…по данным современной науки, оптимальный размер дырочек в солонке равен 3 мм².
(«New Scientist», 1983, т. 97, №1344, с. 367).

Танцы затеяли днем.

А что делать еще, если погода такая?

Так задвинем окна тяжелыми ставнями, включим цветомигалку! Так отгородимся от мира, будем плясать, будем резвиться, как горные козы!

Это вскричал самый умный и самый серьезный. Молодой человек по профессии инженер-электронщик. И первым заблеял.

А действительно: в мшистом лесу сыро и чавкает. А действительно: погромыхивает. Ничего себе отдых, а?

Мигом откликнулись: сотворим козью морду погоде! Бэ-э-э!

Ирочка, что ж отвернулась? Какое такое влияние атмосферы? Какое такое давление? Скорее в танцзал! Не дрыхнуть же приехали мы сюда, не воблу обсасывать!

Я-то? Я-то приехал сюда за здоровьем,

…которое — ха-ха! — от этого хуже не станет!

Эй, инженер, а сумеете электричество починить?

Бэ-э-э, скорее в танцзал!

И благодать наконец-то: в громе, в лучах цветомузыки совсем другой мир наступил — красочный, карнавальный!

Рок-рок-рок-бенц! Танцуют они. Весело ломают тела. Зубоскалят, посмеиваются.

Гляньте-ка: голыми пальцами скрутил провода!

Дивитесь: кружок «Умелые руки»!

Дайте потрогать: всамделишний электронщик!

Эй, не балуй, высокое напряжение!

В центре круга красавица девушка. Она скорее большая, чем маленькая. Выше всех, этак, на полголовы. Но красавица. Танцует — будто шаман ворожит. Руки то вверх плавно взмывают и там, наверху, переливаются лебедино, то тяжело падают вниз и как-то очень изящно волнуются вокруг выпуклых бедер. Русалочьих бедер.

Хороша юная великанша, честное слово: черные брови, румяные щеки, глаза темно и влажно блестят, открытые зубы искрятся в мятущемся разноцветьи — примите, дружище, сочувствие, если вы ростом не вышли.

…или равняйтесь на электронщика! Заметьте: он отнюдь не гигант, однако уверенно держится. Танцует бодро, с размахом, он это делать умеет, как умеет нравиться женщинам: великанша, покачиваясь, приседает — он возносит руки над ней (небольшой, а умеет возвыситься!). Она поднимается — он стремительно падает, бросая колени, сжатые вместе, то вправо, то влево.

И шутит: — Эх, если б не малые мои габариты!

Щурится хитро: — Но нам и так хорошо, без объятий!

Она в ответ улыбнись, а мы с вами додумаем: может, не так уж и шутит, может, щурится для разведки?

Душка Филипп — так зовут его девушки, и можно вполне согласиться, что что-то такое в Филиппе имеется: этакий умный прищур, умнесенькие эти шуточки, информированность, напор, а уверенность, с которой он держится?

В общем, мужчина номер один,

… если учесть, что других мужчин вовсе нет,

… разумеется, не считая Гену-художника.

Неожиданность профессии Гены — кажется, единственное достоинство этого хмурика: он лыс, коренаст, неказист. Не танцует, а топчется, такой боровичок-мужичок крепенький, к тому же физиономия красная, что вызывает определенные домыслы. Так что, несмотря на мольберт, ходить бы ему отчужденно.

…однако других мужчин нет на треклятой турбазе! А где они есть, мужики доброкачественные, куда вообще подевались? Более прочих это тревожит тощую Любу. Не сразу входит в танец она, пока только приглядывается, но качается очень ритмично, и из этого ясно, что она может. Так кошечка, вброшенная в незнакомую комнату, замирает, гнет спинку, принюхиваясь, но уж будьте уверены, через минуту станет хозяйкой или… Или расцарапает честную компанию.

Опасная женщина Люба, нервная, многие норовят от нее подальше держаться, лучше и нам отойти в уголок,

…а вот там-то вы и увидите Иру.

