Дуэт для одиночества

Жукова Алёна Григорьевна

Часть первая

 

 

Глава 1

Шумный, прорвавшийся сквозь густое марево июньской жары ливень обрушился на дерево за окном. Сразу пахнуло свежестью, настоянной на чем-то травяном, речном и северном. Широко распахнулись створки оконной рамы, надув парусами посеревший от пыли тюль занавесей. Они взлетели и поникли. Худенькие, почти детские ручки, ловко перебирающие черно-белые клавиши потока бравурной каденции, остановились на фальшивом аккорде.

– Ну вот, приехали, – рассмеялся учитель. Он подошел к окну и застыл, слушая дождь. Труба водостока утробно урчала в басах, капли рассыпались причудливым ритмом по железному козырьку подоконника. Его пальцы дернулись, забарабанили в такт. Он всегда что-то выстукивал. Его широкая спина заполнила оконный проем. Собранные в хвост и перетянутые резинкой длинные волосы, мятые джинсы, отвисшие на тощем заду. В нем все раздражало Лизу: скрипучий голос, дурацкая манера барабанить пальцами и стучать ногой. Она в растерянности поглядывала на раскрытые ноты и не знала, с какого места лучше начать. Часы на стене показывали, что урок закончился десять минут назад. Ей хотелось пить. Она обернулась к столу, где стоял графин с водой, но в это время учитель встал за спиной и, дыша в затылок, потянулся к роялю. Лиза сжалась. Он завис над ней, как коршун. Ее острые лопатки упирались в учительский живот, а перед глазами скачущим галопом пролетали триоли и закручивались трели. Она думала о том, что нет ничего противнее, чем эта музыка, высекаемая из рояля и разлетающаяся во все стороны, как искры от точильного камня. У ее покойной учительницы была другая манера – руки плескались в звуках, разбрызгивая легкое стаккато, а этот – как гвозди вколачивает.

Захотелось под душ или дождь. Наверняка он уже унюхал противный запах ее подмышек! Какое свинство так наваливаться, и вообще, урок закончен! Она заерзала на стуле, отодвигаясь в сторону, и подняла голову. Плохо выбритый подбородок учителя находился на уровне ее лба, а взгляд проник под отвисший ворот Лизиной майки. Глаза были чужие, без веселого прищура, пустые и как будто немного злые. Учитель снял руки с клавиатуры и отошел к окну.

– Ну что, Целякович, плохо наше дело, до экзамена меньше недели, а программа сырая. Фальшивим, сбиваемся. Что делать будем?

На последней фразе он с раздражением захлопнул ставни, Лиза вздрогнула. В носу защекотало, и слезы потекли по щекам так же бурно, как по оконному стеклу дождевые струи.

– А слезами ты вступительную комиссию не разжалобишь. Сама знаешь, какой конкурс. В общем, так, завтра опять придешь. Этюд – в медленном темпе, крепкими пальцами. А эти порхания по клавишам забудь. Знаю, что Эдуардовна так учила, кстати, чтоб ты знала, и меня тоже, но не всем ее штучки удаются. Она от бога получила, а нам самим добывать. Не реви, иди работай.

Лиза дрожащими руками закрыла ноты и отлепилась от стула.

Глотая слезы, медленно поплелась к двери, но учитель остановил.

– Лиза, – его голос прозвучал издалека, извинительно мягко. – Подожди, так нельзя, так ничего у тебя не получится. Сядь, поговорим.

Она стояла, держась за ручку двери. Ее коротенькая юбка измялась, перекрутилась и не могла прикрыть розовые пятна на узких бедрах, проступившие от долгого сидения на твердом стуле. На склоненной шее сквозь тонкую смуглую кожицу выступали бугорки позвонков. Паша Хлебников, он же Павел Сергеевич, учитель музыкальной спецшколы, отличный пианист и подающий надежды композитор, вздохнул и хрустнул костяшками пальцев.

– Ты пойми, – он пытался нащупать правильную интонацию, – невозможно играть зажатыми руками, так же как танцевать зажатым телом. Нельзя только думать и запоминать, надо чувствовать. Нет ничего чувственней музыки. Ее природа – это текучесть и ритм. Ты слышишь дождь? А дерево? Вот, к примеру, пауза – тишина, но в ней тоже ритм, ты должна ее слышать. В тишине – нерожденные звуки и голоса, которые станут музыкой, их много, но самый главный – твой. Ты должна им владеть. Должна разжалобить, утешить, позвать за собой. А если не почувствовала, как сможешь? Вот когда тебе больно, ты кричишь. Когда расплакалась, жалостливо так звучишь. А тебе страсть надо сыграть, любовь, безумие любви. Тебе скоро будет шестнадцать, ведь так?

– Осенью, – буркнула нехотя Лиза.

– Извини, можно я спрошу тебя об одной вещи, только не обижайся. Это очень важно для нас сейчас. Я имею в виду, был ли у тебя уже мальчик? Влюблялась ли, целовалась?

Паша возбужденно ходил из угла в угол. Лизины щеки высохли, а уши покраснели. Она не знала, как правильно ответить. Мальчик был, но не целовались, ей даже попробовать не хотелось. Вообще, когда к ней кто-нибудь слишком близко подходил, она старалась отступить подальше. И мама всегда обижалась, когда Лиза ужом выскальзывала из объятий. Не нравились ей фильмы и книжки про любовь, а больше всего раздражало то, что сама она стала притягивать взгляды мальчиков и мужчин. Их взгляды прилипали, как мухи на липкую ленту. Уже так обсидели, места свободного не осталось. Вот и сегодня учитель ведь тоже не просто так смотрел. Лиза подумала и решила, что врать не будет.

– Мне не нравится целоваться. И когда на меня смотрят, тоже не нравится.

Павел Сергеевич улыбнулся. Напряжение, висевшее в духоте класса, вдруг лопнуло, грохотнув грозовым раскатом. Лиза вздрогнула и подняла испуганные глаза.

«А как же на тебя не смотреть, на красоту такую, – подумал Паша. – Это все равно как на листок, из почки вылупившийся, липкий, нежно-зеленый, еще не расправившийся и до жути нежный, не смотреть. Кто запретит?»

– Знаешь, я понял. Будем учиться чувствовать и любить. Начнем с тебя самой. Задание первое: запиши свое исполнение на кассету, встань перед зеркалом. Слушай и фантазируй. Ты птица, ты кошка, растение, вода. Иди за музыкой, разденься, старайся повторить телом ритм, движение фразы. Ласкай себя, а если в музыке боль, щипай, царапай. Танцуй, прыгай, лежи, отдыхай и люби, люби…

Павел Сергеевич поперхнулся, закашлялся, а потом преувеличенно строго добавил:

– Все поняла? Иди работай. Завтра в три.

Лиза с радостью выскочила из класса и перевела дыхание. Как жаль, что Майя Эдуардовна умерла, не доведя ее до поступления в консерваторию. Теперь вот с этим припадочным мучиться. Все ему не так, все наоборот, а ведь Лиза считалась самой талантливой в классе. Поступила, еще шести не было, а теперь десятилетку оканчивала в неполных шестнадцать, сдав, кстати, все другие, не музыкальные дисциплины, тоже на пятерки. Приемную комиссию фортепианного отделения консерватории возглавлял профессор Анисов – известный пианист и композитор. Павел Хлебников оканчивал у него аспирантуру. Говорили, профессор души не чаял в своем ученике и вообще чуть ли не сыном его называл, а это означало, что абитуриенты от Хлебникова для Анисова вроде как внучата. Лизина мама считала, что они поймали птицу удачи за хвост, когда Хлебников, прослушав Лизу, согласился готовить ее для поступления.

Вот только Лизе так не казалось. Павел был не похож на других учителей. Многим ученикам это нравилось, но только не Лизе. Он часто наигрывал какую-то дикую музыку, мотая головой и топая ногами, как лошадь. Лиза не раз слышала от ребят, что учитель – интересный композитор, поэтому пошла на его концерт. Там ей стало по-настоящему плохо. Голова раскалывалась, в горле стоял ком, мутило, хотелось выскочить из зала, что она в конце концов и сделала. Не могла больше слышать, как страдает рояль. Она расплакалась, когда увидела, что учитель, запустив руку в нутро инструмента, шарит по струнам и дергает их, как больные зубы. Это все называлось современной музыкой.

Потом, на следующий день, за завтраком, мама пыталась выяснить, как прошел концерт. Было начало лета, на столе лежал первый в этом году парниковый огурец. Он был нарезан тонкими ломтиками. Лиза положила кусочек в рот и медленно жевала, собирая слюну и втягивая воздух, чтобы почувствовать его свежий огуречный дух. Она закрыла глаза. Говорить не хотелось, но она знала, что мама не отстанет. Вдруг радиоточка зашелестела скрипочками моцартовской «Маленькой ночной серенады», и это было так хорошо! Первый летний огурец и Моцарт! Она опять заплакала, теперь уже от счастья. Мама всполошилась. Что происходит? По любому поводу слезы, но сама и ответила – переходный возраст, что поделаешь.

Но переходный возраст не затронул Лизину душу. Там еще царило детство классики. Это потом она заскучает от размеренности и предсказуемости гармонии, погружаясь в атональные безумства модерниcтов. Но пока, дожевав огурец, она рассказала, как измучилась, не только слушая, но и занимаясь с новым учителем. Она жаловалась, что не понимает его, что все время находится в напряжении и страхе. Он всегда вроде шутит, но как-то странно. Говорит, что Лиза сухарь и ничего не чувствует, а вот Майя Эдуардовна считала ее очень эмоциональной. Мама пропустила мимо ушей жалобы и еще раз напомнила, чей ученик Хлебников.

– Ты должна в рот ему заглядывать, делать все, что скажет, если хочешь поступить. А вдруг он заметил, что ты из зала вышла? Ну неужели досидеть не могла! Все же ученики досидели. Подумаешь, струны драл. Ты, Лиза, поосторожней, а то плакала твоя консерватория. Вот на конкурс он тебя не послал, помнишь? Значит, в тебе дело. Вместо того чтобы с книжками на диване валяться, можно еще поиграть.

Лизины глаза опять наполнились слезами.

– Ма, я ведь по шесть часов играю, при чем тут книжки? Просто в классе я сбиваюсь. Это все из-за него. Я играю, а он в спину смотрит. Чувствую, что смеется, все время смеется. У меня руки дрожат и мокнут. Господи, что будет! – и Лиза, не в силах больше сдерживаться, разрыдалась.

Мама вздохнула и повела дочь умываться. Надо было успокоить девочку и усадить за пианино. Сейчас самым важным было не потерять время и проконтролировать процесс ежедневной работы. Нельзя сказать, чтобы Лиза ленилась, просто быстро уставала.

Как поступит, хорошо бы ее к врачам сводить и на дачу отправить, к морю поближе, решила Вера. Худенькая она у меня, а за последний год как вымахала! Пальчики тонюсенькие. Майя Эдуардовна говорила, что ее мизинчик с черных клавиш соскакивает, слабенький. Эх, не жрет ничего! Вот массы и не хватает. А попа – это ж кости одни! На такой долго не усидишь, а как без нее, без усидчивости. Вот у Майи задница аж со стула свисала, – конечно, та могла и по десять часов не вставать.

Вера Николаевна, завмаг овощного магазина, имела свои представления о секрете успеха того или иного исполнителя. Музыку она любила послушать и на концерт хороший сходить, особенно если билеты народ расхватывал и в программе значилась знаменитость – певец или певица. Просто так – «на сухую», без песен, ей было скучновато. Главное, вовремя узнать, кто да что, а билеты ей в кабинет приносили. Лизу с пяти лет и в филармонию, и в концертный зал водила, а когда дочка в музыкальную спецшколу по сумасшедшему конкурсу прошла, так вообще всю жизнь свою этой музыке отдала. Только она знает, чего это стоило. Это сейчас завмаг, а раньше на складе овощном капусту перебирала, но из кожи вон лезла, а за уроки платила. И помочь было некому – мать-одиночка.

Бог, правда, послал ей святую женщину – Асю Марковну, дальнюю родственницу Лизиного отца. Если бы не она, вряд ли удалось бы всю эту «музыку» вытянуть. Отца Лизка так и не увидела. Он погиб до ее рождения. Вера сказала, что разбился он на Владикавказской дороге из-за погодных условий. А правда была в том, что артисты всю ночь водку трескали, а на следующий день спешили на место очередного выступления и сорвались на серпантине. По санаториям гастролировали. За рулем был заслуженный тенор, а рядом – аккомпаниатор Семен Целякович. Сема был пианист так себе, но со слуха играл все, что захочешь. Особенно ему удавался репертуар модного в то время эстрадного певца Валерия Ободзинского. Людям нравилось. Cемен вплетал одну мелодию в другую, создавая попурри из знакомых песен, но с выкрутасами: то тебе румба с фокстротом, то чарльстон или вальс. И это все с закидыванием головы, с закатыванием глаз! Или, наоборот, прицельно поглядывая на очередную жертву, облокотившуюся грудью на рояль, – в этот момент его пальцы непременно нащупывали мелодию популярной песни «Эти глаза напротив…». Бабы за Семеном табуном ходили.

С Верой он познакомился в шестьдесят восьмом. Семен играл на открытой площадке горсада. Она тогда ему букетик астр подарила, за то, что сыграл ее любимый фокстрот «Тишина». Вере тогда уже к тридцати подкатывало, а семейная жизнь все не складывалась. Почему – непонятно. Лицом, фигурой и характером Вера была просто создана для того, чтобы стать верной женой и подругой, – розовощекая, ладно сбитая, устойчивая, как табурет. Она крепко стояла на своих коротковатых ногах-бутылочках, а голова с русой «халой» гордо возвышалась над широким плечевым поясом и роскошным бюстом. Глянешь на такую женщину и понимаешь – на нее можно опереться. И хозяйка она была хорошая – ее вареники с вишнями таяли во рту, а скатерти и салфеточки, которыми она украшала свой быт в общежитии, отсвечивали прямо-таки арктической белизной, потому что умела она влить при полоскании сколько нужно синьки и крахмала, чтобы не переборщить и добиться легкой голубизны и гибкой твердости. Кроме всего этого, была в Вере особенная изюминка – редкий по красоте и тембру роскошный голос, но она его стеснялась. Никогда в полную силу не пела, даже в застольной компании, хотя все всегда просили: «Верунчик, а ну-ка, давай ты – запевай!» Она краснела, отнекивалась, но потом набирала воздуха в легкие, затягивала песню, и все затихали. После таких концертов мужички присаживались поближе и норовили стопочку «освежить», но, как правило, сами наклюкивались и руки распускали. Не нравилось ей такое ухаживание. «Чего тянешь? – удивлялись подруги. – Таксиста ждешь?» – подсмеивались они, после того как Вера сходила с ними на фильм «Три тополя на Плющихе». «Ты учти, – говорили они, – актриса Доронина может песни петь – у нее муж, семья, а у тебя – ничего, даже квартиры в городе нет. Замуж тебе надо за человека с жилплощадью».

А в голове у Веры все крутились песня «Нежность» и мысли про то, что одиночество бывает и замужем, как в том фильме, да и у некоторых Вериных подруг, которые маялись с мужьями без единого ласкового слова за всю жизнь. Песню «Нежность» она переписала в специальную тетрадку для любимых песен и выучила наизусть. Старалась петь, как Майя Кристалинская или как Татьяна Доронина. И так и так получалось хорошо, только решила при этом в зеркало не смотреть. Вере казалось, что ее простоватое лицо и нос картошкой мешают песне – как-то несерьезно и некрасиво выходит, а вот если не смотреть, а только слушать, то можно запросто cо знаменитыми певицами перепутать.

Когда она с Семеном познакомилась, то он поверх ее головы – на Ляльку Шубину загляделся. Ляля была соседкой по комнате в общежитии торгового техникума. Черноволосая, чернобровая, цыганистая. Они обе поднялись на эстраду, чтобы пианисту цветы вручить. Вера букетик протягивает, а он Ляльке спасибо говорит и глаз с той не сводит. И шепчет скороговоркой: «Вы не уходите после концерта, я за вами спущусь. За кулисы пойдем, там у нас стол накрыт. У меня день рождения, посидим, гостями будете».

Вере захотелось уйти, но Ляльку оставлять было не по-товарищески. Осталась и, как оказалось, не зря. После пары выпитых рюмок Семен сел к роялю и заиграл «коронку» про глаза напротив, а Лялька давай Веру теребить: «Cпой, ты чего? Пусть знают наших». Вера попросила «Нежность», Cемен подыграл. Она хотела спеть, как Кристалинская, но получилось как-то по-другому, по-своему. Семен и все, кто там был, зааплодировали, закричали «Браво!» и потребовали еще песен. Она пела, а он играл до глубокой ночи. Они смотрели друг на друга – ей казалось, что Семен брови хмурит, как тот таксист из фильма, а Семен с каждой новой песней влюблялся все сильнее. С того вечера они почти не расставались. Семен утверждал, что Вера талант-самородок и ей надо учиться, бросить торговлю, овощную базу, сесть за нотную грамоту и поступать в консерваторию. Обещал во всем помочь. Вера никак не могла понять: влюбилась ли она в Семена по-настоящему или ей только так кажется. Совсем не таким она представляла своего будущего мужа. Этот, неожиданно подвернувшийся, много пил, много говорил и сорил деньгами. Что касается Семена, он не задавал себе таких вопросов: любит – не любит. Жену свою вообще никак не представлял и поэтому решил, что Вера – самое то. Ему нравилось всем рассказывать о ней, как о чуде, и таскать по друзьям, заставляя петь. Вера не противилась и пела в полный голос. Вскоре он предложил ей сойтись.

Жил он у своей дальней родственницы Аси Марковны Ковач, которая прописала его на своих 35 метрах коммунальной квартиры. Занимал он маленькую комнатку, бывшую раньше смотровой и являющуюся продолжением кабинета знаменитого врача-офтальмолога. В комнате не было окна, что правильно для проверок зрения, но никак не для жизни. Знаменитого глазного доктора расстреляли еще в Гражданскую за укрывательство «белых» офицеров, а большой дом, в котором была его частная клиника, разбили на несколько квартир с одной общей кухней и больничным сортиром на две дырки в полу. Ася Марковна была единственной оставшейся в живых дочерью доктора и приходилась Семену Целяковичу двоюродной теткой. Больше родственных связей в этом когда-то большом семейном клане не сохранилось. Ася и Семен оказались крайними.

Он привел Веру к Асе Марковне и представил ее как невесту. Ася Марковна, семидесятилетняя энергичная женщина, в прошлом акушер-гинеколог, через добрые руки которой прошли сотни младенцев, своих детей не имела, а Семена опекала с того момента, когда он появился на пороге с нотной папкой, чемоданчиком и семейным альбомом. Про существование тети Аси он узнал от мамы, которая рассказала перед смертью о разрыве отношений с «неблагонадежным» семейством доктора. Мама Семена раскаялась, что прекратила всякие контакты с Асей много лет назад из-за элементарного страха, который и сейчас не прошел. Зная, что сыну предстоит командировка в их родной город, она написала письмо и попросила Сему передать его лично Асе в руки. Поездка несколько раз откладывалась, а когда состоялась, Семен просто забыл о письме, и пришлось соврать, что Асю Марковну не нашел. Так по его вине мама ушла на тот свет, не покаявшись и не испросив прощения. После похорон Семен появился на пороге Асиной квартиры. Тетка рыдала, читая письмо, потом поила чаем с коржиками, потом предложила заночевать, а на следующий день всеми силами пыталась удержать собравшегося в обратную дорогу двоюродного племянника. Ася сделала все, чтобы его не отпустить. Она сочла, что только в их музыкальном городе может развиться талант начинающего пианиста. Жизнь в райцентре и работа в сельском клубе – не для него. По ее просьбе администратор местной филармонии – отец двойняшек, роды которых когда-то «по блату» принимала Ася Марковна, уговорил начальство взять Семена в штат аккомпаниатором. Ася Марковна лихо провернула и прописку Семена на своей жилплощади. Ася никогда не пожалела о своем решении, даже когда у Семена начинались запои. Ей хотелось женить его и дождаться деток. Вдвоем с будущей женой, считала она, будет легче бороться с его недостатками.

Когда Семен привел Веру, Ася Марковна профессиональным взглядом отметила ее крепкое сложение и осталась довольна. Вера хорошо помнила, как была удивлена, что двоюродная тетка Семена с ходу предложила им переехать в большую комнату, бывший отцовский кабинет, а сама собиралась перебраться в «смотровую».

Может, не случись такого горя, все бы так и произошло – они бы с Семой поженились и жили все вместе, но он часто срывался и пил страшно, а между срывами – без законных «ста грамм» по пять раз на день не обходилось. Муж-алкоголик – это ж кому такое счастье надо?! Вера не торопилась переезжать, как Ася ее ни уговаривала. Больше года они то сходились, то расходились, а Семен все жаловался и пытался Вере оъяснить, что на трезвую голову по клавишам не попадает, что страх на него находит перед черно-белыми рядами и он забывает, какая клавиша как звучит. Надо не думать, а если задумался – все, кранты. Вера его жалела, но несмотря на уловки и ухищрения Аси Марковны, согласилась узаконить отношения только при условии, что Семен пойдет лечиться. Он поклялся, что зашьется, последний раз откатав на всю катушку: денег заработает, обручальные кольца купит – и завяжет. В общем, уехал на гастроли на два месяца. Через месяц Вера поняла, что беременна, а за пару дней до возвращения Семена, позвонили из филармонии и сообщили, что он разбился. В этот же день, буквально через пару часов после страшного сообщения, почтальон принесла Асе Марковне телеграмму от Семена. В ней значились дата и время приезда и слова про то, что соскучился, что любит дорогих Асеньку и Верочку и крепко целует.

Вера никак не могла принять тот факт, что телеграмма просто задержалась. Ей казалось, что Семен выжил в этой страшной аварии и тут же телеграфировал.

До сих пор, спустя шестнадцать лет, в коробке от польских конфет, где лежат паспорта, квитанции, свидетельства о рождении и смерти, у нее хранится тот замусоленный листок. На нем едва различимы слова, смытые потоком слез Веры и Аси Марковны. Тогда она стояла, держа его в дрожащих руках, и кричала, что все-все перепутали, что Семен жив и надо ехать его встречать.

О беременности своей Вера никому не рассказывала, но начавшийся на девятой неделе токсикоз очень быстро прояснил Асе Марковне картину. Она приехала за Верой в общежитие и забрала ее к себе. Вечером они уже сидели за столом, покрытым жаккардовой скатертью, на которой стояла когда-то початая Семеном бутылка водки и телеграмма. Они пили, плакали и поминали Семена. Ася Марковна, резко сдавшая после гибели Семена, теперь опять прибодрилась и с робкой радостью поглядывала на пополневшую Веру.

Много раз в своей жизни Вера Николаевна задавала себе один и тот же вопрос: «А так уж важно для женщины быть при муже?» Одной жить, конечно, плохо, но для того и дети, чтобы не быть одной. Мать-одиночка – тяжкий труд, и хорошо, когда есть кто-то рядом. Этот кто-то может быть и не мужем вовсе и даже не мужчиной. Если бы не Ася Марковна, то они бы с Лизкой одни загнулись в городе либо пришлось в деревню к родне возвращаться. Оно, конечно, можно было и в райцентре Лизу музыке учить, но не так, совсем не так. Вера любила сравнение с губкой, которой она протирала прилавок, – розовая такая, мягкая, чистая, а грязь как быстро впитывает! – вот так и душа детская. К чему эту губку приложишь, тем и пропитается. Вера считала, что Ася Марковна, с первого дня появления Лизы на свет, заботилась о той самой чистоте среды, в которой жила девочка.

Лиза родилась вовремя, как по часам, и роды прошли без осложнений. Конечно, Ася Марковна не могла допустить, чтобы их принимал кто угодно, и поэтому договорилась со старым приятелем – хорошим врачом. Сама Ася тоже была по дружбе допущена к таинству и увидела даже раньше Веры сначала черноволосую головку, а потом всю целиком некрупную, аккуратную девочку с длинными пальцами на руках и ногах. Имя для девочки Вера не подготовила, будучи уверенной, что носит мальчика, называя его Семушкой, поэтому предложение Аси назвать девочку Елизаветой, в честь матери Семена, она приняла без возражений.

