Продавец снов

Журавлев Александр

Действие романа происходит в 60-е годы в Москве. Юмор, мистика, исторические события недавнего прошлого России, – всё это собрано воедино под одной обложкой, погружая читателя в волшебный водоворот приключений, через которые автор ведёт своих героев.

У судьбы нет любимчиков – она не выбирает, для кого сделать исключение, а подбрасывает героям разные ситуации, в которых им приходится балансировать между жизнью и смертью. Трусость и предательство, человечность и преданность – каждый несёт свой крест. Любовь и дружба проходят испытания, изменяя судьбы героев, открывая в них сущность человеческой души.

 

Глава 1

С севера на город надвигалась тяжёлая чёрная туча. Она расползлась так быстро, что почти закрыла собой всё небо. Стало сумрачно. Пахнул пронизывающий до дрожи ветерок. Дождь не заставил себя долго ждать. Он хлынул стремительно, обрушился сплошной стеной. Будто туча была губкой, из которой невидимая рука выжимала многочисленные струи воды, и они, в переплетении дождевых нитей, протянулись к земле.

Шум дождя, бормочущий что-то своё в водосточных трубах, сливался в общую симфонию городских звуков. Машины, чихая моторами, проносясь по залитому шоссе, обдавали брызгами закутанных в плащи пешеходов, шипя шинами в ответ на крики толпы, быстро выстраивались в нескончаемую сутулую вереницу и, подавая тревожные сигналы, спешили скрыться от возмущённых взглядов в ненасытную пасть туннеля. Мутные потоки воды устремлялись к чугунным решёткам водостоков, унося на своих пенных гребнях разный мусор, скапливающийся в людных местах, где, на первый взгляд, некуда упасть даже яблоку.

Дождь мыл город, и его капли, словно брошенные семена, произрастали чистотой бульваров и улиц. Ливень прекратился так же внезапно, как и начался. Ветер, разорвав выжатую тучу на отдельные островки, погнал их дальше, к югу. На разлившуюся над Москвой лазурную акварель неба выкатился рыжий клубок солнца.

Из всей публики, высыпавшей после дождя на улицу, выделялись двое граждан. Более старший, Иван Стародубцев, состоял в МОСХе (Московский Союз художников) и слыл среди «своих» большим знатоком живописи и живописцем «на века». Другой же, помоложе, далёкий от МОСХа художник Семён Погодин, скитался по студиям и перебивался редкими заказами.

Не замечая под ногами луж, оживлённо беседуя, они прошли через бульвар и свернули в сквер. Обходя клумбу, усаженную тюльпанами, художники натолкнулись на молодую рыжеволосую особу. Сидя на корточках, она поднимала от земли побитые ливнем алые бутоны.

– Вряд ли они приживутся, – сказал, наклонившись над ней, Погодин.

– Как ухаживать, – невозмутимо ответила девушка, укрепляя ветками тонкие стебли цветов.

– Уверяю вас, как садовник садовника, они поломаны, и завтра же завянут.

– Вы правда садовник? – Она подняла на него большие зелёные глаза.

– Он шутит! – Стародубцев дёрнул за рукав Погодина.

– Тогда поверьте только что начинающему садовнику, – оправдался Погодин, смущённый её доверчивым взглядом. – Эти цветы, хоть и благодарны вам за вашу заботу, но будет лучше, если они поживут у вас дома в вазе, чем останутся увядать на этой клумбе.

– Да, да, и непременно поставьте их в отстоявшуюся дождевую или на худой конец кипячёную воду, – блеснул знаниями Стародубцев.

Семён подал очаровательной незнакомке руку и помог встать. Одетая в лёгкое платье, будто сшитое из лоскутков весеннего голубого неба, она была хрупка как подснежник, пробившийся через проталину пожухлого снега. Забыв про всё на свете, он смотрел на неё как на чудо – во все глаза, не отпуская её руку, а девушка, не противясь этому, улыбалась в ответ.

– И как же вы вдруг стали садовником? – спросила незнакомка.

– Повезло, знаете ли! Как вас увидел, так им и стал, – ответил Погодин и, собрав с клумбы побитые дождём тюльпаны, протянул ей.

– Спасибо! – сказала она, принимая букет, и добавила, обращаясь к Стародубцеву: – Я непременно последую вашему совету.

Напоследок Иван Стародубцев пожелал чаще менять воду, добавляя в неё аспирин, а впоследствии не расстраиваться из-за неизбежного увядания, а сделать из них гербарий в память о случайной и такой трогательной встрече.

Семён Погодин же, в свою очередь, прощаясь, рассказал об экзотических растениях, в частности, о фаленопсисах, и чем они отличаются от герани, и как они прекрасны.

Наконец, исчерпав весь запас знаний о флоре, художники, галантно откланявшись, направились к старой довоенной постройке. Жилой массив вырастал из марева монументальной крепостью. Отделённый от дороги чахлыми тополями, он протянулся серыми кирпичными пятиэтажками, соединёнными между собой по фасаду высоким железным забором.

– Знаете, Иван, у меня такое чувство, что мы забыли что-то сделать, – сказал Семён, спускаясь в мыслях на землю.

– Полагаю, мы забыли представиться и спросить у этой незнакомки её имя, – проявил железную логику Стародубцев.

– Вот чей портрет я бы с удовольствием написал… Необыкновенно красивое лицо, а в глазах какое-то безмерное, просто вселенское одиночество, – с грустинкой в голосе сказал Погодин и оглянулся в сторону сквера.

– Возвращаться – плохая примета. Или вы с первого взгляда уже решили прожить с ней долгую и счастливую жизнь? Тогда давайте прервём нашу встречу. Однако при более близком знакомстве, я настоятельно вам советую, Семён, ни в коем случае не представляйтесь ей свободным художником, а то, мой друг, вас обязательно сочтут за бездельника или классового врага. Так что уж лучше оставайтесь для неё начинающим садовником. Семён, вы меня слышите? – Стародубцев заглянул ему в глаза.

– Да, да я вас слышу. Если это судьба, то мы обязательно встретимся, – предположил он. – Да и мир настолько тесен, что этого просто не может не случиться.

– А вы, Семён, как я посмотрю, лирик. Вам бы стихи писать.

Пройдя через открытые ворота, они подошли к дому и остановились возле подъезда. Погодин огляделся. Ему показалось странным, что во дворе как-то уж очень тихо, будто день давно перевалил за полночь, и в доме царит глубокий сон. Однако это впечатление рассеял появившийся из-за угла дворник. Одет он был весьма странно, и шёл не вальяжной гражданской походкой, а по-военному, чуть ли не строевым шагом. Больничный, длинный не по размеру зелёный халат едва прикрывал хромовые офицерские сапоги, а на его плече лежали грабли. Странный дворник, поравнявшись с художниками, бесцеремонно прощупал их взглядом и проследовал, как ни в чём не бывало, дальше.

Живописцы, не понимая, что это могло бы означать, молча переглянулись. Дворник, дойдя до конца дома, обернулся и, плутовато улыбнувшись, в мгновение скрылся в переулке. И, что удивительно, как только этот странный тип исчез, сразу же во дворе закипела жизнь. На улице появились люди, повылезли из своих укрытий собаки и кошки, в беседке, как обычно, старцы застучали в домино. Из открытых окон послышались голоса и музыка из радиоприёмников.

Художники зашли в подъезд. Справа от лестницы, ведущей к квартирам, находилась массивная ржавая дверь. На ней крупным печатным шрифтом, как на плакате, была выведена надпись: «Вход в убежище».

– Вот моя обитель, – сказал Погодин.

Отворив со скрипом громоздкую дверь, художники спустились по крутым ступеням в подвал. Ступив на бетонный пол, пошли по длинному коридору. Мрачноватое подземелье освещал тусклый свет лампочек, протянувшихся заляпанной гирляндой по влажному потолку.

Повернув за угол, художники натолкнулись на большую крысу. От такой неожиданной встречи Иван отшатнулся в сторону и упёрся плечом в дверь с табличкой «Мастерская». На которой был изображён скуластый череп, пронзённый вспышкой электрического разряда, с пугающей надписью: «Осторожно, убьёт». Серая тварь пискнула и уставилась колючими глазёнками на Стародубцева.

– Господи… – крестясь, прошептал Иван.

Крыса исчезла, но табличка осталась. И с неё так же нагло, как с пиратского флага, продолжал щериться на Ивана «Весёлый Роджер».

– Что это вы, батенька, не стоит так реагировать на мелочи, – сказал Погодин, поддержав Стародубцева под руку.

Затем Семён достал дверной ключ и вставил в замочную скважину странной мастерской.

– Что за чертовщина? – выругался он.

Ключ застрял и не поворачивался. Все попытки открыть замок были тщетны.

– А ты говоришь – мелочи. Слесаря надо звать. Мы ещё не научились проходить сквозь стены, – сочувственно посетовал Стародубцев.

Выйдя во двор, они застали слесаря в беседке, в окружении почтенных старцев, увлечённых, как и он, игрой в домино. Слесарь азартно брякал фишками об стол, беспрестанно теребя свои рыжие с проседью усы. Косматые брови сдвинулись к переносице, что выдавало напряжённую мыслительную работу.

– Андрей Кузьмич, – позвал слесаря Погодин.

Кузьмич, не поднимая головы, отмахнулся от обращения, как от назойливой мухи, показывая всем видом, что отвлекать его в данный момент от любимого занятия по меньшей мере бестактно.

Напряжение за столом нарастало. Все, не моргая, смотрели на выложенную из домино чёрную пятнистую змею. Казалось, здесь собралась научная конференция, где колдуют над проблемой: оживёт она или нет.

Всё шло к развязке. Старцы заёрзали на лавках. Наконец один из почтенных долгожителей привстал и с размаху ударил по столу фишкой с такой силой, что змея, вопреки утверждению рождённой только ползать, подпрыгнула и разлетелась в стороны всеми своими сочленениями.

– Рыба! – пробасил глубокий старец.

– Ну, голубчик! Тоже мне, ихтиолог. Вам только в преферанс играть, – недовольно проворчал Кузьмич, выбрасывая на стол оставшиеся фишки.

– Андрей Кузьмич, – ещё раз позвал его Погодин. Слесарь отвёл возмущённый взгляд от любителя «рыбы». Его усы мгновенно взметнулись вверх.

– Ба! Какие люди! Семён, вы ли это? Глазам своим не верю.

– Признаться, я и сам порой не верю, что это я. Похоже, форма всё же обретает содержание, – ответил Погодин, здороваясь за руку.

– Всё шутите. А я уж думал, грешным делом, что вы, в вагончике «столыпинском», песню поёте про солнечный Магадан.

– Что ж так мрачно-то? Знакомьтесь, мой друг, художник Иван Стародубцев.

– А, ваш коллега по утопизму.

– По реализму, – уточнил Иван и, протянув руку, ощутил стальное рукопожатие слесаря.

– Вот я и говорю, по нему самому, живописец, значит, – Кузьмич расплылся в улыбке. – Рад, очень рад. Так чем обязан вашему визиту?

– В замок двери мастерской забили пластилин или замазку. Не открывается. Нужна ваша неотложная помощь, – Погодин протянул слесарю ключ.

– Замуровали замочную скважину! Так это же отлично! Никто подглядывать не будет. Ведь куда приятнее подглядывать за чужими пороками, чем, совершая свои, вдруг узнать, что подглядывают за тобой.

– Скрупулёзно подмечено, – согласился Иван, – но сейчас вопрос состоит в том, как попасть в мастерскую.

Кузьмич, озираясь, взял Погодина под локоть. И доверительно, почти на ухо, заговорил каким-то внутриутробным голосом:

– Вот вы, Семён, творческий человек, а я смотрю на вас и удивляюсь: неужели слепота – признак ума? Вы в своей мастерской, как подпольщик на явке шифруетесь. И всё по подвалам да по подвалам, будто от разоблачения ваших живописных талантов скрываетесь. Пора бы уж на свет божий, без этаких заумных художественных ракурсов посмотреть, а то не успеете моргнуть, как поедете целину осваивать. Ха-ха – страшно? А что, вот где размах вашему реализму. Целые поля, да что там поля, просторы для творчества. Пиши – не хочу, хоть обрисуйся, одна кукуруза. Кругом один сплошной натюрморт. Поди, получше «Подсолнухов» Ван Гоговских будет. Вот размах так размах, одна «царица полей». Ха-ха! Вот реализм так реализм. Не жизнь, а тяжёлое похмелье. Вы, Семён, на меня не обижайтесь. Бегите, бегите отсюда, пока не поздно.

– Слышите, Иван, глас народа. Расту прямо на глазах. Из художника в диссиденты.

– Да, в этой жизни надо иметь здоровое чувство юмора, – кивнул Стародубцев.

– Эх, Семён, – Кузьмич похлопал Погодина по плечу, – ладно, если бы это касалось только ваших художеств. Ну, изгадили вы чистую холстину, перепутали лицо с задницей, но это ж не преступление. Что им, власть имущим, по пытливости ума сочли бы ваш сюр за сёр. Глядишь, отделались бы лёгким испугом, загремели куда-нибудь – если не кукурузу рисовать, извиняюсь, так северное сияние живописить, зато живёхоньки.

– Кузьмич, хватит стенать, – остановил его Погодин.

– Так надо вроде бы вас как-то подготовить, – сказал Кузьмич и нахмурил брови.

– Уважаемый, говорите по существу. Краткость – сестра … – начал было нести пламенную речь Стародубцев.

– Лубянки! – перебил его слесарь. – Эта барышня посерьёзней будет, коротка, как выстрел.

– Это вы к чему же клоните? – возмутился Стародубцев.

– Андрей Кузьмич, расскажите толком, что вы всё вокруг да около. Что случилось? – вмешался Погодин.

– Я всё это к тому, что, молвят, будто ваша мастерская никакая не мастерская, а фальшивомонетный цех.

– Бред! – изумился Погодин. – И, конечно же, я в ней изо дня в день ударными темпами печатаю золотые пиастры.

– Да, да. Именно так длинные языки и мелют, – понесло опять Кузьмича. – Сегодня с утра двое в штатском возле дома с граблями крутились. Явно не дворники. Кто ж граблями-то тополиный пух метёт. А когда появился третий с молотком, озабоченный такой, тут стало ясно. Вы меня понимаете? Страшно сказать. Он всё на свой указательный палец дул и в лужу его совал. Обещал дом с землёй сравнять. Когда же один из тех двоих сказал ему, что его палец не является личным достоянием, а принадлежит органам карательной власти, и при стрельбе его надо беречь, не жать на курок пистолета часто и сильно, а делать им плавный спуск, то потерпевший объяснил этому умнику, что если он, рожа беспартийная, будет рот разевать, то прицепом за шпионской сволочью покатит, и будет как стахановец до самой Сибири топку фальшивыми долларами кочегарить. А этот забугорный крамольник, рисовака подпольная, что героику наших будней зелёной «липой» подрывает, у него в паровозную трубу вместе с пеплом вылетит.

– Забавно, очень забавно… – Погодин потёр пальцами виски. – Даже нарочно такое не придумаешь, из диссидента в фальшивомонетчики, да ещё и в резидента вырос.

– Да-с, экономику страны расшатываете. Лазутчик значит. Бегите, Семён, – слесарь многозначительно поднял палец вверх, – там разбираться не будут, и некролога в газетах не будет.

Они остановились возле мастерской. Скалившийся на табличке череп так же испытующе сверлил их пустыми глазницами.

– Ну, что? – спросил Кузьмич и, понимая важность наступившего момента, выжидающе посмотрел на художников.

– Открывайте! – сказал Погодин.

– Понял. Побег временно откладывается, до выяснения обстоятельств. Тогда – ключ на старт! Тэк-с! – Кузьмич потёр руки и, покряхтев с минуту, открыл злосчастный замок. – Пуск, – сказал он и толкнул дверь. Она медленно открылась. – Полёт нормальный. Свобода, мир, труд, май! – отрапортовал слесарь, повернувшись к Погодину, и вздохнул: – Эх, Семён, если сейчас не выпить, то сдохнуть можно.

Предложение было одобрено и поддержано пятью рублями и горстью мелочи. Слесарь, знающий «что? где? почём?» был выбран гонцом. Сверив время, Кузьмич подвёл минутное отставание своих наручных часов «Слава» и незамедлительно удалился выполнять возложенную на него задачу.

От распахнутой двери по полу мастерской пробежали седые пылинки. Клубясь, они слетались, будто мотыльки, к солнечному свету, пробивающемуся через зарешёченное окно, расположенное почти под самым потолком, на серой кирпичной стене.

В мастерской было четыре стареньких стула, низенький столик, на котором находилось лишь блюдце с огарком свечи, прямо над ним свисал подвешенный к потолку выцветший зелёный абажур. В углу, возле задрапированной холстом стены, стояла большая картина, скрытая под потрескавшейся клеёнкой. Там же лежали зарисовки, эскизы и незаконченные работы. Готовые же результаты творчества были закреплены в рамы и обхваченные верёвкой пылились у стены. Здесь же стоял мольберт, рядом с ним, на высоком табурете, лежала палитра с кистями, завёрнутыми в тряпицу.

У противоположной стены, под окном, стоял стеллаж. Разбитый на ячейки, он хранил краски, растворители, банки с кистями, клеем, скребками, лаки и прочий подручный материал и инструменты.

Погодин по-хозяйски пропустил вперёд Стародубцева и, притворив за собой дверь, шагнул в мастерскую следом.

– Хочу рассказать вам преинтереснейшую историю, – начал рассказ Погодин, приглашая присесть Стародубцева.

– Слушаю с большим вниманием, – устраиваясь за столиком, сказал Стародубцев.

– Месяц тому назад мою мастерскую посетил очень странный человек. Одет он был в серую тройку, идеально сидевшую на его статной фигуре. Золотая булавка стягивала углы белоснежного воротничка к узлу галстука цвета бордо. Чёрные с проседью волосы, зачёсанные назад, открывали высокий лоб, рассечённый между дугообразными бровями глубокой морщиной. Прямой нос. Тонкие губы. Волевой подбородок. Уверенный взгляд пытливых серых глаз, казалось, подчинял себе. Он заказал свой портрет во весь рост. Но заказ его был необычен тем, что писать портрет я должен был с его отражения в зеркале, при свечах.

– Что ещё за чудачество? – перебил удивлённый Стародубцев. – Это или большой оригинал, решивший внести разнообразие в монотонные будни, или этакий скучающий аристократ, развеивающий меланхолию.

– Да я и сам был крайне удивлён такому желанию. За работу он заплатил вперёд. Хотя я отказывался, говорил ему, что вознаграждение возьму только после того, как он лично оценит работу. Всего же этот гражданин посетил мастерскую четыре раза. Позировал без перерыва, по истечении двух часов всегда уходил, ссылаясь на неотложные дела. Во время работы на его неподвижном лице жили только глаза. Дело в том, что они постоянно меняли свой цвет.

– Как меняли? – изумился Стародубцев.

– Да, именно, они каким-то образом меняли цвет. Его серые глаза вдруг становились зелёными, и буквально фосфоресцировали, как два холодных изумруда, а то, спустя некоторое время, они уже светились рубиновым отливом. Проходило ещё немного времени, и его глаза были небесно-бирюзового, затем оливкового цвета. Но опять проходило время, и они уже светились тёплым золотым светом, вскоре темнели и оказывались вишнёвыми. Когда же время сеанса истекало, его глаза были прежними – серыми. И так повторялось каждый раз, как только я начинал писать его портрет.

– Просто невероятно. И какие же вы написали ему глаза? – взволнованно поинтересовался Стародубцев.

– Чёрные, чёрные глаза, как чёрные дыры Вселенной! – Погодин встал, прошёлся по мастерской, и, вернувшись, присел на край стола.

– И что же было дальше? Дальше-то что было? – торопил Стародубцев с рассказом и, сгорая от нетерпения, заёрзал на столешнице.

– Когда я объявил, что картина закончена, он изъявил желание посмотреть. Я не возражал, напротив, мне было интересно знать его мнение. Незнакомец подошёл к моей работе и, вскинув монокль, долго всматривался в портрет. Всё это время я стоял за его спиной. Моя душа не находила себе места. Почувствовав моё волнение, он повернулся. И тут меня окончательно поразило то, что его глаза в самом деле были теперь чёрными. Он посмотрел на меня долгим пристальным взглядом. От этого взгляда у меня холодок пробежал по спине. И за всё это время в первый раз уголки его тонких губ чуть дрогнули и, застыв на какое-то мгновение, отразили странную улыбку. Незнакомец, явно довольный увиденным, кивнул головой и почти прошептал: «Да, вижу, что я в вас не ошибся. Беру!». Я попросил его зайти на следующий день, когда окончательно высохнут краски. Но с тех пор он так больше и не приходил.

– Так портрет у вас? – спросил Стародубцев, окидывая взглядом мастерскую.

– Да, он здесь, – ответил Погодин, указывая на закрытую клеёнкой большую раму, стоящую у задрапированной стены.

– Семён, с вашего позволения, я могу взглянуть на эту работу?

– Какие могут быть вопросы, извольте, – сказал Погодин, и, встав, пригласил художника: – Пожалуйте за мной.

Они подошли к стене, где стояла скрытая от посторонних глаз картина.

– Вот этот портрет странного гражданина, – и с этими словами Семён сбросил с рамы клеёнку.

Но какого же было его изумление, когда вместо ожидаемого портрета он не увидел совершенно ничего.

– А где же портрет? – удивился Стародубцев и вопрошающе посмотрел на Погодина. – Где портрет? – повторил он.

Погодин в растерянности провёл рукой по чистому холсту. Где ещё недавно находилось изображение, сейчас не осталось ничего, что говорило бы о его некогда существовании. Перед глазами Семёна была не просто голая грунтованная тряпка, перед ним была слепящая его своей белизной трагедия.

– Глазам своим не верю. Ничего не понимаю. Портрет же был здесь, не понимаю… – шептал, потрясённый произошедшим, Погодин.

– А может, его выкрали? – выдвинул гипотезу Стародубцев. – Ведь так просто, ни с того ни сего, он же не мог куда-то исчезнуть? Признайтесь, уважаемый Семён, вы явно меня разыгрываете?

– И в мыслях не было. Да зачем, собственно. Я и сам поражён случившимся. Просто теряюсь в догадках – как такое могло произойти?

 

Глава 2

Выйдя из подъезда, Кузьмич посмотрел по сторонам. Скамейки возле дома и беседка пустовали. Не было ни игроков в домино, ни старожилов, дремавших на лавочках в тени тополей, ни вечно шушукающих вслед старых перечниц, смакующих последние новости. Даже обычно открытые форточки, разносившие по двору ароматы приготавливаемой снеди, были плотно закрыты. Двор словно осиротел, из него ушла та обыденная привычная жизнь.

Кузьмич посмотрел на небо: ни грозы, ни дождя ничего не предвещало. Всё это крайне удивило его, но, не отягощая себя догадками, он не спеша проследовал по опустевшему двору и, повернув в переулок, направился к ближайшему магазину.

По дороге он встретил единственного до синевы небритого гражданина, тянувшего за собой на верёвке упирающуюся дворнягу.

– Эй, пролетарий, купи собачку! Недорого! Всего троячок, – прохрипел он, обращаясь к слесарю.

Слесарь остановился, прикинув в уме, зачем ему дворняга и сколько у него денег. Подытожив, решил, что дворняга ему не нужна, но её жаль, а денег хватает впритык. Но если взять одну бутылку и быть поскромнее с закусками, то это ещё не конец света, вполне можно свести концы с концами.

– Отпусти животное, душегуб. Они же братья наши меньшие, – возмутился он.

Мужик ссутулился, и, покосившись на собаку, пробурчал:

– Ну, тогда хоть рубль дай – отпущу.

– Эх, Россея! Когда же мы просить-то перестанем? – вздохнул Кузьмич и высыпал ему на ладонь всю мелочь.

На удивление Кузьмича, магазин был открыт и безлюден – ни очередей, ни продавцов. «Куда их всех черти подевали, неужели в стране сухой закон ввели? Вот уж это действительно конец света!» – с ужасом подумал он. Слесарь, всё же не теряя духа, подошёл к прилавку и, постучав о него, позвал:

– Есть кто? Обслужите!

Дверь подсобки скрипнула. Из неё вышла худющая продавщица. Имитируя бюст, она оттопырила на груди фартук, повернувшись к небольшому зеркалу, висевшему под вывеской «Пьянству – бой!» и «Вино и водка отпускаются после одиннадцати часов», поправила чепец.

– Чё орёшь, не глухая! – возмутилась она и воткнулась в него оценивающим взглядом.

– А чего никого нет-то? – словно оправдываясь, спросил Кузьмич.

– Собрание! К митингу завтрашнему готовимся, «О взятии повышенных обязательств», – торжественно ответила продавщица.

– А-а-а, – понимающе закивал головой слесарь. – Это правильное решение, товарищи!

– Тебе водки, что ли? – спросила она, и, пока слесарь туго соображал – что почём, проницательно ответила за него: – Одну, значит?

– Да, – подтвердил Кузьмич.

Продавщица, не отрывая от него глаз, поставила на прилавок бутылку «Столичной».

– И закуски бы какой, – добавил он.

– Весь ассортимент на витрине, – отрезала она.

В ассортименте, под заляпанным стеклом от тыкающих в него пальцев, имелась «братская могила», то есть килька в томате, селёдка пряного посола и залежавшаяся колбаса «Любительская» с зелёным отливом.

– У вас тут осетров с крабами для антуражу не хватает, – съязвил, разглядывая витрину, Кузьмич.

– Ты мне ещё похами, а то я так пошучу, что мало не покажется, – и продавщица убрала под прилавок «Столичную».

– Нет, только не это! О, язык мой – враг мой! Жизни лишайте, но не лекарства от похмелья, добрейшая из добрейших, спасительница жаждущих глотка живительной влаги, – взмолился слесарь.

– То-то, здесь тебе не террариум, чтобы на экзотику пялиться, – смягчилась она и выставила обратно бутылку.

– Так и быть, селёдки мне взвесьте, – решил слесарь.

Продавщица с большой неохотой надела резиновую перчатку и полезла в стоящую у прилавка деревянную бочку.

– Мне бы с икрой! – размечтался Кузьмич.

– А не треснет? – что именно, она не уточнила, и добавила, продолжая гонять по кругу мутную жидкость: – На всех барышень не напасёшься.

Слесарь хотел было блеснуть остроумием, но, памятуя недавнюю шутку продавщицы, промолчал.

После долгих усилий продавщица наконец выловила ускользающую от неё селёдку и, посмотрев ей в глаза, заключила:

– Тебе повезло – это девочка.

– Жирна, – довольно сказал Кузьмич и ткнул пальцем в костлявое тело рыбы женской особи.

– Что нагуляла, – оскалилась продавщица.

Взвесив её и рассчитав Кузьмича, она оторвала кусок газеты и, скомкав в него селёдку, вручила покупки слесарю. Сложив весь товар в авоську, Кузьмич, радуясь жизни, поспешил обратно.

Подходя к дому, он вдруг подумал, что авоська пропахнет пряным селёдочным рассолом, щедро сочащимся через набухшую газету. Вынув покупку, и дабы освободить её от обильной влаги, Кузьмич тряхнул свёрток. Газета лопнула, и скользкая особь распласталась на дороге. Кузьмич отлепил от асфальта ускользнувшую беглянку и обтёр носовым платком. Оглядев результат, и решив, что это более несовместимо с товарным видом, в сердцах запустил её с газетой в кусты.

За его спиной скрипнули тормоза машины.

– Что соришь, гражданин? – окликнул его строгий голос.

Обернувшись, Кузьмич обомлел. На дороге стоял грузовой фургон с надписью: «Мебель». Приоткрыв дверцу кабины, к нему обращался офицер с погонами комитета госбезопасности.

– Да я тут кошечкам покушать дал, – промямлил слесарь.

– А сам, что уже накушался? Или, я смотрю, всё мало.

– А, это… – Кузьмич потряс авоськой. – Так это на примочки, захворал малость.

– Слышь, хворый, где здесь дом с номером «8»? А то полчаса уже кружим.

– Да вот он! – Слесарь махнул рукой на фасад своей пятиэтажки.

– Как туда заехать? – спросил офицер, поправляя кобуру на поясе.

У Кузьмича кольнуло под ложечкой.

– За углом, – простучал он зубами. – Там ворота.

– Понятно… – сказал офицер и, оглядев слесаря с головы до ног цепким взглядом, добавил: – А ты, мужик, не создавай толпу, а то примочки не помогут.

Не чувствуя под собой ног, Кузьмич метнулся в переулок и на одном дыхании долетел до подъезда, в подвале которого располагалась мастерская Погодина. Не до конца прикрывая дверь, он выглянул наружу – машина въехала во двор. Из кабины выскочил офицер и, выхватив пистолет, скомандовал:

– Окружить дом, взять этих мерзавцев тёплыми или холодными.

Двери фургона распахнулись и оттуда посыпались вооружённые автоматами солдаты. К офицеру подскочил сержант. Козырнув, он передёрнул затвор автомата.

– Так каких брать-то? – спросил он.

Больше слесарь ничего не слышал. Внутри у него словно что-то оборвалось, в глазах потемнело, он кубарем скатился в подвал и ворвался в мастерскую с зажатой в руках авоськой, где обречённо трепыхалась бутылка «Столичной».

Художники переглянулись и с нетерпением уставились на слесаря. Немая сцена затягивалась, и с ней нарастал страх в глазах Кузьмича и бьющая его как током нервная дрожь, передаваемая содержимому авоськи.

Первым нарушил молчание Погодин.

– Да-а-а… – протянул он. – Это достойно сцены МХАТа.

Слесарь медленно обвёл взглядом присутствующих.

– К нам гости. Сейчас штурмовать начнут, – почти беззвучно прошептал он.

– Какие гости, что произошло? – встрепенулся Стародубцев.

Кузьмич «пожевал» нижнюю губу. Его ладонь скользнула по седому виску и опустилась к сердцу. Оно билось так, что бой кузнечного молота в сравнении с ним был тихим постукиванием чайной ложечки о стенки гранёного стакана.

– Влипли… – выдохнул слесарь.

– А точнее? – в один голос спросили художники.

– Куда уж точнее, дом окружён гэбэшниками.

На улице раздались крики команд и топот сапог. И вслед за недолгим затишьем, в громкоговоритель забасил гнусавый голос:

– Дом окружён. Предлагаю сдаться. В случае сопротивления будем стрелять. Даю минуту на размышление.

– Может, это учения какие идут? – авторитетно предположил Стародубцев. – И вовсе не нас это касается. Отсидимся здесь, пока всё не кончится.

– Вы с ума сошли? – запротестовал Кузьмич, лихорадочно тыча пальцем себе в висок, но чаще попадая в ухо.

– Отсидимся! Как же, размечтались! Тоже мне подпольщики… Это вам не шалаш Владимира Ильича Ленина на озере Разлив. Хватит играть в марксистов. Вы ещё скажите, что с семнадцатого года здесь «Искру» печатаете. Да вас даже до Лубянки не довезут – тут же к стенке поставят.

– А может, обойдётся, – всё ещё впадал, но уже слабее, в оптимизм Стародубцев. – За окном всё же шестьдесят второй год, а не тридцать седьмой. Объясним, что мы законопослушные граждане, художники-соцреалисты.

– Ха, обойдётся! Видали, а? Может, конечно, сначала и обойдётся, шлёпнут не сразу, а прежде с большим пристрастием поинтересуются о ваших дальнейших творческих планах. Эх, был бы у меня сейчас пулемёт «Максим»!

– Чего мелочиться-то, тогда уж броневик, а лучше крейсер «Аврора», – съязвил Стародубцев.

Слесарь сверкнул на художника глазами.

– Как же всё-таки вам не даёт покоя моё пролетарское происхождение. Вот такие, как вы, реалисты, исказили дело и заветы Ильича, а теперь по подвалам прячемся. – Кузьмич сел на пол и, обхватив голову руками, почти застонал: – Ну почему всё это происходит именно сегодня, а не завтра?

– А почему не вчера? – перебил его стенания уже пессимистичный Стародубцев.

– Да бросьте вы! – безнадёжно махнул рукой слесарь. – Почему, почему? Да потому, что вчера нас здесь не было, а завтра могло не быть вовсе. Так что весь этот волюнтаризм мог быть без нас.

– Что вы, в самом деле, уважаемый, заладили – «Быть или не быть?» – вмешался в разговор Погодин. – Берите уж лучше пример с наших бессмертных классиков, скорее – «Что делать?»

– Бежать, чёрт возьми! Неужели вы ещё не поняли? – задохнулся от возмущения Кузьмич.

– Глубокая мысль, – ожил угрюмый Стародубцев. – Осталось дело совсем за малым – куда? Может вы, милейший, укажете нам этот светлый путь.

Слесарь покосился на живописца так, что без слов стало ясно, куда в данный момент он указывает путь.

Вдруг на лице Кузьмича отразилось удивление.

– А это что за дверь? Её вроде бы здесь не было.

– Какая такая дверь? – непонимающе переспросил Стародубцев.

Боясь спугнуть подарок судьбы, который вот-вот может исчезнуть, Кузьмич показал глазами за спины художников. Они оглянулись и увидели то, что не поддавалось объяснению. На холсте картины, где был изображён портрет, материализовалась дверь. Буквально на их глазах произошло очередное чудо.

– Что здесь, в конце концов, происходит? Может мне кто-нибудь объяснить? – взмолился Стародубцев.

– Свято место пусто не бывает, – взволнованно ответил Погодин.

Вдруг дверь отворилась, легко, воздушно, как перевёрнутый лист календаря, закрывающий чёрную дату, оставляя в прошлом суету безумного дня, приближая загадочное будущее, сотканное из паутины забот и проблем. Отворилась, открывая протянувшийся куда-то длинный коридор. И это необыкновенное, необъяснимое чудо впускало их в свою тайну, не оставляя выбора.

Наступившую тишину в мастерской разорвал мегафон:

– Ваша минута истекла.

Отдаваясь в подвале эхом, по бетону загрохотали сапоги.

Замешательство развеял Кузьмич.

– Как говаривал великий полководец: «По коням!» – ободряюще крикнул он и буквально влетел в открывшийся коридор.

– Стойте! – окликнул его Стародубцев.

– Что такое? Хотите остаться и сообщить товарищам чекистам о своих творческих планах? – поинтересовался слесарь.

– Оставьте вы это, – художник показал на бутылку «Столичной», – может, с этим туда нельзя.

– Да вы что, милейший, – запротестовал Кузьмич, – оставить здесь это… Вы в своём уме? Или смерти хотите, совсем от радости бдительность потеряли. Ха! Это же в два счёта даже невооружённым взглядом трезвенника сразу вычисляется, сколько нас здесь было.

– Ну, смотрите, я предупреждал, – сказал Стародубцев.

И они поторопились шагнуть в загадочную зовущую неопределённость, с надеждой на спасение и с верой в русское «авось».

 

Глава 3

Дверь за ними закрылась и исчезла, будто её не было вовсе. Они прошли по коридору и оказались в сумерках слабо освещённого помещения. Кроме одиноко пустующей вешалки, стоящей в углу, и белой двери с позолоченной ручкой, здесь не имелось ничего. Над дверью светилось засиженное мухами зелёное пятно с ядовито-оранжевой надписью: «Служебный вход».

– Мухи! – нарушил тишину Кузьмич.

– При чём тут мухи? – переспросил Погодин.

– Как при чём?! Это же означает две вещи. Одна из них радует: здесь есть жизнь! Вторая же менее приятна, – продолжил истолковывать сомнительную примету Кузьмич, – теперь мы точно влипли!

– Послушаешь вас – и умом можно тронуться, куда ни кинься – кругом одни враги, – сказал Стародубцев.

Он подошёл к двери и подёргал за ручку. Дверь была заперта.

– Соблюдайте конспирацию, – хмурясь, предостерёг Кузьмич.

– Что за глупость? Может, мне ещё прикажете ветошью прикинуться и тухнуть в этом склепе? – возмутился Иван. – Нет уж, с меня хватит! – и он стал что есть силы стучать кулаком в дверь.

– Бога ради, успокойте своего друга, – обратился к Погодину Кузьмич.

– Как вы себе это представляете? – поинтересовался Семён.

Кузьмич, негодуя, показал на вешалку.

– Да вот, хоть бы ею. И раза так два-три успокойте.

Стародубцев резко повернулся и, сверля пальцем воздух в сторону слесаря, зашипел сквозь зубы:

– Вот! Вот она, классовая неприязнь. Мне надоели ваши дурацкие советы, меня тошнит от вашего идиотского толкования надуманных примет. И, более того, мне надоели вы сами.

– Третьим будешь? – вдруг раздался чей-то голос из тёмного угла.

– Что за чепуха? Каким это третьим? – в недоумении пробормотал Стародубцев, с тревогой всматриваясь в говорящую из угла темноту.

– Ну, если не хочешь быть третьим, будь тогда первым, – сказал тот же голос.

Недоумение художника было недолгим. Догадка занозой кольнула в сердце.

– Засада! – цепенея от страха, промолвил он.

Могильный холод пробрал Ивана до костей. В голове всё помутилось. Земля качнулась под ногами. Подоспевший Погодин едва успел подхватить его под руки.

– Прислоните его к стенке, – заботливо посоветовал тот же голос.

– Окружили, гады! – с горечью в голосе бросил Кузьмич.

Заслонив собой живописцев, он с криком «Но пасаран! Стреляй, сволочь!» – рванул на себе рубашку, и явил на свет, вытатуированных на груди, трёх синебородых отцов мирового пролетариата: Карла Маркса, Фридриха Энгельса и Ленина.

И под косые взгляды столпов материализма в мрачный угол пушечным ядром просвистела бутылка «Столичной».

Из темноты не раздалось ни выстрела, сотрясающего стены, ни крика, разрывающего воздух, лишь в сторону запасного выхода, по стене, скользнула тень. Но, налетев на застывшую глыбу силуэта, впечатанную в стену тенью Кузьмича, она отвалилась куском отсыревшей штукатурки и шлёпнулась на пол.

В происходящее невозможно было поверить. Этого просто не могло быть, но это было. Казалось, ещё мгновение и для них откроется какая-то великая тайна.