Почти все женщины в джинсах, только полная Ира в облегающем платье и в туфлях на каблуках. В платье фигура у нее привлекательная, но танцует она аккуратно и от этого скучно. Слегка постукивает полноватыми ножками, слегка поводит плечами, однообразно все так, пожалуй, смущенно, словно кажется ей, будто все взгляды обращены на нее, что близко к истине, в сущности.

Нет, разумеется, у каждого здесь свой интерес, каждый в себя углублен, но нет-нет, да кто-нибудь и посмотрит на Иру, и сам не поймет, зачем посмотрел, да вот глянул, и все тут. Ведь вряд ли кто знает, что вчера, когда позировала на фоне заката, тихий Гена-художник получил то, что не успел заслужить. Ира теперь сама не своя, никаких слов о любви не было, он только слушал, она говорила, все о себе, все беды свои излила: вот и муж ушел из семьи, и Славка, четырнадцатилетний балбес, отбился от дома, и на работе кошмарная обстановка, больные капризничают, она, медсестра, на три многолюдных палаты одна, верите ли, от шприца и сегодня руки болят — вот так говорила, говорила она, возбужденная после позирования, а он так отзывчиво слушал (ах, муж ушел! ах, ручки болят, такие крепкие рабочие ручки!) — в общем, размякла и, всегда строгая к этим мужчинам (от этого и одинокая — пошутил информированный электронщик, она же задумалась не на шутку!), как-то так неожиданно уступила.

Итак, танцуют они, гремучая музыка оглушает, ударные бьют наповал, что-то такое дурно визжит, и в трансе танцоры, кровь бурно по сосудам струится, и чем чуднее ломаешь себя, тем интереснее, а рядом и дети резвятся: один головой мотает вверх-вниз, словно мячиком на резинке балуется, другой ногами стучит быстро-быстро, а руки… А руки — так даже в карманах!

Ира аккуратно танцует, несмотря на пламень и лед, которые ее окружают. Сзади жжет Славкин огонь: этот длинноногий узкоплечий зверек с вечера нервничал, во сне вскрикивал, пил воду без счета, в туалет бегал — а знаете, туалет на дворе, метров за пятьдесят от коттеджа, а ночи такие холодные, она извелась, что простудится сын, и что с ним такое? А сейчас танцует, как заведенный, трясет, трясет головой, будто мозги перетряхнуть необходимо ему, а ей кажется: не растрясется — быть дикой выходке, жути какой, и, к несчастью, она проницательна.

Генино охлаждение точит душу. Что о ней теперь думает?

Ира растеряна. Улыбка у нее на лице, но только улыбка эта — обманная, карнавальная. Как-то так все случилось, без слов о любви. И прощаясь, ничего путного не сказал. Какую-то глупость сказал на прощание. «Вот оно! Бродит!» — сказал, и как сдуло его.

И все же хочется верить, что она ему нравится. Пусть самую малость. Художники — туманный народ… И ведь неустроенный, одинокий… Какой-то такой нехудожественный… От «того-этого» она бы его отучила… уколы бы делала… Может, врет, что профессиональный художник? Хорошо, если врет…

А музыка все стучит, надрывается. Однообразие ритмичных движений укачивает, улыбка сходит с лица Иры, размягченного в неясных бликах мигалок, дефекты увядающей кожи размыты. Ира забывает о них и становится непринужденнее и милее.

Сделай сейчас, думает Ира, что-нибудь простое и гадкое, мигом бы надавала крепких пощечин!

И вдруг вздрагивает. Вот оно!

Тощая Любка загадочно вытаращилась. Лыбится!

Что, что такое неправильно сделала?

Ира мигом оглядела себя: нет, платье не мято, и пуговицы застегнуты все до единой. Может, с прической не так что?

Нет! Тут другое.

Посмотрит Любка на Гену-художника и будто поймает будто бы отраженный от него Ирин взгляд, потому что быстро-быстро затем взглянет на Иру. И надувает щеки, сжав губы, точно смех еле удерживает. А теперь вот просто уставилась, глядит Ире в глаза, на одну Иру глядит, только на Иру, тощая вся из себя, лыбится, ух, змеюка!

