пьемонт» справедливо обвиняла главу правительства Николу Пашича в присвоении крупных имений в отнятых у турок краях. Пашич поднял на ноги полицию и жандармерию, приказав стрелять в любого офицера, который идет с подразделением к Белграду. И Пашич и Апис ушли в отставку. Король Петр, сославшись на болезнь, передал власть наследнику Александру, который, став регентом, снова призвал Пашича и Аписа. За Пашича вступился русский посол Хартвиг, вскоре отравленный в австрийском посольстве. За Аписом стояла «Черная рука».

16 мая 1914 года Гаврило Принцип в качестве представителя боснийской молодежи нес венок на похоронах Йована Скерлича, а через несколько дней они с Чабриновичем пересекли границу с шестью гранатами и четырьмя револьверами…

* * *

Дважды сербская армия отражала натиск австрийцев, нанося им тяжелые потери. Но осенью 1915 года соединенная австрийско-немецкая армия перешла в большое наступление. С юга ударила Болгария, буржуазии которой обещали возможность поживиться за счет Сербии. Остатки сербской армии уходили через горы к Адриатическому морю. Тысячи солдат и мирных жителей погибли во время этого похода от голода и болезней. Под проливным дождем изможденные люди спускались к морю, бормоча: «Хлеба, хлеба!» Оставшихся в живых сто двадцать тысяч солдат союзники перевезли на остров Корфу.

Соперничество Пашича и Аписа продолжалось. Регент Александр колебался, не зная, с кем из них разделаться. Но его уже начал тяготить человек, который помог ему прийти к власти. Александр создал свою организацию, которая была названа «Белой рукой».

15 декабря 1916 года Аписа и его сторонников арестовали и обвинили в организации покушения на короля и Пашича. А летом 1917 года, когда сербские войска высадились в Салониках и вместе с союзниками освобождали родину, Аписа расстреляли. Перед смертью он крикнул: «Да здравствует Сербия! Да здравствует Югославия!» Жандармы дали три залпа, прежде чем в его гигантском теле погасла жизнь.

Летом того же года на Корфу южнославянские националисты разработали план объединения в одно государство Сербии, Черногории и всех хорватских, словенских и сербских земель, входивших в Австро-Венгрию. Во главе нового государства должен был стать честолюбивый Александр Карагеоргиевич.

Нарождалась Югославия, о которой мечтали и Нушич, и Гаврило Принцип, и принц Александр, и Апис, и миллионы других славян, хотя представление о будущем у всех было разное.

Но не все, далеко не все дожили до этого события…

 

ГЛАВА ВТОРАЯ «Я ПАЛ В БОЮ…»

Страхиня-Бан Нушич к началу войны получил аттестат зрелости. Юноша, как и отец, был небольшого роста, крепкий, темпераментный. По возрасту его еще не брали в армию. Но в первые же дни войны он решил записаться в добровольческую роту, формировавшуюся из выпускников школ и студентов. Ага пытался удержать его от этого шага, стал уговаривать подождать немного.

И тут Ага, воспитывавший детей в патриотическом духе, услышал возражение, которого и следовало ожидать:

— Какое право ты имеешь отговаривать меня? Ты, записывавший чужих детей в добровольцы в девятьсот восьмом году?

Нушич вспомнил свое детство. Вспомнил, как он бежал из дому, чтобы присоединиться к ученической роте, шедшей сражаться с турками. Могло ли яблоко упасть далеко от яблони?.. И Ага с Даринкой, обливавшейся слезами, проводили своего единственного сына на фронт.

В первом же бою от ученической роты почти ничего не осталось, Страхиня был ранен в ногу. Лечиться его отпустили в Скопле. Даринка, выхаживая его, с ужасом думала о том времени, когда ей снова придется расстаться с сыном, рвавшимся на фронт. Она тайком поговорила с одним из друзей Аги, врачом Светозаром Пешичем, который был председателем военно-медицинской комиссии, и попросила его во что бы то ни стало освободить Страхиню. Тот дал слово сделать все, что в его силах, и молодого Нушича забраковали.

Дело кончилось великим конфузом для добрейшего врача. Страхиня взбунтовался. Он открыто обвинил друга своего отца в недобросовестности и потребовал нового освидетельствования, но уже другой комиссией. И добился своего.

Мать не могла успокоиться. Влиятельные знакомые Нушичей, среди которых были генералы, уговаривали юношу остаться служить в тылу, убеждая его, что «интеллигенция после войны будет для Сербии нужнее хлеба». Уговоры не помогли. Страхиня снова выехал на фронт.

Даринка заставила Агу поехать в штаб Верховного командования сербской армии, находившийся в Крагуевце. Писателя встретили там почтительно. В коридоре штаба его увидел главнокомандующий, принц-регент Александр, и пригласил к себе на обед. За обедом регент спросил:

— Вам ничего не нужно, Нушич?

— Спасибо, ничего, — ответил Ага.

Свое состояние во время этого обеда Нушич, вернувшись в Скопле, объяснил так:

— Я имел возможность освободить его от фронта и не мог…

Ага знал своего сына. Тот никогда бы не простил такого предательского поступка… даже отцу.

Во время этой поездки Ага встретился в городе Нише с председателем совета министров Николой Пашичем. Патриарх радикалов сказал ему, что хочет послать драматурга Миливоя Предича в Россию — представлять сербскую культуру, помогать ставить там сербские пьесы в связи с повышенным интересом русской публики ко всему, что было связано со славянским союзником России.

Казалось бы, такая преамбула не имела никакого отношения к Нушичу. Но вдруг Пашич заговорил о том, что представитель Сербии должен быть степенным человеком. Он не сомневается в деловых качествах Миливоя Предича, но было бы лучше, если бы тот поехал в Россию женатым, а так как ходят слухи, что молодой драматург ухаживает за дочерью Нушича, то, возможно, есть смысл соединить их узами брака…

Миливою Предичу, или Миме, как его звали все, было тридцать лет. Красивый, способный, бойкий, он вел в Белграде рассеянный образ жизни и славился своими любовными похождениями. Естественно, что отец Гиты с неодобрением наблюдал за стремительным сближением Мимы с дочерью. Дочь Нушича обладала той спокойной женской мудростью, которая так привлекает мужчин, устающих от взбалмошных и ветреных прелестниц. Гита, безумно влюбившаяся в Миму, уже пыталась получить согласие отца на свой брак с легкомысленным холостяком, но всякий раз ее попытки кончались ничем.

На этот раз вернувшийся из поездки Нушич велел Даринке подготовить все, что нужно, для венчания. Возможно, Ага решил, что он не вправе стоять на пути у молодых людей. Могло сыграть свою роль и нежелание подвергать дочь превратностям войны — обширная Россия казалась самым безопасным местом на земле. К тому же Миливой Предич был близким родственником друзей Аги — знаменитого художника Уроша Предича и композитора Стевана Мокраньца. Породниться с ними было заманчиво.

Двухэтажный дом, в котором жили Нушичи, к лету 1915 года переполняли беженцы из Белграда. Многих из них Ага прежде и в глаза не видел, но все они называли себя либо родственниками Даринки, либо его собственными, и не принять их у себя в доме он не мог, тем более что найти для них квартиры в Скопле, куда переселилась половина Белграда, было невозможно.

Порой за стол садилось одновременно до двадцати человек, и сам Ага бывал вынужден днем спрашивать: «А как мне сегодня пообедать?», вечером: «А где я сегодня буду спать?» Пришельцы обжились, начали сплетничать, ссориться…

В надежде отстоять хотя бы свой кабинет Нушич, простудившись, договорился со своим врачом Светозаром Пешичем объявить родственникам, что у него тиф, эпидемия которого начиналась в Скопле. Номер не вышел. Посовещавшись, родственники порешили отправить Агу… в инфекционный барак. Пришлось немедленно выздороветь.