– Креста на вас нет, – рассеивая надежды, пробулькала жидкая кучка извести, источая запах «Столичной».

– Вот тебе и «Диалектика», вот тебе и «Исторический материализм», – прошептал Кузьмич, осенив себя крестным знамением.

Вдруг распластанная субстанция оторвалась от пола и повисла в воздухе. Затем она стала вращаться всё быстрее и быстрее. Бешеный волчок заструился ярким светом, забрезжил всполохами огненных искр. И прямо на глазах у заворожённых беглецов из него, как чёрт из табакерки, появился вполне приличный гражданин приятной наружности, ростом выше среднего, с копной седых волос и с хитрым прищуром голубых глаз.

– Эйнштейн! – крякнул изумлённый Кузьмич.

– Вы кто? – осведомился у седовласого явления, усомнившийся в домыслах слесаря Погодин.

– Ангел! – ответил гражданин белозубой улыбкой.

– А где перья? – недоверчиво спросил Кузьмич.

– Крылья, – уточнил Семён, имевший более точное представление о библейской тематике.

– Крылья – это атавизм. И не святым духом я питаюсь, а пью и ем, нужду справляю. В общем, ничто мирское мне не чуждо. Ещё вопросы будут?

– Так что же, значит, мы уже того? – спросил полуживой Стародубцев.

– Не того… – Ангел закатил глаза, – а этого, – он покрутил пальцем у виска, – от страха совсем голову потеряли. Я тут было с предложением к вашей троице: не ломать дверь, а по очереди пройти в зал. А вы сразу «сволочь», да и бутылкой зачем швырять?

– Извиняемся, но вы тоже хороши. Ваше предложение прозвучало как построение на эшафот, – отпарировал Погодин.

– Что же делать, если у вас, у людей, всё по очереди, да по записи на каждом шагу. Да и в традициях всё на троих. – Ангел покосился на осколки «Столичной».

– Где мы, милейший? Растолкуйте нам, грешным, – взмолился Стародубцев.

– В галерее изобразительных искусств. Картина вашего коллеги стала тысячным пополнением коллекции. Её автор, – Ангел указал на Погодина, – и все вы являетесь почётными гостями выставки.

– Выходит, исчезнувший портрет – дело ваших рук? Тогда как же насчёт восьмой заповеди – «Не укради», или в вашем департаменте её не чтут? – спросил Семён.

– Не делайте поспешных выводов. Тот человек, посетивший вашу мастерскую и заказавший свой портрет, как и собиратель коллекции, одно лицо – это граф Сен-Жермен. Картина была им оплачена, все условия выполнены. С обеих сторон должников нет.

– Как? Не может этого быть. Неужели это был сам граф Сен-Жермен? Сюрприз за сюрпризом! – Погодин развёл руками. – Удивили так удивили. Я уж, признаться, был уверен, что этого мистика давно упокоила земля.

– Отнюдь нет. До тех пор, пока она вертится, он будет встречать на ней рассвет за рассветом. Так что сюрпризы только начинаются, – заверил Ангел.

– Коль всё так славно складывается, то скажите, уважаемый, в вашей галерее буфет имеется? – осведомился Кузьмич.

Ангел невозмутимо посмотрел на слесаря:

– Низко летаете! У нас трапезная, а не общепит.

– А водка у вас в разлив или в таре подаётся? – не унимался Кузьмич.

– Как пожелаете! Наливайте и пейте. Своя рука – владыка, – развеял сомнения Ангел.

– Что же вы раньше-то молчали, товарищ?! – с облегчением вздохнул слесарь. – Собственно, что мы здесь топчемся? По коням!

– Нет! И ещё раз нет! С меня хватит! – возразил Стародубцев. – Вы уж как знаете, а я домой и только домой. Незамедлительно! Снотворного, в постель – и забыться.

– Что ж, пусть будет по-вашему, – сказал Ангел. – Ну а вы, Семён Данилович, что решили?

– Извольте удивлять дальше, – ответил художник.

– Тогда вначале откушать в трапезной, или сразу в картинный зал променад совершить?

– Пожалуй, второе, – пожелал Семён.

– Это правильный выбор, – согласился Ангел и, посмотрев на Стародубцева, добавил: – Каждый выбирает дорогу себе сам.

– Вот и чудненько, правильно мыслите, как реалист, – вмешался Кузьмич, обращаясь к Ивану. – Вам лучше пить капли и соблюдать постельный режим. С вашей впечатлительностью даже третьим быть чревато, не то что первым. Да-с!

– А-а-ап! – скомандовал Ангел и щёлкнул пальцами. Стародубцев перевернулся в воздухе и в мгновение ока исчез.

– Класс! – с восхищением бросил Кузьмич. – Разрешите пожать вам руку, товарищ.

– За что такая честь? – удивился Ангел.

– Такого кульбита я ещё не видел, цирк просто отдыхает.

– Пустяки, займёмся более приятными делами. – Ангел открыл служебный вход. – Милости прошу или как говорят – добро пожаловать!

 

Глава 4

После того, как Иван Стародубцев был отправлен поправить пошатнувшееся здоровье, Семён Погодин, не раздумывая ни минуты, направился в картинную галерею. Слесарь же с Ангелом проследовали в трапезную.

В центре огромного зала стоял большой овальный стол, буквально ломившийся от изобилия разнообразных яств. Кузьмич сконфуженно помялся от такого эшафота чревоугодия, и сфокусировал блуждающий взгляд на графинчике с водкой.

– Водка «Монастырская» – чистейшая, как слеза, вкус подобен райскому нектару, – отрекомендовал её качества Ангел. – Наливайте и пейте себе, без всяких церемоний.

– Понял, – ответил Кузьмич, принимая предложение как руководство к действию.

Налив себе до краёв хрустальную рюмку, слесарь медленно оглядел через неё просившийся в рот ароматный «натюрморт» разврата.

– Чтоб я так жил! – вдохновенно произнёс он, пуская при этом предательскую слюну. И уже было собрался приговорить налитое к употреблению внутрь, как увиденное им передёрнуло всё его существо. Ангел цедил водку мелкими глотками. При этом морщился и давился, будто это был не райский нектар, а вонючая касторка.

– Что ты её мучаешь?! – возмутился Кузьмич.

Ангел оторвался от рюмки и непонимающе захлопал глазами.

– Этот продукт требует мгновенной атаки, а не осады. Только сокрушительный залп до полного уничтожения. Смотри! – выпалил Кузьмич, и одним уверенным жестом лихо опрокинул содержимое рюмки себе в рот.

– Здорово! – восхитился Ангел.

– Это ещё что, так – баловство, – заскромничал слесарь. – Вот у меня в семнадцатом году ротный был, так тот пил так пил, одно загляденье – просто песня. Пил так, будто на врагов хаживал, до полного уничтожения. Жаль, погиб, когда в семнадцатом Зимний брали. Понимаешь, мальца пожалел, не дал юнкера на штыки поднять. А он ему вместо «спасибо» – пулю в живот всадил. Так, даже умирая, ротный матросикам наказал, чтобы они его не кончали, а налили ему водки. И чтобы эта белогвардейская сволочь вместо ружья лучше стакан научилась держать. Словом, геройский был человек! – Кузьмич смахнул слезу. – Давай выпьем ещё по одной, чтобы между первой и второй пуля не просвистела, – предложил он.

Ангел понимающе кивнул и налил себе половину рюмки, что не ускользнуло от внимания слесаря и задело его душевные струны.

– Нет, нет и ещё раз нет! – возмутился он содеянным. – Рюмку надобно наливать до краёв, дабы жизнь была полной и богатой, и выпивать обязательно до дна, до последней капли. Этим ты выражаешь уважение как к гостю, так и к хозяину, и то, что не держишь на них никакого зла.

Они разлили по полной. Чокнулись, и, не оставляя времени для пули, дружно выпили всё до единой капли одним глотком.

Кузьмич побродил взглядом по столу, но теряясь в выборе закуски, так ни на чём конкретном и не остановился.

– Ты закусывай, закусывай, – подбодрил Ангел, видя замешательство слесаря. – Вот, рекомендую витамины «а ля натюрель»… – Он пододвинул к нему вазу с овощами и фруктами.

Кузьмич вяло заживал выпитое листом зелёного салата.

– Вот у тебя всё на столе есть, глаза разбегаются, но всё-таки чего-то не хватает.

– Это чего у меня-то не хватает? – обиженно спросил Ангел.

– Ну как её?.. – Слесарь защёлкал пальцами, но, так и не вспомнив, махнул рукой. – Ладно, потом скажу, – уверил он.

– Может, что не так? – забеспокоился Ангел. – Ты скажи или, может, попросить о чём желаешь?

– Теперь давай выпьем за то, чтобы между второй и третьей вражеский штык не пролез, – выдал Кузьмич.

Они сомкнули рюмки, не оставляя шанса и штыку.

– Вот никто нас, мужиков, не понимает, – слесарь ударил себя в грудь кулаком, – а ведь когда мы пьём, мы как щит. Ни одна интервенция нам не страшна. Ничто не просвистит, ничто не пролезет, – заключил он.

– А птица пролетит? – спросил Ангел.

– Птица – это символ мира, пускай себе летает, – пояснил Кузьмич.

– А ангел?

– И ангел тоже пусть летает, а самолёт ни-ни! – Слесарь врезал ребром ладони по столу. – Нельзя! Не допустим, чтобы он бороздил наши небесные просторы. Дадим отпор! Альберт, дадим там всяким разным отпор?

– Дадим! – поддержал Ангел.

И они дали отпор, закусив на сей раз малосольным огурчиком. Кузьмич пристально посмотрел на Ангела.

– Опять что-то не так? – забеспокоился Ангел под прицельным взглядом слесаря.

– Ты не обижаешься, что я тебя Альбертом зову, а то кто вас, ангелов, знает? Затаишь ещё на меня обиду, а я ведь от чистого сердца: что думаю, то и говорю. Понимаешь?! Уж очень ты похож на великого физика. Ну, прямо как две капли воды.

– Да зови меня как хочешь, только самолётом не называй!

– Святой… – с восхищением прошептал Кузьмич. – А давай выпьем на брудершафт – будешь мне братом, а я – тебе.

Предложение слесаря было встречено с пониманием. Они выпили, обнялись и троекратно облобызались в щёки.

– Добрый ты, Альберт, от смерти нас спас. Не открой нам дверь в галерею, то был бы всем капут, – слесарь провёл большим пальцем по горлу, – стенки не миновать. Вот скажи мне, брат, у нас русское гостеприимство, а у вас какое – ангельское?

– Да, – согласился Ангел, – но, смотря, опять же, кому. Достойным – «Да», а недостойным – «Но пасран».

– «Но пасаран», – поправил Кузьмич, – как это ты правильно сказал, аж дух захватывает. Раньше-то я думал, что только два гостеприимства есть: сыр в мышеловке, да наше – русское.

– Как это понять? – заинтересовался Ангел.

– Первое – оно и без слов понятно: халявы за «спасибо» не бывает, – начал объяснять слесарь, – второе же просто, как теорема Ферма, лежит в загадке русской души. Мы гостям всегда рады, а если гости ещё и свои в доску, то и подавно. Распахнётся душа, как меха гармошки, запоёт, понесётся в рай. Всё на стол мечи, до последнего огурца, ничегошеньки не жаль. Ну а если уж нет ничего, то с себя рубаху последнюю отдашь. Короче, полное радушие и понимание. Соображаешь? Потому что каждая хорошая пьянка, она, брат, как последняя.

– Слушай, брат Кузьмич, – Ангел хлопнул его по плечу, – а сделай мне такую же татуировку, как у тебя.

– Понравилась? – расплылся в улыбке Кузьмич.

– Ещё бы. Впечатляет!

– Конечно, сделаю, брат Альберт, – согласился слесарь. Но после недолгого раздумья развёл руками: – Извини, нельзя. Ты же вроде как лицо духовного звания, из лагеря идеалистов будешь, а не материалистов, – рассудил он.

– Да, – с сожалением согласился Ангел, – нельзя.

– Знаешь, я тебе другую наколку сделаю, да такую, что все ахнут. – Кузьмич, почёсывая затылок, задумался.

– Какую? Какую? – оживился Ангел.

– Отца, сына и Святого Духа! – выдал счастливый Кузьмич.

– Да ты что! – всплеснул руками изумлённый Ангел. Затем он, схватив одной рукой пустую тарелку, стал обмахивать себя ею, как веером, другой рукой схватил графин с водой и сделал большой глоток, недопитое же вылил себе на голову. – Ну ты, брат, даёшь! – наконец выдохнул он, мгновенно трезвея. – И как ты себе это представляешь? Ты хоть знаешь, какие они?

– Догадываюсь! Наверное, такие же, как и те, что тут изображены, – слесарь ударил себя в грудь кулаком, – но только вид не в профиль, а анфас. Ну а если я ошибаюсь, Погодин поможет, он у нас всё знает. Да и ты, если что, подскажешь!

– Нельзя! – сник Ангел.

– Почему? – спросил раздосадованный Кузьмич.

– Грешно, другие ангелы за подхалима сочтут. Решат ещё, что я лизоблюд.

– Как это у вас всё не по-людски, у нас за такой «натюрморт» тебя как борца за идею сочтут. Ладно, ты главное духом не падай, нельзя так нельзя. Ну, тогда я тебе тельняшку свою на память подарю. Я в ней в семнадцатом на Зимний хаживал.

– Идёт! – одобрил Альберт. – Кузьмич, а ты партийный?

– Нет, но я порой выполнял ответственные поручения. За «Столичной» хаживал в магазин, так что какой-никакой, а партийный опыт у меня есть. – Вдруг Кузьмич засиял, как начищенный самовар: – Вспомнил! Вспомнил! – Он ткнул вилкой в лежащую на блюде рыбёшку, украшенную зеленью и дольками лимона. – В этой кильке нет томатного соуса, – констатировал слесарь.

Ангел склонился над анчоусами.

– Действительно, нет! – согласился он. – А зачем?

– Так это же самый смак. Язык проглотишь!

– И где же его взять этот самый смак?

– Там есть! – Кузьмич замахал куда-то рукой.

– Где там? – Ангел огляделся по сторонам.

– В нашем «Продмаге» есть килька в томате, – расплылся в улыбке слесарь. – Слушай, есть идея! Погодина попросим в него дверь на стенке намалевать, чтобы мы за ней туда-сюда, туда-сюда.

– Нет вопросов, – поддержал идею Альберт.

– Только домой за деньгами сначала надо заскочить. Товар – деньги, деньги – товар. Этого ещё никто не отменял. Это, брат, целая наука. «Капитал» называется.

– Как интересно… – Ангел покачал седой головой.

– Послушай, брат Альберт, вот меня вопрос мучает. Объясни ты мне, как художник художнику, почему у вас галерея, а не музей, в чём тут разница?

– Всё очень просто. У нас выставляются только картины, а в музеи всякого разного чуда со всего света собранно. Ну, это как маленький «Продмаг» и большущий «ГУМ». Если в первом случае в нём предложены только продукты, то во втором намешана всякая всячина. Я доходчиво объяснил?

– Да, лучше чем художник художнику, прямо скажем – как знающий своё дело лектор.

– За понимание! – сказал Ангел, поднимая очередную рюмку.

– Может, споём, – предложил Кузьмич.

– Споём, – одобрил Альберт. – Только давай такую песню, брат Кузьмич, чтобы чертям тошно стало. У тебя есть такая?

– Конечно, есть, – воспрянул духом слесарь и, не раздумывая, запел:

Наш паровоз, вперёд лети. В Коммуне остановка. Другого нет у нас пути — В руках у нас винтовка.

Его приятный баритон выводил любимую песню. При этом Кузьмич старательно грохотал по столу кулаками, изображая перестук колёс, летящего вперёд этого самого паровоза.

Таким вдохновенным исполнением песни Ангел был потрясён. Он схватил рядом стоящий торшер, увенчанный зелёным абажуром, и стал им семафорить, давая свободный путь мчавшейся могучей железяке с серпасто-молоткастой звездой, за которой клубами дыма и паровозными гудками тянулась прокопчённая на баррикадах песня. И главный машинист Кузьмич со счастливым, одухотворённым лицом и со слезами на глазах, поддавая пару, вёл паровоз в такую далёкую, недосягаемую коммунию.

Эта самодеятельность могла продолжаться вечно, если бы Ангел не опустил шлагбаумом руку. Кузьмич прервал песню и, издав протяжный гудок, остановил паровоз.

– Есть идея! – широко улыбаясь, сказал Ангел. – Зачем нам просить Погодина? Мы и без его творчества можем за смаком слетать туда-сюда.

– Ну, ты голова! – просиял слесарь. – А как это?

– Как всё гениальное, – заскромничал Альберт. – Как в шахматной партии – мат в два хода.

– Стой, стой, – замахал руками Кузьмич. – Только всё это сделать надо завтра утром. Понимаешь, сейчас в «Продмаге» собрание идёт, а это, брат Альберт, очень ответственная вещь. Одно слово – политика.

– Считай, что оно уже наступило!

– Что?

– Утро!

– Да ты просто чудотворец! Ну почему у нас у людей всё не так, как у вас, ангелов: раз тебе – и пожалуйста, всё готово! Мы пыжимся, пыжимся пятилетку за пятилеткой. Всё строим и строим светлое будущее, однако конца и края не видно, – с какой-то горечью в голосе сказал Кузьмич. – Понимаешь, обида душит.

Ангел пожал плечами:

– Наверное, всё дело в том, что у вас, у людей, одна большая задача на всех, архиважная задача: новый мир построить. Это же попробуй-ка этакую глыбу сдвинуть – пупок развяжется. А здесь всего лишь одно маленькое желание. Чего нам слетать туда-сюда, так – пустячок!

– И как же мы её решим? – взволнованно загорелся идеей слесарь.

– Ты только на минуту закрой глаза и подумай о чём-нибудь хорошем… Ну, скажем, об этом самом смаке в томатном соусе.

– Всего-то, понял! Но тогда, перед дорогой, надо обязательно принять на посошок.

– Что значит на посошок?

– Это такая традиция. Прежде чем уходить из гостей, всегда поднимается последняя рюмка на дорожку. Чтобы путь был лёгким и коротким.

– Надо же… – Ангел с пониманием кивнул. – Это ж сколько у вас хороших традиций.

– О-о-о, брат, если всё вспоминать, то и дня не хватит. Традиции – это святое, почитай как заповедь.

Слесарь наполнил рюмки от души, с горочкой, не пролив ни капли на стол. И под лимонные дольки с монастырской слезой было покончено.

Они встали из-за стола, Кузьмич довольно потёр руки.

– Вот и славненько, теперь можно и в путь!

– Сей момент будет исполнено! – сказал Ангел.

И не успел слесарь моргнуть, как они уже стояли на лестничной площадке его дома.

 

Глава 5

Как Стародубцев оказался в подъезде, он так и не понял – всё произошло мгновенно.

Иван достал носовой платок, промокнул им выступившую на лбу испарину, огляделся и обмер. Его окружали отнюдь не «родные пенаты» – он стоял перед ржавой дверью с надписью: «Вход в убежище». Массивная железяка была опломбирована и трижды опечатана, изолируя доступ к опальной мастерской. Ступени лестницы, были исчерчены подошвами сапог. В нос бил запах кирзы и гуталина.

От мысли, что дом всё ещё окружён, у Стародубцева потемнело в глазах. Он качнулся и упёрся ладонью в холодную и влажную стену, но тотчас брезгливо отдёрнул руку.

– Пошли бы вы куда-нибудь подальше со своими фокусами! Фокусники! – со злостью процедил он сквозь зубы.

Внезапно в душу Ивана вторглось сомнение: правильно ли он сделал, что бесповоротно решил вернуться домой. И что сейчас здесь, в этой ситуации, собственно лучше – сдаться на милость властям, или всё же отсидеться в подъезде. И то и другое ему показалось чем-то нелепым. «Почему, собственно, сдаться?» – задал он себе вопрос. «Ведь я ничего противозаконного не делал, а становиться заложником этих стен – значит признать несуществующую вину». Вроде бы всё ясно и понятно как божий день, но всё равно его что-то угнетало и мучило. Он стоял в нерешительности – сделать хоть шаг казалось ему невозможным. И в то же время Стародубцев ощущал давление этих гадких стен, ему хотелось бежать из подъезда.

Душевные метания Ивана прервала хлопнувшая где-то выше на этажах дверь. И мрачный подъезд ожил. Кто-то быстро стал спускаться по лестнице вниз, безжалостно забивая каждым своим шагом гвозди в закружившуюся голову Стародубцева. Он зажмурился, стараясь почти не дышать.

«Сейчас меня увидят, увидят, – стучало у него в висках, – и что дальше, Боже, неужели выдадут? А может, пройдут мимо и не обратят внимания?»

Шаги приближались. Стародубцев вжался всем телом в эту мерзкую, отвратительную стену.

– Вам плохо? – услышал он детский голос.

Внутри у Ивана всё оборвалось. Он открыл глаза – перед ним стоял подросток.

– Боже мой, Боже мой. Что же это такое? – прошептал живописец.

Ноги его подкосились. Опираясь о плечо мальчишки, он опустился на колени.

– Вам врача вызвать? – сочувственно предложил подросток.

Стародубцев прижал к глазам ладони, и они вдруг показались ему жёлтыми листьями. Его знобило, будто за порогом был не тёплый май, а стояла глубокая осень. Иван отрицательно покачал головой. Мальчишка пожал плечами и вышел на улицу.

Стародубцев попытался встать, но ноги его не слушались. Отдышавшись с минуту, он всё же встал и, шатаясь, покинул злосчастный подъезд.

Во дворе не было ни души. Иван присел на скамейку, опустошённый и уставший, он долго не мог прийти в себя от всего случившегося. Его взгляд отрешённо бродил по безликим однообразным фасадам пятиэтажек, по качающимся от ветра верхушкам деревьев. В голове то и дело воскресали картины сегодняшнего дня. Он то ёжился, то покачивался из стороны в сторону как маятник, словно пытаясь избежать чьего-то пристального взгляда.

Лишь только тогда, когда прохладный вечер окутал сумерками дома и лёг седой поволокой тумана на дышащую теплом землю, нервное напряжение спало. Улеглась и успокоилась внутренняя дрожь. И какое-то ленивое безразличие ко всему умиротворённо заполнило душевную пустоту.

Вдруг Стародубцев ясно услышал чей-то глухой голос, какой-то далёкий и в то же время звучащий совсем рядом. Будто невидимый ворчун втемяшивал в голову то, о чём он сейчас думал, но боялся себе в этом признаться.

– Никуда ты не денешься, – бурчал голос, отгадывая его мысли. – Ну же, ну… Ты здесь ни при чём, это всё он, и всё это только из-за него. Надо идти самому и обо всём рассказать. Всё равно рано или поздно за тобой придут.

Но ворчун не договорил, кто именно во всём виноват и кто за ним придёт. Иван и так всё прекрасно понимал, без каких бы то ни было объяснений.

Стародубцев вздрогнул от ощущения, что проваливается в какую-то бездну. И, очнувшись от этого наваждения, поймал себя на том, что разговаривает с собой.

Уставший и разбитый после бессонной ночи, он добрался домой только под утро. Переступив порог своей квартиры, живописец почувствовал себя в ней, как в бумажной крепости, в которой невозможно найти надёжного укрытия.

Иван вошёл в комнату, плотно задёрнул шторы, присел на стул и, вслушиваясь в звуки, доносившиеся с улицы, закрыл глаза. Воспалённое воображение рисовало ему отнюдь не радужные картины.

 

Глава 6

Погодин вошёл в картинную галерею. Большой зал был отделан мрамором. Высоко над головой парил огромный, из голубого хрусталя, куполообразный потолок, инкрустированный золотыми звёздами. К его удивлению, здесь не было ничего, что говорило бы о художественной выставке. Зал был пуст.

Семён, затаив дыхание, вслушивался в тишину, чувствуя каждой клеточкой своего тела чьё-то присутствие. И этот кто-то тоже молчал, ничем не открывая себя.

Настало долгое мучительное ожидание. Время дремало, замедлив свой ритмичный ход, растягивая минуты в часы, а часы делая вечностью. Ночь вступала в свои права, набросив чёрную вуаль на всё окружающее. Контуры предметов теряли очертания. Расплываясь и принимая причудливые формы, они исчезали в темноте.

От нервного напряжения в висках стучала кровь. И всё же этот кто-то наконец смилостивился, отступил, не стал назойливо досаждать игрой в прятки. Лишь лёгкое, едва уловимое движение воздуха то ли от взмаха крыльев, то ли от плаща, нечаянно выдало его исчезновение, оставив Погодина наедине с собой.

Тишина приобретала звучание. Будто откуда-то из далёкого, давно забытого прошлого стал доноситься органный аккорд. Он тянулся, перекликаясь в тревожном созвучии с громогласным раскатом бившего в набат колокола, с надрывным переливом церковного хорала.

То вдруг в воздух взмывал одинокий голос, подхваченный эхом, и, кружась, уносился под купол небесного свода к россыпям мерцающих звёзд. Там, настигая себя самого, голос растворялся в колыбельной песне, убаюкивающей чей-то детский плач.

То, срываясь с высоты, он падал, разрывая отчаянным криком ночь. Разбившись о мраморные плиты, неумолимо ждавшие внизу, крик разлетался в истошном вопле, обнажая свою беспомощность. Давясь и захлёбываясь слезами, он переходил в хриплый стон, полный мольбы о помощи и страха перед смертью и тёмной беспредельностью, в которой нет надежды.

Вдруг до Погодина долетел шёпот, тихий-тихий, как едва уловимое дуновение ветерка. Будто на цыпочках, через снега времени, через пространство, эхо робко донесло чью-то поминальную молитву. На мгновение он замер, прислушиваясь к самому себе.

Необъяснимая смутная тревога, разрастающаяся, словно плесень, несла томящее предчувствие неизбежного столкновения с неизвестностью. Притягивая невидимыми нитями, она завораживала. Трепет перед ней оплетал сознание ледяными щупальцами и уже не отпускал никуда от своей воцарившейся власти.

Внезапно липкую темноту, как бритвой, полоснула молния. Раскаты грома прокатились оглушающей волной, и всё разом смешалось в безумном хаосе. Теперь Семён не слышал ни гулкого перезвона колокольной меди, ни трубных звуков в переливах органа. Над залом повис монотонный гул, давящий на уши, пронизывающий мозг резкой нестерпимой болью. Пространство вокруг него стало сжиматься. Ошеломлённый, он прижался к стене, кромешная темнота вновь упала на плечи.

Протяжный гул вдруг потянулся вверх до самой высокой ноты и резко оборвался перетянутой струной. И зал озарился ослепительно белой вспышкой света. Воздух задрожал и сгустился в плотную кисею, серебрящуюся, как зеркало. И на ней, словно на огромном экране, стали проецироваться картины.

Время будто распахнуло своё пространство, извлекая из глубин веков работы великих мастеров и неизвестных авторов. В этом параде бесценных полотен отражались эпохи, художественные направления, бурлящие страсти, глобальные перемены – всё то, что происходило до и после Рождества Христова. Однако же что-то было не так в этих картинах. Они были совершенно другими, не теми прирученными музейными экспонатами, пылящимися в конуре золочёных рам.

Погодин буквально раздваивался. Одна его часть оставалась заворожённым наблюдателем происходящего, потерявшая ощущение времени, другая же в смятении спешно силилась понять произошедшие с картинами преображения. Вдруг показалось, что он заглянул за черту откровения, где всё тайное становится явным.

У Семена будто открылись глаза. Ответ пришёл сам собой. Вроде бы картина закончена, но по окончании работы, спустя какое-то время, появляется чувство её незавершённости, недосказанности, неудовлетворённости. И тогда кистью художника становится его воображение. Оно продолжает творить и дальше, что-то дополняет, изменяет. Так, проходя путь очищения, работа приближается к непогрешимой истине. И сейчас он видел перед собой плоды совершенства, достигнутые вдохновением мастеров. Он будто стал свидетелям судного дня, где перед ним картины открывали свою душу, ранее завуалированную под пафосным слоем красок.

Внезапно от центра этого зеркала, где происходила вся феерия, разбежались радужные круги, и в нём отразился коридор. Он словно длинный рубленый колодец протянулся вглубь зазеркалья прочерченными квадратами множества других зеркал. Там в его чреве что-то заворочалось. И Семён вскоре разглядел очертания младенца, тянувшего к нему ручонки. Поднявшись на ещё не окрепшие ножки, малыш пошёл по коридору, направляясь к смотревшему на него Погодину. По мере приближения неуклюжие шажки становились всё более уверенными, теперь уже ребёнок спешил, учащая шаг, вскоре перешедший в бег.

Семён теперь ясно видел, как встречный ветерок трепал золотые кудри волос, открывая уже юношеское лицо. Приближаясь всё ближе и ближе, юноша простирал к Погодину руки, словно желая заключить его в объятия.

Юношеское лицо изменялось с каждым движением, черты мужали, взрослели, и, наконец, перед художником предстало его собственное отражение.

Через минуту оно стало медленно таять и вскоре исчезло, а на его месте из темноты неожиданно появился исчезнувший портрет незнакомца. Слезящиеся глаза на портрете прищурились из-под насупленных бровей и окружились россыпью морщин. Взгляды Погодина и незнакомца встретились.

Семён вздрогнул, холодок пробежал по спине и обдал жаром. Кроме этих глаз, казалось, в мире не существовало больше ничего – кругом только пустота и пара глаз, смотрящих в упор, бездонную глубину которых он узнал бы из тысячи.

Незнакомец сделал жест рукой, приглашая художника подойти ближе. Погодин прильнул к ледяному глянцу стекла.

Вдруг глаза, смотревшие из зазеркалья, слились в один, который стал разрастаться в большое пятно. Теперь Погодин видел сияющий клочок неба, звонкий, головокружительный, чудесно голубой, вобравший в себя чистоту ручьёв и озёр.

Семён, не отрывая взгляда от происходящего чуда, буквально тонул в нём, впитывая его синеву.

Яркий луч солнца рассёк лазурную гладь, и небо распахнулось, словно створки ворот, открывая холодный провал бесконечности, по которому простиралась залитая серебряным светом лунная тропа. И чем дальше тропа уходила в зияющую глубину чёрного бархата, тем тоньше и прозрачнее она становилась. И всё то, что было снаружи, и то, что оставалось внутри, отделялось зеркалом – так же вечно и непреложно, как вчерашний день отделяется от сегодняшнего.

Погодин ударил рукой в эту преграду, в этот барьер, в эту границу бытия. Зеркало разлетелось вдребезги, ослепляя разноцветным каскадом брызг. Поток холодного ветра хлынул в лицо.

У Семёна перехватило дыхание. Выступившие слёзы жгли глаза. И вдруг он ощутил необыкновенную лёгкость. Будто с плеч упали свинцовые гири. Необъяснимая внутренняя свобода разлилась по всему телу тёплой волной. Охваченный безумной догадкой, Погодин ринулся в зовущую бездну. Подхваченный то ли неведомой силой, то ли порывом ветра, он взлетел. Щемящая сердце смутная тревога и опьяняющее чувство полёта слились воедино.

Он летел птицей, окунаясь в купель звёздного света, кричал и рыдал, как маленький ребёнок, только что явившийся на свет.

Тьма распахнулась, уступая ему дорогу, и окутанный колыбелью пространства, поднимаясь всё выше и выше, он уносился по серебряной тропе, ведущей к преддверьям великого таинства.

 

Глава 7

За окном зарождался день. Небо на востоке разгоралось, загоняя в подвалы Москвы ночь. Первые томные лучи солнца тронули позолотой крыши домов, скользнули в лабиринты улиц, забрезжили на окнах.

Проникнув через прокуренный желтоватый тюль в жилую комнату, служившей также и писательским кабинетом Сумелидию И. С., лучи коснулись пушистых ресниц литератора, и ласково лизнув его чело, окроплённое утренней испариной, отбросили греческий профиль на умопомрачительные обои в каштановую полоску, сплошь усаженную лавровым листом.

Ираклий Сократович мирно посапывал, развалившись в кресле-качалке, служившем ему в литературных потугах седлом Пегаса. Он причмокнул, слизнув с губ влагу пущенных во сне слюней и открыл воспалённые глаза. Затем Ираклий встал, судорожно зевнул и на цыпочках проследовал в угол комнаты, куда им были брошены домашние тапочки в попытке спугнуть серого грызуна, бесцеремонно явившегося после полуночи. Запихнув в них ревматические ноги, он зашаркал к письменному столу, зелёное сукно которого всё сплошь было изгажено чернильными кляксами. Сумелидий взял из сахарницы ложечку, аккуратно извлёк из фаянсовой чашки фамильным серебром изрядно насытившуюся вчерашним чаем разбухшую муху, и нисколько не смущаясь утопленницы, отхлебнул глоток.

В этот тихий ранний час, когда в открытую душной ночью форточку, ещё лениво потягиваясь, выползла на улицу утренняя сладкая дрёма, когда настенные ходики, мерно тикая маятником, ещё не разбудили ото сна кукушку, в дверь оглушительно забарабанили. Да так, будто в неё с треском ударил гром, и его раскаты дребезжащим эхом заметались по комнате, заухали в углах.

Ираклий похолодел. Ходики зажужжали пчелиным ульем, и стрелки часов рванули по кругу. Очумевшая кукушка вылетела, как ужаленная, из-под стрешни домика и зашлась в надрывном кряканье, будто контуженная взрывом гранаты утка.

– Тихий ужас! – проливая на стол остатки чая, прошептал слабеющий в ногах Ираклий Сократович.

Казалось, что этому кошмару не будет конца, но грохот всё же прекратился. Кукушка, оборвав крик, повисла на пружине, печально покачиваясь безжизненной тушкой.

– Это я, ваша соседка, Вихляева, – раздалось за дверью.

– Не спится?! – проскрипел зубами Сумелидий, но подумал отнюдь нецензурно. Зло сплюнул и добавил: – Прости Господи!

– Никак разбудила? – послышалось из коридора слабое извиняющееся мурлыкание.

– Разбудила, разбудила… Пожар, что ли? – раздражённо пробухтел Ираклий, вытирая со стола лужу подолом халата.

– Хуже! Гораздо хуже! – ответила соседка, будто расслышав его причитания. – И откройте, наконец, дверь, не томите женщину ожиданием!

Освежая лицо мокрым подолом, Сумелидий пошлёпал открывать входную дверь.

На лестничной площадке стояла унтер-офицерская вдова глубокого бальзаковского возраста. По молодости гражданка Вихляева работала заместителем администратора Большого театра, но будучи давно уже на пенсии, перешла на службу в Малый – билетёршей.

– Слышали вчерашние новости? – начала она с порога.

– Да я и сегодняшних-то ещё не слышал, – замотал больной головой Ираклий.

– Не мудрено, так всё на свете проспите. Вот и врагов под боком проспали!

– Каких врагов? – опешил Сумелидий.

– Вчера в нашем доме фальшивомонетчиков ловили. Правда, никого не поймали, они как сквозь землю провалились, но факт остаётся фактом. И сосед ваш по коммуналке, Андрей Кузьмич, куда-то тоже подевался. Он, случайно, не у себя дома? С самого утра ищу его, подлеца!

– Так вот оно что! То-то со вчерашнего дня в его комнате тихо было, никаких признаков жизни и завываний про «Паровоз» и «Смело, товарищи, в ногу» не доносилось. Это наводит на мысли…

– Значит, отпелся голубь, – с горечью в голосе вздохнула Вихляева. – А у меня холодильник сломался.

– А при чём тут холодильник? – изумился Ираклий.

– Так Кузьмич починить его обещал. Я даже ему авансом четверть литра чистейшего первача дала.

– Сочувствую!

– Позвольте спросить, над чем вы сейчас работаете, или, фигурально выражаясь, червячка литературного чем заморить решили? – поинтересовалась соседка.

– Да так, ерунда, всякое разное. Себя бы прокормить, не то, что червячка.

Вихляева заглянула в глаза Ираклия Сократовича.

– Кстати, вы завтракали? – И, не услышав утвердительного ответа, продолжила: – Вижу, что нет! Я знаю, вы редьку любите, так вот, я могу вам предложить сыр с очень пикантным душком, ни в чём не уступающим редьке.

Ираклий скривился:

– Благодарю, знаете ли…

– Так я не поняла: «да» или «нет»? Что Вы всё как-то не договариваете?

– Скорее «нет-с», чем «да». Я, видите ли, с утра только яйца сырые пью.

– Фу-у-у-у! Гадость какая! Терпеть не могу! Б-р-р-р… – на сей раз скривилась Вихляева. – Кстати, о яйцах. На днях у нас в театре забавный казус приключился.

– Спасибо, но в другой раз расскажете, меня, понимаете ли, дела ждут.

Показывая, что разговор окончен, литератор двинулся на неугомонную соседку грудью.

– Ну что вы, что вы, послушайте, исключительно занятная история. Только представьте себе: осветитель сцены Горбатых, просто душечка, что за прелесть, сердобольный такой мальчишечка, ну лапочка-лапочкой, – чмокнула воздух Вихляева. – Когда напакостит, всегда краснеет, как невинная роза. Так вот, он был подкуплен Анджиевским, тем самым, который с треском провалился на премьере. Бездарность! Поганец из поганцев! Естественно, его роль отдали другому, а он в отместку за это, на второй показ, яйца тухлые принёс, и Горбатых подавил их за сценой. И по мере распространения запаха зрители стали выбегать из театра, а актёры потребовали прибавку к зарплате за работу во вредных условиях. Искали инженера по гражданской обороне, но не нашли. Назревал скандал. Дело приобретало скверный характер.

– Закрыли театр? – участливо поинтересовался Ираклий.

– Нет! – рубанула Вихляева.

– Х…м…м… Разогнали труппу? – предположил Ираклий.

– Нет! Нет! И ещё раз нет! – Она встала на мыски, сравнявшись ростом с литератором, ткнула его пальцем в лоб, отчего бессонные глаза Ираклия скользнули к переносице. – Думайте! – прошептала она. – Работайте мозгами.

– Ума не приложу… – развёл руками Сумелидий.

– Всё гораздо проще, любезный. Вы явно переспали. У вас леность воображения. Представьте себе, позвали меня, и я всех научила пользоваться противогазом. Меня ещё в Первую мировую войну мой покойный муж, Василий Данилович, этому обучал. Вот так-то.

