Родословная Мышибрата
— Теперь нам уже никто не поверит, — вздохнула Хитраска.
— Раз мне не поверили, так уж не поверят, — сетовал Мышибрат.
— Друзья! Есть один выход: нужно отвести Виолинку к самому королю, — любящее сердце отца наверняка узнает.
— А я не пойду, — крикнула королевна, — я никому не покажусь в таком виде! Вы — самая подходящая для меня компания! — Она с отчаянием подумала о злорадных перешёптываниях и слезливых поцелуях придворных дам, которые расчувствуются над ней и тут же, прикрыв лицо веером, многозначительно посмотрят друг на друга и ехидно улыбнутся.
Нет! Нет, она была слишком горда, чтобы возвращаться обезображенной чарами. Девочка не понимала, что красота тела преходяща, что она исчезает со временем, а вечными и несокрушимыми являются ясность души и доброта сердца, которые даже позднюю старость делают прекрасной.
День был напоён светом; с каждой минутой усиливалась жара. На полинялом, ушедшем ввысь небе кружил чёрной точкой ястреб-разведчик. Неподвижные деревья стонали от зноя, песок обжигал ноги.
До Тулебы оставалось целых два дня пути, а у друзей не было никаких запасов; жадный Завтрак отобрал у петуха последние три дуката, отложенные на чёрный день. Их обобрали до нитки, перерыли все вещи, а у Хитраски сорвали даже бант с хвоста.
Путников ожидала тяжёлая дорога, потому что они должны были выпрашивать пищу и ночлег, но не все двери открыты, не везде выносят кусок хлеба. Часто у них перед носом хозяйка захлопывала калитку и со злостью говорила: «У меня для вас ничего нет, бродяги… — а потом лицемерно добавляла: — Идите дальше, идите, пусть вам поможет бог!»
Друзьям приходилось туго, но они были мужественны. Хотя мальчишки свистели им вдогонку, кривлялись, передразнивали воинственный шаг петуха, кидали в путников комья земли, хотя собаки рвались с цепей и рычали: «Бррродяги, бррродяги! — или оскорбительно лаяли: — Хам! хам! хам!»
Наши знакомые медленно шли по деревне в полосатой тени плетней, брели вдоль запылённых садов, засаженных мальвой и ноготками, покорно стояли у заборов и порой находили ласковый приём, приветливую улыбку. В одном месте им давали ломоть хлеба, в другом — кусочек сыру, в третьем не пожалели для них кринки молока.
— Я не пойду дальше, — бормочет сухими губами королевна, — я больше не могу…
Солнечные искры жгут. Птицы замолкли. Воздух трепещет и дрожит над тёмной полосой чащ Столесья. Тени стали совсем маленькими, охотнее всего они укрылись бы под ступнёй, но песок раскалён, как сковородка, и тени бегут сбоку, напрасно ища убежища.
— Собери все силы, — уговаривает петух, — это для тебя же нужно.
С каким удовольствием путники улеглись бы под сенью придорожных деревьев, в высокой траве, и смотрели бы в небо, куда улетают взгляды и летят так высоко, так далеко, что уже забывают вернуться в маленький зрачок!
Но в Блабоне тоскует в ожидании король Цинамон и рыдает по ночам королева Цикута.
Напрасно привозят новых фальшивых королевен. Каждую минуту вскакивает король, введённый в заблуждение голубым платьицем, веером и золотыми туфельками с брильянтовыми пряжками; протягивает руки королевне и лепечет сквозь слезы: «Дочурка!»
Королевны-самозванки вместо того, чтобы подбежать к родителям, повиснуть у них на шее и закричать: «Мама! Папочка!» — приседают согласно придворному этикету и, ослеплённые роскошью, шепчут: «Ваше величество!»
