Говорили, что в молодости «наша девочка» была ничего, а в том, что теперь резка на язык, виновата не только высокая должность — и посматривали на Виктора Алексеевича особенным: быстрым, но тут же гаснувшим взглядом. Однако сегодня ему донесли, как она назвала его («Этот пингвин!» — говорят, брякнула, когда прочитала злополучную справку), и он твердо решил, что надо кончать.

Она вошла в комнату. Губы ее, обычно надменные, твердые, сейчас расползались, у переносья блестели капельки пота, а в пальцах дрожал лист бумаги.

— Виктор Алексеевич, но он завернет вашу справку! — в ее голосе послышалось нечто подобное всхлипу.

Может быть, этот неожиданный всхлип и придал смелости: не принимая бумагу, он вылез из-за стола и, обогнув начальницу — так, не глядя, обходят автобус, замерший на переходе, — взялся за ручку двери.

— Виктор Алексеевич!

Комнату заполнял гул: поезда наезжали стремительно, неумолимо, к обеду от их звериного воя в голове все мешалось. (Но еще злее, неумолимей бывали разносы директора.)

Виктор Алексеевич помедлил: поезд издал пронзительный запрещенный в городе свист; Виктор Алексеевич вздрогнул и быстро вышел.

Лица пораженных сотрудников опустились.

На улице сияло беспечное солнце. Он шел мимо чахлого сквера, мимо похожих друг на друга, как вагон на вагон, блочных домов, шел улицей, задохнувшейся от жара асфальта, увидел траву вдоль спуска к железнодорожному полотну и не смог удержаться — свернул.

Земля мягко приняла каблуки, склон был заманчиво крут, Виктор Алексеевич не сошел, а сбежал — легко, счастливо и споткнулся только внизу, у самого рельса. И обернулся, чтобы рассмотреть коварный бугор, но тут послышался свист.

Поезд, обманутый железный дракон, промчался, на миг заглушив город, и бесследно исчез. И то ли оттого, что избегнул опасности, то ли от краткого свидания со свободной землей, но Виктор Алексеевич почувствовал себя и совсем молодцом. Бодро взобрался на склон, прошагал метров триста и очутился в незнакомом квартале… Банальная вывеска: «Встреча» — вызвала новое стремление к озорству. А что, если… Чего стоит один этот допотопный красный фонарь над дверьми! Встреча!

Ощущение бесшабашного молодечества не проходило; с этим чувством и переступил порог темноватого полуподвала.

Однако невиданные деревянные кресла с отвесно высокими спинками, окна-бойницы — узкие, украшенные чугунными витыми решетками, столы — дубовые, длинные, без скатертей — все оказалось в диковину. Он вмиг растерялся, сел на подвернувшийся стул, замер, прислушиваясь к быстрому, неровному стуку в груди. Наконец рискнул обернуться и от неловкости усмехнулся: рядом сидела женщина.

Подскочил бойкий официант: в меню не смотрите, шашлыков, беляшей нет и не будет, берите биточки.

— Давайте! — опустошенно махнул белой, полноватой рукой. И, помедлив: — Еще, будьте любезны, бутылочку минеральной.

— Откуда? — развязно возразил конопатый мальчишечка. И, окинув его и соседку объединяющим взглядом: — Чай? Кофе? Все — по два раза? Заказ — на двоих?

Виктор Алексеевич ожидал возражений, но женщина промолчала. Неожиданно для себя лихо ответил:

— А как же! — и хохотнул. И тут же, пораженный собой, хотел было спрятать глаза, но официант не ушел.

— Вы бы сели туда вон! — указал подбородком.

— Это зачем?

— А затем, что мест не хватает! Вы расселись вдвоем тут, а там трое идут.

Виктор Алексеевич хотел возмутиться, в нем что-то бурлило, звало на подвиги, но…

— Пойдемте! — вдруг услыхал мягкий голос и, удивленный, впервые взглянул. — Там будет лучше, действительно! — умоляюще сказала она. Он тут же сдался: она показалась прелестной до чертиков. Воротничок, нежно-сиреневатые манжеты на синих шелковых рукавах — он почувствовал, как жгуче краснеет.

Она пошла впереди.

