— Не высовывайся из дома, ублюдок! — голос был быстрый и хриплый, нахальный, — никак не советую! — и тут же гудки.

Он посмотрел на свое отражение в зеркале: широченные плечи, шея, вросшая в них мощным, разлапистым пнем, крепкие славянские скулы, чуть вздернутый нос и, если опустить кончики губ, волевой, твердый рот, и, если сжать брови, сумрачный взгляд исподлобья, и тогда все лицо — цельнолитое, светло-чугунное… вот только… вот только золотой завиток у виска! Послюнил, попридержал жесткой ладонью.

«Видали таких!» — бросил трубку с размаху. Как припечатал.

А вечер был солнечный, тихий. На улицах города маячили люди, истомленные зноем. На лицах было написано многое, все, что угодно, кроме угроз.

Он соскочил с подоконника. Как случился этот звонок?

Муж?

— Ох, Бо, — говорила она. — Ты забываешь, что есть еще один человек!

— Плевать! Будет путаться под ногами — смету!

— Мокрое дело? — поинтересовалась она. — Была неслабая практика?

— Плевать!

— Ох, детка, — сказала она.

Он замолчал. Она это умела блестяще: уничтожать одним словом.

— Запомни, — проговорил, стараясь на нее не смотреть, — я давно уж не детка! Характер торчит из меня, как железная палка, это все говорят! Сказал: можешь забыть, значит…

— Но как? — перебила она. — Стрихнин? Цианистый калий?

Покачивая ногой, закинутой за ногу, на самых кончиках пальцев она удерживала его широкую шлепанцу. Шлепанца, как маятник, болталась туда и сюда. Он не мог отвести взгляд от ноги в черном ажурном чулке, от ступни с высоким, как арка, подъемом, столь крохотной в этой огромной стоптанной тапище.

Шлепанца шмякнулась на пол.

— Если кто-то мешает мне, я устраняю препятствие!

— Мышьяк внутрь эклера! — вскричала она. — У меня есть знакомая в стоматологической поликлинике!

Он смотрел на ступню, на проблески фиолетового лака через черный чулочный узор, он готов был броситься на колени, целовать эти оформленные ноготки; не желая сдаваться, он проворчал совсем по-ковбойски:

— Мужчина — охотник прежде всего! Я тебя отловил — и не намерен делиться!

— А вот еще — яд кураре. Достаем турпутевку на Кубу, оттуда плывем на матрацах к индейцам!.. Но постой!.. Яд, кажется, действует только при непосредственном введении в кровь. Может, незаметный укол?

— Удар кулака!

И тогда она предупредила его об опасности. Учти, человек этот непредсказуем, говорила она. Не вздумай с ним связываться, говорила она. Думаешь, он станет биться с тобой в одиночку?

— Ха! Значит, он — трус?

Нахмурившись, она думала о чем-то своем. Оранжевый солнечный диск, вкатившись в окно, окружил ее профиль медным сиянием. Он не любил, когда она уносилась в мыслях куда-то, где его не было. Куда, в общем-то, не допускали. Он дожидался волны бешенства, той сладкой волны, которая рождается вдруг из ничего и творит чудеса. В отношениях с ней до этого не доходило еще. И тем томительнее тянулись мгновенья.

— Нет, — печально сказала она, — пожалуй, не трус. Я, Бо, не хочу столкновения… Умоляю!

Она повернулась к нему. Солнце, вырвавшись из-за нее, плеснуло в глаза алым расплавом. Он отстранился. А вновь взглянув, увидел ее под каким-то другим, извиняющим углом зрения. В конце концов, она чисто по-женски тревожится за него, это можно простить. Ярость медленно отпускала его.

— Пусть только не попадается под руку! — пробурчал напоследок.

И вот этот звонок. Звонок в решающий день. В решающие минуты! Откуда пронюхал? Что заготовил?

Солнечный вечер. Каменный дом. По квартире, что на шестом этаже, бродит парень девятнадцати лет: широченные плечи, шея, вросшая в них мощным, разлапистым пнем, и, если опустить кончики губ, волевой твердый рот, и, если сжать брови — сумрачный взгляд исподлобья.

Пробежался рукой по висящим на перекладине галстукам, отобрал самый яркий, морковного цвета. Примерил к голой груди и вновь сжал брови, опустил кончики губ. И… резко присел, уворачиваясь от воображенного нападения. И поднырнул под руку. И, распрямившись, нанес правой снизу, от пояса к подбородку, страшной силы удар — апперкот. И прыгнул на добивание: еще два удара, справа и слева, в живот, в челюсть. Х-р-рст!

Телефон.

Ах, ты так? Упал на спину, кувырнулся назад через голову, мигом вскочил, принял исходную каратистскую стойку под названием «рама», тут же перешел в любимую заднюю стойку: передняя нога полусогнута, касается пола носком — будто изготовлена к шагу, а на руках будто ребенок — поза матери с грудничком. Из этой стойки плавно и быстро выходим в переднюю и… Нет, удара не будет!

Расслабленно повел тяжелую руку… опять затрезвонило. Положил на трубку ладонь. Трубка задрожала от ярости. Подумал: а стоит ли брать?

Успокоил дыхание.

Вновь неистово завизжало.

