#img_3.jpeg
Страшная месть
На Птичьем рынке среди барыг и шпаны стоит врач Блистанов в дорогом костюме, выпачканном в птичьем помете, и продает голубей. Этот костюм он шил у лучшего портного из кастора, извлеченного из сундука пращуров. Самодовольный йоркшир с рыжими ресницами и напомаженной головой, он полон достоинства, широк в плечах и с внушительным животом. Считая себя любителем природы, он гордится этим не меньше, чем основным титулом, добытым сделкой с Гиппократом. Грубые руки его способны гнуть подковы, но уж никак не держать ларингоскоп.
Держа на ладони грязный обсиженный садок, он заглядывает туда, как заботливая мать, и дует между прутьев, делится теплом с пернатыми. В садке сидят лохмоногие турманы, окольцованные, как бойцовые петухи, с выбитыми инициалами Блистанова. Вместе с дудочками для обучения канареек клеймо лежит у него в кармане, рядом с личной печатью, на которую он неуклюже дышит и без угрызения совести ставит на рецепт.
Он вынимает из бокового кармана кошелек, набитый крупными деньгами, и дает сдачу голубятникам, с которыми не допускает панибратства. В их окружении он блещет как Сарданапал и пользуется у них почестями, ибо врач в такой компании — явление мифическое.
Расталкивая толпу, к нему пробирается другой любитель природы, спившийся музыкант Илья Басов. В руках он держит клетку с цветным попугаем. Ядовито-синий попугай с шафрановой грудью горит на солнце, как морской залив, налитый купоросом. Попугай предназначен для Ефимыча, чтобы скрасить его одиночество. Ефимыч торгует кормом. На прилавке перед ним разложены мешочки с травами, в которых насыпано черт знает что, вплоть до махорки. Но главная статья его дохода — это черви в спичечных коробках. Иногда червю удается уйти из плена, и он ползет по рукаву его грязного плаща. Ефимыч спокойно водворяет его назад и приговаривает:
— Дальше хозяина не уйдет.
Крупный сальный старик с кабаньей щетиной на лице, Ефимыч не считает нужным чистить яйцо и вместе со скорлупой закладывает его за щеку. Так каменотесы однажды выпивали в городском саду и закусывали шоколадными медальками, отправляя их в рот вместе со свинцовой оберткой.
Сегодня Илья продал филина, в сотый раз переходящего из рук в руки, потому что он кричит по ночам, как ребенок. На выручку от филина решил угостить Блистанова. Блистанов выпить не дурак на чужой счет. Илья подходит к нему и с размаху здоровается за руку:
— Выпить не хочешь?
Блистанов моргает ресницами и не знает, что ответить:
— После рынка обсудим.
Басов с рвением предлагает свои услуги:
— Жди меня здесь, я быстро сбегаю за водкой.
— У меня сейчас с деньгами туго, — соврал Блистанов, порылся в кармане и задержал зажатый кулак в воздухе, как над подносом в церкви.
Басов фамильярно рассмеялся:
— Ладно, спрячь, я угощаю!
— Только пойдем к тебе, ко мне нельзя, — с достоинством сказал Блистанов.
За столом Блистанов вел себя неприступно и важно, врал, как сивый мерин. После первой рюмки признался, что ненавидит своих больных и вешал бы их на люстре. Нищая обитель Басова располагалась на мансарде. Потолок был в трещинах, как дно пересохшей речки, закопчен и затянут паутиной. Хозяин облокотился на клавиши рояля, залитые вином и заляпанные пеплом, и задавал куплеты Мефистофеля. Жабья физиономия Гёте смотрела на них со стены. Надушенный и завитой Блистанов брал вилку через платок и украдкой поглядывал на уровень в бутылке.
— Откуда у тебя такая шевелюра? — польстил Басов. — Ты похож на дамского дирижера.
— Я никому не доверяю свою расческу, даже жене, — бессовестно похвастался коновал.
В выборе друзей Блистанов осторожен, но тут дал маху. Ходит он к Басову потому, что там вино рекой льется и некому их одернуть. А еще их роднит музыка: дома у Блистанова стоит разбитое пианино, ободранное, с отставшей вздутой фанеровкой, пригодное лишь для того, чтобы вынести его во двор. Блистанов мечтает научиться подбирать на нем Кальмана. Однажды Илья взял и похвалил этот фортепляс — с тех пор обладатель сокровища остался признателен ему до конца жизни.
Ему перевалило за пятьдесят, а он женился на молодой парикмахерше, польстившейся на его автомобиль, и боится, что возмутитель спокойствия раскроет ей глаза на несостоятельность их брака. Поэтому к себе он сделал доступ затруднительным и никого не пускает, держит ее, как в гареме. Редко собутыльнику удается перешагнуть порог его дома, а если Блистанов нечаянно откроет дверь, то тут же начинает поспешно собираться, сделав вид, что у него вызов.
Просидев два часа у Басова и выпив лошадиную дозу, Блистанов сильно захмелел и не мог встать со стула. Когда он с трудом поборол себя — растопырил руки, как глухарь, и остался так стоять на месте. Сколько Басов ни бился с ним, провожая его до дому, Блистанов не выдал ни одной тайны.
Однажды Илья попал в непоправимую беду: влюбился в дрянь. Она была недобрым человеком, засидевшейся девой, долго водила его за нос, а потом отвергла. Илья преподнес ей королевский подарок: фамильный золотой перстень с крупным агатом, принадлежавший его бабке-графине. Дева швырнула перстень на лестницу, вдогонку ему. На темной лестнице, пахнущей кошками, золото тускло зазвенело, как робкий крик девственницы, попавшей в жилистые лапы солдата.
Этого Илья не мог пережить и был близок к самоубийству. Набрав полный портфель бутылок и глотая слезы, он не отличал проезжей части дороги от тротуара, шел посреди дороги, не замечая машин, и наткнулся на художника Алексея. В руках у Алексея была огромная папка, завязанная тесемками. В папке лежали рисунки.
— Покажи, что там у тебя, — поинтересовался Илья, думая развеяться от горя.
Алексей покраснел, как барышня, и нехотя стал развязывать папку. На картонках были изображены березы, похожие на мучных червей, а на огромных листах ватмана — голые женщины. Женщины были нарисованы цветными мелками настолько пестро, что это были не женщины, а павлиньи хвосты.
— Спрячь, пойдем лучше выпьем, — предложил Илья и повел его к себе в логово.
За столом он признался Алексею в своем горе, как чеховский извозчик лошади. Выпито было много, сильно опьянели и долго не расходились. Было уже поздно, но расставаться не хотелось, и пошли колобродить по городу. Тут Басову пришла в голову озорная мысль потревожить Блистанова. Он задумал позвонить ему в дверь в три часа ночи. И решил подослать Алексея.
— Что я должен сказать? — нахмурившись, спросил Алексей.
— Назовешься Альбрехтсбергером.
— А кто он такой?
— Ты все равно не знаешь, учитель Бетховена и Сальери.
— Так. Не выговорю, — промычал Алексей.
— Давай порепетируем. Повтори: Альбрехтсбергер!
— Альбрехт Дюрер…
— Ну ладно, пусть будет так, иди… Поднимись на третий этаж и позвони. Ну, с богом!
А сам предательски остался внизу и, предвкушая блаженство от предстоящего спектакля, зажимал рот от смеха. Алексей долго взбирался на третий этаж, съезжал вниз, наконец с трудом добрался до нужной двери и нажал звонок. Долго не открывали. Потом послышалась возня за дверью и раздался недовольный голос Блистанова:
— Кто?
— Попов.
Царевич
На переднем кресле в самолете сидел покоритель Севера и играл в карты. Из динамиков, вмонтированных над головами у каждого кресла, раздавалась порнография. Гоминдановцы пытали пленных моряков детским плачем, записанным на пленку, а наша авиакомпания решила угостить пассажиров Пьехой и Пугачевой, не спросившись с их волей.
С налитым кровью лицом, бурой шеей и слежавшейся кошмой волос под шапкой, он был укутан в толстую фуфайку и тонул в ней под самое горло, как черепаха.
Играл, играл и вздумал закурить в самолете. Курить категорически запрещалось. После того как участились аварии, решили взвалить вину на курильщиков и выпустили указ, где каждая буква написана кровью.
Когда включили вентилятор, подул ветер, от папиросы посыпался сноп искр. Стюардесса, похожая на выдру, налетела на него, как храбрая наседка, защищавшая цыплят, и стала отнимать у него папиросу. Он удивился и не принял всерьез ее дерзости. Она не знала, что с ним делать. Там, где житейские трудности атрофируют вкус к изнеженности, на внешность не обращают внимания. Что до стюардессы, то если б не летная форма, облегающая ее маленькую спину, ее никто не заметил бы.
Связываться с нею он не стал, а только по-отцовски пожурил немного. Это был огромный медведь в овчинном полушубке гигантских размеров. Он напоминал горного великана, вступающего в единоборство со стихией: громадными валунами, водопадами и огнедышащими вулканами. Весь день достает бутылки из недр мохнатой овчины, как из бездонного погреба. Наставительным басом подсчитывает очки, собирая неуклюжими пальцами, неспособными подобрать с пола копейку, маленькие пасьянсные карты, которые в его ручищах, потрескавшихся от бензина и морозов, кажутся крошечными эльфами, заблудившимися среди корней могучих деревьев. Когда ему кажется, что у него за спиной передергивают, воинственно поднимает голову, вылезая из фуфайки, и показывает уши, прижатые, как у волка, на которого сел охотник с кинжалом.
Выдра гневно повернулась на каблуках и побежала к микрофону, этому единственному оружию, которым располагала. Порнография смолкла на минуту, и раздался голос выдры:
— Пассажир на переднем кресле, я вас высажу при посадке в Сыктывкаре, дальше вы не полетите, приготовьте свои вещи!
Никто не придал этому значения. Казалось, это незначительное событие не произвело эффекта: оно быстро забылось, многие ничего не поняли.
Прилетели в Сыктывкар. Прошло часа три. За это время обглодали ресторан и запаслись провиантом на дорогу, словно летели на зимовку. Посадку все не объявляли, несмотря на чистое лазурное небо. Косолапые бабенки в свалявшихся цигейковых шубах и съехавших на спину платках теснились в накопителе и не поддавались натиску долговязых гусей с бритыми лицами. Наконец объявили забытый рейс, и волна хлынула на поле, как кровь из раны.
Когда стали заполнять проход между креслами, у первого сиденья затеялась возня. На великана наседал экипаж, явившийся на подмогу злопамятной выдре. Командир корабля, тобольский татарин с властными скулами вождя племени, настоятельно требовал, чтобы великан вышел из самолета. А великан добродушно отшучивался и не верил в их затею. Страсти накалялись. Вождь был неумолим. Решено было вызвать милицию. Пассажиры возмущались и требовали, чтобы великан не задерживал самолет. Они отвертели головы, поворачиваясь к выходу, откуда должен был появиться долгожданный милиционер. Он как с неба свалился, маленький и беспомощный. Испугавшись великана, стал уговаривать его по-хорошему, предлагая покинуть самолет.
Положение выручила выдра. Она, как коршун, вцепилась в рюкзак, лежавший у ног великана, и, еле подняв его, словно там лежала руда, потащила к выходу. Великан встал на дыбы, как медведь, в которого выстрелили, и, загораживая шубой весь проход, покорно пошел за ней, наступая сапогами на сухари, валявшиеся под ногами.
Уже убрали трап. Для несчастного стали готовить пожарную лестницу. Воцарилась тишина. Никто не поддержал его, а только предательски молчали и радовались его позору. Только один голос раздался в защиту пострадавшего:
— Человек человеку волк…
Но эта реплика затерялась в длинном салоне, как утлая ладья в море. Она принадлежала старому толстому полковнику с муаровой лысиной, окруженной холеным серебром.
— В конце концов, кто для кого существует — мы для вас или вы для нас? — не унимался полковник, обращаясь к экипажу. — Мы за это деньги платим! Как попросить выключить порнографию — так они притворяются глухими, а уж если сделают что-нибудь против них — сразу выметайся из самолета!
Экипаж, привыкший с холодным презрением относиться к людям, не разделяющим их культа, не обратил внимания на его слова. Полковник стал вытирать платком шею-каравай, поглядывая кверху, надежно ли положил папаху.
Великан встал в проходе, повернулся лицом к обществу, словно приготовился запеть, и смиренно произнес:
— Товарищи, простите меня.
Стало еще тише.
— Кончайте с ним! — скомандовал татарин.
Тут на него насели, как на кабана, и стали таранить к выходу. Повергнутый Самсон не успел даже вынуть рук из карманов, как был вытолкнут из самолета и больно ударился затылком о бетонную полосу.
Толпа облегченно загалдела. Загудели моторы, самолет тронулся. Стали доставать из торб бутылки с лимонадом и вонять колбасой. Завязались оживленные разговоры, никто не испытывал угрызения совести. Полковнику сделалось душно, он расстегнул китель и покрылся испариной.
Вскоре неприятное происшествие легко забылось, как выпитая рюмка вина. Самолет покачивало, стюардесса спряталась и убавила свет. Сделалось скучно, как после потушенного пожара, когда белый дым впотьмах соперничает с рассветом. Уже летели высоко над городом, мерцающим огнями, распластавшимся внизу тысячеглазым драконом. Весь самолет спал, запрокинув головы на откинутые кресла, сжимающие сзади сидящих, как школьные парты, напоминающие оковы. Пролезть в такие парты было делом нелегким, и случись пожар в классе, все остались бы в партах, как в сказке о спящей царевне.
Только один полковник не унимался и тяжело вздыхал. Он долго не мог прийти в себя после этой гнусной истории, был глубоко потрясен зверством толпы, для которой строят самолеты, испытывал к ней отвращение и жгучий стыд за ее эгоизм. Ему стало мерзко находиться среди них, а потому тревога, которую они подняли, оберегая свой живот, оскорбляла его человеческое достоинство.
Когда выдра подошла к нему с конфетами, он привстал, пытаясь получше разглядеть ее при боковом свете, и сказал:
— Он тебе будет сниться, как убиенный царевич Борису Годунову!
Выстрел из пушки
Купе вагона. Ночь. Маленький лиловый ночник под рифленым стеклом колпака еле освещает отвернувшихся друг от друга спящих, притихших под белыми простынями. На столе недопитый коньяк и остывший чай с позванивающей ложечкой, оставленной в стакане. Вагон мотает, чай плескается, но не проливается на салфетку. За окном чернота леса, трудно разобрать плывущие стеной силуэты еловых верхушек на догорающем перламутре неба. Заснеженный лес тонет в завихрении снежного облака, окутывающего локомотив, прокладывающий пронзительным гудком себе путь в темноте. В щели окна просачивается холодная снежная пыль. Вагон мягко качает, кисло пахнет коксом из тамбура, золушка засыпает в титан совок черной пыли: готовится к станции. Морозно, дверь открывается с лязгом.
На остановке вошел свежий пассажир. Широкоплечий, с заиндевевшими усами и бородой, он похож на охотника, что бесстрашно садится на волка, которого посадили борзые, держащие его за уши. От него пышет силой и здоровьем, молодой румянец раскрасил щеки, видно, он много прошел пешком по морозу.
Пробираясь по коридору и отыскивая свое место, невольно потревожил спящих: стал двигать дверью купе, без конца ходить и раскладывать постель, которая не давалась ему в темноте. Наталкиваясь на полки мотающегося вагона, не мог справиться с нею и в сердцах выругался:
— Что труднее — свернуть газету или расстелить простыню в вагоне?
Раскашлялся, разбудил спящих, их сон перебит. Недовольные забеспокоились появлением незнакомого человека, теперь уж не до сна. Трусость и любопытство так и подмывали их прощупать его, но изобретательности хватило лишь на то, чтобы спросить, какая станция. Бестактность наглецов в конце концов берет верх, и они, как лиса, осмеливавшаяся сесть рядом со львом, бесцеремонно перешли к делу и повели расспрос:
— Вы местный?
— Нет.
— А зачем в наши края?
— В командировку.
— А позвольте полюбопытствовать, что у вас за работа, если не секрет?
На такой неожиданный вопрос не хотелось отвечать, он рассердился и чуть не нагрубил, но решил позабавиться. Требовалось унизить нахалов, и сделать это нужно было изысканно.
— Инспектор по охране природы! — находчиво выпалил нежелательный сосед.
Переглядываются. Что ж тут охранять, когда тайга раскинулась на сотни километров, сколько ее ни истребляй, она от этого не убавится, у человека не хватит сил пожрать такой лесной массив. Если бы не подобралось одно начальство, расспросы, пожалуй, на этом бы и кончились, но досужим стало любопытно, какую природу он собирается охранять здесь и кому это нужно. Доведенный до отчаяния, инспектор выбрал контрманевр, к которому прибегает кошка в узкой подворотне, когда ей некуда бежать и она решается на прорыв, кидаясь в объятия врага:
— Дело вот в чем. У вас тут варварски уничтожают медведя. Если так будет продолжаться дальше, немудрено, что медведь скоро войдет в Красную книгу.
Посыпались возражения. Стали нападать на медведя и обвинять его в злодействе, что, дескать, пугает баб, собирающих бруснику, не любит детей, дерет скот и бывает опасен в голодное время, когда близко подходит к поселку. Ослепленные разбушевавшейся страстью, не поскупились приписать к его подвигам несуществующий грех: снимает белье с веревки и разоряет печные трубы, взобравшись на крышу…
Инспектор не согласен с этим, противоречит им и еще больше разжигает неприязнь к косолапому:
— Это неправда, вы видели своими глазами хоть раз живого медведя? Я думаю, вы и в цирке-то никогда не бывали, живете в своей тайге и собираете бабушкины сплетни. Медведь осторожен, избегает встречи с человеком и никогда не нападает на него первым. Медведь умен и способен на многие разумные действия — весь цирк держится на медведях. Когда говорят, что по уму на первом месте стоит слон, за ним лошадь, а потом собака, — я бы медведя предпочел лошади. Медведь ходит по канату, ездит на мотоцикле, пьет из бутылки и играет в хоккей.
При слове «хоккей» одобрительно закашляли через стену.
— В старину цыгане ходили с ручными медведями на цепи и показывали представления: как бабы воруют горох, а также боролись с ними…
Недоброжелатели не знают, что возразить на это, и мало-помалу склоняются на сторону медведя. Их робкие суждения настраивают на лицемерный лад И вот самая главная начальница, очень деловитая женщина, весившая центнер, добрая и глупая, утратившая женское начало от возложенной на нее должности авторитетно соглашаясь, добавила:
— Медведь в шахматы играет!
Чудесный американец
Весна. На железнодорожных путях уже совсем по-летнему. Радужная от паровозных масел галька нагрета, по-змеиному блестит и искрится. Станционные рабочие на путях лениво замахиваются кирками. Они одеты в апельсиновые поддевки, делающие их похожими на палачей, которые снимают трупы с виселицы и укладывают их в гробы…
Работать не хочется. Собрались гуртом, сели на шпалы, закусывают и рассказывают небылицы: кто что вычитал в журнале. Самый старый среди них дядя Валя, который говорит: «великий польский композитор Людвиг ван Бетховен». Он курчав, невероятно грязен, но красив, как герой из оперы Беллини. Темно его прошлое, появился он откуда-то из Херсонской области. Под поддевкой носит меховую жилетку, как кольчугу, никогда не раздевается и не моется. Однажды его спросили:
— Скажи, дядя Валя, вот ты умный человек: как ты думаешь, кто насчет мяса кровожаднее — кошка или собака?
Дядя Валя подумал и ответил:
— Волк.
Он с недоверием слушает невероятные истории о том, как в Америке ради бизнеса ставят разные рекорды, доставляющие азартные зрелища.
— Один гонщик нарочно загорелся в автомобиле и просидел в нем до тех пор, пока не сгорел.
— Перестарался, — заметил дядя Валя, который держался в стороне от них и нехотя слушал эти басни.
— Зато обеспечил семью пожизненно, — позавидовал гурт.
— А кто из вас слышал про матроса, который выпивает двадцать кружек пива? — спрашивает чахоточный парень в зимней шапке. Эту шапку он не снимает круглый год, отчего волосы свалялись кошмой и не расчесываются, как колтун.
Дядя Валя ухмыляется:
— Я, пожалуй, выпью двадцать кружек…
— Не выпьешь!
— Смотря за какое время, — струсил дядя Валя.
— Все равно не выпьешь. Во всем мире нашелся только один такой герой и заработал на этом миллион!
— Ты не выпьешь, а я выпью, — спокойно говорит дядя Валя.
— Что ж ты тогда тут околачиваешься, езжай в Америку, там тебе цены не будет, и нас всех обеспечишь по старой дружбе.
— Это что-о-о! — разочарованно тянет Гришка с огромными растатуированными лапами, на которых нет живого места, отчего они лоснятся, как у удава, вызывают омерзение, брезгливость и страх. — Я недавно прочитал, как один американец взялся съесть автомобиль…
Это сообщение оживило беседу и произвело впечатление.
— Как же он будет есть его?
— Стаканы едят, — послышалась реплика из гурта.
— В цирке шпаги глотают, мой отец рассказывал, — добавил дядя Валя, чтобы внести ясность в явление чудес.
— Йоги не то делают, спят на гвоздях голыми и ходят босиком по раскаленным углям.
— Царь Петр бритвы жевал, а святая Варвара ходила босиком по гвоздям без всяких йогов — в «Житии святых» написано…
Гришка расстегнул ворот и почесал грудь в знак недоверия, как на картине «Охотники на привале» Во всю грудь был выколот танк, из которого высунувшийся танкист махал пилоткой. Однако, чувствуя превосходство своего выстрела, он лениво и поддразнивающе продолжал разжигать любопытство зевак:
— Вот так же и американец будет есть свой автомобиль не спеша, пока не съест за год. — И, подумав, добавил: — Зато получит не миллион, а немного побольше…
Дядя Валя самодовольно улыбается и замечает не без иронии:
— Посмотрим, что будет, когда он дойдет до карданного вала!
Голубка
В кабаке, полном синего дыма, как после дуэли погонщиков быков, которые плохо стреляют, нажимая на количество, от гула нельзя было разобрать ни одного слова. Сидят с красными вытаращенными глазами прямо на бочках и льют пиво, которое уже не лезет, под ноги. Только проворная судомойка с мокрыми руками и черным животом, как у гусыни, ловко пробирается среди страшных людей и хватает со стола кружки, быстро смахивая в них рассыпанную соль, сделав руку ковшиком, и двумя движениями после этого вытирает стол насухо.