Их жизнь на небольшой площади Асиного жилья закрутилась вокруг девочки и удивительным образом расширила пространство домашнего мира. Вера вскоре вышла на работу и стала добытчиком в семье. Растить ребенка на Асину пенсию и на копеечное пособие для матерей-одиночек было невозможно. Ася Марковна взяла на себя сразу две роли – няни и бабушки. По вечерам, когда с работы еле живая приползала Вера, «бабушка» помогала купать ребенка и укладывать его спать, а по утрам, когда Вера уходила, весь груз забот ложился на Асины плечи. Лиза то ли благодаря грамотному уходу Аси, то ли просто своему характеру росла довольно дисциплинированной девочкой. Очень рано стало ясно, что память у нее замечательная, она обожает стихи и песенки. Ася поражалась, как можно запомнить с одного раза тот стихотворный бред, что печатался в детских книжках.

– Честное слово, – говорила тетка, – Лизку можно в цирке показывать! Запоминает сразу и точь-в-точь. А я боялась, что ничего хорошего из Семкиных проспиртованных сперматозоидов не выйдет. И тут на тебе, такая умница!

Когда Лиза подросла и пошла в детский сад, то старушка музработник на первом же утреннике поручила ей сольный номер. Лизочка чистенько пела и с лету, так же как стихи, запоминала любую мелодию. Надо было учить, надо было покупать пианино. Конечно, Вера могла этого не делать, но, во-первых, на этом настаивала Ася, и, во-вторых, она не могла забыть тот вечер, когда пять лет назад, на освещенной ракушке эстрады появился черноволосый красавец пианист. Белая манишка фрака, белые манжеты, фосфоресцирующие в сиреневом сумраке. Он сел к роялю. Взлетели и опустились руки, закапали звуки, и вдруг на свет рампы налетело облако ночных мотыльков. Они кружились над сценой, над роялем, а пианист, казалось, был с ними заодно, и пальцы его тоже легко перелетали с ноты на ноту. Лиза получилась его копией – с ладошками-крылышками. В общем, все, что в доме было ценного, – Асину панификсовую шубу, дутое золотое кольцо, две серебряные ложки и Верин обеденный сервиз – женщины отнесли в ломбард. Ася Марковна сговорилась о цене с одной полковницей. У той уже десять лет пылилось уставленное слониками и накрытое салфетками немецкое пианино, а теперь полковника направляли в Казахстан. Тащить тяжелый инструмент в такую даль им не хотелось. Никто на нем не играл, и полковница была счастлива распрощаться с ним за не очень большие деньги.

 

Глава 2

Лиза помнила этот день, когда во двор въехал грузовик, в кузове которого стояло что-то закутанное мешками и напоминающее очертанием дом. Лиза сидела на подоконнике и увидела, как выскочили мама и Ася, как они забегали вокруг машины, как два мужика обмотались веревками и потянули. Когда пианино наконец втиснули в комнату и сорвали мешки, Лиза наткнулась на свое отражение в его черном лакированном боку – съехавший набок бант, открытый рот и перепуганные глаза. Так встречают судьбу. В ту ночь она попросилась к маме в постель, в темноте пианино казалось еще страшнее, особенно белеющие в темноте зубы клавиш и массивные лапы подсвечников.

Много лет спустя, прикасаясь к разбитым клавиатурам школьных роялей и к чутким клавишам их концертных собратьев, Лиза всегда старалась найти то ощущение полного слияния с инструментом, которое возникало при игре на ее стареньком, глуховатом «Шредере». И когда это случалось, возникала та самая почти одушевленная интонация, которая, казалось, не может родиться в деревянном чреве, заполненном войлочными молотками и железными струнами.

Самой первой Лизиной учительницей музыки, стала Ася Марковна, которую в детстве учили играть на фортепиано вместе со старшими сестрами. С тех пор у нее сохранилось почти мистическое отношение к музыкальным способностям, коих, как выяснилось, у нее не оказалось. Нинэль, старшая сестра, поражала всех своей виртуозной игрой, средняя Эмма – тонкой музыкальностью, и только Асе бог запечатал уши. Учительница музыки, пожилая сухая немка, приносила на уроки ноты в красивых переплетах с тисненными золотом буквами «Collection Litolff», в которых были клавиры классической музыки всех уровней сложности. Сестры играли в четыре руки симфонии Моцарта и разучивали «Карнавал» Шумана, а несчастная Ася томилась и потела от страха, что опять никак не сможет запомнить наизусть четыре строчки незамысловатой пьески для начинающих. Она с восхищением и подобострастием внимала игре учительницы и сестер и не понимала, что с ней не так и почему ноты, превращаясь в звуки, абсолютно не запоминаются и приходится все время думать, куда поставить палец. Ее аналитический ум пытался оптимизировать задачу, но ничего не получалось. После года мучений учительница музыки посоветовала родителям прекратить уроки с младшей девочкой, в музыкальном багаже которой остались навсегда только две пьески – «Кукольный вальс» неизвестного композитора и недоученная моцартовская «Колыбельная» в легком переложении.

После того как пианино, купленное для Лизы, было наконец задвинуто в угол между диваном и окном, пришел настройщик. Он легко прикоснулся к клавиатуре и удивил женщин страданием, отразившимся на его лице. Он предупредил, что работа предстоит большая и что неизвестно, как будет старый инструмент держать строй. Лиза вросла в пол, когда увидела великолепие фортепианного нутра, обнажившегося под снятой крышкой. Она пыталась воспроизвести голосом завораживающее гудение камертона, которым настройщик бил почему-то по собственной голове. Когда работа была закончена, мастер потребовал уйму денег, но нужной суммы у Веры и Аси не набралось. Настройщик выписал квитанцию на рассрочку и предупредил, что долг придется погасить в течение двух месяцев. Уходил он с подобревшим лицом. Пианино похвалил, сказав, что все немцы – фашисты, но веников не вяжут.

Асе Марковне не терпелось поскорее сыграть свой скудный репертуар и заинтересовать Лизу. Ей это удалось. От «Кукольного вальса» Лиза пришла в восторг. Она кружилась, подпрыгивала и просила играть еще и еще. С «Колыбельной» прошло все не так гладко: слова Ася помнила, а вот как играть – забыла. Ей на помощь пришла Вера. Ухватив известную мелодию – «Спи, моя радость, усни» и сверяясь у Аси с текстом, в котором то ли птички, то ли рыбки затихали и засыпали, Вера красиво запела. После смерти Семена это случилось в первый раз. Лиза опять вросла в пол и открыла рот. Когда песня закончилась, она заревела и попросила еще. С этого дня каждый отход ко сну сопровождался «Колыбельной». Если мамы не было – пела сама Лиза. Но что особенно потрясло Асю, так это навязчивое стремление пятилетней Лизы сыграть мелодию колыбельной на пианино. Каждое утро она бежала к инструменту и просила поднять тяжелую крышку. Сначала Лиза приставала к Асе, чтобы та научила ее играть эту мелодию, но Ася, тыкая невпопад по клавишам, в конце концов признала свое бессилие. И тогда Лиза сама решила ее подобрать. Сначала она это сделала правой рукой, а потом добавила пару нот левой и гордо продемонстрировала результат. Ася умилилась и назвала Лизу «наш Моцарт». Хотя Лизе к тому времени едва исполнилось пять лет, Ася решила, что пора найти достойного педагога. Она вспомнила, что когда-то Семен просил ее помочь с родами одной милой барышне, которая была женой знаменитого скрипача. Ася Марковна, не откладывая, позвонила Маргарите Александровне – Риточке, и та ее сразу вспомнила. «Еще бы, – подумала Ася, – младенца руками из нее тащили, чуть не задохнулся, еле легкие прочистили. Теперь вот тоже играет, но не на скрипке – на трубе». После недолгой прелюдии вежливости Ася Марковна озвучила свою просьбу:

– Может ли Эмиль Юрьевич посмотреть на чудесного ребенка? Девочка пяти лет, моя племянница, зовут Лиза. У нее такой слух, что просто страшно! А память! Может, он ее возьмет в ученицы? Хотя мы уже купили пианино, но если маэстро скажет – скрипка, так будет скрипка.

Несмотря на нелепость Асиной просьбы, Маргарита Александровна не отмахнулась. Она объяснила, что великий скрипач с детьми не работает, но если девочка так одарена, то ее стоит показать в специальной школе-интернате, и пообещала, что сама устроит это прослушивание. Она предупредила, что конкурс большой и берут только самых одаренных. В том, что Лиза – самая-самая, Ася даже не сомневалась.

На первом своем экзамене Лиза не подкачала и понравилась комиссии. Сколько раз потом ей приходилось подходить именно к этому роялю, стоящему на небольшом возвышении в репетиционном классе. Но тогда она впервые увидела «опрокинутое» пианино, похожее на большой обеденный стол, и немного испугалась. Ей очень хотелось разглядеть его внутренности, и она пыталась встать на цыпочки, чтобы заглянуть под приподнятую крышку рояля. Ее спросили, почему она стоит на пальчиках, ведь тут не просят танцевать, и Лиза, не смущаясь, ответила, что ей хочется посмотреть, что там внутри. Кое-кто из комиссии даже сделал пометку: «Любознательна».

Наконец началась основная часть экзамена – проверка музыкальных данных. Учительница отворачивала Лизу спиной к роялю и нажимала клавишу, а Лизочка, повернувшись, безошибочно ее находила. Ей нравилась эта игра, она смеялась и просила это делать быстрей и быстрей. Она никак не могла понять, что тут может быть сложного – ведь все они звучат по-разному и сразу понятно, где какая. Учительница нажимала черные и белые клавиши во всех регистрах, и Лиза их находила. Когда попросили спеть, Лиза гордо объявила «Колыбельную» Моцарта и, качнув бантом, поставила руки на рояль. Она спела песню под собственный аккомпанемент, безмерно удивив педагогов необычными гармониями. Узнав, что девочку этому никто не учил, приняли в школу безоговорочно.

Так Лиза оказалась ученицей замечательной и добрейшей Майи Эдуардовны Светоградской, очень опытного и талантливого педагога. Светоградская, понимая, какой подарок ей преподнесла судьба, определив в ученицы маленькую Лизу, растила из нее хорошую пианистку, стараясь, как доктор, не навредить. Она не стремилась держать девочку в повышенной боевой готовности для всевозможных конкурсов, а давала возможность спокойно развиваться и совершенствовать уникальный природный дар, помноженный на работоспособность увлеченного человека. Лиза могла просиживать по многу часов у инструмента только потому, что ей это нравилось и ничего другого в жизни не хотелось. Когда ей исполнилось пятнадцать, Лиза сразу потеряла двух самых важных людей из той части жизни, которая была связана с музыкой, а поскольку с музыкой в ее жизни было связано все, то можно сказать, что она почти осиротела. Первой умерла бабушка Ася, и сразу оскудел мир, в котором не стало постоянного слушателя, энтузиаста-меломана, развивающего свой музыкальный кругозор вместе с Лизой. А потом умерла Майя Эдуардовна, лишив Лизу не просто наставничества, но и ощущения правильности существования только в том пространстве, где существует один язык – язык нот. Безоблачное детство, наполненное любовью и предчувствием чудес, закончилось.

 

Глава 3

Как и было назначено, Лиза к трем пришла в класс. Учителя не было. Она потопталась у двери и уже собралась уходить, как заметила в конце коридора Натку Милькину. Она, видимо, только что отыграла у своей Старухи-Золотухи, так ученики прозвали старейшего профессора Римму Ивановну Золотко, и направлялась, как всегда, в буфет. Лизе очень не хотелось сейчас выслушивать Наткину болтовню, и она заскочила в класс. Не было уверенности, что Ната не заметила ее маневра, и точно, буквально через минуту черный глаз уставился на Лизу из приоткрытой двери.

– Ты чего, одна, что ли? Репетиция, да? А Хлебчик где? Ждешь его, да? – засыпала вопросами Натка.

Лиза кивнула и отмахнулась, мол, скройся, но подружка распахнула дверь и ввалилась в класс.

– Я посижу, пока твой не пришел, слушай, чего расскажу, – и Ната затараторила о какой-то ерунде вроде организации поездки на пароходе по случаю окончания школы.

Лиза слушала вполуха и листала ноты. Учителя она уже ждала как избавления. Он опоздал на пятнадцать минут. Зашел, когда Натка, сидя на его столе, вытащила из портфеля купленный у кого-то с рук новый купальник и пыталась продемонстрировать Лизе, как чудесно скроены трусики. Павел Сергеевич застыл в дверях, Лиза покраснела, а Натка, извинившись, сползла со стола, оставив на его полированной поверхности влажные следы. Она ящерицей шмыгнула в дверь, а Лиза плюхнулась на стул перед роялем, стараясь не смотреть на учителя, но в поднятой крышке заметила, как медленно, на одеревеневших ногах он подошел к столу, как растерянно, словно не зная, куда поставить портфель, остановился. Лиза начала разыгрываться на гаммах, наблюдая, как Павел Сергеевич возит носовым платком по тому месту, где только что сидела Натка. «Вытирает, – подумала Лиза, – можно подумать. Ишь какой брезгливый, и платок понюхал. Фу, дурак какой! Что она, специально, что ли. Жарко ведь, вот и вспотела». Больше Лизе в его сторону даже смотреть не хотелось.

На этот раз урок прошел спокойно. Хлебников сделал пару замечаний, но в целом остался доволен. Даже похвалил за умение собраться и закончить за пару дней то, что другие наверстывают месяцами. Павел любовался тем, как от его слов поднималась только что опущенная голова ученицы.

«Как у цветка, – подумал он, – вот и плечи наконец расправила и улыбнулась. А глаза, глазищи, надо ж, как горят. Ух, какой в ней вулкан кипит. Выпустить боится, себя боится, меня. Ноги дрожат, коленки склеила. Господи, до чего красива и талантлива! В том и беда… Хорошо, когда одно что-то, а так – разорвет ее в разные стороны. А как иначе, кто мимо такой спокойно пройдет? Домогаться будут, ответит… Разбудят, потом не остановишь. Это пока весь темперамент в клавиши вколачивает, а потом… А вдруг талант перетянет? И что, от всего отвернется, будет днями и ночами об аппликатуре и фразировке думать, да на кой ей это? Живи, девочка, люби… Головку свою хорошенькую держи высоко не потому, что старый дуралей похвалил тебя за усердие, а потому, что он сейчас подняться со стула не может от боли в паху».

Лиза о чем-то спросила, но он не расслышал, слишком шумно в голове колотились мысли. Окрыленная, она выпорхнула из класса и подумала, что Павел не такой уж противный. Да, требовательный, да, въедливый и ехидный, но справедливый, это уж точно.

Город плавился в июньской жаре, стекая к морю потоками изнуренных жителей и курортников. Паша продвигался против течения в центр, где жил с женой и тещей в двухкомнатной квартире. Дом был старый, даже старинный, с фамильными вензелями бывших владельцев – дворян Шапориных. Потолки там четырехметровые, окна полукруглые со ставнями. Паша с семьей жил в двух смежных комнатах. По узору затейливой лепнины потолка можно было легко догадаться, что стена разделила надвое чудесный зал, в котором отлично смотрелся бы Пашин рояль, ныне придвинутый почти вплотную к стене, дабы не мешать раскладывающемуся дивану. Рояль служил, по совместительству, столом и полкой для книг. Хорошо, что у тещи в комнате нашлось место для Муськиной виолончели.

Паша и Мария Хлебниковы поженились сразу после окончания музыкальной спецшколы, перед вступительными экзаменами в консерваторию. Дружили, потом любили, потом ссорились, расходились и сходились – и так без малого тридцать лет. Судьба, недолго мудрствуя, усадила их рядом за парту, потом подкинула дуэт, в который они вложили весь энтузиазм начинающих исполнителей, потом подарила победу на международном конкурсе и поездку в Хельсинки и в конце концов уложила в постель, после которой у Муси прекратились месячные. Ребята быстро поженились, перепуганные далеко идущими последствиями одной-единственной пьяненькой и веселой ночи, но, как потом оказалось, можно было не спешить. После свадьбы у Муськи наладился цикл, а вот когда действительно захотелось родить, ничего не получалось. У Муси оказалась недоразвитость всего того, что необходимо для нормального зачатия и вынашивания ребенка. Паша считал, что это – последствия общей недоразвитости, и умственной тоже. Муся росточком и весом смахивала на подростка и всю жизнь относилась к окружающему миру с юношеским максимализмом и несгибаемой принципиальностью. Пашу это раздражало, иногда просто бесило. Втихаря радуясь, что детей не расплодили, собирался уйти, но год за годом продолжал жить под одной крышей с двумя до смерти надоевшими женщинами.

Теща была разговорчивой и неутомимой активисткой. Паша с детских лет помнил, как она вечно ходила с тетрадкой и кошельком, взимая с родителей взносы на букеты для учителей по случаю концертов, дней рождения и похорон. Пока жив был Матвей Семенович, Муськин отец, в доме царил относительный покой. Мотя любил поспать, вкусно поесть, пригласить гостей. Он заведовал кафедрой хорового дирижирования в педагогическом институте и от природы обладал роскошным басом. Мог и октаву взять, то есть уйти глубоко вниз, но делал это редко, после чего жаловался: если бы не партийность и мать-еврейка, точно в церкви бы пел. Рядом с ним теща, Нина Антоновна, сбавляла обороты и старалась вести себя тише. Cо смертью Матвея Семеновича нарушилась относительная гармония семейных отношений. Два визгливых сопрано абсолютно заглушили одинокий баритон, и Паша решил, что будет помалкивать до отъезда, а вот когда семья окажется за пределами родины, произнесет громко и отчетливо: «А не пошли бы вы, дорогие мои девушки, на хер».

Израильский вызов от дяди Левы, родного брата Матвея Семеновича, уже пришел. Предстояло оформление документов, а это означало потерю работы, вступление в полосу отчуждения, бумажной волокиты и унижений. Решили, что правильнее будет, если начнут все это после выпускных и вступительных экзаменов, чтобы ученикам не навредить. Но Паше казалось, что все вокруг все знают. Соседка по лестничной площадке заходила к теще за луковицей и подозрительно долго рассматривала их стеллажи в прихожей, даже замеряла пальцами расстояние до стены. Паше это очень не понравилось. У него состоялся суровый разговор с тещей, в процессе которого она всплескивала ручками, охала и брызгала на Пашу слюной: «Да как ты мог подумать! Да никому я не говорила! Что я, дура, что ли…» Относительно последнего Паша не сомневался – Нина Антоновна казалась ему воплощением глупости.

– Ну и что, если узнают, – пожимала плечами Муся, – пусть подавятся, мы больше не намерены жить в коммунистической тюрьме и пропагандировать принципы соцреализма в музыке.

Паша зверел:

– Меня от учеников отстранят! Тебе, конечно, на всех наплевать, весь твой струнный квартет, ой, ошибся, без тебя уже трио, наяривает «Хаву Нагилу» в каком-нибудь тель-авивском кабаке. А я должен детей перед поступлением бросить! Да одна Лизка чего стоит, как ее подставить? Анисов, думаешь, простит? Да никогда! Он в партии с черт знает какого года и меня в аспирантуру тащил, закрыв глаза на израильскую родню. А если узнают, первое, что сделают, – на учениках отыграются, вот увидишь.

– Чего ты орешь, можно подумать, что судьба твоей Целикович важнее нашей! Мы время тянем, а в любой момент может дверца захлопнуться, опять выпускать не будут, что тогда?

– Тут жить будем, музыку играть, писать и преподавать. Страна меняется, может, с этой перестройкой все будет не так, как раньше. Ты послушай, что говорят, хоть одним глазом в телевизор загляни. Неужели не видишь?

– Значит, ты ехать не хочешь? – Муся, прищурив глаз, смотрела на мужа, не скрывая злобы и презрения.

Паша замолчал. На самом деле он хотел уехать. Хотел, сколько себя помнил. А помнил с момента нестерпимого голода по ночам, наступавшего после детдомовских ужинов, съеденных быстро, пока старшие не отобрали, а то и не съеденных совсем, если замешкался. Гораздо позднее он понял, что принцип дедовщины – это закон пролетарского государства, единственный и непоколебимый. Если не прогибаешься, будь добр, получи на всю катушку. Хочешь защитить себя, свое достоинство – молодец, получи еще больнее. Его родители перед началом войны были сосланы в Воркутинский лагерь, а через несколько лет после этой самой войны в лагере родился Пашка. Ни отец, ни мать не дожили до смерти вождя, погибли один за другим. Первым отец – от туберкулеза, а за ним, при странных обстоятельствах, мать. Официальная версия – самоубийство, но Паша не верил, мама никогда бы не оставила его одного. Люди поговаривали, что забил ее до смерти вертухай, за несговорчивость. Пашу перевели в интернат, а там ему первый раз в жизни повезло. Учитель пения, организовавший интернатский хор, заметил уникальные способности мальчика. Через год индивидуальных занятий шестилетний Паша переиграл все пьески из «Детского альбома» Чайковского и начал разучивать «Времена года».

Петр Ефимович, так звали учителя, поехал на родину под Полтаву. Он и повез мальчика на юг в знаменитую специализированную музыкальную школу, тоже интернат, где царили немного другие законы. Кормили получше, хотя и там были те, кто посильнее и старше. В этом интернате царил дух соревнования, но не всегда честного и объективного. Пашина музыкальная одаренность столкнулась с амбициями маленьких вундеркиндов, которых с упорством дрессировщиков натаскивали педагоги и родители. За светлое будущее знаменитых детей боролись их наставники, а обезумевшие мамы и папы готовы были затоптать любого, кто встанет на пути успеха их талантливых чад. Пашка, сирота, невесть откуда взявшийся, далеко не у всех вызывал восторг. По школе разнеслась весть о почти моцартовском чуде: Паша мог, единожды прослушав, запомнить и сыграть произведение, которое одноклассники разучивали месяцами. Еще он улавливал высоту любых звуков, даже не музыкальных. Чириканье воробья, мяуканье кошки, шлепанье капель о дно умывальника отзывались в его ушах и голове нотами. Его и специальными приборами проверяли. Приборы подтвердили – слышит шкалу обертонов до самого что ни на есть предельного дробления, и четверти тона, и дальше. Тем не менее вокруг не прекращались разговоры, что мальчик умственно отсталый, а его экстраординарные музыкальные способности – что-то вроде отклонения в развитии.

Учительница начальных классов была потрясена, что Паша не знает простых вещей. Например, он не узнает на картинках диких животных, не имеет представления, что такое виноград и что за странный дырявый предмет положили мышке в мышеловку. Он не очень понимал, что делят звери в стишке про апельсин и как выглядит долька этого оранжевого шарика. Все в классе смеялись, кроме соседки по парте. Муся первая догадалась, что он просто всего этого в жизни не видел. Она рассказала маме и папе о странном мальчике, и они бросились его опекать. С одной стороны, это было замечательно, Пашка, наконец, попробовал уйму вкусных вещей, вроде тех самых винограда и апельсина. Но всякий раз ему хотелось, чтобы воскресенье скорее закончилось и эти хорошие люди отвели его в интернат. Так он и прожил почти тридцать лет в гостях. По дому скучал, только вот дома у него никогда не было.

Теперь и это место перестанет так называться. Там, куда они переедут, мечтал он, все будет по-другому, по-Пашиному. Наконец-то он уйдет. Поможет жене и теще на первых порах – и уйдет. Построит дом у моря, в котором будет много комнат и воздуха. Он окружит себя учениками, веселыми юными лицами, детьми, которые будут пахнуть соленым ветром, цветущими маслинами и солнцем. Нет сил терпеть запах сладковатой гнили, бьющий в нос из вечно приоткрытой двери тещиной комнаты. И Муся тоже начала попахивать душно, приторно, где-то у корней волос, ближе к шее. Даже если в постели от нее отвернуться, не помогает. Зачем она так нелепо подстриглась? Ей совсем не идут короткие волосы. Открылся валик холки, непонятно откуда взявшийся при ее худобе. В Муське за последние годы столько ненависти скопилось, вот даже сейчас мелко подрагивает от злобы. Губы поджала, пальцами побелевшими в стул вцепилась. Бедная, несчастная, как я тебя ненавижу…

 

Глава 4

Лиза стояла у зеркала, широко расставив ноги. Со стороны казалось, что она делает зарядку. Помахав руками, она опять прислушалась к звучанию музыки. Подумав, скорчила рожицу, потом нахмурилась. Учительский метод не работал. Оглянувшись на входную дверь, потянула молнию на сарафане. Поразмышляв, расстегнула лифчик и стянула трусики. Золотистая нагота, слегка подрумяненная летним загаром, вписалась в овал зеркальной рамы. Лиза прикрыла грудь ладошками и опять покосилась на дверь. Мамы не было дома, но вдруг она придет, заглянет. Стыдно-то как! Прошлепав босиком в сторону магнитофона, сделала музыку потише, чтобы не пропустить щелчок входного замка, и на цыпочках, высоко переступая, как будто через лужи, пробежала к зеркалу. Опять оно наполнилось ее отражением. И это было красиво, как на журнальной картинке. Солнышко облило медом волосы и плечи, казалось, что оно просвечивает сквозь тоненькую оболочку кожи, натянутой на хрупкие косточки. Лиза отвела руки от груди, выпустив наружу темные бугорки сосков. Они с любопытством уставились на нее, как два хитрых глаза. Лиза ущипнула их и рассмеялась. В музыке сложная полифония душила основной мотив, но он все же слабо пробивался через другие, сопутствующие темы.