Никогда ему не было так легко! Что-то спрашивал, что-то рассказывал: директор — вот зверь! А начальница!.. Знаете, как ее называют? Ну да, незамужняя, так они все намекают: Ромео, Ромео… Что?.. Нет, в самом деле! Ха-ха! На службе, знаете, не до этого, ну что вы, ха-ха! И смеялся непринужденно, легко, радостно удивляясь, что, кажется, вот его и ревнуют! И смеялся свободно, раскатисто, как будто кто-то другой, какой-нибудь дипломат или артист руководил им изнутри.

— Только представьте: завод сорвал план, а отчетность на мне! Директор: первый год на службе сидишь? Что делать? Пишу справку: мол, полное выполнение. Но… — и он долго смеялся, — но ставлю подпись: директор! Кто первый год на службе сидит? — и он снова смеялся, забыв, что в это самое время «наша девочка» мечет громы и молнии, что настороженный отдел тихо шушукается и что с этажа на этаж перезваниваются телефоны: не у вас ли Виктор Алексеевич Колотов?

— Что? Нет, не женат! Нет, правда, разве похож на лгуна-соблазнителя? Ах, похож? — он довольно смеялся.

— Отчего? Не случилось. Выпивать? Никогда! Нет, правда! Что? Конечно, имеется, моя тайная, кровожадная страсть! Что? Не скажу! Ни за что не скажу! Скрытный? А как же!

— Что? Встретиться? Ну, конечно, ну, завтра, конечно же, в это же время и здесь!

Распрощавшись, помедлил и оглянулся: показалось, что эта необыкновенная женщина не шла, а плыла сквозь толпу, и люди перед ней расступались, как волны перед корпусом стремительной яхты.

Еще понапевав какую-то расчудесную песню, продефилировал, вдруг вспомнил: что это с ним? Обед давно кончился, а ему еще идти и идти!

Побежал. Неловко, трусцой, на своих вялых ногах, которые при беге выворачивал ступнями наружу. Он бежал, преодолевая одышку, все сразу забыв и думая только о том, как ужасно обошелся с начальницей, что она не простит и что придумать в оправдание опоздания.

С ужасом понял, что направление выбрал неверно: срезать хотел, а впереди перекрыто. Не размышляя, как смешно он может выглядеть со стороны, развернулся и рванул сразу назад.

Как назло, в этом квартале, где дома-башни далеко отстояли один от другого, не у кого было спросить. Наконец вышел к железной дороге. Пот заливал и лицо, и шею, и грудь, рубаха липла к груди. Уже не бегом, а вязким неровным шагом спустился, и тут из-за поворота вновь вылетел поезд. С грохотом, с угрожающим воем промчался, обдав сухим теплым ветром: Виктор Алексеевич вторично подумал: да что это со мной? Выскочи на секунду позднее — и что?

Эта мысль отрезвила.

И, отдуваясь, обмахиваясь, но приличным степенным шагом подошел к проходной. Вахтерша — сухая старуха с огненным запоминающим взглядом — вскинулась было, но он замечательно вольно покрутил перед ней нераскрытым пропуском и прошел.

Но и начальница его удивила: ну его к черту, сказала, директора, времена стали крутые, пусть крутится сам!

Подавив довольный смешок, Виктор Алексеевич уткнулся в бумаги.

И уже кончался рабочий день, и он что-то делал, писал, правил, о чем-то советовался, что-то доказывал, но — потом все вспомнил — отчего-то не спорил ни с кем. А солнце раскалило воздух, и все кругом говорили, что сам воздух больной, и он согласился и уточнил остроумно, что воздух — как больной любовной горячкой, все смеялись, и никто не воскликнул: «Ромео!» — но он-то толком к ним не прислушивался, а все думал, какой сегодня праздничный день, какой светлый и розовый, и все время он улыбался, а жара переносилась на редкость спокойно.

И только ночью пришло беспокойство: что если завтра не удастся сбежать? Ведь не узнал у нее ни адреса, ни фамилии, а домашнего телефона — сказала — у нее не было. Но он гнал от себя тревожные мысли, и они легко отступали перед сверканием имени: Елена Петровна. Одна надежда сменяла другую, надежды эти были воздушны, речью не высказать: то с ней где-то шел, то летал на качелях, то говорили о вечном, возвышенном — все это речью высказать было нельзя.

Утром, шатаясь, промахиваясь — то вилкой мимо розетки, то спичкой не по коробку, — подошел к зеркалу. Ахнул: под веками набрякли мешочки. Глаза, заплывшие, сузились в щелочки. Он смотрел и смотрел, и не мог себя признать в этом морщинистом косом человечке с красным одутловатым лицом.

