О войне заключенные узнали из приказа об ужесточении режима: увеличилась норма выработки, урезали паек, переписка запрещалась для всех, а бесконвойный режим отменялся даже для тех немногих, кто раньше мог выходить за пределы лагеря. Грозное и страшное это слово – «война» не укладывалось в голове никак. Бывших военных, сидящих не по политическим статьям, отправляли на фронт. Они радовались, не страшась смерти на передовой, – смерть в бою казалась легче, чем та, что караулила в лагере на каждом шагу.

Вместо наволочек и пододеяльников пошивочный цех перешел теперь на шинели, гимнастерки и шаровары. Обстрачивая очередную шинель, Настя думала, что, может, именно эта достанется Михаилу, согреет его. Иногда становилось страшно: а вдруг Михаила убьют? – и тут же подступали слезы.

Миша родился в сентябре – тощий, с длинными ступнями и длинными пальчиками на руках. Не плакал, лишь пищал тихонько. Татьяна принесла в подарок «торт» – буханку хлеба с разложенными на ней шоколадными конфетами, которые носил влюбленный в нее комендант, и еще маленького резинового медвежонка со свистком – выменяла в соседнем бараке на черепаховый гребень.

– А что, Настька, ты письмо благоверному отправила? Или он у тебя до сих пор в полном неведении, что отцом стал? – спросила у подруги.

– Танюш, мой благоверный небось уже и думать про меня забыл. Видишь, ни одного письма. Мишка не его сын, а самого дорогого для меня, любимого человека. Но я боялась ему писать, вдруг это ему навредит? Он ведь начальник большой. Да и письмо просто-напросто не дойдет. Кто он мне?

– Не боись, девка, придумаем, как сообщить. Он что же, даже не знает, где ты?

Настя покачала головой.

– Ну и дела! Что же ты молчала? У меня же своя почта голубиная есть. Вон мой голубь с ружьем вышагивает, от любви сохнет, – показала она глазами на окно. – Что хочешь для тебя, говорит, сделаю. Я через него письма отправляю своей близкой подруге в Москву, и она мне пишет. Письма с воли на волю идут, тут не подкопаешься. Маскируемся, вроде как сестра его переписывается с племянницей. Спасибо, ни разу не подвел. Давай я сама напишу, а подружка найдет твоего, если только он в Москве. Адрес знаешь?

– Знаю. Только лучше будет, если письмо через сестер Прокофьевых передать – это соседки по коммунальной квартире. Они как родня ему, тогда точно ничего плохого не случится.

– Адрес диктуй.

* * *

Московская подруга Татьяны, Вера Петровна Варламова, билетер МХАТа, получила письмо от мордовской «племянницы» примерно такого содержания: «…все мужики подлецы. Помнишь Мишку, свояка нашего? Он до войны, когда приезжал, обрюхатил соседку Настю. Теперь от него ни слуху ни духу и носу не кажет. А она в сентябре пацана родила. Ну, копия! Назвала тоже Мишей. Я ей говорю: “Много чести”, а она: “Люблю!”, хоть застрелись. Сходила бы ты к сестрам его, Прокофьевым, по этому вот адресу, и сказала бы, что порядочные люди так не поступают, а если Мишка захочет ее найти, то ты знаешь, где…»

Вера Петровна сразу поняла, что надо делать. Москву бомбили, но чаще по ночам. Она оделась потеплее – снег валил, хотя ноябрь только начался. Хорошо, что вчера метель помешала фашистам расстрелять с неба парад на Красной площади. Кутаясь в козий мохнатый платок и тяжело переступая опухшими ногами, она пошла к сестрам Прокофьевым. Ноги гудели – всю осень она работала на строительстве защитного кольца вокруг Москвы. Еле добравшись до Новослободской, сверилась с адресом, указанным в письме, и постучалась в окрашенную темно-коричневой масляной краской входную дверь, на которой был один звонок и три фамилии: Степанов, Криворучко, Прокофьевы. К последним, Софье и Елизавете, надо было звонить два раза, но звонок не работал. Постучав, прислушалась, но никто не ответил. Потоптавшись у двери, она еще раз постучала, погромче, и собралась уже уходить, решив, что все жильцы эвакуированы, но вдруг дверь отворилась, и на нее глянули похожие как две капли воды старушки.