Посреди кабака стоит бледный интеллигент, как актер на базарной площади, и показывает фокусы за рюмку водки. В старом пальто на голое тело, он пропил с себя одежду, небритый и вызывает жалость. Потеряв всякое уважение к себе, рассказывает небылицы и фиглярствует.
Вот он берет в ассистенты пьяного мужика и просит его встать на середину с платком в руках. Потом достает папиросу, жарко раскуривает ее и медленно прожигает платок насквозь. Валит дым, воняет жженой тряпкой, и взору зевак предстает огромная дыра в платке, черная по краям. Чародей комкает платок, забирает его в руку и поднимает зажатый кулак кверху. Аудитория не спускает глаз с кулака, жадно уставившись на него. В наступившей тишине кулак медленно разжимается, и все поражены перерождением жженого платка в новый, без единого пятнышка.
— Твой платок, узнаешь его? — громко кричит чародей, а у самого холодный пот струится по лицу, ибо так еще никогда не выкладывались со времен Паганини.
— Мой, — подавленным голосом отвечает ассистент, не понимая, куда могла деться дыра от папиросы.
Аудитория потрясена, будто присутствует при чудесном воскрешении дочери Иаира…
После фокусов следуют небылицы. Вот что он рассказывает:
— Триста лет назад жила-была в Белом море шестиметровая белуга.
Головорезы с черными лицами и белыми зубами, держа стаканы на весу, окружили его, как Цезаря в сенате.
— За этой белугой, — продолжает он, — охотилось три поколения, и никто не мог поймать ее. Наконец ее заманили в стальные сети и вытряхнули на палубу. Капитан, обуреваемый жадностью, поторопился распорядиться, чтобы ее побыстрее разделали, дабы она не досталась другим. Но когда стали убивать ее гирей по голове, она заговорила человеческим голосом…
Сброд дружно загалдел. Начали ссориться и доказывать друг другу, что это возможно и что не только одна белуга наделена этими способностями. Стали по пальцам перечислять, кто еще может говорить по-человечьи. Тут пошли в ход попугай, как царь пересмешников, скворец, ворона и канарейка.
— Как же такую рыбу есть-то, ведь грех-то какой? — протянул фистулой печник с красными слезящимися глазками и поджаристыми ушами, светящимися копченой кровью.
— Знамо! — весело подтрунил сказитель, предчувствуя, что кульминация зреет со скоростью кометы и будет как извержение вулкана.
Тогда самый внушительный бандит, совершенно черный от машинной грязи, гигант с кромкой голого тела, белеющего из-под короткой телогрейки, пропитанной маслами, со страшными выцветшими глазами, обведенными красным ободком, как у пирата Шарки, вкрадчивым басом, полным суеверного страха, сказал:
— Самый большой грех — съесть голубку…
— Почему? — еле сдерживая смех, удивился циник.
— У голубки кровь человечья.
Полезный урок
В поезде ехала счастливая собачка. Счастлива она была оттого, что с ней занимался хозяин, который сам был не менее счастлив, уподобившись ей. Это была дворняга грязной масти с черной мордой и короткими лисьими ушами. Хозяин проявлял к ней столько ласки, словно на свете, кроме нее, у него никого не было. Собака была дрянная, так и не выросла, но сколько радости было в ее поведении! Она кидалась к хозяину в объятия, вертела хвостом, пытаясь запрыгнуть на лавку, но на это у нее не хватало росту. Хозяин объяснял всему вагону:
— Не бойтесь, она не кусается.
Он берет ее на руки, пытаясь продемонстрировать ее смиренность, прижимает к груди и целует. Потом спускает на пол и кормит хлебом. Собачка валяет хлеб во рту и заискивающе смотрит в глаза хозяину, лишь бы ее не бросили.
Хозяин возвращается с рыбалки. На нем рваные штаны, во многих местах скрепленные медной проволокой, куртка с оторванным рукавом, а на голове соломенная шляпа, надетая задом наперед, черная от грязи, как лицо трубочиста. Под лавкой стоит ведерко, в нем плавает карасик. Собачка принимает стойку и поднимает уши, завидев карасика, когда рыбак открывает крышку и проверяет, жив ли пленник.
Чувствуя себя центром внимания, хозяин опять обращается к обществу:
— Собак я тоже люблю.
Достает из-за пазухи жестяную коробочку из-под ландрина и открывает ее, как табакерку. В коробочке мотыль, завернутый во влажную тряпицу. Разворачивает тряпицу, берет щепоть мотыля и хочет подкормить карасика, но вдруг задумался и бережно положил корм обратно.
Вот входит в вагон стерва в красном мохеровом берете и лакированных бутылках, отражающих ее безобразие, как линии руки — судьбу человека. С нею толстый мальчишка с румяными щеками, вымазанными в чернилах, и пухлыми губами, похожими на черешню. Завидев собачку, мальчишка рванулся к ней и протянул руку, чтобы погладить ее, но мать резко дернула его за куртку и не велела близко подходить к ней.
— Мама, купи собачку! — взмолился мальчик низким альтом.
Маме сделалось неудобно перед публикой, и она перегнулась через сиденье, чтобы рассмотреть поближе, что там так привлекло ее сына. Собачка обрадовалась такому вниманию и с визгом кинулась на лавку, хотела перемахнуть через спинку, чтобы оказаться на груди у этой женщины. Но женщина шарахнулась в сторону, будто задумали навесить ей змею на шею, и выставила руки вперед. Она не на шутку оскорбилась, увидев обкусанные уши и тускло поблескивающие глаза, как у крота.
— Какая мерзость, — прошипела она.
Этого хозяин не ожидал. Его самолюбие было растоптано. Но он был настолько расположен к добру, что не сумел отпарировать. Его душа купалась в масле довольства и упоения взаимной любовью с этой тварью, с которой он не расстается и берет с собой на рыбалку.
Но как-то нужно было брать реванш. Не зря придумали дуэли. Оскорбление порой бывает нестерпимым и жжет сердце годами, если не удовлетвориться сатисфакцией. Не желая обидеть злую женщину, но задумав лишь пристыдить ее, он дал ей урок:
— А вы что, такими никогда не были?
Чертенок
Теплой лунной ночью забрели в тупик двое пьяных. Тупик, бывший когда-то переулком, зарос травами и бурьяном, был в глубоких канавах, куда сваливали железные печи, телеги и ржавые кровати. Высокий репейник стоял лесом посреди бывшей дороги. Среди сгнивших заборов, вековых яблонь и сирени уцелел ветхий дом с покосившейся крышей. На фоне лунного неба торчала труба, принадлежащая этой лачуге.
— В этом доме я родился, — сказал один из пьяных, которого звали Глыбин. Глыбин стал целовать травы, как ручку дамы. — Я давно хочу показать тебе этот дом, здесь прошло мое детство, — обращаясь к другому пьяному, которого звать Журманов, поделился Глыбин.
Он был одет в рваную куртку с продранными локтями. В ней он проходил всю жизнь. Широкие брюки без ремня съезжали вниз и были постоянно расстегнуты независимо от того, пьян он или трезв. Глыбин натура сильная и поэтичная, играет на гитаре и пишет романсы. Самостоятельно пришел к богу, но в голове его такая путаница, что он верит в летающие тарелки и полагает, что голуби размножаются через поцелуй… Повесил объявление «Меняю квартиру с видом на закат».
Журманов — коварный насмешник, лгун и пьяница с рыжей бородой, ощетинившейся гвоздями, как скошенная рожь. Он спаивает Глыбина, доверчивого и глупого, и вытягивает из него признания разного рода.
Глыбин работает сторожем на спасательной станции. Там платят номинально: собрались молодые лодыри и ничего не делают, даже не спасают, а только вылавливают утопленников. Глыбина избавили и от этой обязанности, потому что он учил играть на гитаре начальника, отставника, который живет там, как на даче. Огромный детина променял гитару на свиней и развел их в сарае, где должны храниться лодки. В изгороди у него растет морковь и салат. Эту изгородь он поставил на территории городского парка и заставил гуляющих ходить в обход. Вся миссия его состоит в том, что он целый день ходит голый по берегу и намыливается, загрязняя реку.
Глыбин за все лето ни разу не разделся, а только сидит неподвижно, бледный как мел, и копит ненависть к сослуживцам, которых ненавидит страшно, ибо считает себя выше их на несколько голов.
Журманов заглядывает к нему в гости. Приносит полный портфель бутылок и закусок и устраивает пир: глумится над ним. Всякий раз он рассказывает одну и ту же историю про контрабас, который сам собой переместился из угла в угол. В качестве невидимки фигурирует женская рука, протянутая из темноты. Контрабас был накрыт белой простыней, рука была с маникюром…
Он жестикулирует, меняет выражение лица и так старается, что трудно не поверить ему. Глыбин еще больше бледнеет, хмурит брови и, сделав страшно злое выражение, верит ему и стучит кулаком по столу. В доказательство существования чудес он заводит разговор о парапсихологии, раздвоении личности и действии на расстоянии. Доказывая небылицы, рычит, хватается за топор и становится в позу медведя.
— Польский парапсихолог, — рыдает Глыбин, — двигал взглядом монету, лежащую на столе.
— Не может быть!
— Не лезь, когда говорю, слушай дальше! Он поднял балерину на воздух — тоже взглядом: она дрыгает ножками и не может опуститься на сцену.
— Откуда ты все это берешь?
— Не твое дело! Если хочешь слушать, не мешай! Ему дали прочитать записку, скрытую в толстой свинцовой оболочке. Он потрогал пальцами коробочку и угадал, что написано на бумажке: «Человек — самое совершенное существо, но не знает дня своей кончины». Когда разрезали свинец, прорицание совпало с написанным.
Кончается спектакль всегда одним и тем же финалом. Глыбин, потеряв всякое самообладание, дико кричит:
— А ты читал в американском журнале про руку, которая душит и открывает сейфы?
— Впервые слышу.
— Появляется таинственная рука в перчатке, и никто не может с ней справиться, потому что она невидимая! Герберт Уэллс, дурак, относил это к фантазии, а она на самом деле существует!
Журманов доволен, он много приложил усилий, чтобы услышать это. Глыбин скуп на рассказ и не всегда поддается. Поэтому, одержав победу над ним, Журманов чувствует себя триумфатором и не жалеет, что потратился на вино.
Так и на этот раз, изрядно выпив на спасательной станции, где Глыбин дежурит в ночь, они пошли отыскивать дом в зарослях, который Глыбин мечтает сфотографировать ночью.
— Ты можешь сходить за фотоаппаратом?
— Как же мы будем фотографировать ночью, когда ночью не видно? — удивляется Журманов.
— Не твое это дело! — огрызается Глыбин. — Именно ночью мне хочется зафиксировать состояние!
— Пойми, что ночью нет света, ты же культурный человек, мне ли тебе объяснять? Все фотопроцессы строятся на источнике освещенности, а ночью вообще нет никакого света — значит, пленка не будет засвечена, останется прозрачной.
Глыбин хлопает белыми глазами, как баран, и думает.
— Пить думаешь бросать?
— Меня невозможно удержать на трех цепях, раз в моей груди огонь разбушевался, когда я захочу нажраться и выхлестнуть всю натуру! А посмотри, какой я: черный, волосатый, страстный, седеть начинаю…
На самом деле он никакой не черный, у него лысина, как тонзура у священника, совершенно седые, аккуратно подстриженные волосы на висках и голые руки, как у евнуха.
Глыбин признается, что у него в этом доме была любовь, воспоминания о которой всю душу переворачивают. Над домом когда-то росла ветла, и он, в общем, просит сфотографировать эту ветлу, которую давно спилили. Он плачет, падает в траву и клянется, что однажды перережет себе горло под этой ветлой…
Ночь поэтичная. Тихо. В колдовском молчании застыли деревья и травы. Луна занимает полнеба и неподвижно стоит бледным ликом, обещая вечность. Труба чернеет на фоне ее и говорит о чем-то таком, чего нельзя уловить. Исповедь Глыбина в разгаре. Он посматривает на трубу и отворачивается:
— Здесь я чертенка видел.
Наутро, проснувшись трезвыми, они собираются уходить со спасательной станции, где Журманов заночевал у него под лодкой. Он вспомнил про чертенка и решает уточнить дело:
— Про какого чертенка ты вчера говорил?
— А-а-а, — улыбается Глыбин, — в детстве это было, — растягивает он, придавая интонации уверенность и как бы воскрешая в памяти известную историю, в правдивость которой нельзя не поверить, — видел чертенка…
— Только не ври.
— Тогда не буду рассказывать, ты знаешь, что Глыбин никогда не врет.
— Ладно, не обижайся, продолжай.
— В таком случае слушай и не перебивай.
В темном коридорчике стояла рогатая вешалка и сундук. Смотрю, висит в сетке на вешалке что-то волосатое и торчат копытца снизу. Вдруг он соскочил на пол и запрыгал по коридору, быстро пробежал мимо сундука, вскочил на стол и стал пить чай. Маленький такой, шустрый, с продолговатой мордочкой и зелеными глазами… Торопится, движения юркие, быстро посматривает по сторонам и держит блюдце в руке.
Сахарок кусал и сам себе наливал.
Мыльный пузырь
В грязной бедной комнате с немытым полом и разбитым окном стоит мольберт с закрепленным неровным холстом. Холст не начат, только что загрунтован, перед ним, как цветы на могиле, лежат новенькие кисти на палитре. Палитра тоже новая, с выдавленными красочками, по которым нетрудно определить, что это сделал новичок, незнакомый с живописью. Подтверждает эту догадку робкая прозрачная проба, выдающая незнание художника, с какой стороны взяться за кисть.
Тот, кто решил заняться живописью, действительно не знает, с чего начать, и тем более не предполагает, как будет выглядеть картина окончательно, поэтому мольберт этот простоит до тех пор, пока не поседеет борода дерзкого лодыря, перепробовавшего несколько профессий, а теперь посягнувшего на святая святых. Задумал он это для того, чтобы внушить матери, которая его содержит, что он при деле. Церемония, с какой он готовится к родам, говорит, что плод родится мертвым, поэтому он оттягивает страшный час.
Не зная, в чем проявить себя, он отрастил длинную бороду, скрывающую зубы, оскал которых пугает, когда он таращит глаза, вращает ими, как бусами, и кривит лицо, захлестываемый враньем. Все его занятие в этой жизни состоит в том, что он всех учит, и так наторел в риторике, что ему нет равных в этом искусстве. Звать его Маркус.
Длинные волосы, как змеи, развиваются по спине назареянина, обрамляя изможденную плоть. Весь день он спит и набирает энергию, как мудрый змий, а когда просыпается к вечеру, из него прет остроумие, как родниковая вода из скважины. Если бы не лень, в которой он погряз с детства, не научившись трудиться и таскать вериги, из него вышел бы, пожалуй, великий писатель, каких земля не рождала. Еще не нашлось геркулеса, чтобы стронуть с места постамент Генриху Гейне, но вот назрело время, когда ему следует опасаться серьезного соперника в лице Маркуса, который, если возьмется за перо, то напишет еще одну Книгу Бытия, тем более что они соплеменники и великому романтику давно уже надоело пребывать в одиночестве.
А пока он разделяет участь пустого яйца, которое всплывает наверх, когда орнитолог проверяет, есть ли внутри птенец, и бросает его в воду. Если в нем заговорит совесть и пробудит желание поддержать превосходство своей нации и заодно положить Гейне на лопатки, пусть садится за золотой пюпитр Сенеки. Он уже подыскивает какой-то пюпитр, на первых порах пока деревянный, и правильно делает.
Но, слава богу, время течет быстрее, чем у него созреет желание бросить вызов лени, он не может бросить даже курить. Для нашего века и для потомков это целая апокалиптическая трагедия, что мы теряем такого писателя, не подозревающего о своих способностях, как у родившейся дурочки угадывать мысли на расстоянии. Для соратников по перу было бы высшим счастьем пить мед из его сахарных уст. А писатель из него вышел бы роскошный, потому, что в его умственной кладовой живет такой златоуст, что он однажды так заврался, что поставил Иуду впереди Христа… «Тот, кто хочет влиять на толпу, всегда нуждается в шарлатанской приправе», — говорит почиющий в земле одинокий романтик.
К нему в гости ходит цыган, которого он превратил в послушника. Цыган похож на черную ворону. Низкий лоб его лучше всего свидетельствует об умственных способностях. Такими лбами были наделены варвары. По дошедшей до нас скульптуре римской эпохи все женщины, чрезвычайно некрасивые, очевидно, помешенные с маврами, имели низкий лоб и производили на свет негодяев. У цыгана этот лоб накрыт вороньим крылом, глянец которого способен отражать, как зеркало. И если Маркус мог бы стать соперником немецкого поэта, то цыган пока удостоился высшей награды в соперничестве по узости лбов с Александром Великим. Он так боится Маркуса, что все, что ни скажет баламут, цыган принимает за святыню. Цыган научил его курить, скоро научит пить. Маркус всех учит и не терпит соперников, и чем меньше ему оказывают сопротивление, тем желаннее для него послушный ученик. Цыган полностью поддался ему, как лягушка, идущая в пасть ужу, потому что никогда не встречал умных людей. За эту признательность Маркус превратил его в пажа и души в нем не чает, произвел его в ранг деликатных и тонких слушателей его кафедры.
Недавно они потеряли соратника Ружьева. Он лежит в яме, заросшей бурьяном, и даже отец, похожий на Саваофа, с огромной седой бородой и широко расставленными красными глазами, как у кролика, не ходит к нему на могилу. Он гуляет по городу с гречанкой под руку, будто у них и не было сына.
Нет отрасли, более доступной, когда чернь, состязаясь в глупости, пытается проявить заслуги перед мертвыми, водружая им памятники. На Новодевичьем кладбище фетишизм достиг небывалого расцвета-там встречаются памятники, на одном из которых написано «профессор», а на другом выбит номер телефона усопшего. Сын Саваофа писал стихи и удостоился классической участи поэта. Жуковский родился от турчанки, а Ружьев — от гречанки. Его могила самая заброшенная и беспризорная, она позорит кладбище, и все, кто проходит мимо, качают головами и недоумевают, кто здесь похоронен — человек или собака?
Раньше святых хоронили рядом с церковью, а знать — отдельно, подальше от быдла, чтобы их могилы были доступны для общего обзора и как бы пребывали в миру наряду с живыми. Их украшали пышными надгробиями, урнами и чугунными оградами, шедеврами литья. Сейчас же могилы праведников отличаются от быдла тем, что быдлу скоро будут сооружать гробницы, а святых топтать ногами. На этом почившем прекратилась династия Саваофа, и теперь имя Ружьёва может быть упомянуто только на камне, которому суждено мокнуть под дождями и терпеть трескучие морозы. Погиб он по вине Саваофа, эгоизм которого загнал затравленного пиита в могилу во цвете лет. Состязаясь в одаренности, Саваоф не мог допустить, чтобы сын превзошел отца. Дилетант никак не усвоит правило, которое гласит, что миссия ученика состоит в том, чтобы превзойти учителя.
Цыгану пришла в голову патриотическая идея скрасить убожество могилы Ружьева камнем, хотя бы в чем-то напоминающим памятник. Он так горячо взялся за это дело, что заранее подыскивает эпитафию, которую хочет написать на камне. Для этого он пустился собирать растерянные рукописи непризнанного гения, чтобы из его творчества отобрать четверостишие, и наткнулся на такое:
Ружьев всегда считал цыгана за самого глупого из всех своих знакомых. И вот самый глупый оказался самым преданным и порядочным.
Однажды цыган, сидя у Маркуса за чашкой чая, затеял старый разговор о памятнике. Из-за лени Маркус не хотел принимать участия в этой безумной затее и боялся, что его заставят внести лепту. Маркусу Ружьев нужен как волку жилетка. Он хотел его женить и подсунул фальшивую невесту, за что думал взять с них кругленькую сумму. Но проданная невеста оказалась выкупленной: Ружьев взял да и женился на ней на самом деле. После такого пассажа Маркус нисколько не остыл к наживе и долго преследовал его, назойливо напоминая о долге. Так что еще неизвестно, кто больше виноват в его смерти — Саваоф или Маркус.
Решив пустить в ход все свое красноречие, он взялся отговаривать цыгана и всячески запугивать, чтобы отбить у него желание думать о памятнике:
— Ты не боишься, что тебе придется ставить еще один памятник — на этот раз Саваофу?
— Почему?
— Потому что, если Саваоф увидит, что без его согласия кто-то опередил его и посрамил, он не вынесет позора и рухнет, как Дон Жуан у ног Командора.
— Вот и прекрасно, так ему и надо!
— А ты знаешь, что при живых родственниках ты просто юридически не имеешь права вмешиваться в это дело?
— Так что ж тут особенного? Неужели друзья лишены права почитать память усопших? Со своей стороны они тоже могут приносить лавры на могилу. Саваоф не имеет права ревновать к друзьям.
— Ну хорошо, а ты хоть знаешь, что на памятник нужно оформлять документы? Кто будет заниматься этим?
— Какие документы? В отношении бесчинств кладбище считается самым подходящим местом. Когда воры-дилетанты за неимением отмычки режут сейф автогеном, то делают это обычно на кладбище, которое все стерпит, как самое пустынное место.
— Это ты так считаешь со своей воровской колокольни. И вообще — кому все это нужно? Кладбище — это свалка для мертвых. Ты думаешь, он от твоего памятника воскреснет? Наступит время, когда трактор распашет это кладбище и на этом месте построят стадион… Знаешь, как сказал Гельвеций? «Когда мы делаем пышные гробницы для мертвых, мы отнимаем у себя все, а им не даем ничего».
Цыган поверил Маркусу и так расстроился, что совсем приуныл, но еще больше проникся почтением к нему и смотрел ему в глаза, как преданная собака.
— Ладно, справку на памятник я раздобуду: пойду к мужикам в гранильную мастерскую и за бутылку возьму любую справку.
— Держи карман шире, так они тебе и дали за бутылку! Ты знаешь, сколько они с тебя сдерут за это? Эти страшные чудовища только и наживаются на человеческом горе; я прошел через все это, когда хоронил отца, и знаю, во сколько обходятся памятники.
— Пойми же ты, что он у меня почти готов, теперь, как ты говоришь, нужно достать только справку!
— Справкой не отделаешься, нужно еще зарегистрировать ее в книге, а они, зная это, не пойдут на такое преступление. А там, смотришь, еще какие-нибудь новые порядки заведутся. Короче, я тебе не советую связываться с этим делом.
— Нет, я не такой — для Ружьева я все сделаю!
— Ну смотри, дело твое, мо́лодец Слава. А куда ты хочешь пойти за справкой?
— В гробарню.