А музыка все стремительней, танцоры трясутся, притоптывают, перекликаются, одолевая звон, грохот и лязг… Впрочем, звуки еле слышны. Но вот мысли, они придают слову энергию, и пусть плохо слышно, но энергия слова побеждает пространство и шум.

Одуреть можно, как жарко! — весьма энергичная мысль.

От этих «Биттлов» я вымокла! — и эта мысль не менее энергична.

Если ноги нагреты — мозги отдыхают! — какая мощная информация!

Бэ-э-э! — почти что научное обобщение.

Они усыхают!

Нет, испаряются!

Возгоняются!

Ну и ритм!

…Отвернувшись от наглой вертящейся Любки, которая по-прежнему лыбится, Ира бодро поводит плечами, встряхивает головой, изучает выкрутасы душки Филиппа.

Впрочем, с чего бы он душка? Выкаблучивается перед дылдой, а у самого на уме… Ире становится тошно.

— Славка, идем! — зовет сына. Тот, естественно, и слышать не хочет, худенький, а такой жилистый. Какой же увертливый!

Ей хочется схватить сына за ухо, выкрутить побольнее, но перед Геной неловко, и она находит силы сдержаться и сиротливо выходит из танца…

Маска сорвана!

Взволновалась, тихоня?

Вы думаете, Любка в восторге?

Ошибаетесь.

Люба рассеяна. Очень рассеяна. Практически не видит деталей реальности, зато ощущает тени от них. Вокруг Гены холодная тень — это отметила сразу. Но с чего бы толстухе так нервничать из-за этого? То полыхнет, будто напалмом, — другой бы в секунду сгорел (другой, но не Гена), то стынью окружит себя, ну прям пятиводная рафиноза!

Люба — химик, учительница поселковой школы. Любе смешно. Словечко для Ирки, заимствованное ею из химии, кажется необыкновенно удачным. Пятиводная рафиноза применяется для охлаждения спермы племенных отборных быков. Ирка заморозила Гену — вот в чем оно дело, вот отчего он холодный. Люба больше не может сдержаться, хохочет, не может глаз отвести от Гены и рафинозы. Бедный Гена, нашел кого приглашать на позирование! Недотрогу!

Ирка выходит из круга, а Люба, поглощенная борьбой с собственным смехом, и не заметила этого. Изгибая змейками тонкие ноги, вихляясь скромными бедрами, выходит в центр круга. Шаманит, оттесняя красавицу-великаншу. Вздевает вверх прозрачные тонкие руки, вьется незначительным телом, и кажется ей, что прелестна она,

…ах, ей всегда кажется, что прелестна она! Чернокудрая дева только коротко взглядывает, предоставляя электронщика Любке.

Любка, невпопадная Любка!

Электронщик гаснет мгновенно.

И что удивительно: сын Любки — обостренной, обидчивой и крикливой, сын ее — меланхолик. И танцует особенно: тело старается держать истуканчиком, и лицо, белое, — неподвижным. А руки — так даже в карманах. Зато ноги, словно чужие, скоро и мелко стучат вперемежку.

Электронщик пробует повторить его танец: носок вверх — стопу в сторону, носок вниз — стопа вверх. Нет, не отлаживается, требуется тренировка, огромная тренировка. А сын Любы счастлив: так ему сладко сосредоточиться на затейливом, копаться в одном и в одном, какое блаженство! Небось упражнялся дома один, перед зеркалом, стремясь к восхитительному совершенству, а теперь ведь как пляшет, злодей! Впрочем, он не злодей, злодеем вскоре объявят другого…

Душка Филипп демонстративно выходит из круга. Обойдя тощую Любку, приближается к высокорослой красавице.

Он по сравнению с ней — мышка, но в этот момент решил окончательно пренебречь несущественным обстоятельством. Ей нравятся чайки в полете — ему нравятся чайки в полете, она млеет от двух алых радуг, одна под другой — он тоже млеет, а зелень необъятого луга, а свободные кони, а озеро — синее, гладкое, неоглядное…

— Вес мозга мужчины больше женского на десять процентов, — сообщает, подплясывая, сокровенную тайну.