– Что вы говорите? – артистично изумился литератор.

– Да, да. И тот час все вопросы были сняты, а меня премировали билетом в зоопарк.

– Поздравляю! – выдавил некое подобие улыбки Ираклий. – И как же вы после всего этого добрались домой?

– О-о-о, не волнуйтесь. Я, будучи юной, когда расцветала, как душистая фиалка, брала уроки борьбы у самого Ивана Поддубного. Так что за себя постоять я смогу. Хотите, что-нибудь покажу?

– Нет, нет, – шарахнулся в сторону Ираклий, – как-нибудь в другой раз.

– Так вы точно сыру не хотите, а то я принесу?

– Нет, нет! Мне работать надо, – замахал руками Сумелидий.

– Да бросьте, знаю я вас, скромнягу! Вы всё с душком любите.

– Боже упаси! Я понимаю вашу заботу, но каждому – своё. Я сыра, пардон, терпеть не могу, любезная вы наша! У меня от него изжога. А за новость – спасибо! Приму к сведению.

– Не то что примите, а запишите себе вот здесь, писака, – сказала Вихляева и опять ткнула его пальцем в лоб.

– Что вы всё в меня тыкаете, как хлебный мякиш на свежесть проверяете, – возмутился писатель.

– Не льстите себе, вы непробиваемый толстокожий сухарь, – сказала соседка и, гордо подняв голову, удалилась к себе домой.

 

Глава 8

Ираклий захлопнул дверь, прошёл в свою комнату, сделал глубокий вдох и ощутил, как на душе становится легко и даже как-то радостно. Разом ушли мысли, так долго отягощавшие его, будто внутри ослабла взведённая пружина.

«Главное, все счастливы», – подумал он. «Одни счастливы, что не попались, другие – что отделались всего лишь испугом, третьи – что разнесли эту новость, а я счастлив по-своему». – Он потёр руки и расплылся в счастливой улыбке. Но перед ним, как ложка дёгтя в бочке мёда, всплыл недавний конфликт с художником Погодиным.

В одной из центральных газет вышла разгромная статья про Нобелевского лауреата по литературе. В ней интеллигенция, раболепно подражая Генсеку, изображая себя родом из народа, дубасила этого самого лауреата. Также на его примере литературная элита выравнивала в прямую линию партии извилины в мозгах сомневающихся. Как литератор, в это праведное дело свою лепту внёс и Сумелидий. Будто в припадке паранойи, он гневно выписывал желчью каждую букву, требуя прополки сорняков в писательской среде, гражданской казни и высылки из Союза вчерашнего собрата по перу.

Правда после всеобщей горячки внутри у него что-то трепыхнулось и попробовало ему возразить: «Мол, покайся, ведь был же неправ, поддался стадному чувству». На что Ираклий топнул ногой и придавил происки слюнявого гуманизма, оправдывая это тем, что сплочение рядов единомышленников никак не может быть табуном.

И вот при встрече Погодин швырнул ему в лицо газету и вдобавок дал краткое определение его критической стряпне, назвав Ираклия скотиной.

Сумелидий, избежав сатисфакции, затаил обиду. Пообещав себе в душе сжить со света инакомыслящего художника.

Мысли по этому поводу приходили разные, причём одна гаже другой. Они изматывали душу и портили изо дня в день ему кровь. Особенно остро мысли давали о себе знать по ночам, являясь чёрт знает откуда. Они бесцеремонно лезли в голову и там роились как мухи. От чего голова пухла и болела.

Ираклий пил снотворное, но оно не помогало. Как только веки начинали смыкаться, тут же появлялась совершенно новая, ни с чем ранее несравнимая по своей гадливости мысль и грозила ему пальцем в мутные от бессонницы глаза. То она дышала в затылок и вкрадчиво нашёптывала на ухо, как лучше обстряпать это дельце.

И, наконец, в одну из таких бессонных ночей он сел за свой писательский стол, приглушил, всё той же газетой, свет настольной лампы, и написал свой первый донос.

Легко и быстро ложились строчки на бумагу. Они рождались не в творческих муках и не требовали вдохновения и выразительности. Всё было просто, как надпись на могильной плите. Он обвинил Погодина в измене и шпионаже. И опять где-то в нём что-то пискнуло: «Мол, не прав ты, Ираклий, ой как не прав!» Но литератор гневным «цыц» загнал этот протест глубоко внутрь себя.

Затем Сумелидий перечитал написанное и всё же не почувствовал ожидаемого душевного удовлетворения. Не хватало в этой лаконичности, какой-то изюминки. Пытаясь сосредоточиться, он встал, прошёлся кругами по комнате, перечитывая снова и снова свой пасквиль, уже вслух. Не помогло. Что-то мешало собраться с беснующимися в голове мыслями.

После четвёртого круга причина была обнаружена в шаркающих по полу тапочках. Негодуя, Сумелидий скинул их с ног и прошёлся босиком ещё пару кругов. И тут, то ли творческое чутье писателя соцреализма, то ли новая гадливая мысль шепнула ему в самое ухо, что не хватает в этой бумажке интриги и народного гнева. И вот здесь Ираклия наконец осенило. Он незамедлительно бросился к столу, обмакнул перьевую ручку в чернильницу и, обляпав многострадальное сукно очередными кляксами, начал писать.

Его перо строчило со скоростью швейной машинки «Зингер», доводя до сведения компетентные органы, что мастерскую художника Погодина посещает очень странный человек, наружности явно не соответствующей советскому гражданину, о чём красноречиво свидетельствует его штатский костюмчик, который отнюдь не покроя фабрики «Большевичка» и ботиночки не фабрики «Скороход».

Далее Сумелидий дополнил, что Погодин ведёт отшельнический образ существования, что он не принимает участия в общественных мероприятиях жильцов дома, ни разу не пришёл ни на один знаменательный праздник труда – общесоюзный субботник. И что рисует он не картины, а валюту, о чём свидетельствует дверь его мастерской, выкрашенная в зелёный цвет.

И всё это сразу облегчило душу Ираклию, сделало ясной голову и сладким сон. Теперь он не представлял себе ни одного вечера, чтобы не черкануть на кого-нибудь какую-либо пакость. Панацея для крепкого сна была найдена. Материала для лекарства было предостаточно, куда ни взгляни, за что ни возьмись – целая аптека. Ничего не надо было высасывать из пальца.

Это были старые обидчики, кто давал ему до зарплаты 2 рубля 87 копеек на бутылку 40-градусного «Боржоми», а потом неустанно в течение года трепали нервы, требуя вернуть должок.

Время проходило, страсти утихали. Назойливое напоминание о деньгах сменялось пожеланием должнику сдохнуть от дизентерии, как засранцу.

Это и дворник, старый, выживший из ума татарин, рано поутру, в рассветной тишине, метущий своей поганой метлой улицу, нарушая этим выстраданный сон Ираклия и собирая возле себя со всего квартала свору безудержно лающих бездомных собак, чтобы подкормить их костями из мусорного бака. Не пробиваемый ни просьбами, ни криком прекратить этот балаган, он доводил Ираклия до исступления, до хрипоты, до спазма в горле, до коликов в сердце, отвечая на всё, как забубённый: «Мать твоя, не понимать».

На уверения Ираклия, что он, доведённый им до отчаяния, вот-вот соберётся и вызовет живодёрню, дворник натягивал облезлую кроличью шапку, которую бессменно носил зимой и летом, себе на уши, отводил выцвевшие глаза куда-то в сторону и кряхтел, а то ли жаловался кому-то: «Ох, дурень твоя, ну и дурень твоя».

Это вечно пьяный врач, мусолящий мундштук недокуренной папиросы, с болтающимся на ухе пенсне. Слушая у Ираклия трубочкой хрипы в лёгких, всегда спрашивал: «Всё литературите?» Получая утвердительный ответ: «Пишу!», он прищуривал один глаз и, как бы размышляя вслух, говорил: «Значит, пописываете… Наверно, немало бумаги переводите. Нет, чтоб её в дело то употребить. Но ничего, ничего, мы это поправим…»

Потом выписывал ему слабительного и напоследок всегда сетовал, что он родился уж очень поздно, не в то время, в какое хотел бы, жалея, что эти времена не времена инквизиции, было бы тогда от кого прикурить. И с песней «Взвейтесь кострами, синие ночи» удалялся за спичками к патологоанатому.

И это, конечно же, сосед по коммуналке, трижды проклятый слесарюга, Андрей Кузьмич, по которому, как считал Ираклий, уже давно тоскует Колыма. Мало того, что он устроил из своей комнаты слесарную мастерскую, так он тащил в неё с каких-то свалок всё то, что, по его мнению, ещё может послужить человечеству. С каждым днём этого добра становилось всё больше и больше. Вскоре оно загромождало не только его комнату, но и прихожую.

Последней искрой вспыхнувшей ссоры, стала дурно пахнущая огромных размеров кадка из-под огурцов. Кузьмич колдовал над ней два дня. И вот она, обитая листовым железом, установленная вверх дном на колёсный ход, с надписью: «Всё для победы» заняла место в коридоре. Слесарь торжественно окрестил своё детище пылесосом.

Ираклий восстал, требуя немедленно выкинуть эту дрянь, распространяющую зловонный запах по всей квартире и захламляющую проход. На что Кузьмич отчертил мелом границу своей территории, прилегающей к комнате. Передислоцировал на неё колёсную кадку и облил её одеколоном. К сожалению, это не дало ожидаемого результата. Перемирия с соседом не наступило. Затея провалилась. Вонять стало ещё более скверно, до тошноты.

Ираклий продолжал кипеть. Кузьмич пробовал оправдаться, что запахи не имеют границ. Клялся и божился, что этому пылесосу просто нет цены. Что это чудо-пылесосище является шагом к прогрессу, и он не может лишить человечество изобретения века. Но даже невооружённым глазом было видно, что его творение меньше всего походит на пылесборник с трубой, оно скорее напоминало башню броневика, установленную на инвалидную коляску с двигателем от трофейного мотоцикла.

Ираклий не внимал мольбам и настаивал на своём, чтобы Кузьмич убрал эту блудность с дулом неприлично большого размера.

Противостояние сторон быстро дошло до плевков в зоны обитания. Затем Ираклий перестал соблюдать очерёдность по уборке туалета. А потом и вовсе как бы про неё забыл. Кузьмич последовал его примеру. Туалет быстро превратился в газовую камеру. Теперь с одной стороны вонял пылесос, а с другой – душил туалет. Это ядовитое облако уже стало распространяться по подъезду. Посыпались жалобы от соседей. Тогда Кузьмич, выбрав из двух зол одно, взял молоток, гвозди – и заколотил дверь зловонного туалета. Ираклий пошёл дальше и законопатил дверь на кухню. Скоро в таких нечеловеческих условиях, жить стало просто невыносимо. В общем, ни поесть, ни по нужде сходить.

Первым капитулировал Кузьмич. Сначала он пробовал пристроить своё изобретение в Политехнический музей, но там его развернули в Музей революции. В музее его тоже не поняли, причём сказали, что этой допотопной кустарщиной он порочит доброе имя вождя пролетариата.

После долгих и напрасных мытарств со слезами на глазах Кузьмич всё же разобрал своё детище, куда-то отнёс и, сохраняя тайну, закопал. Затем он, скрепя сердце, навёл идеальный порядок в квартире, составил новый график уборки и ушёл в запой. По ночам он пел свою любимую песню про «Паровоз». А днём появлялся лишь согласно графику уборки, чтобы пройтись шваброй по местам общего пользования, сдать накопившиеся пустые бутылки, прикупить новые, и всё пил и пил. Так проходила неделя, вторая… И вот день пробуждения настал.

Кузьмич вышел из запоя, как из комы. Воспрянувший духом и с искрой в глазах, он будто вылез из окопа и сразу же ринулся, как в бой, по свалкам.

Ираклий, наученный горьким опытом, стал теперь более внимательно приглядываться и принюхиваться к новому хламу. Но будучи несведущим в слесарных делах, так и не понял, для чего Кузьмич приволок здоровенный паровой котёл. И долго гадал, зачем это он написал на этой ржавой железяке очень уж подозрительную надпись: «В коммуне остановка».

Ираклий тряхнул головой, отгоняя горькие воспоминания.

«Надо бы на почту заехать, бандерольку очередную в компетентные органы отправить, – подумал он. – Вот счастья-то, глядишь, опять и прибавится. Всех, всех к ногтю, гадов! Да и новость хорошую отметить не грех».

Он собрал в ящике стола скопившиеся доносы. Аккуратно сложил их в пачку и запечатал в конверт. Коротко указал адресата – «Лубянка», в графе отправителя написал – «Доброжелатель». Погладив пухлое послание ладошкой, он убрал его в портфель.

– Ну, а теперь бриться, мыться – нас ждут великие дела! – приободрил он себя.

Брился он всегда тщательно. Сначала долго правил опасную бритву на кожаном ремне. Взбивал в чашечке помазком мыльную пену. Делал на пухлых щеках в меру горячий компресс. Потом набрасывал умелыми мазками на щетину пену. И только тогда приступал к бритью. Эта процедура для него была неким ритуалом очищения.

Во время бритья он никогда не резался, в этот же раз – то ли дрогнула рука, то ли чуть отвлёкся, – и результатом стал порез на щеке.

Ираклий от огорчения сплюнул:

– Ну, надо же, а! Это всё Вихляева виновата. У-у-у, старая вешалка, припёрлась ни свет, ни заря. «Не хотите ли сыру с душком», – передразнил он её.

Чуть успокоившись и покопавшись в себе, всё же сознался, что сыр здесь совершенно ни при чём, а вот настроение, кажется, того – тю-тю, сдулось, как резиновый шарик. И он сделал кислую мину.

«Порезаться – плохая примета, – подумал Сумелидий. – Хотя чёрт с ней, с этой приметой! Сейчас бахнем сто граммов водочки за успех, глядишь – настроение и вернётся», – приободрил он себя приятной мыслью.

Ираклий быстро умылся, обработал рану зелёнкой, приклеил на неё кусочек бумаги, посмотрел на себя в зеркало и усмехнулся:

– Кому суждено быть повешенным, тот не утонет, – и то ли он подмигнул отражению, то ли отражение подмигнуло ему.

Он надел праздничный бежевый костюм, новые лакированные туфли, летнюю шляпу, и, поправив у зеркала галстук, скомандовал сам себе:

– В путь!

Выйдя на улицу, Ираклий напел отрывок любимой арии Германа из оперы «Пиковая Дама» (Что наша жизнь – игра!):

– Сегодня ты, а завтра я – так бросьте же борьбу, ловите миг удачи, пусть неудачник плачет, кляня свою беду…

Но не получив за это аплодисментов, а поймав косой взгляд очень странных дворников, он поспешил в ближайшую рюмочную. Там, опрокинув сто грамм водки для поднятия настроения и дабы закрепить первую ласточку успеха над сволочами, и закусив плавленым сырком недельной давности, он собрался двинуться к выходу. Но его остановил шум открываемых дверей.

В рюмочную, шатаясь, вошёл здоровенный гражданин. Бранясь, он тащил за собой на верёвке худощавую дворнягу. Собака жалобно скулила и упиралась.

– Сюда с собаками нельзя! – крикнула из-за прилавка пухленькая буфетчица с ярко-красными от помады губами.

– Вы, дамочка, зря эту псину обижаете, – сказал здоровяк и, икнув, добавил: – Звери и разные там твари – наши младшие братья! – И с этими словами он многозначительно поднял палец вверх.

– Тоже мне оратор нашёлся, мы это и без тебя знаем, – сказала буфетчица и кинула собаке кусок варёной колбасы.

Собака обнюхала её, однако есть не стала.

– Это, чавой-то она у тебя не жрёт, или ты её на диету посадил? – спросила буфетчица и захихикала, довольная своей остротой.

– Никуда я её не сажал. Не видишь, что ли? Она у меня лучше всякой санэпидстанции будет. Поэтому плесень твою и не жрёт, – ответил на выпад буфетчицы здоровяк и разразился смехом, похожим на камнепад.

На что буфетчица обиделась и почти слилась с зелёным прилавком. Отсмеявшись, хозяин собаки подошёл к Ираклию. Его глаза косили, отчего литератору было трудно понять, куда и на кого он бросает свой мутный взгляд.

Потеребив сизый носище, здоровяк пробасил, обратившись всё же к нему:

– Слушай, товарищ! – и его увесистая пятерня с татуировкой «Гоша» легла на плечо Сумелидию, придавив его к полу. – Купи собаку – друга человека. Дружком кличут. Недорого возьму – всего троячок.

– Вы что, гражданин, с ума сошли? За такую паршивость целых три рубля? Она же беспородная, – возмутился Ираклий. – Ей цена – копейка.

– Да какая же она беспородная, в ней кровей этих породистых литрами течёт. Может, у неё в седьмом колене предки волкодавами были. Или эти самые, ушастые такие, в барашек.

– Пудели, что ли? – съязвил литератор.

– Во, они самые. А вы говорите – беспородная! Самая что ни на есть породная. Так что берите, пока не передумал.

– Да нет уж, увольте! Мне этой твари ещё не хватало. Вы лучше её, гражданин, на мыловаренный завод сдайте или врачам на эксперименты. Там-то с неё толку больше будет.

На такой исчерпывающий ответ Ираклия здоровяк запыхтел, как закипевший чайник. Его небритая физиономия стала раскаляться докрасна. Видя, что разговор начинает приобретать официальный характер, литератор поторопился покинуть заведение.

Сумелидий И.С. спешил, чеканя по тротуару подковками на подошвах своих новых лакированных туфель. До почты нужно было проехать всего лишь одну остановку.

 

Глава 9

В эту ночь так и не погас свет в одном из кабинетов здания на Лубянской площади. Настольная лампа горела до самого утра. Там работал, полный тревожных размышлений, весьма непростой человек. Этим человеком был Александр Борисович Завадский.

Его глаза, как тлеющие угли, мерцали огнём. Перед ним обычный человек становился безвольным и слабым. От его проницательного взгляда леденела душа, и тревога, смешиваясь с необъяснимой тоской, сжимала сердце.

Он возглавлял один из многочисленных секретных отделов, составляющих загадочную и хитро переплетённую структуру внешней разведки. И, конечно, непростые люди занимали умы его сотрудников. Именно на них, и всё, что было связано с ними, и специализировался этот весьма странный отдел.

Во рту у Александра Борисовича стояла горечь от папирос, крепкого чая и явно пошаливающей печени. Гора окурков заполнила не только пепельницу, но и чашку, и блюдце. Курить больше не хотелось – подташнивало. Тяжёлые веки смыкались. И, чтобы хоть как-то снять напряжение, Завадский ломал спички, выкладывая из них на столе некий, лишь ему понятный, ребус.

Перед ним стояли, виновато склонив головы, срочно вызванные на оперативное совещание сотрудники отдела Поляковский и Драйер, являющиеся правой и левой рукой Завадского.

Поляковский был лысоват, полноват и небольшого росточка. Если ему приходилось выступать на совещаниях или разного рода мероприятиях, он всегда вставал на мысочки, чтобы хоть как-то скрыть этот недостаток. При этом Поляковский всегда вспоминал своё глубокое детство, как на праздник Нового года, у наряженной ёлки, его ставили читать стихи на табурет, и как тогда он чувствовал себя почти великаном.

Он был ещё молодым сотрудником, когда Завадский взял его к себе в отдел из связистов – «наушников». Александр Борисович недолго ломал его мировоззрения. Поляковский оказался на редкость способным учеником, быстро вник в специфику работы отдела Завадского. Он рос, набирался опыта, матерел, но почему-то в итоге оказался редкостной сволочью, правда, не наглой, а тихой и скользкой.

Боясь быть отягощённым просьбами старых друзей и бывших сослуживцев, Поляковский без сожаления порвал с ними все отношения и заводил лишь деловые связи исключительно с теми, кто мог быть ему полезен по службе. Успешно продвигаясь по карьерной лестнице, к тридцати годам он стал «правой рукой» Завадского. Новая должность открывала перед ним большие горизонты, но не давала желаемой полноты власти, и чтобы её обрести, он в душе возымел надежду подсидеть своего начальника.

Но не будь Завадский Завадским, если бы это прошляпил. Александр Борисович, как хиромант с большим опытом, легко читал свою «правую руку», Поляковского, как открытую книгу. Однако взять на его место другого сотрудника не спешил, поскольку пришлось бы заниматься не работой, а постоянно просчитывать, что может выкинуть новый подчинённый.

Что же касается Драйера – «левой руки» Завадского, то он был высок, худощав, постоянно сутулился, и не знал порой, куда деть свои длинные, вечно мешающие ему руки. Поэтому Драйер частенько находил им пристанище в карманах, за что получал от начальства нарекания и выговоры.

В его жилах текла кровь рационалиста. Даже если кипящие в нём амбиции и брали Драйера за горло, он всё же трезво оценивал обстановку и не строил никаких иллюзий.

Кабинетную тишину разорвал телефонный звонок. Не успела угаснуть первая трель, как Александр Борисович уже держал трубку телефона в руке.

– Слушаю, Завадский, – сказал он бодрым голосом, будто и не было бессонной ночи.

В воздухе повисла долгая угнетающая пауза, во время которой Александр Борисович только молча кивал головой невидимому собеседнику, нервно постукивая пальцами по столу.

– Есть! – наконец ответил Завадский.

Положив на рычаги трубку, он нажал кнопку селекторной связи. На панели аппарата замигала зелёная лампочка.

– Слушаю вас, Александр Борисович, – прохрипел динамик.

– Ни с кем меня не связывать, никого ко мне не пускать.

– Будет исполнено, – невозмутимо ответил селектор, сменив зелёный свет лампы на красный.

Завадский наклонился чуть вперёд и, обведя весьма недоброжелательным взглядом подопечных, как можно сдержанней спросил:

– Почему так бездарно, как какие-то коновалы, вы провели засекреченную операцию? Что, решили позатейничать? Зачем было нарушать секретность, когда требовалось всё сделать тихо, буквально «на мягких лапах». Вместо этого вы устроили балаган! Весь дом, да что там дом, почти всю улицу поставили по стойке смирно. И где результат, я вас спрашиваю: где обещанный положительный результат?

Отдел молчал, стыдливо уткнувшись глазами в пол.

– Понятно… – Завадский покачал головой, встал и прошёлся по кабинету, продолжая распекать непутёвых сотрудников: – Его нет! Его просто нет! Всё у нас славненько и кругом благодать, как всегда, только на словах да на бумаге. А на самом деле вместо результата мы имеем то, что пишут на каждом заборе. И заметьте, что это ёмкое и в то же время содержательное словцо пишут не засланные к нам шпионы, а наши советские граждане, которые имеют не только уши, но и глаза. И вот что ещё: у меня к вам не рекомендация, и даже не просьба… можете расценивать это как приказ. Сегодня же, тотчас сбросить с себя казённую одежду, а то за версту видно, что вы отнюдь не близнецы и даже не из общества по охране природы.

Поляковский и Драйер переглянулись.

– Тогда в чём же выезжать на оперативное задание? – поинтересовалась «правая рука».

– Да хоть в том, в чём мать родила! Вопросов и то меньше будет! – Александр Борисович посмотрел на часы. – Всё. Свободны. Немедленно приступить к работе!

Отдел словно сдуло ветром. Завадский не спеша обошёл опустевший кабинет, бросил взгляд на портрет главного чекиста страны и погрузился в размышления о дальнейших планах.

 

Глава 10

Кузьмич осмотрелся, лестничная площадка была пуста. И только он собрался открыть дверной замок родной коммуналки, как за его спиной раздался голос:

– Вот вы где, подлый обманщик!

Кузьмич вздрогнул, выронил ключи и проклял всё на свете.

– Обнадёжили женщину обещаниями, а сами сбежали. Нет! Нет больше героев в нашем Отечестве, – сокрушался голос.

Кузьмич зажмурил глаза, чувствуя щеками и ушами, как вокруг раскаляется воздух.

– Холодильник починить не допросишься. Я ночей не сплю, всё жду руку помощи. И где же эта рука? Где, я спрашиваю, обещанная помощь? – продолжал голос обвинительную речь.

Слесарю захотелось сейчас же, сию же секунду провалиться сквозь землю. Однако желаемого чуда не произошло.

– Наварила давеча холодца, а холодильник-то, холодильник, – запричитал голос. – Бедные, бедные телячьи хвосты и свиные ножки. Видели бы вы, что с ними стало. Убийца!

Кузьмич глубоко глотнул воздуха и, сдерживая пары недавнего возлияния, повернулся. На пороге соседней квартиры, уперев руки в бока и сверкая глазами из-под красной косынки, стояла соседка Вихляева.

– Что молчите?! Нечего сказать в своё оправдание, несчастный!

Слесарь, привалившись к стене, почувствовал какую-то необъяснимую слабость в животе. В голове, вызывая тошноту, крутилось заезженной пластинкой – «кошмар, кошмар, кошмар…» Если бы сейчас, на этом самом месте, его обвинили бы в шпионаже в пользу Гондураса, ему было бы не так стыдно, как за этот чёртов холодильник.

– Умрите! Вы сама жестокость, разбившая моё сердце! – заключила соседка.

– Кузьмич не виноват, – вступился за него Ангел.

– А вы, собственно, кто будете? – не скрывая любопытства, спросила Вихляева.

– Брат мой, – выдохнул Кузьмич, «освежая» лестницу перегаром, – Альбертом зовут.

– Интересно, очень интересно. С каких это пор у вас родственники объявились? Ах, ну да! Видимо, из соседней закусочной, – съязвила Вихляева. И, всмотревшись в Ангела, всплеснула руками: – Неужели это вы – тот самый Альберт, великий физик?

– Ещё какой физик, всем физикам – физик! Даже больше того – чудотворец, – заверил слесарь.

– Как? И вы родственники? – недоумевая, захлопала глазами Вихляева. – Быть этого не может. Ведь гений и злодейство несовместны… – Она перевела взгляд на Кузьмича.

– Что вы, что вы, – запротестовал Ангел, – Кузьмич мой брат и сама благодетель. Что же касается холодильника, то мы его починим.

– Непременно, – закивал головой слесарь. – Лучшим образом, всё будет в полном ажуре.

Дверь в квартиру Вихляевой приоткрылась. Сначала оттуда вырвались звуки головокружительной сороковой симфонии Моцарта. Затем из неё потянуло необыкновенно вкусным ароматом шипящей на сковороде картошкой с румяной корочкой и золотистым лучком, хрустящими душистыми гренками из ржаного хлеба на постном масле. О-о-о, это было нечто! Запах вкуснятины, стелившийся по каменным уступам лестницы, невидимой, но так хорошо пахнущей скатертью-самобранкой, и виртуозное исполнение симфонии, несущейся по подъезду солнечным ветром, вдыхая жизнь в серые стены, проникали во все щели и замочные скважины, заставляя соседей не только из любопытства прикладывать к двери уши, но и носы. И наконец, из квартиры на лестничную площадку, важно ступая, вышел большущий чёрный Ворон.

– Так вот ты какая, белая горячка, – сказал Кузьмич, вытирая рукавом со лба холодный пот, и, проморгавшись, добавил: – Ну, уж не такая она и белая.

– Казимир, голубчик, не устраивай сквозняков и потрудись вернуться домой, простудишься, – обратилась к Ворону Вихляева.

Ворон сверкнул глазом и, оглядев таких непохожих друг на друга родственников, вдруг произнёс:

– П-р-р-р-ивет!

– Однако! – изумился слесарь и, громко икнув, покосился по сторонам. – Пардон, – сказал он и, всматриваясь в странную птицу невероятных размеров, спросил: – Ты кто?

– А ты что, уполномоченный, чтобы допрос устраивать? – возмутился Ворон. – Или любопытства ради?

В голове у Кузьмича в мгновение ока просветлело.

– Упаси господи! – замотал он головой, разгоняя остатки хмеля. – Ради, ради…

– Моцарта любишь? – спросил Ворон.

– Как родного, – ответил Кузьмич.

– А родственник твой?

– Просто обожает! Ни дня без Моцарта!

– Заходи! – сказал Ворон, распахнув дверь крылом.

– Милости просим и вас, Альберт, – пригласила Вихляева.

– Только после вас, – учтиво пропуская вперёд хозяйку, сказал Ангел.

– Вы проходите, проходите. Я присоединюсь чуть позже. Возникли дела, не терпящие отлагательств, – конфузя Ангела, бегающими чёртиками в глазах и улыбкой Джоконды, проговорила Вихляева, и добавила: – Есть, знаете ли, и у нас, у женщин, свои маленькие тайны.

Слесарь, движимый желанием вернуть себе высокое звание героя, засучив рукава, шагнул в квартиру, как на амбразуру. Увлекаемый его рвением и дабы оправдать доверие хозяйки, вслед за ним поспешно переступил порог и Ангел.

– Инструмент и холодильник в ванной комнате, – вдохновила их на подвиг Вихляева.

Местонахождение холодильника в ванной было весьма странным, хотя и не вызывало особого удивления до того момента, пока они воочию не увидели то, что величалась «холодильником».

У Кузьмича, пережившего не одно историческое событие и повидавшего многое в своей тревожной жизни, схожей с легендарным прошлым матроса Железняка, округлились глаза и перехватило дыхание.

Изумление перед мощью технической мысли Вихляевой вызвало у него почти минутный паралич. Что же касается Ангела, то произведённое на него впечатление от мирского чуда-агрегата ограничилось приступом икоты и риторическим вопросом: «Это что – Бастилия?»

Холодильник представлял собой громадный железный сейф, выкрашенный в чёрный цвет, с многочисленными засовами. Он занимал почти всю площадь ванной комнаты, оставляя небольшое пространство для душа с маленьким чугунным корытом. От торчащей из стены водопроводной трубы с медным вентилем внутрь сейфа уходил змеевик от самогонного аппарата. По его спирали пробегала холодная вода и сливалась в трап водостока. Этот-то змеевик и дал течь. Он – капля за каплей – пополнял подставленный под него эмалированный тазик.

Но не Боги горшки обжигают! Вскоре, после недолгого громыхания инструментом, послышались команды слесаря: «Ключ на двадцать четыре… ключ на семнадцать! Тяни… держи… крути!» Команды щедро приправлялись частыми угрозами железному исполину вступить с ним в более близкую связь при помощи кувалды и лома.

После тридцати минут боя железяка сдалась. Победоносно подняв головы, мастер и подмастерье шагнули на кухню.

Первое, что заинтриговало Кузьмича, так это висящая на стене репродукция портрета в золочёной раме. С него на Кузьмича назойливо таращила глаза наглая до тошноты рожа.

Он подошёл к ней справа, потом слева, и всё равно казалось, что она выискивает его взглядом, словом, никуда от неё было ни спрятаться, ни скрыться.

«Какой, поистине, странный портретец, – подумал Кузьмич. – Это же надо уметь так человека испоганить. Вот бы сейчас пулемёт или маузер, я бы ему позыркал».

– Любишь живопись? – спросил Ворон.

– Терпеть не могу! Чёрти что! Никогда не похоже на то, с чего малюют. Все чопорные какие-то получаются, то ли недопили, то ли перепили, то ли по нужде хотят. Жизни в них нет! То ли дело кино. «Чапаев», например, или «Броненосец Потёмкин». А это что? Тьфу! Мазня!

– Это портрет «Плачущей женщины», – просветил его Ворон.

– Ничего себе божий одуванчик. Это какой такой женщины? Которую самосвалом переехало? Тогда почему на ней написано, что это какой-то Пабло Пикассо? – усомнился Кузьмич.

– Это автограф художника, – вразумил его Ворон.

– Падает Запад в моих глазах, ой как падает, – сочувственно сказал слесарь. – Это вот мой друг, художник Погодин по таким вот художествам с ума сходит. Надо ему сказать, пусть посмотрит.

Второе, что привлекло внимание Кузьмича – была не водочка на кухонном столе в графинчике, не тонкая нарезка из сала с розовой мясной прослойкой, не белоснежная брынза, не малосольные огурчики с квашеной капустой, томатами и мочёными яблочками, не грузди, лисички и белые грибы, купающиеся в чесночном рассоле с укропчиком, не горка лососёвой икры, томящейся в тесной вазочке крупной наливной рябиновой ягодой. И даже не трёхлитровая банка томатного сока, а селёдочница. Да, да, именно селёдочница. Кузьмич прямо-таки прильнул к ней, пристально вглядываясь в покоившуюся на фарфоре атлантическую шалунью, украшенную колечками репчатого лука. Ему вдруг показалось, что из-под пучка петрушки за ним наблюдают пуговки выпученных глаз. Он откинул пальцем зелень. Растопырив крылья жаберных крышек, показывая язык, на него таращилась знакомая селёдка.

– Так вот ты куда пришвартовалась, приблуда, – сказал Кузьмич.

– Привидение, что ли, увидел? – спросил Ворон.

– Да морда её мне уж больно знакома. – Слесарь ткнул вилкой в селёдку. – Похожа на ту, что я давеча запустил в далёкое плавание по кустам. Но, как видно, она у вас пришвартовалась.

– Брось, все селёдки на одну морду, – сказал Ворон. – Сколько их повсюду плавает – не сосчитать. Так что не факт, будто бы эта – та самая. Может, это родственница её какая, а может, она сама по себе, одинокая как перст. – Затем Ворон внимательно окинул взглядом сначала Кузьмича, затем Ангела. – Вот вы вроде бы братья, а ведь явно одно из яблочек под вишенкой упало, – растолковал он.

– Так мы не родные братья, мы братья по брудершафту, – оправдался Кузьмич.

– Здорово! Как это? А может, и меня к себе под крыло возьмёте, сироту? Буду и я у вас братом, – спросил Ворон.

– Кузьмич, давай возьмём! Ведь птица – символ мира! Будет у нас пернатый брат Казимир, – замолвил слово Ангел.

– Наливай! – скомандовал слесарь.

И они взяли к себе третьего брата: выпили по полной, побратались и закусили.

Кузьмич скупо прослезился и уверил всех присутствующих, что если так пойдёт дальше, то не так уж и далеко до мирового братства. И что об этом всеобщем единении известит не медь ликующих труб, а просто-напросто из обращения исчезнет слово «товарищ», а ему на смену придёт слово «брат». Пока же это время не наступило, надо быть предельно бдительными, поскольку враг коварен и хитёр. И всячески чинит преследования и препятствия, устраивая облавы и аресты таким вот создающимся кухонным ячейкам братства.

Ворон взлетел под потолок и, сделав «мёртвую» петлю, прокричал:

– Свободу братству!

– Акробат! – восхитился Ангел.

– Молодца, Казимир! Ай да молодца! – зааплодировал слесарь. – Вот что, братцы, попрошу минуточку внимания… – Он постучал вилкой о графинчик с водкой. – Смотрю я на вас, соколы вы мои распрекрасные, и думаю: а не создать ли нам свою эскадрилью?

– Но мы же не самолёты! – возразил Ангел.

– Вот именно, в этом и состоит весь фокус. Мы будем единственной небесной эскадрильей без всяких самолётов. Этого требует нынешняя обстановка. Полная секретность и внезапность. Врагу надо уметь давать отпор не только на земле, но и с воздуха, – сказал Кузьмич тоном, не терпящим возражений. – Так что с завтрашнего дня начнём отрабатывать высший пилотаж. «Штопор, бочку, пике», и на бреющем полёте по ползучим гадам из пулемёта: тра-та-та-та!

– Какие ещё пулемёты? – изумился Ворон.

– Да, согласен, – закивал головой Кузьмич. – С пулемётами я, конечно, погорячился, с ними вам летать будет тяжеловато. Думаю, лучше вооружиться гранатами. В каждую лапу, в каждую руку по две, нет, по три гранаты, и – бац, бац, бах, бабах по недругам!

– Где ж их взять-то и кто их даст-то, эти гранаты? – спросил Ангел.

– Ах, ну да! Где же, где же? Кто же, кто же? – Кузьмич почесал затылок. – Да, действительно… Ну и чёрт с ними, – махнул он рукой. – На хрена нам, скажите, пожалуйста, эти пулемёты и эти гранаты? Мы их на таране сделаем. Смело, решительно. Лоб в лоб, чтобы перья летели.

– Как это? – спросил Ворон.

– А вот как это – я вам завтра на ученьях покажу.

– Так зачем откладывать на завтра, – возразил Ворон, – давайте сейчас и начнём. Лётный опыт у меня ещё с Отечественной войны 1812 года накоплен. Я тогда меж града пуль и пушечных ядер самому генерал-фельдмаршалу Кутузову донесения с позиций доставлял.

– Нельзя! Потому, что мы выпили, – трезво рассудил слесарь. – И полёты под углом сорок градусов – это не есть высший пилотаж, нам камикадзе не нужны.

– Брат Кузьмич, а ты с нами полетишь? – поинтересовался Ангел.

– Резонный вопрос, вопрос, скажем, в точку, – Кузьмич встал и расправил плечи. – Смирно! – рявкнул он.

Звено будущей эскадрильи встрепенулось.

– Поскольку мы будем биться не только крылом к крылу, а также и плечом к плечу, я определяю своё стратегическое назначение, одновременно как отца-командира и как вдохновителя-комиссара, – отрапортовал он на одном дыхании.

Звено переглянулось и в непонимании захлопало глазами.

– Что касается командира – здесь всё ясно, – согласился Казимир.

– А вот насчёт комиссара неувязочка получается. Как это понять? – спросил Альберт.

– Легко! – Слесарь широко улыбнулся собратьям по оружию. – В общем, по духовному сану это как бы должность попа, ну, а по орнитологическому – что-то вроде мудрой совы. Ясно я излагаю?

Звено понимающе закивало головами.

– Кузьмич, вот чем больше я тебя узнаю, тем больше я тебя уважаю, – сказал Ангел. – Каков полёт мысли, какой масштаб!

И все они дружно выпили за стратегию мысли.

– Когда-нибудь твоим именем назовут улицу, – вознёс хвалу слесарю Казимир.

– Нашими именами, – поправил Кузьмич. – И не только улицы, но и города, – не поскромничал он.