Искра
За столом, уставленным армией бутылок, сидят двое бездельников и врут друг другу. Им никто не мешает, сидят они на даче в полном уединении и наслаждаются благами бабьего лета. Солнце словно остановилось на месте и светит для них, яблони в паутине, безмятежная лазурь неба и ласковый воздух томят грудь. Только пожарище портит картину: сад усыпан горелыми перьями.
Одного бездельника звать Игнат. Он только что перенес любовную трагедию, был отвергнут и запил. Другой в хвастовстве заткнет за пояс любого еврея. Звать его Игорь Владимирович, по кличке Такота. Ему перевалило на седьмой десяток, а он выпивает ежедневно по литру, не делает перерывов и совсем не закусывает. Пьет всю жизнь. Жаль, что ученые занимаются не тем, чем нужно: космосом, враньем о кислороде, которого нам скоро якобы не будет хватать, и солнечными пятнами. Им нужно было бы заняться изучением этого гиганта и подвешивать его портреты, увеличенные во сто крат, на дирижаблях.
От вечного хмеля он сер лицом, будто в его жилах течет денатурат. Рот его представляет собой сплошную складку, как у варана. Он силится открыть ее и не может выговорить ни одного слова. Вместо Геракла у него получается «Геркал», Корвалана называет «Карлаваном», а Айхал у него «Ахлай»… Но, несмотря на это, не знает, что такое врачи, у него никогда ничего не болит, а только ум пропил совершенно и выдает такие перлы, за которые нужно платить золотом и алмазами.
У Такоты седые густые волосы на голове, позеленевшие от ядов, глаза озорные, а гигантская грудь-площадка, на которую может вертолет приземлиться, изрыта оспой. Клубничный нос покрыт малиновым лаком, плечи желты от загара и лоснятся маслом, как белый гриб, скрытый в папоротнике.
Все лето ходит в плавках и ничего не делает, в плавках ходит в город пить пиво. Самый первый в апреле купается с собакой, которая только одного его не кусает. Как только проснется — сразу тянется к рюмке. Дома живет неохотно, больше скрывается на даче, встает в пять часов утра и косолапит на реку, с трудом удерживая на поводке огромного белого пса по кличке Кучум. Но и на даче его трудно найти. Кучум остается брошенным без питья и делается злобнее с каждым днем. Спросишь его, где он бывает, а он и сам не знает, непременно соврет и подмешает восемнадцатилетних любовниц, которые у него с языка не сходят. Все лето он ходит по пляжу и глотает слюни при виде голых женщин.
С наступлением холодов, когда дачи пустеют, он не торопится домой и спит на электрическом матрасе с подогревом.
Рядом с дачей построили ресторан, чтобы Такоте было удобно опохмеляться. Пол в ресторане сделали паркетный. В это время у него делали ремонт квартиры. Польстившись на паркет, он завел знакомство с ресторанным начальством и столько награбил его, что стало некуда складывать. Пришлось дачу превратить в склад. Паркетом были набиты подвал, чердак, терраса и все комнаты до потолка. На грядках выросли огромные штабеля, накрытые тентом, как будто он собрался торговать паркетом. Можно было подумать, что ему кто-то предрек, будто это продлит ему жизнь и он поверил в чудесное свойство дубовых досочек.
Однажды дача загорелась. Дачник был сильно пьян, не выключил матрас и пропал на несколько дней. Когда заявился, не сразу сообразил, где горит. Почувствовав запах гари, он не мог понять, что происходит. Собака мечется, раскачивает будку и грызет цепь, бока ввалились от голода, перевернутая миска для питья далеко отброшена прочь.
Такота спьяну полез на чердак, потом заглянул в подвал и только в последнюю очередь стал греметь связкой ключей, чтобы отпереть дверь, где он спал. Когда отворил дверь, его сбило с ног пламенем. Он растерялся, голова не соображала, воды было взять негде. Ни одна живая душа не знает, как ему удалось погасить огонь. Обгорелый матрас он выволок на улицу, упал на него и заснул.
Теперь жена продает эту дачу, чтобы Такота не сжег ее в другой раз. Лежит этот матрас у порога, а вонь от него распространяется на всю дачу. Рядом валяется вспоротая подушка, от нее весь сад в перьях, как утиная ферма.
Все вещи в спальне, особенно гладкие столы, обшитые пластиком, покрыты липкой вонючей копотью толстым слоем, так что на них можно писать пальцем. В стене выгорела дыра, в нее можно просунуть голову. Прошло два месяца, а у Такоты нет времени навести порядок на участке. Он думает, что жена шутит насчет продажи, что грядка с клубникой удержит ее от безумного поступка.
И вот они сидят с Игнатом и пьют. Не обращая внимания на пожарище, Такота деловито спускается в погреб и подает оттуда банки с маринованными огурцами и консервами старого запаса. Вот чего не видит жена — это для нее пострашнее пожара…
Подвыпив, каждый рассказывает о своих подвигах. Отвергнутый Игнат делится тайной, как ему случайно удалось сделать открытие: его пассия живет с отцом. А гигант, сделав страшные глаза и сильно заикаясь от волнения, стал открывать и закрывать складку, не в силах произнести ни одного слова. Видно было, что он хочет сказать что-то важное. Наконец, дрожа дряблой челюстью, с трудом произнес:
— Ты знаешь? — Тут он огляделся по сторонам, чтоб его не подслушали, и, переходя на вкрадчивый тон, открылся: — Весь день вчера перебирал паркет — страшно устал. Ты представляешь, какая работа была проделана, сколько его тут нужно перебрать?
— Зачем?
— Искру искал.
Гоголь
Ямал. Салехард. Тарко-Сале. Поселок очень маленький. Коренные жители — ненцы, маленькие бритоголовые существа, сильно похожие на своих оленей, их верных друзей, экзотически миниатюрных животных. Эти олени, бегущие в упряжке, представляют редкий вид и пленяют мелкими формами. Если бы не ветвистые тонкие рога, которые они несут плавно и быстро, мешаясь по дороге с машинами, можно было бы подумать, что это совсем не олени, те самые северные олени, каких мы привыкли представлять себе крупными мощными животными, жесткими, с кровавыми глазами вместо гладкой молочной лиловизны и глубокого бархата, когда они кладут морду на ладонь человека. Смотришь в эти глаза и чувствуешь под их надбровными выпуклостями мозг, его почти человеческую работу.
Есть в ненцах какое-то своеобразие, подкупающее изяществом и беззащитностью, делающими Север не таким уж страшным, а вовсе реальным, даже несколько желанным. Очевидно, в этом суровом крае все обречено на вымирание: здесь нет ничего крупного, даже деревья карликовые, скрюченные и корявые от жгучего ветра, стелющегося по земле.
У этих ненцев разрез глаз узок, как по штампу, глаза же черные и приятные, в них больше звериного, чем человеческого. Они наивны, их не коснулась цивилизация — они сама чистота и мудрость природы. Ходят в длинных накидках, затянутых у горла, невероятно широких, сшитых из блестящего оленьего меха. Ходят широкими шагами вразвалку, опустив голову вниз вследствие постоянной сосредоточенности, — это не от легкой жизни.
Здесь открыли нефть. С вторжением варваров с Большой земли поселок принял стандартный облик. Понастроили двухэтажных общежитий из отесанных бревен, внесли беспорядок, пьянство и кровосмесительство. Всюду никчемно зияли голые выструганные доски новых домов. Унылая бедность существования приезжих добытчиков проявилась в полном безделье в этих местах, лишенных удобств и привычных благ.
В общежитии для холостяков творится классический бардак. Казарменный быт и бесшабашное прожигание времени превратили людей в заключенных. Одеяла, прожженные окурками, в огромных дырах, словно их жгли головешками. Запах горелой ваты, залитой водой, все более усиливается. Накрываться таким одеялом нельзя, холодные и липкие, они пригодны лишь для подстилки собакам. В окна дует, как в сарае, батареи не топятся, зато летом об них можно обжечься. В сиротливых пустых комнатах сдвинуты ржавые голые койки, по грязному полу разбросаны окурки. Унылые голые стены неровно вымазаны мелом и напоминают камеры. Если б не маленькая лампочка, висящая под самым потолком, которая тускло горит, как в трамвае, можно было бы подумать, что общежитие выселили.
Добрая половина, населяющая этот лагерь, всегда отсутствует дней на десять. Это значит — они на буровой, куда их отвозят на вертолете. Каждый день заявляются новые партии человек по десять, в смоляных полушубках, пропитанных нефтью, и мокрых унтах. А это значит — они вернулись с работы и теперь будут столько же дней отгуливать — пить водку. Никто из них не желает знать, где его комната, собираются стихийно в любой из них, и начинается дикая попойка, где все равны и уважаемы друг другом.
В одну из таких попоек обидели мальчика. Он пришел в гости из соседнего барака и сидел скучал, дожидаясь приятеля. Послышался топот в коридоре, как будто гнали табун лошадей. Дверь отворилась, с шумом ворвалась ватага страшных людей, у которых сверкали только зубы и глаза.
Ломали черными руками белый хлеб. Нашлось два огурца и десяток яиц. Яйца были бережно вынуты из кармана, их осторожно положили на подоконник, словно они могли взорваться. Появился ящик водки, забитый снегом и стружкой. Стола не было, расположились на стульях, закуску удобства ради клали на пол и наклонялись за ней. Откуда-то появились собаки, привыкшие циркулировать из двери в дверь, и выжидали, пока им бросят рыбий позвоночник. Пили много и жадно.
Мальчик не дождался товарища, просидел на койке весь вечер и собрался уходить. Этот мальчик был полукров, а потому отличался своеобразием. Оливковое нежное лицо носило вороватое выражение. Крупные глаза цвета серого мрамора были внимательные и лживые. Длинные волосы под кружок, гладко причесанные, делали его похожим на Гоголя. Ему не нравилось, когда его так называли, он возмущался и обижался на каждого, кто посмел произнести это.
Гоголь купил ящик водки, воспользовавшись завозом продуктов, и стал прятать его под койку, на которой напрасно просидел столько времени. Ящик был тяжелый, Гоголь не удержал его и загремел вместе с ящиком. Гуляки, почувствовав огненную воду, набросились на Гоголя и стали отнимать ящик. Гоголь проявил образец мужества, словно отстаивал полковое знамя. Но, сколько он ни сопротивлялся, его силенки быстро истаяли, и он долго не мог противостоять жадной орде. Он топал ногами, звал на помощь и был порывист в движениях.
Когда обессилевшая жертва, которую насилуют, не может больше сопротивляться, она уступает силе. Гоголь смирился, притих и сидел как волчонок, не желающий приручаться. Ему налили целый стакан. Гоголь храбро выпил его до дна. Потом налили другой. После второго стакана Гоголь свалился на койку и не просыпался до утра.
Наутро обходила комнаты и поднимала с постелей лежебок комендант общежития — молодая грубая чалдонка. Будучи в расцвете лет, она полностью была лишена женского обаяния. Деспотичность состарила ее раньше времени и приговорила к преждевременному увяданию. Ее жестокость таилась в глазах, похожих на мутные льдинки. С острым зрачком-буравчиком, они были лишены души и человеческой красоты. Низкий собачий голос и злобная медлительность, с какой она плохо соображала, отталкивали от нее. «Если череп чалдонки распилить пополам, то там не обнаружится никакого мозга — сплошная кость, как у осетра…» Несмотря на то, что на ней надета белоснежная песцовая шапка и элегантные «аляски», на нее никто не смотрит. Хоть она и дочь полка, но не нашлось ни одного, кто мог бы заинтересоваться ею.
Она с наслаждением стаскивала одеяла с бесчувственных пьяниц и нахалов, грубо кричала на них и бесцеремонно оскорбляла, пуская в ход полированную палку. Но никто не хотел связываться с нею. Среди них был Гоголь. Когда очередь дошла до него, чалдонка закричала:
— А это кто такой?
Гоголь натянул одеяло на голову и приготовился к схватке со стихией.
— Как ты сюда попал? А ну, отвечай!
Она схватила мокрую тряпку с подоконника и стала жестоко хлестать его. Гоголь решил притвориться больным. Она вцепилась ему в руку и стала стаскивать с койки. Гоголь сопротивлялся, бранился и требовал, чтобы с больными так не обращались.
— Я тебе сейчас покажу больного! — задыхаясь от злобы, прошипела чалдонка.
Тогда Гоголь прибегнул к последнему аргументу, думая, что это поможет:
— Как культурному человеку — мне положено болеть!
Глас вопиющего
Около пожарного сарая с открытыми воротами пожарники в касках, напоминающие ахейцы, раскатывают по земле пожарный шланг и бегут за ним, как на войне. Подражая игре актеров, налили воды, как после прошумевшего ливня, и пытаются приблизиться к правде на подмостках, где на сцену въезжают живые лошади и даже слоны, а в современных операх скоро станут применять танки и «катюши».
Перед сараем на дороге, чтоб всем было видно, стоит застекленная доска-витрина, предназначенная для общего обзора. Это отчет работы пожарников, так называемая стенгазета, которую они выпускают в сатирическом духе, приправляя стишками.
Раньше все, кому не лень, писали романсы, вплоть до кучеров, за что романсы были возведены в ранг «кучерской музыки». Теперь вместо романсов пошла мода писать стихи, ибо рифмоплетством дьявол награждает особо гадких людей.
Стишкам предшествуют карикатуры, намалеванные черными жирными линиями в крокодильском стиле и раскрашенные вульгарными красками. Стишки здесь играют, так сказать, роль либретто в опере:
Раньше эта доска стояла у вокзала и привлекала прохожих, как глашатай, зазывающий в балаган барабаном. Она стояла на дороге и распростертыми объятиями встречала толпы с поезда. Теперь вокзальную площадь переделали, а на том месте, где стояла доска, водрузили грубую фигуру сталевара с поднятой рукой для пощечины, а стихи, якобы позорящие культуру города, отнесли подальше, на окраину, как пивную бочку. Наступив на горло поэзии, которая измельчала по вине притеснителей, убили сразу двух зайцев: ущемили творчество и очистили от скверны площадь.
Но пожарник, кропатель виршей, не унимается и, как всякий гений, героически преодолевающий драматические и трагические коллизии, творит с еще большим вдохновением. Непризнанный талант никогда не увидит света, его имя останется тайной для потомков и не впишется на скрижалях бессмертных творений, оно растворится в народе, а его произведения будут называть «народными», незаслуженно подняв народ на щит славы… Поэтому читайте его, пока цела доска, стоящая на дороге, у самой канавы:
Ювенал сейчас уже не в том расцвете творческих сил, и его шедевры стали терять свою магическую власть над читателем. Он стал писать хуже: бледно и неинтересно, и скоро, видимо, разучится делать это. Так, по крайней мере, говорят о нем завистники. Сколько можно работать на попа? Истинно говорю, творчество настоящего художника не блещет количеством, а паче славно зрелым периодом, в течение которого муза водит его пером недолго. Но каковы его ранние опусы, когда муза качалась с ним в одной колыбели и нашептывала ему стансы!
Теперь с пожарников берут пример домоуправления и вытрезвители, которые тоже выпускают какую-то жалкую продукцию — доску под названием «Не проходите мимо». Помогают им в этом дружинники, которые забирают пьяных и отправляют материал на них в товарищеский суд. Доска служит наглядной агитацией по борьбе с пьянством, хулиганством и прогулами.
Однажды летним утром на рассвете, когда Аврора шлет первую улыбку, а грибники отравляют атмосферу табачным дымом и нарушают кашлем тишину спящего города, громко заигрывая с дворником, метущим улицу, я вышел из дома. Голуби задевали крылом карнизы окон и стучали клювом по железу. Дворник махал метлой, сметая в кучу мертвых птенцов, выпавших из гнезд во время бури, разыгравшейся этой ночью. Вдруг солнце ослепило меня, отразившись в стекле, словно мальчишка навел мне в глаза солнечного зайчика. Передо мной выросла застекленная доска-витрина. Я остановился и стал читать. Домоуправление явно делало успехи, значительно превосходившие предшественников в лице пожарника, как ученик превосходит учителя, а сын отца в подлости.
На листе, ватмана был грубо намалеван черной краской приплясывающий человек не то таракан. Он что-то раздирал руками, как будто играл на гармошке. Сбоку от таракана было нарисовано нечто непонятное, надо полагать, ознакомившись с текстом внизу, книжный киоск. Вокруг киоска всюду лица — кружки, держащиеся на овалах, туловищах.
Текст, поясняющий карикатуру, таков: «Рабочий Коновалов, проживающий на Пневой улице, в пьяном виде пытался порвать книгу». А еще ниже — четверостишие. Позже мне сказали, что автор четверостишия какой-то пожарник, устроившийся в это домоуправление в котельную.
Значит, сын не превзошел никакого отца, а это дело рук Ювенала.
Вот это четверостишие:
Женьшень
Мишка Лейтман был самым жадным дебилом на свете. Помимо своей недоразвитости он унаследовал от матери неумолимую скупость. Его атавизм проявился в огромной физической силе. Он гордился ею и был хвастлив, как парижский скульптор, готовый у всех на виду вытащить из грязи застрявший дилижанс.
Когда лошади станут, со всех сторон бегут молодцы с засученными рукавами — кто быстрее: чтобы показать свою силу перед сидящим в коляске с задернутыми шторами очаровательным созданием. Навалившись плечом на заднюю стенку кибитки, они рады сломать втулку и растрясти возок, лишь бы доказать капризной повелительнице, что скульптор сильнее лошади.
Невероятная ширина плеч заставляла Лейтмана не отходить от зеркала и мечтать, чтобы ширина его превзошла рост. У него были изуродованные зубы, с изуродованными зубами родился сын от него. Зубы были белые, как сахар, и мокрые, потому что слюна была его второй кровью. Крупные, они крепко сидели в гнездах, наступали друг на друга и следовали не полукругом, а во весь рот плоско, что выдавало в нем принадлежность к необратимым идиотам. Этими зубами, способными разгрызть трубчатую кость либо железную кровать, можно было поднимать штангу и обращать в бегство неприятельские полчища.
Лейтман брил нос, отчего он делался блестящим и заострялся, как у совы, и совал палец в клетку с орлом в зоопарке. Его мать, подлая и деспотичная старуха, по вероломству и жестокости не уступающая испанскому монаху, хотела сделать из него скрипача, но ошиблась в расчетах: вместо скрипача получился жадный дебил. Его однажды заставили умножить четыреста на четыреста. Он исписал три листа бумаги, но так и не умножил, не зная, куда ставить нули. Позже, когда ему удалось эмигрировать в Америку, прислал письмо оттуда, в котором пишет, что спрашивал там, куда ставить нули, и что там тоже никто не знает…
Благодаря усилиям старухи, которая до сорока лет водила его за руку и получила в награду побои, он окончил все училища, расположенные вокруг Москвы, и вытянул на «вундеркинда», но к скрипке не притрагивался, не знал ни одной оперы и не прочитал ни одной книги.
Лейтман занял у писателя Северного пять рублей. Северный был такой же скряга, погрязший среди антикварных китайских безделушек и книг, добытых чуть ли не из «Библиотеки московских царей». Когда у Северного мыши съели хлебные фигурки, он слег в постель после этого на несколько дней.
Северный не отличался добродетелью, и вся его заслуга состояла в том, что он пережил Шаляпина и захватил другой век. На стене у него висела фотография, где была изображена знаменитая компания, а в ногах Шаляпина притулился молодой соратник. Смерть не брала его, а он все умножал богатства и клеветал на издательства, легкомысленно выпускающие его книги о Тохтамыше.
Прошло около года, а Лейтман и не думал отдавать пять рублей. За это Северный решил жестоко наказать его. Но все как-то не было случая. И вот случай представился.
У Лейтмана умер богатый дядя в Америке и отписал ему наследство. Старуха мать летала за наследством на самолете. Шесть часов висела над океаном и боялась, что самолет рухнет в воду. Но жажда хапнуть была так велика, что старуха пустилась на риск и мобилизовала все свои умственные способности, чтобы пересилить страх.
Сын, вырядившись в американский костюм, явился к Северному похвалиться. Северный в это время тер хрен. Поклонники его таланта удружили ему необычным приношением. Это были корни хрена, выкопанные на огороде. Хрен был такой корявый, что его с трудом вырвали из земли, а кривые уродливые корневища напоминали былинное дерево и были похожи на руку Бояна. Северный кричал благим матом и немало пролил слез и соплей, прежде чем истереть его. Получилась крепкая кашица, которая дымилась, как серная кислота. Не зная, что хрен нужно облить кипятком, он тем более не предполагал, что нужно в кашицу добавить сахару. Голую кашицу нельзя было взять в рот, можно было сжечь глотку.
Когда Лейтман вошел к нему, огненное облако испарений летало по кухне. Северный потер руки и крякнул от удовольствия. Настал момент расплаты. Неморино начал хвастаться американским костюмом и прохаживаться в нем, как матадор. Скорпион сидел на стуле и ехидно улыбался:
— Тебе не удастся удивить меня костюмом, я на своем веку и не такие видел.
— Такого вы нигде не могли видеть — он из Америки!
— А у меня из Китая! — каркнул Северный и чуть не взлетел, как ворон.
Лейтман насторожился.
— А что у вас из Китая?
— Женьшень.
— Не может быть! Покажите, я никогда не видел.
— Пойдем, покажу, — и повел врага в кухню.
На тарелке лежала терка, забитая хреном, в стеклянной банке был запрятан злой колдун. Скаред порылся в столе и извлек безобразный корень, еще не растертый и не заключенный в банку.
— На, смотри, — протянул его дебилу.
Лейтман пришел в восторг, оттого что никогда не видел хрена. Он смотрел на него, как лиса на виноград, и задавал глупейшие вопросы:
— А как вы думаете, сколько можно прожить, если употреблять женьшень?
— Сколько хочешь. Видишь, сколько я живу?
— А как его едят?
— В тертом виде.
Лейтману захотелось попробовать его на вкус, но он не знал, как это сделать, и не решался попросить. Скупердяй сам разрешил проблему:
— Хочешь попробовать? Только много не дам.
Лейтман разинул рот. Мститель открыл банку, зачерпнул большую ложку и с разбегу запихнул ему в рот, как птенцу:
— На, попробуй!
Лейтман хватил всю ложку, как некий деревенский парень, впервые попавший в общественную столовую и увидевший горчицу на столах, которой он с жадностью вкусил, думая, что это деликатес. От этого с ним чуть не случился разрыв сердца. Из глаз посыпались искры. Дыхание перехватило. Он махал руками и не мог издать ни одного звука. Слезы лились из глаз, он вертел головой, как медведь, на которого напали пчелы.
Северный тоже плакал от смеха, бегал вокруг Лейтмана, как партизан, который гонит француза, и громко вопил, потеряв голову от счастья:
— Ну, а теперь отдашь пять рублей, мерзавец?