— Пропало! Все пропадом! — думал, уныло уткнувшись в газету. Хмурая толпа окружала его, вагон метро швыряло в пролете, вагон вынесло из тоннеля на свет: серое, хмурое утро, шесть тридцать.

Однако на службе — сюрприз: начальница вместе с директором укатили в горком. А когда в отдел заскочила Зиночка из машбюро:

— Братцы-министры! В проходной сменили вахтершу! — он поднялся и на деревянных ногах пошел вниз по лестнице, напустив на лицо выражение идольской непроницаемости.

И верно: в конце светлела физиономия студента-заочника с голубыми, далекими от сует мира глазами.

Виктор Алексеевич не заметил и сам, как очутился в кафе.

— Это вы? — выдохнула она, и у него в сердце затрепетали веселые птицы.

И снова они говорили о чем-то, теперь больше спрашивал он, она отвечала: не замужем. Что? Папы нет, умер давно. Мама болела целых семь лет: болезнь Паркинсона, прогрессирующий атеросклероз, ох, бедная! Тело дрожит, а мышцы скованы: ног не могла у нее развести, чтобы подмыть, каки, моча — все под себя! И постоянно: «Кушать! Кушать хочу». — «Ты же ела!» — «Дай! Дай!» — «Тебе же столько нельзя!» — «Дай! Дай! Дай!» — каторга. С работы — пулей домой, как там она, неподвижная, на изгаженной простыне, среди ночи проснусь — как же в конторе еще меня держат такую, далекую ото всех? Ни друзей, ни подруг: мама — работа — магазин — мама — работа! Какие театры, кино — в отпусках дома сидела! Семь лет дома!

Он слушал и кивал головой, улыбаясь некстати, а она, рассказывая об этих грустных вещах, заглядывала в глаза, и неуместная улыбка его отражалась зеркально на ней.

Я сказала про семь? Ну да, семь — это самые ужасные последние годы, не верите, ждала: скорее бы! Раньше сказали бы: наказание Божье! Но за что наказание?.. Бары, кафе? Вы смеетесь: какие кафе? Только это, только в обеденный перерыв, только одна!

Да, ждала встречи! — призналась. И правда, вывеска меня подкупила! И вас?.. Да, все эти семь на пять дней в неделю… на пятьдесят минус четыре…

— Одна тысяча шестьсот восемьдесят!

— Да, за это жуткое количество одинаковых дней такая я стала…

— Красивая! — перебивал он ее.

— Старая… сорок восемь.

— Молодая! — он возражал радостно: — Двадцать четыре!

— Скучная…

— Замечательная!

От постоянной улыбки у него губы болели. Но и не улыбаться не мог. Надо надеяться, говорил. Всегда впереди что-то найдется, что светит. Надо только уметь присмотреться!

— Мама отмучилась — стыдно признаться, но я теперь королева! Приеду, все вычищу, выскоблю, ужин сготовлю и — время блаженства! Хоть телевизор, хоть книжка, нас двое…

— Вас двое?

— А как же! Лялька да я!

— Послушайте, но кто эта Лялька?

— Моя тайная страсть! — она говорила, и он представлял себе какие-то царские будуары в сиреневых красках, представлял себе Ляльку — румяную девочку с дымчатыми волосами, а глаза — кошаче-зеленые, и возникала в воображении ванная, сплошь в розовом кафеле и с зеркалом во всю стену, а в зеркале — необыкновенная обнаженная женщина — таких иногда видел в кино… тут воображение пускалось вовсю, он краснел, замолкал…

— Так, значит, завтра? — спросила она. — В это же время?

— Сегодня! — очнулся он. И, боясь дать попятную, выпалил: — У памятника…

— Пушкину? — спросила она, улыбаясь.

— Нет! — возразил, ощущая нарастание силы в себе оттого, что сумел возразить: — Лермонтову!

— Но куда мы пойдем? Вы придумали? Или у вас, как говорят, все отлажено?

Послышалась в вопросе насмешка. И он сразу, немедленно сник. Но Елена Петровна…

— Я это к чему, — мягко объяснила она, — мне ведь надо как-то одеться!

Одеться! Как-то одеться! Для того чтобы идти с ним туда, куда он еще не придумал, этой изумительной женщине надо одеться! О, это совсем непростое дело — одеться женщине для встречи с мужчиной! Он отважно сказал:

— Приглашаю вас в ресторан!