— Однако самый тяжелый мозг был у известного идиота, — играет глазами, получив молчаливое одобрение предыдущему.

— Мозг Франса так мал оказался, что все до сих пор в изумлении.

— Как интересно, — роняет красавица и вытесняет Любку из круга.

Спотыкачка. Оторопелая Любка прерывает свой танец. Быть взрыву! Но нет. Внезапная догадка блестяща, обиды не будет.

Любку охватывает необыкновенное возбуждение. Чуть покачиваясь, впивается взглядом в необыкновенную парочку.

А красавица-великанша невозмутимо танцует. Наслаждаясь игрой сильного гибкого тела. Сейчас все забыто, сейчас она в кайфе, одинокая среди многих, синхронно качает руками ладонями вверх, будто бьет по коленям, будто стучит костяшками пальчиков в барабаны, будто сзывает темные силы на грандиозный шабаш.

Так хочется — бум-бабах! — ясности.

Ясности! — Бум-бабах!

Электронщик случай рассказывал. Как в рот спящему человеку змея заползала. Человеку же снилось, что он глотал холодную воду. Вот змея и поселилась в желудке, поедая всю пищу, обрекая бедолагу на голодную смерть.

Странный, сказочный случай, скажете вы? И никаких таких аллегорий?

А что вы скажете, если муж двадцатилетней красавицы Светы, сорокалетний полковник, схватил третий за год инфаркт миокарда? И свекровь рассудила по-своему, не без умысла отослав на турбазу змеюку.

Знала б, куда отправляет! Скучища, сплошь женское поголовье!

Ясности, ясности!

Но сейчас все забыто, сейчас Света танцует, одинокая среди многих, впрочем, настолько уж одинокая? Уж ее-то и Гена успел пригласить на пленэр, и вот пожалуйста, душка Филипп!

— Что нужно нам? — хитро щурится электронщик.

Красавица Света оглядывается, что-то мелькает в огромных влажных глазах. Как Гена сказал? Чувствую, тайное бродит вокруг, шелестит и пугает, вижу отражение этого в твоих черных глазах, дай срисую!

— Что нужно нам? — настойчиво восклицает душка Филипп, и партнерша склоняет темную голову. Пышные волосы падают, поясница будто надламывается, движения тела все медленней, все безвольней, вялые руки, как плети, мотаются, крупное тело под печалью вопроса вот-вот рухнет!

Не рухнет!

— Что нужно нам — того не знаем мы! — лихо пускается в пляску Филипп. Руки распахнуты, весь мир обнимают, так славно жить, когда гремит веселая музыка, когда отзывчивы шутливые женщины, когда наготове цитата умудренного германского гения.

А красавица, увлекаемая напористым кавалером, на глазах оживает, в ладонях будто зацыкали маракасы, и все уверенней становятся махи, качания тела упруже, вот лицо, счастливое, запрокинулось, загорается, освещаемое переблесками света, и руки устремляются в Космос, и тело струится…

— Что знаем мы, того для нас не надо! — не унимается душа-электронщик, оборачиваясь

…и попадая на Гену-художника. Как лбом в прозрачную стену! Не откликнулся Гена, посмотрел, топоча, на Филиппа невидящим взглядом, бормотнул что-то под нос, потупился,

…застеснялся? Любка чутко внимает! И тут улавливает неожиданное колыхание. Что, что там?

Красавица-дылда как оступилась. От Любки не утаится ничто! Минуту назад озаренная великой догадкой в отношении дылды и электронщика, она вдруг ощущает тревогу. Что-то такое здесь происходит, утаенное от нее и пикантное!

Забывая о ритме, будничным шагом подходит к скрытному Гене. Что, что он бормотнул? Отчего дылда споткнулась?

Любка передернула плечиком, приглашая Гену включиться.

Гена подвигал тяжелым плечом.

Любка смотрит на Гену и улыбается.

Гена опускает глаза.

Улыбка у Любы неважная. Губы тонкие, синеватые, рот большой, а зубы… Повесить бы на крепком суку любезных друзей стоматологов!