 

Глава 11

Ираклий подошёл к остановке. Она пустовала, как никогда. И тут словно из-под земли на остановке выросло двое граждан. Одеты они были в спортивное трико синего цвета. На груди красовалась, в белом ромбе, прописная буква «Д». Один был небольшого росточка, толстоват и лысоват; щурясь от яркого солнца, он недовольно морщился и позёвывал. Другой гражданин отличался высоким ростом. Втянув в сутулые плечи голову, он подкашливал и ёжился от утреннего прохладного ветерка.

Подойдя к Сумелидию на расстояние вытянутой руки, они остановились. Длинный, почесав затылок, показал на Ираклия, едва не задев его носа пальцем.

– Вот он, голубчик!

– Ну что, морда!? – рявкнул толстяк, обращаясь к Ираклию.

От этого приветствия сердце у литератора ёкнуло и упало в пятки. После чего длинный ухватил Сумелидия за ворот пиджака и подтащил к себе почти вплотную.

– Ты что, вражина туземная, бежать задумал?

«Это не спортсмены. И около дома тоже были далеко не дворники», – мелькнуло в голове у прозорливого Ираклия. Живо сообразив, что его перепутали не с кем иным, как с художником Погодиным, и сейчас ему в лучшем случае набьют морду, а о худшем даже не хотелось и думать. Он попытался прояснить ситуацию:

– Это ошибочка, я не тот, за кого вы меня принимаете, я писатель.

– Там разберутся, – отрезал толстяк.

Это услышанное Ираклием объяснение было куда страшнее простого мордобоя. Оно отдавало холодным ужасом, безмерной властью, подвалами и выщербленной пулями стенкой.

Такого поворота событий Сумелидий себе и представить не мог. Обида защемила измученное сердце. С трудом справляясь с удушьем, он хрипло и глухо простонал:

– За что же это, товарищи? Это всё она – соседка моя, Вихляева. Ведьма она старая, сглазила, точно сглазила, всё сыр мне тухлый предлагала.

– Дай ему по сопатке, чтобы заткнулся, а то более крупную рыбу распугает, – предложил толстяк длинному.

– Убью, скотина, – угрожающе зашипел длинный в лицо литератору.

Ираклий заглянул в его глаза, как в чёрную пропасть. По сравнению с этими глазами его обидчики, эти докучавшие ему «гады», были всего-навсего лишь шалыми детьми. На дне же этих глаз лежало сумасшествие, они смотрели на своих и видели в них врагов.

Внутри у Сумелидия что-то взбунтовалось: «Боже мой, Боже мой! Ведь им ничего не докажешь. Ведь шлёпнут, ей-Богу, шлёпнут!» – пронеслось у него в голове.

Вырвавшись из цепких рук длинного, Ираклий отскочил в сторону и, размахивая портфелем, стал орать во всё горло:

– Помогите! Убивают!

– Окажи услугу гражданину, – проскрипел зубами толстяк, обращаясь к длинному.

– С большим преудовольствием-с, помогать надо-с, если очень просят-с, – ответил тот.

Выхватив из рук Сумелидия портфель, он запустил его за двухметровый свежевыкрашенный забор, ограждающий стройку. Затем длинный натянул литератору на глаза шляпу и, размахнувшись, наотмашь, ударил его по голове кулаком, отчего шляпа Ираклия вдруг стала кепкой, а сам Ираклий как-то многозначительно крякнул и попятился назад. Но далеко ретироваться литератор не смог, путь к отступлению ему отрезал непоколебимый забор, отпечатывая на бежевом костюме Сумелидия широкие зелёные полоски.

В эту самую минуту к остановке подъехал автобус. Перепуганный до смерти литератор с криком «Спасите!» вприпрыжку бросился к нему. Длинный успел подставить мчавшемуся Ираклию ногу. Литератор споткнулся и, влетев в открытые двери автобуса, чуть не сбил с ног собравшуюся выходить худощавую блондинку средних лет, отягощённую пухлыми сумками.

– Гражданин, вы ведёте себя бесцеремонно, – возмутилась она, поправляя о плечо стоявшего рядом пассажира съехавшие набок очки.

– Церемонии будут на кладбище, – вставая с колен, выпалил Ираклий.

– Циник! – фыркнула блондинка.

– Зато живой, – выдохнул Ираклий, стягивая с головы кепку и тщетно пытаясь предать ей вновь форму шляпы.

– Фу-у-у, какой бескультурный… Хоть бы извинился.

– От вас, леди, тоже далеко не культурой и уж совсем не «Шанелью» благоухает.

– Это духи «Красная Москва», – надменно бросила блондинка.

– Скажите, пожалуйста, я бы никогда не подумал, что отечественные духи источают аромат самогонного перегара.

Блондинка насупилась. Покусывая губу и злобно буравя Сумелидия глазищами, язвительно заметила:

– Кто бы говорил, тоже мне «трезвенник»! Сам-то что, не с похмелья разве костюмчик с пижамой перепутал, зебра зелёная!

– Дура же какая! Просто дурра-дурой! Это фабрика «Большевичка» пошила, – оправдался Ираклий.

– Скорее, его психиатричка пошила, – прошипела ему в лицо блондинка.

И, набрав в грудь побольше воздуха, она только собралась уточнить, какая именно психиатричка, как за её спиной раздалось радостное восклицание:

– Душа моя! Соня! Узнаю тебя по твоим несравненным инсинуациям.

Блондинка, подтягивая к себе ближе сумки, обернулась. Переполненный чувствами и одаривая её щербатой улыбкой, к ней тянул руки гражданин в ватной фуфайке и в поеденной молью каракулевой папахе.

– Проспись урод, – злобно ответила ему блондинка и, окинув его с ног до головы брезгливым взглядом, добавила: – Не по сезону копытишь, первоцвет лебяжий.

Чтение газет, сон и размышления пассажиров в салоне автобуса были прерваны вмиг наступившей мёртвой тишиной.

Не успел ещё Сумелидий до конца опомниться от всего случившегося, как к нему протиснулся контролёр.

– Ваш билетик! – нарочито вежливо потребовал он, тыча в лицо литератора жетоном.

Его вопрос вернул пассажиров в прежнее русло: опять кто-то засопел, кто-то уткнулся в газету, кто-то предался размышлениям, отстраняясь от назойливого ревизора.

– Ваш билетик, – настойчиво повторил контролёр.

– Какой ещё билетик, причём тут какой-то билетик, ежели я от смерти спасаюсь, – возмутился Ираклий.

– Спасение от кого-либо или от чего-либо не может служить оправданием бесплатного проезда. Так что, если нет билета, то платите штраф, – не отступал контролёр.

– Да что за вздор вы несёте? Неужели этот несчастный билет может служить оправданием того, что я с минуту назад чуть не стал покойником?

– Так ведь не стали же, а потому с вас и спрос иной. Давайте, платите штраф, гражданин, не задерживаете.

Толком не разобравшись о чём идёт спор, в разговор вмешался стоящий рядом гражданин в панаме непонятного цвета.

– Я слышал, вы здесь насчёт билета спорите. Вы правы, товарищ, – обратился он к Сумелидию. – Я понимаю ваше неудовольствие. К сожалению, несчастливых билетов больше, чем счастливых. Однако мне на сей раз повезло больше, чем некоторым. – Он покосился на пассажиров, после чего ткнул в свою грудь пальцем. – У меня счастливый билет, – сказал пассажир шёпотом, будто боясь завистников своего нечаянного счастья.

– Предъявите, – сказал недоверчиво контролёр.

– С какой это стати я должен вам его афишировать? – возмутился гражданин в панаме.

– Да потому, что я ревизор.

– Не смешите меня, я вас насквозь вижу, небось себе билет зажулить хотите. Не выйдет! – С этими словами гражданин засунул его себе в рот и стал жевать.

– А вы что стоите и смотрите! – вспылил обиженный недоверием контролёр, глядя на Ираклия.

– А что я, по-вашему, должен делать, в рот ему, что ли, лезть? Где гарантия того, что он меня не покусает?

И тут снова вмешался гражданин в панаме. Обняв Сумелидия, он закричал в адрес контролёра:

– В шею его, в шею! Видали мы таких ревизоров! Дай им только волю – всё к рукам приберут. Жулик! Вот и товарища моего на преступление толкает.

– Последний раз спрашиваю: платить будете, а не то – пройдёмте в отделение, вы оба, – сказал контролёр, хватая литератора и гражданина в панаме за рукава.

– Попрошу без рук, – вскипел Ираклий. – Билет вам нужен, эта чёртова бумажка! Да я вам сейчас этой макулатуры на несколько килограммов нарву. – И, повернувшись к кассе, он стал лихорадочно вытаскивать из неё ленту билетов.

– Человечина ты! Настоящий человечина! Рискуй, дерзай! Рви их, авось и тебе сегодня счастье улыбнётся, – подбадривал литератора гражданин в панаме.

– Хулиган! – заголосил контролёр высоким тенором. – Милиция! Милиция!

Ираклий оскалился и уставился сверкающими гневом глазами в контролёра.

– Зачем милиция? Не надо никакой милиции, – процедил он сквозь зубы. – Билетик-то я взял, и не один – вот они родненькие! – С этими словами, он стал тыкать ими в лицо контролёра.

Ревизор отшатнулся в сторону, отмахиваясь от Сумелидия, как от бешеной собаки.

– Так ему, так ему! – завизжал от восторга гражданин в панаме и захлопал в ладоши.

Автобус резко затормозил. Пассажиров организованно бросило вперёд. И вмиг рождённая из сгрудившейся кучки ячейка народного возмущения, в едином порыве стала дружно материть водителя и его колымагу.

Ираклий рванул к выходу. Выскочив из автобуса, он побежал по улице, размахивая лентой билетов над головой. Добежав до магазина, литератор решил, что спасение там, где большое скопление людей. Заскочив в него, Сумелидий прямо с порога, что есть силы, заорал смертельно раненным зверем:

– Спасите! Убивают!

В магазине всё замерло, стало мертвецки тихо. Покупатели уставились во все глаза на явного пациента дурдома – вроде как в полосатой пижаме, натянутой на уши мятой кепке и с намотанной на шее лентой бумаги.

После недолгого замешательства, словно по команде, все покупатели ринулись из магазина. Покидая его будто терпящий бедствие корабль, эвакуируя с собой также и попавший под руку товар.

Сбитый с ног кассир попытался сначала отрезать страждущим путь к спасению, но, рискуя быть растоптанным, отполз в сторону и в одно мгновение оказался на прилавке.

Сжимая в руках счёты, он стал кричать, делая ещё одну тщетную попытку остановить бегущую толпу:

– Граждане, спокойствие! Вы меня в гроб вгоните. Кто платить-то будет?

Магазин быстро опустел. В нём остались лишь Ираклий, не перестающий взывать о помощи, да изрядно потрёпанный кассир, проклинающий злую судьбу.

Не прошло и минуты, как дверь в магазин открылась. В него вошёл милиционер в сопровождении всё тех же товарищей из спортивного общества «Динамо».

– Вот он где пригрелся, голубчик, – сказал милиционер, потирая руки.

– Ну что, висельник, отбегался? – сказал толстяк.

От этих слов Ираклий почувствовал безграничную тоску. Ему вдруг показалось, что он – это не он. И всё это происходит с кем-то другим, но не с ним, а он совершенно здесь ни при чём, и что весь этот кошмар его просто не касается.

Сумелидий заглянул куда-то в себя, глубоко-глубоко, и спросил, чтобы подтвердить свою догадку: «Я ли это? И если это я, то за что мне всё это?» – и замер в ожидании, боясь услышать не тот ответ, который хотелось. Но ответа не было. Он спросил ещё раз – опять тишина. На Ираклия большим холодным снежным комом накатил страх: «Как же это так?», – повторял он, не понимая затянувшегося дурного сна, и молчания того, кто где-то глубоко в нём давно уже умер. Он закатил глаза к потолку, и собрался было завыть, как неожиданно для самого себя запел песню про «Паровоз».

– Ах, он ещё и поёт! – сказал длинный.

– Может он нам ещё и спляшет, – подал ценное предложение толстяк.

– Под дурочка косит, – констатировал милиционер.

Но плясать Сумилидий не захотел.

– Сглазила, старая ведьма, – простонал он и вдруг неожиданно для всех бросился в оконную витрину магазина. Стекло брызнуло радужным крошевом и зазвенело по кафельным плиткам. Схватившись за голову, Ираклий ахнул, и, как-то нелепо подвернув ноги, рухнул на пол. В его глазах потемнело, и он провалился в небытие.

 

Глава 12

Ветер стих, бережно приземлив Погодина перед огромной бронзовой дверью. Окинув её взглядом, Семён беспомощно опустил руки. Растерянный, потрясённый её величием, он почувствовал себя ничтожно маленьким. Дверь, будто ощутив его душевный трепет, легко открылась, словно во всей этой подавляющей громадине было что-то неземное – воздушное.

Погодин шагнул в просторный зал. Белоснежные мраморные полы отражали воспалённый свет больших хрустальных люстр, увенчанных гирляндами, как каплями дождя.

Посреди зала стоял большой белый рояль. К нему, скользя по полу большими башмаками и путаясь в широких штанах, продефилировал размалёванный рыжий клоун. Тыкая пальцами в клавиши, он наиграл мелодию «Чижика-Пыжика». Затем рыжая бестия повернулась и скинула с себя парик и маску.

Семён узнал в нём того самого человека, с которого он писал портрет. Это был граф Сен-Жермен.

– Здравствуйте Семён Данилович! Безмерно рад! Надеюсь, мой экстравагантный вид вас не смутил? Решил придать нашей встрече непринуждённую атмосферу. Согласитесь, ведь чопорность светского костюма ставит в рамки этикета – этого не скажи, то не сделай. Получается, что только у шутовства осталось право говорить то, о чём думаешь и делать то, что захочешь. И при этом тебя не сочтут дураком. Да и ещё, – граф указал рукой на балкон, – сегодняшний вечер нам скрасит очаровательный оркестр.

Музыканты в приветствии встали, и тут раздался резкий звон упавшей медной тарелки.

– Жаль, что тарелка не фаянсовая – было бы на счастье! – пошутил граф. – Итак, с вашего позволения будем считать, что вечер открыт! Аплодисментов не надо, они приготовлены сегодня для вас.

Внезапно около Сен-Жермена появился человек средних лет с пронзительными серыми глазами. Граф покачал головой.

– Никогда не перестану удивляться вашему неожиданному появлению, мой дорогой друг, – сказал он и явно с большой симпатией раскрыл ему свои объятия.

– Я вижу, у вас гости, граф. Давайте тогда отложим мою аудиенцию на другой раз, – сказал визитёр.

– Ни в коем случае не лишайте нас вашего общества. Тем более что у меня есть к вам вопрос. Но вначале разрешите представить вам талантливого художника Семёна Погодина.

Визитёр приложил ладонь к груди и сделал лёгкий поклон.

– Байрон, – представился он и приветливо протянул Семёну руку.

Погодин стоял как изваяние, шокированный происходящим. Перед ним было не привидение, а реальный живой человек из прошлого – великий поэт эпохи романтизма и блистательный кавалер лорд Байрон.

– Вас что-то смущает, уважаемый Семён Данилович? – спросил граф.

Погодин вздрогнул, приходя в себя.

– Уже нет, начинаю понемногу привыкать к неожиданностям, – сказал Семён, отвечая рукопожатием великому поэту.

– Послушайте, Байрон, – обратился к нему Сен-Жермен, – задумал я на днях пьесу написать. Сюжет простой: он и она, между ними вспыхивает любовь. Какой финал вы бы посоветовали мне для этой пьесы?

Байрон улыбнулся.

– Этот жизненный сюжет в полной мере поможет дописать ваш друг Погодин. Я вижу, что его сердце переполнено любовью и он по-настоящему счастлив. Несчастен в любви только тот, кто, зачерпнув ладонями воду из родника, ищет в ней песок, а не отражение неба. В глазах же этого молодого человека небо, а душа чиста, как родник.

– Так, может быть, мы все пройдём за стол и за хорошей беседой отпразднуем нашу встречу? Снедь ждёт нашего прикосновения, – предложил граф.

Байрон учтиво поклонился:

– Извините, граф, я бы рад остаться, однако дела торопят. К полуночи надо закончить письма. Завтра у меня дуэль. И вы, молодой человек, – Байрон обратился к Погодину, – как дворянин, я полагаю, меня тоже понимаете и извиняете. Искренне был рад нашему, хоть и минутному, знакомству.

От такой лести Семён опешил:

– Простите, но какой же из меня дворянин, я всего лишь простой художник.

– Ваши дворянские корни выдают не только глаза, но и благородная стать. И если вы не знали, то знайте, что на ваших плечах лежит не только талант художника, а ещё и титул чести. И пусть для вас оркестр сыграет что-нибудь праздничное, например, вальс. Ну, а мне же разрешите откланяться. – Байрон склонил голову.

– На каком оружии будете драться? – спросил граф.

– Как настоящие мужчины, только на шпагах, никаких пистолетов, – ответил Байрон. – Порохом коптят небо только самоубийцы или же эгоисты, считающие, что только под их ногами крутится земной шар. Дуэль это философия, а не глупый выстрел. Это диалог о жизни и смерти. Ведь только каждый удар клинка определяет правоту и ценность того, что было сделано тобою в жизни.

Оркестр, находящийся на балконе, заиграл вальс Штрауса. Под исполнение этой чудесной музыки Байрон удалился.

Сен-Жермен пригласил Погодина к столу.

– Понимаю, вы устали с дороги, вам нужен отдых, путь к неизведанному тяжек, как терновый венец.

Семён сел за стол и хотел было прикоснуться к холодной закуске.

– Постойте, лучше налейте себе бокал красного вина, – сказал граф. – Возьмите его и посмотрите на свет. Вы не задавали себе вопрос: отчего так волнует красный цвет, чарует и кружит голову? Это цвет необузданной любви, сумасшедших страстей и порока. Согрейте бокал в чаше ладоней, вдохните аромат вина и затем чуть вкусите его терпкую пряность, и вы ощутите мимолётное прикосновение женских губ. Оно поистине божественно. В нём скрыта магическая тайна огня и отсвет багрового заката. Не правда ли, оно подобно крови, текущей в жилах и дающей жизнь?

– Причём так же, как и смерть, – сказал Погодин.

– Браво! – Граф захлопал в ладоши. – Да-а-а, – протянул он, с едва уловимой улыбкой, – никак, признаться, не ожидал. Однако, однако… Вот так вот легко, с плеча, этакое мрачноватое заключение на все мои напыщенные аллегории. Хотя, должен признаться, и это имеет место. Но, опять же, как принять сию услугу? То ли замёрзнуть от вина, как пьяный извозчик, то ли выпить с ним яду от неразделённой любви, или…

– Или же с помощью него разрешить любовный треугольник и быть отравленным, как Моцарт, – перебил его Погодин.

– Вот никогда бы не подумал, и даже представить себе не мог, что в смерти Моцарта замешана женщина, – рассмеялся граф. – Забавно, очень забавно.

– Позвольте, разве гениальность не женщина, с которой Всевышний обвенчал его с колыбели, и с той самой минуты этот союз стал для него роковым?

– Поскольку появляется ревнивый завистник и травит соперника ядом, – перебивая Погодина, продолжил граф.

– Да, именно так, – закивал художник, – а как же иначе.

– Если бы это было так, мой любезный гость, то это было бы до зевоты скучно и просто. Вы помните в детстве забавную игру? Накрываешь ладошкой солнечный зайчик, а он всегда ускользает, и, как бы ты ни старался его поймать, результат один и тот же. Так же и гениальность. Она, скорее, дар божий. Его не пришпилишь, как порхающую бабочку булавкой к нотному листу. Он подобен божественному лучу света, пробившемуся через серые облака, чтобы хоть на миг согреть озябшую землю. Я с вами согласен лишь в том, что действительно существовал треугольник. Но за этим стоит совершенно иное, нежели вы предполагаете. От самого начала и до конца судьбу Моцарта определяли три цифры «восемь».

– Так в чём же дело? Поведайте, растолкуйте, просветите, наконец. Развейте эту тёмную историю.

– Хорошо. Тогда будьте, хотя бы на минуту, внимательным, пытливым слушателем, а не обвинителем.

– Я весь – внимание, – сказал Погодин, не скрывая улыбку.

– В 1756 году, накануне среды 27 числа, январское солнце уступило свинцовое небо Зальцбурга холодному свету ликующих звёзд. Высота его составила первую восьмёрку. Это были восемь градусов в созвездии Водолея. Этим же зимним вечером, когда часы пробили восемь раз, божьи уста поцеловали родившегося младенца. Это была вторая восьмёрка. Избранником же, которого приблизил к себе Создатель, был Моцарт. В этом подлунном мире он воздвиг за свои тридцать пять лет божественный храм музыки во спасение грешных душ. Сумма чисел его лет жизни составила ещё одну восьмёрку, третью по счёту. Он выполнил назначенную миссию, и ему на Земле уже делать было нечего. Сошлись три восьмёрки, открывшие ему дорогу к вратам вечности.

– Ну а что же тогда Сальери? – не выдержал минутного молчания Погодин.

– А что Сальери… – улыбнулся граф. – Он, разве что, травил жизнь Моцарта своими интригами, нежели ядом. Поверьте, можно быть другом, а за его спиной точить топор. Старый интриган Антонио закончил свою жизнь в психушке. И чтобы хоть как-то приблизиться к гению Моцарта, он и сочинил этот вздор о его отравлении. Причём сам настолько поверил в свою небылицу, что в искуплении вымышленной вины для большей убедительности полосонул себя по горлу бритвой. Самоубийства не случилось. Рана оказалась пустячной. Но что удивительно – его расчёт был верен: вся эта затеянная им интрига будоражит умы и по сей день. Ведь, чтобы остаться в истории, не обязательно быть гением, достаточно назвать себя его палачом. Так что, говоря о Моцарте, мы вспоминаем и Сальери. Причём не как композитора, а как отравителя Бога музыки.

– Знаете, граф, я, конечно, не был свидетелем загадочного визита чёрного человека, заказавшего реквием Моцарту. Однако мне даже страшно признаться себе в том, что ваше появление в моей мастерской чем-то походило на ту историю, произошедшую без малого два столетия назад. Не будь той громадной пропасти во времени, разделившей тот день с сегодняшним, у меня не осталось бы и тени сомнения в том, что этим чёрным человеком были именно вы.

– Ну а вдруг этим чёрным человеком действительно был именно я? – заговорщически тихо прошептал граф.

Погодин почувствовал, как его уши краснеют, будто разоблачили тайну из его детских снов о том, как он попадал в чьи-то ледяные лапы, сжимавшие его грудь, не дававшие дышать. И он, обливаясь холодным потом, боясь пошевелиться, ещё сильнее зажмуривал глаза, чтобы, не дай Бог, не увидеть чего-то страшного.

– Что ответить вам на эту шутку? – выдавил из себя Погодин. – Я, конечно, наслышан о вашем долголетии и могу разве что отметить, как вы хорошо сохранились.

– Вы уверены, что это была шутка? – Граф испытывающее посмотрел на художника.

Погодина вдруг охватил вихрь самых разнообразных чувств: неловкость, удивление, стыд. Стыд за то, что он беспардонно влез в чужую тайну. И, наконец, его с головой накрыл страх, тот самый, из детских снов.

– Не хотите ли вы сказать, что вам за двести лет?

Сен-Жермен молча сделал глоток вина.

– Но это же полный абсурд. – Семён на секунду замешкался. – Неужели слухи о вас не врут и вам пятьсот? Но столько не живут…

– Хорошо, тогда скажите мне, уважаемый Семён Данилович, можно ли назвать абсурдом всё то, что с вами произошло? Согласитесь, такое даже не присниться, и уж совершенно точно не явится в белой горячке. Хотите вы этого или нет, но это было. Вы приподняли завесу тайны и стали участником разворачивающихся событий, а не сторонним наблюдателем. Давайте закончим историю, которая началась у вас в мастерской 11 апреля в День всех Тайн.

Погодин почувствовал необъяснимую, колющую занозой в сердце, тревогу. От лица отхлынула кровь.

Чтобы заполнить создавшуюся напряжённую паузу, граф миролюбиво наполнил бокалы вином.

– Понимаю вас, Семён Данилович, делать открытия – это порой очень хлопотная штука. Решение вроде бы уже найдено – вот оно! Но откуда-то вдруг возникают сомнения. Ах, эти сомнения…Чёрт знает, что это такое… Откуда они только берутся, и куда девается уверенность? Казалось бы, что мешает-то? Ан-н-н нет-с! Где-то там, внутри нас начинает грызть гнусный маленький червячок бессознательно зародившегося смутного страха. Ведь вдруг откроешь нечто такое, что потом и не знаешь, что с этим открытием делать. Нужно ли оно? Станет ли от этого кому-нибудь легче? И не потянется ли за ним цепочка вопросов, на которые придётся искать ответы, которые, возможно, изменят вашу дальнейшую жизнь. А может быть, и не только вашу, но и чью-то ещё. К примеру, вашего друга Ивана Стародубцева или той незнакомки, что вы утром, может быть, случайно, встретили в сквере и одарили цветами.

Погодин облизнул пересохшие губы и потянулся за бокалом вина. Непослушные пальцы скользнули по хрусталю, и он вдруг увидел всё происходящее со стороны. Да, вот он, именно он, а не кто-то другой, так неловко опрокидывает на стол бокал вина и, как в замедленной съёмке, плавно откидывается на спинку кресла, разводит руками, извиняется. Граф улыбается, кивает. И на скатерти так же медленно и тягуче расползается красное пятно.

Семён встряхнул головой, пробуждаясь от наваждения. И как бы очнувшись, он снова вернулся в самого себя, обретя вновь своё покинутое на миг тело, став снова тем самым Погодиным, сидящим за столом, промокающим салфеткой залитую вином скатерть.

Граф поставил опрокинутый бокал и вновь наполнил его вином.

– Что вы, в самом деле, что вы, Семён Данилович, не в ваших годах этак внезапно хандрить. Успокойтесь. Выпейте, расслабьтесь. Нельзя же всё так принимать близко к сердцу. Я понимаю, вы человек с тонкой, ранимой душой, – услышал Погодин до конца пробудивший его голос графа. – В конце-то концов я же не удав, а вы не кролик. Хотя, должен признать, к моему великому сожалению, бытует мнение, будто бы я являюсь вестником смерти. Ну, право же, обидно. Вот вижу – и вы туда же, – сказал с горькой досадой граф.

Сделав глоток вина, он постучал пальцами по столу в том месте, где багровело пятно. Затем, подавшись чуть вперёд, он пододвинул за собой кресло ближе к Погодину.

– Вроде бы, хочешь засвидетельствовать своё почтение или оказать посильную помощь, а тут – на тебе: кто в обморок падает, кто крестится, как ошалевший, причём вдобавок ещё и не добрым словом поминает. Как-то у меня случай был с вашим известным поэтом очень широкой русской души. Не успел я и рта открыть, как он в меня засветил тростью. А ещё лирик. К счастью, пострадало зеркало, в котором я отразился. Пожалуй, если бы не оно, трость точно угодила бы мне в переносицу. Может, конечно, поэт был с хорошей дружеской попойки, а может, спросонья… Понимаю, бывает, не разобрался. Бог ему судья. Обиды на него я не держу. Так что не вяжется у меня дружба с вашим братом, Семён Данилович. Право, не понимаю, вроде бы люди творческие, образованные, и вдруг ни с того, ни с сего голову теряете. Однако же всё это как-то прямолинейно, как в очереди за колбасой. Да что, собственно, говорить о вас – всё пустое, если сам гениальный Моцарт при виде меня испытал смятение.

– А Реквием? Как же тогда Реквием? Для кого он был заказан, как не для него самого. Ведь Моцарт считал этот заказ своим смертным знамением.

– Всё вздор, приклеится же клеймо – не ототрёшь. – Вдруг граф понизил голос и, приблизившись к уху Погодина, почти зашептал: – Вот скажите мне, Семён Данилович, игра вашего воображения заходила когда-нибудь так далеко, чтобы вы себя видели на своих собственных похоронах, когда на крышку вашего гроба сыплются комья земли, вырастающие в могильный холм?

Погодин молчал.

– Я думаю, что вы себе это представляли, возможно, и не раз. Понимаю, вам неприятен этот разговор. Ведь даже мысль об этом холодит сердце. Вам страшно. Страшно, потому что вы смертны. Хотя я допускаю, что, возможно, страшит не сама смерть, а то, что за ней стоит. Что там, за этой чертой? Вечная тьма или свет? А вот я, представьте себе, Семён Данилович, счёл бы за счастье оказаться на вашем месте. Я бы не задавался этим вопросом. И мне, признаться, как мысль, так и беседа об этом – просто как бальзам на душу. Сколько бы я отдал, чтобы не только в своём представлении, но и в реальности перейти этот порог. И если мне отказано в смерти, то я могу хоть услышать её шаги в поминальной мессе, заказанной мною для себя в моём Реквиеме. Вас же, Семён Данилович, могу заверить, что смерть – это ещё не конец. И мой вам совет: относитесь к ней, как к очередному приключению.

– Так кто же вы на самом деле, граф? – взмолился Погодин.

Сен-Жермен загадочно улыбнулся.

– Продавец вещих снов, – ответил он.

– Это что, розыгрыш?

– Отнюдь. Входя в сновидения через «Зеркало судьбы», я могу не только поведать о будущем, но и спасти кому-то жизнь. Плата за эту услугу весьма символична для спасённого, но очень весома для меня – это свеча, поставленная в храме в знак благодарности. На вопрос, кто же я на самом деле, вы получите ответ позже. Единственное, что я могу сказать, ваши предположения о моём возрасте ошибочны, хоть и лестны для меня. Ведь даже пятьсот лет – слишком малый срок, чтобы искупить один большой грех, тянущийся за мной почти уже две тысячи лет.

Погодин хотел спросить что-то ещё, но граф остановил его жестом руки.

– Поспешим делать добро. Идите за мной, – сказал он.

Пройдя длинным коридором, они вошли в небольшую комнату. Стены и потолок её были задрапированы чёрным бархатом. На полу лежал ковёр с кабалистическими знаками. Во всех четырёх углах стояли золотые канделябры в форме драконов. Каждый из них сжимал в лапах по знаку одной из четырёх стихий – огня, воды, земли и воздуха. Их оскаленные пасти, задранные вверх, пожирали горящие свечи. Но более всего поражало взгляд овальное зеркало, обрамлённое кристаллами рубинов, янтаря, изумрудов и аметистов. Почти в рост Погодина, оно стояло посередине комнаты на двух мощных серебряных львиных лапах.

– Подойдите к зеркалу и загляните в него, – попросил граф.

Погодин молча выполнил просьбу.

Зеркало сразу ожило. Серебряная муть стала проясняться, и вот уже на зеркальной глади появилась московская пятиэтажка, выкрашенная в какой-то невероятно гадкий жёлтый цвет. Затем изображение стало приближаться.

В открытом настежь окне пятого этажа на подоконнике, на самом краю стояла та самая рыжеволосая незнакомка из сквера. За её спиной, как два крыла, развивались белоснежные занавески. Скрестив на груди руки, она смотрела в небо. Перед глазами у Погодина всё поплыло. Хотелось кричать, но нарастающий ужас, будто сапогом, наступил на горло.

– Стой, стой, за твоей спиной не крылья, – шептал он. – Ты не взлетишь, ты разобьёшься. Оглянись. Это просто льняные тряпки, терзаемые ветром. Тебя обманули, слышишь, тебя обманули!

Может быть, глупо, но хотелось верить, что время, услышав его мольбу, подарит хоть один-единственный миг, как взмах крыла, остановит сумасшествие и не даст ей сорваться в бездну. Но что-то подсказывало, разрывая эту веру в клочья, как вечный стук маятника – всё не так, всё не так.

Казалось, что сейчас в эту самую секунду весь этот мир обрушится, обескровленный, растерзанный, мокрый от слёз. Её лицо было не по земному поразительно спокойно. Так бывает только тогда, когда решение уже принято. Когда оно одно остаётся единственным выходом.

– Боже мой, Боже мой! – застонал Погодин, обессиленно опускаясь на колени. – Почему, почему? – крутилось у него в голове. – Прошу тебя, только не она, только не она. Пусть лучше исчезнет, провалится в преисподнюю этот дом с его вызывающим тошноту жёлтым фасадом, с его безучастными, как глаза могильщика, окнами, бездушно пялящимися на мир, как на огромное кладбище, с его обшарпанными вонючими стенами, выплёвывающими из своего чрева ещё одну никем не замеченную жизнь.

– Так что вся надежда только на вас, голубчик! – сказал Сен-Жермен.

Погодин непонимающе посмотрел на графа.

– Да, да, Семён Данилович, именно на вас. Я бы и сам рад, но, увы, очень уж тяжело бороться с предрассудками, – он покачал головой, – очень тяжело. Если белое можно очернить, то чёрное обелить – безнадёжно. Поэтому лучше лишний раз не искушать вашего брата своим появлением. Боюсь усугубить и без того зыбкое равновесие вещей. Поскольку любое моё вмешательство в события, которые можно изменить в лучшую сторону, могут принять нежелательный оборот, и на чашу весов добавится ещё один груз моей отрицательной славы.

– Но только не она, только не она, – шептал Погодин.

– Успокойтесь, Семён Данилович, – вернул его к реальности голос графа. – Поверьте, земля, отстонав, залечит истерзанную плоть реками и озёрами и вновь зазеленеет девственными лесами. И путник, испытав страдания тернистого пути, вновь обретёт утраченные силы и, ощутив блаженство в плену некошеной травы, с упоением в сердце будет смотреть через лезвия осоки, как вырванные из сна хрустом сухой ветки, взбивая крыльями зеркальную гладь озера, взмывают к багрянцу восхода дикие утки. Как в глубине зелёного бора, тронутого первой зарницей, эхом отзовутся лесные птицы. И, встревоженные их криками, разрывая пелену тумана, понесутся за горизонт окрашенные восходом красные кони. А над всем этим цветущим раем будет парить белый ангел добра и милосердия.

Погодин, дрожа всем телом, встал.

Поддержав его под локоть, граф продолжал:

– Да очнитесь же, наконец, возьмите себя в руки! Вы же не кисейная барышня. Вы, дорогой Семён Данилович, всего лишь заглянули в недалёкое будущее. То, что предстало перед вашими глазами – это ещё не приговор. Всё можно изменить, причём это в ваших силах. Тем более что кто-то так желал написать её портрет. Не правда ли? И знайте, эта зеленоглазая незнакомка – Моцарт поэзии.

– Неужели доказательством гениальности служит смерть? – прошептал Семён.

– Исключим это из правил. Да, да, Семён Данилович, вся надежда на вас, только на вас. Беда уже стучится в её окно. Не допустите, чтобы она ворвалась в её дом. Соберитесь с мыслями. Всё поправимо. Сейчас я вас отправлю назад, на то самое место первой вашей встречи, но минутой позже. Дабы вы не встретили самого себя. Вы готовы?

– Теперь, я всему верю! – сказал утвердительно, с какой-то ранее им непознанной душевной силой Погодин.

Граф улыбнулся:

– Даже безнадёжность начинает оступаться, хромать под верой, и, в конце концов, отступает, если вера сильна, и только благодаря вере появляются и крепнут крылья. Тогда – в путь!

– В путь! – уверенно повторил Погодин.

 

Глава 13

На кухню, благоухающая лавандой, без красной косынки «комсомольская юность моя», с модной причёской и в новом платье, вошла Вихляева. Её неотразимый вид доказывал, что глубокий бальзаковский возраст – это не приговор, а только начало жизни и готовность к разного рода приятным неожиданностям и поворотам судьбы.

– Ух ты!!! – пронеслось восторженное восклицание среди присутствующих.

Она медленно оглядела притихшую компанию, задерживая взгляд на каждом. В её глазах светился вызов всему пешему и летающему мужскому населению Земли – «Да, вот такая я, вся непредсказуемая, такая разная, любите же меня такую, любите!», – но почему-то сказала совершенно другое:

– Спасибо за холодильник, – и, присаживаясь за стол, добавила: – Что заскучали? Может, в картишки развеемся?

– В «дурочка», – предложил Ворон.

– В «подкидного», – добавила Вихляева.

– Идёт, – поддержал Кузьмич. – А ты что молчишь, брат? – обратился он к Ангелу, отрешённо уставившемуся отсутствующим взглядом в какое-то только ему одному ведомое пространство.

Ангел встал, налил себе рюмку водки и торжественно произнёс:

– За вечную молодость дам нашего сердца, за Дульсиней!

– Где это он так наловчился? – шепнул Ворон Кузьмичу.

– Моя школа! – гордо ответил слесарь.

Все поспешили разлить себе по рюмкам водки и, поддержав тост вставанием, молча выпили. Неожиданно в квартире погас свет.

– Пробки в электрощитке, наверное, перегорели, – предположила хозяйка.

– Или кто-то лишает нас игры в карты, – насторожился Ворон.

– Что же, тогда сыграем в жмурки, – повеселел Кузьмич. – А разливать будем по булькам.

– А вы шалун, Андрей Кузьмич, – сказала Вихляева.

– А вдруг это неприятель козни строит? – проявил бдительность Ангел.

– У нас каждая пятилетка – козни. Ремонт фасада в доме уже десять лет делают. Теперь свет будут столько же делать, – посетовала хозяйка.

– Зато у нас в стране больше, чем у всех в мире чугуна, – выступил Кузьмич.

– Да, заслуги принижать нельзя, – согласился Ворон. – Что есть, то есть.

Вихляева зажгла свечу, поставила её на блюдце в середину стола, раздала карты. Козырными вышли бубны. С первого же захода Кузьмич собрал у себя половину колоды. Потом из игры вышли Ворон и Ангел, и вся интрига игры свелась к дуэли двух игроков – Вихляевой и Кузьмича.

– Туз крестей, – сказала хозяйка, выкидывая карту на стол.

– А мы её козырем, – ответил игриво Кузьмич.

– А вот тебе ещё туз, – нападала Александра Никитична.

– А мы его опять козырем, – не сдавался игрок.

Вихляева вздохнула и бросила на слесаря пытливый взгляд.

– Теперь ты точно у нас дурачком будешь!

– Не дождётесь! – засопел от негодования Кузьмич.