Снял трубку и помолчал.

— Что дышишь? — строго спросили.

Приготовился к прежнему голосу — быстрому, лающему. Приготовился сплеча рубануть, а тут — баритон. Строгий, спокойный.

— Вола не верти! У нас все отлажено.

«У нас»? Стало быть, не один. Стало быть, нанял.

— Пока, детка, баюшки-бай! И нам куда проще: не возиться по мокрому делу. — Выдержал паузу. И, неожиданно, грубо: — Понял? Ублюдок! Гаденыш! Щенок!

Трубка не сразу попала в гнездо. Холодок прошел по спине. Одно дело — ринг, самбистский ковер, другое — профессионалы, убийцы.

Вновь было присел, уворачиваясь, но пыл прошел. Прикрыл на мгновенье глаза и вдруг увидел себя в луже крови: волосы налипли на лоб, рот черен, раскрыт, и этот оранжевый галстук! Точно из горла ручей!

Выпрыгнул вверх, «выстрелил» правой ногой, сумел упасть на руки, замер. И вновь перед глазами поплыл серый асфальт, и тело уже унесли, и только мокрый след на асфальте. Красный ручей.

Вскочил, содрал, скомкал, зашвырнул дурацкую тряпку.

Взять себя в руки! Поесть! Непременно! Как можно больше поесть! Мяса! Обязательно мяса!

Мясо придаст силу и бешенство. Надо подвести себя к тому состоянию, когда ярость скопилась и только и ждет мельчайшего повода, чтобы излиться наружу. И тогда гневная кровь автоматически точно командует телом, и не знает пощады.

Повязал мамин фартук, бросил кусок скользкого масла, вывалил на сковородку четыре толстых, кровавых ломтя.

Зашипело, брызнуло. Жирная капля взвилась, обожгла.

Что ж, в конце концов для десантника — через каких-то пару недель! — для бойца, рвущегося в самую горячую точку планеты, все это так, пустяки! Проба пера! И чем больше их будет, тем лучше!

И опять телефон! Ясно: ведут наблюдение. Раз звонят — значит, знают: не вышел, все еще дома.

Мягко подскочил, свесился с подоконника: никого! Ни в той будке, ни в этой. Не такие уж дураки!

Телефон все трезвонил.

Пусть, пусть и у них будет неясность, хоть небольшая, но все же: почему не берет? Спускается вниз?

Однако… А если это — она? Если в этот самый момент она, его Ингрид, нуждается в помощи?

Подлец, идиот! Опрометью бросился в комнату, перемахнул через стул, обогнул поворот, в прыжке, на лету, поймал телефон, приземляясь, падая на спину, еще в воздухе услышал гудок.

Опоздал! Что же наделал? Это — она, безусловно она! Когда говорит, так медленно тянет слова. Голос — низкий, тягучий. Так и не научился дослушивать тягучие фразы: кидался целовать, и губы, шевелящиеся от еле слышимых слов, пьянили… «Темпевамент, нет, какой темпева-амент!» — медленно говорила она, улыбаясь… Слабея.

Ингрид. Виноградное имя!

Он поднимает галстук, примеривает. Смотрится в зеркало. Аккуратным движением набрасывает один конец на другой и… Что это? Новый звонок!

— Ды-а! — грубо выдохнул, чтобы, если это — они, показать, что силен и свиреп.

— Боря?

Уф-ф, мама!

— Я звонила, звонила, ты принимал душ?

Уф-ф, мама, мама!

— Ты дома?

Что за глупый вопрос! Неужели для этого надо было дозваниваться через тысячу верст? Уф-ф, эта мама!

— Не груби! Я что-то хотела сказать. Ты дома? Ах, об этом я спрашивала… Произошло что-нибудь?

Произошло что-нибудь? Ну, мать, ты даешь!

— Как ты ужасно смеешься, мой мальчик! Так нервно, ужасно! Раньше… Мне кажется, раньше ты не был таким!

Что значит: раньше? Да, именно, что это значит? Эти намеки! Она забывается, он не позволит!

— Я чувствую: что-то случилось…

— Если, мама, «что-то случилось», то это «что-то случилось» хватают за шиворот и вышибают хорошим пинком! И хватит об этом. Кончай!

— Ты стал другим… грубым. Становишься похож на отца!

На отца? Ах, он похож на отца? Она сбрендила! Он давно уж не маленький!.. Это легенда… Никакого отца и в помине!.. Затащила какого-то на себя…

Ревет. Вечно ревет. Поучает и лезет, лезет в душу без мыла, врет, врет, врет!.. А после ревет! Сходящее поколение: верят и врут, верят вранью и пуще прежнего врут! Жалкие люди!

— Мать! Не реви! Я не позволю обидеть тебя! Только скажи, если кто… Что? Уж я-то не брошу!

Странные люди: все ведь так просто — сила права́ своей силой. Значит, побеждай и гордись! Сумела красавца использовать — ну и радуйся! Нос задирай! Хвастайся, что родила, воспитала!

— Боря, Боречка… Отпуск только еще начался, а я уже вся изболелась!.. Здесь жара, а у вас? Надеюсь, ничего не успел натворить? Что сказал? Не умеешь? Еще не умеешь? Ну, озорник, смотри у меня! Смотри, вот вернусь!.. Да, не забудь выключать газ, электричество и… И, послушай, Борис, но у тебя горит мясо!