Гена опускает глаза, а Любке кажется — что от смущения перед ней. Ясно же: все мужчины от нее без ума!

Гена таращится бессмысленно светлыми глазками. Ему так противно сегодня. Зачем сюда притащился, не знает и сам, но с утра ему хочется куда-нибудь спрятаться. Забиться в глубокий подвал, запереться там на замок, отсидеться, подальше от воздуха, от пространства, на воздухе плохо ему, вот и пришел в этот каменный дом, где особенно хорошо то, что ставни на окнах глухие, тяжелые.

Последнее время чувство такое, будто вокруг него бродит печальная тень. Все норовит взять его за руку, отвести хочет куда-то. Он выдумал лестницу. Такая высокая, типа пожарной, устремленная в бесконечность, не прислоненная ни к чему. Скрываясь от тени, он лезет по лестнице.

И на фиг ему не нужна была эта женщина, но ее толстый бетонный локоть! Он ухватился за него, как за перила. Он карабкался высоко над землей, держась за перила, а тень слепо бродила внизу, и когда женщина неслышимо бормотала, он машинально поддакивал, но каждый втор его на самом-то деле был следующей перекладиной. А когда посмотрел в небо, когда увидел две злорадные радуги, одна под другой, голова его закружилась, и лестница покачнулась, а внизу — черный ядовитый луг, пламень озера, дикие гривастые кони, он вцепился в спокойные плечи…

И трава оказалась прохладной, и колени оказались прохладными, и нахлынул аромат луговых жизнестойких цветов, аромат здорового женского тела… Все это развеяло страхи, он поспешил, и волна приняла его, податливая и упругая одновременно…

Еще один миг, и остался один.

Что-то еще бормотала, чего-то ждала от него, слов, что ли, каких-то особенных, он честно напрягся и вдруг очутился в том странном мире, где бродит печальная тень, и вновь обнаружил две злорадные радуги, и кони храпели, и озеро полыхало, а в черных кустах его ждали.

— Тс-с! Вот оно, бродит! — шепнул, обмирая от страха, от внезапной надежды, что женщина убережет его, но она лишь глянула удивленно.

Испуганно.

Жутко взглянула она на него. Словно преподнес хрустальный ларец, а из ларца вычервело змеиное жало…

Трам-ба-бу-бах!

Гена вздрагивает, и пялит глаза, и видит вдруг гибкое тело, синюю пасть, жало, спасаясь, кричит:

— Пшла!

А это была — невезучая Любка.

Э-э! Гена окончательно приходит в себя (впрочем, ответьте, где тот момент, с которого отсчет окончательного в себя прихождения?). Гена сконфужен, он мнется и экает, а Люба бледнеет и тоже нема.

И тут шаги сзади.

Быстро, дробно стучат каблуки, каблуки здесь только у грешницы Иры, да это и есть она, к ней вернулась уверенность. Ира стремительно приближается к Гене, лупит его по щеке.

— Р-раз! — слышен голос Филиппа. Но не спешите его осуждать, он тоже растерян, вот и подсчитывает.

— Два! Три! — ведет счет звонким ударам, правильными показавшимися всем поначалу, однако: — Пять! Шесть! Семь! — это похоже становится на избиение.

Раздается неистовый хохот. Все оглядываются, только Ира, распаленная, вошедшая в раж, не откликается, а напрасно: Люба, исстрадавшаяся за сегодня, хохоча истерично, появляется перед ней вместо Гены (отчего, почему ее влечет всегда на огонь?). По инерции Ира бьет и по женской щеке.

— Как! — визжит Люба и кошмарно хохочет. — Ты? Меня?.. Рафиноза!

— Мама! — новый пронзительный голос. С отчаянным воплем врезается Ирин сын, Славка. Отпихнув Любку, наскакивает на художника:

— Вы! Вы! Прочь! — Трясется, локотки острые, кулачки сжаты. А Любка, полуживая, начинает вдруг громко икать.