Услышанная молитва
Целыми днями сидит в кресле гигант Боря и не желает двигаться. Он такой огромный, что рядом с ним обыкновенные люди кажутся карликами и еле достигают его подмышки, как на иллюстрациях в учебниках физиологии, где даны примеры гигантизма. Лето в разгаре, зелень разбушевалась, воробьи купаются в пыли, а он сидит у открытого окна и уставился в телевизор, не замечая грозовой свежести в атмосфере и аромата трав. Его не манят васильки во ржи и пение жаворонка в небе, он не хочет выходить из дому и верно служит скверной лягушке, маленькой старухе с бесцветными глазами, скандальной и невежественной. Она гордится тем, что отбила его у жены, приютила у себя и кормит его. У нее нет ни детей, ни родственников, она боится одиночества и стережет его, как Аргус.
Заря зарю встречает, а Борю ничто не может взволновать, ему не нужны закаты на реке и вечерние туманы. Комнатка с телевизором и диванчиком, где они спят валетом, напоминает пайку хлеба в ленинградскую блокаду, обведенную выцветшими чернилами на пожелтевшей бумаге для потомков…
За несдержанность эмоций и прямоту суждений Борю уволили с работы, чтобы он не разлагал коллектив. С тех пор он полюбил волю и надеется, что лягушка будет жить вечно.
Ему жарко, круглый год Боря ходит голый, в сатиновых шароварах, как главарь японской банды. С огромным животом и могучими плечами он напоминает сказочного людоеда. Боря не только замечателен ростом, но и умом. Он так прекрасно говорит, что Цицерон зарезал бы его из-за угла. К нему идут как к гробу господню, чтобы послушать его. Прокурив комнату, он сидит в дыму и не умолкает, кричит и вытягивает шею. Всех писателей Боря сжег бы и развеял по ветру, зато оставил бы одну маленькую книжонку про пиратов, засаленную, как карты, которую он никому не дает в руки и держит под подушкой, называя такую литературу маринистикой.
Лягушка насыпает на дно ванны мешок рябины и заливает самогонкой, чтобы рябина впитала яды. Бутыли в человеческий рост стоят у нее круглый год в платяном шкафу. Боря бросает рюмку в открытую пасть с налету, кривит рот и обильно закусывает.
В летнюю жару вечером, когда садится солнце, они выходят с лягушкой погулять, садятся на бревно и, отгоняя комаров полотенцем, ведут разговор об инвалидности, которую Боря мечтает получить. Им нужно было бы говорить не об инвалидности, а о матери, которая доживает век, брошенная сыном: Боря даже не знает, где она живет.
Чтобы оправдать свою лень и не быть в нахлебниках, он придумал себе диабет. Но когда врачи заставили его снять брюки и увидели геркулесовы ноги — они отправили домой нахала.
Сидит он целый день в кресле и мечтает спилить дерево, которое заслоняет ему свет под окном. Ему тысячу раз объясняли, что свет заслонить невозможно, что свет проникает даже сквозь закрытую диафрагму объектива, а уж дерево никак не может быть помехой. Дерево стоит далеко от дома и сбоку от его окна, поэтому клеветать на дерево было бы злодейством.
Боря родился в рубашке. Ему счастье само идет в руку. Однажды ночью разыгралась буря, и дерево: сломало пополам. Боря торжествовал. Невидимые миру слезы окупились. Теперь нужно было спилить умерщвленное дерево под корень — и дело с концом.
Боря надел куртку и трико, как будто собрался за грибами, и пошел в сарай за пилой. На подмогу он взял кривого Пашку. Пашка все подбивал его спилить дерево ночью, но вот трудность разрешилась сама собой. Пашка ликовал, приписывая себе за слугу разыгравшейся стихии, и, чувствуя себя посланником Борея, изо всех сил старался угодить Боре, но только мешался, как муха на дуге.
Боря отбросил пилу в сторону и, поплевав на ладони, взялся за топор и стал наносить удары под корень дерева. Удары были небывалой мощности. На Борю было приятно смотреть, он был похож на разгневанного Циклопа. Глаза его пылали, сросшиеся брови угрожали, ерш на голове ощетинился. В такой момент к нему лучше не подходи, он опаснее разъяренного зверя.
Потребовалось всего несколько ударов, чтобы ствол заскрипел. Боря навалился на него всей тушей, как мамонт при совокуплении, и дерево упало. Возбужденный, с горящим румянцем на щеках, он один взвалил дерево на плечо и отнес его к оврагу. Выпятив слюнявую красную губу и изрыгая отборные ругательства, он долго не мог отдышаться.
Оставалось справить тризну по дереву, замести щепки и сровнять корневище с землей. Боря присел на лавку отдохнуть после трудов праведных. Закурил. Долго не мог успокоиться. Огромная жирная голова на короткой шее ощетинилась, как загривок у котенка.
Это был могучий красавец клен, щедро даривший осенью золотой ковер из шуршащих листьев, засыпавший весь двор, аромат от которого стоял до заморозков. Летом в тени его прохлады собирались у самовара. Лягушка выносила мармелад, сушки, печенья собственного изготовления, и пили чай. А вечером играли в карты, просиживая всю ночь до рассвета. Голос Бори раздавался на весь двор, как грохот Ниагарского водопада.
Когда дело было закончено и стало уже темнеть, появилась лягушка на пороге, чтобы загнать Борю домой, а то русалки, живущие в ее понятии на деревьях, могут похитить брюхатого Нарцисса.
Посидели, помолчали.
— Теперь, я думаю, дерево не будет загораживать тебе свет под окном? — спросил Пашка.
Боря запрокинул голову и стал истошно хохотать от счастья Он был доволен, чувствовал себя героем дня и готов был срубить еще одно дерево, недоброжелательно поглядывая на них и выбирая жертву.
Стемнело, зажглись фонари на столбах, освещая зияющую пустоту на том месте, где стоял клен. Он чернел в луже воды, как стащенная в овраг дохлая лошадь.
— Ну вот видишь, как все просто разрешилось? Сколько ты мечтал спилить дерево — благодари бурю! — подтрунивал Пашка, не чувствуя меры.
Боря молча встал, отсалютовал Пашке рукой и пошел спать.
Иногда молитвы, незначительные по содержанию, все же доходят до бога…
Мера презрения
Весь день и всю ночь летят самолеты над морем — подвозят сонмы ненужных людей в Адлер и Сочи. Кажется, не хватит никакого Адлера, чтобы вместить столько балласта с детьми, превышающими количество взрослых.
Их манит кусок моря, о котором они слышали. Море страшное, грозное, необъятное. Оно не принимает такую несъедобную пищу и выплевывает ее назад: шторм упорно держится несколько недель, волной выбрасывает на берег целые катера. В затишье мошкара населяет море с краю, как лягушки, и кишит кромка у берега этим жалким родом: старухами, в безумии своем превосходящими поступки сумасшедших, глухонемыми детьми, которые без устали бросают камни, молотят, как кузнецы, ибо не слышат того, что делают.
Прекрасный пол представлен здесь в самых разных калибрах, смотреть на который полезно тому, кто мечтает ради них заложить душу: после этого больше не захочется ни мечтать, ни смотреть на эту половину человечества.
Море грязное, пенистое, волны обрушиваются с неба, переворачивают камни и бьются о волнорезы. Представительницы слабого пола ленивы и безразличны. Впав в натуральную спячку, они лежат на камнях, как ящерицы. Нисколько не смущаясь штормом и не чувствуя себя в дураках, целыми днями перекидываются в картишки и надеются привезти домой загар, за которым приехали сюда за тридевять земель. Понимая, что на судьбу роптать бесполезно, они относятся к ненастью как к несостоявшемуся выигрышу в лотерею. За год они насиделись за конторским столом и соскучились по комарам и мухам. Расчесанные, в свежих шишках, они не спят ночью от комаров и самолетов, летящих один за другим над домом так низко, что кажется — сейчас снесет кровлю! Шум, производимый таким самолетом, равен грому Юпитера, Ниагарскому водопаду и глотке Таманьо, взятыми вместе.
Рыженькие бабенки с детьми заполнили улицы, как реки, вышедшие из берегов. Среди гортензий, самшитов и олеандров, произрастающих в городе, мелькают лица этих бабенок с узко посаженными глазами. Гоген слишком рано родился, а то ему не нужно было бы ехать на Таити — хватило бы Адлера!
Мамаши нашили себе новых платьев, юбок, сарафанов, посадили на горб капризное дитя и движутся по тротуару, как аборигенки с кувшином на голове. В столовых, где они переводят пищу в навоз, мухи кишат сплошной тучей, назойливо садятся на тарелки, кусают голые ноги, и чем больше отмахиваешься от них, тем злее они нападают.
Из года в год это племя повторяет одну и ту же ошибку — опять едут сюда и ждут не дождутся, чтобы пожить в сараях, потому что квартира в коврах и чеканке опостылела за год. У почтамтов и касс дни и ночи стоят толпы, напоминающие татарские орды. Теперь они не могут уехать отсюда, попали в западню: ведут списки и отмечаются в них без всякой надежды вырваться из плена. Даже зимой поезда переполнены. Из-за них каждую минуту закрывают шлагбаум, перед которым накапливается длинный хвост автомобилей. И все же на следующий год забываются и снова едут сюда. Так стегают упрямого мальчишку, а он не исправляется.
Всюду дети, дети. Дети крупные, как на картинах Рафаэля. Детям отводится первенство. Чем ниже сословие, тем больше оно заявляет о себе и стремится к размножению. В шикарные дорогие рестораны, построенные не для них, врываются вандалы с детьми и громко кричат. Детям наливают шампанское, пиво, позволяют ложиться на стол и бегать по залу. Раньше был патриархат и матриархат. Теперь наступил детриархат.
В Адлере действует еще одна пружина — приманка похлестче всякого моря. Это рынок. На рынок бегут, как на пожар. Если вы увидите толпы, напоминающие ночное шествие клоаки — так называемой театральной Москвы, — знайте, поблизости рынок! С рынка движутся амфитреи с облупленными ключицами и глупыми голубыми глазками, тащат кошелки с огурцами, которые уничтожают, как коровы сено. Но не только огурцы здесь пользуются спросом, с рынка волокут самые ненужные товары, которые не достать в деревне: резиновые сапоги, буквари, чайники, свечи.
На рынке торгуют жадные хохлы и армяне. Эти сквалыги, в скупости своей дошедшие до аскетизма, пользуются дурью приезжих и так взвинтили цены на зелень, что ее никто не покупает. Армяне не падают духом, протирают платочком каждое яблоко, будто сами производят их на свет. И все же толпа спешит туда, как мотылек на свечу. Ей невозможно заткнуть рот, стадные привычки сильнее стихийных бедствий. Зеленые яблоки, которыми в деревне бросаются, потому что они рот вяжут, здесь лихо сбываются, как запретный плод. Ка рынок съехалось столько машин, сколько не набирается на горкомовских семинарах. Владыки машин стоят за прилавком и разложили товар.
Алые помидоры, похожие на китайских красавиц, навалены пирамидами. Стеклянный виноград с подрумяненными щечками разложен тяжелыми гроздьями, как в натюрмортах фламандцев. На фоне черной «изабеллы» с белым налетом желтеют нежные груши с пчелками, сонно влипшими в мед. Плюшевые персики, похожие на щеку неаполитанки, сладострастно манят и просятся в рот. Тяжелые арбузы с красной мякотью, напоминающей пасть молодого барина, охватывающую баранью котлетку, мрачно навалены горой, как мертвые зебры, усеявшие плато после налета браконьеров.
У входа на рынок сидит безногий моряк с ящиком, подвешенным на шее, и гадает. В одной руке держит волнистого попугайчика, другой ссыпает мелочь в карман. В сотах ящичка туго набиты свернутые билетики. Моряк подносит попугайчика в расслабленной руке к сотам. Попугайчик прогуливается по билетикам и бойко выдергивает один. Билетик падает к ногам моряка. Моряк презрительно отворачивается от билетика и предоставляет возможность подобрать его самому гадающему.
Легкомысленные девки и глупые парни стоят в очередь к моряку, как за билетами в кино. Двадцатикопеечные монеты сыплются ему в карман, как мука на мельнице. Породистое лицо моряка с крупным носом изрыто оспой, насмешливо и таит в себе скрытую ненависть к этим людям. Он брезгливо отворачивается в сторону, чтобы не видеть молодых дикарей, получивших образование в современных школах.
Подобрав билетик, девки отходят в сторону, разворачивают его и читают, заслонив рукой, чтоб подруги не подглядывали. Текст отпечатан на пишущей машинке. Во всех билетиках фигурирует удачное замужество и долголетие. Но попадаются и такие, где сказано: «Станешь космонавтом!»
Как разбойники завоевывают благодать у бога
На автобусной остановке под навесом от дождя сидел отец Николай, самозванец и религиозный фанатик. К церкви он не имел никакого официального отношения, но неподдельно играл отца церкви и был исполнен любви и преданности к делу. Был неопрятен, застенчив и подслеповат. Отпустив запущенную бороду с проседью, лицом был бледен и аскетичен. Обиды, нанесенные мирянами, переносил скрытно и терпеливо, носил детские очки. На голове у него была старая москвичка. В долгополом пальто, в валенках с калошами, найденными на чердаке в листве, он напоминал глупого сельского учителя и не расставался с хозяйственной сумкой. С этой сумкой он и сидел на лавочке, чувствуя себя отрезанным от мира. Вокруг него собрались бабушки и получали неведомые советы, вроде индульгенций.
Вдруг на остановке появился бандит Баклаженко, у которого на уме была одна дьявольщина. Он принадлежал к тем неудачным от рождения людям, которые могут быть счастливыми, лишь совершая поступки, приводящие их на эшафот. В светлой шелковой сорочке и в модном галстуке, он весь светился добротой. Холеный, с длинными золотистыми волосами, как херувим, и яркими губами, как у рака, он умеет излучать такой божественный свет глазами, что за ним, как за вожаком, идут на край света самые гадкие девки. Он украл икону, продал по дешевке под горячую руку и собрался ехать к Далю, чтобы напоить его и обокрасть.
Даль красил губы свеклой, а волосы, пришпиленные булавкой, — черной гаммой. Даль делал страшные глаза, как вещатель химер, и гипнотизировал жертву вроде картонного Черномора, который не опасен в сказке и которого не боятся дети. У него всюду были развешаны цыганские шали и блестящая фольга. Среди них он терялся, как питон в джунглях, и неподвижно смотрел обведенными глазами, не сулящими ни гроша. Принимал он в шелковом халате и поднимал брови, как арлекин. Изо рта его, напоминающего могилу, воняло мятой, а уставшие глаза, выстрадавшие чрезмерно много, уже таращил по привычке.
После того как шпана бросила его в реку холодной осенью, он все же не отрекся от привычки кокетничать. Тому виной подмостки, на которых он вырос с младенчества. По комнате его свободно летал щегол. Даль накрыл счетчик платочком, чтобы щегла не убило током.
Однажды Эдуард Даль пробежал в сумерках по безлюдному вокзалу в черных очках и напугал собаку…
Баклаженко был между двух огней и не мог решить, кому отдать предпочтение — Далю или о. Николаю? Он кривлялся и подмигивал, указывая на о. Николая, ему хотелось потрогать его руками. Теряясь в замешательстве и раздумывая, он отошел в сторону и, разливаясь в удушающей улыбке, стал замышлять дерзость. Боясь, что Даля нет дома, он не захотел рисковать и терять о. Николая. Лучше иметь синицу в руке, чем журавля в небе. Лицо его сияло, глаза излучали бесов.
Вот он загребущей рукой отстранил мешавших бабушек и решительно направился к о. Николаю. Сказал ему тихо и ласково:
— Отец Николай, здравствуйте! — и сунул ему огромную руку, способную задушить Голиафа.
Отец Николай растерялся, как агнец, которого тащат на жертвенник, и робко протянул ему свою ладонь. Баклаженко нежно взял ее в свои лапы, как одуванчик, согнулся пополам и приник к ней губами.
Никто не ожидал такого необычного разрешения аккорда! Несколько минут бабушки переваривали этот сон, как Симон и Филипп, потрясенные чудесным ловом рыбы. Потом все разом подошли к разбойнику и молвили:
— Молодой человек, какой вы хороший!
Одежда Иосифа
Первая майская зелень робко окропила деревья в парке. Карликовый кустарничек на газонах, аккуратно подстриженный, вымыт дождями и усыпан бисером ярких треснувших почек цвета медянки. Денек выдался солнечный. Синее небо и чистые тротуары дышали свежестью. В теплом воздухе разлился аромат клейких листочков. Жаркие лучи солнца пригревали лавки по бокам аллеи. Стволы в зеленых кружевах и пестрые сетки теней на дорожках баюкали и манили в уединение. Парк оживился, оглашенный пением птиц. Они бойко рассказывали о счастье и призывали к смелости.
Целый день ходит по парку счастливая пара. Любуются деревьями, испытывают приятный припек в спину, радуются бездонному небу, испытывают удовольствие от телесных движений и отыскивают новые краски в растворяющихся далях. Угадывая скрипучую дробь дятла, похожую на скрип дерева, поминутно останавливаются около могучих граненых стволов вековых елей, мощно вросших в землю и напоминающих орлиную ламу. Они подолгу простаивают у сгнившей скамеечки и дружно обсуждают ее живописные достоинства. Из кустарника им улыбается Вакх, как на картине Ватто.
Он — художник, она — пианистка. Она высока, стройна, одета в модный светлый костюм, делающий ее еще легче. Золотые локоны игриво спадают на спину. Она улыбается светлым рядом жемчужин и сияет небесным светом доверчивых незабудок. Он широкоплеч, груб, чисто выбрит и уверен в своей власти над нею. Каждое его движение дышит силой растревоженного самца. Широкой волосатой кистью обхватывает ее стан и вбирает в нее всю ее спину, маленькую, изящную, по-детски неразвитую.
В парке наряду с аттракционом, каруселями и фонтанами функционирует гадюшник, где торгуют пивом и дешевым вином. Гадюшник гудит, как улей, табачный дым плавает коромыслом, на столах рассыпанная соль, на полу разлито вино с осколками стекла. Тут можно погибнуть, как в мясорубке. Сброд галдит, сквернословит, угрожает. Он занят делом. Возбужденные, с красными лицами и бурыми шеями, кричат преувеличенно громко, как на поминках. Кривая бабушка смиренно ходит между столов и молча собирает стаканы в мокрый подол. Иногда она получит конфетку от сердобольного пьяницы.
У гадюшника собираются бессребреники в поношенных пиджаках и грязной обуви. С распухшими черными лицами, они никогда не закусывают и не жалуются на боли; они родились вместе с болью. Небритые, с лишайными затылками, в оспе и фурункулах, они много знают и преданы своему классу. Их души чисты, не способны на вероломство, каким отличается класс, выставляемый им в противоположность. Известен случай, как алкаш вез товарищу стакан вина в автобусе и умудрился не пролить ни капли. Разве способны на подобный подвиг лауреаты консерватории, которые с детства обучены делячеству, предмету, идущему параллельно со скрипкой, вроде сольфеджио?
Их жизнь трудна, несмотря на то что они ничего не делают, вся уходит на поиски средств, чтобы напоить дракона, коим они беременны. Это особый род святых. Это червь человеческий который поселяется в самых доступных лабиринтах людской грязи и убожества.
На зеленом ковре свежего газона, как на каких-нибудь «хорасанских полях», где «вырастают тюльпаны из крови царей», рядом с гадюшником лежит ворох одежды. Вконец изношенный седой плащ, напоминающий вымытую древесину выброшенного рояля; кепка, перебывавшая во всех вытрезвителях, потерявшая всякое представление о хозяине и убежденная в невозможности осуществления мечты вернуться к нему, и чудовищные штаны, разодранные, как лоскут. Кепка висела на дереве и впитала в себя всю грязь весенних дорог, словно голову владельца отрезало поездом. Когда смотришь на такую кепку, рисуется сапог, завязший в грязи, из которого вынимается нога в портянке. Такой сапог нет сил вытащить из засосавшей его глины двумя руками, в то время как другую ногу засасывает еще сильнее. Это происходит рядом с вертолетом, который уже улетает и сбивает с ног ветром от запущенного винта. На ожидание вертолета ушло несколько дней. Теперь вертолет улетел из-под носа, а сапоги остались в болоте. Редко кому дано испытать подобное отчаяние.
Этот плащ, как пирог на царском столе, гордо портил лужайку. Поливаемый дождями, он подсох, выцвел и запылился, как чучело на огороде. Так и кажется, что под плащом скрыто что-то живое, вроде гадкой змеи, ужалившей князя.
Счастливая пара незаметно вышла к лужайке. Вдруг дитя отпрянуло назад и остановилось в конвульсии страха, сжав кулачки, поднесенные к лицу. Он тоже разинул рот от удивления. Дальше она не осмелилась идти, остановилась как вкопанная и прижалась к нему. И, указывая на плащ пальцем, испуганно прошептала:
— Смотри. Давай вернемся назад.
Он всплеснул руками и расхохотался:
— Не бойся, какой-то змей шкуру сбросил!
Крошка Цахес
Она совсем некрасива, худа, черна, стара. Утиный нос лопаткой вытянут, как у куклы в балагане. Медвежьи глаза горят черными углями, грустны и расположены к добру, зубы сгнили. С ее лица не сходит счастливая улыбка, во время которой она закрывает рот рукой. Стараясь не открывать его, она походит на добрую старушку, бескорыстно пожертвовавшую нажитым имуществом в пользу сирот.
Звать ее Тамара. Тамара работает ретушером, где делают керамические овалы для кладбища. В мастерской у нее такой беспорядок, какому может позавидовать только скрипичный мастер. Она как новобрачная, отправившаяся в свадебное путешествие, ликует, ходит босиком под проливным дождем и, воздев руки кверху, радуется стихии. Ибо нашла себе верного друга.
Верного друга звать Максимилианом. Максимилиан молчалив, загадочен, зарос черной бородой, как гарибальдиец. Он производит впечатление очень интеллигентного человека и предан ей, как аист. У него большие стекловидные глаза, как у дохлой кошки, застенчивость не позволяет ему говорить, все время курит. Руки его — живой скелет, беспомощно свисают вниз. Он глупо улыбается и не в силах сказать ни одного слова, словно дал обет молчания. Его худоба заставляет полагать, что его вытряхнули из смирительной рубашки после сорокадневного пребывания в ней.
Неразлучная пара всегда вместе. Они тихо воркуют, склонив головы друг к другу, и бдительно охраняют репортерскую сумку, как будто в ней сидит кто-то. А сидит в ней сиамская кошка. Про кошку никто не знает, они скрывают ее от глаза.