– Добрый день, я к вам, если вы сестры Прокофьевы. Меня зовут Вера Петровна.

– Очень приятно, – ответили они почти хором.

– У меня письмо для вас по поводу Насти.

Одна из сестер схватилась за сердце, другая охнула, и они потащили Веру Петровну в комнату.

– Покажите скорее! Неужели от Насти? Она жива! Боже, как жаль, что Михаила сейчас нет дома! Вы понимаете, – тараторили сестрицы, – он жить без нее не может! На фронт рвется под пули, а ему приказали тут сидеть, укреплять заграждения и строить метро. Пять лет назад жену потерял, а потом Настю встретил, ожил прямо. Мы так радовались, а она пропала. Сказал, что, видимо, арестована. Так что в письме?

– У него ребенок родился, Мишей назвали. Они в Темлаге, это Мордовия. Вы можете взять письмо. Пусть ваш Михаил напишет, а я придумаю, как ответить и передать туда.

– Вы – добрый гений! – смахнула слезу одна из сестер. – И даже не можете представить, что для него это значит: Настя нашлась и сын родился! Какое счастье!

Приказ сверху о том, что он, как литерный сотрудник, должен остаться в Москве, Михаил нарушить не мог, но продолжал упорно добиваться отправки на фронт. Он знал, что смерть сама его там найдет, ведь она всегда безошибочно вычисляет тех, кто жить расхотел. Сегодня он провел восемнадцать часов под землей на строительстве новой ветки метро. После начала войны метро не работало всего один день, и сразу же было принято решение продолжить строительство новых станций, а имеющиеся превратить в бомбоубежища. Домой Михаил вернулся глубокой ночью. Удивился, что никто не спит: ни сестры Прокофьевы, ни дед Егор. Они сидели на кухне и пили самогон, припасенный дедом Егором до «лучших времен». Лица соседей не оставляли сомнений, что для них эти времена уже наступили. Завидев Михаила, все дружно бросились к нему с поздравлениями, смысла которых он никак не мог понять: «Какой Миша? Чей сын, где?» А когда прочел странное письмо, не удержался на ногах, хорошо, дед Егор вовремя подхватил, не дал упасть.

Ответ от Михаила пришел накануне Нового года. Татьяна, еле сдерживая смех, передала Насте письмо. Московская подружка ответила «мордовской племяннице», что к Прокофьевым сходила и те Михайле задали жару. Теперь он обязательно приедет к Насте и никогда их с сынишкой не бросит. Пусть девка не сохнет, любит он ее, по всему видать…

Этой ночью было морозно. Дым из трубы, как собачий хвост, стоял торчком над крышей барака, подбираясь к ярким рождественским звездам. Настя вырезала из белого картона маленького ангела с крылышками, приделала нитку и повесила на елку, которую комендант распорядился поставить в клубе.

– Ангел, ангел, благодарю тебя, ты сделал все, как я просила. Теперь у меня есть Миша-маленький. Очень тебя прошу, сохрани его отца Михаила… или Николая, не знаю, как правильнее… Пусть он живет долго, и пусть мы обязательно встретимся.

От сквозняка ангел резво раскрутился на нитке, словно захотел взлететь и, прошмыгнув между прутьями зарешеченного окна, вырваться на свободу.