Нашествие беглецов из Белграда имело и свои приятные стороны. В труппу театра влились лучшие столичные актеры и актрисы: Милорад Гаврилович, Пера Добринович, Сава Тодорович, Перса Павлович и многие другие. Театр продолжал давать спектакли, а Нушич снова оказался в знакомом окружении, так вдохновлявшем его в лучшие времена. Актеры мирились с теснотой, в которой им приходилось жить, с сокращением жалованья в связи с отчислениями на военные нужды. Пример им показывал директор, который отказался даже от гонораров, причитавшихся ему за постановку его пьес.

Свадьба Гиты и Мимы была веселой и многолюдной. Актер Пера Добринович подготовил большой хор, но не отрепетировал службу со священниками, из-за чего в церкви получилась смешная неразбериха. Милорад Гаврилович успокаивал молодых, говоря, что их венчание лишь первая репетиция, а на первой репетиции еще и не то бывает.

На свадебном пиру отличился Ага. Давно он уже не писал ни своих смешных фельетонов, ни комедий — время не располагало. Но он продолжал рассыпать шутки, вокруг него вечно толпился народ. Рассказы его вследствие живости изложения и остроумия надолго оставались в памяти всех, кто знал Нушича. Не мог он удержаться и от забавных проделок, и пострадавшим приходилось смеяться над собой вместе с окружающими. Выберем из великого множества знаменитых нушичевских розыгрышей тот, который он приготовил к свадьбе своей дочери.

Врач Светозар Пешич гордился своей дружбой с Агой и окружавшими его актерами, литераторами, художниками. Когда ему объявили, что он избран на роль шафера, Пешич пришел в восторг. Но вскоре его начала мучить забота, которую он и поверил Нушичу.

— А шафер должен произносить речь на свадебном обеде? — спросил он.

— Разумеется, — ответил Ага.

— Но я же никогда в жизни не говорил речей!

— А ты напиши ее заранее и заучи наизусть, — посоветовал Ага.

Пешич особенно боялся осрамиться перед актерами, способными не пощадить и отца родного, когда речь идет об устном слове. Он написал речь и, усердно жестикулируя, в сотый раз репетировал ее перед женой:

— Милые мои молодожены, почтенные родители и дорогие гости! Пришел час, когда…

Чем ближе был день свадьбы, 15 июля, тем чаще жаловалась супруга Пешича на бессонные, полные ораторских трудов ночи и тем больше худел врач.

Не выдержав бремени сомнений, он обратился к актеру Милораду Гавриловичу с просьбой прочитать речь и поправить ее, где нужно. Знаменитый актер, барственно важный, с подчеркнуто аристократическими замашками, благосклонно изъявил свое согласие, унес рукопись и забыл о ней. Мало того, он где-то посеял ее и теперь избегал встреч с Пешичем. Врач ходил за Нушичем по пятам и просил достать рукопись. Наконец Ага вместе с Гавриловичем разыскали ее. Поправив несколько фраз, Нушич не поленился переписать речь дословно и выучить ее наизусть. Рукопись он вернул врачу.

И вот начался свадебный обед. Шафер от волнения ничего не ел, ждал своей очереди говорить. И только жена подала ему знак, как Нушич вскочил со стула и, опередив Пешича, начал:

— Милые мои молодожены, дорогие друзья! Разрешите мне нарушить обычай и, как отцу, первым поздравить новобрачных. Пришел час, когда…

Шафер с ужасом отметил, что Ага слово в слово произносит его столь выстраданную речь. Особенно жаль ему было фразы, на которую он возлагал особенные надежды: «В эти тревожные дни, когда тучи застлали небо не только Европы, но всего мира, наш здоровый дух и уверенность в победе…»

Нушич тут же сознался в шутке, и веселье стало еще более бурным.

Это был последний всплеск веселья в доме Нушичей в 1915 году. Кончилось лето, и началась трагическая осень…

Умер больной Стеван Мокраняц. Композитор вместе с другими бежал в Скопле из разбомбленного Белграда. Впоследствии Нушич вспоминал:

«Он жил на первом этаже старинного двухэтажного домика, стоявшего на берегу Вардара, который громко шумел под самым окном, полноводный от осенних дождей. Если бы в доме было пианино, он бы сидел за ним и не выходил из дому, но так как вся семья жила в одной тесной комнатенке, он охотнее гулял по берегам реки, по кривым восточным улицам, по виноградинкам на склонах Водной горы. Приходя усталый домой, он сразу же брал карандаш, нотную бумагу и писал, писал, не переставая, писал ноты. Он еще не потерял веры в свои силы, и когда его спрашивали, как идут дела, он отвечал:

— Вот, работаю над Шестнадцатой сюитой.

А однажды после долгой прогулки композитор вернулся домой, и жена ясно прочла по его глазам, что он выходил из дому последний раз. Все мы собрались возле постели, предчувствуя, что это последнее свидание со Стевой. Он потерял уже дар речи, душа его уже угасла, жил только взгляд, неподвижно остановившийся на единственном сыне.

Ночь с 16 на 17 сентября (по старому стилю) была темная и дождливая. Небо затянуло тяжелыми черными тучами, а поднявшаяся в Вардаре вода бурлила, шумно проносясь через спящий город.

До полуночи мы все находились возле Стевы, а с полуночи у его постели остались только моя и его супруги. Стева закрыл глаза и заснул вечным сном, тихо, спокойно, без ропота и вздоха.

На другой день все Скопле сошлось, чтобы отдать последние почести великому композитору. Процессия двигалась сначала по левому, потом по правому берегу Вардара, а далеко на севере гремели вражеские пушки, грозя смертью сербской столице…»

Вскоре и над домом Нушичей был вывешен траурный флаг.

Перешли в наступление армии Австрии, Германии, Болгарии и Турции, заключившие Четверной союз. На сербском фронте появились войска императора Вильгельма.

Еще 26 сентября Страхиня-Бан Нушич записал в своем дневнике: «Впервые с тех пор, как существует сербский народ, мы дождались исторической чести встретиться на поле боя с прусской армией, которая пришла с далеких фронтов, увенчанная победами. Встреча эта дорого досталась победоносному войску Вильгельма… Мы увидели не армию из немецких газетных легенд, не армию, которая завоевала Гинденбургу маршальский жезл, а своему императору славу первого солдата нового века. Это были слабые и недоразвитые дети, изнуренные, хилые люди. Армия Потьорека была куда более надежной и бравой. Мы победим их! Встреча с ними принесла нам непоколебимую уверенность, и эта уверенность — уже половина нашей победы».

Эти строки говорят о патриотической зрелости девятнадцатилетнего юноши, о задатках хорошего журналиста, о чем угодно, но только не о знании военной и политической обстановки. Через несколько дней Страхиня-Бан был тяжело ранен.

Сначала в Скопле пришла телеграмма о новом ранении, потом другая… в черной кайме.

Из полевого госпиталя Аге переслали закапанное кровью солдатское письмо:

«30 сент. 1915 г.

Дорогой Ага, не горюй. Я пал в бою за родину и осуществление тех наших великих идеалов, которые все мы так дружно проповедовали в 1908 году.

Я не говорю, что мне не жаль погибать, мне хотелось бы принести будущей Сербии как можно больше пользы, но… такова судьба.

Дедушка, мама и ты, простите меня. Гиту и Миму поздравь.

Твой сын Бан» [23] .