И король приказывает прогнать их. Он стоит у окна, ласточки снуют под крышей, мелькают в лазури, звенят, слетаясь на стены древней крепости, где каждая щёлочка скрывает в себе лакомый кусочек. Смотрит король на солнечный парк, на сады, полные цветов, и беспокойно дёргает резинку от короны, стучит скипетром в каменную стену и в забывчивости отирает портьерой набегающую слезу. За окном, подгоняемые писком птенцов, носятся и носятся ласточки.
А далеко по песчаной дороге бредёт маленькая королевна и слушает рассказ Мышибрата, позабыв о зное и усталости. Вы можете не верить. Но послушайте, о говорил Мышибрат.
— Нас родилось трое. Прежде чем я открыл глаза, я услыхал, как плещутся о покрытые тиной брёвна воды Белкотки. Моя мать старалась нас спрятать, но старый мельник Сито выследил наше убежище, и я почувствовал, как его мозолистая рука шарит в сене. Я глубоко зарылся в сено и не слышал криков брата и сестры, потому что вода хлынула на колесо, закрежетали жернова, затарахтели сита, вся мельница так затряслась, что из щелей начала бить мучная пыль. Поздно ночью мама пошла на берег, она бродила в камышах и звала детей. Хотя она мне ничего не сказала, я догадался об этом: весь мех был мокрым от росы. Белкотка не вернула своих жертв, она тихо лизала буковые желоба и плескалась о свои плотины. Мать крепко обняла меня. Мой брат и сестра трагически погибли, так и не увидев света.
— Ах, бедняжки! — тяжело вздыхает лиса, а петух прибавляет шагу.
— Быстрей, не отставайте! — подгоняет он друзей, пыаясь за воркотнёй скрыть своё волнение.
— Когда я вернусь в Блабону, я попрошу папу, чтобы он открыл приют для всех беспризорных котят, — говорит Виолинка.
Смотрите, посреди дороги лежит на спине божья коровка. Она шевелит лапками, она зовёт на помощь.
Виолинка наклоняется и, отерев с насекомого пыль, кладёт жучка на ладонь.
— Я думала, что это кусочек коралла, — шепчет королевна…
На спинке у божьей коровки три пятнышка. Она бежит по руке Виолинки, кружит на одном месте, забирается на безымянный палец и раздвигает спинку, словно женщина, которая поднимает юбку, когда хочет перескочить через лужу.
«Ты лети, жучок, на небо,
Принеси кусочек хлеба», —
говорит вместо Виолинки Мышибрат.
Божья коровка взлетает, делает круг над Хитраской и садится к ней на ухо. Хитраска трясёт головой и вдруг слышит шопот: «Без вашей помощи я бы погибла от зноя, благодарю вас от всей души, вы увидите, что я еще пригожусь вам, не будь я Точкой».
Она взлетает выше. Друзья следят за ней, запрокинув головы, до тех пор, пока божья коровка не растворяется в выцветшей голубизне.
— Я уже не вижу — говорит петух: — солнце слепит мне глаза.
Друзья идут дальше.
— От этого горя моя мама уже не оправилась, — продолжает Мышибрат. — Она часто вскакивала по ночам, ей слышался плач ребёнка… Она садилась на помост и рыдала, глядя на луну.
Белкотка напоминала серебряное зеркало, порой только сомы подплывали к шлюзу, притрагивались усами к доскам, стояли с минуту в задумчивости и пропадали в яме под колесом.
Однажды ночью мать крепко меня поцеловала и, перекрестив, ушла в иной мир искать погибших малюток.