— Ого! — лучисто расхохоталась она. — Я так и подумала: вы выпиваете!

Он не смел поднять глаз. Что вы такое сказали? Я, правда, не… Он не знал куда себя деть.

— Я верю! — серьезно подтвердила она, и он вновь стал победен. — Но раз вы ничего не придумали, сделаем так: мы пойдем не к Пушкину и не к Лермонтову, а к Чайковскому! У меня появилась знакомая в зале Чайковского… Мы пойдем на концерт! — Он все молчал. Она твердо закончила: — Слушать Равеля.

Лицо его вытянулось. Он никогда не слушал Равеля. Чем занимаются люди в зале Чайковского, было неясно. И потом… Потом это было так далеко от женщины в ванной!..

Но, увидев эту печаль и изгнав улыбку из голоса, она поторопилась дополнить:

— А потом мы поедем ко мне. Я считаю, настала пора познакомить вас с Лялькой.

— Да, — просто сказала она, и у него перехватило дыхание. — Мы же не дети!

— И вообще, — продолжала она, наблюдая его, — нам будет неплохо втроем. Никакая смерть не бывает бесцельна! — сказала мне мама, придя в себя за мгновение до последнего выдоха. Так что оставайтесь у нас. Лялька — добрая кошечка! — Но он все молчал. И тогда она испугалась. Только что вела партию, но вдруг показалось: неверно. И вспыхнула. — Знаете, мне так плохо без мамы! А вы — безобидный, — прошептала она, уже кляня и себя, и его, и эту затею, и самую жизнь, в которой ей не обещали бессмертья.

А у него от быстроты предложений все перепуталось. Но он знал одно: она ошибается. Она принимает его за другого, эта чудная женщина. Он не вправе ее обмануть. Надо раскрыться.

— Знаете, — наконец он откашлялся, — это трудно представить. Но если на военных учениях раздался хлопок — у всех уже рты до ушей: это Колотов! И Колотов — верно! — неизвестно как и зачем, сжал в ладони взрывное устройство гранаты — ладонь разворочена.

— Бедный, — прошептала она.

— Знаете, какое прозвище дали, когда еще был в институте? Витя — лови момент! Правда, смешно?

— Бедный, — повторила она, — дайте мне вашу ладонь!

Он протянул, но вдруг вспыхнул и отобрал руку, к которой она потянулась губами.

— Нет, вы не смейтесь! — упавшим голосом говорил он, — это серьезно! Мы рыли яму, а грунт был что-то вроде болота — плывун. Я стоял в яме, я набирал жижу в ведро, затем брался за дужку и махом корпуса вскидывал наверх. Мастер спорта Ципурский его там ловил. Ведро с каждым разом казалось все тяжелее. «Витя, сменить?» — спросили меня. «Нет!» — отвечал я с какой-то неуместной, глупой отвагой и все набирал плоской лопатой стекавшую жижу, все наполнял ведро до краев, все метал его вверх и кричал: «Только лови тот момент, когда ведро окажется в апогее, и сразу хватай!» И что же? Раз я взметнул — Володька уж и не знаю, случайно, нарочно ли, но не поймал — ведро, полное грязи, накрыло мою глупую голову!

— Хороший мой! — сказала она.

— Ну и так далее, — проговорил он, — зачем я вам нужен такой?

— Вас все-таки называли Витя! — сказала она. — А могли бы придумать без имени! Нет, вас уважали, да! Вас, Виктор, любили ребята, вы на себя наговариваете! Знаете, какие, бывает, придумают прозвища? — так она его успокаивала, на миг тоскливо подумав, что, видно, судьбой ей предназначено все время за кем-то ухаживать. Странно: другие живут-поживают… Щемящая мысль. Но… должен же кто-нибудь заниматься всем этим? — задорно спросила себя и обомлела: на прощанье он взял ее руку и поднес к своим шершавым губам.

В темпе вернувшись с работы, приняв горячий, обжигающий душ, Виктор Алексеевич вдруг подумал: как-то уж просто у нас все это склеилось!

— Мама! — крикнул в раскрытую дверь, мечась в поисках галстука.

Полная, расползшаяся старуха остановилась в дверях, шумно дыша.

— Мама! — повторил он, сияя. — Я иду на свидание!

В лице старухи не изменилось ничто. Неподвижно наблюдая за сыном, сопела, тяжело, с сипом затягивая тугие порции воздуха.