Гена обретает спокойствие. Только что не на шутку побитый (лицо так и горит, кажется, синяки назревают), он, скажите на милость, только вздыхает. Филипп глупо щурится, Света, подурневшая от непривычных страстей, подтанцовывает, Ира всхлипывает, отходя, а вот Гена неожиданно обретает спокойствие. Тверда ухмылочка, крепко сбита фигура, грудью встречает Славкин наскок.

Но и Славка не сник, ростом чуть ли не с Гену, по-мальчишески худенький, длинноногий — высокая попка, скалит зубы, хищный зверек, дерзко кричит:

— Вы! — ходит кругами, сжав кулачки. — Прочь! Прочь! Прочь! — не умеет пообиднее оскорбить.

Нет, не с руки взрослому бывалому Гене убояться звереныша. Распрямляется, смотрит усмешливо, не моргая и долго, а получается — строго.

А музыка орет, надрывается!

Но будто и нет музыки.

— Ну, негодяй я, это хочешь сказать? — говорит Гена лениво. Протяжно, негромко — а слышно его хорошо.

— Вы! Вы! Прочь! Прочь! Прочь!

— Ну, хочешь, ударь! — хорошо слышен ленивый голос художника. — На, бей! Не боись! Не отвечу!

Мальчишка насупился. Однако и не глядя, он видит, что открыто вражье лицо и что грудь тоже открыта, что нет кулаков за спиной.

Мальчишка наконец-то растерян.

— А, ладно, — произносит Гена лениво. — Хочешь, убьюсь сам? — Он так неграмотно произносит эти слова, что ни у кого не мелькнуло и мысли! А Гена вдруг быстро подошел к проводам. Два провода сращены электронщиком — просто связаны медные жилы, и никакой изоляции!

— Вот, смотри! — говорит Гена, беря провода при всеобщем обалделом глазении.

— Ах! — Гаснет свет. Но не это так страшно — страшна внезапная тишина.

— Катастрофа! — Любка икает.

Кто-то чиркает спичкой, кто-то поджигает, бросая на пол, газету, кто-то включает фонарик — оказывается, Любкин сын-меланхолик.

Свет снова вспыхнул, с места в карьер взвизгнула музыка, все увидели Гену: стоит, как стоял.

— Странно, — бормочет, — я их в ладонях зажал, но ничего не почувствовал.

Но это не самое странное, это просто совпало во времени с тем, о чем они пока не догадывались. Странно другое: почему упреждал?

— А, ладно, — сказал слегка удивленно. — Надо проветриться, — и, легко взяв за плечо, выводит Славку за дверь.

— Да-а! — произносит Филипп.

— Куда они? — Света.

— Не волнуйтесь, — изрекает Филипп, — Гена не зол. На нее, — кивает на затихшую Иру. Ира подносит платочек к глазам.

Все как-то присмирели, обмякли. Даже музыка пришла наконец-то протяжная, приглушенная. Одна Любка вздумала ходить взад-вперед.

— Да сделай потише! — прикрикнула Любка на сына. Тот выключил вовсе. А Любка внезапно оказалась у двери.

— Смотрите! — вскричала она. Филипп подскочил первым, выглянул, ойкнул, быстро захлопнул, закрыл дверь на щеколду.

— Что там такое? — голос Светы.

— Черная туча! — воскликнула Любка. — Быстрая и огромная. Вокруг тучи мигает!

Тут вновь погас свет.

— Не пущу! — яростный возглас во мраке.

Страшной силы удар выгнул дверь, через щель засвистело, послышались звуки возни, хрипы, сопенье, два звонких удара, вскрики Филиппа: «Куда, куда? Они, наверно, в коттедже!» Ира, наконец, выбила дверь.

Вовне все было мирно. Казалось, порыв ветра иссяк.

Минуту, не более двух длилось нападенье стихии. Ира исчезла за дверью, робко выглянули за ней остальные: тишь, гладь, земля серая, рыхлая. Остро ощущается свежесть. И вообще, хорошо на свободе. Замкнутый танцзал, весь этот созданный ими карнавальный мирок кажется душным каким-то и уже отошедшим. Забытым.

И тогда замечают, что слишком уж пусто кругом. Не видно одноэтажных дощатых коттеджей; кирпичные стены столовой разрушены, похожи на руины древнего храма: крыши нет, нет и столов внутри, нет котлов, нет людей, нет ничего!