По столешнице подзеркальника лениво ползла божья коровка. Лиза посадила ее на палец и направила в долгое путешествие вверх по руке. Красная капелька поползла по матовой синеве вен, едва заметной на внутренней стороне локтевого сгиба, по предплечью, остро изгибающемуся в бугорок плеча, и оттуда нырнула в неглубокую впадинку ключицы. Побарахтавшись там немного, выбралась и побежала быстро по мягкой округлости груди, к ее остренькому окончанию, напрягшемуся от приятной щекотки. Только секундочку жучок застыл на соске, потом, покрутившись, попытался продолжить свой бесцельный путь, но Лизин пальчик вернул его на прежнее место. Божья коровка не по своей воле крутилась опять и опять возле тугой пуговки, а девочка закрывала глаза от удовольствия.

Потом она пересадила ее в щелочку пупка и подтолкнула к спуску по крутой дорожке, отвесно сбегающей в молоденькую поросль лобка, но добежать туда пятнистой исследовательнице так и не удалось. Лиза присела, стряхнула насекомое и свалилась на ковер, подтянув к животу коленки. Пальцами она нащупала точечку пункта назначения, который так и не был достигнут божьей коровкой по Лизиному нетерпению, и теперь сама, ерзая и нажимая, торопила горячую остроту и пустоту освобождения. Если бы она была в состоянии вслушаться в звуковой ряд, сопровождавший ее действия, то удивилась бы соответствию. Там тоже дело шло к кульминации, после которой неожиданно наступила бравурная кода. И там, и здесь все закончилось совсем не фальшиво. Лиза, полежав немного, встала, вынула кассету. Подошла к пианино, села, раскрыла ноты и в ту же минуту с грохотом захлопнула крышку.

Вечером, придя с работы, мама застала свою дочь в кровати, глубоко спящей. Странным было то, что Лиза, обычно трудно засыпающая даже к полуночи, заснула среди бела дня, да еще совсем голая. Оно, конечно, жара несусветная, но не заболела ли? Этого еще не хватало перед вступительными экзаменами.

Потрогала лоб, он был теплый и мокрый. Вера присела на кровати, разглядывая дочь. «Вытянулась-то как, – подумала она, – красивая, не в меня. Семкин нос, брови. Даром, что бабы по нему сохли. Теперь очередь моей девочки. Вот уж кто на мужиках отыграется». Лиза открыла еще ничего не видящие, сонные глаза, похожие на черные черешни, и медленно вернулась из сна на землю.

Пока мама разогревала ужин, девочка лениво поднялась с дивана и пошла в ванную, оказавшуюся свободной. Никто из обитателей их коммунальной квартиры в этот момент не замачивал там белье, не мылся, не прятался с бутылкой или сигаретой. Лиза встала под душ. Слабенькие струйки прохладной воды сыпались на волосы и плечи. Лиза дрожала, как промокший под осенним дождем щенок. Горячую воду на лето отключали, да и холодная еле капала, а Лизе сейчас не помешало бы согреться. Она села на краешек эмалированной ванны и, закутавшись в полотенце, наблюдала за маленьким водоворотом у ее ног. Что-то похожее она только что видела. Лиза старалась выудить из памяти потерянный сон – там было хорошо, очень хорошо. Почему? Наконец вспомнила и тут же испугалась, словно кто-то мог подсмотреть, как она сидела там, у бурлящего ручья, не одна, а с учителем. Он поливал ее водой, нежно касаясь ее тела, а она раздвигала ноги, и ей очень хотелось, чтобы его рука оказалась именно там. Горячая испарина выступила на лбу, плечи вздрагивали. Она откинула голову, закусила губу, а мокрые пальчики уже скользили вниз по животу.

Как назло, именно в тот день, когда Лиза должна была играть вступительную программу, Пашу вызвали в ОВИР. Он провел там часа четыре, задыхаясь от вязкой духоты, пропитанной бумажной пылью, запахами плесени и мышиного помета. Выскочив на раскаленную, как сковородка, улицу и судорожно глотнув загустевший от выхлопных газов воздух, Паша почувствовал, что сердце насадили на крючок, а потом поддернули, чтобы не сорвалось. В руках он держал «бегунок» – бумажку, которая должна была окончательно подвести итог его нынешнему существованию. Увольнение, снятие с учета, жэк, библиотека, милиция… Он терял равновесие и тяжело облокотился на облезший платан. Сквозь листву простреливало надоедливое солнце. Точно такое же путалось в рваных сетях крон пыльных деревьев, растущих вокруг консерватории.

Лиза стояла под высоким каштаном и, щурясь, всматривалась во всех, кто заходил в звучащее, как оркестровая яма, здание, боясь пропустить учителя. Мама Вера толкалась уже где-то наверху, в коридорах, подслушивая, кто как играет и что говорят. Вера Николаевна нервничала и потела. Каждый, кто выходил с перекошенным лицом из зала, вызывал в ней радостный приступ сочувствия к уничтоженному конкуренту. Абитуриенты знали свои номера по списку, кто за кем играет. Лиза была последней. Уже почти все отыграли, оставались трое. Мама выскакивала на улицу и возбужденно сообщала результаты.

– Лизка, слушай, твой этюд девочка одна играла, ужас, медленно так, еле-еле. Ну где ж этот Паша, господи! Уже пару человек осталось. Может, наверх поднимешься? Ладно, стой здесь, я тебя кликну.

Надо было зайти внутрь, но Лизе даже думать не хотелось, что учитель может не прийти. С одной стороны, она освободится от взгляда в спину, но с другой – будет чувствовать себя незащищенной. Последнее время он, как наседка, кудахтал над ней, радовался, что открылись в ней чуткость и глубина. Его прикосновения перестали быть неприятными. Когда Павел ловил ее летящие в гамме руки, как сачком прикрывая их широкими, теплыми ладонями, она уже не вздрагивала, а послушно начинала пассаж сначала, стараясь четче работать пальчиками. Лизе даже нравилось, что он подсаживается с ней рядом на стул и они просто так, для удовольствия, импровизируют в четыре руки. Он придумал для их «разминок» простенький мотивчик, начинавшийся с восходящей кварты. Частенько именно с этого интервала зачинаются мелодии гимнов. В ней призыв, импульс: «Вставай! Проснись!» Но потом, словно подсмеиваясь над собой, учитель внес в звукоряд нисходящий ряд хроматизмов, похожий на позевывание, поеживание и постепенное скатывание в сон. Раньше у нее не получалось играть музыку, которую никто не написал. Какой-нибудь простенький мотивчик, конечно, мог проскочить в голове, но свободный поиск гармоний, ритма, казалось, тормозился где-то на уровне носа. Руки застывали, уши не слышали. Павел совсем чуть-чуть подсказал, что-то наиграл, объяснил, но дело было в другом. Она освободилась от страха ляпнуть не по той клавише или уйти в далекую тональность. Рядом был тот, кто вел за собой через немыслимо звучащие варианты, заводясь, заигрываясь, подпрыгивая и прищелкивая языком. В конце концов он умудрялся, вымотав, выйти на уровень обоюдного и полного взаимопроникновения, где уже не надо было задумываться, все происходило само собой. Они предчувствовали каждый следующий шаг, сдерживали себя, а порой, наоборот, торопили. Потом, после финального аккорда, оглушенные радостью случившегося чуда, уже неповторимого и мгновенно поблекшего, они тихо сидели рядом, слушая глухие удары сердец.

Она вздрогнула от маминого окрика: «Лизка, бегом, слышишь! Тебя зовут!» Взлетая по широкой мраморной лестнице, узнала от мамы, что предпоследний номер просто сошел с дистанции. У парня нервы не выдержали, он много раз сбивался, потом и вовсе остановился. Теперь сидит, ждет, вдруг его еще раз позовут. Шансы у него, конечно, минимальные.

Перед дверью в класс они затормозили, Вера суеверно поплевала на Лизу. Лиза набрала воздуха и нырнула в зал. Стараясь не смотреть в сторону приемной комиссии, поднялась на сцену. Услышала, как открылась и закрылась дверь. Кто-то вошел. Она точно знала, что это Паша. Она подняла руки, и они перестали дрожать, мгновенно согрелись и высохли. Еще минуту назад казалось, что мокрые, холодные пальцы просто соскользнут с клавиатуры, а теперь они мягко и звучно взяли первые звуки.

Из экзаменационного зала Лиза выпорхнула счастливой. Обычно экзаменующийся покидал зал под гробовое молчание комиссии, но Лизе кто-то сказал: «Браво!» Она не разобрала, кто именно, но было ясно, что сыграла хорошо. Теперь слово было за учителем. Ей хотелось в туалет, но она боялась отойти и прыгала возле пахнущей канифолью двери. Вера прислушивалась, пыталась подсмотреть в щелочку, но из зала не доносилось ни звука.

Наконец вышла секретарь и сказала, что утром будут вывешены списки тех, кто допущен к следующим экзаменам. За ней вышел Хлебников с чужим, скучным лицом. Лиза чуть не разревелась! Паша улыбнулся дрожащей от возбуждения, переступающей с ноги на ногу ученице. Он погладил ее, как маленькую, по голове и сказал, обращаясь к Вере Николаевне:

– Повезло вам с дочкой, а мне с ученицей. Все, теперь все… Пришла пора расставаться.

Он прямо на глазах осунулся, даже постарел. Вера Николаевна всполошилась:

– Да вы что такое, Павел Сергеевич, говорите! Вы же в аспирантуре, вы же учеников тоже берете, неужели вам Лизочку не дадут, если она поступит. Может, на композитора ее поучите. Она так к вам привязалась, просто с утра до вечера слышу Палсергеевич, Палсергеевич…

Лиза смутилась и попыталась остановить маму, но та не унималась.

– Вы понимаете, она к вам по-особенному, ведь без отца выросла. У нас и мужчин-то в доме не было, вы для нее, как папа, как мы без вас…

Паша смотрел поверх голов расстроенной матери и пунцовой от стыда ученицы.

– Уезжаю я, дорогие мои, уезжаю. Насовсем. Так что, как говорится, все, что мог…

– Лиза, – он задумчиво произнес, не глядя в ее сторону, – у тебя получится все, что захочешь, только правильно захоти, прислушайся к себе…

Лиза окаменела, потом развернулась и побежала к выходу. Нетвердыми ногами скатилась по ступенькам, толкнула тяжелую парадную дверь. Те, кому Лиза попадалась на пути, наверное, думали, что она провалила экзамен и поэтому так горько плачет.

Уже были сданы на пятерки все специальные дисциплины, оставались история и сочинение, а Лиза даже в руки книжки теперь не брала. Вера Николаевна измучилась от постоянной нервотрепки, даже заметно похудела. Скандалить с Лизкой не было никаких сил. Дочь заперлась в комнате без окна, на воздух не выходила, лежала, уставившись в потолок, почти не ела и не разговаривала. Испугавшись не на шутку, что Лиза просто не пойдет сдавать дальше экзамены, Вера позвонила Хлебникову.

Паша пришел тем же вечером. За время вынужденного безделья он посвежел и загорел. Под смуглым крутым лбом отсвечивали морской глубиной глаза, а волосы он состриг и теперь выглядел намного моложе. Вера налила чаю, отрезала кусок вишневого пирога.

– Павел Сергеевич, на вас одна надежда, – слезно запричитала Вера, – совсем от рук отбилась, и кто бы мог подумать, что вредная такая. Никогда у меня с ней проблем не было. Ведь не сдаст, паршивка, экзамены, ведь не поступит, и что тогда? Может, вы как-то ей объясните, вас она точно послушает. Вы для нее авторитет.

– А что объяснять, – хлебнув чайку, равнодушно отреагировал Паша, – она сама должна в себе разобраться. Не захочет пианисткой стать, не станет. Самое главное, если она это вовремя почувствует. И хорошо, если сейчас.

– Ну что вы такое говорите! – всполошилась Вера. – Кому ж, как не ей, в консерватории учиться, вы же сами говорили, что талант у нее и что хлопотали вместе с деканом, чтобы ее вообще к поступлению допустили, несмотря на возраст, а теперь вот…

– Талант, способности, это все пустое, если нет одержимости. А вот это уже только временем и характером проверяется. Искра божья не разгорится в пустоте. А знаете ли вы, как от этого огня больно бывает, как выжигает он все внутри. Вы же хотите видеть ее счастливой, так дайте решить самой. Собственно, как бы мы все, и она в том числе, ни решали, жизнь возьмет свое. Что суждено, то будет.

Паша поглядел на запертую в комнату дверь и тихо спросил:

– Лиза там?

Разочарованная поворотом разговора Вера Николаевна кивнула и хотела было позвать, но Паша остановил.

– Я сам, – сказал, направляясь к двери. Он постучал и негромко произнес: – Лиза, если хочешь, не открывай, но есть повод поговорить, может, впустишь?

Дверь распахнулась так быстро и резко, что Паша чуть не провалился внутрь комнаты. Лиза стояла в ночной сорочке с нечесаными волосами. Глаза и щеки горели, она потянула Павла за руку и захлопнула за ним дверь, прямо перед носом несчастной мамы.

Ее тело судорожно вздрагивало. Паша растерялся.

– Лиза, что случилось, ты что, заболела? – он попытался дотянуться до лба, но она ударила по руке.

– Не прикасайся ко мне, слышишь, не смей…

Павел Сергеевич отступил и с беспокойством всмотрелся в Лизино лицо. Он абсолютно не отреагировал на фамильярное «ты», были вещи куда серьезнее, например, ее агрессия, распухшие губы и безумный взгляд.

– Хорошо, хочешь, я уйду. А хочешь, сядем, поговорим.

Лиза вложила свою ледяную ладошку в его теплую, широкую и сильную ладонь и потянула к дивану. Натужно скрипнули пружины. Ее бедро прожигало Пашины потертые джинсы, но он не сдвинулся ни на сантиметр. Рядом они сидели часто, но так близко никогда. Лиза по-детски хлюпала носом и тихонько плакала, утирая кулачками глаза.

– Палсергеевич, как так? Вы уедете, а я… Ну, пожалуйста, не надо. Вы даже не знаете, что… Вы ну просто каждый день мне снитесь. Я без вас играть брошу, я знаю. Вы раньше совсем мне не нравились, все было не так, как я привыкла. Я старалась, очень старалась, чтобы вам понравилось, чтобы вы похвалили… Ненавижу, все ненавижу. От Баха просто тошнит. Когда думаю про эти вариации паршивые, кажется, сейчас вырвет, но вспомню, как вы меня останавливали и говорили: «Бах-тарарах» – и все проходит. Не подойду к роялю больше, вот увидите. Вы уедете – и все. Пожалуйста, не уезжайте…

Паша отвернулся к окну, стараясь отделаться от спазма в носоглотке.

– Права не имеешь, – выдохнул он и понял, что откровенного разговора не выйдет, что сейчас он начнет втолковывать этой бедной девочке прописные истины. Он скажет, что надо много работать, думать, искать. Забыть себя, друзей, маму, забыть про вечеринки и мальчиков и по-настоящему хотеть только одного – достичь совершенства. А потом пойти дальше и через безупречность мастерства дотянуться до небрежности гения, если генетика позволит и бог не пошутил.

Но сформулировать не удалось. Лиза прилипла воспаленными губами к его рту. Никогда Паша не чувствовал, что все жидкости его немолодого организма движутся, нарушая законы физики и физиологии. Они устремляются вверх, борясь с земным притяжением, они распирают артерии и вены, они пульсируют в голове и приводят к сильному слюно– и потоотделению и вот-вот извергнутся из предназначенного для этого отверстия, которое слишком мало, чтобы смочь вытолкнуть из тела такой мощный поток. В мозгу мелькнула дурацкая мысль, а вдруг то, что с ним иногда случалось во время домашнего секса или привычного онанизма, было вовсе не оргазмом, ведь жалуются же на это женщины. Вдруг он еще этого не испытал и сейчас наконец узнает…

Его руки уже задрали на ней рубашку и скользили по худеньким бедрам, а мозг сигналил устрашающее: «Не смей! Нельзя! Она ребенок!» Но он был уже не в силах оттолкнуть ее…

Паша взвыл от неожиданно очень болезненной и от этого невероятно сладкой судороги в паху. Голубенький, в мелкий цветочек, треугольник Лизиных трусиков перестал ерзать по застегнутой молнии учительских джинсов. Лиза уже обмякла. Он приподнял ее голову, стараясь заглянуть в лицо, но она отвела глаза. Паша подхватил сидящую у него на коленях девочку на руки и усадил в постель. Она легла, отвернувшись к стене. Паша топтался рядом, не зная, что сказать. Присев на край кровати, провел рукой по Лизиным волосам, плечам. Хотелось лечь с ней рядом, баюкать, обнимать и обладать ею. От этих мыслей стало нехорошо. Он знал: все, что сейчас скажет, будет звучать фальшиво. Выдохнув, напомнил себе, что перед ним его ученица, и быстро вошел в образ.

– Лиза, – начал он почти шепотом, – все нормально, так бывает, то есть так должно быть. Ничего плохого в этом нет. Ты пойми, ты растешь, становишься женщиной, очень особенной женщиной. Одаренность – это твой крест. С этим непросто жить. Ты можешь, конечно, сейчас наплевать, но потом всю жизнь страдать будешь. Думаешь, я на сто процентов уверен, что ты должна сутками просиживать у рояля, особенно сейчас, когда все только начинается и вокруг столько чудесного, сладкого, радостного, например любовь? Но успех и слава тоже очень классные вещи. Когда тебе будет рукоплескать зал, будет еще острее, ярче, головокружительней. Я пойду, а ты постарайся собраться, открой учебники и сдай эти экзамены. Формально ты уже принята. Между нами, Анисов считает тебя вне конкуренции. Правда, сейчас ты лучше всех еще потому, что такая маленькая, а уже о-го-го… Твой потенциал – вот вопрос. Техника, профессионализм – все наживное, я говорю о силе духа, силе желания.

Он пошел к двери и дрожащими руками повернул задвижку. Больше всего он боялся, что Вера Николаевна окажется за дверью и посмотрит ему в лицо своими острыми, как буравчики, глазами, ведь она могла подслушивать, подсматривать. Мало ли что ей могло прийти в голову!

Вера Николаевна отвела взгляд от экрана телевизора, вопросительно и умоляюще посмотрела на Пашу, как на хирурга, вышедшего из операционной. Он прошел к входной двери, по дороге бросив: «Все в порядке». Она, всплеснув руками, бросилась за ним вслед. Паша, быстро попрощавшись, выбежал на улицу.

Вечер навалился на город, приглушив звуки и краски. Острее запахло морем и клумбами, усаженными петунией и душистым табаком. Золотые шары фонарей выплывали из темных крон деревьев. Паша шел, не глядя под ноги, и считал светящиеся пятна плафонов. Он загадал: если нечет до конца аллеи, то Лиза, пусть не сейчас, а когда-нибудь потом, когда вырастет, выучится, приедет к нему и станет его женщиной. Последний фонарь был двадцать первый, темный, разбитый, и он с трудом его заметил. До дома оставалось минуты три ходьбы, но Паша специально сворачивал в глухие улочки, натыкался на тупики и никак не мог отогнать зацепившее, как репейник, ощущение неотвратимой беды и одновременно с этим острого и невероятного счастья. В темноте он не разглядел невысокое проволочное ограждение, выставленное вокруг импровизированного огородика, и рухнул на вскопанную землю. Где-то совсем близко залаяла собака, как со сна, – лениво и коротко. Пахло морковной ботвой и навозом. Паша перевернулся на спину. Острый нож черного облака разрезал лунный блин, и маслянистый свет стекал с неба. Про блины он вспомнил не зря. Теща должна была к ужину напечь целую гору. Свело живот, то ли от голода, то ли от мысли про семейный ужин на тесной кухне за маленьким хлипким столом, когда по правую руку нависает тещин бюст, заправленный в засаленный фартук, а по левую – вытягиваются в трубочку Муськины губы, шумно засасывающие обжигающий чай. В этот момент хочется, не разжевывая, проглотить, что дали, и упасть на диван в соседней комнате, причем лицом к стене.

«Как странно устроен человек, – подумал Павел Сергеевич Хлебников, – какие-то блины, ужин, теща. Никогда в жизни ты не был так счастлив, никогда тебе не было так хорошо, так страшно, так громадно, велико, сладко, больно, так мучительно, нежно, тонко и внезапно, а ты лежишь в дерьме и думаешь про то же дерьмо. Но ты не во сне, не в своих фантазиях ласкал ее тельце, прижимался к ней, вдыхал ее. Как такое стало возможным? Что случилось? Губами потянулась, а уже хотела, всего хотела. А глаза как завела, как изогнулась вся перед концом, а потом резко распрямилась. Как ветка выгнутая из рук выскочила. Господи, прости! Не лиши разума. И не совращал я ее, думал, мечтал, да, но никогда бы сам не решился. Девочка моя, только не оттолкни. Может, завтра все по-другому разложится, ты постесняешься в мою сторону смотреть, а я без тебя теперь сдохну. А если их отправить в Израиль, а самому возле нее тут, рядышком?»

Паша неуклюже встал на четвереньки и высвободил запутавшуюся в проволоке ногу.

С порога на него визгливо заорала жена, а теща, поддакивая, ухала филином в сторонке. Паша прошел мимо них на кухню, засунул холодный блин в рот и, криво усмехнувшись, пробубнил с полным ртом:

– Хорош орать, надоело. Никуда не поеду, я так решил, а вы катитесь колбасой в свою Израиловку.

Муся не сразу поняла, что он несет, а когда дошло, затопала ногами и закричала как умалишенная. Паша захохотал и высунул язык. Раскинув самолетиком руки, он спланировал к роялю. Прогрохотав отрывочек из «Мефисто-вальса», подскочил и рухнул пузом на диван. Он смеялся и плакал, матерно ругался и громко пел. Женщины забились в кухню и, хлюпая носами, решили, что Пашка надрался, как свинья, что он свинья и есть.

 

Глава 5

В начале октября Хлебниковы уехали.

Все лето до отъезда Паша прожил в раздвоенном сознании, и жизнь его напоминала двустворчатый шкаф с витражами, который занимал половину их комнаты. Шкаф скрипел и разваливался, но цветные стеклышки не потеряли яркости. Когда распахивалась створка с изображением сценок из семейной жизни, наружу вываливался изъеденный молью трухлявый скарб, вперемешку с бумажными клочками нотариальных справок, доверенностей и квитанций, а плотно прикрытая дверца с лесной нимфой символизировала для Паши райский сад, куда попасть было невозможно.

Лизочка послушно сдала все экзамены и была принята в консерваторию. По поводу ее успешного поступления Вера Николаевна закатила шумный банкет в лучшем ресторане. На торжество был приглашен Паша с семьей, профессор Анисов, овощебаза и близкие друзья. Лизу наряжали и причесывали, как невесту. Вера настояла на воздушном кремовом платьице с глубоким вырезом на спине. На плечи был наброшен газовый шарф и ему в тон подобраны перчатки и туфли. Черные локоны были собраны высоко на затылке и заколоты перламутровым гребнем, а на открывшейся длинной шее, смуглой и чуть изогнутой, красовалась тоненькая жемчужная ниточка – мамин подарок на поступление. Все заметили, что Лиза как-то сразу повзрослела и очень похорошела. Молчал только Паша, он отводил глаза и сосредоточенно накладывал салат в тарелки жены и тещи. Муся все время вскакивала и танцевала со всеми подряд знакомыми и незнакомыми мужчинами. Она говорила колкости, Лизку назвала кремовым пупсом, а ее маму Карабасихой.