— Мама! Я, быть может, не вернусь ночевать!

— Смотри! — наконец продышалась она. — Ты такой некрасивый, уродливый, здесь что-то не то! Не бери с собой деньги!

Он бросил оземь рубашку.

— Ты! Твое воспитание! Как смеешь?

— Смею! — не менее гневно возразила она. — Не воспитание — гены! Выскочишь из предначертанной линии — сгинешь! Папочка!

Он спорил быстро, взволнованно, не желая слышать ответы, перебивая, грубя. Никаких генов нет — фиг с два! Что в детстве внушишь — то и получишь! Он знал, что если и прав, то частично, но готов был заложить душу, чтоб переспорить.

— Чиновник по чьей милости? Не верила-а!.. Прожужжала все уши: не твои это друзья, не твои девушки, ищи поскромнее, поплоше!.. Что видел? Что пробовал в свои пятьдесят? А все — ты, ты тиранка неверующая!

— Оставь ее адрес! — она крикнула вслед. — Милиция, уродец, это — ноль два!

Он не слушал ее. Похоронив красавицу (так считала она) дочь, она сразу сделалась старой и злой. Он не слушал и потому, что знал и сам в точности, что — некрасив и бывает смешон.

Все же она проняла: в зале Чайковского совсем потерялся. Вокруг бродили важные, толстые люди. Коротышка с глазами, донельзя сведенными к носу, с этой пингвиньей походкой, он не знал куда себя деть. Но Елена Петровна… она опять догадалась. Взяла под руку — он сразу вспотел.

— Я приготовилась все выведать про вашу тайную страсть!

— А, бросьте, — нахмурился, — здесь неуместно.

— Уместно, уместно, — сказала она, проводя его в гуще толпы. — Ну-ка выкладывайте!

Он никак не мог ей признаться, что это — футбол. Такие шишки кругом! А тут — эта статистика: кто где играл, кто сколько забил.

— Знаете, я в футболе неграмотна, — как-то необыкновенно печально сказала она, — но я научусь, честное слово!

Он был сражен. «Черт подери, черт подери!» — шептал, весь горя от ощущения женщины рядом. Жар энергичного тела, запах духов, ощущение плотного локтя… Что он шептал!

И тут новая напасть: оказывается, они не гасили свет! Вышли на сцену себе, расселись, запикали для настройки.

— У меня больше восьми тысяч карточек! — сказал он, чтобы пояснить огромность своего увлечения. И она тут же откликнулась:

— Тысяч? Вы сказали: больше восьми?

И на них вдруг обернулись, зашикали, зашептали. Оказалось, что — началось!

— Вы расслабьтесь! — шепнула она, — закройте глаза!

Он послушно закрыл и почувствовал пальцы. Крупные и, наверное, сильные, сейчас они словно нежились в его стылой ладони. Осторожно пожал — и все тело его отозвалось на ответное пожатье: стало жарко везде. Пальцы выскользнули, пробрались повыше, коснулись запястья.

Не заметил, как музыка кончилась. Раскрыл глаза, посвежевшим взглядом посмотрел на нее — она рассмеялась:

— Какой вы смешной!

Он смутился, так громко она это сказала. И это ужасное слово! Но она потянула его, взяла под руку, повела.

Все было благосклонно к ним в этот сказочный вечер: только вышли — подкатило такси. Вам куда? Оказалось, шофера устроил район.

Приехали. Он выскочил первым, неловко подставил раскрытую руку.

В лифте вытянулся отстраненно, боясь случайно коснуться ее, так близко дышащую возле него, — она прижалась грудью, мягкой и теплой, к плечу.

— Но подождите! — сказала, открывая дверь таинственной, темной квартиры. — Не торопитесь!

Он промычал что-то.

К ним бросилась Лялька — ангорская кошка с дымчатой шерстью, с голубыми глазами.

Вспомнив воображенную девочку с дымчатыми локонами (так ведь представилось!), усмехнулся. Подумал: к добру! И нагнулся — чтобы помочь снять туфли, — но Елена Петровна отпрянула:

— Никогда не делайте этого!

Он отшатнулся, чуть не упав. Но и она, видно, смутившись, долго, излишне долго возилась у пола. Глянула снизу:

— Я к этому не привыкла! — и показалась ему девочкой, совершившей проступок и ждущей прощения. Заторопился на помощь:

— Не смущайтесь! Мы же не дети!