Сразу после Нового года случилось чудо: Настю, как мать с грудным ребенком, перевели из лагеря на спецпоселение. Живя в поселке, она должна была выполнять ту же самую работу: трудиться на швейной фабрике, устраивать концерты для начальства, издавать газету «Светлое завтра». Председатель поселкового совета – Петр Васильевич Пасько, а для всех просто Василич – давно на нее глаз положил. Он-то и помог ей с жильем. Настя и Миша перебрались в здание совета, где на втором этаже была больница. Там, в больнице, и выделили им угол, огороженный ширмой и шкафом. Закуток маленький, но зато с окном. Это было счастьем: тепло, уютно. Появилась надежда, что болезненный, худой, плохо евший и вечно поносящий Мишутка пойдет на поправку. Фельдшерица, правда, очень сомневалась, что младенец удержится на этом свете – доходягой родился, доходягой и помрет. И если бы не председатель, так тому и быть.

Насте, как и другим заключенным, приходилось по двенадцать часов проводить в цеху, а в обед можно было сбегать покормить ребенка. Мишу определили в ясли, где ему должны были давать сцеженное Настей молоко, но он соску не брал. Возиться с ним никому не хотелось, и молоко отдавали другим детям. Малыш лежал голодный и мокрый, слабел день ото дня и все больше походил на старичка. Настя рыдала, молилась по ночам. Миша таял на глазах.

Однажды Насте приснился сон, что стоит она на заледенелом мосту и еле на ногах держится, боясь соскользнуть в черную воду, шумящую внизу. Ухватиться за перила она не может, так как прижимает к груди полуживого закоченевшего Мишу. Вдруг видит, навстречу идет бородатый мужик, глаза которого как угли горят из-под густых нависших бровей. Взгляд страшен, но отчего-то ей тепло становится и все вокруг оттаивает. Поднимает мужик руку, осеняя ее крестом, а потом чертит в воздухе знак, тот самый, что стило украшал…

Подскочив на кровати, Настя мгновенно очнулась от сна. Миша хрипел, судорожно вздрагивая, глаза закатились – по всему, умирал ребенок. Рыдая, она закутала его в одеяло и выскочила в больничный коридор в надежде найти хоть кого-то из медперсонала. На ночном дежурстве обычно оставалась одна сильно пьющая санитарка, которую можно было уговорить вызвать врача, если та еще не приняла на грудь и не заснула. На посту, однако, никого не было. Наконец в одной из палат Настя обнаружила ее мертвецки пьяной и добудиться не смогла. Все время, пока металась по коридорам, из головы не шел сон. Казалось, она узнала, кем был тот страшный мужик. Решила вернуться в свою комнату, потеплее укутать ребенка и отправиться к Василичу, ведь он уже однажды помог, может, и теперь не откажет, врача вызовет.

Пришла к нему, положила ребенка на кровать и остановилась, боясь развернуть одеяло и обнаружить неживого Мишеньку. Дрожащей рукой перекрестила сверток и пальцем вывела на ватной поверхности тот самый знак, что чертил во сне Распутин. Сильный, требовательный детский плач вывел ее из ступора. Она откинула уголок одеяла. Миша кричал, причмокивая губами и вертя головой в поисках материнской груди. Настя приложила его к соску. Жадно захлебываясь, он начал есть. Плохо слушающимся языком она пролепетала: «Спасибо, Григорий Ефимович, спасибо!» – и начала неистово молиться.