– Как сказать… – возразила она, и выложила на стол ещё один туз.

Слесарь невозмутимо собрал в колоду развёрнутые в руке веером карты, вытянул наугад первую попавшуюся и бросил её на стол.

– Мы и эту козырем, – сказал он.

– Ты что нам здесь горбатого лепишь. Где ты видишь, что она козырная? – ткнув пальцем в карту, возмутилась Вихляева.

– Козырней не бывает, – отпарировал Кузьмич.

И в тот момент, когда Александра Никитична склонилась над столом, чтобы лучше разглядеть масть, он задул свечу.

– Шулер! – донеслось из темноты. И вслед за обвинением раздалась звонкая затрещина. Потом чиркнула спичка и стол снова осветила свеча.

Ангел привстал со стула, в недоумении хлопая глазами и потирая себе затылок. Рядом с ним стояла Вихляева, поглаживая руку и косясь то на Ангела, то на пригнувшегося к столу Кузьмича.

– Вот так конфуз, – определил ситуацию Ворон.

В дверь постучали. Все с удивлением уставились в тёмный проём коридора.

– Кого там ещё черти несут? – первой встрепенулась хозяйка.

В дверь уже нагло ломились. Не дожидаясь, пока её вынесут, Вихляева схватила свечку и потрусила в прихожую.

– Кто? – спросила она.

– Электрики, – прогудели с лестницы голоса.

– Хорошо, что не пожарные, – успокоилась Александра Никитична.

– Открывайте, открывайте, – поторопили за дверью.

– Удивительная, просто невообразимо скорая и трогательная забота коммунальных служб. Случайно, вы не с дуба упали или рак на горе свистнул? – допытывалась Вихляева. Но её вопросы остались на лестничной площадке без внимания.

Никитична открыла дверь. И, как по мановению волшебной палочки, тут же в квартире зажёгся свет.

На пороге стояли отнюдь не электрики, а два престранных чудака в спортивном трико с эмблемой спортивного общества «Динамо». Один был худой и длинный, другой – тучный и небольшого росточка.

– Вам что? – изумилась Вихляева.

Продолжая игнорировать вопросы хозяйки, пара атлетов вошла в квартиру и двинулась на кухню.

– Куда? – крикнула им вслед Никитична.

– Молчать! – рявкнул толстяк, видимо, старший. – Всем предъявить документы.

– Ты у себя дома ори, недомерок, и пошёл вон! – вскипела Вихляева.

– Что-о-о? Сопротивление органам чинить! – Старший вынул удостоверение службы государственной безопасности.

– С вещами на выход! – строго скомандовал длинный, видимо, младший.

Кузьмич схватил со стола недопитый графин с водкой и со словами: «Не ради пьянства, а дабы не пропадать добру», – отправил всё содержимое себе в рот, запив поспешное возлияние томатным соком.

Реакция ослабленного организма не заставила себя долго ждать. Слесаря качнуло. Пытаясь найти опору, он вытянул перед собой руки, но не нашёл и, произнеся синеющими губами: – Не пей вина, Гертруда, – сражённый алкоголем, свалился на пол.

– Брат, брат, – шептал, склоняясь над ним, Ангел, – не покидай нас.

– Может, ему промывание или клизму сделать в качестве оказания первой помощи, – предложил длинный и выжидающе посмотрел на толстяка.

Кузьмич приоткрыл один глаз.

– Насилия не потерплю, – процедил он сквозь зубы. – Сначала оплатите, а потом выкачивайте.

– Ура! Кузьмич живее всех живых! – Казимир взвился к потолку и присел на форточку.

– Отставить! – скомандовал старший. – Тишина! – погрозив кулаком слесарю, он обратился к длинному: – Этого подозреваемого, – он ткнул в слесаря пальцем, – под конвоем забрать в отдел. А что касается этого экземпляра, – он бросил взгляд на Ворона, – поскольку налицо необыкновенная языковая способность, птицу следует отловить и передать в институт по изучению пернатых.

Младший, выслушав поручение старшего, ринулся выполнять поставленную задачу. Взяв с кресла плед, он кинул его на Ворона, но промахнулся. Казимир взмахнул крыльями и оказался на раме с репродукцией картины Пабло Пикассо.

– Ну что же ты! Теперь попробуй, достань его оттуда, – негодовал старший.

– Сейчас я его на приманку возьму, – проявил смекалку длинный.

– Если это поможет, то – действуй! – одобрил толстяк.

Младший отыскал на столе краюху хлеба и покрошил её на тарелку. Затем влез на стул и, протягивая её Ворону, стал звать:

– Цыпа, цыпа, цыпа.

Не видя никакого результата от действий подчинённого, толстяк занервничал.

– Может ты ему мало хлеба покрошил?

– Минуту терпения и птица будет нашей, – уверил его длинный.

– Вот придурки! – прокомментировал происходящие Казимир.

Настырный птицелов встал на цыпочки и тут он встретился взглядом с глазами «Плачущей женщины». Увиденное им навсегда осталось в его памяти. Портрет сначала подмигнул ему, а затем показал язык. На это зрелище младший выкатил свои глаза так, что они чуть не лишились хозяина. Мурашки в стремительном галопе пронеслись от головы до пят. Выронив тарелку, длинный прогнулся назад. Стул под ним подломился. Жалкая попытка удержать равновесие не имела успеха, и он растянулся на полу рядом с Кузьмичом.

Видя неловкость подчинённого, старший нахмурился.

Неожиданно на пороге кухни появился гражданин в домашнем халате и тапочках.

– Извините, что зашёл без звонка, дверь в квартиру была открыта, – оправдался он. – Я сосед с нижнего этажа. Нельзя ли топать потише? У меня штукатурка сыпется. Я только что ремонт сделал, одной побелки рублей на тридцать.

– Указывать вздумал, что нам делать, свинья! – взревел коротышка Поляковский.

Сосед, стушевавшись на крик, надел очки, чтобы лучше рассмотреть происходящее, но тут перед его носом возникла красная «корочка» с гербом.

– Всё понял, – расплылся он в доброжелательной улыбке. – Топайте себе, пожалуйста, задание есть задание, – и так же быстро исчез, как и появился.

– Вызывай подкрепление, – простонал худосочный Драйер беспомощно протягивая к старшему руки.

– Не пущу, хоть одного, но с собой заберу. Вместе помирать будем, – пробурчал Кузьмич, удерживая мёртвой хваткой Драйера.

Поляковский, сшибая на своём пути стулья, выскочил в прихожую, нашёл телефон и набрал номер отдела. Но почему-то в трубке вместо гудков вызова он услышал: «Ку-ку, ку-ку, ваше время истекло».

– Что значит, истекло? – непонимающе переспросил Поляковский.

– Кто не спрятался, я не виновата, – ответила трубка голосом хозяйки квартиры.

– Что за шутки такие, чёрт побери? Я спрашиваю, что за шутки? – взревел старший.

Вместо ответа из трубки ударил бешеный фокстрот. Пространство пришло в движение. Оно то сжималось, то растягивалось, будто резиновое, искажая всё окружающее до полного абсурда.

Пол ходил ходуном. Качающиеся из стороны в сторону стены грозились сомкнуться и раздавить. Потолок пошёл трещинами, и на глазах у обалдевшего Поляковского бесследно растворился. Из образовавшейся на его месте зияющей черноты повеяло холодом. В неё, кувыркаясь в воздухе, вылетел стол, туда же пронеслись шкаф и стулья. Кухонная утварь, кружась в нелепом хороводе, также исчезла там.

В коридоре появилась Вихляева. Погрозив пальцем Поляковскому, она рассмеялась. От этого смеха ему стало жутко. Промычав что-то невнятное, отдалённо напоминающее мольбу о помощи, он застучал зубами и закрыл голову руками.

Александра Никитична, взмахнув руками, оторвалась от пола и вылетела в чёрную дыру. Вслед за ней, покачиваясь в воздухе, проплыло мертвецки пьяное тело Кузьмича, туда же исчезли Альберт и Казимир. В то же мгновение квартира наполнилась зеленоватой едкой дымкой.

Буравя барабанные перепонки отвратительным писком, невесть откуда на голову Поляковскому свалилось мерзкое полчище летучих мышей. Закрываясь от ударов гадких когтистых крыльев, он упал на пол.

Прошла минута, другая – и всё стихло. Рассеялась и зеленоватая дымка.

– Что это было? – первым подал голос Поляковский, поднимаясь на ноги. – Ничего не понимаю, где это мы?

Действительная реальность явно не соответствовала тому, что окружало их с минуту назад. Вокруг не было даже слабого намёка на квартиру Вихляевой.

В голове у Поляковского вдруг стало что-то вопить и топать ногами: что они столкнулись с чем-то необъяснимым, с тем, что выходило за рамки обыденного понимания. Вытерев со лба холодный пот, он зажмурил глаза, досчитал до десяти, открыл, но ничего не изменилось.

– Ужас! – выдохнул он. – Какой ужас! Не верю глазам своим!

Полуподвальное помещение, серые кирпичные стены. Картины, эскизы, мольберт. На табурете палитра с кистями. Стеллаж с инструментом и красками.

Сознание стало медленно возвращаться и к Драйеру.

– Алексеевич, а Алексеевич, что за чертовщина такая? – обратился он к Поляковскому по отчеству. – Тебе не кажется, что мы в мастерской того самого мазилы?

– Теперь уже не кажется, – ответил толстяк.

– Ваша минута истекла, – раздался по мегафону с улицы голос.

Драйер вздрогнул и покосился на окно.

– Интересно, кто это бухтит, уж больно голос знаком?

– Тебе показалось, – отмахнулся Поляковский.

– Да нет! Точно говорю, ошибки быть не может, – настаивал на своём длинный.

– Выходите, сопротивление бесполезно, – продолжал пугать мегафон.

– Слышь, Алексеевич, а, по-моему, это ты вещаешь. К гадалке не ходи, точно ты, – не унимался Драйер.

– Как это я, когда я здесь? – с раздражением возмутился толстяк.

– Ты меня спрашиваешь? Спроси лучше у себя, как это ты в двух местах одновременно оказался.

– Так это же было вчера утром, при штурме этой самой мастерской, – вдруг прозрел Поляковский. – Да, точно, вчера. Но тогда как это может быть сегодня?

– Так, может, эти дни между собой как-то местами поменялись, и вчерашний день стал сегодняшним? – осенило Драйера.

Поляковский хлопнул себя ладонью по лбу. Его глаза округлились, в них явно читались не очень добрые вести.

– Что? Что? – длинный испугано тряхнул его за плечо.

Поляковский тяжело вздохнул, выходя из ступора.

– Кошмар, какой кошмар, – прошептал он. – Выходит, что мы каким-то образом попали в утро вчерашнего дня. И если это так, то сейчас начнётся захват.

– Какой захват? – Драйер, от волнения схватился за сердце, присел на корточки и привалился к стеллажу.

– Мастерской, идиот! Пропади она пропадом! А мы здесь, понимаешь? Мы оказались здесь вместо этих самых мнимых рисовак. И захватывать теперь будут нас! – взорвался в негодовании Поляковский. – Явно здесь без нечистой силы не обошлось.

– Точно, это хозяйка квартиры к этому руку приложила. Говорил же писака доморощенный, что она ведьма, а ты заладил: соучастница, соучастница. Слушай, Алексеевич, а ты молитвы какие-нибудь знаешь?

– Откуда? Спроси меня чего попроще! Да и поздно теперь поклоны бить.

– Тогда дело – дрянь, – обречённо сказал Драйер. Вдруг он как ошпаренный подскочил к стене и, пытаясь дотянуться до окна, стал орать: – Это мы! Мы свои!

Но за эхом грохочущих сапог его голос не был услышан. По подвалу уже бежали солдаты. От сильного удара дверь в мастерскую вылетела.

– Это конец… – мелькнуло в голове у Драйера.

– Ложись! – скомандовал Поляковский и упал на пол, ощутив затылком ствол автомата.

– Мастерскую обыскать. Этих клоунов – в отдел, – командовал глумливый голос, топча каблуками спину Драйера.

– Сгною паршивца, – пронеслось в голове у Поляковского. – Вот только выберусь, будешь ты у меня лес валить, где-нибудь в Сибири.

Но лишь только он попробовал повернуть голову, как тут же со звериной силой был вдавлен сапогом в пол.

– Мы свои, – простонал Поляковский.

В ответ раздался смех. И тотчас между лопаток врезался приклад. В голове будто лопнул огненный шар. Взрыв боли свёл судорогой всё тело. И через затуманившееся сознание он услышал металлический щелчок автоматного затвора и крик Драйера: «Нет! Нет!»

И снова всё затянулось зелёной дымкой. И снова в ухо Поляковскому, откуда-то орала телефонная трубка из квартиры Вихляевой: «Ку-ку, ку-ку, ваше время истекло». И снова, надрываясь медью, рванул беснующийся фокстрот. Он становился всё быстрее и быстрее, будто кто-то отчаянно крутил ручку патефона. И вдруг звон лопнувшей пружины резко оборвал этот кошмар. Настала умиротворённая тишина.

Поляковский открыл глаза.

– Что же это такое? – услышал он истеричный всхлип Драйера.

Они всё так же находились в подвальном помещении проклятой мастерской. Но, к их удивлению, дверь была целёхонька, не было здесь и солдат. Не было даже и слабого намёка, на то, что с ними минуту назад всё это происходило.

– Пора отсюда сваливать, – сказал Поляковский, отряхивая пыль с колен.

Но лишь только они собрались рвануть к выходу, как из мегафона с улицы опять раздался голос:

– Ваша минута истекла!

– Чёрт побери, это кажется опять ты! – закричал Драйер, с ненавистью глядя на Поляковского.

– Тупица! При чём здесь я? Мы застряли во времени, всё повторяется снова!

По подвалу уже грохотали сапоги, и опять от удара вылетела дверь в мастерскую…

 

Глава 14

Ираклий пришёл в себя только в больнице. Окружённый зелёными стенами, он лежал на койке в углу палаты. На его голове был намотан тюрбан из марли, ныло всё тело.

Ираклий повернул голову, отчего в ушах загудели сотни иерихонских труб. Тяжело вздохнув, он стиснул зубы. Когда стало немного легче, он открыл глаза. Взгляд медленно, как сонная муха, пополз по выбеленному потолку, опустился по стене вниз, перебрался через окно, закрашенное белой краской, и остановился на блестящей дверной ручке.

Затем Сумелидий принялся размышлять над тем, где он и как сюда попал. Но как ни старался, всё же не вспомнил. В коридоре послышались шаги. Напротив палаты они стихли. Дверь приоткрылась, и в неё просунулась шарообразная лысая голова.

– Козла забьём? – спросила она, тряся как погремушкой, футляром от домино.

– К чёрту, – прошептал Ираклий голосом умирающего.

Голова, похлопав свиными глазками, недовольно фыркнула:

– Сам дурак, – после чего сразу же скрылась за дверью.

Не прошло и минуты, как дверь палаты снова открылась. Окружённый свитой ординатуры как муравьями, в неё вошёл доктор Генрих Осипович Запрудный. В больнице он ведал хирургическим отделением. Это был среднего роста полноватый человек лет пятидесяти. По натуре своей Генрих Осипович был добряком, вновь прибывших больных он всегда ласково называл «подарками». Совершая утренние обходы, Запрудный справлялся о здоровье у каждого пациента и где-то по-отечески давал им свои наставления. На всех хватало его доброго сердца. Подойдя к Ираклию, он с состраданием поморщился.

– Добрый день. Как самочувствие? – спросил Генрих Осипович, поглаживая свою седенькую бородку.

В ответ Ираклий что-то невнятно прошлёпал губами.

– Ясно, ясно, – покачал головой Запрудный, – лежите спокойно.

Затем доктор заботливо нащупал пульс на руке больного, достал карманные часы. Со словами «Приступим, помолясь!», открыл крышку брегета. Тишину палаты наполнила возвышенная, хоральная мелодия гимна Российской Империи «Боже, Царя храни!».

От такой процедуры у Ираклия под повязкой шевельнулись волосы.

– Ну, ничего, ничего, – сказал Запрудный, оторвав сосредоточенный взгляд от пробежавшей круг секундной стрелки.

Вернув больничную тишину захлопнутой крышкой, он убрал часы. Покопавшись в папке, Генрих Осипович достал рентгеновский снимок головы Ираклия и передал ординатуре.

– Этот «подарок» поступил к нам сегодня утром. Если внимательно приглядеться, то здесь, – он ткнул карандашом в снимок, – можно увидеть симпатичную гематому.

Ординатура вся как один прильнула к рентгенограмме и многозначительно закивала головами.

– Я нисколько не сомневался, что это вам будет интересно и познавательно, – сказал Запрудный. И ободряюще, слегка похлопав Ираклия по плечу, добавил: – Весьма, весьма отменный «подарок».

Затем Генрих Осипович осведомился у литератора о состоянии «стула» и был крайне удивлён, узнав об его отсутствии. Отдав распоряжение медсестре насчёт слабительного и клизмы, он посоветовал Ираклию больше спать, принимая снотворное. Ираклий, в свою очередь, выразил тревогу: нельзя же делать эти два дела сразу. На этот счёт Запрудный успокоил его, объяснив, что процедуры начнут делать только завтра с утра. И под неусыпным контролем сестры Полины будет протекать чередование «стула» и сна, так что риск оконфузиться минимален. Ну а сегодня, дескать, за неимением естественного оправления кишечника, хотя бы сон.

На вопрос же Ираклия, как он сюда попал, доктор уклончиво ответил, что его доставили на машине «Скорой помощи», также врач рассказал, что, по свидетельству представителей «органов», доставивших Ираклия в больницу в бессознательном состоянии, он попал в какую-то малоприятную переделку, где и получил вышеупомянутую травму. На этом Запрудный откланялся и удалился вместе со своей «свитой».

Медсестра заправила под матрац простыню, расправила сбившееся одеяло и сделала Ираклию успокоительный укол.

Сумелидий почувствовал, как его тело сделалось ватным. Стены стали смыкаться, оставляя ему жалкое пространство. И лишь только он закрыл глаза, проваливаясь в сон, как его разбудил шум хлопнувшей двери. В палату ввезли каталку. На ней лежал человек с забинтованной, как у Ираклия, головой.

Санитары ловко переложили его на соседнюю койку.

– Вот мы вам и соседа подселили, чтобы не скучно было, – сказала медсестра и с чувством выполненного долга удалилась.

Литератор всмотрелся в бледное лицо больного, и ему показалось, что он его уже где-то видел.

– Товарищ, – позвал его Ираклий.

Больной вздрогнул и, не открывая глаз, вытянул для рукопожатия руку:

– Никифор, – представился он.

В голове у литератора что-то затрещало, застрекотало, освежая смутные воспоминания в провалах памяти.

– Как же, как же, Никифор, – повторил Ираклий, припоминая в новом соседе того самого гражданина из автобуса, в панаме непонятного цвета.

Сосед приоткрыл один глаз, и вдруг его затрясло, как в лихорадке.

– Что с вами? – испуганно спросил Сумелидий, – Может, вам чем-то помочь?

От этого предложения гражданина затрясло ещё больше.

– Чего вы боитесь? – попробовал допытаться у него и сам уже начавший волноваться, Ираклий.

– Прошу вас, только ради Бога, не сочтите меня за идиота. Говорю вам как на духу: понимаете ли, и тот автобус, в котором мы ехали, и эта палата – всё это уже со мной было. Причём настолько явно, что на этот счёт у меня нет ни малейших сомнений.

– Что вы говорите? – Литератор от волнения присел на кровати.

– Да, да, определённо всё это я уже видел раньше, и, что не менее поразительно, вас тоже.

– Как это? – Ираклий от удивления буквально подскочил над кроватью.

– Мне даже тогда в автобусе захотелось вас расцеловать как своего очень старого знакомого, ведь не виделись столько лет. Вы не представляете, – пуская слезу, сказал Никифор, – как это радостно – увидеть родное лицо в толпе.

– Позвольте, позвольте… – Литератор возмутился от такой фамильярности.

– Да, да, извините. Вот что теперь я думаю: не съешь я свой проездной билет, может, всё и обошлось бы, – продолжал расшаркиваться Никифор.

– Не понял? – Ираклий на сей раз открыл рот.

– Прокомпостировали бы его, да и отпустили меня с Богом. Но нет, так отходили, чтобы не лез со своим счастьем, что всех святых угодников вспомнил. А ведь мог я тогда всё изменить… – Он обхватил голову руками и закачался, как осина на ветру. – Дурак, какой же я дурак! Вы понимаете меня? – Он посмотрел на Ираклия глазами побитой собаки. – Не съешь я билет, глядишь, и было бы всё совершенно по-другому, иначе. Вот вижу, и вам изрядно досталось…

– Так это всё из-за тебя, сволочь, – брызгая слюной, зло зашипел Ираклий. – Ты знал, чем всё это может кончиться и, несмотря на это, всё равно – сожрал!

– Я попросил бы без оскорблений. Да, сожрал, но я думал, может, обойдётся. Раз на раз – не приходится. Ну, очень уж был велик соблазн стать счастливым.

– Человек, только человек – кузнец своего счастья! – слетела с языка у литератора заученная фраза из пионерского детства, и добавил: – А не какая-то проклятая бумажка.

И вдруг Ираклий отчётливо вспомнил произошедшие с ним утренние события: автобусную остановку, физкультурников из общества «Динамо», свой портфель с анонимным содержимым. От этого литератора пробил холодный пот. В глазах потемнело. «Какой кошмар», – пронеслось в его голове. Зубы выдали барабанную дробь. – У-у-у, – простонал он.

Словно прочитав его мысли, сосед как-то странно ухмыльнулся:

– Судя по вам, не скажешь, что вы – счастливец. Ведь может так статься, что вовсе не я виноват во всём случившемся, а вы – этакий кузнец Вакула. И не делайте удивлённые глаза, и давайте без обид. Нельзя же исключать и того, что вы где-то что-то, скажем мягко, не так наковали. Вследствие чего, – он обвёл рукой палату, – всё это и приключилось. И я здесь очутился с вашей лёгкой руки.

Ираклий хотел возразить, но не смог. Мысли стали путаться, на ум не приходило ни одного веского аргумента, чтобы на сей счёт поспорить с соседом. «Неужели этот плут прав?» – подумал он и тряхнул ушибленной головой, отгоняя чёрные мысли, и непроизвольно втянул её в плечи, готовясь принять ещё один удар судьбы.

– Однако же, – продолжал рассуждать Никифор, – если глубоко посмотреть, в самый корень, так сказать, здесь интересная штука получается. То, что мы с вами встречаемся не в первый раз, это не дело случая, это – судьба, понимаете ли. Вот она где собака-то зарыта.

– Откройтесь, вы знаете, что будет дальше? – встрепенулся Ираклий.

– Знать, может, я и не знаю, зато догадаться несложно. Мы теперь с вами неразлучны, как сиамские близнецы. Вопрос лишь в том, то ли я – ваше наказание, то ли вы – моё. Хотя впрочем, это не меняет дела и не имеет никакого значения.

Ираклий представил свой дальнейший жизненный путь в этом неразлучным союзе, как его охватил необъяснимый ужас.

– Боже мой, – сорвалось с его дрожащих губ, – неужели это действительно судьба?

 

Глава 15

В эту ночь Ираклию приснился сон, в котором он стоял на развилке трёх дорог перед огромным камнем. На камне восседал большой чёрный Ворон.

– Что задумался? – спросил его Ворон.

– Да я вот не знаю, куда идти, – задумчиво ответил Ираклий.

– Куда идти, куда идти, а мозги на что, или все вышибли, чего голова-то перевязана? – спросил Ворон.

– Сотрясение, – ответил Сумелидий.

– Хорошо, наверное, сотряслись, ежели бинтов не пожалели, в этакий кокон её закатали, любо-дорого смотреть. Но ты особо-то не расстраивайся, чего в жизни не бывает, главное, что живой, – подбодрил его Ворон.

– Да, повезло, – тяжело вздохнул литератор.

– Ты вот что, лучше подойди поближе к камню и прочитай, что на нём написано.

Ираклий приблизился к глыбе и стал читать: «Направо пойдёшь – богатым будешь, налево пойдёшь – долго жить будешь, прямо пойдёшь – счастливым будешь».

– Богатства мне не надо, – стал размышлять вслух Сумелидий, – у нас в стране нет ни бедных, ни богатых. Не будешь же врать на каждом шагу, что получил Государственную премию, причём не одну, а сразу с десяток и всё в одном мешке. Нет! От наших бдительных граждан этого не утаишь. Из-за него я наживу себе не только неприятности, но и врагов. Обойдусь! – твёрдо решил он. – Что же касается долголетия, то, опять же, у нас в стране о здоровье человека пекутся доктора. Поликлиники, больницы – всё бесплатно, если захворал, там подлечат, поставят на ноги. Живи и радуйся! Так что это тоже не подходит. А вот насчёт счастья – здесь, конечно, вопрос сугубо личный. – Ираклий задумался.

– Что решил, куда пойдёшь-то, сотрясённый? – спросил Ворон.

– Прямо, – ответил Сумелидий.

– Тогда спеши, если решил, счастье ждать не будет. Ни пуха тебе, ни пера, – пожелал ему Ворон.

Послав пернатого к чёрту, литератор тронулся в путь. Дорога тянулась, извивалась и убегала далеко вперёд. Казалось, ей не будет конца.

Ираклий шёл, отсчитывая шагами тоскливо тянувшееся время пути и ругая себя за то, что поддался на эту авантюру. На землю неумолимо опускалась ночь. Обеспокоенный этой неприятностью, литератор подумал о ночлеге, как тут же вдалеке забрезжил мерцающий огонёк. На душе у него сразу повеселело, он прибавил шаг и вскоре увидел стоявшую возле дороги покосившуюся избушку. Подойдя к ней, Ираклий постучал в дверь, но на стук никто не отозвался. Он с тревогой шагнул через порог – лачуга была пуста. Её тускло освещала оставленная кем-то на столе горящая свеча.

«Интересно, кто её зажёг?» – подумал Ираклий. От усталости гудели ноги, глаза слипались. Долго не думая и не гадая, он задул огарок и лёг на широкую лавку, стоящую возле стены.

Луна тускло цедила свет через небольшое окошко. Минут десять Сумелидий ворочался, но всё же усталость взяла верх над неудобством, и он задремал.

Внезапно на него навалилась пудовая тяжесть, сдавливая дыхание, грозя задушить. Ираклий открыл воспалённые глаза и увидел огромную крысу. Она взъерошила шерсть и, тараща чёрные глазёнки, мерзко запищала.

Литератор в ужасе слетел с лавки и с диким криком выскочил из избы на улицу, споткнулся и растянулся у обочины. Не успел он опомниться, как на его спину навалилась та же пудовая тяжесть. Сумелидий резво вскочил и, не чувствуя под собой ног, бросился бежать по дороге.

Поднявшийся сильный ветер закрутил дорожную пыль и ударил его в грудь, пытался опрокинуть навзничь. Ираклий пригнулся и ахнул, его ноги топтали воздух, а земля, утопая в тумане, расстилалась далеко внизу.

Над его головой раздался смех. Литератор обернулся и обмер: у него на спине сидел Никифор – сосед по больничной палате.

– Никак вздумали сбежать? Не выйдет! От меня не отмахнёшься, как от комара! – прокричал он.

– Так это ты, пакостник, продолжаешь мне козни строить, – задыхаясь от злости, оскалился Ираклий.

– Что вы, как можно? Все козни исходят только от вас, а я всего лишь попутчик.

Сумелидий, извергая брань, изловчился и сбросил с себя наглого приставаку.

– За что? – пискнул сосед, падая вниз.

– За неоплаченный проезд! – крикнул литератор удаляющейся точке.

Вдруг Ираклия, будто ватное одеяло, окутала темнота. Он стал задыхаться и звать на помощь. Но эти крики, словно перья из разорванной подушки, вязли в густом, как кисель, воздухе, и затухали на его губах. Непроглядный мрак топким болотом засасывал литератора в свою зыбкую хлябь. Ираклий не падал, он тонул, захлёбываясь вязкой жижей.

Сумелидий стал барахтаться, разбрасывая руки, в надежде найти спасительную соломинку, и… очнулся от сна.

Было раннее утро. Он лежал на полу, замотанный в одеяло. Подушка, матрац и мятая простыня валялись рядом. Ираклий кое-как затащил матрац на койку, и, обессиленный упал на скрипучее ложе.

В палату вошла медсестра. Увидев его, распластанного на голом матраце, она заохала, выбежала в коридор и вскоре вернулась с двумя санитарами. Они ловко подхватили литератора под руки и удерживали до тех пор, пока сестра не перестелила постель. Уложив исхудавшего за эту ночь бузотёра, санитары удалились.

– Что же вы так неспокойно спите? Не в гамаке ведь у себя на даче, это всё же больница. Здесь положено соблюдать тишину и порядок как в храме, всё остальное строго по распорядку дня, – отчитала его сестра.

Сумелидий огляделся и нигде не увидел Никифора.

– Неужели моего соседа уже выписали? – спросил он.

– Нет, что вы, ему ещё лежать и лежать, – ответила сестра.

– Тогда где его черти носят?

– Вы, больной, всю ночь кричали, не давали ему спать, и по просьбе вашего соседа мы перевели его в другую палату.

– Он ничего не передавал мне на словах? – поинтересовался литератор.

– Как же, как же, он материл вас на чём свет стоит, называя шизофреником, с которым страшно не то, что рядом лежать, но и по нужде присесть.

«Неужели этот банный лист всё же отстал? Вот оно – счастье-то!» – подумал Ираклий и расплылся в умиротворённой улыбке.

Через две недели Ираклия Сократовича Сумелидия выписали из больницы. Счастливый от того, что все беды позади, он отпраздновал это событие тремя рюмками водки. После казённых харчей хотелось домашней, сделанной с любовью сытной и горячей пищи. Ираклий пошёл на рынок и, удивляя щедростью продавцов, не скупясь, закупил на неделю продуктов.

Возвращаясь, обвешанный товаром как новогодняя ёлка игрушками, он столкнулся на лестничной площадке, нос к носу, с соседкой Вихляевой.

– Как ваше драгоценное здоровье? – поинтересовалась она.

– Благодарю, исключительно вашими молитвами и здравствую, – съязвил Ираклий.

– Ну, ну… А я смотрю, вы с самого утра в заботах о хлебе насущном. Как трудолюбивый муравей от непосильной ноши надрываетесь. Только зря вы впрок запасаетесь. Подорожание на продукты не предвидится, а до поминок они не пролежат, испортятся.

У литератора ёкнуло под ложечкой.

– Это, до каких ещё поминок, разрешите узнать? – предчувствуя неладное, спросил он.

– Всё дело в том, что у вас скоро откроется прободная язва желудка. Потом – Первая Градская больница, пьяные врачи, неудачная операция и венки от коллег. На этом ваш земной путь оборвётся.

От такой неожиданной перспективы в недалёком будущем Сумелидий так и врос в землю, застыл, белый как полотно.

– Так что вы, дорогой сосед, не затягивайте с завещанием. Напишите его сейчас, пока в ясном уме и твёрдой памяти, – заботливо посоветовала Вихляева и исчезла, хлопнув дверью своей квартиры.

Ираклий бросил сумки и, глотая спёртый воздух, вплыл в свою коммуналку, как в мутный аквариум. В его голове, будто в пустой кастрюле, не смолкая гремел страшный приговор соседки. Достигнув буфета, он перевернул все ящики и, отыскав, среди просроченных лекарств, склянку с валерьянкой, опустошил её всю, до капли. Через четверть часа в голове стихло, нервы успокоились. Теперь литератор довольно ясно смотрел на вещи. Он прилёг на диван и прощупал себе живот: болевых ощущений не было.

«Вот стерва, что за свинство такое, – подумал Ираклий. Придумает же всякую чушь, а ты потом места себе не находишь – бьёшься, как пичуга в клетке».

Он присел, и вдруг его резко обожгло в правом боку, словно в подреберье ударили раскалённым кинжалом. Он сжался, икнул, следом вырвалась отрыжка, и в комнате запахло аптекой. Спустя минуту боль исчезла, Сумелидий отдышался.

– Что это было? – спросил он себя вслух. – Неужели открылась язва и эта старая ведьма ничего не соврала, – Ираклий похолодел, мысли путались. – Нет, этого не может быть, но лучше судьбу не испытывать – срочно в Пятигорск, на воды. Там опытные врачи обследуют, назначат процедуры, сейчас у нас всё лечится.

Эта идея подняла ему настроение. И уже через два дня, по горящей путёвке, Ираклий Сократович катил из Москвы в скором поезде на Кавказские минеральные воды в Пятигорск, в санаторий «Горячий Ключ».

Ираклий лечился на совесть. Не пропускал ни одной назначенной процедуры, пил минеральную воду и ел исключительно диетическую пищу. Совершал утренний и вечерний моцион, глубоко вдыхая чистый воздух Кавказа.

Санаторное лечение шло ему на пользу. Ираклий буквально наливался здоровьем. Наладились сон, аппетит, прошли головокружения и желудочные колики. Однако земной рай вскоре закончился. Ираклий с тяжёлым сердцем вернулся в Москву. Плохие предчувствия его не обманули. Через несколько дней к нему вновь вернулась прежняя хворь, словно не было никакого лечения.

Он глотал таблетки, порошки и капли, однако положительных сдвигов не наблюдалось. Ираклию становилось всё хуже. Он исхудал, глаза ввалились, на сером лице торчал крючковатый нос. Приступы жжения и резкой боли в правом боку участились. Врачи разводили руками. Оставалось лишь одно радикальное средство – оперативное хирургическое вмешательство.

Не зная, от кого ещё ждать помощи, Сумелидий поплёлся к соседке.

На звонок в дверь Вихляева открыла сразу. Увидев перед собой полуживую тень Ираклия, она всплеснула руками:

– Укатали Сивку крутые горки.

Литератор упал перед ней на колени.

– Умоляю, спасите! Устал я по врачам мыкаться. Грозятся эскулапы меня под нож положить.

– С чего вдруг я должна вам помогать? – удивилась Вихляева. – Вы же сами считаете меня ведьмой, и что все ваши беды происходят исключительно из-за меня.

Ираклий, уходя от ответа, опустил глаза.

– Но не вы ли сами, голубчик, хуже базарной бабы, любитель всего того, что с душком? – продолжала промывать ему мозги соседка. – Вот оттого и липнут к вам неприятности, как мухи на прокисшее повидло.

Неожиданно Вихляева наклонилась и зашипела ему в самое ухо:

– По делам твоим тебе же и воздаётся. Доносы брось писать, может, тогда и снизойдёт на тебя благодать – излечишься, примешь смерть от старости, а не от пороков.

Сумелидий перекрестился, чего никогда не делал за всю свою жизнь и поднял глаза. Соседки уже не было. Подавленный и разбитый, Ираклий вернулся домой.

Первым делом он сжёг неотправленные доносы, пообещав кому-то в самом себе, что больше никогда не возьмётся за это грязное дело. Затем литератор тщательно убрался в квартире, поставив этим точку на своём тёмном прошлом. И мир для него стал сразу светлей, исчезли и чёрные мысли, томящие душу. Он сел за письменный стол и ощутил необъяснимое блаженство.

Первый раз за всё это мрачное время ему по-настоящему захотелось писать, так же, как жить и дышать полной грудью. Чувствуя творческий подъём, Ираклий достал стопку чистой бумаги и, наконец, окунулся в море страстей и переживаний. С каждой написанной строчкой рождалось новое литературное произведение, а с ним возрождался совершенно другой писатель – Ираклий Сократович Сумелидий.

 

Глава 16

В тени клёна на лавке возле подъезда лежал Кузьмич. В его голове назойливо звучал вальс «Амурские волны». В такт музыке, кружась между провалами в памяти, медленно возвращалось сознание.

Очнувшись, он тяжело вздохнул. Единственная робкая мысль, посетившая в эту минуту его воспалённый мозг, была только одна: «Жив ли я?»

Первым доказательством того, что душа не покинула его измученное тело, было то, что по щекам шлёпало нечто тёплое и мокрое. Вторым – то, что к этому прибавились тошнота и непреодолимое желание испить холодного огуречного рассола. Когда же это нечто тёплое и мокрое стало нагло вылизывать его слипшиеся от томатного сока усищи, Кузьмич воскрес окончательно. Он открыл глаза, и тут накатившая было на него волна негодования мгновенно сменилось испугом. Сердце, готовое выпрыгнуть из груди, подскочило к горлу. Над ним не было ни голубого, ни звёздного неба – всю его безбрежность сожрала клыкастая слюнявая пасть.

– Кыш, кыш, кыш,! – заорал Кузьмич не своим голосом.

Пасть клацнула страшными клыками и вмиг превратилась в мохнатую добрую дворнягу.

– Чудовище, ты просто чудовище… – застонал Кузьмич, хватаясь то за горло, то за грудь.

Пёс завилял хвостом и подал лапу.

– Ну, ты и морда, противная гадкая морда. Тебе не стыдно? Посмотри мне в глаза, я спрашиваю, тебе не стыдно? – узнавая в нём знакомого пса, запричитал Кузьмич.

Вдруг его душевные излияния прервал металлический грохот, будто рядом работал кузнечный цех. Кузьмич обернулся на шум и обалдел: у чёрной от сажи помойки, пережившей не один пожар, какой-то, явно не в себе, гражданин самозабвенно бился головой о мусорный бак. При близком рассмотрении нарушителя тишины Кузьмич узнал в нём того самого поганца, который продавал ему этого самого пса.

– Ах, ты, сукин сын! – взорвался слесарь.

Громыхала оторвался от бака. Уставившись на Кузьмича, как на второе пришествие, он издал звук ягодицами, напоминающий выхлоп заводского гудка, зовущего на трудовую вахту. Однако этот пикантный пассаж нисколько не смутил Кузьмича.

– А «Интернационал» можешь? – поинтересовался слесарь.

– Издеваешься? Я тебе не флейта и не тромбон, да и опыта маловато, – обиделся громыхала.

– Ну, ничего, ничего, всё у тебя впереди, набьёшь ещё трудовые мозоли. Главное, если что-то делаешь, то делай это хорошо, от сердца, с искрой в глазах, а не как засранец.