В процессе очередной дикой пляски Муська сломала каблук и, угомонившись, вышла покурить. Лиза пошла за ней следом. Этого никто не заметил, даже Паша, а потом, когда они вернулись, Муся заявила во всеуслышание, что теперь Лиза ее аккомпаниатор, что Пашу она с этой должности увольняет, а Лиза – прелесть, и они будут с ней дружить. Весь остаток вечера они провели вдвоем. Муся что-то возбужденно рассказывала Лизе, а Лиза внимательно и напряженно слушала. Паша с тревогой наблюдал за внезапно возникшей близостью двух женщин и понимал, что это неспроста. Как же удалось этой девочке так быстро расположить к себе его жену, умницу и злюку. «Что это? Зачем ей это, что задумала?» – спрашивал себя Паша. Очень скоро он получил ответы на эти вопросы.

Лиза стала часто бывать в их доме. Муська зазывала ее по поводу и без повода. Они действительно сели репетировать Сибелиуса, но играли меньше, чем шептались. Однажды он, вроде в шутку, поинтересовался, уж не о нем ли девушки толкуют, на что Муся сказала: «А то о ком же еще?» И добавила: «Мы тебя уже по косточкам разложили, а потом собрали, да что-то парочка осталась, не косточек, правда, а мягких мест, вроде как уже без надобности». Паша злился на Мусю, подозрительно косился на Лизу. Но, как ни странно, его все-таки радовало то, что его ученица, совершенно не скрывая, ищет любой предлог, чтобы с ним увидеться.

«Это что же, может, она в меня действительно влюбилась? – думал Паша, замирая от Лизочкиного голоса, смеха, но тут же гнал от себя наваждение. – Нет, не может быть, обычная гормональная болезнь роста, проходящая без особых осложнений для организма, как все болезни детского возраста».

Музыкальная общественность города была возбуждена предстоящими гастролями «безумного француза», пианиста и композитора, последователя нововенской школы и родоначальника ультрамодного направления в современной музыке. Он ехал по приглашению консерватории и самого Анисова. Поговаривали, что француз несколько дней проведет у Анисова на даче и особо приближенные к профессору смогут лично познакомиться и услышать «живую легенду». Паша, конечно, принадлежал к таким везунчикам, но Муся посеяла в его душу сомнение.

– И не надейся, – сказала она, попивая чаек. – Никто тебя на дачу не пригласит. Ты теперь вроде прокаженного. Ты же отъезженец, а тут иностранец, знаменитость, а рядом переводчик-гэбист, а все вокруг знают, что ты предатель, от тебя лучше подальше держаться.

Паша психанул, но в глубине души допускал Муськину правоту. Хоть уже в стране языки поразвязались и был объявлен курс на строительство «социализма с человеческим лицом», но те, кто не хотел его строить, пакуя чемоданы для выезда на ПМЖ в капиталистический лагерь, по-прежнему воспринимались чуть ли не врагами народа. Анисов молчал, но неожиданно позвонила Лиза. Она сказала, что профессор пригласил нескольких учеников и ее тоже, причем предупредил, что маэстро, возможно, захочет познакомиться с молодыми дарованиями, послушать их. Ей Анис посоветовал сыграть вариации. Лиза интересовалась, может ли Паша разок-другой пройтись с ней по вариациям и еще – захватит ли он ее с собой или ей самой добираться рейсовым автобусом. Поездка должна была состояться через день. Паша назначил урок на вечер, а вот по поводу дачи ответил неопределенно. После пятого или шестого раза он наконец дозвонился на анисовскую дачу. Муськины злобствования оказались пророческими, но Анисов после всех туманных намеков, вдруг в сердцах выругавшись, сказал следующее:

– Ты, Пашка, прости. Знаешь, бери-ка свою Лизку, и приезжайте. Ты ее учитель и мой ученик. Вы – моя гордость. Хочу, чтобы француз вас услышал.

Дачный поселок вытянулся на косе, разделяющей открытое море и пресноводные лиманы. Несколько десятков дач были отданы во владение разным творческим союзам. Какого-то особенного творческого духа, парящего над этим дачами, не ощущалось. Народ отдыхал, жарился на солнце, просаливался в морской воде, ел, пил. Иногда, правда, можно было услышать невнятное бормотание рояля со стороны композиторских дач да увидеть парочку выставленных за калитки мольбертов у художников, а вот кинематографисты, писатели и журналисты полностью растворялись в многолюдных шумных компаниях с их бесконечными ночными купаниями и воплями подвыпивших девиц. Жаркое лето остывало, но море, прогревшись до дна на мелководье, булькало, как закипающий суп, заправленный для красоты светящимся в темноте планктоном.

Лиза вошла в воду, и волоски на руках и ногах, как иголочки на елке, засветились фосфоресцирующим зеленоватым огнем. Она оттолкнулась от илистого дна и поплыла. Еще в ушах молоточками стучал рояль, а сердце подпрыгивало от возбуждения, но было ясно, что волшебство сегодняшнего вечера уже позади. Через час они сядут с учителем в машину и уедут. И останется тут, на берегу, этот праздник, восторг, испуг и радость, ее трусость и потрясение. Лиза плыла навстречу кривой луне, и лицо ее тоже кривилось от смеха и слез.

Весь вечер она обмирала от мысли, что придется играть. Из показанных великим музыкантом композиций ничего не запомнила. Казалось, что в уши вставили затычки, а на голову надели цинковое ведро. Кроме гулкого шума и стука собственного сердца, ничего не слышала. Учитель разговаривал с маэстро на корявом французском. Переводчик, еще с утра, мучился животом и постоянно выбегал из комнаты. Анисов хихикал и, подмигивая, уверял, что если тому станет еще хуже, то опять полечим. А если лучше не станет, то вызовем «Скорую». Пусть в больницу везут, с глаз долой. Лиза сидела в уголке с двумя студентами-выпускниками, которые должны были играть дуэт для рояля и флейты знаменитого француза. Она подумала, что, даже если они будут плохо играть, все равно он их похвалит, ведь они играют его музыку, а вот при чем тут Бах в ее, Лизином, исполнении? Ребята сыграли замечательно, а новая фортепианная соната Павла Хлебникова понравилась гостю так, что он просил опять и опять играть отдельные части. Уже все устали, и Лиза втайне надеялась, что дело до нее не дойдет. Но стало досадно – а вдруг не вспомнят, не попросят к роялю, ничего не скажут.

Принесли кофе и десерт. Разлили шампанское. Поднимали тосты за гостя и хозяев, за учителей и учеников, за музыку и вдохновение. Лиза тоже выпила бокал, голова легонько качнулась и, как воздушный шарик, отделилась от тела, закружившись под потолком вместе с ночными мотыльками, налетевшими на свет лампы. И в этот момент старый профессор тяжело встал и подошел к Лизе. Он взял ее за руку и сказал: «Твоя очередь». Он вел ее к роялю, как на первый бал, словно сейчас она должна была танцевать свой первый вальс с тем единственным, которого потом будет любить всю жизнь. Она села, казалось, неестественно прямо и далеко от рояля. Ее балетная нога нащупала педаль, руки мягко взлетели, шея красиво изогнулась, и пальцы побежали по клавишам. Анисов искоса поглядывал на француза и посмеивался. Мужской интерес и любопытство, с которым тот рассматривал юную красотку пианистку, сменились вниманием, потом удивлением и, наконец, восхищением. Он не дал ей сыграть и половины, зааплодировав, вскочил и подбежал к роялю. Это могло показаться невежливым, но не тут и не с ним. Он встал на одно колено и поцеловал Лизе руку.

– Perfection! Elle est perfection absolue! – задыхаясь, говорил он. Потом молол всякую чепуху, что готов взять ее в ученицы, увезти, устроить ей турне по Европе. По-видимому, сказалось выпитое за последние сутки шампанское, которое Анисов ящиками закупал перед гастролями француза. Паша мрачно наблюдал за прыжками гастролера и за смущением ученицы. Она не понимала слов на чужом языке, искала глазами переводчика. Переводчик спал на диване в соседней комнате, держась за живот, – слабительное, подлитое в его суп профессором, действовало до сих пор. Паша подошел к ним ближе и попросил маэстро повторить фразу. Когда начал перевод, слова застревали в горле. Он смотрел в широко распахнутые, испуганные глаза своей ученицы и говорил, что великий музыкант готов стать ее учителем и что, если она захочет, у нее будет все – Европа, слава, успех. Он готов взять на себя все затраты по обучению в Париже и уже сейчас начать подготовку концертной программы с оркестром. Пока Паша все это говорил, в голове вертелось: «Старый супник, паскудник, развратник, ишь, чего захотел, девчонку в Париж, себе под крыло. Да не под крыло, под брюхо. Вон какое нарастил, набулькал на своем «бордо». А у нее в глазах слезы счастья стоят. На меня смотрит, словно не понимает, о чем речь идет. О будущем твоем, моя девочка, о том, что впереди может быть другая, удивительная жизнь, в другом мире, на другом уровне. Бери, хватайся, беги отсюда, только ему ничего не позволяй, даже так смотреть, говорить, за руку брать…»

Лиза дослушала Пашин перевод и с грацией королевы повернула голову в сторону француза.

– Переведите ему, Павел Сергеевич, – сказала сухо. – Спасибо за предложение, но у меня уже есть учитель, которого я не променяю ни на какую Европу.

Паша чуть не поперхнулся, но радостно перевел. Француз поднялся, еще раз поцеловал Лизину руку и, хлопнув Пашу по плечу, сказал:

– Tu es chanceux!

После все пошли купаться. Лиза отплыла подальше от плещущейся на мелководье компании и продолжала грести навстречу восходящей луне. Она слышала их голоса и смех, слышала, как они хором звали ее и просили далеко не заплывать. Ей хотелось, чтобы Паша поплыл и они оказались одни в этой густой, теплой и светящейся воде. Если бы он догнал ее, подхватил на руки, потом закружил, поднимая брызги! Она не знала, что Паша не умеет плавать, поэтому стоит сейчас по пояс в воде и с тревогой всматривается в темноту. Лиза обернулась в сторону берега и увидела освещенные окна дач, огоньки раскуриваемых сигарет. Она повернула назад и очень скоро вышла из воды, освещенная ярким пламенем разбитого у лодочного причала костра. Возле него сидели дачники дружественных творческих союзов. Никого из гостей Анисова не было. Все слушали усатого и чуть лысоватого гитариста, певшего хриплым голосом про лесоповал. Песня звучала отчаянно, с надрывом. Вдруг на полуслове она оборвалась, и гитарист, всматриваясь в темноту, произнес:

– Афродита! Смотрите – вот это да! Просто богиня, выходящая из ночного прибоя! Остановись, мгновенье…

Все обернули головы. Паша вынырнул из черноты и смотрел на Лизу издалека. Он слышал все, что говорил усатый. И ему опять, в который раз за сегодняшний день, хотелось каждому мужику, смотрящему на нее, выколоть глаза. Лиза подсела к огню. Возле нее уже вился какой-то смазливый брюнет. Он протянул полотенце и стакан. Предложил пойти вместе и поискать ее дачу. Лиза смеялась, ей нравилось быть в центре внимания. Паше, конечно, хотелось, чтобы она встала, ушла, обозвала бы всех козлами и побежала искать его, а найдя, упала в объятья. Но ученица сидела и слушала прерванную песню. Паша не выдержал и вышел к свету. Она увидела его и радостно помахала. Зазвучали последние гитарные аккорды. Все зааплодировали и наперебой стали заказывать другие песни. Гитарист обернулся к Паше и прищурил глаз.

– Ты дочуру далеко от себя не отпускай, украдут. Жена, наверно, тоже красавица. Ты, давай, смотри в оба. Ух, и повезло же тебе, несчастному…

Паша хотел было огрызнуться, но Лиза усмехнулась и, повиснув на учителе, парировала:

– А он мне не папа, и жена у него не красавица. Он мой учитель, самый лучший и талантливый. И мне с ним очень повезло.

Возвращались они в город глубокой ночью. Паша вел машину, Лиза сидела рядом, а на заднем сиденье посапывал скрипичный дуэт.

«Хорошо, что ребята на последний автобус опоздали, – думал Паша, – как бы я с ней теперь ехал, после причала этого. Она специально в другую сторону от костра побежала. Как маленький ребенок, под лодку нырнула, спряталась, ждала, что найду. За ногу цапнула, как кошка. Затянула туда, опять губами впилась. Что же делать, мучение ты мое. Не могу я больше терпеть, а права не имею, в отцы гожусь. Да и не любит она меня, просто опыта никакого со сверстниками, вот и репетирует, проверяет свою женскую силу. А как хороша была в купальнике своем тоненьком, в песке, налипшем на бедра. Как пахла остро и сладко, вроде морем, но еще чем-то, только ей свойственным, – неужели так может пахнуть человеческий пот? Вот сейчас рядом сидит и волна этого теплого, хлебно-медового запаха щекочет нос. Колени развела, расслабилась, неужели заснула?» Он мельком глянул и понял, что девочка его спокойно спит, чуть приоткрыв рот. Он представил, как проник бы рукой между этих колен и нащупал там горячую, скользкую складочку, как раздвинул бы ее пальцами, как коснулся бы языком…

Лиза неожиданно вздрогнула и открыла глаза, может быть, оттого, что учитель резко свернул, уходя от близко идущей машины. Их глаза встретились, и в них уже был подписан приговор, обозначена пропасть и падение.

Но все это произошло не в этот вечер и не через неделю или месяц, а ровно за день до Пашиного отъезда. Он боролся с собой, но устал от провокаций, звонков ее мамы с просьбами опять поговорить, помочь. Вера Николаевна жаловалась, что девочку как подменили. Все время рыдает, за инструмент не садится, однажды сказала, что жить не хочет. Еще ее напугало то, что Лизка стала водку из бутылок в доме отпивать, а потом водой добавлять. Неужели отцовские гены могут так влиять? Паша ничем не мог помочь, то есть мог, конечно, но боялся. Если бы он ответил на ее любовь, то должен был бы планы с отъездом просто похерить. Даже, допустим, не нужен ему этот Израиль, но ведь и Муську с тещей не выпустят, надо будет оформлять развод, менять документы. При мысли об очередной бумажной волоките у него сводило живот. И потом, представить, что это талантливое и красивое создание станет его женой – это значит быть полным идиотом. Не страсть, не любовь у нее – просто блажь, на его преподавательском веку она не первая. Ему всегда нравилось ловить на себе восхищенные взгляды учениц. Сидеть близко, замирая от их легкой дрожи и покусывания губ, от их робости и скованности задавленных желаний. Более бойкие из них строили глазки, кокетничали, вздыхали, но, поскольку Лизка, конечно, особый случай, то и завелась она не на шутку, со всей отдачей. Но вот поведение ее стало пугать не только мать, сам Паша иногда боялся из дому выйти. Она подстерегала его в подъезде, в магазине, в парке. Не подходила. Увидит издалека и убегает. Иногда ему хотелось отловить ее и отшлепать как следует. Да, очень хотелось уложить ее на свои колени попой вверх, стянуть трусы и как следует выдрать…

Может быть, если бы Муська не напилась и не закатила истерику, выгоняя из дому всех приглашенных на проводы, ничего бы не произошло. Пришел Анисов, пара дальних родственников, несколько учеников и Лиза. Еще с утра ее на помощь позвала Муся. Лиза нарезала салаты, укладывала сардинки на бутерброды, чистила картошку. Была она тихой, спокойной и в Пашину сторону не глядела. Вера Николаевна тоже собиралась прийти, но ей пришлось срочно выехать в совхоз на разбирательство с поставщиками, и раньше чем через три дня вернуться не получалось.

Когда сели за стол, лица у всех помрачнели, как на поминках. Никто не радовался, кроме Муськи, а она, пропуская рюмку за рюмкой, цеплялась ко всем и требовала объяснений, почему это они вдруг так переживают:

– Завидуете, да? Конечно, еще бы! Вам тут в дерьме тонуть, чернобыльскую пыль глотать, строиться и перестраиваться, а мы вот выскочили. Ну, вы не грустите, Пашка станет мировой знаменитостью и вас не забудет, подбросит вам на пропитание. Кому тут музыка нужна? О чем речь! Только марши и песни. «Взвейтесь кострами!» Да гори оно огнем! – И заголосила: – «Широка страна моя родная!» Подхватывайте, чего молчите, это ваше культурное достояние, гегемоны музыкальные, это ваша ублюдочная страна и ее ублюдочные песни.

Она долго не унималась, проорала весь пионерско-комсомольский репертуар. Первым не выдержал Анисов. Он встал, обнял на прощание Пашку и сказал, что будет ждать весточки. Жизнь длинная, всякое в ней может случиться, даже то, на что сейчас не надеешься. Уверен, что увидятся, вопрос времени, и только. Все меняется, вот уже и печатают то, за что раньше сажали, и музыку можешь играть какую хочешь. Может, и за границу скоро сможем запросто съездить повидаться. После ухода Анисова Муся, пьяно рыдая, выгнала всех вон, а Лизе сунула в руки старинную порцелановую куклу с отбитым носом. Она возбужденно шептала Лизе на ухо, обдавая ту тошнотворным запахом алкоголя и чеснока, что кукла эта всегда у них в постели валялась и что Пашка называл ее Мусечкой. А теперь ее, большую Мусю, он разлюбил и нравятся ему такие маленькие «пусечки-мусечки», потому что он чудовище и подонок.

Лиза куклу взяла, затолкала ее в сумку и засобиралась домой. Паша нагнал ее на улице. Они шли аллеей того самого парка с фонарями. Тот, разбитый, уже горел.

Паша подумал, что завтра он умрет, то есть в любом случае тот Паша, который тридцать семь лет шагал по улицам и дворам этой страны, пел те самые песни, которые так ненавидит жена, просто перестанет существовать. Будет другой Паша, но этого, не очень счастливого, подающего большие надежды советского композитора, почти нищего, но сказочно богатого любовью этой девочки, уже не будет.

Она шла легко и быстро, не смотря под ноги. Казалось, что взгляд ее безумен. Паша заметил, как Лиза выпила пару рюмок водки на кухне, но начинать нравоучения сейчас не хотелось. Оба молчали.

Лиза думала, что завтра она умрет, по-настоящему. Покончит жизнь самоубийством. У нее даже план был. Хлебниковы сначала ехали поездом. Так вот: она придет на вокзал и бросится под колеса. Поезд остановят, возможно, даже надолго, возможно, они даже опоздают на самолет. Возможно, после этого он никуда не уедет. Они будут вместе. Павел Сергеевич будет приходить к ней на могилу и плакать. Вот все, чего она хочет: чтобы он по ней плакал.

Они дошли до ее дома. Лиза открыла входную дверь и вошла в темный коридор. Паша застыл в дверях. Если бы он тогда остановился, то уехал бы с легким сердцем. Хотя кто знает… Что вообще может знать человек, переступающий порог? Уверен ли он в том, что окажется там, куда шел? Лиза потянула его за руку и повела по извилистому лабиринту коридора коммунальной квартиры. В черный провал двери он провалился, как в омут. Света они не включали.

После, уже в поезде, увозящем его к западной границе покидаемой родины, забившись на верхнюю полку и уткнувшись лицом в сырую наволочку, Паша беззвучно оплакивал вчерашний вечер. Зачем он так спешил, суетился?.. Сделал больно, ведь сделал же. А больше ничего. Наверняка она не почувствовала ни радости, ни удовольствия, ничего, кроме боли. Почему не остановился, ведь мог, но не захотел. Рвалось наружу что-то животное, первобытное, страшное. Когда отвалился, девочка подтянула ноги к животу. Так и осталась лежать, свернувшись калачиком. Не отвечала, молчала. Просидел он с ней почти до утра, пока не заснула. Все гладил, утешал, обещал скоро вернуться, забрать отсюда, и знал, что все это неправда. Себя ненавидел. Смотрел на свои кривоватые, волосатые ноги, обмякший член, желтые ногти и думал о том, что совершил преступление. Все равно что кувалдой по мрамору, ножом по холсту – именно так вонзил он в нее свою плоть. Только бы она не сломалась, не проклинала, забыла. А действительно ли он этого хочет? Вранье. Хочет выскочить сейчас из поезда и бежать к ней. Опять вонзиться, впиться в тельце с хлебным запахом подмышек, с неразвитыми бедрами и острыми коленками. Пройти препятствие узенькой щели, увидеть искаженное болью лицо. Он хочет этого, и всегда хотел, только боялся признаться. Ведь Муське он никогда толком не изменял. Была пара зажиманий и поцелуйчиков с пьяненькими сокурсницами на выпускном. Не потому, что сильно хотел – сами на шею вешались. Потом на картошке завмузчастью сельского клуба просила аранжировочку для хора сделать. Пока он ноты по партиям разбрасывал, она за его спиной сбросила с себя все, в чем была, и улеглась голяком на рояль. Музработник была женщина добрая и чудный самогон гнала. Она была дама в теле и с очень жесткими волосами внизу живота. Паше очень не хотелось ее обидеть, он старался как мог, но так ничего и не получилось. Добрая женщина решила, что это следствие плохого питания, и решила взять над ним шефство – подкармливая и подпаивая у себя дома. Паша все никак «не восстанавливался». На самом деле он с ужасом вспоминал ширину и мясистость ляжек, почесывал исколотый пах – и повторять не хотелось. А у Лизочки мяконький такой пушок в узеньком черном треугольничке – красиво, хорошо, сладко…

 

Глава 6

Лиза проснулась от маминого окрика.

– Да что же это такое! Сколько дрыхнуть можно! Ну что, Хлебникова проводили? А ты чего на вокзал не пошла? Стыдоба! Он же тебе столько добра сделал, а ты лентяйка, как можно!

Лиза тихонько сползла с кровати и сгребла слипшуюся простыню. Заперлась в коммунальном туалете, пытаясь отстирать кровь. Алые пятна побурели, но выводиться не желали. В конце концов она свернула простыню жгутом и засунула между батареями отопления, чтобы в удобный момент вынести на помойку.

Когда вышла, наткнулась на неприветливо ощупывающий материнский взгляд. Лизка улыбнулась, обняла осунувшуюся от усталости мать и прошептала:

– Все, теперь не беспокойся. Сегодня сяду работать над новой программой, у Анисова большие планы. Он мне шопеновский концерт дал разучивать, хочет к зиме с оркестром репетировать. Мамка! Вот увидишь, у меня все получится! И без Хлебникова проживем. Бог с ним, он свое дело сделал, моя очередь. Жаль мне его – не будет ему счастья ни там, ни тут – нигде. Ему с собой счастья нет. А у меня есть, веришь?

Вера Николаевна не знала, как реагировать на неожиданное просветление в пасмурном настроении дочки, которое тянулось четыре месяца, и вот вместо уже привычных слез – блестящие глаза, румянец, улыбка. Вера ненароком решила, что Лиза влюбилась в Пашу и потому психует. Пока она все это в голове перемешивала, подумала, что хорошо бы проверить бутылку водки, которую спрятала в шкафу, за банками с айвовым вареньем. Но вроде изо рта у Лизки не пахнет, может, все обойдется. Может, просто тогда перетрудилась. Ну, дай-то бог! Девонька моя родненькая, дочечка ненаглядная, улыбайся почаще, маму свою не мучай, все для тебя сделаю, все отдам.

Так и получилось. Вера Николаевна отдавала Лизе свою жизнь, не подозревая, что эта жизнь может и самой сильно понадобиться.

После смерти Семена на мужчин Вере смотреть не хотелось, а если и смотрела, так ничего хорошего в них не находила. Всякие там случайные обнимания и зажимания с годами перестали волновать совершенно. Вера и раньше в замужестве не видела особого смысла, а тем более теперь. Заводить любовника, когда тебе глубоко за сорок, считала бесстыдством. Ну как можно перед мужиком оголяться, когда пузо студнем колышется, а на нем груди лежат, как два заячьих уха! Безобразие, думала она, глядясь перед сном в зеркало. Но мысли эти были не случайны.

Месяц назад она пришла на прием к одному ответственному работнику в обкомовский кабинет. Дело касалось открытия нового магазина «Дары природы» в чудесном микрорайоне города, где в основном жили работники искусств. Так сложилось, что несколько ведомственных домов, построенных в разные годы как кооперативы для служителей муз театра, кино и телевидения, образовали большой двор, выделяющийся из всех других дворов особенным духом и настроением. Бульвар, вдоль которого стояли эти дома, был усажен акациями и каштанами, а неподалеку расположилась местная «фабрика грез», известная на всю страну фильмами про любовь, бандитов и пиратов. Кроме местного «Голливуда», была еще одна особенность у этого района – за изгибом переулка в низине лежало и дышало море. Из окон верхних этажей его можно было увидеть без труда, а морской ветер, заправленный запахами водорослей и рыбы, гулял по окрестным дворам. Жить в этом раю Вера и не мечтала, но вот магазин открыть на соседней улице – в самый раз. А какими дивными театрально-киношными связями можно было обзавестись через дефицитные апельсины с мандаринами! Вера Николаевна была готова к долгой осаде неприступных начальственных кабинетов и даже к взятке, но к тому, что ее с первой же встречи позовут сначала в ресторан, а потом в Кисловодск, она была не готова.