…В самом деле горит! Запах, дым, чад!

Прикипело так, что отодрать невозможно.

И все же — поесть, первым делом поесть!

Он достает нож, вилку, тарелку. Бренчит полочка для сушки посуды. Он отдирает прикипевшую корочку. Скрипит ножом по тарелке: режет мясо на части.

Однако не успел прожевать — звонок.

— Бо? Милый, такой пассаж!

Заложил кусок за щеку.

— Доогая, у чем део?

«Дорогая» — вот слово, с которым научился обращаться «на ты».

Спокойно, баском: да, дорогая? Нет, дорогая! С другими такими словами сложнее.

— Не знаешь, что означает слово «пассаж»? — говорит она медленно, низко.

— Подожди!

Хватает словарь. Перевалив кусок мяса к левой щеке, довольно:

— Куытая гаеея с тоугоыми помещениями!

Словарь валится, трубка скользит, он еле удерживает и то и другое. Слышит медленный, чуть хрипловатый смех:

— Ха-ха-ха… Ха!

Это она, только она так смеется! Три подряд выдоха и, после паузы, резко, оканчивающе: ха!

— Какой ты еще детка!

Так. Опять за свое. Опять это пошлое слово. Проплывают, брызжа словами, страницы, строки сверкают, режа глаза ядом нерусских заумных слов, словарь в руке прыгает, вертится… И черт с этим со всем! Обойдемся!

— Сегодня — седьмое! — говорит он сурово. — Ты не забыла?

Нет, она не забыла! Известное дело: она никогда первой не делает шага! Он мог сидеть в низком кресле, расставив углами длинные ноги, он мог потягивать безалкогольный напиток, протыкая соломкой убегающее тело мороженого — она будет по-прежнему танцевать в своем широком с огромными плечиками пиджаке и юбочке «юнисекс», она будет танцевать в зале кафе и одна и с кем попало, словно напрочь забыв, что он здесь, танцевать упоенно, едва поводя корпусом, пристукивая каблучками — до тех пор, пока он не поднимется, не коснется ее.

Но когда он клал ей ладони на бедра (он представлял: высокий и стройный мужчина с крепкими славянскими скулами и жестким голубым взглядом склоняется к замирающей женщине…) — ее начинало трясти. Он ощущал дрожь ее так скоро ставшего знакомым горячего тела, и знал: наступал его час! В любви она всегда будто боролась, не поддаваясь и словно призывая удвоить усилия, она была гибкой и сильной, неутомимой, и тогда у него кругом шла голова… И когда он ее все-таки перебарывал, она внезапно и утомленно, блаженно раскидывалась.

У него кругом шла голова и оттого, что какое-то время спустя он мог делать с ней — что хотел. Она была преданна, ненасмешлива и кротка в такие минуты, эта красивая, взрослая женщина. Но ему было трудно придумать, чего бы потребовать от нее. Он нес околесицу, внутренне готовясь к протесту, но никогда — в такие минуты! — не встречая его. Дело мужчины — отловить, оседлать и держать женщину в стойле! — он говорил и опасаясь отпора, и, вместе с тем, ожидая новых проявлений самозабвенной покорности. И действительно, все, что она себе позволяла, это шепнуть, лаская его культуристские прелести:

— Но он должен ее хорошо содержать! Точно?

— Эге! — подтвердил он солидно и внезапно задумался. Что-то вдруг резануло. — Знаешь-ка что? — предложил минуту спустя, — гони его прочь!

И тут впервые она промолчала.

— Женщина должна иметь одно стойло, и точка! — выкрикнул он, ощущая, как напряглось, закаменело бедро.

— Выбирай: или — или! — настаивал он.

Она закрыла глаза.

— Настоящий мужчина всегда в меру свиреп? — наконец спросила она.

С хрустом и рыканьем он потянулся. Эти вопросики… «Свиреп» — красивое, любимое, точное слово! Заговаривать зубы — у нее это, видно, в крови! И это еще более разбередило. Тогда-то и мелькнула первая мысль, та мысль, которая позже оформилась в совершенно законченный план, где было расписано и увязано все, начиная от подмены ее ненаглядных таблеток до времени отпуска мамы и армии…

— Сегодня — седьмое! — повторяет значительно.

— Совсем чуть-чуть до призыва! — подхватила она.

— Решилась?

— Ох… Ну что ты, Бо… Что? Нет, Бо, не раздумала… Мне, Бо, звонили.

Что? Он приходит в себя. Так вот он — «пассаж»! Кто? Угрожали?

— Угрозы? При чем это, Бо! Свекровь мне звонила, Бо, она хорошая женщина. Сказала — она правду сказала — уйдешь, сын повесится! Или сделает что-нибудь и сядет в тюрьму. Кончится как человек. Мне, Бо, прости, мне его жаль…

— Так отправляйся к нему! — срывается он. — Иди и лижи! Я говорил тебе: выбирай? Выбрала? И привет!