…аппаратура, устанавливаемая на спутниках, еще не позволяет различать погоны на мундирах.
(«Bild der Wissenschaft», 1984, №2, с. 4)

Это случилось 9 июня 1984 года. В тот день от Урала до верхней Волги пронесся редкостный для спокойных российских пространств ураган. Три тысячи километров движения смерча — таковы были первые заголовки в газетах. Приводились объемы потерь в тысячах штук опустошенных домов, гектаров посевов и животноводческих ферм. Приводились примеры стойкости тех, кто организованно приступил к ликвидации тяжелых последствий. Приводились цитаты: «…трагедия показала еще и другое — прекрасную душу советского человека». Объяснения метеослужб, почему-то не предупредивших о двухчасовом кружении смерча, не приводились. Потом объяснили: мол, слабая техника… Тогда что же военные? А им, доблестным, видно, не входило в обязанности.

Я увидел в окно: свинцово-мрачная туча вдруг, словно длинно вытянув белые губы, начала в себя всасывать воду. Послышался шум. К губастой воронке со всех сторон помчались обрывки раздираемых туч. Шум нарастал. Воронка, размером в полнеба, извиваясь, передвинулась к берегу и полетела по-над самой землей, то отрываясь, то припадая к ней с опустошающими поцелуями. Закружилась штопором, цепляясь корнями, столетняя липа, но мгновенно исчезла в прожорливом горле.

В два прыжка я приблизился к выходу. Вытолкнув жену в коридор, хлопнул замком, привалился к балконной двери. Она выгибалась, точно кто-то ломился — огромный и сумасшедший. И грохот — как будто налетел вертолет… Но уже через пару минут все закончилось.

Окинув взглядом мертвенно-бледное, но странно улыбающееся лицо жены, я зачем-то ей подмигнул. В комнату мы не пошли. Шатаясь, спустились по лестнице. Напротив нашего корпуса дымились останки коттеджа на две семьи. На месте пивнушки желтело пятно пустыря. И куда-то подевался могучий «Икарус».

Послышался хохот.

Обернувшись, я увидел бредущую женщину. С громким смешком, раздвинув тонкие синеватые губы, она наклонялась к кому-то. Человек лежал на земле, из живота его, словно клык, торчал обломок ствола устоявшего дерева. Человек смотрел на меня неотрывно, лицо темнело неземной чернотой. Оголенная рука его дергалась. Женщина (Люба?), хохоча, срывала с нее желтые круглые часики. Человек махнул этой своей мелово-белой рукой, может быть, отгоняя мешавшую женщину, сбивавшую сон.

Неловким движением я повернулся к жене — но не успел уберечь: ее волосы встали на голове — прямые, длинные иглы.

А сзади высилось четырехэтажное кирпичное здание нашего корпуса, и не сразу я понял, отчего, недоумевая, все смотрел и смотрел на него: на здании не было крыши и жутко и пусто зияли дыры окон опустошенного верхнего этажа…

Сына Иры мы не нашли.

А Ира угодила в больницу. Говорят, навсегда.

Когда-нибудь, если нам разрешат, мы ее навестим. Она встретит словами:

— Славка, негодник, пришел, наконец? — и вглядится воспаленно в кого-то из нас. — Ну-ка, иди, укол тебе сделаю!

А потом вздрогнет, станет совсем другим человеком, испуганным:

— Тс-с-с, тихо! Вот оно, бродит! — и быстро махнет от лица, отгоняя рукой незримую тень. И тогда нам придется уверенно, твердо ответить:

— Там нет никого, Ира, почудилось!

— Вы художники, да? — спросит она. — Вот и сын у меня, знаете, тоже художник! Художники, знаете, туманный народ! Цивилизация, они говорят, не больше, чем облезлый лишайник на каменной корочке! А сама земля, они говорят, так глубока, так глубока!.. И дышит сама по себе, вот ведь!

Но вдруг съежится, вспомнит что-то иное, тревожащее:

— Что такое рафиноза, не знаете?