* * *

Я стою на лестнице дома Нушичей в Скопле, и мне слышится голос старой Гиты Предич-Нушич…

— Мы с мужем доехали только до Ниша. Немцы пошли в наступление, и нам пришлось вернуться в Скопле. У меня сохранился паспорт, в котором стоит русская виза. Я нашла отца в театре, в его кабинете. Он не сказал мне ни слова. Только посмотрел в глаза и протянул телеграмму. Я была одна. У мужа не хватило духа пойти со мной. Я так и не прочла телеграммы. Она выпала у меня из рук. По одному виду отца я почувствовала, поняла все. Впервые я видела его в таком горе. Мы молчали и в ту минуту были, как никогда, наверно, близки друг другу. Когда мы поднялись в квартиру, он захотел лечь и потребовал, чтобы к нему никого не пускали. Вспомнил еще про старого дедушку Нушу и велел послать за ним в кафану. Несмотря на свои девяносто четыре года, дедушка регулярно ходил туда в полдень, чтобы выпить кружку пива. Отец напомнил мне, чтобы старику ничего не говорили, пока он не дойдет до дому. И еще попросил, чтобы кто-нибудь встретил мать, которая должна была приехать из Приштины. Перед приездом матери отец встал с постели. Он хотел сказать ей правду, не обманывая… «Не хочу колоть ее ножом, мучить; воткну нож сразу, глубоко». Это было страшно. На дом, в котором всегда смеялись, шутили, шумели, опустилась вдруг тоска и тишина. Человек, который всех встречал шуткой и улыбкой, совершенно изменился — он задыхался от слез. А я думала, что мой отец не умеет плакать! Боль была так велика, что он надолго потерял веру в себя. Думал, что никогда уже не вернется к какой бы то ни было работе, не говоря уже о комедии…

* * *

После трех дней затворничества Нушич все-таки нашел в себе силы встать и действовать, помогать другим, вести их за собой.

Он знал известный случай, который произошел с престарелым королем Петром I, устранившимся от власти. После одного из боев конца 1914 года, когда австрийцы были отброшены, король встретил другого старика, изможденного крестьянина, в глазах которого застыло горе.

— Чем я могу помочь тебе? — спросил король.

— Боюсь, что ничем, дядюшка Пера, — ответил крестьянин королю, обратившись к нему так, как звали его в народе.

— Скажи мне, что у тебя на душе, что в твоем сердце, — настаивал король. — Мне кажется, ты кого-то ищешь…

— Я ищу тело своего шестого, и последнего, сына. Говорят, он погиб в бою два дня назад.

— Шестого, и последнего? — переспросил король.

Крестьянин кивнул.

— Четверо моих сыновей погибли в Балканских войнах. Пятый убит в начале этой. Теперь шестой, и последний…

Король стал утешать крестьянина, говорить что-то об исторической необходимости. И тогда крестьянин перебил короля:

— Я никого не обвиняю. Такова уж судьба нашего народа. И, конечно, не виню тебя, дядюшка Пера. Если уж кого и винить, так это наших предков, которые пришли сюда сотни лет тому назад… Почему они выбрали Балканы? Весь мир хочет захватить их. Все народы топчут их, проходя куда-нибудь войной. В том и была наша ошибка. Наши предки не должны были покидать России…

Крестьянин, наверное, слышал о том, как в середине первого тысячелетия на Балканы вторглись славянские племена, жившие до этого где-то между Днестром и Одером… «в России», по его представлениям. Народная память хранила все беды, выпавшие на долю малых славянских народов, и наивно связывала их с тем, что эти народы оторвались от матери-родины и бьются с врагами в одиночку.

Как и крестьянин, Нушич не был склонен обвинять кого бы то ни было в своей беде. Он сам мечтал об объединении славянских земель, сам воспитывал сына неукротимым бойцом. И будь Ага моложе, сам взял бы в руки винтовку…

Немецкие войска рвались на юг. Ходили слухи, что в Салониках высадились союзнические войска. На каждой железнодорожной станции висели плакаты: «Да здравствуют наши союзники!» Жители Скопле часто приходили на вокзал. Они ждали эшелонов с союзниками, пока не пришел приказ отступать.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

ЧЕРЕЗ ГОРЫ

Пес был непонятной, но явно неблагородной породы. Звали его Риста. Еще в те дни, когда Нушич занимался в Скопле своим театром, пес подошел к нему на улице, и Ага, ласковый с любыми животными, бросил ему завалявшуюся в кармане конфетку. Риста увязался за щедрым прохожим, и с тех пор провожал его от дома до театра, часами ждал его у подъезда, пока продолжались репетиции. А когда театр сгорел, пес регулярно бегал к пепелищу и тоскливо скулил.

Осенью 1915 года сербские власти и войска оставили Скопле, в городе начались беспорядки и грабежи. В те дни Риста исправно нес сторожевую службу, ночью он басовито лаял во дворе, а днем ходил за Нушичем по пятам.

Ага был захвачен новой, необычной для него деятельностью. Чужие страдания немного заглушили собственную боль.

Нушич решил навести в городе порядок. Он разыскал брошенный военный склад, роздал оружие и боеприпасы и организовал «гражданскую гвардию», разместив штаб ее в редакции газеты «Сербский юг». Командирами отрядов он назначил журналиста Тошу Параноса и своего зятя Миму Предича.

Гвардейцы патрулировали город, направляли раненых, стариков, женщин с детьми на вокзал. Нушич старался приободрить их. Теперь все стали его детьми.

Ночь с 4 на 5 октября была самой тяжелой. Стало ясно, что в городе больше оставаться нельзя. На станции стояли два эшелона. Один уходил на юг, в Салоники, другой — на северо-запад, в Приштину. На юге беженцев ждали мирные города, относительно сытая жизнь и возможность уехать дальше. Приштина же была тупиком, откуда путь к морю лежал через заснеженные горы, в которых многих беженцев ждала смерть от голода и стужи.

Нушич никак не мог поверить в поражение Сербии и считал, что уезжать далеко не следует. Он надеялся на чудо и оставался в стране. Гиту с Даринкой и старым отцом он отправил в Приштину. После гибели внука девяностопятилетний Джордже очень ослаб, дни и ночи плакал и стонал.

Сам Ага в сопровождении зятя и неотступного Ристы выехал последним поездом, когда грохот пушек и треск пулеметов уже был слышен в Скопле. Из ящиков письменного стола он выгреб свои рукописи и отобрал наиболее, с его точки зрения, ценные. Среди них была так и не увидевшая сцены «Подозрительная личность». Связка получилась килограммов в пятнадцать.

В Приштине Нушич провел месяц. Целыми днями он не уходил с улицы, наблюдая отступление Моравской дивизии, разговаривая с солдатами и офицерами, подбирая оптимистические вести, чтобы сообщить их родным.

— Бои ведутся под Приштиной, но наши упорно держат Качаничкое ущелье и ждут, когда придут на помощь союзники, — говорил он до последнего дня.

На том, чтобы идти дальше, настояла семья. Все знали — если враги схватят Нушича, в живых ему не быть. (В 1909 году, когда он собирался в Новый Сад, австрийский полицейский комиссар, хорват по национальности, предупредил его на границе, в Земуне, чтобы он немедленно возвращался, так как после демонстраций в Белграде в 1908 году австрийской полиции было дано указание схватить Нушича.)

В середине ноября Нушичи вместе с войсками выехали из Приштины. В обозе им дали повозку, запряженную волами. Старому Джордже, который не выдержал бы тяжелого пути, оставили еды и денег.

Ага еще раз перебрал рукописи, разложив их на полу в доме арнаута, у которого жила семья.

Тяжело было расставаться с отцом, нелегко было расставаться и с рукописями. Нушич взял с собой столько бумаг, сколько их поместилось в кожаную сумку, прицепленную к поясу. «Подозрительную личность» он долго держал в руках, листал, читал и наконец бросил на пол в кучу рукописей.

— Прощай, бедолага!

Возница «экипажа», который дали Нушичу, был местный, приштинский. Он отпросился на минуту домой и больше не вернулся.

На другой день ударил мороз, началась метель. Нушич шел по снегу впереди волов, ведя их за железную цепь, перекинутую через плечо, обходя время от время трупы, валявшиеся на дороге.

Путь был знакомый. В свое время приштинский консул проделал его в сопровождении своих телохранителей.

Вскоре немного потеплело, и дорогу развезло. Приходилось пересекать вброд десятки речек, ночевать под открытым небом, разыскивать корм для волов. Так они добрались до Призрена, последнего города Сербии.

Здесь Нушич оставил в одном из сербских домов последние рукописи, и они были утеряны навеки.

Несмотря на горе, на лишения этого крестного пути, в Нушиче ни на секунду не умирает писатель. Он ко всему приглядывается, всем интересуется, делает заметки на память… Тяжелые государственные катастрофы нередко смещают понятия о моральности поступков. Лишения порой будят дикие инстинкты. За одно слово, показавшееся оскорбительным, солдат или офицер может разрядить оружие в товарища. Никто больше ни во что не ценит ни чужой жизни, ни даже своей.