— Бо, он ведь ничего мне не сделал плохого! Даже напротив… Я ему многим обязана… Он останется один-одинешенек…

— Одному в его возрасте — дело предельное, — сказал он, не смягчая. И широко улыбаясь своему зеркальному двойнику. Это была спецулыбка, потребовавшая в свое время особой работы: зубы ровные, крупные, все — напоказ, полной горстью. Тогда как глаза тускло хмурятся, ускользают. — Некому утку подать? — говорит он, улыбаясь зубами.

— Именно, — сказала она. — И грелку под поясницу.

— Ну так и нянчись! — говорит он сухо, спокойно и ждет.

Она тоже молчит, но отчего-то становится ясно, что — клюнуло. Леска натягивается.

— Бо! — выдыхает она. Теперь ее очередь искать нужное слово. — Боречка! — слышит он. Ну-ка, ну-ка, что скажешь? — Ты такой сильный, большой, — шепчет в трубку она, — как бабочка, я лечу в твой огонь. Каждый раз как в прорубь ныряю. Каждый раз говорю себе: не поеду! Но готовлюсь, готовлюсь… уверяя себя: не пойду!

— И все же — идешь? — осведомляется он, изучая улыбку зубов.

— Не могу отлепиться! Только и думаю, только и жду! Понимаю, что люблю твое тело, только его, ты сейчас весь в своем теле, но когда-нибудь и ты вырастешь из него, а я… Ох, Бо, я боюсь! Я-то уж больше не вырасту, Бо!

— Метр с кепкой — и все?

— Ты, все ж таки, детка! — провоцируя, тянет она, но сейчас ему эти игры до лампочки. — Ну, допустим, я перееду к тебе. Но ты уйдешь в армию!

— Я вернусь с книжкой ветерана войны! Я осыплю тебя сиреневым ворохом денег!

Смешной, нет, какой же смешной! Разве в этом проблема?

— Ты родишь сына! Семь сыновей!

Какой же наивный!.. «Вторая задача мужчины — расплодиться по миру, воспроизводя таких же железных мужчин!» Она тихо смеется, вспоминая напыщенные эти слова. Смех журчит, как холодный ручей.

— Обещала же ждать! — вопит он, выходя из себя от этого журчащего смеха.

Да, обещала. Чего только не обещаешь в такие минуты! Смешной: две женщины в одной кухне! Хочет сохранить ее под крылышком матери!

— Так катись!

— Я боюсь принести вред тебе, Бо, — тянет она, испугавшись его грубого окрика. И, вздохнув: — Я ведь когда-то состарюсь, тебе будет трудно бросить меня…

— Вот уж не трудно!

Она растерялась. Несомненно, она растерялась! Несомненно, теперь уж она листает словарь. Словарь своих заумных готовеньких фраз. Он наслаждается, представляя, как теперь уже перед ее горячечным взглядом проплывают страницы, строчки нажитой мудрости. Пусть не старается! Там, в этих страницах, таких, как он, нет! И ничегошеньки она там не найдет!

Но что за чушь шелестит в трубке?

Ах, она не знает ЕГО! Ну да, разумеется, разумеется. Как же, ОН попрет на рожон! Ах, ах, как испугались! Слыхали про этого одинокого и коварного, трижды опасного из-за отнятой утки! Ах, ей жаль не ЕГО, а — милого Бо? Ах, ах, ОН может придумать такое, такое, что никому никогда?..

— Приезжай! — вдруг услышал.

Что? Сломалась? Ну нет, пусть повторит, пусть потверже повторит, ну-ка, еще! А еще?

— Боренька, действительно любишь?

Как не в жилу ему эти нежности! Но… надо что-то сказать. Заслужила. Старалась.

— Дорогая, — произносит ленивым баском. И ищет, ищет другие слова. — Я… — но что надо сказать? Чего говорят в таких случаях? — У тебя… У тебя мясо сгорело! — кричит он внезапно и радостно.

Она веселеет.

— Ну, правда, не мясо, но ты угадал: там все сгорело! — Какой все-таки славный! Какой замечательный мальчик! Как, как угадал? Ей отчего-то так хорошо оттого, что он угадал!

— Как, как ты угадал? — восклицает она не медленно и голосом вовсе не низким, а быстро-быстро и тонко, совсем как девчонка. И смеется освобожденно, легко, чуть привсхлипывая: — Ну, уж если ты угадал…

Так хочется броситься в авантюру! Вниз головой. Не раздумывая. Ей хорошо. Ей чудится в этом угадывании счастливое предзнаменование. Подумать только, что снова может быть так хорошо! Так хорошо, как… лет пятнадцать назад. Так, как — казалось — не может уже быть никогда!

— Все! — кричит он. — Заметано! Еду!

Лет пятнадцать назад Бо ходил в детский сад.

— Паспорт, любимый плюшевый мишка и два чемодана! Три автомобильных гудка — уговор сохраняется! — кричит он, довольный.

А она слышит только одно: сохраняется!

Говорят, она хорошо сохранилась.

Сохранить, схоронить, господи!

…Он затягивал шнурок последней кроссовки, когда затрезвонило.

— Алло? — спросил очень спокойно.

— Слушай, ублюдок!..

Еще один голос. Где набрал столько подонков?

— …не быть мне шепелявым…

Что же, сразимся!