Она достала широченные тапки. С изумлением уставился он на эти широченные тапищи, новехонькие, с кожаным верхом, на красивой желтой подошве.

— Это чьи?

— О, вы уже и ревнуете!

Он промолчал. Не сменив обувь, прошел, насупясь, на кухню.

— Знаете, — сказала она. — Не хочется с вами лукавить. Вот же несчастье!

Он все молчал. Бухнулся в мягкое кресло.

— Даже если лукавство — от желания нравиться.

Тапки, мужские, огромные, мешали ему.

— Ну хорошо, объясню, — сказала она и сняла что-то невидимое с его редеющей шевелюры. Он был неприступен: он отвел голову.

— Эти тапки… ну, понимаете… Некоторые покупают кольцо. А никого еще нет, понимаете?

Он опять отстранился.

— Ну должны же вы были когда-нибудь появиться!

Он неожиданно понял. И вспыхнул. Какой стыд! Ах, болван, идиот, напридумывал! Кинулся к ней.

— Нет, нет, куда вы торопитесь! — смеялась она, отстраняя его голову от груди.

Пили чай с яблочным пирогом. Золотистое яблоко сладко вязло в зубах — он на минуту отвлекся. Тут она и сказала отчаянно:

— Ешьте пока. А я пока приму душ.

У него застрял в горле кусок. Встал, потянувшись за ней.

— Нет-нет! — отчаянно возразила она, — подождите!

— Милый! — крикнула через дверь.

Хлопнула дверь, отсекающе щелкнул замочек.

И тут подло ударила боль. Словно сзади огрели резиновой палкой.

— Не смей! — приказал, холодея.

Но боль снова ударила. Следующий приступ чуть не свалил его с ног. Согнувшись, заковылял к выходу. Упал на колени, пополз. Лялька выскочила, шарахнулась прочь.

Спускаясь в лифте, сидел на полу, тихо скулил.

Пошатнувшись, поднял ослабевшую руку. Чуть не свалился мешком под колеса. Взвизгнули тормоза.

— Отвезите меня, — попросил умирающим голосом.

Открывая дверь на царапанье, старуха мать увидела существо, мало напоминающее человека. Оно сидело, зажав ладони в паху, и, раскачиваясь, подвывало. Лицо было серым, по полу растеклась розоватая лужица.

— Я говорила, что это не для тебя! — проскрипела старуха.

Он, как обычно, не слушал.

Прополз, оставляя за собой мокрый след.

— Шуры-муры, уродец, не для таких!

Он на миг возненавидел ее. Но боль снова все полонила. Пустив струю теплой воды, быстро влез. Ванна окрасилась кровью. Приладился острым пинцетом. Подцепил, страшно вскрикнул и выдернул.

И боль мгновенно исчезла. Не поверил, что адские силы, облюбовавшие почки и уничтожившие в нем все человеческое, так вдруг сразу и отпустили. О любви совершенно не думалось.

Утром показывал в поликлинике камень. Зазубренный, весь в мелких оспинах — вспомнить ужасно.

Окреп и позвонил ей на работу.

Ответили что-то невнятное. То ли нет, то ли вышла на время.

Вечером поехал с цветами. Решительный.

Дверь не открыли. В квартире мяукала и тяжело прыгала Лялька.

Предусмотрительный, готовый на все, сошел в магазин. Купил у ошеломленной продавщицы пальто — зимнее, ватное, уцененное.

Расстелил. Устроился на полу.

Но и утром она не вернулась.

Струи хлестали ее молодевшее тело. Она направляла горячий поток от шеи к подмышкам, вела вдоль боков, водила кругами по животу, опускала к ногам. Все в ней кипело, но с каждой секундой овладевала ею робость. Все медленнее водила струей, все чаще прислушивалась, что там происходит.

А там что-то упало.

Представила: вот выходит, кладет ему руки на шею. Он, молчаливый, взволнованный, целует в сгибе локтя. Ладонями она принимает это лицо.

И снова — будто тяжелый прыжок. Лялька, что ль? Надо ее запереть. Родное, живое — неловко.

Сердце стучало неистово.

Еще раз потрогала кожу мохнатым, широким, оранжевым полотенцем, накинула на плечи халат. Вышла.

Его в кухне не было.

Легким шагом вплыла в комнату — и там его нет.

Не понимая, рванулась обратно, сшибла лезшую под ноги кошку… нигде!