Громыхала покосился на помятую крышку мусорного бака.

– Вижу. Здесь ты преуспел. Должен признать, подошёл к этому с энтузиазмом, расстарался. Может быть, тебе на завод пойти – кузова для машин прессовать? Поднимешь на высокий уровень советский автопром, станешь передовиком производства, получишь грамоту или вымпел, а там глядишь – и орден не за горами.

– Засунь себе то и другое в одно место, агитатор! Я и так в авторитете. И для меня он каждый раз кровью даётся, а не перевыполнением пятилетнего плана у станка.

– Вот! Вот! – Кузьмич шарахнул кулаком по баку. – Век живи – век учись! Так поведай мне, старому недоумку, что это за такая великая тайна, за которую ты так бился?

– Для меня авторитет – это когда из всей толпы немощных, что стоят на паперти, именно тебе больше денег подают, – неудавшийся передовик в авторитете ткнул пальцем на синяки и ссадины, – хороший товар денег стоит. За эту хохлому кто пяточек, а кто и троячок соизволит. Потому как через меня людишки милостыней грешки свои замаливают. Кому же жалость особо сердце давит, ещё и поплачут – всё радость.

– И много ли подают?

– Свой карман не тянет! Зёрнышко по зёрнышку, а на флакон «Тройного» одеколона всегда есть.

Глаза Кузьмича полыхнули брезгливой ненавистью.

– Это и есть вся твоя тайна? Добавил бы я в твою палитру красок, Иуда! – Слесарь поднял увесистый кулак.

– Да тебя просто зависть гложет, пролетарий! Чего глаза-то выкатил? Смотри, в штаны не нало…, – не договорив, громыхала почувствовал внезапное жжение в груди, покрылся красными пятнами и разразился кашлем героя-стахановца, положившего своё здоровье на алтарь пятилеток.

Помощь пришла незамедлительно. Кузьмич, как молотобоец, уронил свой кулачище на спину задыхающегося авторитета, отчего тот резко присел. Зайдясь в кашле ещё сильнее, до слёз, он стал размахивать руками, показывая, что такая помощь ему нужна, как примочка на лоб от геморроя. Слесарь прекратил лечение.

– Урод ты! Дури – как пыли в загаженном матрасе, – заключил он.

Дверь подъезда открылась. Из неё вышел Альберт, за ним следом перепрыгнул порог Казимир.

– Кузьмич! Живой! – обрадовался Ворон.

– Живее не бывает, – улыбнулся Ангел. – Вот что значит партийный опыт.

Они подошли к помойке.

На их появление слесарь вознёс руки к небу.

– Спасибо тебе, Всевышний, что в эту тяжёлую минуту ты не оставил меня одного.

– Кузьмич, брат наш, да на тебе лица нет! Что случилось? – поднимая удивлённо брови, и смотря добрыми щенячьими глазами, спросил Ангел.

– Плачу я, и сердце моё разрывается от боли, – запричитал слесарь. – Вот, ежели бы сейчас, сию минуту, здесь, на этом самом месте, воскрес товарищ Ленин, посмотрел бы я в его глаза и спросил: За что мы боролись? За что кровь проливали? Он бы, наверное, ответил: «За правое дело, товарищ! За лучшую жизнь!» И тут я сказал бы ему всё, как на духу: Какое же оно правое и какая она лучшая, когда ни вздохнуть, ни пером описать. В общем дело – дрянь, дорогой Ильич! Шли, шли, а к чему пришли? Пора по новой на «Авроре» носовую «шестидюймовку» заряжать. Да так из неё бабахнуть, чтобы у всех глаза открылись и вспомнилось разом, за что мы всё-таки жизни свои отдавали!

Откашлявшись, громыхала медленно встал. И удивляло не то, что после такой терапии он остался стоять на ногах, а то, что от его былой сгорбленной осанки не осталось и следа. Распрямилась спина и развернулись плечи.

– Ты ещё поплачь, – обратился он к Кузьмичу. – Надо было в семнадцатом из пушки не по Зимнему палить, а на Смольный её развернуть, и чтобы камня на камне… Тогда бы и спрашивать не пришлось.

– Слушай, борец за идею, ты по малой нужде тоже против ветра ходишь?

Громыхала впал в глубокую задумчивость.

– То-то! – Кузьмич покачал головой. – Не путай сегодняшний день с тем, когда это было. Даже если какой-то сумасшедший и дерзнул бы тогда, в семнадцатом, руку поднять на святое – на революцию как на веру в свободу, равенство и братство, то был бы накрыт такой волной гнева возмущённого пролетариата, что «Аврора» стала бы не легендарным крейсером, а подводной лодкой. Так что, если в следующий раз захочешь выдвинуть свои тезисы, сделай милость, повествуй их тем местом, откуда ноги растут. Это, должно быть, единственное, что у тебя ещё не источает глупость.

– Что будем делать с этим субчиком? – вполне приземлённо спросил Ангел.

– Блистать, я так понимаю, ему уже больше нечем. Думаю, надо этого хорька отправить на завод в кузнечный цех. Пусть если не руками, то хоть головой строит коммунизм, – предложил слесарь.

Громыхала даже не успел возразить. Он, как марионетка, задёргал руками и ногами, оторвался от земли и, перевернувшись несколько раз в воздухе, исчез за облаками.

– Альберт, что ты с ним сделал? – изумился Казимир.

– По просьбе трудящихся, подарил ему билет в один конец, как заказывали, на завод. Пускай послужит Отечеству в кузнечном цехе. А мы сейчас полетим к Александре Никитичне. Дома её нет, видимо, она давно уже в театре. Надо её навестить, справиться о здоровье. Да и сердцу неспокойно – как она там, без нас-то?

Слесарь плюнул на палец и поставил его по ветру.

– С севера на город несёт тучи, нелётная погода, одним словом, – возразил Кузьмич. – Может, лучше на общественном транспорте доберёмся, чем бороздить небо.

– Кузьмич, – обратился к нему Ангел, – твой дедовский барометр годен лишь для ковыряния в носу. Посмотри на небо. Где ты видишь тучи? Солнце просто заливает землю. Быть может, ты преувеличил малость? Скажи честно – боишься лететь?

– Да уж, потряхивает маненько, боюсь оконфузиться. Всё же в первый раз, – признался Кузьмич.

– Всё когда-то в первый раз, а потом привыкаешь, – уверил его Ворон.

Альберт с Казимиром переглянулись, перемигнулись и, подхватив Кузьмича под руки, взмыли над Москвой.

С горем пополам, буквально на одном крыле долетев до театра, они попытались попасть в него через центральный вход, однако наглухо закрытые двери делали храм искусства неприступной крепостью. Этот факт нисколько не смутил Кузьмича. Многолетний опыт подсказывал, что в театр, служащий для народа, как и в магазин, можно попасть через служебный вход.

Переступив порог обители Мельпомены и потянув носом вековую пыль, даже слепцу было бы понятно, что здесь черпают вдохновение не только на сцене. Искусство, которое вечно требует жертв, на сей раз выбрало в свои жертвы двух представителей культуры, стоявших на страже её придворного окружения.

– Чего прётесь ни свет, ни заря? Театр закрыт, – остановил их в дверях низкий бас одного из представителей культуры, одетого в военный френч и распространяющего запах лесного лосьона с мандаринами.

– Как это так, закрыт? Почему закрыт? – возмутился Кузьмич.

– Закрыт на время репетиции. Приходите завтра. Завтра вечером спектакль, – пробасил представитель, как пономарь, на одной ноте и, указав на Ворона добавил: – Да и без этого скарба, здесь вам не птичий рынок.

Тут, с унылой обречённостью в голосе, в происходящие события вмешался Ангел:

– Нам спектакли и прочие там развлечения не нужны, нам бы Александру Никитичну повидать.

– Вот тебе раз… Я тута в должности почитай не один год состою, и чтобы к билетёрше вот так, как к народной артистке, ломились, что-то не припомню, – пробухтел сидящий за столом другой, с глазами альбиноса, представитель культуры. Поправив бирку с надписью: «Ложкин В. В.», прикреплённую за лацкан пиджака на скрепку, он осведомился: – Кто же вы ей будете граждане, почитатели али внуки? – И сусальная улыбка расползлась по его лицу.

– Какие ещё внуки? – возмутились непрошенные гости.

– Ох, Никитична! Ну и Никитична, а говорила, одинока как перст, – не скрывая иронии, усмехнулся представитель культуры во френче.

– Цену набивает, всё курсистку из себя мнит, – заключило, покачиваясь из стороны в сторону, второе должностное лицо и со стуком пустого горшка уткнулось головой в стол.

– На сцене она в мать перевоплощается, – поведал представитель культуры во френче.

– В какую ещё такую мать? – изумился Кузьмич.

– В какую, в какую? Ну не в мать же Терезу. В Пелагею Ниловну из повести Горького «Мать». Все актрисы с диеты пересохли, так только Никитична своей фактурой режиссёра и устроила. Мать должна быть матерью, а не шваброй из подсобки уборщицы тёти Пани. Вот он и решил её на роль попробовать. Как говорит режиссёр: «Есть в ней некая изюминка, за которую не грех было бы и ущипнуть».

– Что за режиссёр? Как фамилия? – поинтересовался Кузьмич.

Представитель культуры прищурил один глаз, а другим разглядывая, будто через прицел, требующее похмелья лицо Кузьмича, спросил:

– Иностранный шпион, что ли, ферштейн?

– Какой к чёрту «Штейн», твою мать? – раздувая ноздри, запыхтел слесарь. – Я почитай уже как полвека по батюшке Кузьмич.

– Наш! – выдохнул представитель культуры. – А то голову морочит: «кто? да что?»

Более не подвергая Кузьмича допросу, он подошёл к столу и налил из чайника в стакан подкрашенную под заварку жидкость.

Сцепив двумя трясущимися руками ёмкость, Кузьмич подтянул её к губам. Самогонка пахнула любимой, до боли родной Смоленщиной, Холм-Жирковским районом, деревней Симоново. Не медля ни секунды, он произвёл классический залп. Выдохнул. Открыл глаза. Через минуту его одухотворённое лицо светилось благодарностью.

Порозовевший Кузьмич смахнул рукавом выступивший на лбу пот. Будто сошедший с плаката красноармеец, призывающий стать добровольцем, он ткнул пальцем в грудь представителя культуры и выдал тираду:

– Только похмелье спасёт этот мир, и дабы возникшее между нами понимание не кануло в лету, скажи мне свою фамилию, товарищ, чтобы я мог увековечить её для потомков.

– Гудков, – отчеканил тот с бравадой офицера, и его улыбка олицетворила подарок судьбы.

– Ничего не скажешь, пролетарская фамилия. С такой – и без билета на всех парах в коммуну. Не то, что у некоторых, – заключил Кузьмич и сочувственно покосился на Ложкина В. В.

– Так ты из последних большевиков, что ли, будешь, товарищ? – спросил почти шёпотом подобревший представитель во френче. – А то на кого только не бросишь взгляд – все какие-то мутные. Всё чего-то темнят – интриги, пересуды, скользкие в общем, больше театрального пафоса, чем заслуг перед Отечеством. Понимаешь, обидно… Обидно до слёз.

Кузьмич кивнул головой:

– Понимаю!

– Ладно, проходите, только тихо, сами понимаете, репетиция.

И как только они сделали шаг в сторону зала, как за столом очнулось второе должностное лицо.

– Со зверями в заведение нельзя. Тута вам не зоопарк, – пробурчал он.

– Глаза протри, ботаник, – сказал доселе молчавший Ворон, чем поверг Ложкина В. В. в томительное размышление о сущности бытия и о материализации предметов во время белой горячки.

Тихо ступая, они вошли в зрительный зал, почти в полной темноте пробрались к последнему ряду и, готовые прикоснуться к великому, вжались в кресла.

Возле сцены, кутаясь в облако сигаретного дыма, за столом с горящей на нём свечой и графином воды, приютился режиссёр.

Одет он был в старенькую чёрную «тройку», белую сорочку с тёмным галстуком в белый горошек. Будто шаман, совершающий ритуальный танец, он поочерёдно передёргивал плечами, топал ногой и, тряся над головой, как бубном, сценарием, выкликал заклинание: «Не верю, не верю, не верю».

По плохо освещённой сцене, поднимая клубы пыли, сжимая в руках древко от флага, в творческих муках металась Никитична.

Кузьмич смотрел на представшее перед ними действо, как заворожённый, не отрывая глаз.

Вихляева достигла авансцены. Одним рывком она сорвала с головы красную косынку, повязала её на пустующее древко и, опираясь на него, припала на колено.

Потрясённый увиденным, Кузьмич неожиданно открыл для себя совершенно иную Никитичну. Перед ним была не вечно занудствующая соседка, а необыкновенная, талантливая женщина, играющая скорее роль в жизни, нежели здесь, сейчас на этой сцене.

Даже в свете тусклой рампы она была прекрасна, просто волшебно прекрасна. Её глаза горели, разметавшиеся волосы упали на бледное лицо. На губах застыла счастливая улыбка.

В горле у Кузьмича застрял горький комок досады оттого, что эту незаурядную красоту он не разглядел раньше.

– Вздор, всё вздор! – крикнул режиссёр, бросая испепеляющий взгляд на героиню. – Это балаган, а не театр, – распылялся он. – Поймите, сударыня, вы удаляетесь от реальности. Ох, как удаляетесь. Ну что это за самодеятельность вы нам тут лепите? Это похоже на прачку, второпях развешивающую тряпьё и, в конце концов, пожалейте моё слабое сердце. Помилуйте, голубушка, это не «Лебединое озеро» и вы танцуете отнюдь не лебедя в Большом театре, а играете буревестника революции. Поэтому прошу вас, душа моя, не надо скакать по сцене, как лошадь Пржевальского. Не забывайтесь, ваш чёрный рабочий халат – не белая балетная пачка. Идите твёрдой уверенной поступью к встающему из тьмы багровому солнцу свободы. Да, и ещё: что вы всё время размахиваете древком, будто пугаете вороньё на грядах? Это не какое-то помело, а предполагаемый флаг. Так извольте нести его перед собой с гордо поднятой головой. Это ваша религия, это ваша вера. Надо, чтобы от вашей игры у зрителя горло перехватывало! Чтобы слёзы ручьём! Чтобы мурашки по коже!

– А, по-моему, даже очень неплохо, – раздался голос из тёмного зала. – Только я бы ей вместо этой палки в руки остро отточенную косу сунул. Образ был бы убедительней.

– Прошу тишины! – вспыхнул режиссёр. – Это кто здесь ёрничает? Дайте-ка на вас взглянуть на умника этакого.

Из мрака к сцене, задевая ряды, вышел здоровенный детина. Смерив его взглядом, режиссёр сделал шаг назад.

– Кто вы будете, сударь, как вас величать? – спросил он.

– Я-то? Осветитель Горбатых, – представился верзила.

– Славненько, славненько. Весьма приятно лицезреть вас, товарищ Горбатых. – Режиссёр сделал реверанс.

От такого внимания к своей персоне осветитель стушевался. Переступил с ноги на ногу и упёрся взглядом в пол.

– Вот ответьте мне, любезный, за что переживает публика, когда на арене цирка под барабанную дробь укротитель засовывает свою голову в пасть льву?

– Она переживает, как бы укротитель не стал закуской, – не задумываясь, на одном дыхании выпалил осветитель.

– Не понял? – Режиссёр расширил и без того огромные под линзами очков, глазища. – Копайте, глубже копайте, – настоятельно попросил он. – Поднатужьтесь, голубчик.

Горбатых зажмурился. В одно мгновение его лицо вспыхнуло ярко-морковным цветом, на лбу запульсировала вздувшаяся синяя вена.

Минуты шли, режиссёр терял терпение. Он то принюхивался к осветителю, уже сожалея, что предложил ему сделать последнее, то всматривался в пунцовое лицо. Но для него так и осталось загадкой то, что это были за потуги, в конце концов, окрасившие физиономию Горбатых до свекольного цвета.

– Итак? – как-то по-заговорщически, вкрадчиво прошептал режиссёр.

Момент истины настал. Горбатых вздохнул полной грудью, и как радостную весть, с улыбкой, тонущей в его пухлых небритых щеках, сообщил:

– Нет, скорее публика переживает за льва. Конечно же, за льва!

– Почему за льва? – спросил режиссёр, вытягивая из плеч, как черепаха из панциря, длинную морщинистую шею.

На этот раз осветитель уже не впадал в сомнамбулическое состояние, он посмотрел на стоящее перед ним худощавое тело в метр шестьдесят ростом, отягощённое очками в роговой оправе, как на явление, упавшее с дуба.

– И всё же, почему? – не унимался режиссёр.

Горбатых оглянулся, за его спиной не было никого. Вопрос снова и снова был адресован ему.

– А чего надо-то? – спросил шёпотом осветитель.

– Ответьте! – скрипнул режиссёр.

Тогда Горбатых, сохраняя непробиваемое спокойствие, решил более доходчиво растолковать «некоторым непонятливым» свой ответ, максимально приблизив его к театральному действу:

– Почему за льва? Да потому, что после прыжков с тумбы на тумбу, – начал он излагать ход своих мыслей, – льву не дают даже минутного антракта на глубокий вздох, а сразу же лезут ему головой в пасть. Измученное животное терпит как может, еле сдерживая себя, чтобы не подавиться. И не превратить акт засовывания в трагический финал, в котором застрявшая в его горле закуска вызовет у него удушье.

– Что-о-о?! – взорвался режиссёр, хватаясь за голову.

Негодование прокатилось по залу девятым валом, холодя кровь в жилах присутствующих. Это было разве что сравнимо с горем отца, потерявшего на глазах своё любимое чадо. И тянулось оно намного дольше, чем тужился Горбатых, став в конце каким-то внутриутробным, демоническим.

Когда же волна улеглась, режиссёр, едва не получивший апоплексический удар, обессиленно рухнул в кресло.

– Воды мне, воды! – хрипло выдавил он.

Осветитель расторопно сунул в его руки графин. Проливая на себя воду, режиссёр сделал три больших глотка. Переводя дыхание, он уставился на Горбатых, как на малоизученный вирус, вызывающий головокружение и тошноту.

– Вот что, дитя культпросвета, вы не правы как в первом, так и во втором случае. Хотя, не скрою, ваши рассуждения по поводу зверушки меня очень развеселили. Однако запомните, что я вам скажу, и умрите с этим: публика от первого и до последнего ряда переживает за свои кровные, за то, что, заплатив их, она не увидит во всех красках и подробностях, как укротитель или лишится головы или останется с ней на плечах. А не увидит она этого только потому, что такой же, как ты, недоносок, не удосужился осветить место действа, и всё происходящее на арене сожрала темнота. Это провал. Понятно вам – это провал! Чёрт бы вас побрал! Нет, полудурком или дураком вас не назовёшь – вы далеко не Иванушка из русских сказок. Идиотом тоже – слишком лестно – вы не князь Мышкин. Поэтому, – режиссёр стукнул кулаком по столу, – если завтра во время спектакля эта сцена не будет залита светом, даже более того – захлёбываться, тонуть в эйфории света, то ты, тупая скотина, лучше заранее напиши завещание, поскольку узнаешь, почему и как Иван Грозный убил своего сына. Теперь же – пошёл отсюда вон!

Затем, низвергая негодование на игру Вихляевой, режиссёр стал курить сигарету за сигаретой. Доходя буквально до точки кипения, он взлетал на сцену и личным примером показывал, как надо и как не надо играть. И, заезженная режиссёрским видением героини Никитична, едва переставляя ноги, снова и снова повторяла финал спектакля. И вновь пустой зал оглашался приговором режиссёра:

– Не верю! Не верю! Боже мой, что вы сейчас играете? То-то мне вчера снились покойники. Я буквально присутствую на похоронах. Где яркая игра? Покажите свои душевные потроха! Если в жизни вы прячете их от чужих глаз, то здесь-то, на сцене, выверните их наизнанку. Явите на свет божий, оголите их. Только тогда и только тогда я вам поверю.

У Кузьмича, не искушённого лицедейством, сдали нервы.

– А я верю! – крикнул он, сотрясая стены.

– Скажите, пожалуйста, ещё один защитник нашёлся, – хмыкнул режиссёр. – Кто вы, сударь? Принц на белом коне или Дон Кихот, а может быть, Дон Гуан? Давайте уж сюда, милок, на лобное место. Покажитесь-ка нам во всей своей красе.

Кузьмич подошёл к сцене.

– Так вот вы какой, герой-любовник, – с любопытством разглядывая его, сказал режиссёр.

– Я слесарь, – гордо поправил его Кузьмич.

– Как благородно, какая прелесть! Хорошо, что не кухарка, хотя, если каждая кухарка должна уметь управлять государством, как говаривал вождь пролетариата, то почему бы тогда слесарю не управлять театром? – Режиссёр состроил гримасу, отдалённо напоминающую улыбку. Затем он повернулся к залу и крикнул: – Есть ли здесь кто ещё, верящий происходящему на этой сцене?

– Есть! – подал голос с заднего ряда Альберт.

– А вы кто будете, милостивый государь? – несколько удивлённо осведомился режиссёр. И в ожидании ответа театрально поднёс к уху ладонь.

– Ангел! – прокатилось по залу эхом.

Режиссёр поперхнулся.

– Да-а-а-с, ничего не скажешь, весёленькая компания у нас здесь собралась, – с чуть уловимой иронией изрёк он, но что на самом деле в это мгновение у него пронеслось в голове, так и осталось загадкой. – Что ж, утолите и вы наше любопытство, облагодетельствуйте нас, мирских, своим явлением. Потолкуем, рассмотрим ваши предложения. Сделаем выводы. Проголосуем. Может быть, и я, как режиссёр, на что сгожусь.

Ангел вышел из темноты. Скользя по проходу, он стремительно приближался к сцене. Создавалось впечатление, что его ноги едва касаются пола. Вслед за Альбертом к сцене подлетел и Казимир.

– Браво! Браво! – Режиссёр рассыпал перед ним аплодисменты. – Признаться, я чуть было вам не поверил. Сразу видно мхатовскую школу, – режиссёр покосился на Ворона, – что значит мастерство! Я, признаться, сначала подумал, что вы замешаны из какого-то другого теста, этакого воздушного, а вы вполне осязаемый, я бы даже сказал, обаятельный с виду человек. И более того: вы мне кого-то напоминаете.

– Что ж, у каждого есть свои недостатки, – сказал Альберт.

Дверь в зал распахнулась внезапно, будто от сильного сквозняка. Со шваброй и ведром воды, переваливаясь с ноги на ногу, как утка, по проходу зашлёпала вечная уборщица тётя Паня.

– Всё – антракт! – скомандовала она. – У меня по времени здесь уборка. Заигрались, пора и честь знать, а вы тут всё экспериментируете. Это «так», да это «не так». Можно подумать, с неба свалились или только что на свет народились. Глаза откройте, дети малые. Вы кого жизни учить решили? Никитична не одну войну и не одну революцию пережила! Вот скажите мне лучше, уважаемый режиссёр, кто вчера в театральной уборной в раковине самодельным кипятильником щи варил? Что, у богемы кастрюли не нашлось? Тоже мне, кулинары. Слесарь до полуночи трубы от капусты да от моркови чистил. Поди, слив до самой Москвы-реки засорили, хорошо, что не отхожее место в ней устроили. Хотя, объясняй вам, не объясняй – толку в этом мало, вы всё равно думаете только о своём великом предназначении, витаете где-то там в облаках. А потом наплюёте, нагадите, а ты вылизывай. Вот так и жизнь проходит, – тяжело вздохнула она, – тоже мне интеллигенция – срам один.

Наткнувшись на раболепное лицо режиссёра, тётя Паня всё же смягчила тон.

– Ладно, вы ещё тут с полчаса дурью помайтесь, может, что и родите, а мы с Никитичной пока пойдём ко мне в подсобку, чайку попьём. Да и о нашем, о девичьем, поболтаем.

И четвёрка из мужского населения земли в гробовом молчании одними глазами проводила их до выхода из зала.

– Вот это женщина, ей бы полком командовать! Я бы с ней точно в разведку пошёл, – приходя в себя, как после гипноза, поведал окружающему миру свои мысли Кузьмич.

– Ну что ж, бывает, случаются форс-мажорные ситуации и у нас в театре, – засуетился доселе будто проглотивший язык режиссёр. – Это вопрос отдельный. Сейчас же меня больше волнует другое: если вы все так искренно верите сценическому образу «Матери», созданному Александрой Никитичной, тогда прошу вас всех на сцену. Вот, ежели вы – Ангел, – режиссёр, с только одному ему ведомым чувством юмора, обратился к Альберту, – то, видимо, живёте уже не одну сотню лет. Совершите на наших глазах чудо, проведите здесь, на этой сцене, некий экскурс в прошлое. Окуните нас в события семнадцатого года, которые подвели итог революционной борьбе и потрясли весь мир.

– Милости просим, будь по-вашему, – нисколько не смущаясь неожиданному предложению, ответил Ангел.

Они все поднялись на подмостки. Задник сцены стал медленно открываться. Оттуда, как из преисподней, потянуло могильным холодом и дымом.

 

Глава 17

В одно мгновение перед ними, ломая спрессованные временем глыбы прошедших десятилетий, из темноты, будто большой корабль, выплыл Смольный институт. Его окна мерцали холодным магическим светом. На площади ярко пылали костры. Вокруг них грелись и курили солдаты и матросы. Разговоры, а чаще споры, возникающие между ними, прерывались лишь грохотом прибывающих броневиков и ощетинившихся штыками грузовых машин.

Режиссёр судорожно сглотнул слюну. По его лицу пробежала тень, будто он увидел конец света.

– Глазам своим не верю. Снимаю шляпу. Знаете ли, я привык к разного рода фокусам, но к такому… Масштабно, очень масштабно. Это с размахом, по-нашему по-советски. Всё равно, что Днепрогэс за ночь отгрохать. Какая массовка, какие декорации! Любо-дорого!.. Голову можно потерять! – Режиссёр схватил руку Альберта и стал трясти её, будто собираясь оторвать. – Убедительно! Однако, заметьте, я не задаю вам вопроса: как мы попали на съёмочную площадку, – он прищурил глаза, – понимаю, у каждого свои тайны. И всё же: утолите любопытство хотя бы в том, что за киностудия и кто режиссёр этого фильма?

– Тихо ты, торопыга! – оборвал его Кузьмич. – Сам-то, что, ослеп и оглох от счастья? Не в эмиграции всё же оказались. Сначала осмотреться надо. Послушать, о чём говорят. Тогда и вопросы на засыпку задавать, если, конечно, нам их раньше не зададут.

– Что-то уж очень холодно! – простучал зубами режиссёр.

– Наконец-то доходить стало. Да уж, на дворе не май месяц, – Кузьмич поёжился. – На солнце плешь не погреешь, потому что есть такой месяц, как «Великий Октябрь». Вот скажите мне, герой, – Кузьмич хлопнул режиссёра по плечу, – зачем орать-то было – подай это, подай то? Ангел не халдей, у которого стакана воды не допросишься. С ангелами осторожнее надобно. Они, как дети малые, всё всерьёз принимают. А ты тоже хорош! – обратился он к Альберту. – Зачем все желания буквально исполнять? Мало ли что ляпнул этот полудурок. Я вот тоже иногда такое по пьянке выкину, совесть потом два дня мучает. Диву даёшься, чего только в сердцах не пожелаешь, но это ж не значит, что всё непременно должно сбыться. А вот ежели бы сбылось, – Кузьмич схватился за голову, – мама родная, это ж страшно себе представить. Слава Богу, этот бред остаётся только на словах. Вот и ты попугал бы его на словах, и дело с концом. Так нет! Ты как джинн из бутылки: «Чего изволите?», «Будет исполнено!» От таких сюрпризов мурашки по коже. Всё! – утвердительно сказал он. – Больше без меня никакой самодеятельности!

– Вот поэтому у вас, за что ни возьмись – кругом один бардак, поскольку всё лишь только на одних словах, – возразил Ангел. – А если бы желаемое исполнялось в действительности, то, глядишь, и история у вас могла бы быть совершенно по-другому написана.

Они вышли на площадь и встали невдалеке от трёх матросов.

От возбуждённой беседы балтийцев, пышущей негодованием к временному правительству, было больше жара, чем от костра.

Один из матросов предлагал вздёрнуть главу кабинета Керенского на фонарном столбе. Другой, что помоложе, накинуть ему якорною цепь на шею – и концы в воду. Третий, самый старший – поднять его на штыки.

В конце концов, после бурных речей, они сошлись в едином порыве, соблюдая революционную дисциплину, кончить эсерика публично, через расстрел.

К матросам, хромая, приблизился старый солдат. Не замечая его, как окопную вошь, балтийцы продолжали разговор.

– Вот скажи мне, Железняк, – сотрясаясь в ознобе, спрашивал молодой матрос у старшего товарища, – кто Зимний-то защищает?

– Второй Московский батальон, да и то не весь, лишь вторая рота. Ещё юнкера и бабы – первый батальон смерти, человек триста, – отвечал тот с пониманием собственной значимости.

– Тоже мне спартанцы, мать их! – возмутился, видимо ещё не нюхавший пороха, матросик. – Какие же они бабы, ежели лысые и в галифе?

– Когда увидишь чёрные погоны с красной полосой и черепами, тогда и спроси у них сам, какого они рода-племени и люди ли они вообще, – нагонял страху Железняк.

– А сдюжим ли? – спрашивал молодой матросик, с надеждой вглядываясь в красное от пламени костра лицо старшего товарища.

– Не боись, в этих руках генералы обделывались, не то, что там какие-то б…б…батальоны, – И матрос Железняк вытянул перед собой большущие, как чугунные сковородки, мозолистые ладони.

– Братки, – обратился к ним солдат, пыхтя самокруткой, – помогите патронами разжиться.

– На упокой души, что ли? – съязвил молодой матрос. – Так для этого свечка всего лишь одна нужна.

– Чего скалишься? – вспыхнул солдат. – Я не милостыню прошу, мне для революции.

– Хорош горло драть! – вмешался старший матрос. – Иди-ка ты лучше кипяточком разживись, да тюри похлебай, пока ноги не протянул. Революция – это тебе не мерина за плугом понукать.

– Глумишься? – Солдат покачал головой и, ссутулившись, больше не говоря ни слова, пошёл прочь.

Старший матрос сурово оглядел подопечных.

– Не пойму, вот вроде бы всё в строжайшем секрете, а тут – на тебе, каждая собака уже всё про всё знает.

– Шпионы! – вздохнул молодой матрос. – Везде глаз да глаз нужен, а то так и революцию профукаем.

– Да! – согласился старший матрос и, сплюнув в костёр, добавил: – Поубивал бы гадов!

И в этот самый момент, когда, казалось, не только пошевелиться, но даже и дышать-то было смерти подобно, режиссёр зашмыгал носом, раздулся, как воздушный шар и подобно пушечному залпу, смачно чихнул. От такого артиллерийского наката вздрогнули не только матросы, но и сама площадь.

«Всё, это конец!» – пронеслось в голове у Кузьмича. И как бы в подтверждение этой страшной догадки над площадью прокатился ещё один смачный чих.

Сразу же, будто по чьей-то команде, погасли все звезды, небо затянуло свинцом. Завыл студёный северный ветер, раздирая в клочья алое пламя костра.

– Кто такие? – грозно произнёс старший матрос, изучая цепким взглядом незваных гостей.

– Мы из Москвы, – отозвался Кузьмич.

Матросы многозначительно переглянулись.

– Почему так странно одеты? Или в Москве всё не как у людей? – кутаясь в бушлат, спросил молодой матрос.

– Погорельцы мы, – вывернулся слесарь.

К удивлению Кузьмича, никто не стал хвататься за «маузер», никто не потащил их к стенке для окончательного «именем революции» расследования. Он даже увидел в глазах матросов какое-то сочувствие. Более того, казалось, что балтийцы вот-вот пригласят их погреться у костра.

Возможно, всё было бы именно так, если бы режиссёр не выкинул фортель, не совместимый с жизнью.

Он вышел вперёд, поднял перед собой руку, показывая куда-то в серое беззвёздное небо, и вот тут-то Кузьмича чуть не хватил удар: он вдруг увидел в этом человеке не режиссёра. Нет! И не какой-то там гипсовый, мраморный или отлитый в бронзе памятник, а самого что ни на есть живого (живее всех живых), восставшего из Мавзолея, собственной персоной Владимира Ильича Ленина.

Перевоплощение режиссёра было столь поразительно велико, что даже родная мать вряд ли бы нашла между ними какое бы то ни было различие. Если, конечно, не считать соскользнувшие на кончик носа очки, что почти осталось незамеченным.

– Товарищи! – пронеслось над площадью картавое обращение вождя. – Рабоче-крестьянская революция, о необходимости которой всё время говорили большевики, свершилась!

В отличие от Железняка, который и бровью не повёл на этот театр, лица матросов окаменели. В воздухе явно повисло непонимание происходящего. Недоверие боролось с бурными овациями и криками «Ура!»

Может быть, мысли матросов и продолжали бы ещё долго топтаться и вязнуть на месте, в муках рождая истину, давая им, в эти затянувшиеся минуты, шанс унести ноги, однако бестактное вмешательство Ворона, также желающего подтолкнуть ход истории, бесповоротно оборвало их путь к спасению.

– Ура, товарищи! Ура! – прокартавил и он.

Тут-то и прозвенело в осеннем воздухе, как от брошенного в стекло камня.

– Измена!

– Стоять! Смирно, ботаник! – бахнул как из пушки, могучий бас Железняка. – Приплыли!

– Не прошло. Кина не будет! – кисло промямлил режиссёр, запоздало пряча очки.

– Идиот! – произнёс Кузьмич, неизвестно кому адресованное обращение.

В глазах у балтийцев читался смертный приговор.

– Не стреляйте, братцы! Нельзя нас в расход, свои мы, – вмешался в пикантную ситуацию слесарь. – Если сомнения, какие есть, то у меня на этот счёт мандат имеется… – И он оголил грудь с вытатуированными на ней отцами мирового пролетариата.

Матросы опустили нацеленные на них ружья и вылупились на татуировку как на иконостас.

– Кончай пялиться. Взять этих субчиков под арест и в штаб! – скомандовал Железняк. – Там разберутся, свои они или засланные.

Под конвоем четвёрка погорельцев из Москвы вошла на первый этаж Смольного института. Здание дышало революцией, если не сказать больше – оно буквально бурлило ею, готовое с минуты на минуту выпустить накопившийся пар.

Везде, насколько хватало глаз, толпились серые шинели да чёрные бушлаты. Наверное, в этой вечерней октябрьской суматохе никто бы и не обратил внимания на импозантную четвёрку, если бы не крик одного из матросов, стоявшего на карауле возле входных дверей.

– Ленин! – во всеуслышание, срывая голосовые связки, протрубил он.

То, что произошло дальше, не могло присниться ни в каком сне. Вся эта серо-чёрная кишащая масса, на одном дыхании, будто помешанная, взорвалась овациями и криками:

– Ленин! Ленин!

Вверх полетели шапки и бескозырки. Конвой оторопел, отступил и смешался с ревущей толпой.

Режиссёр поднял руку и замер, будто дирижёр, требующий у своего оркестра сосредоточенной тишины, чтобы начать следующее музыкальное произведение.

Толпа понемногу успокоилась и превратилась в слух. Кузьмич побледнел. Сердце его ёкнуло, и предчувствие чего-то ещё более страшного пахнуло ему в затылок. Альберт сложил на груди руки и тупо вознёс взгляд куда-то в пространство. Казимир убрал под крыло голову и вжался в пол.

– Товарищи! – вновь пронеслось уже до боли знакомое обращение. – Не дадим буржуазии задушить революцию. Промедление смерти подобно. Сейчас или никогда! – выкрикнул режиссёр.

Казалось, что на северную столицу обрушились все катаклизмы природы. Землетрясение прокатилось по зданию Смольного, раскачивая не только его стены, но и весь Петроград. Кругом всё дрожало и ходило ходуном. Разрывая на куски воздух, в уши впивались острые осколки ошалевших криков. Раскланиваясь и пожимая тянувшиеся к нему руки, режиссёр, как ледокол «Ленин» грудью двинулся на толпу.

Людское море разверзлось, пропуская его на лестницу, и вслед за ним трёх его оглохших, очумевших, и к тому же очень престранных товарищей по революционной борьбе.

Преодолевая пляшущие под ногами ступеньки, через выстроившийся живой коридор, четвёрка доплелась до третьего этажа, и, как вкопанная, остановилась у дверей кабинета под охраной двух красногвардейцев.

В глаза Кузьмичу сразу же бросилась табличка овальной формы, прикреплённая на левую половину этой двустворчатой двери, выполненная прописными буквами, она гласила «Классная дама». Выше неё был написан номер кабинета «67», именно этот номер и приковал к себе внимание слесаря.

Светопредставление стало понемногу стихать. Толпа рассеиваться. И вскоре лишь изредка выкрикиваемые лозунги, напоминали о недавней феерии.

– Что за чертовщина такая? – хлопая глазами, сказал Кузьмич. – Никогда бы не подумал, что революция сделала свой первый шаг из этой самой колыбели. – Он указал на дверь кабинета, номер которой в сумме был равен числу «тринадцать».

– Вот и я думаю, – сказал Ангел, – разве может что-то хорошее начинаться с чёртовой дюжины?

– Хорош рассуждать, суеверные как атеисты. Спасибо, что не к Ивану Грозному нас в палаты занесло, – высказал своё мнение Казимир.

– А то что? – стал вникать в сложившуюся ситуацию режиссёр.

– А то, что церемония встречи была бы не такой помпезно-официозной, а регламентируемой и намного короче. В лучшем случае – плаха, в худшем – нас посадили бы на кол.

– Вот не надо этого, здесь тоже не мёдом намазано. Всё пошло и бездарно. Нет этакого сладкого ощущения полёта и радужности настроения. Вокруг лишь одни серо-чёрные краски. Как плевки в душу. Всё тягостно и уныло, как дождь, похожий своим стуком на барабанную дробь перед эшафотом. Нет тех захватывающих шекспировских страстей. Всё сыграно отвратительно, из рук вон плохо. Плачь, моё сердце, плачь! Где она, та единственная роль, за которую можно умереть на сцене?