Он резко присел, увернувшись от удара «руки-копья», и поднырнул под руку с ножом. И выбросил пятку, целя в грудину. И снова присел, уклонившись от нападения сзади. И отпрыгнул от камня, летящего с крыши…

Проклятый морковный галстук! Будто воочию увидел себя, распростертого на асфальте, и волосы налипли на лоб, и этот ручей из открытого горла!

Содрал, зашвырнул. И взял, и вложил в ладонь нечто. Примерил: ладно устроилось в кулаке! Отличная штука для того, чтобы разнести черепушку!

И в который раз завизжал телефон.

Побежал по квартире. Выключил газ, электричество. Телефон все визжал, как истеричный ребенок-барчук.

Готовый ко всему и на все, помчался по лестнице, одолевая пролеты в один-два прыжка, опираясь на правую руку, и с каждым прыжком ощущая прибывание силы, уверенности. Эх-х-х!

Когда выскочил из подъезда, какой-то небольшой, совсем плюгавенький человечишка прыгнул к нему и ударил сухоньким кулачком. Попал как раз в завиток у виска.

Инстинктивно придержав левую вооруженную руку, нанес удар правой. Удар был не сильный, с мгновенным учетом массы противника, так, чтобы, собравшись, успеть встретить нападение сбоку. Но удар был выверен в самую челюсть. Головка откинулась, тело рухнуло, из уголка рта выползла струйка.

Отпрянул, рыскнул взглядом по сторонам: никого!

А человечишка лежал неподвижно. Неестественно неподвижно. Такой маленький человечишка с обезьяньим лицом.

Потрепал по щеке:

— Выспался, дорогуша?

Нет ответа.

Осторожно опустил в урну «улику умышленности». Глухо звякнул металл. И только тогда вдруг опомнился: что́ натворил? Так полудурок-преступник закуривает после убийства, теряя спичку-улику. Звено, определившее сыщику след!

Преступник?

Убийство?

Он вздрогнул. Случалось, посылал в нокаут противника — но никогда не задумывался о последствиях: у каждого проблемы свои!

Человечишка так странно безволен. И нет никого, кто бы мог подтвердить, что тот сам напоролся.

Первыми отзываются ноги. Ноги — сухие и быстрые, реактивные, не подводят! И вот теперь они приходят в движение: пританцовывают, семенят, каждая жилка играет, зовет: пора сматываться! Пока не поздно — беги!

Но что-то удерживает. Какие-то мысли, сомнения. А улица на диво безлюдна. Совсем недавно еще — наблюдал из окна! — бродили жаркие парочки, плелись усталые от зноя прохожие… сейчас, ближе к вечеру — никого!

Такой жуткий хруст позвонков.

Жил-был человек, любил дом и жену, и вот жену увели, и вот хрустнули позвонки.

Бежать! Надо бежать! Дом-башня стоит одиноко на окраине города, свидетелей нет, надо смазывать пятки!

Однако отчего-то склоняется к человечку.

— Так вот ты каков! — разочарованно тянет, — и это ты — муж Ингрид?

Безмолвный дом-башня изучал его слепящими окнами. «Это — случайность, он сам, сам напоролся!» — хочется крикнуть в эти зеркальные окна. В каждом окне, за каждым стеклом притаился за кровавыми закатными отблесками человек!

— Я, пожалуй, пойду! Она ждет! — говорит. Неизвестно кому. Странное состояние: никак невозможно поверить, что это только что прыгавшее, пугавшее его существо глухо и немо, недвижимо.

— Я вызову «скорую», я пойду вызову «скорую»! — объясняет неизвестно кому. — Но я не вернусь. Я не могу вернуться к тебе, потому что она меня ждет.

И тут показалось… Нет, точно! Какой-то ответ!

Все. Теперь тем более надо бежать. Но ответный звук повторяется. Где? Что? Откуда?

И приходит ответ. И он так восхитителен, что невозможно не выругаться.

— Ах, еж твою в маковку, значит, проснулся? — восклицает Борис, тормоша человечка. И подцепил за тонкую шею и приподнял. И вознес над собой.

Человечишка скособочился, смотрел в сторону и будто скулил.

— Что, миляга, живой? — говорил Борис радостно, оживая и сам. Забыв и страх, и вражду. — Что говоришь?

А человечишка мелко скулил, тело его начинало подрагивать.

Подрагивание становилось сильнее. Что это? Конвульсии, предсмертные судороги?

Борис покрепче охватил тщедушную грудь. Ну, не дрожи! Но тот дрожал так бесстыдно, с такой упругой ритмичностью, что прекратить эту дрожь означало, казалось, прекратить саму жизнь. Пришлось отпустить, опустить тельце на теплый асфальт.

— Ха-ха-ха! — вдруг послышалось в безобразном скулеже, — ха! — точка. Дрожь кончилась, повизгивание прекратилось.

— Да ты, я вижу, смеешься?

— Она его ждет, — сказал человечек. — Как же, дождется! Дождется, когда ты меня покалечил. Десять лет! Сядешь, как миленький, это я тебе как другу скажу. Десять лет — вот сколько придется ей ждать!

— Врешь, никаких десяти, сам первым напал!.. Но… Хоть бы и десять: она будет ждать!

— Десять лет! — заскулил человечек. Теперь стало ясно, что так он смеется. — Это ж сколько ей стукнет?