Вот призренская зарисовка:

«Там солдат продает палатку, сапоги, одеяло; другой заклал казенного вола, разделал его и, став на углу с топором, торгует им на вес — прикидывает тяжесть на руке; третий тянет за узду продавать казенного коня, четвертый предлагает консервы, пятый — седло, шестой — целую повозку.

И через эту толпу продавцов проталкиваются генералы, депутаты, солдаты, раненые, беженцы, иностранные дипломаты, черногорские жандармы… Арнауты ходят от группки к группке, скупают за мелочь ценные вещи и волокут их домой».

Нушичевские волы миновали Призрен и перешли через реку Дрим по мосту, обледенелому, скользкому, без перил. Они поскальзывались и едва не свалились в реку.

Справа и слева от моста из реки торчали перевернутые повозки и трупы людей, упавших с моста. Приходилось бросать под ноги волам мешки и одежду. Благополучно миновав мост, Нушич отдал волам все, что осталось от припасов.

— Вот, дети, теперь мы эмигранты!

Здесь была граница с Черногорией. Все отвернулись, чтобы не видеть слез в глазах Аги.

Волы приближались к Печи. Нушич рассказывал своим о местных старинных монастырях, о Дечанах, о Печской патриархии и немного забылся. В Печь войти было трудно, дорога на много километров была забита солдатами, повозками, орудиями. Поздно ночью Нушичи вошли в город и заночевали у одного арнаута.

Дальше дороги не было.

В Печи Нушич с Мимой купили на базаре коня. Надо было двигаться дальше, несмотря на то, что у Гиты началось воспаление легких. На одной маленькой лавке Ага заметил вывеску «Реджеп Нушич». Может быть, родственник Герасима Нуши? Ага давно потерял надежду узнать в конце концов свое происхождение, узнать, кто такой был Бело.

Реджеп Нушич оказался албанцем. Он говорил, что у него есть родственник в Белграде, который пишет «на газете». Вскоре Ага понял, что они с Реджепом просто однофамильцы, но тот упрямо продолжал считать себя родственником Нушича. Заботился о нем, носил еду. Через несколько дней он зашел и доверительно сообщил, что его соплеменники арнауты готовят налет. Аге и Миме он посоветовал уйти с солдатами.

— А рабынь оставь у меня, — добавил Реджеп, подразумевая Даринку и Гиту. — Пусть они побудут в моем гареме, ничего с ними не случится. Вернешься, заберешь.

От этого предложения пришлось отказаться. Оставив волов и повозку в Печи, 2 декабря 1915 года беглецы двинулись дальше.

Тот, кто хоть раз начинал подъем в горы со стороны Печи, никогда не забудет этого пути. Дорога идет вдоль речки Бистрицы, минует Печскую патриархию — три старинных церкви, построенные стена к стене, так, что они слились в одну, — и входят в узкое ущелье. Дорога ползет по узкому карнизу, внизу гремит река с какой-то совершенно необыкновенной, бирюзовой водой. Все выше и выше, до воды сотни метров. Даже лихие, ничего не боящиеся шоферы-черногорцы ведут здесь свои автобусы с чрезвычайной осторожностью, останавливаясь перед каждым поворотом и включая особую, очень громкую сирену.

Пятьдесят с лишним лет назад над пропастью вилась лишь вьючная тропа, к тому же в декабре заваленная снегом и камнями. Солдаты расчищали путь взрывами и на некоторых участках вбивали в скалу костыли. К ним привязывались веревки, за которые держались люди, проходя над головокружительными пропастями. Тропа была обледенелая, нередко в пропасть срывались солдаты, женщины, дети, лошади… Взрывам зарядов, расчищавшим тропу, вторили выстрелы, доносившиеся из Печи, там орудовали шайки грабителей. Нушич как мог поддерживал дух своей семьи, показывал особенно живописные скалы, говорил о романтичности обстановки. Колонна часто останавливалась.

Ночевали под открытым небом, не разжигая костров, так как боялись привлечь внимание грабителей, да и дров почти не было.

На другое утро колонна двигалась быстрее — она вышла на более широкую дорогу, которая вела к Андриевице. Группа Нушича потерпела урон — свалился в пропасть конь, которого он купил в Печи…

Все уже еле передвигали ноги. Даже Нушич как-то сник и перестал подбадривать своих, а дорога то взбиралась на перевалы, то спускалась в долины, и не было ей конца.

Подгорица встретила путешественников еще не разрушенным укладом жизни, и здесь впервые Нушич с семьей нормально пообедали в первой же попавшейся кафане. К Нушичу вернулась бодрость, и он заторопился в тогдашнюю столицу королевства Черногории — Цетинье, до которого было уже не больше тридцати километров. Однако, проезжая через Риеку Црноевича, он решил отдохнуть здесь. Очевидно, приглянулись окрестности и мирный вид селения. Дома, похожие на крепости, вселяли спокойствие и уверенность в измученные души путников. Отдых продолжался почти две недели, и 10 декабря семья отправилась в Цетинье.

Король Никола со своим двором находился в Цетинье, и Нушичу показалось, как он тогда выразился, будто он «прибыл в Париж». Тут была масса знакомых черногорцев и белградцев.

Вскоре Нушичу сообщили, что черногорский король Никола, узнав о его прибытии, пожелал встретиться с ним. Король принял писателя очень любезно.

— Нушич, дорогой, поверь, мы с королевой две ночи не спали, когда узнали о гибели твоего сына…

Королям не жалко слов участия, этому их воспитывают с детства, так властители приобретают любовь своих подданных. Нушич знал это, и все-таки слова короля тронули его до глубины души.

— Ваше величество, у меня осталась дочь, и мне бы хотелось спасти ее. Скажите откровенно, отправляться ли мне дальше? Встреча с австрийцами не сулит мне ничего доброго.

Король был самоуверен.

— Сиди ты тут, Нушич, и не заботься ни о чем. Пока есть мои черногорцы и снег на Ловчене, бояться тебе нечего!

От слов короля отдавало фанфаронством, но им хотелось верить. Нушич всем передавал то, что было сказано на аудиенции.

А 20 декабря австрийский флот начал круглосуточный обстрел Ловчена из тяжелых орудий. Все Цетинье сотрясалось. Вскоре над ним появились австрийские самолеты. Пронесся слух, что король покинул город. Нушич написал письмо принцу Мирко, с которым был знаком еще по своим прежним посещениям Черногории.

«Ваше высочество, Ваш отец сказал мне три дня назад, когда я был у него на аудиенции, чтобы я остался в Цетинье и ничего не боялся. Однако события развиваются иначе, сегодня французские артиллеристы ушли с Ловчена. Пожалуйста, сообщите мне, что вы советуете?»

Мима отнес письмо и тотчас принес ответ:

«Дорогой Нушич, не могу Вам ничем помочь. Поздно. Бегите. Отец обманул меня так же, как и Вас.

Мирко».

Собрался семейный совет, на котором присутствовали и друзья. Друзья решили остаться, так как получили заверенье, что австрийцы их не тронут. Нушич с семьей решил идти к морю, откуда сербские войска должны были эвакуироваться на французских кораблях. От Цетинье до Которской бухты по прямой нет и двух десятков километров, но именно там гремели австрийские пушки. Нушич двинулся обратно, на Риеку Црноевича, в которой останавливался по пути в Цетинье.

Там он встретил генерала Бабича, представителя сербского командования при черногорском штабе, и тот сказал, что король Никола выехал из Цетинья в тот самый день, когда разговаривал с Нушичем.

Трудно понять, почему король лгал. Король Никола, любимый народом в первые годы пребывания на престоле, в конце концов разочаровал своих подданных, лишивших его престола и присоединившихся после войны к государству сербов, хорватов и словенцев.

Нушичи двинулись к морю, на юг.