В сквере, напротив «Фотографии», гуляет со своей кошкой Марина Ивановна. Марине Ивановне кошка заменяет ребенка. Марина Ивановна так сильно любит ее, что сшила ей бархатную шлейку и пасет ее на длинной веревке, как козу, чтобы та не убежала. Кошка не обращает никакого внимания на цепи и сидит уточкой, подобрав под себя лапы, дремлет или думает.
Однажды Марина Ивановна увидела в окне «Фотографии» хищную морду, прижавшуюся к стеклу и внимательно следившую за каждым движением представителя своего семейства. Кошка невинно покусывала травку и не подозревала, что за ней следит грозная соплеменница. У Марины Ивановны взыграло любопытство. Теперь она поняла, что за сокровище они носят в сумке!
При встрече с неразлучной парой она полюбопытствовала, снедаемая родственными чувствами:
— А где ваша кошка?
— А она с нами, — ответили они в унисон.
И приоткрыли сумку, как будто там сидела жар-птица. Показалась безобразная мордочка с человеческими глазами, похожая на тропическую обезьянку, какую дарили королеве пираты, чтобы она позволяла им безнаказанно разбойничать на море. Морда была шоколадно-черная, как спина ламы, а во всю морду — злые небесные глаза, голубые, как вода в перстне.
— Мы боимся открывать сумку, — сказала Тамара, — она как увидит воробья, так старается выскочить из нее. Ее не удержишь никакими силами.
И Тамара осторожно приоткрыла сумку, решила продемонстрировать темперамент дьявола, но была жестоко наказана: дьявол выскочил и впился белыми клыками в ее руку, и без того всю исцарапанную и искусанную.
— Теперь нужно искать йод, — потужила Тамара.
Кошка бушевала в сумке, как пойманный мустанг. За что они так любят этого маленького дьявола?
Однажды «Фотографию» прикрыли, и грустная пара исчезла навсегда. Марина Ивановна затосковала по ним. Бывало, при встрече с ними первым делом спрашивает:
— Как поживает ваше сокровище, каких новых бед оно еще натворило?
А Тамара молча приоткроет сумку, дав воздуху пленнице, и оттуда покажутся грозные зубы и вытаращенные фонари.
Но вот судьба свела их все же опять. Каждый раз по примеру англичан в городском парке устраивали выставку кошек. Это делалось наперекор собаководам, кровным антагонистам, натравливающим собак на когтистых недругов, которые узурпировали власть на выставках. Это событие было целым торжеством для любителей блохастых питомцев. По случаю празднества на природу выезжал буфет и торговали кулинарными изделиями от ресторана, не хватало лишь духового оркестра. Отовсюду тянулись к рингу дети и старухи с кошелками на руках, в которых сидели, завернутые в тряпки, смирные питомцы. Такой наплыв кошатников можно увидеть только у ветеринарной поликлиники.
Тамара и Максимилиан пришли на выставку раньше всех. Но чувствовалась в них какая-то перемена. Они стали еще дружнее, как будто за это время покусились на их благополучие. Она была в брюках, делающих ее жалкой и ненужной, он — в легком пальтишке, болтающемся на нем, как на вешалке. В неизменной сумке, которую они попеременно несли через плечо, сидел Циннобер.
Марина Ивановна привела свою кошку в новой сбруе, украсив на этот раз шлейку ради праздника бронзовыми бляшками, как Добрыня Никитич свою лошадь. Увидев неразлучную пару, она бросилась им навстречу:
— Что с вами случилось? Где вы столько пропадали? Как поживает ваше сокровище и каких новых бед оно натворило?
Они теснее прижались друг к другу, как будто у них хотели отнять сумку, и поделились с ней горем, раскрыв тайну, полную грусти:
— О, вы знаете, она сильно переболела, чуть не погибла от кровавого поноса… А когда выздоровела — стала такая ласковая!
Старуха
Деревня Некрасово, что в Орловской области, затерялась среди многочисленных деревень, которые там все одинаковы. Она поразила меня своим убожеством и грубой нищетой. Куда ни повернись — бескрайние горизонты, чернозем, тишина и высокое небо. Только изредка сереет вдалеке мозаика незаметных селений, выцветших, подверженных ветрам и ураганам. Простер поглощает их, и тем значительнее нищета и убожество, чем больше этого простора вокруг и выше небо над ними, ибо они кажутся затерянными и ненужными.
Когда я подходил к Некрасову, тоска и тишина удручающе подействовали на меня. Нигде не было видно ни людей, ни собак, ни кур. Крайний дом из древнего кирпича, покрытого плесенью, врос в землю и заглох в лопухах. Печаль раздирала душу при виде маленьких окошек, забитых гнилыми досками и поросших крапивой. Ветер гулял в них.
А дальше, совсем рядом с домом, — кладбище, как райская картина, редко показываемая. Это маленький и никем не нарушаемый мирок, состоящий из оград и крестов, выкрашенных веселой голубой краской. Люди рождаются здесь и здесь же умирают, не смея шагнуть за пределы деревни.
Маленькие избы с низкими проходами увенчаны соломенными крышами, свисающими до земли, как шапка козака. Они ничем не отличаются от индейских вигвамов. И веет от этих изб бедностью и обреченностью, особенно от огромных камней-голышей, вросших в землю у каждой избы, на которых летом, в теплые вечера, ужинают впотьмах.
Заходишь внутрь: и люди такие же древние, простые и забитые, чистые душой и наивные, как дети. Невинные крупные глаза и темные гладкие волосы словно сошли с икон, а смуглые от копоти лица и руки впитали в себя цвет земли, на которой они уродились.
Захожу в одну такую избу. Вот сидит мужик в одиночестве и молчит. Маленькое окошечко, еле пропускающее свет, служит для того, чтобы как-то осветить синий дым, которым наполнена курная изба. В земляном полу врыт стол, полированный от времени. Мужик сидит за столом и крутит завертку. Я тоже молчу, жду, скажет ли мужик слово? Нет, только курит да кашляет, словно лишен языка.
В соседней избе топится печь. Несмотря на летнюю жару, из печи валит дым, в избе темно, как при солнечном затмении, только из худого угла падает загадочный свет, золотом освещающий клубы дыма, напоминая картины Айвазовского. Посреди избы страшный мужик вытягивает крашеную овчину. Уперевшись задранной ногой в стену, он повис на шкуре обеими руками, как будто его пытают на дыбе, и весь вымазан в краске, как гравировальщик. Окруженный цыплятами, он напоминал сатира среди полевых цветов. Когда я открыл дверь, цыплята бросились врассыпную, опрокидывая жестянку с питьем.
— Куда лезешь, дьявол? — заорал мужик злым басом.
Итак, куда ни зайди, везде одно и то же. Мухи живут здесь круглый год. Они роем облепили потолок и кишат черной тучей, сбившись в густое тесто. В потолке вбит костыль, на нем подвешена за пружину-рессору люлька. В люльке лежат сразу двое. Их лица облеплены мухами, как лошадиные морды. У люльки сидит баба и тупо заученными движениями, привитыми еще с детства, толкает ее босой ногой.
В длинные тоскливые вечера собирается на длинной лавке «карагод», щелкают семечки. Они тонут в шелухе по самую щиколотку, как перепел, за которым давно не убирали клетку. Земляной пол представляет собой сплошное месиво черной грязи, в которой стоят овцы, живущие тут же с людьми, топчут грязь мелкими копытами и мочатся на него. На столе, заваленном объедками, разлито кислое молоко, в нем мухи сучат лапками.
Вся деревня завидует библиотекарше, молодой девчонке: «Что ж ей не жить — она получает сорок рублей!»
Мне отвели для ночлега пустую избу, в которой никто не живет. Я не знал, что в коробке из-под печенья, подобранной у магазина, сидела гусыня на яйцах. Меня положили рядом с гусыней. В середине ночи она стала шуршать соломой и беспокойно окапываться — ее жиляли блохи. Стояла такая тишина, что закладывало уши и мерещился звенящий червячок. Когда я начал засыпать, она вдруг оглушила меня металлическим кличем громче всяких литавр: «ка-а-га!» Со мной чуть не случился разрыв сердца. Нащупав спички, я посветил и увидел, как она водит по воздуху железным клювом, а от нее падает тень на стену, похожая на динозавра.
Меня заинтересовала столетняя старуха Александра, высокая, костистая, удивительно крепкая. Под глазами у нее были свекольные круги, похожие на сопли индюка. Ходит в деревянных башмаках. Черты крупные, волосы сухие, как у странника, нос острый. На лице написана жажда прожить еще столько же. Она вынырнула из лопухов, облитых водяным бисером. Только что прошел дождь, в небе заиграла радуга. Все звенело и дышало мокрой зеленью. Согнутая пополам, она с совиной цепкостью сжимала клюку куриной лапой и, поднимая мокрый подол с прилипшими травами, карабкалась по камням.
Когда я спросил ее, была ли она в Москве, старуха ответила:
— Нет, утенок, никогда не была — боюсь по морю ехать!
Вредные познания
В Феодосии, на холмах с разбросанными генуэзскими башнями, спаянными мощной стеной, на подъеме в гору затерялась маленькая слободка, населенная горсткой караимов, этих древних жителей крымского побережья. От бывшей когда-то цветущей нации, берущей начало от хазар, осталось всего несколько старух. Их дома прочны, все они принадлежали табачному магнату Стемболи. Старухи выползают из них, как ящерицы из камней. В этом гнезде прожил жизнь Айвазовский, не захотевший променять пенаты на Петербург и не пожелавший жить в столице, тут же и похороненный в городском саду.
Глухие стены заборов выложены из булыжника, заводят в такие лабиринты, что из них трудно выбраться. Немцы на мотоциклах немало хлебнули горя, блуждая в этих камнях. Черепичные крыши и белые камни улочек выжжены солнцем, на них ничего не растет, колодцы высохли, и только кусок моря, купоросом синеющий между крыш, растворяется к берегам Турции, манит к себе и дышит свежестью.
Теперь эти дома перенаселены хохлами, козаками и татарами, которые к тому же еще сдают жилье приезжим, и в них слышен такой разнообразный говор, который не раздавался при вавилонском столпотворении. Среди них караимы отживают век, как цари, и ненавидят оккупантов с малороссийской речью. В домах, как в кованых сундуках, хранятся несметные богатства: старинная посуда времен Митридата, пережившая множество эпох, турецкие ковры, оружие, украшенное драгоценными камнями, и монеты из благородного металла с изображением императоров.
Среди них живет бедная доверчивая женщина, смысл жизни которой состоит в поглощении невероятного количества папирос. Благодаря сосательным движениям ее хоботок изборожден круговыми морщинами, как у шимпанзе. У нее тупая переносица, как у львицы, и продолговатый череп с жидкими косичками, делающий ее похожей на Нефертити.
Нефертити родила девчонку и не воспитала ее. Девчонке двадцать лет, а она не умеет зажечь спичку. Все ее обязанности сводятся к одному: красить ногти и кричать на Нефертити. Потому что Нефертити не пускает ее в Москву, боится, что там убивают девушек. Но дочь портится со скоростью падения яблока и скоро сама будет убивать. Пока она ведет переговоры с подружками о золотых кольцах, румянах и париках, несмотря на то что природа наградила ее редкими волосами, компенсирующими все остальные недостатки, как у слепых с развитым слухом. Этим волосам завидуют дачницы, понаехавшие из столицы. Они сдают жилье дачницам и этим живут.
Однажды к ним в улей залетел чужак и встретил там друга детства, с которым вместе учились. Он задержался у них и не мог нарадоваться, глядя на желанного соратника. Этого товарища когда-то открыл художник Куприн, приехавший из Москвы, обнаружил у него талант к рисованию и помог устроиться в художественную школу. Теперь все это растворилось: нет покровителя, из караима не вышло никакого художника. Родившийся рабом никогда не станет господином. От бывшего жизнерадостного мальчика Феликса ничего не осталось. Он предстал перед другом Мишкой седым, беззубым и раздавленным жизнью. Но живость ума сохранилась прежняя, и Мишке было хорошо с ним.
Нефертити жила в одном доме с матерью Феликса и приходилась ему теткой. Феликс каждое лето приезжал к матери на побывку. Но вот срок кончился, Феликс уехал к себе домой в Херсон, где возглавлял парфюмерную фабричку, все доходы которой держались на ворвани, добавляемой в духи. Мишке сделалось невыносимо пусто без Феликса, тоска по нему изглодала его душу настолько, что он впал в депрессию.
Ему надоело одно и то же: ходить на море, задыхаться от жары и смотреть на безобразных коров, приехавших сюда за загаром. Он взял и лихо напился. Было так жарко, что он был близок к помешательству: по радио он услышал, что в Америке от жары люди кончают самоубийством. Коньяк попался крепкий, как огонь. Быстро выпив всю бутылку, Мишка одурел и занемог. Его понесло куда-то на гору. Он медленно поднимался по камням, устал и сел передохнуть на порог, высеченный из цельной глыбы, как вдруг перед ним выросла девочка-идиотка с перепонками между пальцев и неполным разрезом глаз, слипшихся от гноя. Этот уродец не отходил от дома и держался в пределах двора, как домашняя птица. Пьяный взял этого ребенка на руки и хотел погладить по голове, но девочка сползла с его колена и нахмурилась, не желая иметь с ним дела. На шее у нее висела толстая золотая цепь, как у варвара, витая, скифского происхождения…
Тут налетела жена пьяного, переживавшая за него, как бы он не поломал ноги, скатившись с горы, загнала его домой и велела вымыть руки.
Вечером сели играть в лото. Мишка к тому времени проспался и смутно припомнил эпизод с идиоткой, не дававший ему теперь покоя. Когда уселись за стол и Мишка запустил руку в мешок, чтобы вынуть бочонок, он спросил у дочери Нефертити:
— А что это за уродливый ребенок живет у вас на горе?
— А-а, это Таня, что ль? Откуда вы ее знаете?
— Я брал ее на руки, она очень дикая.
— А правда, она кажется маленькой? Как вы думаете, сколько ей лет?
— Да что-то она лет шести…
— Кто ее не знает, все сначала так думают. Ей тридцать лет!
— Вот те на! А чем она болеет?
Нефертити-младшая вытянула хоботок и сказала косноязычно:
— Она болеет шизофренией…
Ночка
Нижневартовск — центр нефтяного разбоя. Сюда съезжаются, как на Клондайк, одни отребья. Со всех сторон тянутся в этот край авантюристы, чтоб сорвать куш покрупнее. Ничтожество человеческой природы проявляется здесь, как на выставке породистых собак.
Город грязный и мертвый, здесь не встретишь ни одного дерева. Собственно, весь край делится на старый Вартовск и новый, о котором идет речь. Старый представляет собой унылую сибирскую деревню и значительно больше нового, но старый больше примыкает к речному порту и не имеет отношения к нефти — новый же, хоть и зарождается, славен производственными сооружениями, предназначенными для нефтедобычи.
Пьянство и деторождение превратились в основное занятие. На весь город, если его можно так назвать, одно пианино, прямо как в салуне Даусона. Это пианино разбито и без клавиш, как рот без зубов. Музыку здесь не любят. Беспорядки и анархия, убийства и паломничество в сберкассу царят здесь. Автобус ходит так редко, что когда ждешь его на морозе, приходится бороться за жизнь и стучать зубами, удивляясь выносливости человеческого организма. Зато вокруг горкома автобус курсирует безостановочно, как голубь вокруг нагула.
В городе нет гостиницы, приезжих не пускают, и сидят они на вокзале в аэропорту. В потрясающей грязи на липком полу в здании аэровокзала проводят время сутками те, кому некуда деваться. Бородатые парни тесно сидят на лавке и спят, как птенцы в гнезде, запрокинув головы. Молодые парубки в овчинных полушубках, обуреваемые жадностью к деньгам, смертельно напиваются в бесконечном ожидании самолета, валятся набок и мычат, как бычки. У них распухшие руки, пропитанные грязью, собранной с пола, на голове густое баранье руно.
Татары с пропавшими глазами на зловонных лицах, состарившихся от пьянства, мотаются как собаки, не знающие, куда бежать. Нахальные беременные бабы ведут себя важно, как князья. Растрепанные, в домашних носках, они поглощают лимонад и никакого внимания не обращают на детей которые громко кричат и гоняются друг за другом. Новорожденные завернуты в тряпки и плачут, как котята. Головастые матери поят их мутным чаем из бутылки, а они поперхиваются и ненадолго смолкают.
Подростки заводят на магнитофоне омерзительные эстрадные песни, где они записаны сами и поют на белорусский манер петушиными голосами, словно их бьет лихорадка. Проходы завалены сумками и чемоданами. На них лежат очумелые бабы в самых разных позах: они живут здесь сутками, сами не знают, куда летят, и не прислушиваются к объявляемым рейсам. Рассасываются они медленно, все больше прибывают: их подвозят на автобусе, как снопы соломы на току, — поэтому вокзал забит круглыми сутками.
На первом этаже мотаются в разные стороны и курят в тамбуре, засыпанном окурками, как подсолнухами. Лютый мороз не позволяет разбрестись и держит их в вокзале, как карасей в сети. На втором этаже лежат и спят на газетах. Вокзальное тепло и вонь испарений делают духоту невыносимой. Пустые бутылки катаются под ногами. На полу разбросаны журналы. Пьяная уборщица, не успевающая собирать бутылки, воюет с маленькой собачкой, забежавшей на второй этаж. Бабка гонит ее вниз по лестнице за то, что она напакостила в уголке. Собачка визжит от страха как резаная, оглушает здание громким воплем и не умолкает до тех пор, пока не выводит из себя равнодушное начальство в ондатровых шапках. Они стоят, как барсуки, и мирно переговариваются, не замечая времени. Их подвезли на машинах и опять увезут в случае, если им не удастся улететь. Они просят бабку прекратить гонение на собачку, а то у них лопнут ушные перепонки.
Когда опасность миновала, собачка весело заиграла, увязываясь за ногами прохожих.
Под лестницей сидит владимирский мужик в сапогах, смазанных мазутом. Сапоги похожи на пасть акулы. Он не снимает их много дней. Там, должно быть, уже завелись змеи. В старом изношенном пальто, пригодном лишь для того, чтобы стелить его в шалаш, с длинной собачьей мордой и хитрыми глазами, он живо наблюдает за всеми и деловито курит, чувствует себя хорошо.
Молодой студент в очках, одетый не по погоде, не защищенный от здешних морозов, пробирается среди полушубков и садится рядом с мужиком, воспользовавшись свободным местом. Посмотрев на мужика, он проникся сочувствием к нему и любопытством:
— Сколько уже сидишь здесь?
— Три ночи не сплю, — отвечает мужик бодро. — Вот сижу и наблюдаю, каких только происшествий не случается здесь! Вчера машина забрала трезвых, а пьяные все остались!
— А что ж ты здесь делаешь три ночи?
— Прилетел, а меня не встретили. Теперь не знаю, куда идти. В гостиницу не пускают, вот так и сижу здесь. Скоро двинусь на Мегион.
— Да, в гостиницу у нас нигде не пускают, легче было в средневековье: там не только пускали, но и лошадям задавали корм… Наши гостиницы предоставлены для спортсменов и делегатов, — философски заметил студент, — а здесь, по всему Северу, они ведомственные…
Он грызет губы, думает, как помочь мужику, и дает ему совет:
— Иди в исполком и требуй, чтобы позвонили в гостиницу. Пустят и еще ковры расстелют! Где это было видано, чтобы не пускали в гостиницу? Мы живем в цивилизованном мире… Это неслыханный позор! Кстати, я живу в номере на троих один — две койки свободные! И вообще весь этаж свободен — если пройтись по номерам, то они все закрыты на ключ. Чалдонки сделают уборку и никого не пускают, чтобы грязь не носили. Исполком обязан помочь тебе. Им самим должно быть стыдно, у них единственный выход — это притвориться, что они об этом не знают!
Мужик саркастически расхохотался и долго дергался от смеха:
— Исполко-о-ом, скажешь тоже! Нет, в исполком я не пойду…
— А что ж ты собираешься делать?
— Еще посижу одну ночку
Старое наказание
Однажды в консерваторию пригнали солдат. Концерт долго не начинался. Солдаты стали бороться. Разводной побежал за пивом и бросил их без присмотра. Хрустальные старухи в париках, изъеденных молью, и полковники с завязанными зубами и в калошах — эти штатные посетители консерватории, смотрели на них как на вандалов и боялись, что они побьют бюсты Бетховена и Рахманинова. Живут они недалеко от консерватории. Летом копают огород на даче, а зимой ходят в консерваторию, чтобы абонемент не пропадал. Среди них замешался Либхабер, как здоровый среди сумасшедших. Он не может сказать, за что любит музыку, скорей всего за то, что живет ближе всех к консерватории. Из него вышел бы чинный переписчик, он верит всем одинаково: и Моцарту, и Хандошкину.
Прозвеневший звонок возвестил о начале концерта. Разгоряченные солдаты притихли и поправили ремни на тазовых костях. Московские обыватели стали заполнять зал и рассаживаться по местам, шепотом заимствуя печатную программку. Так в былые времена император Александр наказывал провинившихся солдат, заставляя их слушать «Руслана». Наказание вряд ли состоялось бы, если б не баня, закрытая на ремонт, у которой они высадились как десант.
Погасли огни, и концерт начался. Музыканты взмахнули смычками, и полились сладкие звуки. Дирижер, похожий на фальшивого льва, метался перед оркестром и рвал на себе воображаемую гриву. Музыка нисколько не страдала от этого, точный механизм ее не мог вывести из строя ни паршивый лев, ни беззубый тигр, ни сын Чтожтаковича. Исполняли симфонию Моцарта. Ворчали фаготы. Легкое дыхание флейт напоминало волнение груди юной гимназистки, несущейся по коридору в облаке пыли, освещенной солнцем, прямо в объятия начальницы.
Солдаты оторопели и уставились на сцену, как эскимосы, которым привезли кино. Гигантская люстра дремала впотьмах и тускло мерцала кристаллами льда. Вскоре солдатам сделалось скучно, и они начали покашливать. От нечего делать самый узколобый принялся выжигать увеличительным стеклом на плюшевой спинке кресла имя «девушки»…
Рядом расположилась пара с лишайными головами и играла в карманные шахматы. Игра у них не клеилась. Фигурки нужно была брать пинцетом. Пытаясь ухватить толстыми пальцами микроскопическое изваяние королевы, они заезжали на соседние клетки, и приходилось начинать все сначала. Эти шахматы они купили в бане, где среди мочалок, зажигалок и политани продавались шахматы величиной с табакерку. Резьба по слоновой кости у нас в почете и считается национальным промыслом самоедов, поставляющих нам поделки для подарков.