Мой отец, известный на всю окрестность Мышелап Мяучура, любил ходить в корчму, стоявшую на перекрёстке. Папа возвращался оттуда поздно ночью, а иногда и на рассвете. Он нетвёрдым шагом, зачастую его ухо было разодрано в пьяной драке. Растроганный моей заброшенностью и одиночеством, он снимал с гвоздя гитару и пел на крыше серенаду. Чаще всего это было ранней весной. Я как сейчас вижу его, — обычно он стоял, выгнув хвост, на фоне тёмнокрасной луны; гитара звенела, и отец пел с вдохновенным выражением на морде, шевеля серебрящимися в лунном свете усами. Восхищённые сомы аплодировали, ударяя в плавники. Тихо капала вода, стекая с остановившегося колеса, очарование разрушал мельник Сито, который выбегал в полушубке, наброшенном на ночную рубашку, и, шлёпая босыми ногами по помосту, бросал в отца старой гирей или поленом и при этом отвратительно ругался. Он размахивал руками, как ветряк, и его тень, падая на воду, доставала вершины чёрных ольх и пугала рыб и лягушек. В конце концов, не в силах прекратить песни, он пускал мельницу и заглушал наши жалобные сереады шумом и грохотом воды.
Однажды ночью мой отец, околдованный месяцем, вскочил на его диск, двигавшийся над нашей крышей. Уносимый на серебряном круге, он играл на гитаре свои лучшие песни. Увы, бедняга не догадался, что месяц перед рассветом уносится высь. Охваченный страхом, я видел, как он умчался в серебряной гондоле, помахивая мне лапкой. Отцу уже не суждено было вернуться.
Несколько ночей каскады его серенад звенели над уснувшей мельницей. Напрасно звал его назад перепуганный Сито. Напрасно приставлял лестницу. Месяц уже не снижался. Я видел, как отец, под действием лунных излучений, худел и уменьшался по мере того, как убывала луна. В последней четверти он был так тонок, что я едва различал его на узком, как лезвие, серпе, который расплывался в моих глазах, наполненных слезами. Прежде чем отец ушел в потусторонний мир, он сбросил с неба гитару. И она, серебрясь в лунном свете, шумя пучком лент, пролетела звёздное небо, словно огненная комета. Мне показалось, что гитара с плеском погрузилась в воды Белкотки. Астрономы считали это важным предзнаменованием и предсказывали много слёз и бедствий… Действительно, через три месяца началась война с Блаблацией.
Я остался один. Даже гитары я не нашел, только порой, в тихую ночь, до меня долетало из-под мельничного колеса что-то похожее на голос. Может быть, какой-нибудь сом, проплывая над ней, задевал усами струны.
— Неслыханно! — воскликнула Хитраска.
— Ну и что? Что дальше? — нетерпеливо допытывалась королевна. Путники и не заметили, как прошли порядочный кусок дороги.
— Несмотря на то, что моим отцом был славный Мышелап Мяучура, а о прадеде говорится в легендах и сказках… вы наверняка слышали о «Коте в сапогах» — это был он… Несмотря на это, старик Сито презрительно говаривал мне: «С тех пор, как живу на свете, не видал таких взбалмошных котов!»
Для него была непонятна красота весенней ночи, кваканье жабьих хоров над Белкоткой и мелодичный шум воды, падающей на буковое колесо.
В такие ночи мельник обходил с фонарём в руке загромождённую мешками кладовую. Его причудливая тень двигалась по стене. Потом скряга совал руку в дымоход и долго считал талеры, спрятанные в заштопанном чулке покойницы-жены. Зато днём он почти всегда дремал, убаюканный шумом мельницы. Иногда старик открывал один глаз, но, видя меня с мешком на спине или с ведром в лапе, засыпал снова. Я должен был лопатой отгребать отруби, насыпать зерно в воронки, а главное, следить, чтобы мыши не наделали вреда. (Мой отец беспощадно расправлялся с ними, за что получил почётное прозвище Мышелапа.) Это было неприятное занятие; подумайте, после того, как я съедал за ужином миску яичницы с колбасой и выпивал молока, нужно было согласно кошачьей традиции проглотить мышь, вспотевшую от страха, измученную и бледную. Но в течение долгого времени я исполнял эти обязанности.