— Пошел! — От ярости, отвращения скулы свело.

Но тот сидел, привалившись к стене, и скулил.

— Прочь! За себя не ручаюсь!

— Ха-ха-ха! — визгливо тот выдохнул, — ха!

— По стенке размажу! Выдерну ноги! — но чем сильней горячился, тем, казалось, спокойнее чувствовал себя карманный этот мужчинка. Как вдруг примолк. Призадумался.

— Воли не хватит, — вдруг произнес. — Дай-ка руку подняться! — и неожиданно ухватил за штанину.

От брезгливости невозможно было что-нибудь сделать. Нога стала как каменный столб. По столбу ползли чужие, цепкие пальцы. Вот схватили за плечи. Вот показалась макушка. Желтая плешь.

Стоя твердо на месте (все, на что был способен), Борис отвел лицо в сторону.

А тот цапнул ручонками за ворот рубахи.

— Ну, давай! Врежь! Размажь! Выдерни ноги! — брызжа слюной, зашептал.

— К чертовой матери! Сгинь!

А тот цеплялся грязными пальцами, хватался руками, ногами.

— Ну, убей! Задави! Растопчи! — жарко шептал. И внезапно боднул лбом в подбородок. — Бей в глаз! — завизжал. — Бей в глаз, ставь синяк! Делай клоуна!.. Клоуна из меня.

…Отмахнулся. Сбросил на серый асфальт. Пошел быстро прочь. Скорей! Не оглядываться!

И не выдержал. Оглянулся.

Человечишка безвольно пластался у дома. Возле него, откуда-то взявшись, уже хлопотала старушка.

— Пошла, девушка, прочь!

Погрозила согнутым пальчиком. Пришлось возвращаться.

— Да живой он, здоровый! Притворщик!.. — бабка вдруг отскочила. — Гороховый шут!

Человечишка развалился. Растекся, как блин.

— Идите себе, — буркнул маячившей ведьме и стал собирать легкое тельце в охапку. — Разберемся между собой!

— Да, я — шут! — Человечек открыл один глаз. — Я — страдалец. И что? А ты кто такой? Ишь объявился ловкач на горячее!

Старая стерва щурила веки. Под этим пристальным взглядом пришлось поднимать, взваливать на плечо. Уносить.

Покуда не скрылся в подъезде, все ощущал недоверчивый, настороженный взгляд.

В квартире сбросил у входа. Прошел в комнату. Вынес вазу, извлек цветы, отвел букет в сторону и… хлестнул по лицу. Не больно, примеривающе.

— Не надо! — Человечек открыл оба глаза, ясно взглянул. Ощущая неизъяснимое наслаждение, отхлестал по обеим щекам так, что кожа вспыхнула пунцовым румянцем.

— Ф-р-р! — сказал человечек, — это излишне. Ко лбу его прилип лепесток, алый, как рана.

— Что будем делать? Запереть тебя здесь?

— Выброшусь!

Почему-то поверилось. Подошел к окну, выглянул. Свесился вниз. Старуха торчала возле подъезда.

Внезапно ноги охватило цепким объятьем, они отделились от пола. Тело ползло по гладкому подоконнику, и не за что было схватиться. В какой-то момент все же сумел вывернуться, уперся ладонью в наличник. Лягнул и… Слава богу, попал!

— Ты с ума?

— А я бы не упирался, — сказал тот, ловя воздух ртом. Удар пришелся в грудину. — Хочешь, проверим?

И вдруг шмыгнул к подоконнику.

— Идиот! — еле успел оттолкнуть.

— Что ж ты пугаешься? — Человечек сплюнул розоватой слюной. — Что ж ты все меня стукаешь?

— Не плюйся! Ковер!

Человечек глубоко втянул в себя воздух. Пожевал. Смачно отхаркнул.

— Меня стукать нельзя! Смотри! — и раздвинул мокрые пряди. — Представляешь, если б попало сюда?

Желтая кожа проплешины пульсировала, крупно дыша.

— Там нет кости! — свистяще прошептал человечек. — Череп проломлен. Хочешь потрогать? — и подскочил ближе, нагнул мокрую голову.

К горлу подкатил тугой вязкий ком. Стал набухать.

— Отвали! — выдавил из себя. И этот шут мгновенно послушался: отскочил, как упругий, сильно пущенный мяч.

— Не нравлюсь? — «страдалец» метнул искоса взгляд.

Такие взгляды были знакомы. Так перед гонгом прицельно-рассеянно поглядывают друг на друга боксеры.

— Не нра-авлюсь! — удовлетворенно протянул человечек. — А ты видал, как я улыбаюсь? — и, раздвинув слюнявые губы, он обнажил мясистые десны. Зубы были редки, одиноко торчали они между красных от крови пустот.

Ком нарастал, затрудняя дыхание.

— А она ласкала меня! Представь себе, да! — выкрикнул этот гороховый шут и забегал по комнате. — Не веришь? — выкрикивал на ходу, — целовала! А как же! Вот в эту самую лысину!

Какая-то напасть. Невозможно извлечь из заткнутой глотки хоть какой-нибудь отрицающий звук. Ни пригрозить, ни поднять руку — пальцем шевельнуть невозможно!