Почувствовала опустошенность. Был ли он, не был ли, может, все это — бред?

На столе лежали очки — выпуклые, круглые стекла. При ней никогда ими не пользовался. А рядом — ее фотография: три на четыре. Отвратительная, какие только бывают на пропусках, фотография. Дикая мысль пришла в голову: неужели разглядывал фото? Неужели разглядел, какая она, наконец?

Показалось, что шевельнулась портьера. Бросилась, изготовив губы в улыбке.

Ткнула — нет. Пустота.

— Я, кажется, схожу с ума, — громко сказала она. И прошла стремительно в кухню — нет, никого!

Снова в комнату. Ощущение было такое, словно он прячется, притаился, словно — игра.

— Послушайте! — громко сказала. — Но это негодная…

А подумала так: в этот год, в этот час, в эту минуту я…

И быстро присела, заглянула под стол: никого! Скрипнула шкафом: что за вздор!

— Я с ума! — крикнула.

Никого. Только со шкафа спрыгнула Лялька, зацарапала лаковый пол, убегая.

— Я сумасшедшая, — спокойно сказала, — и это весьма любопытно.

Зеркала в рост в доме не было — не любила фигуру свою. Набрала маленьких: круглых, овальных, прямоугольных. Таких было много — нравилось разглядывать себя подетально. Взяла молоток, набила гвоздей, навесила, приладила зеркальца на стену.

Получился многоэтажный дом с тысячей окон.

Сбросила на пол халат: в каждом оконце замелькала какая-то часть обнаженного тела.

«Тарантелла!» — послышался баритон. Строгий, спокойный.

— Спасибо! — поблагодарила соседей за радиопомощь.

Музыка грянула бурная, радостная, зажигательная.

— Красиво играете! — похвалила и сделала па. Тысячи зеркалец, расчленив ее тело, повторили его. — Постарайтесь, ребята! — Новое па.

В зеркальных окошках, разрезавших ее громоздкое, грушевидное тело, замелькали суматошные, белые облака.

Радио исправно трудилось, музыка убыстрялась.

— Красивый танец для некрасивого тела, — сообщила тем зрителям, которые наблюдали ее через зеркальные окна. И заметалась, танцуя, то поднимая непослушные, тяжелые руки, то приседая со вздохом, покачиваясь.

И быстро выдохлась.

— Уф-ф! — едва отдышалась.

А потом, взяв молоток — а он был изящный, с изогнутым носом, для тонких медных работ — прицелилась. Бенц! — одно из окошек, так бесстыдно, бесстрастно отражавших движения полного тела, вдребезги разлетелось.

Отошла, присмотрелась: словно и не было складки на животе. Так тебе, негодный подглядыватель!

Снова прицелилась змеиным раздвоенным носком: бенц! — осколки звеняще рассыпались. Бенц! — новый звон.

Стала бить все подряд.

Все! Осталось одно: узкое, длинное, висящее параллельно глазам. По глазам больно. Глаза небольшие, неяркие, но если поглубже, подольше вглядеться…

Зажмурилась, ударила — мимо. Глухой стук.

Еще раз — мимо опять.

Пусть остается!

Как была в тапках, набросив домашний халат, вышла на улицу. День ушел, ночь была бледная, бездыханная. И воздух был нагретый, густой, как отработанный пар.

Она шла по улицам мертвого города, надменные громады домов не замечали ее, ей было жутко: есть ли кто-нибудь, где-нибудь, который живет и, может быть, наблюдает, может быть, ждет? Всегда имеется то, что светит для вас, но как, в какую сторону обернуться, на какую верхотуру забраться, чтобы увидеть? Да нет, все это — выдумки, сказки для слабых, а в тысячах окон серых домов зияло равнодушие к ней.

И эти окна разбить?

Зазвенеть звоном осколков, прицельно: бенц, бенц, бенц!

Но взвизгнул гудок. Как зачарованная, спускалась к железной дороге. Вот тот бугорок, о котором кто-то рассказывал ей о свободной траве. Шум нарастал.

Она трогала траву несмелой рукой — нет, тот, кто рассказывал ей о свободной траве, лгал: трава была мертвая. А шум за поворотом все нарастал. И в момент, когда металлический зеленый дракон выметнулся из-за угла, она сделала шаг, нога ее подвернулась, она нелепо взмахнула руками…

— Нет-нет, только не это! — успела в последний миг вырваться из-под загрохотавших колес. — Ведь я иду на свидание! — И, крепко сжав свои толстые большие губы, уже не осматриваясь по сторонам, но двигаясь прицельно, сосредоточенно, влекомая ясной, отчетливой мыслью, она быстро вернулась домой.