В Баре от долгого пути пешком, от бесконечных волнений (всю дорогу слышна была канонада, у самой обочины выли волки) с Нушичем стало плохо, и он упал. Это случилось перед домом одного столяра, немца, который выбежал и помог внести больного в дом. Нушичу дали лекарство, напоили чаем и уложили в постель. К утру стало лучше. Но все было не слава богу. В это самое утро австрийский флот начал обстреливать пристань в Баре и сам город.

Пришлось идти дальше на юг, в Улцинь. Проходя по Бару, Нушич и его близкие видели, как народ начал со стрельбой грабить провиантские склады. Шли под проливным дождем…

Что ни говорите, а южное солнце и море действуют целительно. Только вчера было пасмурно на душе, и казалось, нет сил жить дальше, а сегодня выглянуло солнце, припекло сквозь одежду спину, и на душе стало легче. Можно, не уставая, смотреть, как накатываются на берег волны, откатываются, подшибают друг друга, рождая все новые пенные узоры. Смотреть на ослепительно сверкающее море, на нестерпимо голубое небо, на зеленые горы, на приморский городок…

Улцинь и в самом деле красив — это нависшее над самым морем пиратское гнездо. Давно уже жители его превратились в мирных рыбаков, но дух средневековья еще живет в нем, в его узких, выложенных плитняком улицах и старых стенах крепости.

С тех самых пор, когда дом местного священника принял под свой гостеприимный кров вымокших до нитки Нушича, Даринку, Миму и Гиту, дела путников пошли на поправку. Прежний план — двигаться на юг как можно дальше — под влиянием чудесной погоды изменился. Воспользовавшись предложением председателя местной общины, путники решили пожить немного в городке, тем более что южнее, в албанских гаванях, пока не было ни одного парохода. Нушич повеселел и размечтался — какой красивый дом он построит на этом берегу после войны.

Здесь, в Улцине, Нушич написал первую страницу книги о трагедии сербского народа. Там были такие строки:

«…Спасибо Улциню! Пять дней отдыха и покоя, которые он нам дал, были долгими, как век человеческий, и прекрасными, как первые весенние дни, особенно после стольких бессонных ночей и тягостных, утомительных дней».

19 января 1916 года стало известно, что южнее, в Медове, пристал большой французский пароход. И снова в путь, и снова налеты австрийских самолетов, и снова переправы вброд.

Французский пароход «Чад» пришел за ранеными и больными. Четыре тысячи двести человек уже разместилось на его палубах и в каютах. Всем прочим предлагалось идти дальше на юг. Солдаты оттеснили от сходен большую толпу, в которой затерялся Нушич с семьей…

И вдруг послышался голос офицера, руководившего погрузкой раненых:

— Где же вы пропадали, Нушич? Мне уже трижды звонили о вас из штаба Верховного командования. Три дня я вас жду. Поднимайтесь на борт!

Пес Риста за время похода через горы ни разу не отставал и не терялся, он сторожил утомленных путников на привалах, он был выносливым и преданным другом. Но теперь и речи не могло быть о том, чтобы взять его с собой на борт парохода, на берегу оставалось столько измученных людей.

Риста носился с лаем по гальке, подпрыгивал, чтобы обратить на себя внимание. А когда пароход отчалил, он сел, поднял морду и завыл.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

ЭМИГРАНТ

Пароход шел, не гася огней. В ту войну санитарные корабли еще щадили. В открытом море всплыла немецкая подводная лодка. Немецкие офицеры взошли на борт «Чада» и потребовали сведений о пассажирах. Полковник медицинской службы французской армии сообщил им, что на корабле только раненые и больные сербы. Немецкий офицер спросил:

— Где гарантия, что ваши сведения верны?

— Гарантия — слово французского офицера!

Пароход и подводная лодка благополучно разошлись. О, рыцарские времена!

В море Нушич усердно помогал врачам-французам. Трижды в ночь его будили для участия в церемонии спускания в море умерших. Корабль останавливался. Вместе со священником Нушич подписывал нужные документы.

Двадцать четвертого января корабль прибыл к острову, торчащему из моря неподалеку от Марселя. А после пятидневного карантина всех перевезли в город. Раненых разместили в госпиталях и казармах, здоровым, по заранее составленному списку, выделили номера в гостиницах.

В списке против фамилии Нушича значилось «писатель». Соответственно, ему выделили роскошный номер в первоклассной гостинице «Женева». Вылощенный портье с изумлением взирал на странную четверку, появившуюся в холле гостиницы. Нушич, Даринка, Мима и Гита выглядели оборванцами в своей видавшей виды одежде, к тому же еще прошедшей дезинсекционную обработку в карантине. С отчаянием во взоре портье разглядывал документы, которые удостоверяли право этих оборванцев на вторжение в гостиничный рай, сверкавший полированным деревом, мрамором и осененный мохнатыми пальмами в больших кадках.

Не согласится ли мсье переночевать в другой гостинице? Все будет устроено. Там не так комфортабельно, но, мсье сам понимает… Короче говоря, Нушичи заночевали на четвертом этаже какой-то третьеразрядной гостиницы и лишь на другой день, разыскав представителя сербского правительства и разжившись у него деньгами, а следовательно, и новой одеждой, вернулись в «Женеву».

В Марселе Нушич пробыл недолго. Выяснилось, что за роскошный номер гостиницы платить будет нечем. Агу известили, что с 1 января 1916 года, в целях экономии, его имя вычеркивается из выплатного листа. В письме министру просвещения от 19 февраля 1916 года Нушич писал:

«Я верю, что эта бюджетная экономия проводится не для того, чтобы оставить меня с семьей на чужбине без куска хлеба и заставить под старость искать работу на фабрике, и прошу господина министра исправить положение как можно скорее…»

А пока Ага с Мимой и в самом деле пошли наниматься рабочими на оружейный завод. Об этом прослышали французские власти. К Нушичу явились два французских чиновника и сказали, что французское правительство считает своим долгом позаботиться о сербском писателе. Пусть он не ходит на завод, а сидит и пишет. Ежемесячно ему будет выплачиваться определенная сумма.

Нушич смутился и стал говорить, что произошло недоразумение. Он не может принять денег, так как считает, что сербское правительство само позаботится о нем.

Действительно, вскоре Нушичу положили маленькое жалованье, назначив секретарем сербской скупщины, которая находилась в Ницце.

Ожидая назначения, Нушич работал. Как-то он сказал зятю:

— Я тебе прочитаю «Подозрительную личность», которую записал по памяти. Если рукопись в Сербии пропала, я думаю отдать в театр это. Кажется, написал все полностью, ничего не пропустил.

Нушич раскрыл рукопись и прочитал оба действия «Подозрительной личности». Впоследствии выяснилось, что он действительно восстановил комедию дословно. Некоторые места он улучшил, кое-что добавил. Например, во втором действии, третьей сцене чиновник Жика спрашивает просителя, есть ли у него свидетели, и тот отвечает: «Бог мне свидетель, господин Жика!» Нушич дописал такую реплику Жики: «А есть у тебя какие-нибудь другие, более надежные свидетели?»

Вскоре зять уехал на Корфу, где разместились остатки сербской армии.

В залитой солнцем и напоенной запахом цветов прекрасной Ницце Ага пробыл недолго. Еще весной он оказался с Даринкой в Париже. Там их покинула дочь, уехавшая к мужу.

Париж, Париж! В бытность свою Бен-Акибой, в обществе владельцев «Политики» братьев Рибникаров он уже посещал этот город, столь привлекательный для всякого художника. Они повеселились тогда от души, обходя подряд все кабачки и кафе, заглядывая в мансарды художников, общаясь с разноязычной наезжей богемой… в общем, они выполнили обычную программу знакомства с парижской экзотикой.

Теперь же Нушич равнодушно смотрел на парижские улицы. Одолевали заботы — в Париже военного времени была дороговизна, денег на жизнь едва хватало. И главное, смерть сына надломила писателя. Из Приштины пришла еще одна черная весть — умер старый Джордже. Ага с Даринкой сидели в своей квартире и всю ночь, не зажигая света, плакали.