Василич вмешался в эту историю по двум причинам: во-первых, надеялся, что женщина оценит его доброту и не будет кобениться особо, а во-вторых… После тяжелого ранения на фронте и ампутации голени он был комиссован из пограничных войск и определен Народным комиссариатом внутренних дел начальником поселкового совета, а поселок тот был при исправительно-трудовом лагере. К протезу он приспособился быстро. Хуже было другое: осколок, задевший мошонку, лишил его возможности иметь детей. Врачи, что смогли, сделали. Обещали, все обойдется. Обошлось. Бабы вроде не жаловались, но не беременели, а ему вдруг захотелось пацана, хоть ты тресни. Уже несколько лет он сожительствовал с Ниной – милой, тихой женщиной на поселении, до нее еще с двумя, но ни одна не забеременела. Когда он увидел Настину взбухшую молоком белоснежную грудь и припавшего к ней отощавшего младенца, понял сразу, что такую принял бы с потрохами и ребенка вырастил как своего. Понравилась она ему и красотой, и характером. А еще надеялся, что по гроб благодарна будет, если он этого мальчонку от смерти спасет. После ранения его потянуло к «чистеньким» барышням. Они, если что в постели не так, хай не поднимали, интеллигентно молчали. Не то что бывшие подруги. Раньше, до войны, когда служил в НКВД, путался с девками бедовыми, случалось, и шалавами уголовными не брезговал. Они отдавались за любую подачку, а то и без нее, ради удовольствия. Теперь дело другое. Сына хотелось, а как его получишь? Вот только так – с младенчества вырастить. Но женщина эта не простая, даже заговорить иногда боязно. Навел о ней справки. Узнал, что овдовела, что муж погиб на пожаре. Сидит за расхищение: книгу из музея умыкнула. Нашла что красть! Дуреха, одним словом. Решил, буду помогать. Мальца вытащит, он еще ого-го каким богатырем вырастет!

Василич и вправду сдержал свое слово. Привозил Мишку на фабрику каждые четыре часа, чтобы Настя кормила. Через пару месяцев мальчишку было не узнать: щечки круглые, попка пухленькая. В год с небольшим он затопал, а в полтора – заговорил. Рос шалуном, ни минуты не сидел на месте, прищемлял пальцы, набивал шишки. Василич в нем души не чаял. Когда Мишку пришлось отдать в ясли-сад, а заведение это было общим и для детей заключенных, и для тех, кто на вольных хлебах жил в поселке, весь персонал был в курсе – это Василича любимчик. За ребятней присматривали нянечки, а мамы допускались не каждый день. Называлось это пятидневкой. Миша очень быстро из жизнерадостного карапуза превратился в хитрого, расчетливого воришку. Жизнь сама учила: нянечки воровали у детей еду, а Миша воровал у них. Если кому и влетало, то только не ему. Он быстро усвоил законы лагерной жизни: есть свои и есть чужие. У чужих можно брать, своих лучше не трогать. Самым важным «своим» был Василич. Миша привязался к нему, как собачонка, которую подманивают сахарком. Именно сахарок и конфеты были поначалу основным оружием Василича. Он закармливал малыша дефицитными сладостями, брал с собой на рыбалку, дарил игрушки и потихоньку учил всякому.

Сам Василич был из беспризорников. Подростком сбежал из родной деревни, мечтая попасть в отряд Григория Котовского, о дерзких набегах которого ходили легенды. Пешком прошел пол-Украины, от Днепра до Черного моря. Если везло: на товарняках перебирался. Поймали, отправили в сиротский дом под Одессой. Документов никаких при нем не обнаружилось. Настоящие имя и фамилию называть он не захотел, чтобы не отправили назад в деревню. Представился отчеством – Василич. Прозвище Василич к нему прилипло, так и остался с ним. В приюте он пробыл недолго. Полуголодный паек, на котором держали сирот, и жестокие нравы, царившие среди бывших беспризорников, заставили воровать и драться до кровавых соплей. Однажды ночью один, без сообщников, чтобы ни с кем не делиться, открыл отмычкой замок в столовой и сожрал все что смог: буханку хлеба, большой кусок масла, луковицу и пару морковок. Там же его и вырвало, а потом рвало, не переставая, до самого утра. В лазарет не отправили, зато наказали голодным карцером. Когда выпустили, дружки устроили «темную». Чудом удалось вырваться из-под одеяла и дотянуться до табурета. Первый, кто полез к нему, получил по кумполу. За проломленный череп Василич получил срок. Освободился по амнистии после Февральской революции. Узнав, что его кумир, «Атаман ада» Гриша Котовский, выпущенный из тюрьмы, как говорили, самим Керенским, уже на полную катушку кутит в Одессе, отправился навстречу судьбе. Судьба, однако, и на этот раз его обманула: вместо того чтобы сколотить новый отряд лихих бойцов, Котовский записался добровольцем на румынский фронт «смывать кровью позор». Василич быстро сориентировался, что молоть языком в новой пролетарской действительности самое правильное и доходное дело. Сойдясь с революционерами, он стал агитатором, потом вступил в большевистскую партию и целиком посвятил себя классовой борьбе.