Одинаковые, с бритыми неровными затылками и узкими задами, они были обуты в короткие сапоги, пригодные для того, чтобы раздавить крысу буланого цвета, появившуюся однажды в буфете. Солдат погнался за крысой, как футболист за мячом, не зная, в чем себя проявить. Равно не щадя ни крысу, ни голубя, еще с древних времен он дерзнул ударить распятого Сына Человеческого копьем…
Концерт располагал к отдыху. Они сбросили ремни с начищенными бляхами и повесили их на стулья перед собой, вообразив, что они демобилизованные. Большинство варваров уснуло крепким сном, как на гипнотическом сеансе. Галерка в такой момент напоминала сцену из «Сказки о мертвой царевне». Моцарт загипнотизировал их, как дельфинов, плывущих за кораблем. Проснулись они от громких хлопков, когда прозвучал финальный аккорд.
Симфония показалась солдатам длинной, и они стали делиться мнениями:
— Сейчас бы туда гранатку!
Братья
Длинный коридор метро. Шесть часов вечера. В это время пожелать попасть в метро грех даже заклятому врагу. Толпа растеклась и заполнила каждую щель, как алебастр в формовке. Выдавливая кишки друг другу, текут, как на Страшный суд, безмолвно продвигаясь к эскалатору, и молчаливо хранят терпение, ибо осознают, что не избежать расплаты за плодовитость.
Очутившись в потоке ненужных людей, чувствуешь себя щепкой, подхваченной стихией. Кому нужны в такой момент орнаменты, мозаичная роспись, бронза и мрамор? Их никто не замечает. На станции метро «Маяковская» вмонтированы в потолок мозаичные овалы. Эти овалы так высоко и надежно запрятаны в специальные углубления, что никто не подозревает об их существовании и не догадывается задрать голову вверх, кроме немцев с фотоаппаратами. Немцы знают о них, а мы не знаем.
Обозревая сверху этот муравейник, похожий на базарную толпу, созерцаемую с колокольни, хочется испытать восторг Икара, поднявшегося высоко над ней, протягивающей к нему руки. Муравьи напирают, наводя страх на грозных милиционеров, еле сдерживающих толпу при помощи стоек-ограничителей, увешанных красными флажками, как при охоте на волков. В мегафон раздаются команды, как будто строят полки. И если в такой момент обрушатся стены или хлынет вода, толпа задушит себя, не в силах преодолеть панику, как это было уже в Берлине.
Сколько ног здесь пройдет по мраморному полу, бережно выстланному, как в термах императоров! Общественные сооружения — это дань прожорливому дракону. К роскоши всегда относились с завистью. Сейчас в парках и садах опасно ставить статуи: они дразнят шпану, как музыка Бетховена, пропагандирующего свободу, которую они ненавидят, поэтому Бетховен дразнит их, как матадор быка красной тряпкой.
Многие избегают ездить в метро, подобно Россини, который боялся сесть в поезд, чтобы не «уподобиться почтовой посылке». Эти чувствительные натуры бегут от мясорубки, которая подстерегает нас всюду: в билетных кассах, на пляже, в аэропорту, в буфетах музеев и в очереди за газетами… Попасть в подобную мясорубку в метро можно только случайно, не ведая сетей, расставленных в шесть часов вечера.
Однажды в стороне от движущейся лавины, как в тени, отбрасываемой облаком на пашню, стоял африканец. Он был такой черный, словно это был не человек, а дьявол, и отливал синевой, какой не отливает ни один грач, шедший за плугом, подбирая червей.
Много можно встретить в ресторанах и таможне эфиопов, конголезцев и тамилов в светлых брюках и ярких носках. Но такого черного владыка преисподней еще не создавал и приберег для метро в этот час пик. Табачные глаза в кровоподтеках и тугая верблюжатина на голове перечили ослепительности зубов, выточенных из слоновой кости, будто он был специально выкрашен за грехи. На нем было прекрасное синее пальто, умышленно подчеркивающее диссонанс в сочетании с черной кожей, надетое на хилое туловище, а маленькая ножка, не соответствующая огромной голове, обута в тупоносый ботинок. Тонкое запястье с узкой обезьяньей ладонью, глиняно светлой изнутри, схвачено браслетом, играющим разноцветными камнями, как горло смертоносной змейки.
На лице его написана растерянность и тревога. Он ждет кого-то, видно, его обманули, он потерял всякую надежду и не знает, что теперь делать: ведь он ни слова не знает по-русски. С собачьей преданностью провожает он глазами каждого прохожего, и вот-вот из этих глаз брызнут слезы.
От толпы отделяется старик крестьянин с мешком за плечами, в валенках. Его стройный костяк, проступающий из-под мешковины, в которую он одет, не по годам крепок и широк, делает его похожим на Сусанина. С длинной белой бородой, молодыми движениями, словно его специально перенесли из театра в метро, и благообразным просветленным лицом, он далек от дряхлой старости.
Давно уже наблюдает он за эфиопом, и им овладевает сильное чувство. Его намерения чисты, он хочет помочь попавшему в беду, но не знает, как это сделать. Сердце его сжимается от жалости, и, бросив вызов толпе, он делает порывистый шаг и направляется к африканцу, пересекая зал по диагонали и расталкивая мешающих ему достичь цели. Сочувствие к африканцу роднит его с ним и делает их равными. Опустив мешок к ногам, он обращается к нему:
— Сынок, домой не хочешь?
Гроза морей
Кривой плотник приехал делать двери на Пасху и сказал, что он антихрист. Он изрубил старые двери и так искалечил стены, что после него не возьмется исправлять его грехи ни один штукатур.
Когда он вошел в дом, его испугались. В грязном брезентовом плаще с мехом внутри он был похож на душегуба. У него было бельмо во весь глаз в форме морской звезды и напоминало рак. Так приходили колдуны на крестьянскую свадьбу.
— Звать меня Николай, — отрекомендовался плотник и вынул топор из-за пазухи.
Мороз пошел по коже у хозяина. Хозяин растерялся, отступил и не мыслил, как обороняться. Но плотник улыбнулся недвусмысленно, поставил портфель, мягкий, как тряпка, потому что возил в нем мясо, и начал медленно раздеваться. Сняв свой чудовищный плащ, бросил его в угол. Плащ не гнулся, остался стоять шалашом. Этот плащ был когда-то светлым, а теперь собрал грязь всех рынков. Драная мешковина на локтях говорила о том, что плотнику не раз приходилось отбиваться от собак.
К работе приступил сразу, без промедления. Не стесняясь соседей, он стал рубить налево и направо, нанося мощные удары по косяку и не жалея добротной двери, которая была во много раз лучше новой, пустой внутри. Напрягая силы, смотрел своим мутным глазом, как дьявол, и, казалось, замышлял недоброе. Временами отрывался от работы и заводил разговор о колдовстве, травах и чудесах. Рука его была крепкая и жилистая, с продолговатым бицепсом, рельефным, как у атланта, держащего на плечах навес у парадного подъезда старинного дома. Он неустрашимо работал топором и одним махом перерубал толстые гвозди. Из-под его ударов сыпались искры, он ругался и не велел подходить близко. Этот топор он носил на груди, как распятие, и не расставался с ним. На лице его таилась угроза и темная дума: с таким лучше не связывайся — убьет и глазом не моргнет.
После работы последовало угощение:
— Николай, прошу закусить.
Его посадили за стол и налили ему водки. Плотник запрел, опустил голову в щи и медленно ел. С лица его не сходила усмешка. Ожидалось, что он готовится к чему-то роковому. Хозяин с опаской поглядывал на него и потужил, зачем дал ему водки.
— Знаешь, как я одного негодяя проучил? — неожиданно сказал Николай. — Видел на мне плащ? Он тогда был еще новым, я его только что купил. Выхожу из своей квартиры, а тут сосед выводит собаку. Собака огромная, как теленок. Увидела меня и встала на задние лапы: положила передние мне на плечи и лезет в лицо. Весь плащ испачкала! Знаешь, как на светлом отпечатались ее следы? Обидно мне стало. «Что ж ты делаешь, сукин сын! — говорю хозяину. — Кто ж мне теперь будет чистить плащ?» — «Подумаешь, — огрызается инженер, — вот я натравлю на тебя пса, ты с ним не справишься…» — «Ну, гад, погоди! Я тебе устрою, ты больше не выведешь собаку!»
Так оно и вышло по-моему. Целых полгода собака не могла выйти из квартиры, инженер полгода просил у меня прощения. Собака скулит, пятится назад и не идет дальше порога…
— Что ж ты сделал? — не выдержал хозяин, заинтригованный любопытным рассказом.
— А вот догадайся!
— Где ж тут мне догадаться? Говори сразу!
— А ты подумай, не торопись…
— А какой породы собака?
— Не помню точно. Дог, не то сенбернар…
— И что ж, собака жива-здорова, ты ей ничего не сделал?
— Сделал…
— Так что ж ты сделал — говори, не мучай? — нетерпеливо пристал хозяин и подлил ему еще водки.
Плотник выпил, улыбнулся, довольный, и загадочно сказал:
— Намазал перила лестницы медвежьим салом.
Видочки
Мужик Димка совсем неграмотный, много курит, много пьет. Глаза пестрые, волосом черный, Невероятно густы эти волосы, как водоросли. Спился совершенно, плачет. Голос низкий, сильный. Несмотря на то что много пьет, быстро трезвеет и опять пьет.
На дворе мороз, а мы сидим с ним у теплой печки и коротаем длинный вечер. Пьем водку и закусываем пельменями. Мне совсем нечего делать, дел у меня вечером нет никаких, я у него в качестве квартиранта. А он рад мне и старается услужить.
Говорим о чем попало, подливаем и стараемся угодить друг другу. Постепенно из нашего разговора Димка узнает, что я художник. Это подействовало на него чудесным образом: Димка расфантазировался и клянется, что тоже умеет рисовать.
— Дай мне только контур, а ретушь я сам сделаю…
— Молодец, — говорю я.
— Я тебе сейчас кой-что покажу, — суетится Димка, — хочешь посмотреть, как я выжигаю по дереву?
— Валяй.
Димка принес детский стульчик. Смотрю, на спинке стульчика выжжено нечто вроде дракона с разинутой озубленной пастью.
— Это белочка, — ласково сказал Димка.
Пришлось похвалить. Растаяв от похвалы, он любовно обнял меня за плечи и повел в спальню.
— Пойдем, я тебе покажу одну вещь.
Я подумал, что он хочет поделиться со мной и показать мне шкуру убитого медведя либо кубышку с деньгами. В спальне стоял великолепный ореховый шкаф из гарнитура. Его полированная поверхность так и напрашивалась, чтоб ее погладили рукой. Я всегда был равнодушен к современной мебели, а тут прозрел вдруг и залюбовался шкафом:
— Где ты его взял?
— Молчи, тут один большой начальник отказался от мебели, а я перехватил его!
Димка подумал, посмотрел мне в глаза, взял меня за руку и спросил:
— Ты мог бы сделать для меня одно дело?
— Какое?
— Вот какая будет к тебе просьба: привези мне, пожалуйста, из Москвы хорошие рисунки…
— Что за рисунки?
— Рисунки для выжигания по дереву.
— Зачем они тебе, ты и так хорошо выжигаешь?
— Ты не понял меня. Видишь шкаф? Я хочу выжечь на нем видочки.
Жена
Таежный поселок. Столовая, к вечеру преобразуемая в ресторан. Признаки ресторана проявляются в кабацких драках, сквернословии и фамильярности, с какой обхватывают за стан официанток, разодетых, как невесты, по случаю перерождения этой столовой в ресторан.
В углу стоит оркестрион в чехле. К ресторану готовятся, как к балу. Появляется директор в белом халате, похожий на ветеринара, и торжественно снимает чехол. Оркестрион хриплым голосом изрыгает негритянскую мелодию. Время от времени к оркестриону подходят одинокие девы-нимфоманки. Они преклонного возраста, с густо наложенными румянами морковного цвета и приделанным к голове шиньоном, похожим на мельницу, на которую ушел целый день в парикмахерской.
Заглянул в такой ресторан поздно вечером бродячий фотограф, заехавший в эти края в надежде на удачу. Ему негде ночевать и надо как-то убить вечер. Было накурено, как в бильярдной. Желая станцевать в этом дыму, усугубленном кухонным чадом, девы, как дань, бросают пятаки в щель, захотев услышать что-нибудь новое. Но, кроме одной негритянской мелодии, оркестрион ничего не может извергнуть и глотает пятаки, как прожорливый пеликан. Около него возится ветеринар с отверткой в руке и каждую минуту давит на клавиши, а он снова замолкает и глотает монеты.
Официантка, гибкая и плоская щука в короткой юбчонке и в кружевном колпаке, лавировала между столов, как танцовщица, держа мокрый поднос на ладони, в три этажа заставленный тарелками и салатницами.
Вдалеке, хорошо видный в дыму, сидел лесоруб в яркой сорочке цвета ядовитого шафрана, напоминающего цветущую сурепку. Эти рубахи из нейлона окрашивают для низшего класса в самые неожиданные вульгарные цвета, начиная с фиолета и кончая йодом.
Фотограф подсаживается к желтой рубахе и наблюдает. Лесоруб весь растатуирован, как папуас. На груди церковь, не то кремль, на руках заезды, солнце, голуби; на предплечьях кинжалы, увитые змеями, и русалки с рыбьими хвостами и остроконечными плечами. У него каменные челюсти и редкий ерш на голове. Белые рассеянные глаза безумны, словно белены объелся. На дубленом изможденном лице выступают огромные синие зубы гориллы, похожие на гребень, найденный при раскопках.
Фотограф смотрит на него и улавливает рентгеновской способностью, что у него мозги «бумажные». Записывает это на обрывке, как писатель в путевом блокноте.
Лесоруб много пьет, каждый раз перед уходом вновь беспокоит щуку — требует новый лиловый графинчик — и не хмелеет, как какой-нибудь заправский офицер, знающий толк в коньяке. Словоохотлив. Угощает. Лексикон его состоит из сплошных ругательств. Фотограф удивляется его прорве и не выдерживает:
— Ты зачем так много пьешь?
— Жена с братом живет.
— Так что ж, теперь нужно пить? Попробуй разлучить их, увези ее подальше от него.
— Не стоит, пусть живут, я им не буду мешать.
Скрипит зубами и рвет на себе рубаху. Роняет голову на руки, сжимает виски и пытается заплакать. Но слезы не полились. На голом обнажившемся плече обнаруживается новая татуировка: холмик, а под холмиком написано: «отец»… Наконец коньяк берет свое. Опьянел. Сбрасывает туфли. Самодурства ради вытягивает под столом босые ноги и дразнит щуку. На ногах наколото: «они устали».
— Спрячь ноги, не срамись, сейчас заберут.
— Не переживай, здесь некому.
— Ну, а хорошая хоть жена-то? — спрашивает фотограф.
— Фигура у нее ничего, а вот глаза — одни щелочки.
Кладбище
Целые сутки лежит на полке в вагоне деревенская баба. И все лежит на одном боку и не просыпается — так уработалась, сердечная! Натянув простыню на голову, притихла и лежит неподвижно. Раскинула толстые белые руки, как булки, в то время как лицо и рамка загара на груди сожжены солнцем и покрыты каплями пота от нестерпимой духоты и безмятежного сна.
С бабой едет мальчик Костя, бойкий, веснушчатый. Он не сидит на месте и производит много шуму: двигает дверью купе, высовывается в окно, выбегает в тамбур и пытается на ходу открыть дверь.
Его поймала проводница, оттаскала за уши и водит по всем купе, спрашивает, чей мальчик. Костя насупился, напрягся и закостенел, как мертвый вальдшнеп, застрявший в коряге, стараясь вырваться из плена. Пока она доискивалась родителей, он нырнул под ее руку и сбежал.
Его снова поймали, и опять в тамбуре, когда он дергал ручку двери, и когда привели к матери, то та не расслышала упреков проводницы, а только перевернулась на другой бок, пожевала и продолжала дрыхнуть. Вся подушка под ее щекой была смочена, изо рта тянулась стеклянная нить, как у вола.
Уж несколько раз пили чай. Костя тоже несколько раз сам доставал из корзины булку, молоко, помидоры и будил мать. Но она отказывалась и ни за что не хотела вставать.
Наступил вечер. В поезде сделалось свежо и прохладно. За окном плыли зеленые луга, похожие на плюшевого мишку. Заходящее солнце погрузило их в теплую золотистую муть. Над ними в пепельном небе обозначился легкий серпик. Укатанные лиловые дороги чередовались с мрачными рублеными избами. Березовая роща плыла, раскрывая хоромы, в которых стволы описывали круги, как матрешки на движущейся сцене… Вот мелькнула скошенная трава со стогом сена, огороженного жердями. Быстро мелькнул гриб в траве.
После стогов замелькало низкое кладбище с блестящими крестами, заросшими муравой, запестрели спицами в колесах, заколосились, как копья в ратном поле, ограды. Баба почуяла кладбище шестым чувством. Вскочила, бросилась к окну и, поспешно собирая волосы на голове, закричала, как будто увидела львов и Сахару:
— Костя, Костя, кладбище проехали!
Кости не было рядом, но он услышал голос матери и прибежал на зов, как цыпленок к наседке.
— Ты меня звала, что ль? — возбужденно спросил он, как будто его оторвали от игры на деньги.
— «Звала, звала»! — передразнила баба. — Кладбище проехали!
Сморчки
В вагон пригородного поезда садится леший с корзиной грибов. Грибам быть еще рано, всего только апрель, а он умудрился набрать целую корзину сморчков. Мужик страшен — прямо лесной житель: с огромной сивой бородой, делающей его похожим на водяного, в болотных сапогах. Ведет, себя важно, по-хозяйски опускается на лавку, ставит корзину между ног, отдувается. Видно, много исходил километров, чтобы набрать такую корзину. Весь вагон завидует ему. К нему подсаживается писатель Днепропетровский, похожий на смерть с акварели Шевченко. Днепропетровский — грибник и не стерпит, чтоб его опередили. Он такой древний, что захватил уже другой век. Смерть не берет его, и все достоинство этого писателя состоит в том, что ездит на Дальний Восток за травами для гербария и смутил в городе всех пионеров, горячо взявшихся помогать ему, за что тот обещал написать про них.
Знаменитость открывает клеенку, заглядывает в корзину и брезгливо морщится, глядя на эти сморчки, похожие на мозги, но уж никак не на грибы. Но его покоряет их запах. Он втягивает ноздри, хочет похвалить лешего и не может сделать это: уж очень они несъедобны, состоят из сплошной воды и так похожи своей извилистостью на сморщенные мозги, что в его воображении рисуются какие-то эмбрионы, заспиртованные в банках… Зависть переходит в злорадство, и он громко заявляет, что они несъедобны!
— А ты пробовал их когда-нибудь? — лукаво щурит глаза леший.
Днепропетровский задумывается. Ему вспоминаются тяжелые времена, когда в войну многие промышляли грибами. Тогда брали все грибы без разбора, горькие белянки и скрипицы замачивали в кадушке и отваривали на продажу. В голод все сойдет. В те годы урожай на них был невероятный, хоть косой коси. Он носил эти грибы на базар, отмеривал стаканом, как семечки, и, пожалуй, спасся этим от голода, сумев побороть в себе отвращение к этому занятию.
Почувствовав угрызение совести, Днепропетровский проникся родственными чувствами к лешему и решил потрафить ему. Видя, что леший везет грибы продавать в Москву, он выбрал хитрый маневр:
— Эти грибы, наверное, хорошо принимают в ресторанах?
Леший доволен. Думает. Потом многозначительно:
— Их сушат и большими партиями в порошке отправляют за границу!
В деревне
Тихий летний вечер. Деревня в лесу. Пахнет скошенным клевером и медом. Солнце клонится к западу. Комары оводом дрожат над головой, обещая жаркий день.
Сидят на лавочке босые бабы в платочках. Страда кончалась, но их не тянет в темные избы, где монотонно гудит муха и теплится лампада в углу, деликатно напоминающая о бренности жизни. Бабы сильные, ломовые. Рядом с ними на лавочке ломается пьяный кузнец и поет, отбивая такт понурой головой. Не поймешь, то ли спит, то ли поет. Худое старое лицо изрыто оспой, напоминает обратную сторону доски-иконы, изъеденной червями. Плоский затылок покрыт густой травой, стальные зубы ярко светят никелем, как коньки на льду в луче заходящего солнца. Глаза озорные, прищелкивает языком: видно, большой драчун и забияка. На нем простая клетчатая рубаха, в каких хоронят бедных. Под рубахой скрыто тело, состоящее из сплошных сырых мускулов, напоминающих конину. Он мучительно кривляется, отравленный спиртом, снял эту рубаху и швырнул ее под ноги. Обнажилось голое тело, белое как бумага, хорошо видное впотьмах, когда он лезет в пруд топиться после очередного семейного скандала из-за выпитой кружки пива.
Раскачиваясь в такт заунывному бормотанию, он вдруг полез к бабам обниматься. Бабы оттолкнули его, а он запел:
— Соловей, соловей — пташечка, кенареечка жалобно поет… — Резко: — Раз поет! Два поет! — Неожиданно: — А потом уже отказывается.
Бабы, глядя на него, затянули песню. Не имея представления о музыкальности, стали сильно фальшивить, заезжая не в ту тональность, и неоправданно выкрикивали в конце фразы, как гармонист, играющий на ливенке, видимо и научивший их этому, как молодых канареек. Пели в два голоса.
Этот призывный вой волчиц далеко разносился по лесу. Вся природа застыла в молчании, уступая анафеме.
Вдруг пение прекратилось, и раздались отчаянные вопли, брань. Собралась вся деревня, как на пожар. Баб не разнимали, радовались, наслаждаясь зрелищем. Светлая баба, очень ладная, с узким рабочим тазом и сильными руками, способными управлять взбесившейся лошадью, начисто вырвала клок волос у соперницы, напавшей на нее с железным фонариком. Она, как клещами, схватила ее за волосы и закричала во всеуслышание, что не уступит кузнеца. Но была наказана в ответ — сжала обеими руками переносицу.
Бранились:
— Германка, крутоголовка, лютая тигра, волшебница…
Сюрприз
Игорь Владимирович, по кличке Такота, стареющий алкоголик, бывает всегда в хорошем расположении духа. Когда для него накрывают стол, он сидит с газетой, поглядывает поверх нее на бутылку и качает ногой, приговаривая: так-с, тек-с, таксиль, тексем, такота…
В пять часов утра он уже выпивает несколько рюмок. В середине дня — изрядно пьян и способен на любую глупость. А к ночи еле добирается до дома без очков, которые теряет каждый день, с разбитыми коленями, на которые йоду уходит, что водки. С трудом попав в замочную скважину ключом, вваливается в прихожую, ревет, хохочет и не может членораздельно произнести ни одного слова. Синюшное лицо его в прыщах, выделяет трупный яд. Без очков он не видит подслеповатыми глазами и напоминает черта сиреневой хрюшкой, которая фосфоресцирует впотьмах и светит ему, как фонарик.