Друзья старались как-нибудь отвлечь их от горьких дум. Часто навещавший Нушичей белградский профессор Мирно Попович сообщил Аге будто бы по секрету, что театр «Комеди Франсэз» по настоянию правительства хочет показать какую-нибудь сербскую историческую пьесу. Ложь приятеля заставила Нушича сесть за письменный стол и написать на французском языке одноактную пьесу «Ne désespère jamais!» (впоследствии утерянную) и романтичную историческую драму «Тибалская княгиня».

За работой он забывался. Закончил пьесы. Вырисовывался замысел большой книги о военной трагедии сербского народа. Нушич стал разбирать свои записи, писать эпизоды, объединяя их в книгу, которой вначале дал название «Под лавиной», а потом — «Девятьсот пятнадцатый».

Готовые главы книги он публикует в сербском журнале для французских читателей «La patrie Serbe», но только после длительных переговоров с издателем, проходивших в знаменитом кафе «Дом». Издатель вспоминает, что Нушич был страшно бледный, словно в воду опущенный. Непрерывно курил; прикуривая свежую сигарету от догоревшей, он вновь и вновь говорил о погибшем сыне. Сперва Ага отказывался от сотрудничества, но его подкупила теплая заметка о жизни и гибели Страхини-Бана и портрет сына в военной форме, помещенные на страницах первого, октябрьского, номера журнала.

* * *

В начале 1917 года Нушич с женой покидают Париж и поселяются в городке Барбаст, находящемся на юго-западе Франции, почти у самой испанской границы.

Почему Нушич уехал из столицы? На это было две причины. Во-первых, он думал, забившись в глушь, не общаясь с соотечественниками и усердно работая, вылечиться от депрессии. Во-вторых, парижская жизнь была ему не по карману, так как сербское правительство, само стесненное в средствах, платило эмигрантам буквально гроши.

В апреле он пишет сердитое письмо издателю журнала «La patrie Serbe», выговаривая за несчетное число опечаток и искажений в «отрывке из неопубликованного романа», напечатанном в приложении для сербских читателей.

Но постепенно гасконская природа начинает действовать на Нушича благотворно. Письма его к парижским знакомым становятся все более остроумными. В письме, озаглавленном «Ага из Барбаста и двенадцать парижских ребят», он в стихах вспоминает о своей парижской жизни.

«Привет вам, дети города Парижа, Где возвещается сиренами заря, Где под землею ходят поезда, А по земле — в коротких юбках девы [26] . И где семь франков — за баранину цена, Зато три франка — литр хорошего вина».

Письмо было подписано по-турецки. Природная живость Нушича берет верх. В письмах Мирко Поповичу и другим он подробно описывает свою жизнь в Барбасте. Увлекаясь, он сообщает уморительно смешные подробности, по которым друзья узнают прежнего Нушича.

«Барбаст расположен в красивой местности неподалеку от испанской границы, что заметно по контрабандным спичкам и очень низкой цене на спирт, который продается из-под полы. Возле села есть лес. До террасы, на которой я утром и вечером глотаю свежий воздух, долетало бы дыханье соснового бора, если бы не нужник поблизости…

На село оказывает свое влияние южный климат: это чувствуется по теплому ветру по вечерам и по тому, как ужасно врет местное население. В остальном же народ здесь вежливый и набожный. Люди живут совсем по Евангелию — шесть дней лгут и воруют, а седьмой день посвящают господу богу и, прежде чем напиться и начать поножовщину, отстаивают службу в церкви. Женщины почти богобоязненны; у попа красная крепкая шея, а пономарь женат в четвертый раз и сейчас обещал одной девушке жениться на ней, как только умрет четвертая жена. Все местные верят, что слово свое он сдержит, так как считается человеком слова.

Из достопримечательностей здесь есть очень красивая церковь. Но, по-видимому, знаменито не само здание, а орган… очень много о нем говорят. Пошел я в церковь послушать… Если бы ты слышал этот орган!.. Мороз по коже дерет, а сердце начинает так колотиться, будто в город ворвался неприятель…

Другая достопримечательность городка Барбаста — большая водяная мельница, построенная Генрихом IV. Как видишь, это историческая достопримечательность. Судя по всему, эта мельница оказывает известное культурное влияние на местное население — у мельницы легче всего рождаются лживые сплетни, которые, распространяясь, приобретают воспитательное значение… Этот прекрасный культ в здешнем народе очень распространен.

Третья достопримечательность — местный театр, то есть кинотеатр, который размещается в бывшей церкви. В то время, когда во Франции велись споры между государством и церковниками, один местный еврей забрался в церковь и устроил там кинематограф, считая, что таким образом он радикально решает спор между чиновниками и церковниками о принадлежности здания. В первое время против этого протестовали и чиновники и церковники, но с тех пор как еврей стал время от времени показывать пикантные фильмы, на сеансы зачастили как представитель государства, так и представитель церкви, и спор улегся сам собой.

В Барбасте есть и своя знатная чаршия. Упомяну несколько важных лавок. Например, аптеку, которая открыта только по вторникам и пятницам после полудня. Местное население привыкло к такому распорядку и умудряется болеть в определенные дни. В аптеке имеются аспирин, какие-то желудочные пилюли, похожие на катышки из мяса, порошок от блох, затем пиво бутылочное, уксусная эссенция и горчица. Есть еще и козье сало, которое местное население закладывает в нос против простуды.

Сапожник здешний, имеющий привычку пускать в ход нож, за что дважды побывал на каторге, занимается еще обучением соек (птиц) человеческой речи и рвет зубы по американскому способу.

Что это за способ, сказать не могу, но один местный говорил мне, что охотнее пошел бы на фронт, чем еще раз позволил вырвать себе зуб по американскому способу…».

О почтмейстере Барбаста поговаривали, что он охотно крадет посылки для военнопленных и взносы в Красный Крест. Нушичу он показался похожим на некоторых сербских деятелей, но этот был несербского происхождения. «Если бы ты его лично увидел, то его физиономия убедила бы тебя, что все это провинциальная клевета, не больше. У него такая разбойничья физиономия, что просто невозможно представить себе, чтобы он разменивался на мелочи».

Одним из соседей был старый капитан в отставке. Нушичу он напоминал Тартарена из Тараскона (кстати, расположенного в тех же краях, что и Барбаст). Барбастский Тартарен бодро занимался контрабандой и даже получил две раны в стычках с таможенниками. «Капитан заверил меня, что Испания вступит в войну, как только в Европе заключат мир. Он говорит, что хорошо знаком с обстановкой в Испании — испанский народ с его темпераментом долго не выдержит».

Нушич вел длинные разговоры с мэром. Мсье Борель был уверен, что исход мировой войны зависит от авиации. О русской революции у него было особое мнение — не надо было русским воевать с японцами, от этого-то революция и случилась. С другой стороны, мсье Борель осуждал Михаила Александровича, отказавшегося от трона. Надо было согласиться, получить годовое царское содержание и только потом издать манифест об отказе от престола.

А мадемуазель Кабане? Это была еще одна местная достопримечательность. Нушичу говорили: «Надо вам посмотреть мадемуазель Кабане», словно речь шла еще об одной мельнице Генриха IV. Ей было за шестьдесят. Учитель рассказывал о ней душещипательную историю, где были и влюбленный граф, и дуэли, и таинственные убийства. Жаль только, что он, по местному обычаю, врал, слово в слово пересказывая роман, который Нушичу довелось прочитать еще до приезда в Барбаст.