Летом мышиные семьи покидали мельницу и выезжали на дачу, привольно отдыхая в окрестных полях, засеянных пшеницей, где жила их зажиточная родня. Зато осенью, когда на дворе была непогода, они сотнями возвращались, нередко приводя с собой обедневших родственников. Мыши скреблись на чердаке, крались в тени амбаров и воровали из мешков золотистые зёрна.
В их глазах я был кровавым погромщиком и палачом. Когда снежный пух засыпал пороги, я не раз слышал, как, потирая озябшие лапки, они нетерпеливо топтались в норах, ожидая, что я уйду спать. Матери, поблёскивая чёрными глазками, напевали детям:
«… Постарайся не попасть
Мяучуре злому в пасть,
Мой сыночек!»
А я, грозно шевеля усами, освещал фонариком углы.
* * *
Это было в начале января. Лютый мороз сковал землю, а быстрые ветры кружили снежные иглы и ломали сосульки, свисающие с мельничного колеса. Порой из мышиных нор до меня долетали весёлые голоса и рождественские песни.
На душе у меня было очень грустно.
Я отправился на чердак. Здесь сквозь щели пробивались лучи месяца, в их свете серебрился на стенах иней. Фонарь вспыхнул синим пламенем и погас. Я улёгся на мешках. Мне хотелось быть подальше от хозяина, который ломал голову над засаленной конторской книгой, подсчитывая огрызком карандаша прошлогодние барыши. Я думал о своей маме, о похищенном луной отце и лежал, прикрыв лапками слезящиеся от мороза глаза.
Вдруг я заметил, — между мешками, словно по широкой улице, под радостные крики движется шествие мышей. Точно подброшенный пружиной, я вскочил и загородил им дорогу.
Мыши окаменели. Они не смели бежать, впрочем, я мог каждую из них пригвоздить к полу лапой. Впереди стояла старшая мышь, на ней была серая шубка. За спиной, съёжившись от страха, притаился какой-то франт в светлых перчатках и котелке. Дальше — небольшая толпа празднично одетых гостей.
Стоило мне только моргнуть глазом, — и все побледнели. Из рук франта выпала бамбуковая палочка, но он не посмел нагнуться за ней. Сверху я видел, как озорной мышонок, шагавший позади всех, воспользовался испугом своей бабки и принялся связывать гостям хвосты.
Неожиданно мышь в шубке выступила вперёд.
— Благородный господин Мяучура, — проговорила она дрожащим голоском. И тут я увидел, что она прижимает к груди маленький свёрток, закутанный в кружева, — наш бесценный тиран!
Я расправил усы. Этот жест перепугал мышей. Чуть слышно пискнув, зверюшки бросились было врассыпную, но тотчас замерли на месте: их не пустили связанные хвосты. Шалун от радости перекувырнулся через голову, а бабка, схватив мышонка за ухо, дала ему такую затрещину, что над ним поднялось облако пыли.
Я был не в состоянии сохранить серьёзность и рассмеялся. Впрочем, я не мог бы обидеть кого-нибудь в эту ночь.
— Ну, говори, малышка, — мяукнул я тихо.
Видя, что я милостив, все легко вздохнули. Франт приподнял котелок и украдкой вытер вспотевший лоб.
— Мы все шли к тебе, суровый Мяучура, просить твоего великодушного соизволения быть крёстным отцом моего первенца. — Мышь так близко подошла ко мне, что я ясно ощутил запах надушенного меха. Она подала мне завёрнутого в пелёнки мышиного младенца.
Что было делать? У меня мягкое сердце, и я согласился.
Когда с новорождённым на руках под радостные крики я пировал на мышином празднике, — на небе мои благородные предки, наверное, рвали на себе усы и проклинали меня. Ведь еще никогда с тех пор, как стоит мир, не было такого братания между кошкой и мышами.
— Ну, а в Ноевом ковчеге? — спросила Хитраска.