— А ты сделал дяденьке больно! — пропищал тот новым, тоненьким голосом. И вдруг, как вкопанный, встал. Обернулся: — Целовала меня, а теперь, значит, тебя! — метнул расчетливый взгляд. И закрылся ладошкой, изображая душевную боль. И внезапно завыл.

Надо было изгнать ком из горла, надо было вытурить к чертовой бабушке этого бесноватого, который то кружился по комнате, развозя по ковру мокрые пятна, а то останавливался, когда этого никак нельзя было ждать. И, вглядываясь время от времени напряженно и ожидающе (что? чего ждал? какого сигнала?), вдруг снова кричал, кричал громко, назойливо, выкрикивал какие-то просьбы, угрозы, так, что нестерпимо хотелось щелкнуть каким-нибудь выключателем, а то вдруг переходил на страстный, пронзительный шепот, от которого щемило в ушах, а то снова выл.

Вой был хрипловатый, тягучий. Как гудок тепловоза, он тянулся, надсадно звуча на одной, все поглощающей ноте, исходил из одного, казалось, бесконечного выдоха.

— Пре-кра-ти-те! — наконец Борис сумел вымолвить.

Вой оборвался. Послушно, мгновенно.

Показалось, что решетку пальцев, закрывших лицо, просквозил быстрый взгляд.

— Темпев-вамент! Нет, какой темпева-амент! — протянул низким и женским, чуть насмешливым голосом. Это был настолько другой, настолько из другой жизни голос, что дрогнули веки.

— Какой пас-саж, дов-вогой! — тянул он голосом Ингрид. — Аккув-ватнее, детка! Не нвавлюсь? Ув-вод? — отвел пятерню от лица. Глаза почти весело, почти живо блестят. Округленные темные брови, красные губы в крови, торчащие уши — так вот он каков: опасный, несчастный, коварный и одинокий, отвратительный и побеждающий Обезьянчик!

Опустив голову, будто с целью демонстрации своих огромных ушей, приделанных к небольшому затылку, Обезьянчик произнес неожиданно будничным тоном, спокойно:

— Допустим, урод. И что из того?

И заходил по ковру: взад-вперед, взад-вперед, поворот — и снова назад. И заталдычил — убеждающе, мерно, будто учитель, вдалбливающий известные истины в тупую башку тугодума:

— Американцы открыли, что ребенок похож не только на отца, на отца не только похож, усекаешь? Считают: похож на всех тех, с кем женщина какое-то время жила, жила какое-то время, усек? И больше всего, естественно, на того, с кем это делалось чаще. С кем чаще — постиг? И что из этого следует?

Переход к новому тону, лекторски-ровному, назидательному, мешал вслушаться, вдуматься. Словно после жестокой схватки, выжатый, иссушенный, Борис тупо следил за хождениями вертлявого человечка с большими ушами на круглой головке, с розоватыми корками на толстых губах.

— …и прикинь! — донеслось, словно бы издали, — родится такой, сам понимаешь, далеко не красавец, сам понимаешь, похожий… Ну да, на кого он будет похож? Вот, взгляни! — и полез в нагрудный кармашек. Ткань была мокрой, карман узковат, фотокарточка застревала.

Борис уныло смотрел, и ладонь его протянулась будто сама по себе. Будто оглушили его: оцепенело стоял, мертво ждал, как ждут подаяния, наблюдал, как цепкие пальцы вытягивали из кармана эту застревавшую карточку, и ощущал странную жадность на то, чтобы смотреть, слушать, узнавать еще и еще.

— Во, каким он родится! Подходит такой?

На ладонь легла фотография. Ушастый и хилый пацанчик с овальным обезьяньим лицом над стебельком худенькой шеи — таких не терпел. Таких в детстве нещадно лупил. Отлавливал в подворотне и бил, тискал и в мягкий живот — кулаком, кулаком!..

— Хочешь сына такого?

И только в этот момент словно бы что-то сдвинулось в голове, словно отвалилась плита, сдавившая мозг. Сглотнув то, что оставалось от кома, незаметно истаявшего, прочищая, словно пробуя, горло, хрипло вымолвил:

— Какого такого? Что за чушь… Сын… Врете, похож на меня! На меня будет похож!

— Ого, сын? Ты сказал: сын? — этот тип помолчал. Сунув руки в карманы брюк, начал покачиваться: с каблуков на носки, с каблуков на носки. — А ежели дочь? — возразил. — Она ждет ребенка? Так я и знал!

— Сын! — ответил Борис. — На меня! — и стряхнул фотографию.

Карточка планировала на ковер. Обезьянчик откачнулся назад: руки в карманах, лицо задрано вверх, густые темные брови шевелятся. Тут вдруг случилась новая странность: напомнил кого-то!

Но кого же, кого?

— Врешь! — сказал Обезьянчик свежим, отработанным баритоном. Полководческим жестом указал на летящую фотографию: — Будет вылитый я! Поздравляю, папаша! Клянусь: вылитый я!

Это была несусветная глупость, но эта глупость проникла в мозги и заполнила все. В голове зазвенело от боли. Сын! На кого? На него? Чушь! А если не?..

Схватившись ладонями за виски, замычал протестующе. А в это время новая подлая мысль точила ходы, и прорезалась, и заставила выпалить то, о чем выпаливать было нельзя.