Посещение мадемуазель Кабане оказалось приятным развлечением. У Нушича было такое ощущение, будто он читает 217-ю страницу какого-нибудь пухлого романа Дюма-отца. Кожаные старинные кресла, ширмочки, громадные хрипящие часы и слепая бесхвостая кошка, история которой была, наверное, не менее романтичной, чем история ее владелицы. Пузырек на камине (наверное, лекарство от ревматизма) был похож на сосуд с ядом, которым мадемуазель Кабане, подобно Лукреции Борджиа, отравила своего первого любовника. Веничек из перьев, которым мадемуазель Кабане смахивала крошки со стола, был похож на страусовое перо, выпавшее из шапочки красивого пажа Густава, бежавшего через окно по веревочной лестнице, когда перед дверьми послышалось ржание коня, с которого слезал рыцарь де Лавардак (название соседнего села), приехавший на свидание со своей неверной любовницей. И наконец, кочерга, мирно прислоненная к камину, напоминала Нушичу окровавленный меч, которым рыцарь де Лавардак перед самой дверью проткнул рыцаря де Марманда (название еще одного соседнего села).

Мадемуазель в молодости не было равных по красоте (во всяком случае, так гласила легенда). Теперь же на переносице у нее устроилась большая бородавка, на которой очки сидели так ловко и прочно, как наездник между горбами верблюда. Верхнюю губу красавицы украшали усы, приличествовавшие молодому человеку лет двадцати пяти.

Между сербским юмористом и осколком романтической Франции состоялся занимательный разговор о подорожании картошки и горячительных напитков, до которых мадемуазель была великая охотница.

Нушич попросил любезную Кабане сыграть какую-нибудь вещь на арфе, стоявшей у камина. Мадемуазель извлекла из этажерки в стиле Луи XV килу порыжевших нот. Звуки, вылетавшие из-под костлявых рук мадемуазель, показались Нушичу немного странными, но недоумение его вскоре прошло, ибо музыкантша объяснила, что в арфе не хватает главных струн, а купить их невозможно, так как за время войны они тоже подорожали. На полях нот, «ровесницах средневековых Евангелий», были свежие записи. Приглядевшись к ним, Нушич тотчас проявил живейший интерес к музыке и попросил мадемуазель дать ему переписать некоторые ноты. Она выбрала сонату и романс. Дома Нушич переписал с сонаты… рецепт паштета из гусиной печенки, а с романса — рецепт настоящей испанской колбасы.

Кроме посещений мадемуазель Кабане, игравшей на бесструнной арфе, были и другие развлечения. Например, кинематограф.

Публика охотно плакала на мелодрамах, герои которых в эпоху «великого немого» выражали свои чувства неистовыми жестами. Рыдая, героини закрывали лица руками, раскачивались и сучили ногами. Особенно горячо был принят фильм, в котором полиция преследовала разбойника. Разумеется, с непременной беготней то в гору, то под гору. И тут Нушич заметил, что вся публика единодушно, с мэром во главе, всеми возможными способами помогает разбойнику. Она кричала ему, чтобы бежал быстрей, когда погоня приближалась, сообщала ему о засадах, радостно вопила, когда ему удавалось избежать опасности. В конце концов по всем правилам драматургии правда восторжествовала и, разбойник был схвачен, но зато публика свое недовольство таким варварским концом выразила свистом.

Однажды по распоряжению мэра Бореля в кинотеатре Барбаста в честь Нушича показали «сверх программы» картину «Храбрая сербская армия».

Начался фильм, и ошеломленный Нушич увидел на экране… греческих солдат в шапочках с кисточками и коротких юбках. Французы, успевшие полюбить приветливого иностранца, бешено зааплодировали, а пианист вместо сербского гимна заиграл русскую песню «Эй, ухнем!». Когда фильм закончился, мэр громко крикнул «Vive les Serbes!».Публика сердечно приветствовала Нушича, который только посмеивался в усы, а потом, несмотря на свое скверное произношение, отважился провозгласить здравицу в честь французской армии, после чего пианист под общее ликование исполнил «Марсельезу».

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

ПО ПУТИ ДОМОЙ

Стоило Нушичу летом 1917 года уехать из Барбаста, как снова начались неприятности, снова одолели его прежние тоскливые мысли. Особенно сдала Даринка, от которой осталась только тень. Самого Нушича мучили ревматические боли.

Нушичи перебрались в Женеву. На всякий случай он отправил все рукописи в сербское посольство в Париже, а оттуда получил телеграмму, что паспорт с швейцарской визой ему выдадут в Экс-ле-Бене, неподалеку от границы.

До Экс-ле-Бена супруги добирались по югу Франции, делая многочисленные пересадки. Для Нушича это было невыносимым испытанием.

По рассказам дочери писателя и воспоминаниям ее мужа, драматурга Миливое Предича, Ага очень любил путешествовать. Но всякий раз с ним случалась «дорожная лихорадка». Если он выезжал во вторник, то еще в воскресенье начинал спрашивать, упакованы ли вещи, хотя брал с собой лишь небольшой чемоданчик да несессер. На вокзал он обычно приезжал часа за три, всех дергал, без конца посылал узнавать, к какому перрону подадут поезд…

Во Франции то было время Мата Хари, время всеобщей шпиономании, время многочисленных документов, справок, облав.

В городе Сете требовалось пересесть в поезд, который отходил через двадцать пять минут. Нушич посадил в него Даринку, а сам побежал компостировать билеты.

В кассе потребовали, чтобы он показал паспорт. Нушич стал объяснять, что паспорт он получит в Экс-ле-Бене, но у него есть телеграмма из посольства и другие документы. И… о ужас! Ага обнаружил, что чемоданчика, в котором он хранил документы и деньги, при нем нет. Украли!

Нушича препроводили в жандармский участок при вокзале. К этому времени двадцать пять минут, остававшиеся до отхода поезда, уже истекли, и Нушич представлял себе состояние Даринки, которая сидит в поезде, уносящем ее к Марселю, без мужа, денег и документов.

Старший жандарм выслушал Нушича с сочувствием и стал расспрашивать подчиненных, не видели ли они чемоданчика, описание которого дал этот растерянный иностранец. Один из жандармов сказал, что он только что видел такой чемоданчик у пассажира, выходившего из вокзала.

Нушич в сопровождении двух жандармов выскочил из вокзала и помчался по улице. Как это обычно бывает, за ними увязалась толпа. Все с гамом догнали вора, который оказался почтенным гражданином, а чемоданчик его нисколько не походил на нушичевский. Толпа излила на Нушича свой гнев, и он устало побрел обратно к вокзалу.

У входа его встретил сияющий старшой, сообщивший, что чемодан найден и настоящий вор дожидается в участке очной ставки.

Жандарм добавил, что вор по-французски не говорит, но в чемоданчике у него оказались документы на имя Нушича. «Вот это полиция!» — подумал Нушич.

Жандарм распахнул дверь, и Нушич увидел… собственную жену.

— Бранислав, ради бога, объясни, чего хотят от меня эти люди?

Совершенно сбитый с толку, Ага долго не мог уразуметь, что чемоданчик все время оставался у госпожи Даринки, что с собой он его не брал.

— Est-ce votre valise? — спросил жандарм.

— Oui, c’est ma valise, mais… c’est aussi ma femme, — ответил Нушич.

Еще через полчаса Нушич сидел с жандармом в привокзальном кафе и подводил под недоразумение теоретическую базу.

— Вы женаты? — спросил он жандарма.

— Женат.

— Ну, тогда вы все поймете. Это, дорогой, нечто вроде самовнушения. Оно возникает из-за постоянных женских страхов и недоверия. Уже и сам перестаешь надеяться на собственную память и забываешь, что с тобой только что было. Видите ли, брак у меня здоровый, нормальный. Вечерком поговорим с женой о том, что ей готовить завтра на обед, сыграем в карты и спать… Жена дремлет, а я листаю газеты, которые днем только так, мельком, проглядел. Когда меня начинает клонить ко сну, я сворачиваю газеты, кладу их на столик и гашу лампу. Сперва, разумеется, надо найти удобное положение для сна. Переворачиваюсь на любимый бок, подтыкаю подушку и начинаю потихоньку дремать… Только стану засыпать, и в это самое мгновение, ни раньше, ни позже, жена меня сквозь сон спрашивает: «А ты входные двери запер?»

Жандарм, внимательно слушавший Нушича, вдруг оживился, и хлопнул его по плечу:

— Точно! То же самое и у меня бывает!