— Даже и там коты были на носу, а мыши на корме, и, если бы не морская болезнь, кто знает… С тех пор, сколько я ни ловил мышей на воровстве зерна, всегда оказывалось, что это дядя или тётка моего крестника, и я должен был, извинившись, отпустить вора.
Мой малыш вырос порядочным разбойником, и мать часто приводила его ко мне, чтобы я поиграл с ним. Она была этим очень горда, впрочем, она и сама происходила из благородного рода, в ее жилах текла королевская кровь.
— Не может быть! У мыши? — обиделась королевна.
— А как же, где-то в далёкой стране, кажется, в Польске, мыши съели некоего короля Попеля, да в его собственном замке!
— Ну и дела, — удивилась Хитраска.
— А что же смотрела полиция?! — возмутился капрал Пыпец.
— Пока я играл с мышонком, его родственники шныряли углам, — они ссыпали зерно и муку в кожаные мешки. Дело дошло до того, что мыши заставили меня стоять на страже и предупреждать их о приходе мельника. Мало того, — они уговаривали меня самого таскать из кладовой солонину, якобы для моего крестника, который был болезненным ребёнком и родители старались кормить мышонка получше.
Однажды я не выдержал и задремал. Подумайте, днём у меня была работа, а ночью приходилось заботиться об этих пройдохах-мышах; они так осмелели, что шныряли во время ужина по столу, и часто, доставая из кармана ключи, я находил там спящего мышонка.
В ту памятную ночь я крепко уснул и не слышал шума, разбудившего моего хозяина. Сито в удивлении стал протирать глаза, — по самой середине комнаты передвигался огромный мешок пшеницы.
Старику показалось, что он спит, но нет, мешок двигался прямёхонько к порогу, и при этом старик отчетливо услышал писк стаи мышей. Они тащили мешок на своих спинах. Тут мельник вскочил — с грохотом перевернулась лавка; стало серым, повсюду задвигались стаи мышей, они десятками выскакивали из кринок. Ошеломлённый хозяин стоял, растопырив руки, три волоса на его голове поднялись дыбом, желая посмотреть на это исполненное ужаса зрелище.
Потом Сито кинулся на меня. Прежде чем я очнулся, он уже тащил меня за хвост.
— Позор кошачьего племени, выродок, — визжал он, — ты не кот, ты мышиный брат!
Он ударил меня ниже спины и швырнул в снег. Я долго ждал, когда остынет гнев хозяина.
Мне было видно, как двигался по кладовой огонёк. Слышались душераздирающие вопли, — это мельник подсчитывал убытки.
Я не уверен, расстались ли мы навсегда, но так как я до сих пор хромаю, то думаю, что он был мною недоволен.
Работы я нигде не нашёл, но и не голодал, потому что за мной шла слава мышиного опекуна — и всегда какие-нибудь, дальние родственники моего крестника приносили мне несколько кусков сала, героически украденных из мышеловок. «Для нашего дорогого Мышибрата», — говорили они, печалясь над моей недолей и поблёскивая при этом влажными от слёз глазами.
— Ты славный кот, — потрепал его по плечу петух.
Неожиданно над их головами повисла, словно ягодка рябины, возвратившаяся Точка.
— Смотрите, наша божья коровка!
— Тише… Замолчите…
— Торопитесь! Торопитесь! — кричали куропатки в полёгшей от зноя пшенице.
— Смотрите, какой-то фургон едет, — мяукнул Мышибрат.
Было так тихо, что звери слышали, как сыплется песок с медленно вращающихся колёс, как скрипят ремни и храпят кони.
Взметнувшаяся пыль, будто хвост дракона, двигалась тёмной полосой за колымагой.
— Бежим, — крикнули друзья, — это цыган Нагнёток!
Свернув с дороги, раздвигая колосья, звери помчались ближней межой, под защиту дремучих чащ Столесья.
— Вот они, совсем рядом! — послышался радостный голос цыгана.
— Не бойтесь, я помогу вам, — шепнула Точка на ухо Хитраске.