– Если бы не Кузьмич, цветы давно были бы не в корзинах, а в венках, – вернул режиссёра на землю Ворон. – Ну что замер? Ваш третий выход, театральная душа. Публика просит «на бис».

Режиссёр повернул дверную ручку и открыл дверь. Навстречу им с распростёртыми объятиями вышел из-за стола старый большевик Бонч-Бруевич.

– Ждали-с, ждали-с вас с большим нетерпением, Владимир Ильич.

Затем старый большевик с недоверием оглядел кавалькаду, следующую за вождём, и еле сдерживая волнение, спросил:

– А это что за товарищи? Неужели ходоки? К нашему ли шалашу будете?

– Вы на что намекаете? – возмутился режиссёр.

– Да так, к слову пришлось, – смутился Бонч-Бруевич. – Я имел в виду политическую позицию, а не тот шалаш в Разливе, где вы, Владимир Ильич, изволили ковать непоколебимую идею партии.

– Вот, вот, – выступил Казимир, – Ильич лучше знает, кого ему выбирать в соратники. Ильич всегда прав, а если не прав – смотри пункт первый.

Дверь в кабинет распахнулась, и подталкиваемый штыками, в неё влетел невзрачный коротышка с перебинтованной щекой и нахлобученной на глаза кепкой. Вслед за ним ввалились матросы.

– Принимайте шпиона! Божится, собака косоглазая, что он и есть самый что ни на есть настоящий Ленин, – доложил один из матросов.

– Так что решайте: или именем революции ему здесь на месте грехи отпустить или погодить маленько.

– Опричники, варвары! – прокартавил таинственный коротышка. – Мало того – ещё и недоумки. Заплевали, загадили весь Смольный! Им, видите ли, мало отхожего места. Боже мой! С кем я иду в ногу, прокладывая путь в борьбе!? Оппортунисты, засранцы.

За своё яркое выступление он тут же был награждён ударом приклада в спину.

– Погодите, погодите, – вмешался в экзекуцию Кузьмич. – Это мы всегда успеем. Надо же сначала поговорить по душам, узнать человека поближе.

– Не на исповеди, чтобы по душам разговаривать. В расход этого шута – и дело с концом. Ленин – это я! – воспрянул режиссёр. – И все вы будете у меня вот здесь! – Он сжал кулак. – Я вам покажу Кузькину мать!

Кузьмич с холодной ухмылкой палача схватил режиссёра за горло и поволок к письменному столу. Взвалил его трепыхающееся тело на зелёное сукно и доходчивым шёпотом стал излагать положение вещей:

– Ты что, гад, историю хочешь под откос пустить? Россию в пятак медный загнать, чтобы совсем уж не чихнуть и не перекреститься?

– Решительно протестую! Чего её под откос пускать-то, она и так белыми нитками шита, история эта, – прохрипел, закатывая глаза режиссёр.

– Так что же ты тогда, подлюга, в театре за идею ратовал? – наседал Кузьмич.

– Так это в театре, а в жизни всё иначе – куда сложнее. Кому власти-то не хочется попробовать.

– Я тебя сейчас вот этими самыми руками раньше срока в Мавзолей положу.

Под напором стальных пальцев слесаря синеющие губы режиссёра жалобно пискнули:

– Отпусти, задушишь. Верю, верю. Век воли не видать.

– То-то, если низы не хотят… – скрипнул зубами Кузьмич. – И учти на будущее: бунт – это страшная сила, когда она за идею.

Тут у странного коротышки проявилась пролетарская солидарность. Он подскочил к разъярённому Кузьмичу и, сдавливая его же руками ещё сильнее горло режиссёра, стал картавить:

– Мерзавец! Это я – Ленин, а ты – говно! В ссылку, в кандалы и в Сибирь, сгною!

Кузьмич расслабил руки, всматриваясь в беснующиеся, раскосые карие глаза коротышки.

– Так это вы, Владимир Ильич?! Да-а-а-а, узнаю вас по железной хватке материалиста.

– Да, это я! Ленин! Чёрт бы вас всех здесь побрал! – прогремел коротышка голосом словно из поднебесья, не оставляя тишине укромного места. – Революция в опасности, а здесь, я вижу, вы как бы архиважными делами занимаетесь. Кого, меня к стенке поставить хотели? Раздавить, как какого-то клопа вонючего, хлопнуть, как муху мусорную! Не выйдет!

– Владимир Ильич, смотрю я на вас, и глазам своим не верю. – Слесарь засветился в улыбке как «лампочка Ильича». – Сколько про вас книг будет написано, одна правдивей другой… – И вдруг Кузьмич ни с того ни с сего, раскинув для братания руки, запел «Гимн демократической молодёжи мира»: – Песню дружбы запевает молодёжь, молодёжь, молодёжь. Эту песню не задушишь, не убьёшь! Не убьёшь! Не убьёшь!

Вождь пролетариата, косясь на запевалу, сделал шаг в сторону. И сменив гнев на царскую милость, показывая, что всё человеческое ему не чуждо, хлопнул Кузьмича по плечу.

– Герой! Такие нужны делу революции! – И, сверкнув глазами на поверженного режиссёра, прошипел как раскалённый утюг: – А ты улыбайся, сучий потрох, и молись, а то ни одна прачечная твои штаны в стирку не примет.

Бонч-Бруевич погрузился в глубокое молчание, задумчиво созерцая, кому из двух вождей быть под «солнцем» новой жизни, а также вопрошая свой богатый внутренний мир, на чьей стороне быть ему самому. Он не спешил, помня житейскую мудрость, что всему своё время, и понимал, что весь этот инцидент, в конце концов, утрясётся, уляжется и примет конечные формы краеугольного камня марксизма, как тесто при выпечке яблочного пирога. Надо только иметь терпение.

Матросы стояли, не шелохнувшись, вытянувшись по стойке «смирно». Казалось, они превратились в скульптурные изваяния.

– А вы что застыли? – обратился к ним Ильич. – Кто революцию спасать будет?

У одного из матросов от волнения из рук выпало ружьё. Он попытался его поднять, но руки дрожали и не слушались.

– Дожили, – проворчал Ленин, – такими руками не власть у буржуазии брать, а капусту на зиму солить. Вон! Пошли отсюда вон, халдеи революции.

Канвой в один миг исчез, оставив за собой лишь запах махорки и пота.

– А ты что, птица божья, пасть открыла? На чьей стороне будешь? – обратился Ильич к Ворону. – Отвечай, когда спрашивают, ты за кого – за эсеров, меньшевиков или большевиков?

– Ка-а-а-р! – только что и смог произнести Казимир.

– Что? Дар речи потерял? – вспылил Ленин.

– Владимир Ильич, детство у него было тяжёлое, плюс контузия с Отечественной войны 1812 года, после смертельных схваток с французами на поле брани в Бородине, – вмешался Кузьмич.

– А на Сенатскую площадь на восстание Декабристов тоже летал? – поинтересовался Ленин.

Казимир, с бравадой гусара, кивнул головой.

– Бывалый, значит. Тогда – в ряды партии, без рекомендаций и промедления, ставим на довольствие, как матёрого большевика – осьмушку хлеба и кружку кипятка.

«Боже мой!» – пронеслось в голове у рьяного атеиста Бонч-Бруевича. «Что же это твориться-то, товарищи! Совсем наш Ильич в эмиграции из ума выжил».

Дверь открылась, и в кабинет, чеканя шаг, отбрасывая сапогами длинные полы солдатской шинели, вошёл высокий худощавый человек с бледным лицом.

– С прибытием вас, Владимир Ильич, – сказал он, обводя помещение холодным тяжёлым взглядом уставшего человека.

– Что же это вы, Феликс Эдмундович, штыками меня встречаете? – спросил его Ленин, прищуривая лукавые глаза.

– Смена часовых произведена. Виновные в головотяпстве будут строго наказаны, – ответил Дзержинский, подкашливая в руку. – К вам же, Владимир Ильич, приставлена личная охрана из красногвардейской дружины Путиловского завода.

Ленин, выставив вперёд подбородок и заложив руки за спину ладонью на ладонь, подошёл к Дзержинскому. Внимательно вглядываясь в его лицо, он склонил голову набок. Но искрящиеся жизнью глаза вождя пролетариата так и не смогли заглянуть в душу председателю ВЧК через его непроницаемую маску, будто вырубленную из куска мрамора.

– Помилуйте, батенька, не надо мне никого в надзиратели сватать. Я ими ещё с царской тюрьмы по самое горло сыт. Чем у моих дверей топтаться да стены подпирать, пусть лучше ряды восставших пополнят, а то здесь преданных большевиков по пальцам можно пересчитать. На сто порядочных девяносто мерзавцев. Да и после вашего усердия, зная вашу холодную голову, горячее сердце и чистые руки, опасаюсь, что брать Зимний будет некому.

– Карающий меч революции строг, но справедлив! – сухо отрезал Дзержинский, будто треснула сломанная ветка, и, чуть смягчив тон, добавил: – Хорошо, пусть штурм дворца сам отделит «зёрна от плевел», а потом посмотрим.

– Вот и славненько, – Ленин довольно покачал головой, – но охрану всё же снимите.

– Не положено, – вмешался в разговор Бонч-Бруевич. – Не солидно как-то получается. Вождь пролетариата – и без охраны. Это, позвольте, ни в какие рамки не вмещается. Сейчас в Смольном штаб революции, а не институт благородных девиц.

– Судя по вам, этого не скажешь, – мрачно произнёс Дзержинский. Задержав на минуту своё внимание на весьма странной, притихшей в углу, тройке посетителей, он бросил: – Проходной двор.

Больше не говоря ни слова, Феликс Эдмундович не спеша вышел. В кабинете повисла гнетущая тишина.

 

Глава 18

Как всегда, поутру, выгуливая вислоухую дворнягу по кличке Цезарь, Кастерин традиционно прошествовал с ней в сквер. По дороге он столкнулся с двумя неизвестными личностями.

После дождя дышалось легко. Настроение было приподнятое, хотелось петь! Только четвероногий друг собрался удобрять клумбу, как, ломая кусты сирени, что-то рухнуло с неба на землю.

– … ать! – донеслось из-за зелёной изгороди.

Кастерин испуганно присел, вглядываясь в безоблачное небо и пытаясь понять, что же это такое могло быть.

Кусты затрещали, и оттуда вылезло небесное явление. Без всякого сомнения, оно было похоже как две капли воды на одного из только что встретившихся ему граждан.

Собака натянула поводок, суетливо перебирая лапами в противоположенную от кустов сторону. Кастерин с недоумением посмотрел вслед удаляющейся компании. Гражданин, упавший с неба, коим был Погодин, тоже обратил своё внимание на спины уходящих: Стародубцева, и, как это ни странно, самого себя.

Собака заскулила и стала тащить хозяина от этого странного места. Кастерин попытался подтянуть поводок, на что Цезарь оскалился и, зарычав, стал тащить ещё сильнее.

– Вы это откуда будете? – наконец промолвил Кастерин, приходя в себя от потрясения.

– Оттуда… – ответил Погодин, невозмутимо посмотрев на небо, а затем на любознательного гражданина.

На лице Кастерина отразилась тревога.

– У нас с неба не падают, – сказал он и, сверля глазами странного незнакомца, с вызовом добавил: – Документики попрошу предъявить.

Однако вместо выполненной просьбы перед его носом возникла фига. Собака резко дёрнула поводок.

– Сидеть, – рявкнул хозяин и хлестнул упрямого пса.

Цезарь взвизгнул и, сорвавшись с поводка, как ошпаренный, рванул по кустам.

– Стоять! – завопил Костерин. – Убью, подлый трус. Назад, ко мне! – и вприпрыжку ломанулся за убегающей собакой.

Семён огляделся: в сквере любопытствующих граждан больше не наблюдалось. Он отряхнул испачканные землёю брюки и поспешил к заветной клумбе, где минуту назад они расстались с рыжеволосой особой. К счастью, незнакомка была ещё там. Разложив на лавочке газету, она безмятежно заворачивала подаренные ей тюльпаны.

– Сударыня, – обратился к ней Погодин, – хочу вас предостеречь на будущее: если нужно что-то упаковать, расфасовать, обернуть или завернуть, а также подтереть и вытереть, тогда используйте для этих целей исключительно советские газеты и ни в коем случае что-либо другое, тем более зарубежное. Иначе вы рискуете быть обвинённой в игнорировании советского издателя и в пособничестве иностранной культуре. Что же касается цветов, то, помилосердствуйте, их нужно нести без всякой обёртки. Кто же прячет от глаз красоту? Пусть лучше вам завидуют, чем вы дадите повод к какому бы то ни было подозрению и всякого рода злословиям или толкованиям, вроде того, что вы работаете на овощебазе и таскаете мешками домой зелёный лук.

– А зачем он мне? – улыбаясь, спросила незнакомка.

– Вот и я думаю, зачем он вам сдался, этот лук, – согласился Погодин.

– При знакомстве вы всегда так шутите? – спросила она.

– Нет! Только когда волнуюсь или не знаю, что сказать, тогда и несу всякую несусветную чушь. Я, знаете ли, после того как мы расстались, очень желал вновь вас увидеть и написать ваш портрет.

– Признаться, я тоже думала о вас, – сказала незнакомка, пряча за букетом смущённую улыбку. – Так кто же вы есть на самом деле: садовник или обманщик? Рассказывайте, рассказывайте или же будете лишены чая с малиной, который я вам хотела предложить.

– Давайте это безобразие обсудим лучше за чаем, а то я не знаю, с чего начать.

– Тогда прошу ко мне в гости. Живу я здесь недалеко, загадочный…

– Семён, – представился Погодин.

– Елена, – представилась незнакомка.

Лишь только они тронулись к дому, как к ним наперерез из кустов сирени выбежала собака. Очумевший после экзекуции Цезарь, не разбирая дороги, с ходу влетел в смотревшего во все глаза на Елену Погодина. Художника отбросило на газон. Пёс шарахнулся в сторону и брызнул по тропинке, уходящей вдоль сквера. За ним попятам, рассекая поводком, как пропеллером, воздух с криком: «Вернись, я всё прощу, свинья неблагодарная!», – продолжал преследование Кастерин.

– Интересно, с каких это пор городской сквер стал пастбищем для кабанов? – вставая на ноги и потирая ушибленное колено, возмутился Семён. – Совсем нюх потеряли, разгуливают, где хотят и как хотят. Пройти уже нельзя, роятся, как мухи, нашли себе вотчину, леса им мало. Чёрт бы их всех побрал! Вы-то не пострадали от копыт этих зверюг?

– Нет, тем более что это была всего лишь обычная дворняжка, – ответила Елена, сочувственно глядя на Погодина.

– Ничего себе млекопитающее, будто паровоз из Нижневартовска в Белокаменную разжиться харчами промчался.

Они подошли к её дому, поднялись по лестнице на пятый этаж и вошли в квартиру. Прихожую бестолково загромождал трёхстворчатый шкаф с большущим зеркалом. Справа от него торчали пустые крючки настенной вешалки. В квартире было две комнаты. Та, что находилась прямо по коридору, была закрыта, другая же, открытая, явно принадлежала Елене.

– Живу я, как вы видите, в коммуналке. Сейчас, правда, одна, соседей нет. Они находятся в какой-то длительной служебной командировке. Так что будьте смелее, проходите на кухню и ставьте на плиту чайник, а я займусь цветами.

Минут через десять тюльпаны, поставленные в вазу, заняли место на столе. Вскоре, пуская пар, зашлёпал крышкой и чайник.

В небольшой кастрюльке Елена приготовила не очень крепкую заварку, добавила в неё ложечку малинового варенья, щепотку засушенных листочков мелисы и смородины, дала этому эликсиру время настояться и разлила душистый сбор по чашкам.

– Так кто же вы будете, загадочный Семён? И что это вы говорили про своё желание написать мой портрет?

– Я художник и, не буду скромничать, покорён вашей красотой, и чтобы оставить этот дар божий в веках, хочу перенести его на холст.

– Как это странно, я слушаю вас и не чувствую в сказанном никакой лести… Вы первый, кто говорит мне об этом открыто – в глаза, и это мне нравится.

Погодин, чуть помедлив, вдруг попросил:

– Я знаю, что вы поэт, не откажите, почитайте мне свои стихи.

– Откуда вам это известно? – не скрывая любопытства, спросила Елена.

– Слухи, знаете ли… – ляпнул живописец и тут же пожалел, что сморозил глупость.

Елена прищурила глаза и с чуть уловимой иронией сказала:

– Поэт, говорите… А если бы я, вместо предложенного вам чая, зудела о несчастной судьбе? Кусала себе губы и, рыдая у вас на плече, исповедовалась в неразделённой любви, то вы, несомненно, назвали бы меня не иначе, как поэтессой, не так ли?

– Тогда скажите на милость, как вас надо называть, сударыня?

– Никаких поэтов и поэтесс, просто по-человечески Елена. Да, и ещё: прошу непременно произносить моё имя нараспев и с придыханием. Шучу! – улыбнулась она и добавила: – Сейчас же вместо чтения стихов я бы лучше чего-нибудь съела, хотя бы того самого зелёного лука.

От такого красноречия у Погодина закружилась голова. Сбитый с толку он уже не понимал о чём идёт речь. Когда же разговор коснулся зелёного лука, Семён уловил в этом что-то уж больно знакомое и, пробуя ухватить потерянную нить в клубке из сказанных ею слов, замахал рукой, незамедлительно требуя слова.

– Не понял, объясните мне, при чём здесь какой-то зелёный лук? – взмолился Погодин.

– Какой, какой… с той самой овощебазы, с которой я его таскаю, – ответила она.

И тут они оба переглянулись и, не говоря ни слова, взорвались искренним заразительным смехом.

Отсмеявшись, Елена стала серьёзной:

– Может, вы ещё о чём-то знаете, но молчите? Не люблю, когда между людьми, у которых возникла взаимная симпатия, остаются недомолвки.

– А если я скажу, что вам угрожает опасность?

– Значит, вы не только садовник и художник, но ещё и предсказатель. И что же это за опасность и откуда её ждать? – спросила Елена.

– Вы разобьётесь, прыгнете из окна и разобьётесь, – ответил Семён.

– Вы точно знаете, что всё закончится трагически или это только ваши догадки? – спокойно поинтересовалась девушка.

Погодин в замешательстве не знал, что ответить. Он вспомнил встречу с Сен-Жерменом. Тогда, в тайной комнате, зеркало, открывая ему будущее, показало Елену стоящей в проёме открытого окна, но не её последнего шага в бездну.

– Подождите меня здесь. Я хочу кое-что прояснить. Возможно, это развеет вашу бурную фантазию, – сказала она и вышла из комнаты.

Елены не было больше часа. Семён не находил себе места. Не в силах больше ждать, Погодин беспардонно заглянул в ванную и туалет, осмотрел комнату и выглянул на лестничную площадку. Её нигде не было. Он уже готов был рвать на себе волосы, как вдруг ему показалось, что он слышит её голос, звучащий откуда-то с улицы. Семён прислушался: сомнений больше не было, это была Елена, и звала она его.

Он вышел на балкон и обомлел. Страх пригвоздил его к месту. Погодин до белизны в пальцах вцепился в перила ограждения: в небе, над домом, на небольшом облаке сидела Елена. Беспечно покачивая ногами, она подставила для загара лицо под лучи солнца.

«Полная идиллия, как на речке, – подумалось Семёну, – а здесь от таких выкрутасов сердце чуть не остановилось».

Наконец, заметив прилипшего к балкону Погодина, Елена помахала ему рукой.

– А я здесь жду вас уже битый час, а вас всё нет и нет, – прокричала она и, рассмеявшись над его нелепым видом, стала быстро удаляться от земли, поднимаясь высоко в небо. Вскоре, превратившись в маленькую точку, она исчезла за облаками.

Семён взял себя в руки.

«Если она может летать, – думал он, – то тогда о какой же беде, стучавшейся в её окно, говорил ему Сен-Жермен?»

За размышлениями он не заметил, как Елена опустилась на облаке к самой крыше дома, зависнув почти у него над головой.

– Оторвитесь от балкона, а то вы пустите в него корни и превратитесь в дерево. Летите сюда! – крикнула она. – Здесь прекрасно.

– Увы, но я не умею летать, – с волнением в голосе ответил Погодин.

– Что вы, что вы! – изумилась Елена. – Это так просто, стоит только очень этого пожелать. Вы попробуйте!

Семён замахал руками и стал подпрыгивать на месте.

– Что это вы делаете? – рассмеялась она.

– Пробую взлететь, – сконфужено ответил Погодин.

– Так у вас действительно ничего не получится. Вы больше похожи на сумасшедшую мельницу, чем на птицу.

– Критиковать все могут, только дай повод. Лучше научите, как надо, – оправдался Семён и, обидевшись на замечание как мальчишка, сник.

– Вы боитесь упасть, а надо об этом не думать. Небо не чёрный омут. Надо смелее, – подбадривала его Елена. – Распахните ему сердце, наполните светом душу и тогда оно впустит вас в свои объятья. Летите! Главное – поверить в себя. Вы всё сможете. Слышите меня? Летите!

Художник оттолкнулся от балкона и, к своему изумлению, взлетел.

– Теперь постарайтесь долететь до меня, – позвала его Елена. – Поспешите, а то поднимается ветер, и облако уже относит от дома.

Погодин раскинул руки и, отвечая небу объятьями, полетел быстрее. Нагнав облако почти у другого дома, он опустился на него рядом с Еленой.

– Вот видите, всё получилось, и очень даже неплохо получилось, – радовалась она.

– Я и сам этого не ожидал. Всё прекрасно! – едва сдерживая переполнявшие его эмоции, прокричал художник.

Ветер закрутил облако и поднял его высоко в небо. Семён посмотрел вниз. Под ними проплывали почти игрушечные, со спичечные коробки, дома, утопающие в листве парки и скверы, убегающие к Садовому кольцу ленты дорог. Ветер без устали гнал облако на юго-запад столицы.

Вскоре справа показались пылающие на солнце купола Смоленского собора и церквей Новодевичьего монастыря, а слева – большая спортивная арена Лужников. Она, как могучий величественный Колизей, окружала монументальным колодцем зелёное поле спортивных сражений. Излучина Москвы-реки серым ужом скользнула под мост, и перед ними выросло стоящее на возвышенности Воробьёвых гор высотное здание университета.

Пролетая над шпилем высотки, Елена показала на большую звезду, венчающую его макушку:

– Давайте сделаем на ней остановку, – сказала она.

Погодин в знак согласия кивнул головой.

Они сорвались с облака и, подлетев к звезде, опустились на ограждённую железными перилами горизонтальную площадку, расположенную на её луче.

– Как вам наше путешествие? – спросила, улыбаясь, Елена. – Да, кстати, вы между делом заметили, что научились летать? Вот вам и ответ на ваши опасения по поводу меня. Или нужны ещё другие доказательства?

– Этого более чем достаточно, зато вопросов стало ещё больше, – ответил Погодин, чувствуя себя намного уверенней на твёрдой площадке, чем сидя на облаке.

– Вопросы – это как саднящая рана после вынутой занозы, ответы придут сами по себе, и с ними она заживёт, надо только подождать.

– Тогда извольте подать мне книгу «Жалоб и предложений».

– И что вы в ней напишете?

– Что это – самый прекрасный день в моей жизни, и что в этом виновата необыкновенная неземная фея по имени Елена.

– Ах, вы ещё и ябеда. Много же вы преуспели за свой короткий век. Может, ещё какие заслуги за вами водятся? Теперь я буду знать, кого пригрела на своей груди.

– Да уж, что выросло – то выросло, – сказал с иронией Семён, и они звонко рассмеялись.

– Прочь из города! Летим в Серебряный бор на Бездонное озеро, – скомандовала Елена.

Она взяла Погодина за руку, и они, поднявшись за облака, полетели рядом. Семён не ощущал страха. В эти минуты им овладело необыкновенное чувство свободы. Научившись чуду летать, он был безмерно благодарен Елене. Чего-чего, а такого подарка он и представить себе не мог.

Над городом стало смеркаться. На небе появилась луна и одна за другой на нём засеребрились звёзды. С запада потянуло прохладой. Ночь медленно и безмятежно накрывала Москву.

– Летим к земле! – крикнула Елена и, не отпуская его руку, бросилась вниз.

У Погодина от быстрого падения на миг перехватило дыхание. Они вынырнули из кучевых облаков. Под ними чёрной змеёй протянулось Хорошёвское спрямление Москвы-реки с переброшенным через него арочным мостом. Затем появился лесной массив и, наконец, показалось Бездонное озеро.

Елена повернулась к Семёну, встречный ветер разметал по её лицу копну рыжих волос, глаза горели восторгом.

– Здесь! – крикнула она.

Они сделали круг над озером и опустились на берег. Земля встретила их мягким ковром молодой травы. Елена сбросила с себя одежду и побежала по зеркальной глади озера, как по земной тверди, оставляя за собой чуть заметные круги на воде. Недалеко от берега она остановилась. Погодин был поражён увиденным не меньше, чем полётом.

– Сюда, идите сюда, или вы боитесь воды, как и неба?

Она засмеялась, и этот смех был необыкновенным, словно смеялась не женщина, а кто-то от всей души рассыпал с неба на землю волшебный перелив из сотни серебряных колокольчиков.

– Идите же, идите, отбросьте все сомнения! Вперёд, только вперёд! Никогда не оглядывайтесь назад! – звала она за собой Погодина и, поманив его рукой, побежала дальше.

Боясь потерять её из вида, Семён быстро разделся и бросился за ней в озеро. Однако, к своему большому удивлению, над ним не сомкнулись волны, и он не плыл, а будто подталкиваемый кем-то в спину, бежал по воде, как по тонкому льду.

Погодин догнал Елену только на середине Бездонного озера. Крепко взявшись за руки, двое счастливых безумцев, задержав дыхание, нырнули в чёрную глубину. Проплыв под водой к берегу, они вырвались из прохладных объятий и, раскинув руки, как крылья, взмыли в небо. В лунном сиянии их тела светились, как две звезды. Наконец, уставшие и обласканные тёплым ветром, они опустились на землю.

– Уже занимается заря, нам пора улетать домой, – почти шёпотом сказала Елена.

– Спасибо тебе! – глаза Погодина нежно обнимали её.

– За что? – неподдельно удивилась она.

– За этот сумасшедший день, за полёт и купание под луной! За то, что ты есть! – И он коснулся губами её руки.

Елена провела ладонью по его волосам.

– Мы уже на «ты»?

– Давно! Только я это скрывал.

Елена заглянула ему в глаза.

– Знаешь, может быть, тебе это покажется странным, но я люблю всё это. Люблю наблюдать, когда солнце, закончив свой дневной путь, устало валится за горизонт. Люблю, когда засыпает земля, она необыкновенно прекрасна, как малое дитя в сладком сне. Ещё помня недавнее тепло, она тихо дышит туманом. Люблю купаться в этом озере, когда взошедшая луна бросает на его зеркальную гладь серебряную тропу. И лишь ранним утром, когда солнце чуть осветило горизонт перламутровым светом, и звёзды ещё не простились с землёй, я покидаю это чудо, чтобы завтра прикоснуться к нему вновь.

 

Глава 19

Уже шесть часов не находил себе места в своём рабочем кабинете Александр Борисович Завадский. Он ходил из угла в угол, то и дело посматривая на дверь в ожидании сотрудников отдела Поляковского и Драйера с докладом о выполнении задания. Но каждый раз минутная стрелка, замыкая круг, всё дальше и дальше уносила в прошлое зыбкую надежду на их появление.

Молчал и служебный телефон. Завадский, проверяя связь, поднял трубку и в тягостную тишину ворвался монотонный сиплый гудок. Кроме телефона, в кабинете не было больше ничего, что могло бы напрямую соединить сотрудников с начальником отдела и прояснить причину их непонятного исчезновения.

Воздух, казалось, раскалился и загустел, обдавая жаром лицо. Александр Борисович бережно положил трубку, расслабил галстук и вытер носовым платком влажные ладони. В тяжёлых раздумьях он шагнул к окну, открыл форточку и долго стоял перед ней, ненасытно вдыхая весенний воздух.

Его усталые глаза всматривались в Лубянскую площадь. Но ничто не цепляло за душу, во всём царила серая обыденность затянувшегося дня. Исключением можно было счесть лишь бронзовый монумент основателю ВЧК Феликсу Дзержинскому, отмытому ливнем от голубиного помёта. И теперь Железный Феликс как новый, сияющий чистотой – рассекая ветра, возвышался над площадью мачтой флагманского корабля.

Александр Борисович подошёл к столу, открыл верхний ящик и достал из него именной револьвер. Взвесив на ладони семизарядный «Наган», как золотой слиток, он резко прокатил заряженный барабан по вытянутой руке от самого плеча до кончиков пальцев. Револьвер ожил, зажужжал, застрекотал, разве что не замурлыкал, как обласканный кот. Поиграв им ещё немного, Завадский убрал смертоносную игрушку во внутренний карман пиджака. Предчувствия подсказывали старому разведчику, что исчезновение Поляковского и Драйера не случайно.

Он нажал кнопку селектора. Динамик аппарата, откашлявшись, прошептал простуженным голосом:

– Слушаю.

– Пригласите ко мне офицера, сопровождавшего вчера грузовой фургон в спецоперации по делу фальшивомонетчиков.

– Будет исполнено, – бодро отчеканил селектор.

В этом случае Александру Борисовичу ждать не пришлось.

Через минуту в дверях кабинета стоял рослый офицер в звании капитана с чуть натянутой улыбкой и остекленевшими от испуга глазами. Забыв отдать честь и представиться, он, не моргая, уставился на портрет Феликса Дзержинского, под которым крупными буквами было написано нетленное изречение главного чекиста страны: «Отсутствие у Вас судимости – это не ваша заслуга, это наша недоработка».

Не приглашая пройти к столу и не давая опомниться вошедшему офицер, Завадский прямо с порога учинил дознание.

– Во время вчерашней операции какие-либо странности были?

– Как же, конечно, были! – ожил капитан. – Это непонятно куда исчезнувшие из мастерской художники, хотя, по данным, они совершенно точно находились там, и то, что при обыске ничего запрещённого не нашлось. Вместо компромата – так, всякая ерунда! Не на что было даже глаз положить.

– Ну, а что-нибудь посущественнее, погорячее было? – въедливо докапывался Завадский.

– Было. В сквере на лавочке сидел гражданин. Обхватив голову руками, он то и дело повторял: «Цезарь, ко мне! Цезарь, ко мне!»

– И что же?

– А то, что он стал очевидцем весьма странного события. Выгуливая свою собаку по кличке Цезарь, он заметил, как из сквера к дому, где располагается мастерская, проследовали двое ему неизвестных. Судя по их описанию, это были художники. И тут с неба падает человек, при этом остаётся живым, без единой царапины. И похож он, как две капли воды, на одного из тех двоих рисовак. Когда же гражданин предпринял попытку задержать двойника, тот съездил ему кулаком в ухо и беспрепятственно удалился.

– Это, скорее всего, твой бдительный очевидец приврал насчёт уха-то, – засомневался Александр Борисович. – Явно, в герои метит. Ну, а что же собака?

– Она сорвалась с поводка и убежала.

– Интересно, интересно… – Завадский наклонился над столом и сделал запись в блокноте. – Выходит, двойник одного из подозреваемых, как архангел, спустился с неба на землю, навешал этому зеваке тумаков и скрылся в неизвестном направлении. Другие же действующие лица и исполнители провалились сквозь землю – все ниточки оборваны.

– Выходит, так, – закивал головой офицер.

– Добавить к рассказанному ничего не хотите? – спросил Александр Борисович, внимательно вглядываясь в глаза капитана.

Вдруг офицера будто осенило: он хлопнул себя ладонью по лбу.

– Да! – быстрым движением он достал из нагрудного кармана сложенный листок бумаги и протянул его Завадскому.

– Что это? – удивлённо поднял брови начальник отдела.

– Это служит доказательством сознательности и бдительности гражданина. Проследив за двойником до самой двери, он записал адрес, где тот укрылся, причём не один, а с молодой особой.

– Должно быть, сочувствующая или же соучастница, – предположил Завадский. – Ну а вы, что же, капитан, как такое можно было позабыть? В нашей работе нет мелочей, для нас важно всё, даже кто какую бумажку мнёт в туалете. Итак, разговоры в сторону. Дело не терпит отлагательств. Сейчас же, сию же минуту, вы назначаетесь старшим опергруппы, и без промедления выезжаете по этому адресу. Брать этих голубчиков исключительно живыми. Как тебя зовут-то, сынок?

– Капитан государственной безопасности Джордано Бруно, – отрапортовал тот.

У Александра Борисовича округлились глаза. Он более внимательно всмотрелся в офицера.

Капитан вытянулся в струнку.

– Не состою, не привлекался, иностранный – со словарём, родственников за границей не имею, национальность – русский, – на одном дыхании выпалил он.

– Папа у тебя есть? – спросил Завадский.

– Есть! – отчеканил тёзка непонятого средневековой инквизицией звездочёта и щёлкнул каблуками.

– Кто он по службе и как его зовут? – спросил елейным голосом начальник отдела.

– Он-то пожарный, а зовут его Галилео Галилей.

Догадка Александра Борисовича была в самую точку. От судьбы не уйдёшь, действительно говорят, что яблочко от яблони недалеко падает.

– Так вот, Джордано Галилеевич, передай своему доброму папе от меня большой привет! Ну ладно, шутки в сторону, ты вот что, сынок, – Завадский похлопал его по плечу, – больше своё имя и фамилию никому не говори, не надо. Ну, а если уж никуда не деться, то лучше соври, будь, к примеру, неким Еропкиным или же Кузькиным. А здесь, на службе, у тебя теперь будет оперативный псевдоним «Звездочёт». Усвоил?

– Так точно!

– Выполняйте поставленную задачу.

– Есть выполнять поставленную задачу! – Офицер козырнул, развернулся и на полусогнутых ногах исчез за дверью.

«Этот – прикажи – и землю грызть будет, пока не остановишь», – подумал Завадский и удовлетворённо потёр руки.

Затем Александр Борисович сложил в одну стопку разложенные на столе разного рода доносы, один виртуознее другого, сел в кресло, откинулся на мягкую спинку, закрыл глаза и провалился с головой в какое-то тревожное забытьё.

Перед его глазами бесновались алые языки пламени, пылали фортификационные сооружения. Где-то, захлёбываясь под автоматными очередями, накатывали волна за волной крики «Ура!» и вновь угасали, будто пенные гребни на зыбком песке после отлива. И, поднимаясь во весь рост из насиженного окопа, ошалело озираясь сквозь пороховой дым, с распахнутыми, как небо, глазами, шли цепью солдаты.

Тогда всё произошло в считанные секунды. Он перевалился за бруствер и лишь только оторвался от земли, как взрывом его отбросило назад в окоп и похоронило под обвалившейся насыпью.

Голова раскалывалась, рот был забит землёй, воспалённые глаза бессмысленно пялились в темноту. И тут он почувствовал на своём плече чью-то сильную руку. Она буквально вырвала его из могилы и поставила на ноги. Боль прошла. О взрыве напоминала лишь кровь, запёкшаяся на губах. Рядом не было никого, и только какое-то необыкновенное божественное сияние ниспадало с неба на головы тех солдат, кто уходил в свой последний бой.

Это было тогда, в сорок втором, под Ржевом. Было всё как на ладони, но это осталось в прошлом. Сейчас он изменился, стал совершенно другим – для него теперь была важна только работа и ещё раз работа. За ней он не видел больше ничего, как не видит ничего несущаяся галопом взмыленная лошадь, боящаяся отстать от табуна.

Казалось, после войны врагов больше не будет. Но нет! С каждым прожитым днём они появлялись, как грибы после дождя. Разве что теперь их именовали диссидентами, неблагонадёжными отщепенцами. В общем, это были тёмные личности, которые не шли в ногу с обществом. Их существование обнаруживалось неусыпно бдительными гражданами.

Доносы писали сосед на соседа, брат на брата; писали и стар и млад. Эта эпидемия неслась по земле со скоростью курьерского поезда, оплетая её паутиной графоманства, как бикфордовым шнуром. Казалось, что страна сидит на измене, как на пороховой бочке, готовой вот-вот взорваться.

Возможно, Завадский и дальше бы предавался воспоминаниям, если бы не почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Он открыл глаза. Перед ним у стола сидела незнакомая гражданочка.

От такого неожиданного сюрприза Завадскому стало как-то не по себе. Гражданка бесцеремонно потянулась за графином с водой, налила себе стакан и медленно выпила до дна, смакуя глоток за глотком. Затем достала из сумочки зеркальце, поправила причёску и уставилась на Завадского так, как будто не она сейчас была у него на незапланированном приёме, а он наглым образом вторгся в её апартаменты.

Александр Борисович уловил в глазах гражданки хорошо знакомый ему блеск, тот самый завораживающий блеск охотника, а не животный страх дичи. Это настораживало, и чем больше он ловил на себе блеск этих горящих глаз, тем всё больше и больше его охватывала тревога.

Он нажал селекторную связь – она не работала; нажал кнопку срочного вызова охраны – тишина; телефон тоже безмолвствовал.

– Я Александра Никитична Вихляева, – представилась гражданочка. – А вы, стало быть, и есть Завадский Александр Борисович.

– Какого чёрта? – вспылил начальник отдела, подкрепив своё негодование потоком отборной площадной брани.

– Я вас представляла совершенно другим, – со скорбью в голосе сказала она. – У вас здесь даже не болото, у вас здесь тихий омут.

– Вон! – закричал Завадский, хватая со стола деревянное пресс-папье и собираясь запустить им в незваную гостью.

Холодная улыбка скользнула по её лицу.

– Ваши достоинства, как дрожжевое тесто, растут на глазах не по часам, а по минутам, не вмещаясь ни в одни рамки приличия, – спокойно сказала Вихляева и тихо удалилась.

Поскрипывая стиснутыми зубами, как после съеденного лимона, Александр Борисович метал молнии. Он готов был растереть в порошок любого, кто сейчас бы вошёл в его кабинет.