Прошла в комнату, приняла лошадиную дозу лекарства. Подумала: интересно, что же больше всего ему во мне не понравилось? Скоро стало легко, отстраненно, пустила горячую воду, мягко легла, ожидая, пока ванна наполнится. А потом полоснула по венам. Сначала было чуть больно, потом ничего, тепло плотной воды боль поглотило. И, когда засыпала, увидела наконец себя девочкой. И папа целовал ей глаза и макушечки.

— Счастливая будет! — целовал папа макушечки, а она, шутя, отбивалась:

— Ну где ты был? Я ждала тебя, все ждала! Давай поиграем!

— Несчастная девочка! — говорила, рассчитывая на возражение, мама. — Надо ж было взять худшее и от меня, и от тебя! — Мама была худенькая, веснушчатая, юная.

— Две макушечки — значит: счастливая! — смеялся отец: — Две макушечки, на каждой — по голубку! Одна не останется, будет жених, будет семья. А глаза-то, глаза! Чистые, нежные! — и вновь целовал, а девочка, хохоча и кокетничая, подставляла ему то один глаз, то другой, но никак не макушечки.

Так, с безмятежной детской улыбкой, она и заснула.

«Наша девочка» еле-еле сумела его отловить. Гневно дыша в трубку, накинулась:

— Послушайте, где это вы шастаете? Я звоню, звоню!.. Он… Вы понимаете, он опять топал ногами, как слон!

Виктор Алексеевич долго молчал. Затем с ледяной, медленной яростью вогнал в ее глупые уши:

— А теперь послушайте вы! Я не приду! Я на больничном. Я завтра на похороны… Катитесь вы, знаете!..

Теперь замолчала она. Он слушал прерывистые, быстрые вздохи, готовясь теперь врезать по-черному, но вдруг услыхал:

— Я с вами! Виктор Алексеевич, я буду у вас!

— Да не с мамой, не с мамой! — сразу расстроился он.

— Это неважно, не бросайте меня! — голос был неожиданно жалобен, слаб.

… На похоронах вместе с ними обоими было семь человек. Его не знали, но перед ним расступались. Казалось ему, слышал шепот в свой адрес.

Когда отходил от нее, кто-то коснулся руки.

— Не мучьте себя, — сказали ему. — Не виноваты вы, это — судьба!

Взглянул в глаза говорившей, но не мог признать в ней знакомую.

— Не казнитесь, — все говорила ему эта женщина, девушка, как ее? Лицо ее начало расплываться. — Она, верно, была не очень в порядке. Вы понимаете? Ну кто в наше время?..

Он вдруг испугался. Испугался услышать что-то очень точное, бьющее в цель безошибочно и безжалостно. Защищаясь, поднял ладони.

— Хотите, я вас провожу? — Ему хотелось схватить пальцами, выжать серую слизь с раздутой, обманчивой маски, в которую расплылось лицо. «Замолчи!» — застрял в горле крик. — Вы одиноки, я одинока, я вас провожу! — не затихали слова.

Он поднес пальцы, которые крючились, которые невозможно было разжать, к злой, ему сострадающей… Но зачем ему сострадать?.. Поднес их к этой коварной маске, но… Неожиданно для себя провел ими по мягкой и гладкой, чуть морщинистой коже.

— Виктор Алексеевич, это — судьба! — послышался шепот, и из колыхавшихся контуров маски проступило лицо: испуганное, мокрое и дрожащее. — Идемте ко мне.

— Ловите момент, Витя! Знаете, это о ком? — внезапно он произнес и позволил взять себя под руку. — Ромео поймал момент, — зло продолжал, позволяя вести куда-то себя. — Ромео поймал «нашу девочку»!.. «Наша девочка» поймала Ромео!..

Что-то пискнуло рядом, локоть повис. Недоуменно повел он вокруг освобожденной рукой: никого. Только где-то уже далеко промелькнула темная тень. Он не стал напрягать зрение, опустошенный куда-то побрел.

— Никакая смерть не бывает бесцельна! — бормотал, уходя. — Ах, бросьте, оставьте, какая судьба? Никаких генов нет! Врете вы, врете!