Маленького Мишу он учил нехитрым правилам выживания в государстве рабочих и крестьян:

– Запомни, пацан, ты должен стать своим в доску. Кто не с нами – тот против нас. Ты же не барчук сопливый. Ты наш, рабочая косточка, а барчуков мы били и бить будем. Раньше как было: у них все, а у нас ничего. Теперь наша власть пришла. Власть народная. Мы – сила! А в ком сила, у того и правда. Ты меня, малец, держись. Я тебя всему научу. Вижу, что злости в тебе маловато. Хитришь, шалишь, а драться ты слабак. Слабак и есть, – подзуживал он малыша, легонько укладывая на лопатки.

Мишка визжал, дубася по воздуху крохотными кулачками:

– Не слабак я! Сам слабак!

А Василич похохатывал, продолжая дразнить.

Письма от Таниной московской подруги приходили регулярно: в месяц по письму. Из них Настя узнавала о судьбе «свояка Мишки», который старается изо всех сил свою зазнобу Настёну с мальцом вернуть в семью, да не дают. Но недавно друг один вернулся и обещает, что поговорит с кем надо, чтобы родня согласилась. Скоро уже они встретятся. Из этих писем она понимала, что Михаил старается добиться пересмотра дела и есть надежда, что у него получится. Но главное – он жив, здоров, любит ее и ждет. А вот Мишка об отце и не спрашивал. Василич заменил ему и отца и мать. Ей хотелось приласкать сына, а тот отбивался отчаянно, смешно выпячивая губу и хмурясь: «Мужуки не цулуюца». Настя понимала, откуда ветер дует, и попросила Василича не забивать детские мозги всякими глупостями, а главное, не превращать ребенка в волчонка; она ему благодарна за все, но если так и дальше будет продолжаться, то запретит им встречаться. Он еле сдержался, чтобы не поставить зэчку на место, но вместо этого пришел на следующий день свататься с бутылкой водки и фунтиком липких конфет-подушечек для Миши.

Ясное дело, официально жениться на заключенной он не собирался: кому охота анкету портить? Но взять ее на полное содержание и усыновить Мишку – это, пожалуйста. То, что Мишка безотцовщина, подтверждалось письмом из Москвы. Письмо он ей покажет, а вот о том, что на днях вызывало его лагерное начальство и сообщило о бумаге, которая вот-вот должна прибыть из Москвы по делу Трепцовой, он ни словом, ни намеком. Кто-то наверху, видно, шибко хлопочет о пересмотре, и, похоже, она скоро освободится.

Сначала он с деланой скорбью сообщил Насте, что та уже четыре года как вдова: муж ее погиб на пожаре в Историческом музее в январе сорок первого. Он ждал, что Настя хотя бы всхлипнет, но она и бровью не повела. Бросила в пространство: «А что он делал в музее?» – и равнодушно отложила копию свидетельства о смерти. Тогда он пошел дальше и четко, без всяких там экивоков, изложил свои намерения.

– Хороший ты человек, Василич, – отвела глаза Настя. – Любая твое предложение приняла бы, но у Мишки есть отец, и я очень его люблю. А тот, который на пожаре погиб, к моему сыну никакого отношения не имеет. Мишкин отец скоро приедет за нами, вот увидишь. Я вас познакомлю и скажу, что без твоей помощи мы бы не выжили.