Заведующий отделом Алексей Петрович Буравчик был человеком строгой партийной закалки и уважал обычаи номенклатуры. Вера ему сразу понравилась и формой и содержанием, а значит, по негласному правилу, полагалось стать ей полезным, а с ее стороны подразумевалось, что она будет ему за это многим обязана. Жизнь в семье не радовала Буравчика – жена давно и безнадежно болела, проводя в обкомовских клиниках и санаториях большую часть времени, а дети выросли и разбежались.

Когда Вера в зеленом кримпленовом костюме с русой «халой» на голове появилась в дверях кабинета, он привстал, не в силах оторвать взгляд от жабо, высоко топорщившегося на ее широкой груди. Он выслушал ее просьбу и предложил встретиться где-нибудь в неформальной обстановке, чтобы все обсудить. Заявление он взял, навел о Вере справки. Все его устраивало: одинокая, растит дочь – студентку консерватории, живет в коммунальной квартире, которую вот-вот будут расселять. Жильцы пока об этом не знают, но машина уже завелась – здание старого одноэтажного дома удобно расположено прямо в центре города, рядом с большим парком, где можно цапнуть пару сотен квадратов для стоянки и подсобных помещений. Не так давно фактически уже было принято решение – передать этот флигель в пользование кооперативу. Условия жизни в «докторском» особнячке плохие – надо все чинить и перестраивать. Естественно, что заключение города будет – «непригодно для жилья и ремонту не подлежит». Всем жильцам предложат районы новостроек «хуева-кукуева», и они с радостью пойдут, а вот Вере Николаевне можно подобрать что-то поинтереснее, если она окажется не дура.

На следующий день они сидели в новом кооперативном ресторане, хозяин которого сам обслуживал почетных гостей. Алексей Петрович похвастал, что без его помощи Сурик бы не открылся, и заверил Веру, что магазин, считай, у нее уже в кармане. В конце вечера, поедая ее глазами, загадочно намекнул о реальной возможности выбить двухкомнатную самостоятельную квартирку неподалеку от ее будущего магазина, в том самом «дворе искусств».

– Дело в том, – вкрадчиво и вполголоса говорил Алексей Петрович, смотря исподлобья на Веру и накручивая на вилку спагетти, – что из этого двора один за другим бегут жид… жильцы. Уезжают, понимаете ли, на историческую родину, вот квартиры и освобождаются. Вы, Вера Николаевна, можете претендовать. Условия у вас неподходящие – старая коммуналка, а дочке вашей нужно репетировать. В этом дворе ей жить – самое место. Там заслуженных-перезаслуженных в каждом подъезде. Услышат, как она музицирует, и пригласят выступить или подыграть кому. Сами знаете, в этом деле знакомства – вещь если не определяющая, то очень важная.

Вера кивала, а в душе ее бушевали противоречивые чувства. С одной стороны, лысеющий старпер, упакованный в пыльный пиджак, скрытый антисемит, вызывающий брезгливость, а с другой – отдельная квартира в шикарном районе и магазин в придачу. Перевесило второе, потому что думала она не о себе, а о Лизке.

«Большое дело! – говорила она себе. – Ну буду с ним спать, чай, не девушка, а за это девочке своей нормальную жизнь устрою. Сколько можно эту коммуналку терпеть! Одна Валька и ее алкоголики-сожители чего стоят. На днях один в уборной изнутри заперся и орал, чтобы Валька, сука вонючая, его выпустила. Вся коммуналка собралась возле сортира. Кому-то срочно туда понадобилось, а он час не выходит и орет. Ему объясняют, что надо задвижку влево потянуть, а он колотится ногами и головой и вопит, чтобы выпустили. То ли «белочка» у него началась, то ли клаустрофобией страдал. Пришлось дверь ломать. Зачем девочке все это слышать и видеть?»

Тяжелое решение стать любовницей Буравчика ради Лизы Вера приняла уже тогда, за столиком кооперативного ресторана, но самое удивительное произошло после нескольких свиданий и совместной поездки на воды. Вера, вдруг почувствовала себя женщиной. Ей понравилось. Алексей Петрович оказался романтичным любовником – дарил цветы, приглашал в дорогие рестораны, возил по курортам. Вера расцвела и ловила себя на мысли, что делает все это не для чего-то, а потому что уже не представляет, как могла без всего этого обходиться. Алексей Петрович превращался у нее под настроение – то в Петровича, то в Лешика. Петровичем она называла его, когда все шло как по маслу и его предпенсионный возраст не давал о себе знать, а Лешик возникал в моменты утешения, когда у Алексея Петровича подскакивали сахар и давление вместо того самого, что должно было ну если не подскакивать, то хотя бы приподниматься.

Когда Вера Николаевна радостно объявила Лизе, что они переезжают в знаменитый двор на Бульваре, реакция Лизы ее потрясла. Лиза закричала, что никуда не поедет, что ей тут хорошо и, если Вере очень надо, так пусть она и переезжает, и даже выходит замуж за того хахаля, который ее водит по ресторанам. Ей не нужно ни новой квартиры, ни знаменитых соседей, ничего. Пусть все оставят ее в покое.

Вере Николаевне было непонятно, что за этим всем кроется. Лиза страдала, занимаясь в их коммунальной квартире. Ей приходилось глушить модератором клавиатуру, когда пьяная Валька начинала колотить в стену. Еще она всегда мечтала о красивой ванной, о нормальной кухне, где бы они могли с мамой вечерами сидеть и распивать чаи. И вот на тебе! Откуда было знать Вере, что ее Лиза просто боялась переезжать, поскольку ждала письмо от Паши. Она каждый день бегала к почтовому ящику и заглядывала в него в надежде увидеть конверт, подписанный знакомым летящим почерком, которым были исписаны листы в стопке нот на ее пианино.

Однажды Лизе приснилось, что она, уменьшившись до размера мышонка, провалилась на дно почтового ящика. Там было темно и душно, она задыхалась, но не старалась выбраться, а просто задирала голову и ждала, что из щели наверху на дно ящика упадет конверт – это будет Пашино письмо, а вместе с ним придет освобождение. Сквозь распахнувшуюся щель наверху хлынут свежий воздух и яркий солнечный свет. Она выберется из ящика и будет носиться кругами с письмом в зубах, задрав хвост. Но письмо все не падало. Сон повторялся и стал прорастать в реальную жизнь. Ящик сужался, его жестяные стены сжимались, пропуская все меньше воздуха и света. Ржавая скорлупа сковала ее тело и мозг.

Прошло около месяца с Пашиного отъезда, но никаких вестей от него не было. Ближе к ноябрьским праздникам Лиза была уже как на иголках. Ведь не может он забыть о ее дне рождения! За несколько дней до праздника у Лизы поднялась высоченная температура, но это не остановило очумевшую от счастья маму, судорожно собиравшую последние котомки с домашним скарбом и торопившую переезд, чтобы отметить Лизкин день рождения по-человечески. Лизе исполнялось шестнадцать. В день переезда Лизу в сильном жару перевезли и уложили на новую кровать-диван, стоявшую напротив большого окна с розовыми оборчатыми занавесками. Вера Николаевна чуть не плакала – она так готовилась к этому событию! Целый месяц она носилась по магазинам, отмечаясь в очередях таких же, как она, блатных очередников, ожидавших появления на складе «болгарских стенок», «немецких ковров» и стиральных машинок «Вятка». Ей представлялось, что, несмотря на капризы, Лиза, зайдя в квартиру, охнет и закружится от радости, как в детстве. А когда увидит сюрприз – подарок, приготовленный стараниями Алексея Петровича, так просто «упадет на месте»! В большой комнате, предназначенной для Лизы, стоял кабинетный рояль, который был приобретен за бесценок у отъезжающих, а старое Лизино пианино увезли в скупку подержанных инструментов. Когда его перевозили, то плохо закрепили в кузове самосвала, в результате от удара лопнула задняя дека. Теперь оно уже не могло держать строй. Строгий настройщик проверил знакомое пианино и, сожалея, подтвердил: «Убили хороший инструмент. Как жаль, еще можно было на нем играть, и как играть!» Он прекрасно помнил Лизу и ее маму и обиделся, что не спросили его совета. Он не сомневался в том, что Вера Николаевна вместо этого немецкого ветерана купила какое-нибудь помпезное барахло.

Бедная Лиза свой день рождения и еще две недели после провела в постели, слабо реагируя на происходящее. Жар не спадал, она не ела, бредила каким-то почтовым ящиком. Доктора сначала ставили разные диагнозы и рекомендовали перевести девочку в стационар, но Вера знала, что в больнице никто не обеспечит такой уход, как дома. Помощь Алексея гарантировала лучших врачей и лекарства на дому. Постепенно ситуация улучшалась и однажды среди ночи Лиза попросила пить, а потом есть, причем не что-нибудь, а горячую отбивную с жареной картошкой. Это означало, что Лиза пошла на поправку. Она почти не ела все эти дни. Вера обрадовалась, распахнула холодильник, но нашла там только четвертинку курицы, плавающей в бульоне. Она позвонила Петровичу и спросила, нет ли у него мяса, но Алексей Петрович опять холостяковал в отсутствии жены, поправляющей свое здоровье в очередном санатории, и питался исключительно в обкомовском буфете. Тот факт, что была глубокая ночь, не остановил Алексея Петровича. Он был готов ехать куда угодно и когда угодно, чтобы помочь Вере. Он вспомнил, что пару дней назад, все, что надавали в совхозе членам проверочной комиссии, бросил в машину своему секретарю. Наверняка, решил он, там было и мясо, и даже, может, телятинка парная. Тогда это было ему без надобности, и Вере тоже – она из-за болезни Лизы почти не готовила, а вот теперь понадобилось.

Он разбудил секретаря и заставил полезть в холодильник. Секретарь собирался замариновать вырезку на шашлычки, но Алексей Петрович потребовал везти ее к нему. Приказание начальника было исполнено. В третьем часу ночи Вера уже жарила отбивные. Алексей Петрович заглянул в комнату, где лежала Лиза. Ему вдруг стало не по себе – девочка не мигая смотрела в потолок и беззвучно шевелила губами. В руках у нее была кукла, которую она теребила и гладила по свалявшимся волосам.

«Совсем ребенок, – подумал Алексей Петрович, – сколько же еще Верочке предстоит забот, чтобы вырастить! Намучится, ох намучится. Тяжелая у нее дочка, но, говорят, гениальная. Буду им помогать, сколько смогу. Время, правда, такое наступило – все трещит и разваливается. Не знаешь, чего завтра ждать от этой перестройки поганой. Могут и погнать».

Когда Лиза окончательно пришла в себя и поняла, что ее перевезли в бессознательном состоянии на новую квартиру, то жизнь Веры превратилась в ад. Вместо дочерней благодарности за подаренный рояль Вера получила, что называется, на всю катушку. Были и слезы и крики, что инструмент плохой и чужой. Лиза утверждала, что верхи орут, а басы гудят и на таком она играть не сможет. Жить с розочками на обоях и с воланчиками на шторах ей тоже не хотелось. Она рвалась назад – в их старую квартиру. Как только ей разрешили продолжить занятия в консерватории, она поехала по старому адресу и постучалась. Ей открыла нетрезвая Валентина.

– Чего пришла, может, забыла чего? – злорадно уставилась она на Лизу.

– Письма. Вы получаете нашу почту? Мне письмо из Израиля не приходило?

– Тьфу ты! И эта туда же! Да чтоб вы все уже, к черту, уехали! Чище воздух будет.

– Я от учителя письмо жду.

– Не было никакого письма. И пусть Верка, наконец, на почте скажет, чтобы вам туда носили, а не сюда, понятно?

– Учитель не знает нового адреса. Письмо может сюда прийти.

– Так что, мне на него молиться?

– Нет, просто не выбрасывайте, пожалуйста, я за ним приду.

– Что значит – придешь? С пустыми руками не приходи, ясно?

Лиза повернулась и пошла через двор, по тропинке, в которой помнила каждый камень, каждую расщелину. Старый вяз у дороги облетел, и его корявые ветки, отлакированные дождем, натужно скрипели. Противно моросило. Лиза подставила и без того мокрое лицо дождю. Она вспомнила, как Ася Марковна выгуливала ее под этим деревом зимой и летом. Его ветки почти касались окон их квартиры. Жизнь дерева – его весенняя «ветрянка» набухших, как оспины, почек, летнее шушуканье буйной листвы, осенние этюды в охре и зимняя известковая мертвенность стали для Лизы частью собственной жизни. Она думала сейчас о том, что у нее с вязом была общая жизнь, точно так же, как с Асей, Майей Эдуардовной и Пашей. А теперь они с деревом расстались и с ее любимыми людьми тоже. Но к дереву она может прийти, прикоснуться щекой, а к ним – нет. Она стояла, прижавшись всем телом к мокрой коре вяза. Дождь усиливался. В консерваторию идти не хотелось.

С начала учебного, первого в ее жизни студенческого, года Лиза все никак не могла войти в колею. Она была самая младшая на курсе, а попала в класс к самому старейшему в консерватории педагогу – профессору Анне Валерьяновне Сергеевой, ученице самого Генриха Нейгауза. Профессору было за семьдесят, она называла Лизу – деточка, близко усаживалась и постоянно притрагивалась к ее рукам своими войлочными ладошками. От Анны Валерьяновны пахло сердечными каплями и пудрой. Буквально же на первом уроке Сергеева пустилась в хорошо отрепетированные воспоминания о великом учителе и предупредила, что в свое время Генрих Густавович, будучи совсем юным, заставил себя сесть на упражнения – «пятипальцовку», которые и привели впоследствии к совершенному владению инструментом и филигранной технике.

– C них и начнем, – резюмировала профессор, – и будем продолжать, пока аппарат не будет готов к серьезным нагрузкам.

После свободы и праздника, которым был каждый урок с Пашей, муштра Сергеевой стала для Лизы настоящей мукой. Единственной отдушиной были классы композиции у Анисова. Он по-отечески опекал Лизу и был счастлив увидеть ее на уроке после болезни.

Анисов смотрел на похудевшую, осунувшуюся Лизу и пытался ее разговорить. Он чувствовал, что на душе у нее нехорошо.

– Поздравляю! Я слышал, что вы переехали в отличный район и в хорошую квартиру, – бодро стартовал учитель. – И знаю от мамы, что у тебя теперь новый инструмент. Рояль – это правильно, совсем другое ощущение, правда?

– Правда, – равнодушно ответила Лиза, – теперь все другое.

– Ты не рада?

– Рада, только еще не привыкла.

– А знаешь, кто мне звонил? Догадайся, – и Анисов хитро прищурился.

У Лизы галопом понеслось сердце и сжалось горло.

– Павел Сергеевич?

– Он самый. Доволен и счастлив. Пока сидит в Италии и ждет разрешения на выезд. Похоже, они пытаются прорваться в Штаты вместо Израиля, но как получится – не знает. Передавал всем привет.

– А мне? – жалобно и, как показалось Анисову, с легким трагизмом в голосе спросила Лиза.

– И тебе тоже, всем.

– А почему не пишет?

– Думаю, не до того, наслаждается свободой и красотой.

– Значит, забыл…

Отчасти, это было правдой. Историю с Лизой Паша постарался вычеркнуть из сознания. Но память иногда выстреливала какой-нибудь длинноногой девчушкой на улице. Опять тянуло в паху, покалывало под ложечкой, но хотелось поскорее сбросить балласт вины и с легкостью распрощаться с прошлым. А прошлое постепенно растворялось в яркости новых впечатлений, еще не жизни, но уже пребывания в ином пространстве, в постепенном осознании его безграничных возможностей. Пустые слова – Австрия, Вена, Италия, Рим теперь материализовались в цвета и формы, запахи и звуки. Вместо черно-белого кино их прежней жизни, закрутилось цветное – в красивых декорациях, на незнакомом языке и с авантюрным сюжетом. Пока оно им очень нравилось.

Уже в самолете, перевозившем их семью в Вену, Паша тихонько шепнул Мусе, что в Израиль не поедет, а попробует через Италию попасть в Штаты. А если девушки хотят к братьям-евреям, он не возражает. В конце концов, они могут потом к нему приехать. Многие семьи тогда отказывались ехать в Израиль и устремлялись в Америку, Австралию и Канаду. Резон их был ясен и туманен одновременно: «Запад – это Запад, а Восток – это Восток, и ничего с этим не поделаешь». Паша аргументированно втолковывал Мусе, что ему сионистские идеи чужды, работать в кибуце и учить Тору ему неохота. И потом – там арабы и война. Кому все это надо? Оказалось, что у Муси тоже не было однозначного решения в пользу Израиля. Вникая проникновенному шепоту мужа и глядя в иллюминатор, она вдруг радостно заявила Паше, что абсолютно с ним согласна! Но только не Штаты, лучше в Австралию – там кенгуру, попугаи и «вечная весна». Павел погрустнел, он рассчитывал «потерять» семейство на переправе, хотя знал, что это будет не просто. Никаких родичей и друзей нигде в мире у него не было, а самое главное – не было ни одной капли еврейской крови. Он мог быть только пассажиром, хотя говорили, что можно прицепиться к каким-нибудь «толстовцам» или кричать, что тебя притесняют как сексуальное меньшинство. Это был долгий и трудный путь, а Паша не отличался необходимой в такой ситуации решительностью и беспринципностью. Он, как всегда, положился на то, что время все расставит, всех расселит, и, когда семья приземлилась в Вене, промолчал. Решение приняла Муся. Как только к ним в Австрии подошел представитель «Сохнута», она не задумываясь ответила, что в Израиль они не поедут.

Труднее было уговорить тещу – она рвалась к родне в город Ашдот.

Несмотря на внутрисемейную ситуацию, схожую с известной басней про лебедя, рака и щуку, они все были отправлены в Италию для ожидания разрешения на выезд. Там вдруг замаячила, объединяющая семью, идея эмиграции в Канаду, так как у Муси в Монреале жила старая подружка, которая могла стать гарантом, а тещина ашдотская родня давно мечтала переехать в Торонто. На том все и успокоились, решив сменить жаркий юго-восток на прохладный северо-запад.

Жизнь переселенцев в маленьком итальянском городке Ладисполи, недалеко от Рима, напоминала каникулы перед сдачей серьезного экзамена. Все много пили, гуляли, но не забывали готовить себя, вот только никто не знал, к чему именно. Учили языки, легче всего давался итальянский. Всех не покидало ощущение провала во времени, а сама Италия вообще, казалось, существует вне системы координат. Однажды в Риме они с Муськой заблудились так, что думали, никогда не выйдут из лабиринта этих спутанных, как нитки, улиц. В очередной раз, проскакивая вдоль довольно широкой улицы со знаком Fermata и зная из своей музыкальной биографии, что это остановка, они удивились тому, что улица заканчивается тупиком с одной стороны, а с другой – переходит в кривенький переулок, мощенный желтыми овальными камнями. Переулок сужался в перспективе, а стены домов, покрытые трещинами и обильно увитые диким виноградом, смыкались над головой. Останавливаться тут никакое транспортное средство не могло, просто бы не проехало. Покружив вокруг, они опять выходили к этой чертовой Фермате. Ноги отваливались, а внутри закипало раздражение. Муся села на корточки под знаком и уставилась на противоположную сторону улицы. Вдруг вскочила и скомандовала: «Вперед!»

Они перебежали дорогу и попали в темную прохладу церквушки, которую не сразу заметили, так как выдавала она себя только крестом над входом, а все обычные атрибуты роскошества церковной архитектуры отсутствовали. Паша, спотыкаясь, шел за женой, но на какое-то время потерял ее из виду. В церкви было много народу, нарядных женщин и детей. Паша встал на цыпочки, стараясь высмотреть в толпе Мусю, но то, что он увидел поверх голов, заставило его забыть обо всем на свете. Потом, очень долго, если не до самой смерти, его мозг проецировал картинку, расцвеченную огоньками свечей и закатанную в матовый глянец света, струящегося из витражей на группу девочек в подвенечных платьях. Он что-то слышал о конфирмации у католиков и понял, что сейчас в церкви как раз и происходит обряд миропомазания. Он постарался пробраться ближе к амвону. Там были и мальчики в темных костюмах с цветами в петлицах, но ближе всего к нему оказалась темноволосая девочка лет тринадцати. Ее голову покрывала прозрачная кисея, которая слегка набегала на лицо, размывая контуры легкого профиля. Она смотрела на священника, который уже приготовил хостии и вино. Ее искусанные, вспухшие губки приоткрылись, а ноздри отсвечивали розовым, как ракушки Адриатики. Она молитвенно сложила ладони и что-то зашептала, потом повернула голову в его сторону, ища глазами, видимо, кого-то из родственников.

«Какая хорошенькая! – подумал Паша. – Возраст Джульетты. Она уже готова для любви. Ее платье натянуто на груди и бедрах, а фарфоровая прозрачность лица в обрамлении черных локонов и темные вишни глаз так знакомы… Стоп, ну, конечно же, – вылитая Лиза!»

– Доченька, – сказал Паша тихо и закрыл глаза. Это было что-то вроде короткого сна. Маленькая девочка смеялась переливчато звонко, а потом плакала, чуть поскуливая. Она не хотела есть суп и заниматься музыкой. Ей нравилось гонять на велосипеде и прыгать на кровати, затевая подушечную войну с Пашей. Она любила щекотку и громкий хохот, а самую большую радость ей доставляли минуты перед сном, когда папа ложился рядом и читал вслух сказки. Все это Паша увидел так ясно и отчетливо, что мог бы поклясться, что это действительно было в его жизни. Она росла и становилась похожей на балерину, а дальше подсознание подбросило еще кое-что – свернутое калачиком щупленькое тело, шея с проступающими позвонками, вздрагивающие плечи…

– Господи! – взмолился Паша. – Накажи, но помоги! Пусть Муська простит меня, но больше не могу. Как приедем в Канаду, уйду…

Удивительно, что слово – «уйду» в то же самое время как заклинание твердил еще один человек, находившийся за сотни километров от Паши. Это была его любимая ученица Лиза Целякович.

 

Глава 7

Лиза не знала куда уйдет, но ей было все равно. Раздражало все – новая квартира, рояль, дом и двор, занятия в консерватории, но больше всего – мама. После отъезда Паши Лизе казалось, что все вокруг, и, конечно, мама, догадываются о том, что с ней случилось. Если кто-то рядом говорил о любви, Лиза краснела, опускала голову и почему-то одергивала юбку. Мама подшучивала беззлобно по поводу Лизкиной проявившейся женственности – все, мол, в рост пошло: и грудь, и бедра, уже на женщину стала похожа, а Лизу трясло от смущения и страха. Она старалась держаться подальше от маминых глаз.

Но даже сидя в своей комнате, она слышала, как мама часто шепчется с кем-то по телефону и по-идиотски хихикает. Перед сном Вера Николаевна густо намазывала кремом лицо, ходила по кухне в распахнутом ядовито-алом пеньюаре, постоянно что-то напевая. Она зазывала Лизу к ужину, чтобы хоть двумя словами перемолвиться, но Лиза отказывалась – ей было противно смотреть на высвеченные пергидролем волосы, красный маникюр и блестящее от жира лицо. Любой разговор скатывался к «нашему благодетелю Алексею Петровичу» и слезам по поводу Лизкиной неблагодарности. Вера Николаевна никак не могла понять – почему Лиза не хочет с ним знакомиться, а Лиза не понимала, куда подевалась ее мама – нормальная, сильная женщина, прожившая молодость без мужчин и теперь, на старости лет, поехавшая головой. Зачем ей все это? Допустить в мамину ситуацию то слово, которое шептал Паша той ночью, а потом повторяла она, – было немыслимо. Ну разве могла быть любовь между этими пожилыми, нелепыми, неуклюжими и толстыми людьми? Какая гадость! Все ясно и просто – она с ним спит, а он ей платит.

Однажды ситуация вышла из-под контроля. Случился отвратительный скандал.