— Вот видите, — продолжал Нушич. — Только погодите, еще не все… Я отвечаю жене, что запер, ведь я точно помню это. Но тут, дорогой мой, меня начинает грызть червь, который называется сомнением. А действительно ли я запер дверь? «Конечно, запер», — говорю я себе. Но червь грызет: «А может, это было вчера или позавчера?» Сна как не бывало. Вижу я, что борьба с самим собой ни к чему не приводит, вылезаю из постели, иду к двери и убеждаюсь, дверь заперта… Вот это и есть самовнушение.

— Поистине, все как есть, в точности! — говорит жандарм и смеется.

— Теперь вам понятно, почему так случилось? — спрашивает Нушич.

— Понятно, понятно, — отвечает жандарм, не подозревающий, насколько лукав и находчив его собеседник, которого он всего полчаса назад видел совершенно растерянным и подавленным.

* * *

Сербское посольство должно было переслать рукописи Нушича в Женеву дипломатической почтой. По-видимому, Нушич боялся еще и того, что при провозе рукописей через границу могут возникнуть непредвиденные осложнения. Однако посольство послало пакет не с курьером, а почтой, и посылка в дороге пропала.

7 декабря 1917 года Нушич послал письмо в Париж. Но не послу, которому он уже устал писать, а своему другу писателю Ристе Одавичу. Письмо было похоже на крик отчаяния.

«Я в Албании доверил часть рукописей одному албанцу, объяснив ему, что такое рукописи, и он понял. Королевское же сербское посольство не могло этого понять…». Он называет посольских бюрократов преступниками. Дипломатические курьеры привозят и брюки господ депутатов и женские панталоны, только рукописи сербского писателя нельзя было доставить в сохранности. «Тьфу! Как это постыдно и отвратительно!»

Нушич перечислил, что было в пакете. И уже одно перечисление говорит о том, как много и упорно работал писатель во Франции.

«1. „Тибалская княгиня“. Оригинал и перевод на французским язык.

2. „Страстная неделя“. Драма в четырех действиях, о нашем отступлении.

3. „Мировая война“. Комедия в одном действии.

4. „Ne désespére jamais!“ Одноактная комедия на французском языке.

5. Три одноактных пьески на тему „Наши дети“.

6. „Под лавиной“. Трагедия сербского народа. Четыре сотни страниц большого формата. Роман или, скорее, очерк о нашем отступлении.

7. Заметки, сделанные во время отступления, и некоторые документы.

8. Все мои заметки о наблюдениях во Франции.

9. Последние письма Бана, в том числе и то, что он мне написал с поля боя, когда лежал окровавленный. Оно было реликвией в моем доме, иконой, перед которой жена зажигала лампаду…

Как мне быть теперь, что ты мне советуешь делать? Если мои рукописи и в самом деле пропадут — а это вероятнее всего, — клянусь тебе, что больше никогда ни слова не напишу. Я принял такое решение после смерти Бана, но друзья уговорили вернуться к работе, и в ней искать утешения. Разумеется, эти друзья не приняли во внимание сербского посольства, когда думали, что работа принесет мне утешение. Ты не представляешь, какие гибельные последствия будет иметь для моей семьи эта трагедия, небольшая по сравнению с прежними, но, словно капля воды, переполнившая чашу. Я болен, из-за этого я серьезно болен. Врачи, которые меня смотрели, определили сильную душевную депрессию. Прописали мне спокойствие, легкую пищу, запретили алкоголь, курение, кофе и любые волнения… С моей женой еще хуже, она совершенно сломлена, у нее даже, как мне кажется, появляются нехорошие мысли. Вот уже десять дней, как она ничего не ест и не спит. Не раздевается, не ложится в постель, а сидит дни и ночи на стуле.

И знаешь, в чем причина? В пакете были письма Бана, и в том числе его окровавленное последнее письмо, написанное за два часа до смерти. Оно было для моей жены святыней, оно было алтарем, иконой, перед которой она каждый день зажигала лампаду, оно было могильным холмом, над которым она каждый день плакала и который украшала цветами. То, чего не сделали ни болгары, ни австрийцы, сделали сербские варвары-бюрократы — отняли у нее, уничтожили могилу, могилу единственного сына.

Роман „Под лавиной“ я посвятил Бану. Он, в сущности, должен был стать плитой на могиле сына. Писал я его мучительно, вкладывая отцовскую боль… На гонорар от книги я хотел перенести прах сына и построить над его могилой часовенку. Даринка это знала и с трепетом следила, как продвигается работа. Сломленная, она ободряла меня, заставляла работать, писать, строить часовенку для нашего сынка. И по мере того, как книга росла под моим пером, росло и утешение в ее душе. И когда я закончил роман, она успокоилась, утешилась. И теперь… этот храм ее и моего единственного сына разрушают варвары-бюрократы, и поверь, я предвижу это, она погибнет под обломками. Я предвижу это!»

В посольстве к бесконечным просьбам и требованиям Нушича относились несерьезно. Даже острили по этому поводу. Нушич просил Одавича учинить розыск пакета, умолял обратиться к самому французскому министру путей сообщения…

Через несколько месяцев стараниями Одавича пакет все же был найден и вручен владельцу.

Получив свой военный дневник, Нушич продолжал работать над книгой о страшных днях отступления сербской армии.

Завершил он свой роман уже в Риме, куда перебрался из Женевы. Собственно говоря, романом книгу можно назвать лишь условно.

Это, скорее, гигантский очерк, если возможен очерк объемом в два тома. В письме из Рима (25 июля 1918 года), направленном начальнику штаба сербского Верховного командования, Нушич задает ряд вопросов об операциях, проводившихся во время войны, и в шутливой форме высказывает интереснейшее соображение по поводу книг, которые пишутся по следам событий.

«Мы, писатели, представляем собой страшную опасность, когда дорываемся до исторического предмета. Мы не дожидаемся, пока история перемелет событие, не берем его в готовом виде, чтобы замесить на нем легенду, а хватаем его, спешим опередить историческую науку и рассказываем все по-своему. Опасность тем более велика, что рассказ распространяется в народе быстрее исторической истины, которая, обычно запаздывая, уже неспособна вытеснить то, что мы рассказали. Оттого-то у нас в истории и путаница, внесенная устными рассказами и эпосом, который и поныне наука не может опровергнуть… Я в состоянии совершить подобное же преступление, если вы вовремя не схватите меня за руку…».

В конце 1918 года Нушич вернулся на родину. В Галиполи, где он присоединился к дочери и зятю, зашел итальянский пароход, направлявшийся в Дубровник. Ага с Даринкой сели на него, пересекли Адриатическое море и тотчас через Сараево выехали в Белград. Как только была починена дорога на Скопле, он отправился к месту прежней службы, где стал собирать труппу и собственные рукописи.

Даринка выехала в Приштину, чтобы разыскать могилу покойного Джордже. На улице ее случайно увидел тот албанец, в доме которого Нушич бросил на полу рукописи.

— Госпожа, зайдите ко мне, — сказал приштинец. — Когда вы отсюда бежали, то побросали какие-то бумаги. Я их собрал и сохранил.

Среди прочего госпожа Нушич привезла и «Подозрительную личность».

Рукописи, оставленные в Призрене, погибли. А всего за время войны у Нушича пропало семь пьес, не считая других произведений.

Во временном здании театра у оккупантов была конюшня. Нушич выпросил солдат, которые очистили здание, но для представлений оно все равно не годилось. Тогда он выехал в Белград, чтобы похлопотать о кредитах на постройку нового театра, а заодно и о собственном жалованье, которое во время войны сократили так, что он с семьей едва перебивался.

«До сих пор, — говорилось в его прошении, — я не предпринимал никаких шагов не потому, что мне хватало сокращенного жалованья (о том, насколько было мало жалованье, свидетельствуют мои нынешние долги за границей), просто я терпеливо ждал возвращения в Сербию…».

В Скопле Нушич уже не вернулся. Его неожиданно назначили начальником только что созданного отдела искусств при министерстве просвещения, но уже не Сербии, а Соединенного королевства сербов, хорватов и словенцев.