– Вон оно как… Значит, не в муже дело. Нагуляла, значит. А с чего это ты взяла, что кто-то приедет? Тебе же еще год сидеть. Кто позволит? Не муж он тебе. Не положено свиданий. Только родственники, и не в твоем случае. А может, он начальник большой? Ладно, чего уж там…

Махнув стакан водки, Василич поднялся и собрался уходить, но полусонный Мишка вцепился в него, не желая отпускать. Настин гость застыл, не зная, как поступить. Весь его предыдущий жизненный опыт подсказывал, что надо бы отомстить этой женщине, к примеру забрать себе мальчишку, который смотрит на него не мигая полными слез бирюзовыми глазами, точно такими же, как у его матери. Но что-то его остановило, он и сам не знал что. Может, осторожность: предупредили ведь о высоких покровителях Трепцовой, – а может, и что другое… Он отодрал от себя мальца, приказал идти спать и вышел, хлопнув дверью.

Надежды Насти на скорое свидание с Михаилом были не беспочвенны. «Голубиная почта» Татьяны все чаще приносила весточки о том, что дело сдвинулось с мертвой точки. Помог тот самый Иван Чиргунов, старый приятель Михаила, который курировал в аппарате ЦК строительство военных объектов. Вернулся он в Москву только в конце войны. Его связи помогли прояснить ситуацию: из документов НКВД следовало, что Анастасия Трепцова осуждена за кражу госимущества и приговорена к пяти годам исправительно-трудовых работ. Обнадеживало, что никакой политики в деле нет, а значит, можно надеяться на досрочное или даже на полную реабилитацию, если доказать невиновность. Из протоколов выяснилось, что упек ее не кто иной, как собственный муж, а дело вел полковник Савенко, которого Чиргунов хорошо знал.

– Иди к нему, Миша, – посоветовал Иван, – я ему позвоню. Он неплохой дядька. Тут мутная история. Не доказано, что экспонат похищен, его как бы и не было вовсе. Книга какая-то старинная. Ценность ее неясна, и видел ее только сам Трепцов. От же, гад! Жену посадить, да еще беременную! Выслужиться хотел. А она, эта Трепцова, тебе кто?

– Считай, что жена. Это мой сын.

– Во дела! Это прямо Вильям Шекспирович какой-то! Муженек наверняка вас выследил и все это затеял. Вызволим твоих, не переживай. Савенко скажу, что Трепцова тебе двоюродная сестра. Он и подаст на пересмотр. В этом деле полно нарушений, у него самого рыльце в пушку.

Полковник Савенко принял Михаила без проволочек и заверил, что работа по делу Трепцовой уже идет и сам он старается ускорить процесс, насколько может. Гражданка Трепцова находится на спецпоселении в мордовских лагерях. Условия там неплохие, дождется освобождения, это точно. И он, Савенко, уже переговорил кое с кем, кто с начальством лагерным связан, чтобы никаких неожиданностей… В глаза он не смотрел, бурчал что-то под нос, а потом вдруг разоткровенничался:

– Дурак был следователь, напутал все. Нашел у собственной жены, музейного работника, книгу старинную и донес, что она ее из музея украла. Я ему сказал: «Иди с этой книгой в музей, а еще лучше в задницу». И надо же было, чтобы Сема в тот же день сгорел на пожаре, да тут вахтер музейный шум поднял, что, мол, книга пропала. А если пропала, значит, была. Вот и все дела. Посадили Трепцову, но налицо ошибки и нарушения при ведении дела. Надо исправлять.