Все совпало – хуже некуда. Лизе отменили два класса по специальности из-за болезни преподавателя. Она проигнорировала замену, на урок не пошла и понеслась из консерватории на старую квартиру. Дом уже был почти весь расселен – его выкупил какой-то кооператив, и теперь бывшая глазная клиника доктора Майзеля должна была стать пошивочным цехом и комиссионным магазином одновременно. Кооператив уже расселил всех бывших жильцов из аварийного помещения, осталась одна Валентина, которую никак не могли переселить из-за отсутствия у нее каких-либо документов. Она саботировала решение этого вопроса. Над Валентиной сгущались тучи, но она, по ее выражению, «на всех забила». Лиза продолжала бегать сюда по инерции. Злющая и вечно пьяная Валентина давно бы спустила ее с лестницы, но Лиза почти всю стипендию тратила на четвертинки водки, которые Валентина ласково называла «чебурашками». Только они могли заставить мрачную Вальку выйти в парадную и, пуская слезу, проверить почту.

– Ох, горе-то какое, – подвывала она, – никто нам, бедным женщинам, не пишет. На х… мы никому не нужны. Как переспать, так пожалуйста, а как письмо написать, так не дождесси…

Относительно Лизы она попадала в яблочко, а что до самой Валентины – писем ждать ей было не от кого. Как правило, те, кто оказывался с ней в постели, ни ее именем, ни фамилией не интересовались, а если и спрашивали, то быстро забывали.

Обычно ящик оказывался пустым. Иногда в нем лежали извещения из жэка за неуплату долгов, но Валька выбрасывала их на помойку.

Заверив Валентину, что через пару дней письмо придет, Лиза пошла через двор к воротам. Опять постояла у дерева, подышав на его заледенелый ствол, и, дойдя до остановки, вскочила в почти свободный трамвай. Примостившись в углу на холодном сиденье, задремала, чуть не пропустив свою остановку. Ей опять приснилось холодное железное нутро почтового ящика. Она скреблась, стараясь нащупать ногой вмятину или трещину, чтобы подтянуться наверх и отбросить крышку, но соскальзывала и больно билась головой и плечом. Очнулась от очередного удара – трамвай шатало на виражах, а Лиза, сидя у окна, раскачивалась, как тряпичная кукла, ударяясь о стекло. Последний удар был сильным – на лбу наливалась шишка. Лиза вышла из трамвая и, срезая путь, побрела через парк.

Похолодало – порывистый ветер задувал, обжигая щеки и нос. Деревья и кусты упаковались в ледяные футляры, а на фонарях наросли белые мохнатые шапки, вроде той, что подарил ее маме Алексей Петрович. Эта шапка превращала мамину голову в снежный сугроб. Лизе было смешно смотреть, как мама осторожно снимает ее, нежно дует на мех, гладит, приговаривая: «Песец! Голубой песец!», словно под руками не шапка, а несчастный зверек. Те фонари, с которых ветер уже сорвал «песцов», стояли, матово лоснясь лысыми головами. Лиза загадала: если шапок на фонарях нечет, то она получит от Паши письмо и даже встретится с ним, и у них опять ЭТО будет. Пройдя всю аллею, она насчитала семнадцать. Восемнадцатый заснеженный фонарь был сломан, его «голова» болталась на перекрученном шнуре, да и «песцовая шапка» с нее частично сползла. Его можно было не брать в расчет, но настроение у Лизы испортилось. Лиза сорвала сосульку и приложила ко лбу – шишка противно ныла. Плетясь к дому, она знала, что зайдет в пустую квартиру, потому что мама сейчас на работе. Хотелось посидеть в тишине, пройти на кухню, налить горячего чаю, посмотреть в окно, из которого можно разглядеть краешек моря, а потом забраться под одеяло и заснуть, ни о ком и ни о чем не думая.

Отпирая входную дверь, Лиза поняла, что ее мама уже дома, и не одна, – на полу, в лужице, от подтаявшего на каблуках льда, валялись мамины сапожки, придавленные начищенными ботинками Алексея Петровича. Телевизор орал возбужденными голосами народных депутатов. Дверь в мамину комнату была открыта. Лиза раздумывала: что лучше – сделать вид, что не приходила, и тихо смыться на улицу или незаметно пройти мимо открытой двери. Выходить на холод не хотелось, оставалось одно – проскочить по коридору в свою комнату. Телевизор оглушительно вещал, и было ясно, что никто не услышал звука открывающейся двери. Лиза тихонько в одних носочках проехалась по гладкому паркету, как по льду, но дикие стоны, доносящиеся из маминой комнаты, заставили ее притормозить. То, что она увидела, привело ее в состояние ступора. Лиза не могла оторвать глаз от многорукого и многоногого существа, сидящего на диване с закатанными к потолку глазами. Две руки его упирались в колени, а две другие – мяли большие, лежащие на вздутом животе, груди. Одна пара ног была широко разведена, открыв внизу живота мохнатый треугольник, внутри которого, как поршень, ходил гладкий отросток. Другая пара ног торчала из-под первой и была обнесена, как войлоком, седыми волосами. На плечи многочленной особи был наброшен ядовито-алый пеньюар, смахивающий на мантию кровожадного монстра, а лицо, искаженное гримасой муки, было на самом деле не единственным. Монстр оказался двухголовым. В тот момент, когда голова с белесыми локонами шестимесячной завивки прогибалась в шее, натягивая второй подбородок и обнажая запачканные помадой зубы, вторая голова, с дебильно отвисшей губой и вывалившимся толстым языком, пыталась встать на место той – отогнутой. Существо, напоминающее одновременно сиамских близнецов и борцов сумо, подпрыгивало на диване и стонало на два голоса. Иногда оно замирало, бессмысленно глядя на экран телевизора, в котором похожими голосами орали депутаты. После очередного прыжка, испустив сдавленный рык, существо распалось на две части, повалившись на диван. Алексей Петрович протянулся к Вере, чтобы поцеловать, и увидел стоящую в дверях Лизу.

Он толкнул Веру в бок, та очнулась и, быстро сев на диване, уставилась на обалдевшую Лизу.

Девочка закрыла лицо руками и сползла на пол. Полуголые любовники, бросились на помощь потрясенной Лизе. Мать попыталась ее поднять, Алексей Петрович, запахиваясь в плед, побежал за водой на кухню. Когда Лиза подняла на них глаза, черные, как угли, в лице ее не было ни кровинки. Из ее перекошенного рта извергались потоки грязной брани. У Алексея Петровича похолодела спина. Вера виновато успокаивала Лизу и пыталась оправдаться, напирая на то, что это не просто так – что между ними любовь.

– Любовь! – выкрикнула как ужаленная Лиза. – Ненавижу! Что вы об этом знаете? Не смейте это слово пачкать! Ты его ублажаешь за обкомовский паек, а у него жена есть, это как, нормально?! Заложу его, обещаю, пусть еще раз тут появится!

Вера тряхнула ее как следует, а Лиза не унималась. Она вырвалась из Вериных рук и набросилась с кулаками на несчастного Петровича. Он пытался удержать плед, прикрывающий срамные места, и неловко отмахивался. В конце концов Лиза устала. Она плюнула ему в лицо и направилась в свою комнату. Петрович утерся, а Вера вскипела – бросилась к Лизе, рывком развернула ее и отвесила тяжелую пощечину.

В этот день Лиза впервые сбежала из дому. Вера что-то кричала ей вслед, потом судорожно одевалась, чтобы догнать и остановить. Успокоительные речи Алексея Петровича, что, мол, никуда Лиза не денется, побегает, охладится и вернется, разозлили ее не на шутку. Она огрызалась: если бы не его идиотская идея таким образом выражать свое отношение к съезду, то могли бы дождаться вечера, поехать к нему и не рисковать. А теперь, что теперь делать?! Где искать?

У Лизы, как правильно считала Вера Николаевна, не было друзей и подруг. Выбежав из дому, Лиза поняла, что идти ей некуда, но какое-то время было все равно – нельзя было останавливаться. Она бежала не разбирая дороги, чтобы просто бежать. Почтовый ящик внутри сжимался, не давая дышать. Какое-то время она не чувствовала усиливающегося мороза и ветра. Быстро темнело, а в карманах не было ни копейки, сумку и кошелек она оставила дома. Лиза решила идти вдоль трамвайных путей по направлению к старой квартире. Соседка Валька казалась единственной надеждой на спасение. Валентина долго не открывала, а потом, просунув нос в небольшую щель над дверной цепочкой, не могла понять, что Лизе надо. Постепенно до нее стало доходить, что Лиза ушла из дому, что просит пожить, что денег у нее нет и «чебурашку» не принесла. Выслушав все это, Валька выматерилась и захлопнула дверь. Лиза опустилась на корточки, опершись спиной о косяк. Сил у нее не было. Ледяная корка на волосах начала оттаивать. Она как сквозь туман слышала, что за дверью ругается Валька, что над головой протекает труба и вода стучит о железную крышку почтового ящика. В ящике становится теплее.

Валентина прислушалась – ушла Лизка или нет. Ничего не расслышав, отворила дверь. Лиза ввалилась спиной в смердящее тепло квартиры. Она была без сознания. Валентина приложила ухо к ее груди, легонько побила по щекам, подергала за нос, – девочка не приходила в себя.

– От же ж, падлюка! – сплюнула Валька. – И на что оно мне! Так, надо ей дать выпить для согреву. Сейчас все снимем мокрое. А заледенела-то как! Чистый труп. О, глаза открыла! Хорошо. Пей давай…

И Валентина влила в Лизин рот полстакана водки. Она заставила Лизу раздеться и набросила на нее засаленный махровый халат. После водки нагрела чайку, покромсала хлеба и колбаски. Выпила, закусила и подобрела. Она слушала сбивчивый рассказ Лизы о матери и ее любовнике, о старой профессорше в консерватории, о новом – чужом – рояле и неуютной квартире, кивала, поругивалась и никак не могла вспомнить, куда записала Веркин телефон. Когда Лизу сморило и она заснула прямо у стола, Валентина порылась в ящиках, пошарила за телевизором и на холодильнике, но, ничего не найдя, отправилась спать. Решила, что утром сама отведет Лизку к Вере.

В тот момент как Лиза выскочила из дому, Вера Николаевна поняла, что из нее самой тоже может выскочить жизнь. Она не ошибалась, только это произошло не сразу. Сразу был зачат страх – мерзкий, мутный, сжимающий горло и давящий на сердце. Она плохо соображала и только краем сознания улавливала, что Алексей звонит в милицию, требует к телефону начальство и приказывает начать поиск. Несколько раз Вера выскакивала на улицу и бежала то в парк, то на трамвайную остановку. Они с Алексеем Петровичем съездили в консерваторию, но там сказали, что Лиза как ушла до обеда, так больше не появлялась. Мало кто понимал о ком, собственно, идет речь, поскольку Лиза ни с кем не дружила. Обещали, если появится, обязательно сообщить. У Веры мелькнула мысль сходить на старую квартиру, но Алексей Петрович отговорил, сказал, что дом уже расселен, осталась в нем только одна живая душа – их соседка-алкоголичка, которую никак не могут оттуда выкурить, но на днях, если сама не уйдет, ее оттуда просто вынесут. Вера знала, что Валентина скорее сдохнет, чем пустит Лизку к себе.

Вечером разыгрался настоящий буран – с неба сыпалась ледяная крошка, отяжелевшие деревья ломались, обрывая провода и погружая город в кромешную тьму. Всю ночь Вера металась по квартире и требовала, чтобы Алексей звонил в милицию каждые полчаса. Они обзванивали больницы и морги, но похожей по описанию девочки там не значилось. Наряды милиции были посланы прочесывать вокзалы, но и там Лизу не нашли. Вере становилось все страшнее. Иногда проскакивала дикая мысль, что любая определенность, даже чудовищная, вроде сообщения из больницы или даже морга, лучше глухой неопределенности. К утру она, окончательно измотавшись, коротко заснула, после каких-то капель, которые ей накапал на сахар Алеша. Во сне увидела, что за ней прислали лодку, у которой нет весел. Лодка крутится у берега, не в состоянии отплыть, но Лиза и Алексей, стоящие неподалеку, выталкивают ее в открытое море. Вера уплывает – и ей так хорошо! Она им машет, они посылают воздушные поцелуи, все счастливы.

Едва выпутавшись из сна, мозг Веры Николаевны уже сигналил: «Лиза, где она?» Вера похолодела – как могла заснуть! Надо бежать, искать! Всю ночь ее доченька где-то страдала: выскочила в одном пальтишке – без шапки, без перчаток. Замерзла, а если не замерзла, то значит – погибла. Ее могли изнасиловать, убить. Господи, умоляю, я не вынесу этого! Лучше забери меня!

Она вздрогнула от громкого рыкающего храпа, который раздавался со стороны кресла. В нем, развалившись, спал Алексей Петрович. Лицо его обвисло, и в полумраке занимающегося утра стало синюшным. Изо рта протекла слюна. Вера вдруг отчетливо поняла, кто виноват во всем случившемся. Да, именно он – ее любовник Алексей Петрович Буравчик, большой начальник и пройдоха. Виноват с самого начала. Какая, к черту, любовь – общее одиночество! Разница только в том, что она в одиночку дочь поднимала, а он от одиночества на сторону косил. Кто больше виноват? Конечно, он. Ему удовольствие подавай, а ей думай, чем завтра платить за уроки, ноты, пластинки, концерты… Если бы не он, то Лизка бы не сорвалась. Жили же как-то без всего этого – и ничего. В конце концов, кто ей дороже – дочь или этот кобель?! Вера наклонилась над спящим Петровичем и заорала ему в ухо: «Встать, быстро! Пошел вон!» Одуревший от тяжелого сна Алексей Петрович не сразу сообразил, чего от него хотят. Он скороговоркой бубнил: «Верунчик, успокойся, сейчас, сейчас… Пойдем, позвоним… Найдем Лизоньку, не плачь… Все будет хорошо». А когда понял, что она его гонит, сначала удивился, а потом очень обиделся. Он тяжело, с отдышкой обувался, долго не попадая ногой в ботинок, не мог найти портфель, шапку, шарф. Долго стоял на пороге, в надежде, что Вера выйдет из комнаты и хоть слово скажет, но так и не дождался. Спускался по лестнице, не видя, куда ступает, – слезы щипали глаза. Происходило что-то непонятное и необъяснимое. Он, большой начальник, уважаемый всеми человек, терял почву под ногами. Все рушилось вокруг – власть, строй, страна и семья. Веру он давно уже считал частью семьи, которая разрасталась по мере его продвижения к власти. Все его подчиненные получали должности не без его протекции и, конечно, чтили его, как отца родного, а Верочке отводилась самая почетная роль – любимой женщины, вот только не жены, но и это можно было поправить со временем. Разве он перед ней хоть в чем-то провинился? Квартиру шикарную сделал, магазин на соседней улице открыл, на курорты возил, тряпки и золотишко покупал, даже этой паршивке Лизке новый рояль организовал. Зачем, не понимал он, все это нужно ломать, перестраивать и за что его так обидела Вера? Ни одна женщина с ним так не поступала. Обычно бросал он, просчитывая точно срок отработки даруемых им благ. То, что сделал он для Веры, тянуло на пожизненный.

«По гроб жизни должна быть благодарна», – говорил он себе, признавая, однако, что Вера не тот случай. Она ведь ничего у него не просила, только в самом начале о магазине, а все остальное он предлагал и приносил сам. А в постели она не отрабатывала, а отдавалась с удовольствием. Сама признавалась, что до него ничего в этом деле не понимала – не успела войти во вкус. Отец Лизы сильно пил, и они чаще спали врозь.

Выйдя из Вериного дома, он постоял, покурил, еще раз тоскливо взглянув на ее окна. Собирался выйти со двора, как увидел, что к воротам подъехала милицейская машина. Утро было ранним, но в этот «творческий» двор милиция приезжала, как к себе домой, в любое время суток, доставляя по хорошо известным адресам сильно нетрезвых артистов и других деятелей культуры. Из «Газели» вышел милиционер, таща за собой завернутую в лохмотья Лизу. Она послушно шла, не поднимая глаз от земли. Алексей Петрович бросился наперерез и представился милиционеру, тот отдал честь. Алексей Петрович обхватил Лизу и стал засыпать ее вопросами: все ли в порядке, где она была? Лиза молчала и смотрела на него отрешенно.

Милиционер пояснил, что девочку нашли в пустом, полностью расселенном доме у гражданки Валентины Сбруевой, которой принесли ордер на выселение. Но Сбруева оказала сопротивление представителям порядка. Ее скрутили, вошли в дом. Девочка спала на полу. Ее опознал участковый – она с вчера в розыске. Зовут Елизавета Семеновна Целякович – несовершеннолетняя. Ведем к матери, которая проживает по этому адресу. Девочка молчит и, похоже, ничего не помнит.

Алексей Петрович наклонился поближе и спросил:

– Лиза, а меня ты помнишь?

Лиза внимательно изучила его лицо и, как показалось Алексею Петровичу, узнала. По крайней мере, в ее пустых глазах промелькнул злобный огонек. Она опустила голову и сказала, что не помнит. Алексей Петрович вызвался довести конвой до Вериной квартиры. Он обрадовался, что ему дается реальный шанс вернуть Веру, ведь это по его приказанию доблестная милиция искала Лизу и нашла. Будут слезы радости, благодарность и счастье. Он уже видел Верочкину пухлую ручку на своей шее и чувствовал приближение горячей волны, прожигающей изнутри панцирь делового костюма, как неожиданно на последнем пролете Лиза тихо шепнула:

«Если ты сейчас со мной зайдешь, то я опять убегу и никто меня не найдет…» Алексей Петрович дальше не пошел. Объяснил милиционеру еще раз, где живет беглянка, извинился, что спешит. Он понял, что этой войны ему не выиграть никогда. Алексей пожалел Веру, крепко пожалел. Это чувство было неожиданным. Ради ее спокойствия он отказывался взять то, что причиталось ему по праву – зря он, что ли, столько денег в нее вбухал! Такое с ним происходило впервые, так он еще не уходил.

Этой женщине он желал покоя и счастья. Он любил ее и готов был пожертвовать их отношениями, чтобы не довести до беды. В тот момент товарищ А.П. Буравчик еще не подозревал, что этим уходом открывает для своей души искупительную возможность удержаться в рамках совести и человеческого достоинства в моменты больших исторических потрясений, которые были не за горами. Он даже не почувствовал тогда, что в утреннюю серость февральского дня ступил, кутаясь в пальто, совершенно другой человек, похожий на прежнего Алексея Петровича только лицом и фигурой.

Впоследствии он довольно легко пережил «перестроечные ужасы», вышел из партии и, уйдя на пенсию, построил дачку на шести сотках. Перевез туда жену, лечил ее народными средствами, добившись почти полного выздоровления. Долгое время он запрещал себе даже приближаться к Вериному дому и магазину, хотя тосковал по ней и ни на минуту не забывал. Когда набрался смелости и решил проведать, ее уже не застал.

После возвращения в дом Лиза притихла, и казалось, что прежняя жизнь наладилась. Алексей Петрович исчез, мама о нем не вспоминала, но возникла другая проблема – Вера Николаевна очень изменилась. Из бойкой и сильной женщины превратилась в парализованную страхом истеричку. Она досаждала Лизе слезливостью, и стоило Лизе где-то задержаться, как мама в тревоге, с трясущимся подбородком и дрожащими руками выбегала из дому и застывала в дверях подъезда. Потом, не выдерживая, неслась на угол к остановке трамвая, потом возвращалась и вышагивала, как часовой, до тех пор, пока силуэт Лизы не вырисовывался в арке ворот. Дворовые ребята, почти все детки артистических родителей, обожали наблюдать этот спектакль. Иногда они, с присущим им наследственным талантом, вовлекались в семейную драму. Заводила компании, пятнадцатилетний Андрей – сын известного кинорежиссера, сыгравший эпизодическую роль в папином фильме и считавший себя в связи с этим будущей звездой, подходил к Вере Николаевне и небрежно вякал что-то вроде: «А вы слышали, что сегодня трамвай сошел с рельсов. Есть жертвы, а еще, что маньяк-убийца сбежал из тюрьмы и его не могут поймать?» Вера сглатывала слюну, провожала его затравленным взглядом и выбегала на улицу. Андрей, ухохатываясь, возвращался на детскую площадку, где на детских качельках раскачивалась подростковая смена, которая по вечерам сменяла малышей, оставляя им в подарок на утро, спрятанные под «горкой» бутылки и затушенные в песочнике бычки. Компания, состоящая из пятерых ребят и трех девчонок, почти одного возраста с Лизой, засекала время, когда «психованная Верка» побежит назад. Обычно она влетала во двор через пару минут, а потом опять убегала как подорванная. Иногда кто-нибудь из компании – либо Генка, сын заслуженного артиста оперетты, либо Нинэль, дочка диктора местного телевидения – разыгрывали сценки «пугалок» с воплями: «Помогите, насилуют!» – и бедная Вера окончательно лишалась самообладания, падая обессиленно на колени при появлении дочери. Лиза злилась, перешагивала через мать и устремлялась в провал темного подъезда под бурные аплодисменты и крики веселой компании: «Браво! Бис!»

Продолжения этих сцен уже никто не видел, но трагизм их был далеко не театральный. Вера, выходившая из состояния ступора, суетливо разогревала еду и смеялась от счастья, что дочь вернулась и сидит в комнате. То, что Лиза не хочет выходить и разговаривать, – не беда, главное – она дома! Понимала ли Вера, что позорит Лизу перед ее сверстниками, что не дает ей продохнуть, терзая истеричной опекой? Конечно, все понимала, но ничего не могла с собой поделать. Страх выедал все внутренности. Лиза замыкалась и глухо ненавидела мать, мечтая опять о побеге или, например, о внезапном исчезновении самой Веры. Она не желала ей смерти, но и жизни тоже. По крайней мере, она уже не представляла эту жизнь в одном с ней пространстве.

Ее собственный кошмар «почтового ящика» как-то сам собой рассосался. В этом неожиданно помог Анисов. Он предложил всем ученикам написать письма бывшему учителю, который наконец определился с местом проживания. Как ни странно, это была не Канада. Семья Хлебниковых дружно поехала в Израиль, и на это были свои причины. Лиза написала пару сухих и сдержанных фраз, присовокупив свой новый адрес. В их почтовый ящик она теперь заглядывала два раза в день – утром и вечером.

Итальянские каникулы для семьи Хлебниковых растянулись почти на полгода. Они ожидали разрешения на выезд в Канаду, но уверенность в том, что их туда пустят, была слабой. Монреальская подруга Муси оказалась в тяжелой депрессии по поводу бракоразводного процесса и гарантом быть отказалась. Эмигрантское сообщество города Ладисполи, собиравшееся ежедневно у местного фонтана, уже зачислило семью Хлебниковых в потенциальные отказники. Получить разрешение на выезд в Канаду без родни и нужной профессии считалось невероятным, тем более на волне отказов, которая день ото дня становилась все круче.

Пока Паша томился ожиданием, его женщины вовлеклись в бурную общественную жизнь, организованную «Сохнутом» для будущих переселенцев. Активисты «Сохнута» старались просветить советских евреев, отказавшихся ехать в Израиль, переманить сомневающихся, и это иногда удавалось. Особенно податлива оказалась теща Нина Антоновна, не утратившая общественный инстинкт, выработанный годами в профкоме музыкальной школы-интерната. Она организовала общественную кассу, а Муся, которая не пропускала ни одного класса по иудаике, неожиданно распознала в себе глубинное еврейство и вместо английского начала упорно изучать иврит. Все началось весной с привлечения ее как музыканта при организации Пуримшпилей – веселых театрализованных представлений, сопровождавших празднование Песаха. Муся носилась из дома в дом, организовывая маскарад, за ней бегал выводок хохочущих и размалеванных детишек. Она почти не выделялась из их окружения. Некоторые подростки были даже повыше и поплотнее своей учительницы музыки. Муся быстро разучила весь необходимый репертуар и удивлялась сходству мелодики еврейских песенок со знаменитыми песнями советских композиторов.

– Пашка, ты мне как композитор ответь, кто у кого крал?

– А что тут красть? Красть нечего – общая местечковая культура. Нашла чему удивляться. У фашистских маршей тоже была схожая с нашей мелодика.

– А я знаю почему, – загорались глаза у Муси. – На самом деле это все написали евреи. Не важно – русские или немецкие… Евреи, они и в Африке евреи. Я балдею! Это у нас в генах, а гены не простые – библейские! Все оттуда…

– Ну, тебе, Муся, мозги засрали!