Такота пьет, как запорожец на Сечи, и называет водку бальзамом. Гигант, каких земля не рождала. Если б не пил, дожил бы до конца мира. От закуски отворачивается, как черт от ладана, и выставляет руки вперед, будто его хотят сфотографировать. Не было еще дня в его жизни, чтоб он не был наполнен водкой, как самовар кипятком.
Однажды ему не на что было выпить. Он явился к приятелю Ивану Федоровичу и закинул удочку. Иван Федорович не узнал его сразу: Такота был в кремовой сорочке и в широком модном галстуке, свисающем до колен. Пришел он для того, чтобы провернуть дельце, и приоделся по этому случаю.
— Ты знаешь, у меня на руках уникальная церковная книга с медными пряжками. Как ты думаешь, сколько она весит? Больше пуда… Но я сейчас не могу показать ее, она надежно спрятана…
— Ну и что, зачем она мне? Выпить, что ль, хочешь? Так и скажи. Только я напиваться не намерен, у меня и так никакого здоровья.
— А зря ты книгу не хочешь посмотреть, там помимо церковно-славянского русский перевод…
— Куда ты так вырядился? На конгресс, что ли, собрался?
— Короче говоря, у тебя деньги есть?
— Деньги есть, но пить у меня нельзя, сейчас жена придет.
— Пойдем ко мне, у меня сальвараты есть! — умильно сказал Такота и стал чмокать складкой, желая показать, какие они вкусные.
— Какие сальвараты?
Игорь Владимирович еще больше расплылся в улыбке и решил пока не говорить, охраняя монополию сальваратов, чтобы не испортить впечатления. Приятелю сделалось любопытно:
— Посмотрим, что за сальвараты, это интересно!
Магазин был рядом. Они зашли, как два джентльмена, раскланялись с продавщицей, купили две бутылки «Пшеничной», попросили завернуть и положили в портфель, словно собрались на именины.
Дома у Такоты никого не было, им была предоставлена полная свобода. Стали готовиться к выпивке. Пока гигант вытирал со стола, ставил тяжелую пепельницу из чешского стекла, Иван Федорович смотрел в окно, наблюдал, как из церкви напротив выносили гробы.
— Как же вы тут живете, не надоело тебе каждый день смотреть на это?
— А я привык, с детства на побегушках у церковного старосты. А ты знаешь, кто был церковный староста? Мой отчим!
После того как гигант выставил две рюмки, остановился и стал думать, изо всех сил вспоминая что-то, и не мог вспомнить.
— Сальвараты! — напомнил Иван Федорович.
— Ах да! — хлопнул себя по лбу Такота и полез в холодильник за сальваратами. Выставив зад, как у кобеля, он долго рылся в недрах холодильника и нашел наконец крошечный кусочек копченой колбаски. С глупой улыбкой положил его на стол перед гостем и затих в ожидании эффекта.
— Так вот оно что! — рассмеялся Иван Федорович. — А я-то думал, что это какой-нибудь японский деликатес, вроде крабов или омаров… И много у тебя этого сервелата?
— Последний. Где ты раньше был? Все съели.
— Да-а-а… Если ты пить не бросишь — погибнешь.
Выпили по рюмке. Гигант стал заикаться и не мог выговорить ни одного слова.
— Ну скажи еще раз, как называется эта колбаса?
У Игоря потекли грязные слезы, он всхлипнул, почему-то вспомнил, как свои хотели его расстрелять…
— Об этом после, я уже несколько раз слышал это, наизусть знаю, ты лучше скажи мне, как называется эта колбаса?
— Забыл.
— Вспомни, соберись с мыслями, выпей еще рюмку, не спеши…
Такота выпил и обрадованно заулыбался.
— Ну, вспомнил?
— Сальвараты!
Первый урок
Отбывая мучительно долгий вечер в гостях, заезжий учитель решил научить хозяйского мальчишку шести лет писать буквы. В гостиницу учителя не пустили, и он попросился переночевать в первый попавшийся дом.
Видя, что мальчик слоняется без дела, гость взялся помочь ему преодолеть невежество. Родители темные, с интересом наблюдают. Отец, совсем дикий мужик, сел на корточки, закурил, свесил жилистые руки между колен и слушает. Мать робко встала поодаль, заложив руки за передник и сделав ноги вместе.
Учитель решил начать с самого простого и показывает букву «г». Рисует две расходящиеся палки и заставляет мальчика произнести название буквы. Затем прикрывает рукой нарисованное и велит ученику самому изобразить букву. Мальчик неохотно приступает к делу. Вихляется, ложится на стол животом и шаловливо смотрит на родителей, как на спасителей. Неровно ведет палку и делает отворот не в ту сторону.
— Игорь, смотри внимательно, постарайся запомнить, — раздражается учитель.
Игорь опять ведет отворот не в ту сторону.
— Игорек, слушай дядю. Что тебе говорят? Не торопись! — вмешивается отец.
— Коли не можешь запомнить, тогда срисовывай, — терпеливо начинает учитель все сначала.
Игорек надувает щеки от усердия, всматривается в букву и опять делает отворот не в ту сторону.
— Будь внимателен, а то сейчас сниму ремень, — сердится отец.
— Еще чего не хватало! — вступается мать.
Устав повторять одно и то же без конца, учитель видит, что толку не будет, и отступается:
— Ребенок-то слабоумный!
— Ничего, еще рано, — утешается отец. — Пойдет в школу — там всему научат!
— Это ты верно сказал: там всему научат! В школе этому не учат, там не будут возиться с буквой «г», там как начнут гнать — только успевай! Уж если в шесть лет он не понимает простых вещей, то тут уж ничем не поможешь.
Пока они говорили, Игорек удрал, уселся на полу в соседней комнате и стал катать машину, потрясая пол массивным «КрАЗом», в который он насажал оловянных солдатиков. Чтобы внушить отцу, что шесть лет — приличный возраст, учитель решил просветить его и рассказать о вундеркиндах.
— Ты слышал что-нибудь о Моцарте?
— Нет, — безразлично ответил отец.
— Тогда послушай, какие бывают дети в шесть лет.
Моцарт в шесть лет удивлял слушателей, играя на клавиатуре, накрытой платком, за что императрица Мария Антуанетта дарила ему золотые часы, а в девять запомнил с одного разу многоголосную мессу и записал ее по памяти. В Риме на страстной неделе юный музыкант посетил со своим отцом Леопольдом Моцартом Сикстинскую капеллу, где исполнялось большое многоголосное произведение Грегорио Аллегри «Мисерере». Это духовное сочинение, написанное для двух хоров, исполнялось два раза в году и являлось монополией собора св. Петра и Ватикана. Переписывать и распространять «Мисерере» не разрешалось. Моцарт, прослушавший произведение всего один раз, целиком записал его по памяти, не сделав ни единой ошибки.
— Поразительная история! — воскликнул родитель с просветленным лицом и влажными глазами.
— Слушай еще. Расскажу про Вокансона.
Его набожная мать имела духовника. Последний жил в келье, передней для которой служил зал с часами. Мать часто навещала этого духовника. Сын сопровождал ее до передней. Оставаясь там один и не зная, что делать, он плакал от скуки, в то время как его мать проливала слезы раскаяния. Внимание молодого Вокансона привлекло равномерное движение маятника, и он захотел выяснить причину этого. Чтобы удовлетворить любознательность, он приблизился к ящику, в котором находились часы, и через щели его увидел сцепление колес, а устройство механизма угадал. Придя домой, с помощью ножа и дерева он в конце концов изготовил более или менее совершенные часы. Под влиянием этого первого успеха определилось его призвание к механике, а гений его позволил предугадать в будущем возможность создания музыкального автомата.
Отец благоговейно слушает и плачет.
— И вообще вундеркиндов было много, — продолжает учитель, — тому пример Паганини, Шуберт, Бетховен, Венявский. Все они в раннем детстве совершенно самостоятельно всему научились сами, а маститые педагоги только удивлялись и говорили, что им больше нечему учиться, они и так все знают.
Раньше всяких вундеркиндов было много, только сейчас они перевелись. Эпоха, что ль, другая?
Затянувшись папироской, отец вытер слезы и высказался в сердцах:
— Вот какие были люди! А что сейчас творится? Тридцать лет я наблюдаю, как везде и всюду каждый старается как можно больше выпить и украсть!
Любовь дурака
Володя Кружков, мелкий подлец, прозванный Гнилушкой, обокрал старуху — выудил у нее икону, а на вырученные деньги подвыпил и развеселился. Он похож на старого чиновника, с усиками и прилизанной головой, а когда не моется — на дьячка. Играть бы ему в оперетте роль жениха, погнавшегося за двумя зайцами! Водку пить боится, пьет только пиво и вино. Но больше всего боится работать, как «меченый» из рассказа Лондона. Он научился лепить из глины игрушки, вульгарно раскрашивает их и возит по журнальным редакциям. Там на полках, наряду с вологодскими лаптями и ковылем в вазочках, стоят эти поделки как слоники на комоде. Умелец дразнит глупых сотрудниц, поднимая игрушку кверху, как кусок мяса, а они прыгают за ней, как шавки, исповедуя веру в дракона либо свинью. У них на стенах вместо календарей висят гороскопы, потому что гороскопы вытеснили Евангелие…
У пивной Гнилушка подцепил дурачка Женю, который перерезал однажды себе вены, сам не зная зачем. Гнилушка превратил Женю в шута и стал водить напоказ. Он способен только на низкие поступки, жизнь его загублена: слишком рано познался с Бахусом. Пока он еще молод, здоров и прожигает жизнь и порхает, как бабочка, не знающая, что ее век однодневный.
Женя был дураком замечательным. Бесхитростный малый с глупой улыбочкой, лицом цвета рыбьих кишок и добрыми бессмысленными глазами, он был одинок и не падал духом. Его хотели пристроить в карамельный цех, где были одни молодые девки, но он не пожелал работать даже среди девок и болтался между небом и землей, не зная, к кому бы пристрять, чтобы выпить на чужой счет. Этот Женя настолько доверчив, что может согласиться пойти в крестовый поход. Безвольный, он на все охотно соглашается, даже если бы его попросили продемонстрировать самосожжение на костре.
На бульваре Гнилушка от нечего делать увязался за соблазнительной девкой в модных брюках. Был майский день, первая зелень украсила деревья на аллеях. Фонтан в городском саду разбрызгивал водяную пыль, у фонтана продавали мороженое. Девка была с черными распущенными волосами, как Ундина, и выразительными томными глазами цвета сливы, зовущими прямо в постель. Тонкая и высокая, с подвижным животом, как у танцовщицы, она была легка и доверчива и напоминала огненную мексиканку, дитя природы. В облегающих брюках она казалась рабыней мужских прихотей и не имела никакой девичьей гордости. Приехав в город издалека, она еще не успела обучиться флирту и не постигла искусства водить за нос.
Запросто позволив волокитам пройтись с ней под руку, она не сразу заметила, что от них пахнет вином. Гнилушка быстро завоевал ее расположение и вынул записную книжку, чтобы записать ее телефон. Она охотно продиктовала ему не только телефон, но и адрес, и боялась, что над ней подшучивают.
Женя неумело плелся сзади и завидовал. Он долго вздыхал, проявлял нерешительность и наконец осмелился поравняться с ними и встать в одну шеренгу. Почему она досталась не ему? Его возмутила такая несправедливость. Он сгорал от зависти: чем он хуже Гнилушки? И вот он решил заявить свои права на нее, как это делают звери у водопоя. Он смутно понимал, что нужно заставить ее обратить на себя внимание. Чтобы его заметили, нужно было проявить себя в чем-то. Но как это сделать? В такие минуты теряться нельзя. В любви — как в бою, чуть зазевался — упустил счастье.
Теперь для него перестало существовать чувство товарищества, он отстаивал свое. Сила юбки сильнее дружбы.
— Ну-ка, подвинься…
И, нахально вклинившись между ними, взял ее под руку, с чего-то решив, что имеет на это право, и, обращаясь к ней не как к женщине, а как к приятелю, приступил к делу:
— Ты любишь на речке сидеть?
Плоды равенства
На лавке в вагоне дремала старуха в рваных чулках, сильная, как лошадь, и злая, как дьявол. В ногах у нее стояла плетеная корзина с грибами, сухими чернушками, выросшими из помета на пастбище, называемого коровяком.
Окна в вагоне были закрыты, несмотря на чудовищную духоту. Вагон был переполнен дачниками и садоводами в брезентовых плащах. Хоть бы кто-нибудь догадался открыть окно! Все только терпеливо молчали с мученическим выражением лиц, стояли в проходе, как сонные пчелы, влипшие в мед, и поглядывали на небо, не будет ли дождя, словно под дождем подразумевали, потоки расплавленной серы, насланной на Содом и Гоморру.
Старуха была в толстом пальто с оторванными карманами, заколотом булавкой под самое горло, и укутана в клетчатый платок. Лошадиная морда картофельного цвета напоминала пирата, какого-то канонира с повязанной головой, закаленного в жарких схватках. С выпяченной толстой губой и узко посаженными глазами, она являла собой ореол грубости и долголетия, оскорбляла род человеческий, берущий начало от Адама, уподобляясь ему таинством своего рождения в этот мир.
Напротив старухи сидел молодой красавец, похожий на французского генерала времен Бонапарта. Краснощекий, с пышными черными бакенбардами и густо-синими глазами, он был пределом мечты надменно-капризных дев и светился добротой и счастьем, наслаждаясь телесной бодростью, бунтовавшей против духоты, выносить которую ему было не под силу. Он долго крепился и наконец почувствовал, что настал предел терпению. Но ему сильно мешала скромность, которую он не в силах был побороть: долго мялся и все не решался связываться с обществом, чтобы встать и открыть окно. Он предполагал, что за этим последует: завистники не стерпят превосходства над собой, к тому же они боятся свежего воздуха, как черт ладана. Но ехать в таком свинарнике не было никаких сил.
Вот поезд изменил положение, изогнулся, повернувшись к солнцу, и невыносимый припек вмиг превратил стекло в жаровню. Малый бросился к окну, нужно было спасать жизнь. Окно оказалось тугим и набухшим и плохо открывалось. Правильнее было бы сказать — редко. Пришлось приложить немало усилий, и, смяв пальцы до боли, он с трудом открыл его наконец. Потянуло свежестью. Все повернули головы к окну, как старухи в церкви, когда в храм входит пьяный в шапке…
Старуха моментально проснулась, будто ее ужалили. Она вскочила с лавки, вцепилась в малого и принялась яростно отпихивать его от окна. Видя, что с малым ей не справиться, она завопила, как будто ее режут. У малого кровь бросилась в лицо от такого оскорбления. Вмиг в нем закипела ненависть к старухе. Будь под рукой рапира, он проткнул бы это исчадие, не задумываясь. Рядом сидела молочная корова в теплой мохеровой кофте и в глыбах янтаря, нанизанного на шнурок, как сушеные грибы, неутомимо работала вязальными-спицами и не обращала на них внимания.
Старуха с бранью принялась закрывать окно, но на это у нее не хватило силы.
— Ишь, бороду отрастил, разжарился! А тут замерзай из-за него, простужайся, — не унималась ведьма.
Взбешенный малый только открывал рот, как рыба, вынутая из воды. Не одолев окно, посрамленная старуха подхватила корзину и убежала на другую лавку. Она, видно, боялась, что свежий воздух может повлиять на раскрытие ее грехов. Старуха долго брехала, как собака, которой отдавили хвост, и ругала недруга отборной бранью, на которую способны только цыганки. Ее луженая глотка перекрывала стук колес.
Малый долго терпел, не в силах больше сносить оскорбления от твари, его разум помутился. Кто-то не вытерпел и вступился за малого:
— Да что ж она привязалась к нему, собака проклятая?
Этого оказалось достаточно, чтобы вулкан извергся. Потеряв самообладание, доведенный до отчаяния, красавец, видя, что перчатка давно брошена и просит сатисфакции, громко закричал на весь вагон:
— Дайте картечи, я эту старуху пристрелю!
Татарин
Необыкновенно загорелый худой татарин высокого роста, но весь какой-то мелкий, развязный, с голым животом, как у птенца, был хозяином тайги. В его распоряжении была гусеничная амфибия, уезжая на которой он прощался со своими, не будучи уверен, что не утонет в болоте. Церемония прощания напоминала заботу Пушкина о детях, который не подозревал об их существовании и только наклонялся к колыбели, чтобы заглянуть в нее перед тем, как вскочить в седло и ускакать в поля, где речка подо льдом блестит.
Проезжая на этом танке по поселку и вздымая гусеницами тучи песку, он производил столько шуму, словно это был воин-освободитель, ворвавшийся в Прагу.
Женственные черты и конфетные глаза делали его похожим на болванчика. Стриженое чугунное ядро еще больше придавало округленность этому болванчику. Когда он озорно улыбался, сверкая никелированными зубами на отекшем лице, то казался старым. Это был ничтожный человек с детским тельцем и тощей грудью, но упрямый характер, уверенность, с какой он коверкал слова низким грудным голосом, и твердость взглядов, вытекающих из татарской мудрости, делали его обаятельным.
Я как-то привык к нему, даже привязался, хоть между нами дружеских отношений не наступило. Он пустил мена на квартиру, не расспросив толком, что я за человек. Хоть он и бравировал безалаберностью, но чувство превосходства в таежной глуши над приезжим москвичом брало верх, однако это не давало ему никаких прав пренебрегать мною.
Жилось мне у него неплохо, он не вмешивался в мои дела и ничего не взял с меня за постой. Я подарил ему от чистого сердца часы, которые приглянулись ему.
Но вот мой срок кончился, и я собрался уезжать, сильно торопился к поезду. Поезда в тех местах ходят раз в сутки, поэтому упустить поезд было делом нежелательным. Места эти унылые: пасмурное небо, песок, редкие сосны да холод. Даже поезд не хочет долго задерживаться там и стоит одну минуту.
Он не давал мне как следует собраться, вертелся рядом и приставал, чтобы я выпил с ним на прощанье. Я попробовал отказаться, мотивируя это тем, что боюсь опоздать к поезду, который стоит, как выяснилось не минуту, а полминуты на этой захолустной станции, к тому же у меня организм не принимал спиртного. И все же он уговорил меня.
— Ну давай быстрее, — говорю.
— Не торопись, успеешь.
Он засуетился и с радостью полез в погреб. Вскоре из темного квадрата показалось ядро, а над ним бутыль голубой самогонки, которую он бережно подал мне наверх. Поставив бутыль на стол, достал из шкафа два стакана и гордо похвастался:
— Осилим?
— Ты с ума сошел.
— А куда спешить? Не успеешь уехать — завтра будет день.
Мне эта шутка не понравилась, я понял, что сегодня не уеду, и махнул рукой.
За столом разговор не клеился, но говорить о чем-то было нужно. Мне вспомнилось, что своих детей он назвал Робертом и Альбертом.
— Откуда ты взял эти имена? — поинтересовался я.
— А чтобы не было ни по-русски, ни по-татарски…
Закусывать было совсем нечем. На, столе лежал огурец, а на деревянной доске сырое мясо, отвратительно пахнущее чесноком. Видно, татарка приготовилась делать пельмени.
Выпили по рюмке. Ломаю огурец пополам и протягиваю татарину.
— Ешь, ешь сам, — замахал руками, — я буду сырой мясо… — И, загребая рукой полдоски, отправляет в рот.
С ужасом смотрю на этого самоеда и удивляюсь неразборчивости творца: неужели у нас с ним одинаковые органы и нас создал один бог?
Видя, как он спокойно пожирает эту мерзость, как неразборчивый поросенок, я подтрунил над ним:
— Говорят, сырое мясо есть очень полезно.
Ему это понравилось, и он, не допуская никаких сомнений, с некоторым кокетством, исключающим абсолютную уверенность моей похвалы и намекая на какой-то незначительный изъян в ее неопровержимости, согласился со мной:
— Ну? Особо если свой скот!
Адрианыч
Живет в Якутии Адрианыч, ссыльный. Возраст его угадать невозможно. Говорит, что ему пятьдесят. Пятидесяти не дашь никак, уж больно стар. Видно, вся жизнь, проведенная в ссылке, была нелегкой. Старую каракулевую шапку, которой лет столько же, не снимает круглый год. Волосом курчав, сед, щеки бритые, липкие. Поджаристые уши светятся копченой кровью, на шее ромбовидная морщина. Шмыгает носом и вытирает платком секрет. Нижняя губа вырвана, поэтому Адрианыч схлебывает слюну, постоянно бегущую с этой губы.
Живет Адрианыч в сарае, очень любит публику, к нему сходятся отовсюду, чтобы послушать его.
— Адрианыч, где твоя губа?
— Вырвала лайка, я пьяный полез к ней.
— А крупная собака?
— У-у-у! Лучше не подходи, привязана к чугунной свае на двух цепях, медведя сбивает лапой. Еще никто не осмелился подойти к ней, кроме меня! Я хотел ей пасть открыть.
Хоть он и стар, но крепок необычайно. Осанка страшная: гнутый, с растопыренными пальцами, как клешни краба, на деревянной ноге. Эта нога не снимается тридцать лет и роднит его с пиратами. За длинную жизнь Адрианыч освоил часовое ремесло. За отсутствием отвертки манипулирует ногтем, желтым от никотина и загнутым, как у орла.
— Адрианыч, почини часы.
— Не могу, стал плохо видеть.
— Ну почини, ради бога, я только тебе одному доверяю.
— Не приставай, иди в мастерскую, там починят, они все мои ученики. А что у тебя с часами?
— Часовая стрелка неправильно показывает час.
— Это пустяк, нужно слегка пристукнуть кувалдочкой…
Адрианыч считает себя знатоком в этом деле, но в ссылке таланты его обречены на гибель.
— Адрианыч, скажи, какие часы самые лучшие?
— Японские.
— Откуда ты знаешь?
— Брали японские часы и били их об стену — а они идут! Потом бросали в воду — опять идут! Тогда клали в чайник и кипятили — все равно идут, как назло!
Сидя у окна против солнца, выпускал изо рта густые клубы синего дыма. Клубы, освещенные косым лучом, плавали в солнечном свете, вращались, медленно ползли и сгущались кучевым облаком. Еле видный в нем, он выпускал эти клубы, как сказочный змей, и врал:
— Три собаки-геолога нашли месторождение. Геологи никак не могли распознать его, уж больно глубоко оно залегало. Тогда пустили собак — и они сразу же нашли!