Хоть и обещал Савенко быстро разобраться, пересмотр дела затянулся больше чем на полгода. Только после Победы Настю реабилитировали, сняв все обвинения за отсутствием состава преступления. Когда Михаил об этом узнал, крепко обнялся с Иваном Чиргуновым, поблагодарил и попросился на две недели в отпуск. Иван стал бухтеть, что не вовремя, что строительство секретного объекта надо форсировать. Потом, похлопав Михаила по плечу, успокоил: «Перевози своих, квартиру дадим хорошую. Обещаю».

Слетев по лестнице вниз, Михаил выбежал из здания ЦК и помчался на вокзал за билетами. Билетов конечно же не было, но по брони удалось взять боковое место на завтрашний поезд. Решил до отъезда накупить продуктов и подарков. Поехал в ГУМ. Что дарят женщинам? Что дарят любимым женщинам? Конфеты? Какие конфеты – она мать моего сына!

– Девушка, скажите, что жене подарить? Она сейчас далеко, я в гости еду. Пожалуйста, помогите.

– Рост, размер обуви?

– Не знаю, она вот такая. – Михаил показал уровень собственной подмышки. – Обувь? Маленькая у нее нога, очень маленькая.

– Вот гляньте, белые бурки, очень тепло, натуральные, валяные. Одни остались, потому что размер детский.

– Так май на дворе.

– Как хотите. – Она оценивающе оглядела Михаила. – Вот еще завезли по ленд-лизу белье женское: лифчики и трусы американские. Таких вы нигде не найдете. Завезли только в Москву и Ленинград.

– Давайте бурки и белье, по две пары этих, как их…

– Размер какой? – нетерпеливо переспросила продавщица.

– Маленький такой… Не знаю, правда. Вы уж как-нибудь сами, пожалуйста.

– Ну, мужчина, без размера нельзя покупать.

– Девушка, пожалуйста, подберите сами.

– Ох, ну вы даете, не знать, какой у жены размер! Я вам выберу, но потом назад не приносите, если что не так.

– Да-да, конечно.

– В кассу платите.

– Скажите, а вот что у вас такое с цветами голубыми?

– Шаль, чистый шелк. Хотите посмотреть?

– Давайте ее. У моей жены глаза такие же, как эти незабудки.

– Это хризантемы, мужчина. Не видите?

– Все равно заверните.

Из ГУМа Михаил поехал на рынок.

– Слушай, Шурик, – спросил он шофера, – что обычно из продуктов везут, если далеко ехать надо?

– Ну, это как сказать, когда картошку, а когда сало. Тарань еще можно и чеснок. Тушенку, если достать, тоже хорошо.

– Да-да, тушенку и сало.

Михаил проталкивался меж рядов и выискивал хохлушек, торгующих салом. Сколько его нужно, не знал, купил наугад побольше, чеснока прихватил, еле доволок все до «эмки». На выходе взял для сына леденцовых петухов на палочке. Ему в детстве их никогда не покупали, а очень хотелось. Мальчишки в гимназии, нализавшись петухов, со смехом демонстрировали друг другу карминно-красные языки, но мама говорила, что это конфеты для плебеев. Миша тогда не знал, кто такие плебеи, но ему безумно хотелось попасть в их число, чтобы попробовать такого вот петушка.

Он заметил инвалида на костылях, тот стоял в стороне и продавал авиационный шлем: настоящий, кожаный, подбитый короткой смушковой цигейкой ярко-рыжего цвета, с клапанами для наушников и кучей застежек, чтобы подогнать размер. Шлем был новый.

– Шлем продаете? – Михаил уже держал его в руках и точно знал – Мише-маленькому понравится. Обрадуется сынишка.

– Ты, товарищ, цену сначала спроси. – Продавец тянул шлем из рук Михаила, но тот не отдавал.

– Я куплю, скажите сколько.

– Дорого. Не купишь.

– Сынишке хочу, говорите, сколько стоит.

– На рынке торговаться положено. Давай, мужик, торгуйся.

– Зачем? Вам нужно продать, я покупаю. Скажите, какая цена.

– Нет, так не продам. Торгуйся.