Она на это не обижалась и убегала в свою любимую школу, где в основном преподавали добровольцы, приехавшие из Израиля. Одной из таких волонтеров была Ривка Слоним – многодетная мать, овдовевшая год назад. Ее муж, вместе с еще двумя десятками пассажиров, был взорван в автобусе палестинским террористом-смертником. Тогда по чистой случайности Ривка не оказалась в автобусе. Она была на сносях и решила остаться дома с детьми, чтобы не растрясло. После известия о смерти мужа начались схватки, и она в этот же день родила девочку. Вот эту годовалую девочку, хорошенькую, плотненькую, со складочками на ручках и ножках, Муся теперь не спускала с рук. На Ривке, кроме школы, была еще забота о семерых, так что желание бездетной Муси сначала просто подержать на руках Фирочку, потом уложить спать, потом переодеть, погулять, накормить – Ривка приняла с радостью. Муся обмирала от счастья, прижимая к груди пахнувшее молоком младенческое чудо.

Муж Ривки был учителем в Иешиве, они познакомились еще в семидесятых, примкнув к молодежному движению «Бней-Акива», потом, поженившись, боролись за права советских евреев, преследуемых на родине. В итальянские лагеря переселенцев они приезжали часто – это стало делом их жизни: помощь тем, кто совершает алию, и тем, кто по незнанию от нее уклоняется. На их счету было много «перевербованных» семей, стремившихся за океан. Паша взрывался всякий раз, когда Муся с пеной у рта рассказывала о героической Ривке.

– Ну как ты не понимаешь, – втолковывал он Мусе, – эту фанатичку не останавливает даже то, что не где-нибудь, а в Израиле погиб ее муж. Куда она всех нас тащит? Туда, где нет и не будет покоя? Подумай сама, чего ради?

– Тебе не понять, – упиралась Муся и с пафосом заявляла о голосе крови. Паша предчувствовал неладное и вскоре получил подтверждение самым плохим прогнозам. Муся заявила, что не желает ехать в Канаду, поскольку Израиль – ее историческая родина, на которой она должна жить, работать и растить детей. Паша на этот пассаж отреагировал жестоко:

– Каких детей, несчастная? Ривкиных, что ли? У тебя нет и не может быть детей, тебе же давно об этом сказали врачи.

– Советские врачи, а в Израиле медицина – лучшая в мире! Там нет бесплодных вообще, понял?! Если женщина хочет, у нее будут дети и сколько угодно! Вот Ривка, тоже никак не могла сначала, а теперь у нее восемь. Она на Мертвом море лечилась в специальной клинике. Если я туда поеду, она мне врача даст и у меня точно будет ребенок, ясно?!

– Значит, не от меня.

– А мне плевать!

Паша выскочил из дома, шарахнув дверью. Выползшая на шум теща успокоила рыдающую Мусю.

– Куда он денется, мне тут один ответственный работник из ХИАСа сказал, что наше дело гиблое. Скоро отказ будет, как пить дать.

На следующий день во время вечерней переклички у фонтана семья Хлебниковых выслушала свой приговор. Канада их не берет. Без объяснений.

Глядя в счастливые глаза Муси, которая в этот момент держала на руках маленькую чужую девочку, покрывая на радостях поцелуями ее головку, шею и ручки, Паша сдался. Через месяц они уже приземлились в аэропорту Бен-Гурион, открыв новую главу в цикле своих долгих странствий.

 

Глава 8

Лиза перебирала фотографии, которые Анисов разложил перед учениками. На них Паша и Муся позировали на фоне Колизея и дворца Дожей, возле статуи Давида и какого-то неказистого фонтанчика в том городе, где временно жили. Ей хотелось высмотреть в лице Паши хоть какие-то признаки тоски, но ничего похожего не наблюдалось. Он обнимал Мусю, белозубо скалился и выглядел как стопроцентный иностранец.

Лиза соображала, как бы заполучить фотографию, на которой Паша, в темных очках, в закрученном вокруг головы полотенце, сидит на пляже и задумчиво смотрит в голубую даль, где сходятся небо с морем. Лиза не могла объяснить, откуда появилась уверенность в том, что в момент снимка Паша думал о ней. Ловко стащив фотографию из общей пачки и подробно изучив ее дома, наконец нашла разгадку. В левом углу была смутно различима группа людей, сидящих у костра. Лиза вспомнила пляж, костер, усатого гитариста, как будто это было вчера. Паша сидит и смотрит в морскую даль, а почему? Он ждет, что из пены морской сейчас появится Лиза. Он думает о ней и скучает, а не пишет потому, что боится, как бы письмо не попало в руки Веры Николаевны. Надо ждать. Теперь у него есть их новый адрес и телефон. Эх, жаль, что не попросила писать до востребования, потому что с мамой уже нет никаких сил.

Лизе казалось, что Вера устраивает «театр» с постоянным нытьем и ночными криками с одной целью – разжалобив дочь, удержать ее дома. Жалобы на то, что тут болит, там болит, Лиза пропускала мимо ушей и жестко пресекала: «Болит – иди к врачу», но Вера не шла, и это раздражало Лизу. Когда Вера Николаевна наконец собралась к врачу, выяснилось, что время упущено и победить болезнь будет нелегко.

После разрыва с Алексеем Петровичем Вера махнула на себя рукой. Она растолстела, сильно отекла. Ее мучили приливы, кружилась голова, болели спина и ноги. Все это она объясняла наступлением климакса. Странным казалось другое – тошнило, как при беременности, и почему-то увеличился размер груди. Однажды ей показалось, что из соска брызнуло молоко.

«Господи, – подумала она, – этого еще не хватало! А ведь могла и залететь. И в сорок семь такое случается. Уже, правда, месяца четыре прошло с того дня, когда Лизка их с Петровичем застукала. Надо срочно пойти к гинекологу, и, если что, вычиститься, какой бы срок ни был».

Визит к гинекологу ошарашил Веру Николаевну. Беременности не было, зато на одной груди была опухоль с куриное яйцо, а на другой – прощупывались мелкие уплотнения, напоминавшие гроздь винограда. Биопсия подтвердила самые страшные подозрения. Это был рак, в довольно запущенной стадии. Анализы показали метастазы в лимфоузлах, и по всему было видно, что в процесс вовлечены печень и позвоночник. Вера, которая последнее время «давила на психику» дочери, манипулируя своим нездоровьем, вдруг приняла решение не посвящать Лизу в подробности и про страшный диагноз не говорить. Она боялась, что это помешает Лизе в подготовке к важному конкурсу, на который ее выставила Сергеева. Вера стиснула зубы, но, вместо того чтобы пройти «голгофу» антираковой терапии с удалением молочных желез, изнурительной химией и ежедневной радиацией, она поехала к целительнице под Полтаву.

О чудесной бабке, изгоняющей любую болезнь из тела и тяжесть из души, ей рассказала родная тетка, живущая в той же деревне, откуда родом была Вера. За тридцать лет, которые прошли с того дня, как умерла Верина мать и тетка с легкостью спровадила семнадцатилетнюю Веру в общагу ПТУ, не дав на дорогу лишней копейки, Вера навестила ее всего один раз, приехав на свадьбу своего двоюродного брата Николая. Этот визит был вторым. Кроме тети Кати и Николая, у Веры никого не было, а значит, они были единственными, на кого, в случае чего, можно было положиться. Лизу родня звала горе-музыкантшей и жалела свихнувшуюся Верку, вбухавшую в музыку все деньги. Особенного желания стать опекунами Лизы у родственников не было, но идея пожить в городе, если Вера, не дай бог, все же помрет, очень понравилась Николашке и его жене Татьяне. Тетя Катя дала Вере имя и адрес целительницы, рассказав, что когда они с Колькой к ней приехали, так не успели рта открыть, как знахарка с порога его закодировала. И после этого Колька, считай, лет пять в рот не берет.

– А денег ей заплатишь, сколько захочешь, – добавила Катя. – Она к ним не прикасается. Коробочка у входа стоит, кто сколько может, столько туда и сует.

– Как зыркнула, – бухтел Николай, – так у нутрях похолодело, и блеванул я прям на ее порог. Приказала все собрать и на сковороду положила, а туда семя какое-то и траву намешала, бумагу с буквами, свечку церковную покрошила и давай поджигать. Вонища! А она талдычит: «Нюхай давай!» Меня опять – наизнанку, а потом, не поверишь – как только стакан поднесу, сразу запах этот. Даже глотнуть не могу! И ты поезжай, она поможет.

Вера собралась, упросив тетку приехать и пожить с Лизой, если лечение затянется.

Целительница Марфа жила в дивном по красоте селе, утопавшем в сочной траве и цветах. Пока Вера ехала поездом, потом рейсовым автобусом и попуткой, у нее отекли и разболелись ноги. Ее высадили у трассы, и оставалось совсем немного пройти, но каждый шаг давался с трудом. Она медленно шла через рощу мимо круглого, как зеркало, пруда, в котором купались ветви плакучих ив, и все искала, где можно присесть, отдохнуть. Голова кружилась, она ухватилась за ствол дерева и медленно сползла в траву.

«Надо полежать», – подумала, вытянувшись во весь рост. Сквозь тонкую ткань батистового сарафана ее прошиб холод, идущий из еще не прогретой земли. Вера не могла пошевелиться от навалившейся тяжести.

«А в могиле будет еще холодней, – пронеслось в голове, но эта мысль не вызвала никакого страха. – Я ведь холода не почувствую. Ничего не болит, ни о чем не думаешь. Хорошо! Не надо за Лизку бояться, думать – чем и как платить, где товар брать и сколько «крыше» отстегнуть. Отдыхай себе, спи спокойно. Отработала – и на покой. Кому я, собственно, теперь нужна? Раньше, пока растила, нужна была Лизе, а теперь она только и думает, как бы деру дать. Не разговаривает со мной совсем, стесняется моей необразованности. Виновата я, конечно, что с Петровичем куролесила, так все ж для нее. Или для себя? Ну и не без этого. А ведь хорошо с ним было. Бедный Петрович, пару раз видела, как он у магазина маячил, возле дома круги выписывал, но не зашел. Может, действительно скучает? А как узнает, что я того… Вот кто наплачется! – Вера улыбнулась и повернулась на бочок. – Так бы и лежала, а вот в гробу не повернешься. Пусть бы на бочок и укладывали. Так – куда ни шло…»

Почувствовав, что сейчас уснет, с трудом заставила себя встать и пойти дальше. Очень ей было интересно, как Марфа ее встретит, угадает или нет ее болезнь. Вера решила, что зайдет веселая, ни слова о себе не скажет, а будет жаловаться, что похудеть никак не может, аппетит усмирить, за этим и пришла.

Дом Марфы легко было найти по длинной очереди, которая выстроилась у калитки. Люди, молодые и старые, сидели и стояли, один даже лежал на носилках. Очередь двигалась бойко, а Вера старалась угадать, заглядывая в лица выходивших, чем закончился их визит к целительнице. Того, на носилках, как внесли, так на носилках и вынесли. Стало понятно, чудеса – это не Марфин профиль.

Когда подошла Верина очередь, она растерялась. Зайдя в светлую, свежевыбеленную комнату, она увидела деревянный стол и скамейки, рукомойник возле окна. В углу, перед образом, теплилась лампадка, Вера засмотрелась на нее и забыла, что собиралась сказать. Марфа встала и подошла к ней. Коснувшись ее лба, втянула воздух, словно принюхиваясь. Потом отошла, попросила сесть рядом. Мягкая старческая рука прошлась по Вериным волосам, шее, позвоночнику. Прозрачные, бесцветные глаза Марфы смотрели куда-то поверх ее головы. Отойдя к иконе, Марфа перекрестилась и вроде как начала с кем-то шептаться. Вера вслушивалась, но слов было не разобрать, а главное, было непонятно, с кем разговаривает старуха, но то, что это был не один голос, а два или даже несколько – Вера ясно различала. Наконец, сев перед Верой и утерев намокшие глаза, Марфа сказала, что попробует помочь, но очень мало времени осталось. Земля сильно Веру тянет и не хочет отдавать. Марфа поставила перед Верой таз с холодной водой и велела раздеться, опустить туда ноги. Набухшие, потрескавшиеся ступни перестали ныть, и Вера благодарно улыбнулась. Белая плотная ткань шатром покрыла ее голову и плечи, а дальше она уже не понимала, где верх и низ, право и лево. Она почувствовала запах паленой хвои, сознание помутилось. Казалось, что над головой полыхает огонь, а под ногами течет раскаленная лава. Она задыхалась и слепла, проваливаясь во тьму. Когда Марфа резко сдернула покров, Вера увидела, что вода в тазу черная, как сажа, и обомлела.

– Ты, детонька, не пугайся, – успокоила целительница, – это грязь из тебя выходит, мы ее земле и вернем. Вынеси и вылей за калитку. После этого можешь домой ехать. Я тебе тут травок всяких приготовила. Ты их пей, но к врачам иди, пусть лечат как умеют. Если захочешь в землю уйти, очень быстро туда отправишься – тебя там уже ждут. Зацепись посильнее в жизни за то, что оставлять жалко, но только не за дочку свою, – она тебя не удержит, а ты ее подтолкнешь. Через нее к тебе страх пришел – он и ест тебя поедом. И грудь твоя заболела потому, что от груди ты свое дитя так и не отлучила. А дочка твоя уже не ребенок – она женщина, которая, как та свеча, плавится от любви, и любовь эта страшная, преступная. Но бог милостив. Ты о себе подумай. В землю нос не утыкай, а в небо смотри и радуйся. Знаешь, что сделай, – ты, когда назад пойдешь, опять через рощу иди, тем же путем, что ко мне пришла. Там пруд. Ногами в дно поглубже закопайся и чтобы вода по грудь была. Голову к небу подними и на солнце смотри. Через тебя по кругу сила побежит могучая. От солнца и неба к воде и земле. Стой так и руки раскинь, словно сейчас полетишь. И попроси у кого хочешь – у бога, у природы-матушки, чтобы вернули тебе здоровье. Они ответят. И почувствуешь ты легкость, словно и впрямь крылья выросли! Так ты не бойся, лети!

С тем Вера и ушла. Вода в пруду была холодная. Вера поболтала в ней ногой и заходить передумала. И как зайдешь, голяком, что ли? Ни купальника с собой, ни полотенца, и люди мимо ходят. Постеснялась – вернулась домой некупаная. Травки Марфины пила и к врачам пошла, вот только радоваться не получалось и в небо смотреть тоже. Навалились беды одна за другой. Магазин обложили «крышеватели», задрав оброк до небес, и Вере пришлось отдать последнее, а на шопеновский конкурс вместо Лизы поехал другой студент, который, в отличие от Лизы, туда рвался и выучил программу железно. К словам Марфы про Лизину любовь она отнеслась с недоверием. Было не похоже, чтобы Лизка сгорала от любви, чтобы даже хоть кем-то интересовалась. Появились, правда, у нее друзья в консерватории, но, случайно столкнувшись с этой компанией на улице, Вера решила, что это смех один, настоящие клоуны – двое худосочных парней-волосатиков в рваных джинсах и девица размалеванная – певичка из ресторана. Лиза им аккомпанировала. Волосатые на дудках дудели, а певичка на подготовительном отделении арии разучивала. Нет, ни в кого Лиза не была влюблена. Изменилась, правда, очень. Неприветливая стала, и Вера лишний раз побаивалась о чем-нибудь ее спросить, заговорить. Если раньше что не по ней, Лиза рыдала, то теперь швыряла ноты, вещи и орала дурным голосом. Иногда, правда, приходила веселенькая и добрая. Тогда Вера принюхивалась, но успокаивалась – алкоголем не пахнет, значит, все в порядке. В том, что Лиза потеряла интерес к музыке после отъезда Павла Хлебникова, Вера обвиняла Сергееву.

– Эта профессорша, нафталином присыпанная, кровь девочке пьет. Ей плевать, что Лизочка слабенькая, что возраст трудный, что без отца выросла. Павел все понимал. Надо бы с профессоршей поговорить, попросить, чтобы она с ней помягче, поласковей обращалась. Может, импортных консервов, лимончиков с апельсинчиками к праздникам подбросить? А вдруг Павел был прав, и Лиза может бросить музыку? Ох как страшно! Страшнее всего на свете.

«Марфочка, – обращалась она мысленно к целительнице, – не получается радоваться. В море по пояс заходила, в небо голову задирала, так она так закружилась, что чуть не утонула. Падаю часто на ровном месте. Не помогают мне ни травки, ни химия. Только бы дожить до Лизкиного диплома!»

Но Вере удалось дожить только до результатов летней сессии. Они были далеко не блестящи. Ее самочувствие ухудшалось. Из деревни приехала тетя Катя, которой поставили раскладушку в комнате Веры. Родственница, наконец, популярно объяснила Лизе, чем больна мать и чего надо ждать. Лиза испугалась и, рыдая в подушку, пыталась кому-то невидимому доказать, что не желала смерти матери. Врачи давали срок полгода, но Вера умерла раньше. В сентябре ее хоронили. На похороны пришли консерваторские и мамины коллеги. Деревенская родня во главе с тетей Катей приехала в полном составе. Николай и Татьяна привезли двух младенцев-близнецов и кучу барахла. Они вступили в права опекунства и заняли освободившуюся комнату. Тетя Катя была организатором похорон и продемонстрировала поразительное скопидомство. Она утверждала, что денег ни на что не хватает, и если бы не помощь друзей, то хоронить пришлось бы в деревне, к чему дело и шло. Консерваторская профессура выбила хорошее место на кладбище и бесплатный оркестр; «овощебаза» организовала поминки. Лиза воспринимала происходящее как в полусне. Она почему-то запомнила море розовых, белых и сиреневых астр, лежащих в гробу и возле него. На дворе было первое сентября. Женщины подходили к Лизе, прижимаясь мокрыми лицами, мужчины боязливо поглядывали и похлопывали по спине. Она не плакала просто потому, что в какой-то момент потеряла ощущение реальности. Ее, как куклу, усаживали в автобус, выгружали, заставляли есть, пить. Говорили и даже пели, вспоминая мамины песни. Когда все ушли, Лиза поняла, что теперь к ее одиночеству подмешано чувство непреодолимой брезгливости к людям, вторгшимся в ее жизнь. Родня в первый вечер о чем-то долго ругалась за стеной, а младенцы полночи орали. Наутро тетя Катя укатила в деревню, приказав Лизе слушаться во всем Николая с Татьяной и гулять с детьми.

Оставшись сиротой, Лиза сильно похудела и вытянулась. Теперь ее трудно было назвать красавицей. Запали щеки, под глазами легла синева. Еще недавно смугло-розовая, кожа посерела и на скулах отдавала желтизной. Смотрела Лиза теперь куда-то вдаль, отрешенно и безразлично.

После похорон она долго не появлялась на занятиях, обнаружив в себе крамольное желание, червячком выгрызающее внутренности. Решение выпорхнуло внезапно и легко – Лиза бросила консерваторию. Никто из опекунов этому не препятствовал, ведь она могла бы здорово помочь с детьми, если бы дома сидела.

Профессор Анисов, насколько мог, старался удержать Лизу. Он разговаривал с ней по душам, грозился сообщить учителю, обещал, что через год она сможет сыграть концерт, что пошлет ее на конкурсы в Москву, в Варшаву, только занимайся. Лиза отводила глаза и решения своего не меняла.

Ей теперь нужны были свои, неподконтрольные деньги. Дело было в том, что в последние, самые тяжелые месяцы маминой болезни, Лиза опять почувствовала непреодолимое желание умереть. Ей часто снился сон про абсолютное счастье. В нем она плыла на спине, даже не плыла, а качалась на волнах теплого, светящегося моря. Над головой стояла луна, а на берегу сидели мама и учитель. Ей было хорошо, потому что она умерла, но об этом они не знали и просили далеко не заплывать. Просыпалась всегда в слезах от осознания, что еще живет, что сладкий сон про смерть прошел. Она заставляла себя встать, пойти в магазин, аптеку, купить еду, лекарства, подмыть мать и позвонить Анисову, чтобы каким-то образом выспросить о Хлебникове. Ей казалось, что Паша вот-вот вернется или хотя бы ей позвонит. Разве может быть иначе после той ночи? Знает ли он, как Лизе сейчас тяжело, что мать болеет, что некому помочь? Почему он молчит? Наверное, ему еще хуже.

Не так давно на уроках аккомпанемента она познакомилась сначала с Лилькой, а через нее – с Вадичкой и Юриком. Лилька была вокалисткой на подготовительном, а Вадичка и Юрик – третьекурсники-духовики. Один играл на флейте, другой на гобое, и оба были начинающими наркоманами. Пластилин и Соломка – так называла их Лиза. Про наркотики она мало что знала, в доме мать все больше водки боялась. Когда Лиза в первый раз затянулась косячком, то ясно увидела, как мать над газовой плитой держит плохо ободранную курицу. Запах паленого пера, древесной стружки и бог знает чего понравился Лизе, и как-то легче стало, веселее. Выяснилось, что можно, не особо заморачиваясь, классно проводить с мальчишками время в постели, а курение травки с ними напоминало детскую игру. Они втроем ото всех прятались, потрошили папиросы, потом забивали их опять табачком с подмешанной дурью. Лиза не видела в этом опасности. Под кайфом все казалось не таким страшным – ни мамина болезнь, ни Пашино молчание. Мама стонет в кровати, а она придет веселая, быстренько уберется, покормит, утешит – и в постель. Сразу засыпает и спит хорошо, маминых стонов не слышит.

А по-настоящему Лизу накрыло, конечно, после похорон. Чуть было не подсела она крепко на это дело. Пара ампул промидола остались и таблетки с кодеином. Ребятам дала и сама попробовала. Совсем плохо ей стало. Ребятам в кайф, а ее выворачивает, немножечко полетала, а потом в такой мрак выпала, хоть вешайся. Мальчишки объяснили ей, что так бывает, когда организм наркоту отторгает, а с алкоголем дружит. Лучше не смешивать, выбирай.

Она выбрала – с винцом и водочкой оно как-то повеселее будет, и разговоры всякие, песни под гитару, танцы-шманцы. Для этого в самый раз подходила Лилька, подрабатывающая в кооперативном ресторане на сцене и на кухне. Войдя в Лизкино положение, Лиля стала уговаривать начальство взять Лизу – хоть кем. Из вакансий была одна – место посудомойки на полставки, и Лизу приняли на работу. Скидывая с грязных тарелок остатки пищи и сливая в бочок недоеденный борщ, она вспоминала, как сдвигала на край тарелки гущу, чтобы легче было отхлебывать винно-розовый борщовый сок, и как ругалась мама. Сейчас она съела бы все, еще и тарелку вылизала бы. Ей хотелось к маме, к теплу ее рыхлой груди, к мягкому, широкому животу. Хотелось просто уткнуться и пореветь во весь голос, а мама гладила бы и утешала.

«Хотя вряд ли: накричала бы, да еще по шеям надавала, – подумала Лиза. – В объедках ковыряюсь, вот перчатки опять порвались, пальцы красные, как морковки, из них торчат – чертов кипяток! Ничего, скоро зарплату получу, сядем с Лилькой, выпьем. Сегодня Толик, Лилькин ухажер, обещал друга привести. Говорит, друг на стеклотаре работает. Кучу хренову бабок имеет. Интересно, друг брюнет или блондин? Собственно, какая разница… Глаза закрыла – и вперед. Под водочку с любым пойдет, и никто не сбежит, еще попросят. А тебе, Паша, уже ничего не достанется».

Лиля была в курсе Лизиных страданий, но никак не могла въехать, как можно так долго на этом циклиться. Подумаешь, один раз трахнулись, так что? Ну была нетронутая дурочка малолетняя, а он хитрый, подгадал, как по нотам, – пистон вставил – и в поезд. Все понятно, чего ждать и чего страдать? Бросать «консу» – чего ради? Вот ее, Лилю, не взяли даже на первый курс консерватории, а эта дуреха со второго уходит.

Лиля на вступительных экзаменах провалила все теоретические дисциплины, зато по вокалу заработала очень приличные баллы. Знаменитая и заезженная на все голоса «O Mio Babbino Caro» в ее исполнении прозвучала томно, с изрядным сексуальным потенциалом. Мужская часть приемной комиссии оценила несомненные хорошие данные будущей оперной дивы, но это не помогло. После того как обе девушки, Лиза и Лиля, остались вне стен консерватории, они решили, что самое время создать концертную программу и с ней выступать везде, куда пригласят. Они уже обсудили репертуар, начали репетировать, но этим планам не суждено было сбыться.