— Вы… ты… Вы… знаете все?

— Именно так! — победоносный ответ. — Именно все!

Ах, нельзя было выспрашивать! Нельзя было ничего узнавать у него, все это можно и нужно было сделать потом, проверить и выяснить у нее, но будто кто-то тянул за язык:

— Она вам говорила?

— О ребенке, которого ты ей заделал? Малыш, мы ведь все, все с ней обсуждаем! Мы ведь муж и жена, одна, говорят, сатана! Думаешь, жил только с ней? И со мной тоже жил! Через нее — но со мной! Ей хорошо — мне хорошо! Я знаю все, даже, может быть, то, что еще не знает она! Операция?

— Никаких операций!

— Конечно! У нас нет детей, так ведь поэтому мы избрали тебя! Сам подумай: напрасно мы столько лет, а? Семья без детей, ну, скажи, не уродство? Никаких операций! Думаешь, это ты все спланировал? Ошибаешься, милочка! Я! Я — вот кто творец всей истории!

— Вы врете! Нет, это не может так быть. Врете вы все! Я все, все рассчитал: и ее сроки, и время призыва, и мамин отпуск.

Я подменил эти таблетки… Вот Ингрид приедет… вот сюда… вот запру, чтоб она не посмела…

— Дурашка! Не бойся: никаких операций! Обещаю тебе: все сам прослежу, пусть остается как есть. Не отправлять же под нож ее, донор ты мой дорогой! Обещаю: дочь! Будет дочь! Вылитая, вся в меня!

И в этот момент в памяти всплыла вдруг фигура. Седоватый сухой человек в весе пера. Перед ним — Володька Громила. Раззявив в ухмылке пасть, Громила ткнул кулаком — пустота. Замахнулся другим — и опять в никуда. И внезапно согнулся, обхватив руками живот, и тут же взмыл в воздух, распрямляясь в полете, и шмякнулся оземь. И — голос, спокойный, негромкий: «Вот так, парни, действует алкоголь! Ни пить, ни курить! Тренировки, режим и — обещаю: станете мастерами! Мастера — обещаю!»

Первый тренер, первый урок. Руки в карманах, откачнулся назад, взгляд из-под седоватого бобрика, взгляд острый, победный, и голос: «Мастера, обещаю!»

— Что вы хотите?

— Я? Ничего! А ты еще чего-нибудь, а?

Покоряющая сила самого первого, полузабытого тренера. Но… пронеслось и исчезло. А тренер… а этот Володька… а этот… да, муж этот, он все стоит, он совсем рядом, он дышит. Биение сердца. Хорошее, ровное сердце, оно стучит в каких-нибудь сантиметрах. А тренер… а этот… что он задумал? Ударить? Так бей! Ни отступить, ни закрыться нельзя, только один верный способ, способ единственный: ждать! Выстоять! Ощущая в области живота чужие толчки, жимом мышц защитить внутренности от удара, выстоять, ждать!

На спине выступил пот. И вдруг — вкрадчивый шепот:

— Чудак! — завораживающий шепот, шепот шамана: — Что же, что любишь! Верю, что и она тебя лю! Да, лю! Как и меня она лю, как и тебя, как и я, как и ты… Ну так и что? Давай любить ее вместе! Обещаю: буду беречь!

Обещаю!

Магия полузабытого слова будто встряхнула. Мелькнула внезапная, невероятная мысль. Мысль удивительная, мысль, которая потом запомнилась на многие годы. Мысль, открывшая новые методы. Потому что когда Володька Громила, мстя за бездействие, попер на друзей, Толик — Рваный Сандаль, что же он сделал?

Обезьянчик стоял и дышал, и стучал своим ровным сердцем, и плешь приблизилась к подбородку, и вспомнился Толик-Сандаль, и пришло в голову: а что, если подуть на эту желтую плешь? Мысль была замечательной. Он приготовился к исполнению, он вытянул губы, чтобы эдак осторожно подуть, чтобы потом разразиться очищающим ржанием, чтобы разом ото всей этой пакости напрочь избавиться, как…

Как вдруг этот мерзопакостный Обезьянчик, он вдруг приподнялся на цыпочки и быстро ткнулся губами, своими мокрыми большими губами… он ткнулся в раскрытый трубочкой рот.

— Будем любить ее вместе, братишка! — шепнул. И подмигнул: — А за дочку спасибо!

От охватившего чувства гадливости все помутилось.

— Исчезни! — едва просипел. И это не был приказ — была жалкая просьба.

…Когда услыхал, как хлопнула дверь, сел прямо на пол, раскачиваясь из стороны в сторону. Что-то сползло на колени — дурацкая тряпка! Оранжевый галстук.

Долго тер губы оранжевым лоскутом, хлестал по лицу горячими струями душа, и плевался, плевался…

— Бо? — это она.

Но какая чужая, какая далекая.

— Почему ты хрипишь? С кем? Ты подрался?

А голос медленный, низкий.

— Я рассказывала? Что с тобой? Мужу? Кто это попомнит?

И вдруг тонкий вскрик:

— Что ты с ним сделал? — закричала она. — Что ты с ним сделал, животное?

…Чужая! Чужая жена!