– Ну, хорошо, буду торговаться, называйте цену.

– Нету цены. Бесценный он. Это шлем моего сына Витьки. Погиб он, геройской смертью пал старший лейтенант Виктор Петрович Лапин в боях под Ржевом. Последний раз в отпуск приехал, наградили его отпуском за то, что в одном бою трех фрицев сбил. Шлем вот мне привез. Ходи, говорит, батя. Тебе, говорит, тепло в нем будет, а я пока в старом могу еще повоевать. Уехал, а через неделю похоронка. Ты, мужик, вот что… ты сына береги. – Он вытер слезу рукавом телогрейки. – Прости, я шлем не продаю, я хочу, чтобы люди про моего Витьку знали, чтобы помнили, потому и стою тут.

Мужик отвернулся и пошел на костылях куда-то в рыночную толчею. Догонять его Михаил не стал.

Дорога к Насте казалась бесконечной. От Москвы до Саратова, потом с пересадкой до Потьмы, а в Потьме пришлось ждать лагерного поезда, который ходил по своему расписанию, никому не ведомому. Из Потьмы Михаил дал телеграмму.

Двадцатого мая Василич зашел к Насте и, резко выдохнув, сказал:

– Телефонограмма была. Приезжает твой, завтра днем приезжает.

Мишка испуганно заверещал, увидев, как мать сползает по стене на пол.

Всю ночь мальчик ворочался в кровати и донимал Настю вопросами:

– Ма, а тот папа, который завтра приедет, рыбу ловить умеет, как Василич?

– Не знаю, Миша.

– А он, как Василич, стрелял фашистов?

– Стрелял, – машинально ответила Настя, приглаживая непослушный вихор на макушке сына.

– А он такой же красивый, как Василич?

– Красивее, ты на него похож.

– А на каркосах будет катать, как Василич?

– Будет, спи давай, завтра рано вставать.

Утром они пошли на станцию. Путь был неблизким. Возле клуба, украшенного флагами, лозунгами и портретами генералиссимуса, их чуть не сбило с ног ветром. Ветер рвал и трепал алые полотнища, создавая шум, словно гудела кровь в ушах. Миша быстро выдохся. Мимо проезжала подвода, груженная пустыми бочками. Повезло – для них нашлось место. Настя, пока тряслись по разбитой дороге, запрокидывала голову, щурясь от яркого солнца, и втягивала в себя запахи этой особенной, такой долгожданной и невероятно счастливой весны. Запахи струились отовсюду – ясные, чистые: так пахла свобода, так пахла Победа. Мишка тоже был счастлив – он сосал леденец из топленого сахара, который дал ему в дорогу Василич.

Приехав на станцию, они оказались единственными, кто встречал этот поезд. Точное время его прибытия не знал никто. Часы ожидания вытягивались в бесконечно серую полосу рельсов, убегающих за горизонт. За полдня не проехало ни одного состава. Миша заснул у Насти на руках. Вдруг ей показалось, что воздух наполняется запахом жареных семечек, перегретой сковороды и дыма. Раздался протяжный, тоскливый гудок. Испугавшись со сна, Мишка громко заревел.

Михаил выпрыгнул из вагона и побежал к ним навстречу. Он ничуть не изменился – легкий, подтянутый, только поседевший изрядно. В этот момент Настя вспомнила, что даже не взглянула на себя в зеркало перед выходом. Быстро стянула с головы косынку, легонько пробежала пальцами по волосам, собранным в тугую косу. А дальше все это уже не имело никакого значения. Они стояли, обнявшись, не сдерживая слез. За компанию хныкал и Мишка, которого отец тут же подхватил на руки, подбросил высоко и посадил на плечи. Так и пошли они в поселок счастливые – Михаил-маленький на Михаиле-большом, рядом с Настей, звонко смеющейся и подпрыгивающей, чтобы не сбиться с ноги и не отстать.