Однажды в их ресторане, попросив Лизу подыграть, Лиля преподнесла сюрприз известному композитору-песеннику, приехавшему на гастроли в их город. Заарканив его, они могли надеяться на хорошие знакомства в мире эстрадной музыки. Спев его знаменитый шлягер и пару песен на бис, она исполнила знаменитую итальянскую арию. В этом спектакле все было рассчитано до мелочей – черный атлас платья, облепивший дивные формы, гладко зачесанные медные волосы, ягодно-алые губы и пристальный взгляд в мутноватые глаза знаменитости. Обалдевший и уже крепко нетрезвый песенник захотел эту женщину сразу и, как оказалось, навсегда. Пока продолжались гастроли, Лиля не выходила из его гостиничного номера, забыв про Лизу, ресторан и концертные планы их только что родившегося дуэта. Это, наверное, и стало последней каплей для Лизы – ныне посудомойки, а в прошлом талантливой пианистки. Несколько дней подряд она пыталась дозвониться и буквально докричаться до своей единственной подруги. Снова и снова Лиза подходила к гостинице и, стоя под сводчатыми окнами, надрывно кричала:

– Ли-ля-а-а! Лилька-а-а!

Люди вокруг вздрагивали, а разъяренный швейцар отгонял ее на середину улицы, но Лиза возвращалась. Как-то, не выдержав, швейцар кликнул ребят из охраны. Они пытались ее образумить, походя обозвав проституткой, и пригрозили сдать в милицию. Лиза набросилась на них с кулаками и крепко получила по зубам. Она лежала на мостовой, глотая пыль и слезы. В эту ночь она пропала. Несколько дней Николай и Татьяна просто не замечали ее исчезновения, а заметив, не спешили заявлять в милицию. Думали, могла и загулять – уже совершеннолетняя, а если что и случилось, то квартира все равно останется за ними. Прошло несколько месяцев, прежде чем они случайно узнали о Лизиной судьбе. Никаких угрызений совести никто из них не испытал.

 

Глава 9

Совесть – вообще-то штука болезненная, но беспокоит она не всех, а некоторых – не так часто, как кажется со стороны. Паша вполне совладал с ее уколами и внезапными пробуждениями. После глобального перемещения в пространстве он решил для себя, что оставил за спиной весь груз прежних больших и мелких грехов и расплачиваться за них тут не придется. Хотя иногда ловил себя на мысли, что Лиза так и осталась, несмотря на затертые годами воспоминания, источником довольно приятных переживаний. Теперь в его мозгу она приобрела несколько другой образ – более порочный, соединивший в себе одновременно детскую угловатость и гибкую негу природной развращенности. Эти фантазии всегда вызывали сильное сексуальное желание. Записку Лизы он прочел без какого-либо волнения и обрадовался, что она не приложила фотографию. Ему не хотелось, чтобы новая повзрослевшая Лиза стала на место той сказочно прекрасной, нежной девочки, с которой он однажды имел счастье и одновременно несчастье оказаться в постели. Он все собирался записать в книжку ее новый адрес и телефон, но закрутился и забыл. Письмо куда-то запропастилось, но он успокоил себя, зная, что Лизу всегда можно найти через Анисова. Сейчас в его жизни были вещи куда более важные – обустройство в новой стране.

Неожиданно для себя Паша обнаружил, что Израиль ему нравится, и пребывал в умильно-восторженном состоянии туриста, изучающего достопримечательности. У его женщин, наоборот, наблюдался некоторый спад настроения. Пожив недолго под присмотром родни и наслушавшись их стонов по поводу всего – дороговизны квартир и бензина, жары и хамсинов, хитрых арабов и не менее хитрых евреев, они решили, что нельзя никому верить, особенно тем, кто желает тебе добра. Муся, растягивая шипящие согласные, называла многочисленную дядину семью «миш-ш-шпуха», что придавало слову змеиное звучание. Первое, что посоветовали усвоить родичи: музыкантов тут полно и устроиться по специальности очень трудно. Чем лучше музыкант, тем хуже у него шансы. Почему? Потому что каждый думает, что он пуп земли, а тут уже есть один Пуп – к нему экскурсии водят. Надо искать нормальную работу и учить иврит. Без языка ты – никто.

– Где ты можешь работать, если ни они тебя, ни ты их не понимаешь, – пыталась втолковать дядина жена, – только в уборной, то есть там, где можно вместо языка тряпкой управиться. Если ностальгируешь по коммунизму, то в кибуц, там тебя и языку научат и любви к родине. Все мы дерьма нахлебались, – гордо добавляла она, – теперь ваша очередь.

После всех этих наставлений женщины ненадолго скисли, но уже через пару дней вышли на поиски работы по уборке офисов, следуя по адресам, указанным добрыми родственниками. Теща попробовала воззвать к совести кормильца.

– Павел, я вот не понимаю, как можно сейчас думать о чем-то другом, кроме работы! Денег с гулькин нос. Это что же, пока язык не выучим, палец о палец не ударим? Я вот возьму и съеду от вас, посмотрим, как вы без моего пособия будете выкручиваться. Как это может быть? Женщины работают, а он на пляже загорает?

Паша беззлобно хамил и, схватив полотенце, выскакивал под палящее солнце. Перебегая под пальмами из тенька в тенек, он спускался по улочке, ведущей к морю. Там бирюзовая вода накатывала на раскаленный добела песок, омывая развалины древней крепости. На песке лежали тяжелые мраморные колонны. Паша, прыгнув на них, взбирался под своды арки, изъеденной ветром и солью. Устроившись поудобнее на высоте, слушал прибой, ожидая возвращения музыки. В последний раз он слышал ее внутри себя в ночь перед отъездом. Это был сильный, демонический, небывалый по красоте и трагизму мотив. В Италии он сделал наброски будущей симфонии, но суета, нервозность и неопределенность жизни вконец оглушили. Теперь он пытался вынырнуть из пустоты и глухоты, но что-то мешало. Он приходил сюда и мог часами наблюдать, как бегут по синему небу облака, похожие на парусники, и как под ними по синей воде скользят яхты, легкие, как облака. Музыка была где-то рядом, но пока ее не удавалось поймать. Нажарившись на солнце, он шел купаться, разглядывая по пути разомлевших пляжниц в бессознательно-откровенных позах. В эти минуты он иногда вспоминал Лизу, вернее, не столько Лизу, сколько себя самого в те сладкие предотъездные времена. Сразу где-то в копчике начинало зудеть, потом горячо ударяло в пах. Он видел одну и ту же картинку – распластанное под ним голенькое тельце с мягкими впадинками подмышек, острыми углами ребер и разведенными коленками. В этот момент он торопился поскорее прыгнуть в воду и охладить накал воспоминаний.

Решившись кардинально изменить свой уровень жизни в Израиле, Муся и Нина Антоновна прошлись по всем адресам, указанным родственниками, в поисках работы. Уборщицы нигде не требовались. Возвращаясь домой, слегка заблудились. Оказавшись в районе, похожем на промышленную зону, плутая между складами и автомастерскими, наткнулись на одноэтажное здание барачного типа с красной вывеской по фронту. Смысл желто-кудрявой надписи на иврите был недоступен, но им показалось, что кто-то внутри говорит по-русски. Они решили, что наконец узнают, как попасть на нужную улицу. Муся и Нина Антоновна вошли в полутемное, грязноватое здание и обратились к сидящей за стойкой секретарше на русском. Она, не поднимая головы, мотнула ею, давая понять, что не понимает, и тогда Муся выдавила из себя заученное «Ани мэхапэсет авода», что означало «Я ищу работу». Секретарша подняла на них безразличные, густо подведенные сине-сиреневыми тенями глаза и позвонила начальству. Что-то сказав, сделала знак Мусе и повела по коридору в глубь помещения, а Нину Антоновну не пригласила. Осмотревшись, Нина Антоновна отметила, что офис у этой компании так себе, паршивенький. Коридорчик узкий, а кабинетов много. Секретарша жутко вульгарная, вызывающе одета и накрашена. Рядом на столике Нина Антоновна заметила неприличные журналы.

Секретарша вернулась одна без Муси и, не глядя в сторону Нины Антоновны, села за стойку. Пока она отходила, звонил телефон. Прослушав сообщение, секретарша подхватила пачку бумажных полотенец и распахнула дверь в соседний кабинет. То, что за дверью успела за пару секунд рассмотреть Нина Антоновна, повергло несчастную в шок. На массажном столе лежало тело, над которым склонилась женщина. Она елозила рукой по громадному, темно-бурому члену, фонтанирующему спермой на ее обнаженную грудь, лицо и волосы. Такого безобразия заслуженная пенсионерка не видела никогда и даже не могла себе представить. Она закричала и бросилась по коридору спасать дочь, но вульгарная девица, преградив путь, усадила трепещущую Нину Антоновну на стул, призвав откуда-то из недр заведения темнокожего накачанного бугая. Нине Антоновне стало страшно. Она заплакала.

А с дочерью в это самое время ничего страшного не происходило – она пыталась договориться с владельцем заведения об условиях работы. Войдя в кабинет, Муся увидела за начальственным столом пожилого красавца, голову которого покрывали благородные седины, оттенявшие медный загар иконописного лица. Тонкая серо-голубая рубашка была распахнута до живота, и она с удивлением отметила поразительную для его возраста мускулатуру.

Хозяин о чем-то спросил на иврите, она покачала головой, давая понять, что не понимает.

– Так, а то гово€ришь по-русскему? – произнес он то ли с польским, то ли с украинским акцентом.

Муся радостно застрекотала:

– Да, только по-русски и говорю! Мне нужна работа, но чтобы без языка. Я могу полы мыть, вытирать пыль, пылесосить, мусор выносить, стирать. Все могу.

– Добже, – усмехнулся пожилой красавец, – але, можешь яко инше поработать, так? Ты же не старуха, так?

Муся поймала на себе оценивающий взгляд хозяина, поежилась и поправила кофточку. Седовласый спросил:

– Коли хочешь, так я тебе дам пьять тыщач у неделю.

У Муси вытянулось лицо. Она быстро посчитала в уме: пять тысяч шекелей в неделю – это двадцать в месяц! А если всей семьей выйти, то это шестьдесят тысяч. Вот это да!

– А что делать надо?

– Массаж делать, але не розумиешь?

– Розумию, розумию! У меня руки сильные – я же музыкант. Вот увидите, людям понравится, только покажите, чего и как. Я быстро научусь. Знаете, мой муж тоже может массаж делать. Он пианист, пальцы длинные и руки не слабее моих.

Хозяин рассмеялся, намекнув, что может дать адресок, но лично он с мужиками перестал работать уже давно, а Муся не унималась.

– И у мамы моей с руками все в порядке! Она хоть и пенсионерка, но еще о-го-го! Кого хочешь помассирует! Может, позвать? Она там, в коридоре сидит.

Хозяин недоверчиво посмотрел на странную женщину, напоминающую подростка, и спросил:

– Пенсионэ€рка кому нужна? Пионэ€рка нужна. Ты чего пришла?

Муся растерялась, она, кажется, все объяснила. Зазвонил телефон. Седовласый поднял трубку и помрачнел.

– А ну-ка, иди скорийще, там твоя мамка клиентов распужала. Плачет и власы на соби рве. Завтра приходь без мамы и мужа – то столкуемось.

Муся выбежала в коридор, где в кресле полулежала заплаканная Нина Антоновна с багровым лицом, свидетельствующим о приближении гипертонического криза, и вопила:

– Не прикасайтесь ко мне! Проститутки, верните дочь! Вы за это еще ответите!

Ее окружили девочки и клиенты. Кто-то протягивал стакан с водой, кто-то предлагал «тяпнуть коньячку». Заметив Мусю, она скомандовала:

– Бежим скорее, это не офис – это бордель!

Муся тщетно пыталась ее успокоить, пока добирались домой. Выслушала в подробностях и даже попыталась представить сцену, потрясшую мать. По всему было видно, что мать права и Муся чуть было не нанялась на работу в бордель. Эта мысль показалась забавной и польстила женскому самолюбию, задавленному полным отсутствием семейного секса.

«А ведь этому седому я понравилась, иначе бы не предложил, – вспоминала она раздевающий взгляд. – Пять тысяч в неделю! – не укладывалось у Муси в голове. – Собственно, за что? Может, послать Пашу на фиг и податься в бляди? А что, собственно, останавливает? Имею моральное право – с мужем секса никакого, и давно».

Муся точно помнила, что после отъезда даже намека с его стороны не было, да и до отъезда далеко не гладко все происходило. Тогда ее обижали бесконечные Пашины придирки, что, мол, она в ритм не попадает, что голова у нее забита всякой ерундой, что она вечно торопится, а однажды в момент мучительного подхода к оргазму он повел себя просто как настоящий жлоб. Зазвонил телефон, она не отреагировала, но он остановился и потянулся к трубке. Кто тогда звонил, она до сих пор не знает. Паша замер, и она тоже. Он молчал, ничего не говорил и просто слушал тишину. Положив трубку на рычаг, обрушился с претензиями, что она весь кайф обломала: «Почему остановилась? Почему прислушивалась, вместо того чтобы довести такое простое дело до конца!» Тогда она психанула и предложила ему в дальнейшем перейти на самообслуживание. Так оно и случилось. Как можно зачать ребенка в такой ситуации даже при помощи волшебной израильской медицины, было непонятно. Правда, после похода в «медицинскую кассу» ей объяснили, что борьба с бесплодием – это национальная политика, и есть такая вещь, как искусственное оплодотворение, и по результатам анализов у нее не все так безнадежно.

Тем же вечером, после неудачного дня поисков работы, она поделилась с Пашей неожиданным открытием – ее вполне могли бы принять на работу в бордель. Этот сомнительный успех, как ни странно, не обидел, а даже окрылил Мусю. Значит, она привлекательная и сексапильная! Паша смеялся, слушая рассказ возбужденных женщин. Нина Антоновна плевалась и никак не могла описать в подробностях сцену в кабинете. Паша подзуживал, настаивая на детальном описании. Он покатывался со смеху, когда старушка краснела и теряла дар речи, а глядя на жену, неожиданно отметил, что она очень похорошела за последнее время. Сейчас перед ним на кухне прыгала от плиты к столу худенькая загорелая женщина с аппетитной попкой, обтянутой рваной джинсой коротеньких шорт. Он согласился, что у того седого сутенера «глаз-алмаз». Сейчас Муську вполне можно при слабом освещении сбыть за подростка. И еще он подумал, что давненько у них с Муськой ничего не было, а тянет.

Можно сказать, что зарождение ребенка началось именно тогда – в ту ночь, после нелепой истории с массажным кабинетом. Паша и Муся с удовольствием вернулись на семейное ложе, не признаваясь друг другу, что каждый погрузился в собственные фантазии. Муся представляла себя на службе у «седого» – она делала все, что он просил, а Паша представлял себя «седым» и ему нужно было от Муси только одно – чтобы она ходила в коротеньких шортиках, заплетала в косички отросшие волосы и в постели в момент наивысшего наслаждения издавала писк вместо томного рыка. Несмотря на довольно бурный всплеск сексуальной активности, ребеночек сам по себе не зачинался. Но после солевых ванн и грязей Мертвого моря, после гормональной терапии, даже не прибегая к искусственному оплодотворению, Муся забеременела и выносила ребенка. Она родила недоношенную худенькую девочку, размером и видом напоминающую мороженую курицу. Высокий уровень израильской медицины помог выходить девочку, которую назвали Ханной.

Однажды, склоняясь над заснувшим ребенком, они вдруг вспомнили один эпизод, случившийся с ними в Италии. Сейчас, после рождения Ханны, он приобрел особенное значение. Паша и Муся даже поспорили, кто первый догадался о том, как выйти из тупика со знаком «Фермата». Паша утверждал, что именно он обратил внимание, что сбоку в церкви есть выход. Люди заходят в одну дверь, а выходят в другую. Муся утверждала, что она раньше него догадалась, что церковь сквозная, что-то вроде наземного перехода, она даже сбегала и проверила. Действительно, за церковным порогом гудел муравейник большой площади. Потом она вернулась и разыскала Пашу, который стоял как столб и смотрел на детей мокрыми от слез глазами. Как ей тогда стало плохо!

– Знаешь, о чем я тогда попросила? – шептала она Паше, склонившись над засыпающей дочкой. – «Господи», – сказала я, хотя знала, что это не по правилам. Я еврейка, имя Его называть не могу, креститься, как все вокруг, тоже, но все равно! Я даже не сказала, а провыла: «Господи! Дай мне ребенка! Все отдам за это!» Вот видишь, услышал.

Паша загадочно улыбался, вспоминая свое видение в храме – девочку с черешневыми глазами. Никто из них, ни Паша, ни Муся, теперь уже не вспоминали историю гораздо более приземленную, которая произошла совсем не так давно. Ну при чем здесь бордель? Для них и маленькой Ханночки все, конечно, началось с храма.

А насчет того, что Мусю наверху услышали, так это точно, причем дословно. Она многое отдала, начав со здоровья. После родов отказали почки. Нарушился метаболизм, она растолстела, оплыла. Донимали мигрени и высокое давление. Постоянная тревога за жизнь слабенькой Ханны превратила истеричную Мусю в неврастеничку. Постепенно сложилась навязчивая идея непременной беды, которая случится, если они не увезут Ханну из Израиля. Каждое утро, отправляя девочку в школу, она ложилась на диван и рыдала, вздрагивая от страха, что больше ее не увидит, что школьный автобус взорвут или возьмут детей в заложники. Паша тоже после каждого нового теракта собирал чемоданы, но не для того, чтобы сбежать из семьи, теперь он уже об этом не думал. Как бросишь болезненного ребенка с психопаткой матерью и бабушкой, прикованной к постели после обширного правостороннего инсульта?

Только когда Ханке исполнилось двенадцать, а бабушка уже два года как покоилась на кладбище Яркон, они снова стали подумывать об эмиграции в Канаду. Выбор пал на эту страну после североамериканских гастролей. Паша и Муся работали в оркестре камерного музыкального театра. Русскоговорящая часть израильской труппы значительно поредела после этого турне. Не потому, что музыкальная культура Канады кого-то вдохновила, – привлекали тишина и покой, низкая преступность и большой потенциал китайских учеников, значительно улучшающих материальное состояние любого преподающего музыканта. Паша, мечтая о Канаде, даже почувствовал некоторый творческий подъем и пообещал себе закончить начатую в Италии симфонию и двухчастный концерт для виолончели с оркестром. Он старался писать музыку каждый день, даже если «внутри не звучит» и тяжело идет. А шло вроде груженой телеги по ухабам. Объяснял это общей нервозностью в семье. Уйти в себя не получалось.

Нужно было решаться, Монреаль манил. Красивый город с красивым именем. Туда даже старый знакомый «французский классик» наведывается. Говорят, уже несколько раз приезжал: что и говорить – один язык, одна культура.

На этот раз им разрешили перебраться в Канаду. Незадолго до переезда Паша и Муся решили навестить родной город. Проблем с перемещениями уже не было, и, к радости всех ностальгирующих, появилась возможность вернуться в прошлое и побродить по знакомым улочкам любимых городов. Родителям хотелось показать двенадцатилетней Ханне знаменитую на весь мир Лестницу, не менее знаменитую музыкальную школу и театр. Паша знал, что многих дорогих людей он уже не встретит. Ему рассказали, что Анисов более десяти лет назад уехал в Германию, там и умер – от инфаркта. О судьбах учеников Паша знал немного, очень печальным был тот факт, что самая удивительная и одаренная ученица Лиза Целякович бросила консерваторию. Муся, узнав об этом, совсем не удивилась.

– Загуляла, значит, – сказала она Паше, – какая из нее пианистка! Только мужики на уме были.

Паша никак не прокомментировал это заявление, но в очередной раз утешился и самому себе отпустил грешок, который не то чтобы сильно мучил, так, иногда цеплял коготком, особенно теперь, когда дочь подрастала.

Все в их городе, за исключением солнца, моря и пыли, казалось изменившимся, вроде постаревшей подружки, которая искусно закрасила то, чего уже не поправить, и навела макияж поярче в тех местах, куда еще можно было смотреть. Но в целом возникало ощущение молодящейся бабенки, уже сильно изношенной, слегка пошловатой и готовой отдаться первому встречному. По разбитым мостовым ездили хорошие автомобили, а в ресторанчиках сидели хорошие девочки, оценивающе разглядывая каждого посетителя. Все продавалось и покупалось, даже их старая квартира, новый владелец которой снес, наконец, стену, перегораживающую зал, восстановив симметрию позолоченных завитушек лепнины на потолке. Теперь, после ремонта, их комната напоминала номер в шикарном отеле. В центре стояла громадная кровать, площадь которой как раз и была площадью их бывшей комнаты, а на окнах, превосходящих высоту их квартиры в Тель-Авиве, висели тяжелые бархатные шторы с массивными кистями. Было заметно, что Мусе все это очень нравится, она вертела головой и покусывала губы. Воплощение израильской мечты о зеркальном паркете из разных пород дерева, с гобеленами по стенам и золотом на дверных ручках, все это вдруг реализовалось тут, на этой когда-то провонявшей кошачьей мочой территории. Цена за квартиру была космической. Паша таких денег никогда в руках не держал. Жили они, по израильским стандартам, хорошо, но не до такой степени. Успокаивало то, что в их планы не входило приобретение недвижимости в родном городе, назад они не собирались, хотелось только вперед, в новую жизнь, в новую страну.

Остановились они у старых консерваторских знакомых. Полночи просидели на замызганной кухне, выслушивая истории из жизни коллег, укладывающиеся в одну и ту же схему: те уехали, а эти остались; у тех все есть, а эти все потеряли. Шум газовой колонки и рычание допотопного холодильника действовали гипнотически. Паша резко захотел спать, как вдруг Муська спросила о Лизе Целякович – может, знают, что с ней, хотя, конечно, откуда…

Пашину сонливость как рукой сняло, и было от чего. Хозяева возбудились и стали рассказывать, перебивая друг друга, историю, смахивающую на сказку о том, как девочка сначала превратилась в страшную ведьму, а потом в прекрасную маркизу.

Пересказ похождений Лизы в художественном исполнении Севы и Ани Шейниных напоминал жестокий романс. Тональность, безусловно, была минорной, не обходилось без придыханий и легкого завывания. Аня закатывала глаза и пускала слезу, Сева глубоко вздыхал и набирал с шумом воздух для нового куплета. Случайные диссонансы обостряли звучание. Напряжение должно было привести к драматической коде, в которой угадывался печально знаменитый марш великого поляка, как вдруг… Сева внезапно ушел в мажор, и скорбь рыдающих гобоя и флейты растворилась в летящем проигрыше аккордеона. Из приоткрытой форточки потянуло мокрым асфальтом и сиренью. Где-то на Елисейских Полях немолодой, похожий на Севу шансонье пел легкомысленную и абсолютно неправдоподобную песенку о любви. Она была о том, как произошло чудо и затоптанный в грязь цветок расцвел вновь под голубым небом Прованса. Хозяин этого цветка держит его во дворце и зорко следит за тем, чтобы никто к нему не приближался. Это восхитительное растение теперь зовется Эльза де Байе, жена французского маркиза, мецената и миллионера. Маркиз устроил ей турне по Европе, гастроли в Японии и Америке, подарил остров и построил концертный зал. Она записала несколько альбомов музыки собственного сочинения и отхватила какую-то европейскую премию.

– Так это ж наша Лизка и есть! – мощным фортиссимо прозвучали Шейнины.

Мирно дремавший хозяйский кот от неожиданности вскочил и шмыгнул под диван. Муся застыла с приоткрытым ртом, а Пашины губы растянулись в глупой улыбке.

Люди, как правило, любят немножко приукрасить чужие биографии – факты теряют свою очевидность, обрастают домыслами и небылицами. Так возникают легенды о героях и святых, так рождаются мифы и придумываются сказки, а все для того, чтобы дать человеку надежду на победу добра и справедливости. И даже если реальность его собственной жизни убеждает в обратном, то другая, выдуманная реальность сохраняет веру в разумность и гуманность мироустройства.

Но история с Лизой превзошла даже сказку о Золушке. Зря Шейнины старались, на самом деле все было гораздо интереснее. Справедливости ради надо сказать, что подобные фокусы судьба выделывает не часто и далеко не со всеми, поэтому рассказ об этом заслуживает новой части повествования.