— Каким образом?
— Чуют, бляди!
— Откуда ты знаешь?
— В журнале написано. А сколько они так нашли — на большие миллионы!
Адрианыч схлебывает слюну, затягивается, бесконечно долго выпускает едкое облако и продолжает:
— Этим собакам золотые зубы вставляют и лечат на постелях! Одна из них знает двести восемьдесят слов…
Адрианычу подносят стакан вина, угощают семгой и чуть ли не молятся за него в церкви, лишь бы он побольше рассказывал.
— Адрианыч, скажи, в тайге можно заблудиться?
— Можно. У меня сын заблудился в тайге и чуть не погиб там.
— Расскажи, как это случилось?
Адрианыч тянет, набивает цену, чтоб его просили как следует.
— Адрианыч, ну расскажи, пожалуйста! А мы и не знали, что у тебя есть сын.
— Есть. Сейчас он поплыл на барже за картошкой, вернется теперь не скоро.
— Хочешь, я подарю тебе электробритву? Только расскажи, как сын заблудился.
— Что ж тут рассказывать? Тайгу знаю всю как свои пять пальцев. В лесу можно жить без пищи двадцать четыре дня. Этого дурака, сына моего, нашли на восемнадцатый день. Восемнадцать дней не курил, и спичек не было с собой. А я ему говорю: «П..... ты Ивановна, шел бы на восток!»
Адрианыч не знает ни одного писателя, зато знает всех маршалов и очень силен в политике, хранит старые газеты, желтые от времени, какими оклеены потолки в избах.
— Адрианыч, ты видел фильм, как Гитлер уничтожил Еву и собаку?
— Сначала собаку, потом Еву, — внес поправку Адрианыч.
— А зачем ему понадобилось уничтожать собаку?
— Она много знала. Помнишь, в фильме, когда их сожгли обоих, в золе нашли золотую челюсть собаки?
— Значит, собака была с золотыми зубами?
— А как ты сам думаешь?
— А зачем ей золотые зубы?
— Чтобы холестерин не откладывался…
Как-то раз Адрианыч поймал змею и принес ее в лукошке, чтобы добыть яд для своего радикулита. Надежно заточил ее в банку и накрыл камнем. Разговорились о змеях:
— Адрианыч, чем отличается уж от змеи?
— Разве ты сам не знаешь?
— Не знаю.
— Чему вас только учат в школе? Уж сидит на яйцах, а у змеи детеныши изо рта летят…
— Как изо рта летят?
— Как карандаши летят.
Зная, что Адрианыч не испугался открыть пасть собаке, спросили его однажды: случалось ли ему повстречаться с волком? На сей раз Адрианыч проявил скромность и сказал, что, слава богу, судьба миловала.
— Ну, а хоть видел своими глазами волка?
— Сколько угодно.
— Адрианыч, какие волки самые крупные?
— Самый крупный волк — сибирский. Я видел его своими глазами.
— Расскажи.
— Сейчас расскажу. Ростом он почти с человека. Ноги длинные, глаза узкие и раскосые, все понимает только сказать не может. Уши до того чуткие, что малейший звук улавливает за несколько километров. Зрение как у орла: в тумане издали видит мелкие предметы.
— Лохматый?
— Не очень. Серый, в яблоках…
Адрианыч никогда не признается, что ничего не знает, он берет на себя все, о чем ни спроси. Если спросить про татар, будет рассказывать про татар; про Ивана Грозного — расскажет про Ивана Грозного. Бессовестный, за словом в карман не полезет.
— Адрианыч, расскажи про революцию.
— А зачем она тебе? Что для тебя сделала революция — как был дураком, так и остался им!
— Ну, легче!
— А что легче? Не прав, что ли? Да если тебя поставить рядом с образованным человеком из дворянского сословия, ты ему в подметки не годишься!
— А ты хоть захватил революцию-то?
— Здравствуй!
— Ты никак не мог захватить ее, а если даже и захватил, то ничего не должен помнить, потому что пешком под стол ходил.
— Как же это я не помню? Мою бабку звали Марья Нестеровна, у Марьи Нестеровны собрались петлюровцы и выпивали. Поставили шашки в угол, разделись, расстегнули рубахи, сняли ремни и отдыхали, откинувшись на спинку стула.
Марья Нестеровна принесла им пирогов, маринад и таежных грибов на закуску. Заранее были приготовлены постели, из сундука вынули белые простыни. Молодая девка стреляла глазами и бойко выглядывала из-за печки. Главный облюбовал ее и крутил ус. Марья Нестеровна принесла бутыль самогонки. Самогонка была крепкая, как синильная кислота, и напоминала цветом глыбу зеленого льда, выброшенную на берег. Пили, а на душе было гадко, потому что собрались делать мерзкое дело, за которое нужно отвечать перед богом.
Самый жестокий бандит встал из-за стола, поднял руку с рюмкой на уровне груди и сказал тост:
— Предлагаю выпить за командира эскадрона Мызникова и его коня!
Адрианыч в ударе:
— Знаешь, как в тайге охотятся на куропаток? Слушай. Называется это охота с бутылкой.
Идет охотник на лыжах и держит за пазухой бутылку с горячей водой. Тихо, красиво, небольшой снежок падает с неба. Куропатки сидят на макушках деревьев, как статуэтки, и наблюдают за охотником. Охотник не подает виду, вынимает бутылку и втыкает ее в снег через равные промежутки. Снег топится от горячей бутылки, и образуется вмятина с узким горлом внизу. Питаться зимой куропатке нечем. Единственная надежда — отыскивать бруснику под снегом. На дно образовавшейся лунки охотник бросает ягодку и едет дальше. Куропатка тут же замечает ягодку и слетает к ней. Просунувшись в горло бутылки и взяв ягодку, она уже не может вынуть назад головенку…
* * *
Когда Адрианыч умер, сняли деревянную ногу и хотели сжечь ее. Распилили пополам — а оттуда стали бабочки вылетать.
Чистосердечный цинизм
Канун Нового года. На почту пришли дуры-гимназистки купить открыточек. Гимназисткам пора замуж. Самые отчаянные преступления на почве любви свершаются в этом возрасте! Они свежи, веселы и здоровы, как нормандские лошади. Считается, что лучшие кормилицы бывают при наступлении поры возмужания, потому что лучшие соки организма накапливаются и ищут выхода. Хохочут, не знают, что писать и кому посылать эти дурацкие открыточки. Их читают с таким же отвращением, с каким писали. Мамаши гимназисток всю жизнь ходят в детях и относятся к открыточкам настолько серьезно, что открыточки заменили им церковь. Раньше скупали индульгенции, теперь ходят в газетный киоск.
Открыточки и правда красивые: развешанные на стене веером, они представляют целую флору ботанического сада. Глянцевитые, лакированные — самых нежных цветов, рассчитанных на уловление дешевых слащавых чувств, — начиная от лилового ириса и кончая огненно-розовым пылом, напоминающим щеку Венеры, — они куда милее сводных картинок! Вот на одной из них изображена живая хвойная ветка в каплях воска. На ветке висит горящая золотая игрушка, в которую можно глядеться, как в самовар. Это плод выдумки немцев, от которых пошли открытки. Для немцев Новый год — ритуальный праздник, на котором они могут даже публично совокупляться, как какие-нибудь хампсы в Египте…
Открыточками торгует бочка сала, в которую превратился тихий и беззащитный евнух, неопрятный и слепой. Он оказался ни на что не способным, не смог даже стать юристом. Его как будто разбудили, вытащили из курятника. Он в роговых очках, сбоку открытый сейф, дающий ему право напускать на себя важность. В сейфе всего тридцать копеек. Он ревностно считает их, словно разглядывает в подзорную трубу светила, и сбивается со счета, требует, чтобы девочки перестали смеяться, обиженно уставясь на них поверх очков, без которых видит лучше.
Девочкам пора замуж. Они не знают, куда девать энергию, так и вертятся, играют крупами и стреляют глазами, вызывающе хохочут, завидев вошедшего военного. Он подошел размашистым шагом, развевая фалдами длинной шинели, к окошку и спросил письмо до востребования. Гимназистки перестали смеяться и навострились, угадав шестым чувством любовную интригу. С какой жадностью во взорах они провожали его, когда он уходил, — словно потеряли упущенную возможность побывать на небе! Прежние кирасиры, волонтеры и господа гусары могли привлечь даму с розой в волосах, как какой-нибудь Эскамильо верхом на быке. Но теперешние солдаты вызывают жалость и неприятное чувство, по поводу которого Бердяев выразился так: «Когда я на улице встречаюсь с военным, у меня портится настроение на весь день».
Мамаши недалеко ушли от дочерей, во всем себе отказывают, жертвуя для них жизнью и испытывая крайнее томление по внуку… Вскормленные на лакомствах, они так соблазнительны, что лучше не смотреть на них, как это делал Ньютон, который прожил восемьдесят лет и ни разу не подошел к женщине. Будь то в деревне с ее развращенными нравами, вопрос разрешился бы просто, а тут, в городе, они томятся, как в монастыре.
Склонившись, как запорожцы, сочиняющие письмо турецкому султану, они старательно выводят новогоднее поздравление своей учительнице, восковой старушке, давно прикованной к постели, встать с которой ей теперь уже не придется. Лежит она с голой розовой головой, как птенец, покрытой редким серебром, а на столе рядом с лекарствами — горсть квашеной капусты, принесенной чужими людьми, которую зубами-то не разжуешь; потому ее и не жаль пожертвовать безродной беззубой старушке.
Прилежные ученицы поздравляют ее с Новым годом, с новым счастьем и желают ей «богатырского здоровья».
Каторжанин
Страшно нескладный каторжанин с худыми загорелыми скулами, черными нечесаными волосами и поразительно косым глазом, которым медленно и непонимающе пятит кверху, как-то очень скромно приземлился на боковое место в вагоне, как лишний гость, и слился с мраком, отделяющим это место от прочих падающей тенью от верхней полки, на которую он беззвучно положил огромный красный чемодан. В таких же красных сапогах ходят азиаты в метро, когда те приезжают на сельскохозяйственную выставку.
Проводница, совсем запутавшаяся со своими сырыми постелями, словно ее заставили умножать многозначные числа, сказала ему, что он сел не на свое место. Мужик послушно встал, проявил смирение, как лев перед собачкой. Когда он выпрямился в своем чудовищном росте и потянулся наверх за чемоданом, одетый в комбинезон, сшитый целиком, как костюм для медведя, то забыл на крючке мокрую от пота кепку.
Жара в тайге тропическая, солнце печет как сквозь увеличительное стекло. Наивысшего предела жара достигает в столовой, где в кухне поварихи кипят как черти в котле. Обливаясь потом, кричат друг другу на ухо, ибо в столовой гремят подносами, как шайками в бане. Слабонервные выносят тарелки с пищей на свежий воздух и едят на траве. После дождя духота увеличивается вдесятеро, и тут летит комар по небу и возвещает победный клич над человеком.
Кто не кормил комаров на заре утром и вечером, тот не знает, что такое прижизненное чистилище. Комары залетают в жилища, в библиотеку, в окна вагонов, как разбойники. Кровопийцы опаснее моли, которая проникает в могилы.
И с этих пор каторжанин не выпускает из рук свой чемодан, держит его на коленях и сосредоточенно копается в нем, приоткрыв крышку и с опаской поглядывая по сторонам, словно охраняя порнографию, расклеенную на внутренней стороне крышки. Застыв в удрученной позе, он не торопится выложить на столик содержимое чемодана, состоящее из сплошных мятых клочьев, бывших когда-то свертками. Придерживая крышку черными пальцами с круглыми расплюснутыми ногтями и высоко задрав бровь над страшным изуродованным глазом, тупо и очень медленно достает оттуда буханку светлого хлеба и несколько мятых яиц, с какой-то легкой усмешкой укладывает их на стол и, накрыв руками, тихо и осторожно чистит. Чистит долго, уронив черную голову.
За ним давно наблюдает любопытный соглядатай в очках, заросший рыжей бородой. Он в холщовой спортивной фуражечке, как альпинист, и в тяжелых горных ботинках. Грудь его, заросшая рыжим мехом, в опилках и засорена паровозным углем, среди которого по зарослям пробирается микроскопический лесной клопик, мерцающий всосанной кровью, как рубином. Рядом с ним на лавке лежит пустой ягдташ и ружье в чехле, которое постоянно путают со скрипкой. Это немец-землемер, заехавший сюда побаловаться ружьишком.
Проводница возится со стаканами, готовит чай. Немец смотрит на согбенную фигуру каторжанина и не понимает, куда он едет и почему с этим чемоданом. Он пытается проявить заботу о нем, хочет помочь ему и подсказать, что у проводницы можно попросить чаю, чтобы эта трапеза не казалась такой сухой. Но вмешаться не в свое дело не так просто, отсутствие такта может навлечь неприязнь и подорвать авторитет немецкого педантизма. Но любопытство и назойливое желание помочь каторжанину толкают дипломата на хитрость.
Он встает, деловито идет по вагону и, поравнявшись с каторжанином, громко кричит прямо над его ухом, будто обращаясь к проводнице:
— Чай будет?
Но примитивное средство не сработало. Топорная работа отвергнута. Каторжанин даже не обратил внимания на намек, а проводница, обжигаясь, наливая в стаканы мутную жидкость, как будто в ней сторож портянки мыл, не расслышала издали реплику. Самолюбие немца растоптано. Арсенал ухищрений исчерпан. Но ярость неудовлетворенного эгоизма не дает покоя разожженному любопытству. Нетерпение берет верх над тактикой, и он, заискивающе скаля зубы, обращается к самому каторжанину:
— А как вы думаете, будет чай?
Каторжанин поднимает голову, впервые услышав такое вежливое обращение в свой адрес. Но, не поверив в слащавость велеречивости, разуверился в искренности немца и очень деловито, с убежденностью, не допускающей никаких шуток, отрезал низким грудным рыком совершенно серьезно:
— Не в курсе дела.
Светоч просвещения
Лето было в разгаре. Зелень разрослась так густо, что в ней ухабы дороги скрывались, как подводные рифы. Поля тонули в желтом океане сурепки, васильки во ржи пленяли невинностью детских глаз. Теплый воздух благоухал ароматом клевера и гречихи. Черный бархатный шмель сердито гудел и перелетал с цветка на цветок, как мастер, хлопочущий над детищем. Среди камней журчала мелкая речка и обмывала светлой водой мостик, связанный из тонких жердей и загаженный стадом. Мальчишки в закатанных штанах часами простаивали в воде, как цапли, и не сводили глаз с поплавка. Вот блеснет в воздухе серебристая уклейка, опишет дугу и ляжет на траву к ногам сопливого рыбака, кровожадно нанизывающего их на прутик, как бусы.
На том берегу среди дикого бурьяна, лопухов в человеческий рост и репейника толщиной в деревце на фоне фермы, напоминающей своими башнями форпост средневековых укреплений, стоял сарай, похожий на сгнившее бомбоубежище. К сараю подошел помочиться пьяный мужик в резиновых сапогах и брезентовой плащ-накидке. Это был другой рыболов, нетерпимый к мальчишкам, которые разбегались от него, как стая рыбешек от щуки. Мужик поставил удочки в бурьян, укрепил их и прислонился к доскам сарая. Вдруг он обнаружил в досках окна на уровне глаз! Оказывается, это была школа…
В окнах сидели за партами головки, похожие на лисят. Головки записывали в тетрадь, а учительница диктовала и тоже записывала на доске для тех, кто не успевал за диктовкой. Учительница была сама как лисенок: с фиолетовыми ушками, бойкая, веснушчатая, в короткой юбчонке, из-под которой торчали макароны, обутые в спортивные кеды.
На окнах цвела герань, подпертая оструганными лучинками, как помидоры на огороде. На стене висели противопожарные правила. В углу стоял скелет с папироской во рту и в нахлобученной кепке. С саркастическим выражением, бедный обладатель костяка не мог знать, что его после смерти из богадельни отправят не туда, куда надо, минуя кладбище.
Парты напоминали оковы, потому что между спинкой и столом нужно было протискиваться, как между прутьев чугунной ограды. Крепкие чернила, при высыхании похожие на навозную муху, щедро были налиты в чернильницы тетей Нюшей. Когда нечего дать, с особым энтузиазмом раздают камни вместо хлеба. Так вот, с какой бы осторожностью ни протискивались в парту, переполненная чаша щедро расплескивалась, и по этой причине школьники всегда были вымазаны в чернилах, как маляры в краске.
Атмосфера была настолько рабочая, что лисята не заметили, как в классе потемнело, ибо пьяный прислонился носом к окну и заслонил свет, как черт, укравший месяц. Так находит грозовая туча, когда вдруг делается темно, как при потопе. Учительница тоже не обратила внимания на темноту и упорно писала на доске, крошила мел от усердия и постукивала по гладкой аспидной поверхности, как подкованная блоха: «Мы за мир. Мы против войны. Немцы — поджигатели наших стран».
Изобретатель нового слова
На похороны приехал Сократ, очень вредный и некрасивый родственник с носом картошкой и умными карими глазами. Его хоть самого хорони: парализованный, он еле семенил за гробом и хотел всем показать, как нужно чтить традицию. Ему сказали, что с его стороны такая жертва совсем не обязательна. А он всех успокаивал и медоточивым тоном как можно интеллигентнее уверял, что он еще в силах отдать последний долг усопшему. В мае разыгралась небывалая жара, во дворе собралось много незнакомых людей, поснимали пиджаки и курили в одних сорочках. Между ног расхаживали куры, скворец, оглашал огород шипением и урчанием. Бабочка села на крышку гроба и завела такую тоску, что хотелось завыть и убежать отсюда. Не за этим солнце светит и собаки растянулись на дороге кверху животами.
Бывают свадьбы с генералом, а это были похороны с Сократом. Сократ был правой рукой Туполева, строил самолеты. Мать в деревне не давала ему учиться, жгла книги, а он проявил упорство и вышел в люди. Многочисленная родня относилась к нему раболепно, а покойный брат приглашал его в сад делать прививки, несмотря на то что из Сократа такой же селекционер, как из Мичурина Меркурий. Причисляя себя к знати, он любил блеснуть эрудицией, а сам ни в чем не разбирался, был слабым дилетантом и бессовестно бравировал поверхностными знаниями, пригодными лишь для угадывания кроссвордов. Это был старый московский голодранец, проживший век в коммунальной квартире, не имеющий даже холодильника и хранивший продукты между рамами.
Сократ был придирчив, честолюбив и скуп. С женой не ужился и влачил существование один. Брезговал своим низким происхождением и кичился с трудом добытой образованностью. Где-то у него болталась дочь, тоже очень некрасивая, потому что мать курила, говорила низким грудным голосом и вела актерский образ жизни, носила клетчатое платье и не спускала с коленей кота. Дочь долго не могла выйти замуж, но вот прокатились слухи, что ее кто-то подобрал, кажется, какой-то мусульманин… С тех пор Сократ загордился еще больше и с его уст не сходила Агашка.
Похороны были веселые. Никто не плакал и не удивлялся, что Степан не избежал участи смертных: уж больно чтил Бахуса, сердечный. Душная весенняя пыль и раскаленный воздух нуждались в проливном дожде, о котором молили кусты черемухи, раскачивались и шептали, навевая мистический страх. Первая зелень и прогулка на кладбище явились поводом побывать за городом. Шли, переговаривались, ворковали. Внезапно налетавший ветер срывал кисею с гроба и обнажал почерневшее лицо усопшего с дьявольским кадыком.
На ухо Сократу наклонился отдаленный родственник Эмиль, который ни разу не видел Сократа, потому что Сократ был недоступен и еще потому, что родственники встречаются только на похоронах. Эмиль тоже не отставал от Сократа и изобретал какие-то блага для человечества, как Ползунов. Их только и было двое умных на всю компанию. Они старались вести разговор пикантно и с жеманством.
— Ну и стар я стал, скоро тоже околею, — сказал Сократ.
— Да, ты прав, дорогой, никому туда не хочется уходить…
— Вы сегодня не поедете домой, останетесь у нас, для вас вредна такая перегрузка.
— Ну что ты, родной, ни в коем случае! Я не могу ночевать в чужом доме.
— Я никуда вас не отпущу и не буду спускать с вас глаз, буду стеречь вас, как Аргус, — продолжал грубо льстить Эмиль. Ему захотелось захвалить Сократа, и он нащупал слабую педаль. Сделав невинный вид, спросил как бы между прочим: — Иван Сергеевич, правда Агафья вышла замуж?
— О любезный, ты поздно хватился, у нее уже родились дети!
— Что вы говорите? Даже дети? А без этого нельзя было?
— Продолжение рода человеческого. Тебя-то родили?
— Я об этом не просил.
— Не нужно нигилизма, увидишь, как трудно тебе придется в старости одному!
— Эгоизм отдельных особей не должен стать причиной гибели земного шара от перенаселения…
— Не будем об этом.
— Ну а зять-то хоть ничего?
— Зять хороший, они учились вместе в институте, — ответил Сократ, довольный.
— Печальная история. И квартира есть?
— Вот квартиры нет, снимают.
— Зачем же тогда дети? Немудрено, что поголовью жить негде: за ним никакая стройка не угонится. По Мальтусу, скоро поголовье задушит себя в этом обжорстве.
— Сейчас все имеют по одному ребенку. Какое ж тут обжорство?
— Еще не хватало иметь по двадцать! Геометрическая прогрессия гласит, что от одного получается древо: умирает один, а оставляет после себя целую генеалогию.
— Теперешний век человеческий короток, некогда оставлять.
— Практика подсказывает обратное.
— Оставим этот разговор, мы ничего не можем изменить, нужно переделывать нравы.
— В том-то и дело: крах надвигается из-за глупости лишних людей. Своим ничтожеством они погубили все прекрасное, это апокалиптические гунны. Раньше в Италии в целях получения высоких теноров кастрировали достойных людей. Сейчас нужно кастрировать всех подряд, кто не удостоился отведать мальтузианской просвиры.
— Ты — фашист!
— Нет, философ!
— Замолчите, имейте совесть, вы не на поминках! — урезонила их старушка в черном.
— Ну ладно, а кто зять по специальности?
Сократ всегда любил блеснуть словечком, выкопать такое, что могло бы озадачить любого филолога. Убить собеседника своей эрудицией было для него смыслом жизни. А тут представился случай отличиться, какой каждому из нас выпадает раз в жизни. Возможно ли отказаться от соблазна? Имея в виду нейрохирурга, он гордо отрапортовал:
— Мозговик!