Внезапно Завадский почувствовал приступ тошноты и удушья. Галстук стальным обручем сдавил его короткую шею. Широко открытым ртом он стал жадно глотать воздух, напоминая пучеглазую рыбу, выброшенную на сушу. Набухший язык свинцовым комом забил ему рот, приглушая хриплый стон, вырывающийся из судорожно вздрагивающей груди. В эту минуту понадобилась вся его пробудившаяся сила, чтобы заставить окаменевшие пальцы сбросить душивший галстук.

Истошный крик потряс стены Лубянки и застыл на его тонких губах. В трясущихся руках он вместо галстука сжимал пеньковую верёвку.

Завадский бросил её на стол. Удавка вдруг ожила. Извиваясь и шипя, она приняла облик гадюки. Опрокинув чернильницу, змея поползла в сторону начальника отдела.

Александр Борисович, несмотря на свой солидный возраст, сделал головокружительный прыжок в сторону. Потеряв равновесие, он беспомощно замахал руками, словно пытаясь схватиться за воздух, но, не удержавшись, всей массой обрушился на дверь. Ударившись головой о дверной косяк, он обмяк и завалился на пол, потеряв сознание.

 

Глава 20

Пройдясь быстрым шагом по кабинету, Ленин остановился около окна. Разглядывая пылающие костры возле Смольного института, удовлетворённо покачал головой:

– Прекрасный вид, но ещё прекрасней недюжинная, неукротимая силища, пышущая от этой толпы! – Владимир Ильич сжал кулаки. – С такой и горы можно свернуть, и реки повернуть вспять. Как это чертовски заманчиво! – и вполголоса добавил: – Если это и авантюра, то в масштабе всемирно-историческом.

Ленин посмотрел на свои швейцарские карманные часы, приобретённые ещё в эмиграции. Сделал удивлённое лицо и показал циферблат присутствующим.

– Сейчас девять часов сорок пять минут. Однако пора уже давать последний звонок к началу восстания.

После минутного ожидания Ильич заметно занервничал.

– Почему молчит крейсер «Аврора»? Где залп из носового орудия? Что там, заснули или саботаж учинить вздумали? Всех до единого расстреляю к чёртовой матери! Предатели!

Бонч-Бруевич перебрал в голове всё на свете, но не нашёл ни одной веской причины для саботажа со стороны матросов «Авроры».

– Сейчас же срочно свяжитесь со сто тридцать восьмым Балтийским экипажем! – кричал Ленин. – И подробно узнайте, отчего до сих пор нет сигнала на штурм Зимнего Дворца.

– Владимир Ильич, – обратился к вождю Ворон, – разрешите я слетаю на крейсер и узнаю, в чём дело. Думаю, это будет гораздо быстрее телефона или телеграфа.

– Действуй, товарищ! – одобрительно кивнул Ленин. – И помни: сейчас судьба революции лежит на твоих крыльях.

Так же не упустил возможность внести свою лепту в дело революции и Бонч-Бруевич:

– «Аврора» стоит на якоре возле Николаевского моста! – громче обычного отрапортовал он, появившись из-за спины Кузьмича.

– Ну, лети голубчик, не медли. Бог тебе в помощь, – поторопил Казимира Ильич. Но тут же отец материализма осёкся и дополнил своё напутствие более приземлёнными пожеланиями: – Флаг тебе в руки. Пуля – дура, может, и пронесёт, не подстрелят по дороге, как куропатку.

Кузьмич распахнул окно, и осенний вечер с дымом и холодным ветром ворвался в кабинет. Ворон взмахнул крыльями и слился с закопчённым до черноты небом.

Сгорая от нетерпения, Ильич то и дело поглядывал на часы, как будто этим он мог поминутно контролировать ход истории. И вот через четверть часа после отлёта Ворона, ошеломляюще, потрясая Питерское небо, громыхнула «Аврора». И в ту же секунду часы вождя пробили десять раз.

– Наконец-то… – облегчённо вздохнул Ленин. – Молодец пернатый, долетел всё же, болезный, донёс весточку до крейсера. Значит, не отлили ещё для него пулю. Везунчик! Теперь главное – взять Зимний.

И тут в голове у Бонч-Бруевича просветлело.

– У вас часы бегут вперёд, Владимир Ильич, на целых пятнадцать минут, – обратился он к вождю. – Спешите жить, наверное. Сейчас времени девять часов сорок пять минут. Именно оно, как это и было запланировано, является тем временем для сигнала с «Авроры».

И он обратил внимание всех присутствующих в кабинете на отечественные ходики, висящие на стене. Так Бонч-Бруевич раскрыл несуществующий саботаж моряков.

На это неоспоримое доказательство Ильич властной рукой, без каких-либо колебаний, подписал швейцарским часам смертельный приговор, отправив их прямёхонько в стоящее в углу кабинета ведро с водой. «Буль-буль» – издали они, утопая, свою последнюю лебединую песню.

– Так будет и с загнивающим капитализмом, – заверил всех вождь пролетариата.

Кузьмич вышел вперёд.

– Владимир Ильич, мы бы хотели лично приобщиться к «Великому Октябрю», сплотившись в борьбе с революционными массами, оставить после себя след в истории.

Ильич прищурил хитрющие глаза.

– Так уж и оставить? А кто же вам даст-то, мечтатели, или смерти не боитесь? Зачем же далеко ходить, мы вас здесь как врагов революции приговорим.

На такой отрезвляющий подзатыльник от вождя Кузьмич округлил глаза:

– Вы же говорили, что такие, как я, нужны делу революции, – хватаясь за спасательную соломинку, чуть ли не заикаясь от волнения, засуетился слесарь.

– Мало ли, что я говорил. Вон, Троцкий, тот вообще не умолкает, сплошные обещания сеет, не речь оратора, а поллюция прыщавого гимназиста. Послушаешь, плеваться хочется, однако народ глотает – значит, верит! – Ленин покосился на Бонч-Бруевича, тот махнул рукой.

– Пусть себе идут, – рассудил старый большевик. – Если мы их здесь «именем революции» к стенке поставим, то куда потом тела девать? В окно не выкинешь и под лестницей не спрячешь. Мужику только дай повод – во всём след божий углядит. Пойдут вдруг не за идею революции, а за веру, сочтут их за мучеников, развернут ещё штыки от Зимнего на Смольный, и кнут здесь не поможет. Пусть уж лучше они от пуль юнкеров полягут, что мы, в конце концов, изверги, что ли? Вот приодеть бы их надо, чтобы ничем не отличались от масс, тогда они сразу станут своими среди своих.

Поверх рубахи Кузьмичу натянули тельняшку, на голову, почти до самых ушей – бескозырку, на плечи накинули бушлат. Ангелу от чьих-то щедрот перепала запачканная кровью шинель. С ними двоими было решено быстро. Над переодеванием режиссёра пришлось же повозиться. Ему пару раз наступили на очки, зачем-то вручили дырявый зонтик, галоши неимоверно большого размера и побитое молью драповое в ёлочку пальтишко. Так был создан образ «вшивого интеллигента».

Не чувствуя под собой ног, они буквально скатились по лестнице на первый этаж, и, вылетев из Смольного на улицу, сразу оказались в окружении толпы, поющей «Интернационал».

Тройка новоиспечённых повстанцев ещё не пришла в себя от столь головокружительного слияния с революционными массами, как к ним обратился какой-то дотошный недошлёпок в пенсне, в усах с козлиной бородкой:

– А вы что же это не поёте? Игнорируете? Нехорошо!

– Болеем мы, – вывернулся режиссёр, поймав себя на том, что этот красноносый гусь очень уж напоминает ему Льва Троцкого.

– Болезнь – это атрибут тунеядствующих богатеев, прохлаждающихся на ниве труда угнетённых. Нам же, большевикам, болеть некогда. Нас всех закалила борьба! – выдал тираду козлобородый борец за идею, облачённый, как в футляр, во всё кожаное.

– Моего друга подкосила неизвестная науке хворь, при чрезмерном напряжении он зеленеет и теряет голос, – пришёл на выручку режиссёру Кузьмич.

– Ну а у вас что не так? – с явным недоверием спросил дотошный очкарик.

– У нас всё гораздо хуже, причём в более запущенной форме. В общем, ни чихнуть, ни душу отвести – того и гляди оконфузишься, – огласил душещипательную историю болезни слесарь.

Упакованный в кожу брюзга, не говоря больше ни слова, блеснул стекляшками пенсне на страдающих недомоганием, поморщился, пошевелил усами и поспешил удалиться.

Людская река забурлила, накатила волной и, выдернув их из омута Смольного института, понесла к Зимнему Дворцу.

От эмоций режиссёра распирало как воздушный шар. Его голова, подобно флюгеру при шквальном ветре, крутилась во все стороны. Глаза горели жадно, выхватывая эпизоды из происходящих событий. Он то ахал, то охал, ежеминутно восклицая от необъятной будоражащей сознание бунтарской силищи, охватившей сумеречный Петроград.

От разгорячённых лиц повстанцев у Кузьмича защемило сердце. Он видел в их глазах веру в лучшую жизнь, во всеобщее мировое братство рабочих и крестьян. Как же хотелось Кузьмичу объяснить всем этим заложникам обещанного неземного чуда, что спустя годы всё произнесённое с высоких трибун так и останется лишь словами. Недостижимым потерянным раем, из-за мышиной возни небожителей за место под солнцем, к которому ему, простому люду, так и не суждено будет прикоснуться, попробовать на зуб, как при старом режиме царский золотой червонец.

Для штурма Зимнего дворца людская масса подошла со стороны Большой Морской улицы. Устремившись под Триумфальную арку, она выплыла на Дворцовую площадь.

Расторопный Кузьмич едва успел вытащить из бегущей толпы Ангела и режиссёра. Пригибаясь ниже к земле, они все вместе достигли Александровской колонны и, укрывшись за пьедесталом, перевели дыхание и осмотрелись.

Пылающие ярким светом окна Зимнего дворца освещали площадь. Красноармейцы и солдаты рвались через сложенные из дров баррикады к главным воротам, где по обе стороны от них были расположены подъезды.

Со стороны дворца ударил пулемёт, разметав по брусчатке сноп искр. Из бегущей толпы ответили ружейными выстрелами. Пулемёт сразу же оборвал очередь и заглох, ответная стрельба прекратилась. Тишину теперь нарушали только слова команды да топот сапог.

Все трое оторвались от пьедестала и, примкнув к группе красногвардейцев, бросились за ними вперёд, к баррикадам. До них оставалось бежать буквально пять шагов, как непонятно откуда просвистела шальная пуля. Кузьмич схватился за грудь, пошатнулся, обмяк и, припав на колени, завалился на брусчатку.

Режиссёр наклонился над Кузьмичом, хлопая глазами, он переводил взгляд то на Ангела, то снова на слесаря, пытаясь понять произошедшее. Ангел приподнял раненого за плечи.

Рука Кузьмича безвольно скользнула с груди, открывая расползающееся на тельняшке кровавое пятно. Он открыл глаза, улыбнулся.

– Вот и всё. Финита ля, други мои. Жаль, что я так и не подарю тебе тельняшку, мой брат Альберт. Такую вещь попортили, гады, а штопать её у меня времени, как видишь, не осталось. Ты прости уж, брат. Печально и то, что ухожу, не попрощавшись с Казимиром… – Кузьмич закашлялся и закрыл глаза.

И тут на них с ночного неба, почти им на головы, свалился Ворон. Он весь был обмотан пулемётной лентой, на которой красовался алый бант.

– Ищу вас по всему Питеру, крылья поистрепал, а вы здесь прохлаждаетесь. Ни на минуту нельзя оставить, – возмутился он. – Что кислые такие? По временному правительству скорбим или по кому конкретно слёзы льём?

– Кузьмича убили, – всхлипнул режиссёр.

– Ты это погоди, дядя, его хоронить, он ещё всех нас переживёт.

Кузьмич приоткрыл один глаз и, нацелив его на Ворона, вполне бодро спросил:

– Скажи-ка нам, Казимир, откуда у тебя такой завидный боевой арсенал?

– Приобрёл по случаю на крейсере и про вас не забыл.

Ворон поднял крылья, под ними в деревянных кобурах висело по «маузеру» и по две гранаты. Это впечатляло.

– Как же это ты всё доволок? – поинтересовался Ангел.

– Своя ноша не тянет. Хочешь мира – готовься к войне, – ответил Казимир.

– Помогите мне встать! – попросил Кузьмич. – И так здоровья нет, а тут, на тебе, последнего чуть не лишили.

Режиссёр и Ангел оторвали его от брусчатки и поставили на ноги. Слесарь собрал в кулак всю волю, шатался, но стоял, не сгибаясь.

Мимо них, раскручивая землю на восток, проносились к Зимнему дворцу повстанцы, унося на своих штыках в его открытые настежь подъезды, долгую тяжёлую ночь.

– Что ты всё молчишь, скажи хоть что-нибудь, – обратился Ворон к Ангелу.

– Заигрались дальше некуда. Пора возвращаться.

– Что ты сказал? – переспросил Кузьмич.

– Я сказал, что нам надо спешить – жизнь продолжается.

– Подожди минутку, брат Альберт, – попросил Кузьмич, вглядываясь в бегущих к Зимнему дворцу балтийских матросов. – Надо же, глазам своим не верю! Ущипните меня, неужели мне это кажется?

– Что, что ещё там случилось? – забеспокоился режиссёр.

Кузьмич поднял руку, указывая на чёрные бушлаты.

– Вон, видите мальчишку-юнгу, что бежит впереди отряда, так это я, братцы! Ей-Богу, я! Никогда бы не подумал, что увижу себя со стороны, да ещё таким молодым, – на небритых щеках слесаря блестели слёзы.

Вдруг всё разом исчезло: бегущие люди, грохот сапог, крики, бряцание оружия. Ещё мгновение, и они, уже все четверо, стояли на подмостках театральной сцены. В глаза всё так же цедил скупой свет рампы.

Режиссёра лихорадило. Он, с каким-то животным остервенением, одним ударом о сцену сломал зонтик и запустил его в чёрную пустоту зрительного зала. Не лучшая участь ждала и пальто. Истоптанное и растерзанное на части, оно грязными лохмотьями вместе с галошами полетело в том же направлении. Сняв очки, служитель искусства с горечью посмотрел на разбитые стёкла и поломанные дужки, затем уткнулся немигающим взглядом в Кузьмича. Тот стоял целым и невредимым, как новенький бронепоезд, без единой царапины. На его пышущем здоровьем лице не было ни единого намёка на недавнее ранение. А ещё, в силу каких-то странных обстоятельств, на нём была надета чистая, не запачканная кровью тельняшка.

– Я вижу, вы остались довольны проведённой экскурсией, – сказал Ангел, обращаясь к режиссёру. – Теперь для вас Октябрьская революция не только красный лист календаря, но и мать родная.

– Да, из песни слов не выкинешь, – согласился режиссёр, – можно смело сказать, что мы её участники. Я скуп на похвалы, но то, что сделали за одну ночь большевики, это буквально планетарное чудо. По сравнению с ним семь чудес света просто меркнут, как низкопробные фокусы в шапито.

Ангел покачал головой:

– Какое же это чудо? Поверьте, через каких-нибудь сто или чуть более лет найдётся другой, кто дерзнёт повернуть колесо истории.

– Возможно, появится, и даже не один. Несомненно лишь то, что под ногами всегда будет мешаться какая-нибудь сволочь, этакий пакостник, который вставит в это самое колесо палку. И всё псу под хвост. Боже мой! Какая роль мне была уготована провидением, какая роль! – Режиссёр скрестил на груди руки и закатил глаза к небу. – О-о-о … – простонал он. – Ситуацию решали мгновения: или сыграть над пропастью на бис и изменить ход истории, или же безвестно кануть в лету. Казалось, третьего не дано, но только не для идиота с замашками палача. Зачем меня душить-то было? Э-э-э-эх! Отелло недоделанный. В итоге благодаря ему, – режиссёр ткнул пальцем в сторону Кузьмича, – мы имеем то, что имеем. Банальная уголовщина перечеркнула всё, чуда не произошло, а могло быть иначе.

– Виноват, – Ангел сделал удивлённые глаза ребёнка, – вы всё говорите о чуде, но разве оно состоит в том, чтобы менять мир, не улучшая его?

– Тогда не без основания хочу заметить, что наше возвращение тоже не идеально, страдает однобокостью. Для меня, в отличие от Кузьмича, оно не было столь чудесно. – Режиссёр потряс сломанными очками, и в сердцах втоптал их в сцену. – Я не видел, тонет ли Кузьмич в воде или нет, и горит ли в огне, но то, что его пуля не взяла – это неоспоримый факт.

– Так чего вы хотите? – перебил его причитания Ангел.

– Хорошо, отвечаю как на духу. Я хочу чуда! – отрубил режиссёр.

– Так ищите его во внутреннем кармане пиджака.

– Вы смеётесь? Что это за чудо такое, которое помещается в кармане пиджака? – изумился служитель Мельпомены.

– Поверьте, это может уместиться не только в кармане, но и на вашем носу, – вполне серьёзно ответил Ангел.

Режиссёр полез в заветный карман и извлёк оттуда небольшой футляр из синего бархата, тиснёный позолоченными вензелями S.F.V.

– Сергей Фёдорович Владимирский – так вас, кажется, по паспорту. Эта вещица за перенесённые вами тяготы, – лукаво улыбнувшись, сказал Ангел.

Режиссёр открыл футляр и извлёк из него пенсне.

– Что за вздор? – недовольно фыркнул он. – Почему тогда уж не очки, или что, решили сэкономить на душках?

– Ничуть, нет! Просто пенсне более практично. Случись с вами похожий инцидент, ломать особо будет нечего. Этот незатейливый подарок от вашего коллеги по театральному цеху, к сожалению, находясь в местах от мирской суеты далёких, он не смог лично донести его до вас.

– Как я сразу не догадался, откуда ветер дует, так это происки самого старика Станиславского!

– Вы, как никогда, догадливы. Да, именно! От него самого, Константина Сергеевича.

Режиссёр с улыбкой надел пенсне, как вдруг лицо его изменилось, стало непроницаемо каменным. В груди что-то сжалось до острой боли, но через секунду отпустило, прокатившись по всему телу горячей волной. То, что он увидел какую-то тайну, говорили за него только дрожащие губы.

– Да, чуть не забыл предупредить, что надевший хоть раз это пенсне будет видеть мир его глазами, глазами Станиславского, – добавил Ангел.

– С вами страшно иметь дело, – вытирая галстуком пот со лба, прошептал режиссёр. – У вас самое важное всегда остаётся на потом?

– Как всякая хорошая новость, дабы в конце поднять собеседнику настроение.

– Считайте, что это вам удалось на славу. – Режиссёр выдавил из себя подобие улыбки.

Дверь в зал открылась. Вооружённая шваброй, на пороге выросла фигура тёти Пани.

Придирчиво пробежав хозяйским взглядом по партеру, она чуть не задохнулась от возмущения. Её святая святых – чистота зрительного зала – наглым образом была до неприличия обезображена грязными тряпками, сломанным зонтиком и убитыми нищетой галошами.

– Не знаю, что вы здесь нарежиссировали, это дело ваше, творческое, но вот театр вы загадили отменно, от души, – кипела тётя Паня. – Из культурного места устроили городскую свалку. Всё! Моё терпение лопнуло. Теперь для вас тряпка будет лучшим аргументом от безразличия к чужому труду. Не убирать, а гонять ею я буду каждого из вас с утра до вечера, и первым у меня на очереди стоите вы, Сергей Фёдорович.

Владимирский вгляделся в уборщицу и, пугая всех, вдруг закатился в жутком истерическом смехе. Успокоившись, режиссёр низко поклонился.

– Спасибо тебе, матушка, за искренность. Браво! Какой жаркий монолог. Я не то, чтобы верю, я вижу это действо. Ни один актёр не сыграет так правдиво, как человек, доведённый до ручки. И здесь не нужно никакого пенсне, чтобы увидеть это сердцем.

Тётя Паня открыла рот. Для неё услышанное было похлеще всякой серенады под окном.

– Давайте-ка оставим на минуту все заботы, – продолжал заливать сладкозвучным голосом режиссёр, – и пойдём к вам в подсобку, причастимся чаем с баранками, поговорим о насущном, о жизни.

Кузьмич с Ангелом переглянулись.

– Как же тогда репетиция, спектакль? Их что, не будет? – спросил слесарь.

– Это всё суета, – Владимирский махнул рукой. – Театральные подмостки подождут настоящего, высокого полёта. Искусство вечно, оно вне времени и будет после нас, а мы в нём – всего лишь пассажиры. Пора подумать о душе и о том, что мы оставим после себя – чтобы не было за это стыдно.

Тётя Паня взяла режиссёра под руку.

– Пойдём, милок, брось ты эту работу. От такой режиссуры того и гляди свихнёшься. Баранок я тебе не обещаю, однако пирожками домашними с капустой угощу.

– Пирожки… – мечтательно произнёс Владимирский. – Вы не поверите, я и забыл, какие они, эти пирожки не только на вкус, но и на вид. Как это ужасно, когда забывается всё хорошее за какими-то никому не нужными надуманными делами.

 

Глава 21

В этот майский день, вопреки нелётным прогнозам Кузьмича, в Москве установилась тёплая солнечная погода.

Счастья не бывает много или мало, оно или есть, или его нет.

На балконе пятого этажа, согреваясь под лучами весеннего солнца, стояли, обнявшись, два человека. Даже от одного брошенного на них взгляда становилось ясно, что нет счастливее этой пары на всём белом свете. Но в суете будничного дня ни одному из пешеходов не было ни малейшего дела до этой идиллии, как, впрочем, и до летящей по небу странной компании.

Возглавлял воздушное трио Ворон, замыкал – Ангел, между ними, удерживаемый за руки и за ноги, как мешок с картошкой болтался Кузьмич.

Пугая вороньё и гревшихся на крыше кошек, они покружили над домом и спустились именно к этому балкону, бестактно потревожив уединение двух сердец.

– Откуда, каким ветром вас сюда занесло? – изумился Погодин, наблюдая необычное и нежданное появление визитёров.

– Сударь и сударыня, – обратился к влюблённой паре Ангел, – просим вашего снисхождения, если мы своим вероломным вторжением прервали благородное таинство. Однако спешу предупредить, что с северо-запада на ваш дом надвигаются тучи неприятностей.

– Альберт, что ты как на аудиенции у герцога Анжуйского, – прервал расшаркивания Ангела Кузьмич. – Разреши мне более доходчиво прояснить ситуацию жизни и смерти, пока нехорошие дяди, вооружённые до зубов, не успели надрать им попы.

– Кузьмич, не разыгрывайте драму, это старо, – спокойно сказал Погодин. – Разве что тогда вы не висели между небом и землёй, а, сидя на полу в моей мастерской, чуть ли не рвали на себе волосы. Думаю, ваша новость состоит в том, что нас опять окружают враги.

– Кстати, пока до этого ещё не дошло, вы бы, Семён Данилович, представили нам даму вашего сердца, – с чуть заметной обидой на выпад художника сказал слесарь.

– К чему эти церемонии, сами говорили же, что не на аудиенции, – прервала красноречие слесаря рыжеволосая особа. – Зовите меня Еленой.

– Андрей Кузьмич, для своих просто Кузьмич, – представился слесарь, галантно кивнув головой. – А это мои братья и соратники – Ангел, он же Альберт, и примкнувший к нам Ворон, он же Казимир.

– Причём примкнувший добровольно и с пребольшим удовольствием, – добавил к сказанному Ворон.

– Неподражаемо! – рассмеялась Елена. – Вы, Казимир, просто прекрасно владеете языком графа Льва Толстого.

– Пустяки, отчего же им не владеть, всё дело – в практике. После общения с Бабелем я изъясняюсь не только на языке классиков.

– Скажите, неужели всё так мрачно, как вы говорили? – спросила Елена у слесаря.

– Кузьмич у нас любитель сгущать краски, хотя, если поглубже копнуть, то он добрейшей души человек, – вмешался в разговор Погодин.

– Да, всё именно так, – сказал оттаявший от похвалы слесарь. – Пока вы, ничего не подозревая, мило коротаете время, мы, Семён Данилович, рискуя жизнью, спешили сюда, к вам, чтобы предупредить об опасности. Однако вместо слов благодарности вы изволите шутить.

– Право же, Кузьмич, я не хотел вас ничем обидеть – присоединяйтесь к нам. Однако спешу предупредить, что кроме гостеприимства и горячего чая мы вам предложить больше ничего не можем. – Погодин распахнул балконную дверь.

Тройка визитёров не без труда протиснулась в дверной проём и ввалилась в комнату.

– О чём вы, Семён, какой чай! Сейчас не до него, сваливать отсюда надо, причём очень быстро, – продолжал пророчить беду слесарь. – Иначе нам из этой квартиры останутся только два пути – или нас вынесут без венков и оркестра, или же похоронят прямо здесь, что неутешительно как в первом, так и во втором случае.

– Кузьмич, ты не прав! – возмутился Ворон. – Как же это не до чая? Извините, у меня со вчерашнего дня в клюве маковой росинки не было. Война – войной, однако завтрак ещё никто не отменял. Например, в прошлой жизни, до перевоплощения в Ворона, я имел честь до последнего вздоха служить Его Величеству Людовику XVI, так меня, прежде чем обезглавить на гильотине по приговору Национального Конвента, республиканцы сытно накормили обедом. Всё культурно, без спешки – приятно вспомнить! На смерть надо идти на сытый желудок, с благородной отрыжкой, а не с голодным урчанием в животе. Да и перед лицом врага я не хочу из-за отсутствия в моём желудке хотя бы корочки хлеба иметь бледный вид. Ведь эти невежды сочтут моё полуобморочное состояние от голода за трусость.

– Содержательная мысль. В последний путь под брызги шампанского «Вдова Клико» – это, знаете ли, по-гусарски! Только чем её подкрепить? – сказал Погодин.

– Сей момент! Алле-а-а-п! – скомандовал по цирковому Ангел и щёлкнул пальцами.

Сразу же с потолка на стол спустилась белоснежная скатерть, и на ней появилась гора изысканных холодных и горячих закусок, всевозможные сладости, благородные вина.

Кузьмич заметно повеселел.

– Да, – согласился он, – после такого «вернисажа» и умереть не страшно.

– Сударыня, что у нас имеется из музыкального сопровождения? – обратился к Елене Ворон.

– Патефон и пластинки, – ответила она, зашторивая окна.

– Ни в коем случае не трогайте занавески, – остановил её Ворон. – Откройте окна и, несмотря на день, добавьте в зал свечей. Гуляем по высшему разряду, как в лучших домах Парижа.

Жизнь закипела. Комнату будто наполнил тёплый солнечный свет. В потолок ударили пробки, зазвенели хрустальные бокалы, по тарелкам застучали столовые приборы.

«Утомлённое солнце нежно с морем прощалось», – запел патефон надтреснутым тенором.

– Вот это по-нашему, по-русски, от всей души, – улыбнулся Кузьмич. – Пускай теперь сюда только кто-нибудь сунется, всех умоем!

После третьего тоста, предложенного Кузьмичом выпить за «лося», в который входил джентльменский набор пожеланий, таких как: чтобы хорошо «жилося, пилося и моглося», Ангел подошёл к Погодину и Елене.

– Моё предложение покажется вам странным, однако доверьтесь мне и сделайте всё так, как я попрошу, – сказал он, вглядываясь в их глаза, наполненные небом. – В правую руку возьмите по горящей свече, с ладони левой руки сдуньте, как ресницу, накопившуюся боль и усталость. После чего, не оглядываясь назад, идите за мной.

Заинтригованная пара выполнила необычный ритуал и проследовала за ним из комнаты в коридор. Ангел остановился возле шкафа и, указав на него рукой, с волнением в голосе, будто читая царский наказ, сказал:

– Сейчас вы, взявшись за руки, шагнёте в проём этого мебельного чуда и, оставив за порогом суету большого города, отправитесь туда, где вас уже ждут. Ничего не бойтесь, гоните прочь от себя все сомнения. Поверьте, это путешествие доставит вам массу незабываемых впечатлений. Ступайте и никогда не жалейте о прошлом. Храните настоящее и живите будущим.

Погодин и Елена зашли в шкаф. Ангел закрыл за ними дверцы, через минуту открыл – шкаф был пуст.

Ангел шагнул из коридора в зал, подошёл к столу и налил себе бокал вина. Его примеру последовал Кузьмич и Ворон.

– Ну что же, с минуты на минуту к нам пожалуют товарищи с Лубянки, – сказал Ангел.

– И как же мы их встретим? – поинтересовался Кузьмич.

– Во всяком случае, не хлебом с солью, – улыбнувшись, ответил Ангел.

– За победу! – сказал Ворон.

– За нашу победу! – поддержал тост Кузьмич, и они сомкнули бокалы.

Во двор, тихо урча мотором, въехала грузовая машина и остановилась возле дома. Так же тихо, без суеты и единого выстрела, из фургона с надписью «Мебель» выпрыгнул взвод солдат. Без громких команд он разбились на три отделения. Первое растянулось вдоль фасада, второе оцепило парадный подъезд, третье отделение взяло под контроль лестницу.

Дверь кабины грузовика открылась, и на свет Божий появился капитан государственной безопасности Джордано Бруно под псевдонимом Звездочёт.

Поднявшись на пятый этаж, он подошёл к квартире с номером «90», на двери которой был приклеен пожелтевшей листок бумаги с надписью, небрежно набросанной от руки: «Звонок не работает, стучать». Капитан растянул улыбку до ушей и, последовав написанному, прильнул к двери.

В квартире звучала музыка, однако на стук никто не открыл. Звездочёт толкнул дверь. К его удивлению, она оказалась незапертой. Капитан шагнул в полумрак. Пройдя по коридору как можно тише, он заглянул в комнату. В зале на полу стоял патефон: «Отцвели уж давно хризантемы в саду», – звучал с пластинки голос Вадима Козина.

Склонившись над музыкальным ящиком, на полу по-турецки сидел гражданин в безутешной печали. Роняя скупые слёзы, он самозабвенно подпевал популярному тенору. Издаваемые им звуки скорее походили на сдавленное мурлыкание, нежели на пение, но это нисколько не мешало гражданину выражать этим ностальгию по безвозвратно ушедшей молодости и первой любви.

В кресле у обильно сервированного стола, подперев рукою голову, сидел не менее странный человек с седыми взлохмаченными волосами. Застыв в позе роденовского мыслителя, и не выказывая никаких эмоций на появление офицера безопасности, он с упоением слушал песню, взирая на плачущие свечи.

Сидевший на полу Кузьмич оторвался от патефона. Встретившись взглядом с офицером, он вспомнил ту незабываемую встречу с ним, от которой на его голове заметно прибавилось седых волос.

– Как, вас ещё не расстреляли? – спросил слесарь у капитана.

От такой нагловатой дерзости Звездочёт несколько растерялся. После недолгого замешательства, он вместо обезоруживающей команды «Руки вверх!» произнёс:

– Размечтался! А вот тебе на сей раз примочки уже явно не помогут. Молись! – Капитан потянулся к кобуре.

– Невежливо. В чужой монастырь со своим уставом не лезут! – раздался за его спиной голос.

Капитан повернулся и от увиденного потерял дар речи. Из темноты в коридор, важно ступая, вышел большой чёрный Ворон. Офицер шагнул назад, но, столкнувшись со шкафом, отступил в комнату.

За ним в наполненный светом зал вошёл и Казимир. Пристально оглядев Звездочёта, он деловито произнёс:

– Какие проблемы, герой?

– Никакой я не герой! Я всего лишь кукла в чужих руках, – попробовал оправдаться капитан.

– Вот ответь мне на вопрос, брат Кузьмич, – Ворон одним взмахом крыла оказался на столе, – нам когда-нибудь дадут спокойно закончить трапезу? – спросил он, цепляя трезубцем вилки кусок сочного бекона.

– Думаю, вряд ли, это тебе не Франция, это, брат Казик, почти Азия, – ответил с тоской в глазах слесарь. Он встал и вразвалочку подошёл к столу.

– Как насчёт бокала благородного напитка? Не желаете ли на посошок? – спросил Кузьмич у капитана.

– Не пью! – ответил офицер. – Печень, давление, да и геморрой, знаете ли, покоя не дают.

– Это настораживает. Трезвенник в наше время – это почти враг народа или засланный лазутчик. – Слесарь кивнул головой в сторону балкона, который выходил на запад.

– Товарищ с утра не бражничает, месье явно не из Парижу, – вмешался в беседу Ворон. – Париж – это устрицы, мидии, лангусты и прочие изыски! Так что они-с ошиблись дверью. Я прожил насыщенную, яркую жизнь, и могу поделиться богатым опытом. Да-с! Мы занимаемся героями, вам же нужен проктолог, – обратился Казимир к офицеру. – Трезвый образ жизни – это шаг к здоровью, а бег – к долголетию. Правда, есть ещё и другие способы дожить до глубокой старости. Какой же из них выбрать – решать вам самому. – С этими словами Ворон достал из-под одного крыла и выложил на стол пару гранат, из-под другого крыла он вынул «маузер».

Кузьмич, также вооружившись револьвером революции, приобщил к аргументам Казимира и свой арсенал, что сделало его весомей в два раза.

– Папа и мама у тебя есть? – спросил Ангел у Звездочёта.

– И мама есть, и папа есть, – ответил тот, косясь на гранаты.

– Тогда забудь дорогу в этот дом. Не огорчай их, не делай сиротами.

Капитан выскочил на лестничную площадку, скомандовал отделению: «За мной!» – и, не разбирая ступеней, бросился бежать вниз. За ним, подталкивая в спину, неслись скорбные мысли. Вылетев из подъезда на улицу, он, срывая голос, крикнул: «Все в машину!» – сам вскочил на водительское место. Как только последний солдат захлопнул за собой дверцу грузового фургона, офицер дал по газам, и машина, рванув с места, исчезла за поворотом.

– Теперь его галифе не то что в прачечную не примут – на ветошь вряд ли сгодиться, – обмахивая свой нос ладонью, как-то задумчиво прокомментировал события Кузьмич. Он грустным взглядом обвёл комнату, стянул с себя тельняшку и протянул её Ангелу: – Вот, кажется, и всё. Это тебе на память, брат Альберт, как обещал. Будет что на досуге вспомнить, а старый тельник из боевой юности я уж себе оставлю.

– Ты – как? – спросил у слесаря Ворон.

– Поклонюсь в ноги Никитичне – может, примет под крыло.

– Примет, – сказал Казимир. – Она в тебе души не чает, будем все вместе вечерами Моцарта слушать и в картишки перекидываться.

– Какой из меня картёжник, я всё больше по домино…Тройка, семёрка, туз – это всё для графьёв, а мы в «козла» лучше забьём, – вздохнул Кузьмич. – Интересно, во что Ильич любил играть, забыл у него спросить.

– Не суетись, в шахматы он любил играть, – сказал Ангел и вытащил из-за пазухи сложенную игровую доску с фигурами. – Это тебе!

– Откуда? – Слесарь расплылся в улыбке.

– Бонч-Бруевич презентовал, – сказал Ангел. – Им сейчас не до гамбитов и дебютов, Ильич там пожар мировой революции раздувает. Хотя, дуй не дуй, а всё зыбко как болото, одну ногу вынимаешь – другая вензеля выписывает, куда бы ступить, чтобы по уши не увязнуть, а шахматы – это вечно.

– Тогда, может, на прощание партейку затеем? – сказал Ворон.

– Не стоит начинать игру, если не будет времени её закончить, – сказал Кузьмич.

– Это почему же, нам никто не мешает? – удивился Казимир.

– Потому, что каждая хорошая пьянка, она, брат, как последняя, – в один голос дружно ответили Кузьмич и Альберт.

– Ну, что ж, – вздохнул Ворон, – командуй последнее построение, командир!

– Эскадрилья, смирно! – крикнул бравым голосом Кузьмич и тут же поперхнулся от внезапно нахлынувших чувств. Сделав глубокий вдох, он собрался, встал на стул и начал говорить: – Дорогие мои братья, мы с честью выдержали выпавшие на наши плечи испытания и достойно приняли первое боевое крещение. Отстояли плацдарм и дали сокрушительный отпор всякого рода оккупантам, обратили их в бегство. Поэтому предлагаю в честь нашей победы устроить праздничный парад.

Закончив пламенную речь, слесарь низко поклонился своим собратьям по оружию. Затем он выпрямился и замер, выдержав несколько торжественных секунд, скомандовал:

– Эскадрилья, вольно! – и с душой запел «Марш авиаторов»:

Мы рождены, чтоб сказку сделать былью. Преодолеть пространство и простор, Нам разум дал стальные руки-крылья, А вместо сердца пламенный мотор. Всё выше, и выше и выше, Стремим мы полёт наших птиц, И в каждом пропеллере дышит Спокойствие наших границ.

Продолжая петь, Кузьмич соскочил со стула и, расставив руки, изображая самолёт, побежал по кругу. Ангел и Ворон переглянулись и, не раздумывая, последовали его примеру.

Теперь просторы комнаты бороздила вся тройка. Возглавлял парад Кузьмич. Вслед ему, размахивая руками и издавая пламенное урчание мотора, бежал Альберт. За ними, не отставая ни на шаг, растопырив крылья, прыгал Казимир.

Закончив исполнение марша, слесарь остановился и поднял руку.

– Благодарю за службу, соколы вы мои! – сказал он, едва сдерживая слезу.

Комнату огласило троекратное «Ура!».

– Ну а теперь, согласно традиции, выпьем на посошок, – объявил Кузьмич, знаками приглашая всех к столу.

– Дай нам всем Бог здоровья и долгих лет жизни, чтобы мы вот так, как сегодня, когда-нибудь собрались и отметили нашу очередную победу, – сказал Казимир, поднимая рюмку.

– Обязательно встретимся, – поддержал тост Альберт. – Может быть, через десять или двадцать лет, как мушкетёры в романе Александра Дюма.

– За будущие победы! – заключил Кузьмич.

И вновь сотрясая комнату криками «Ура!», они выпили и по-братски обнялись.

 

Глава 22

Елена и Погодин стояли на мощёной гранитной брусчаткой площади, тускло освещённой газовыми фонарями. Посреди неё, как именинный торт на праздничном столе, находился круглый фонтан с изящными бронзовыми скульптурами в виде крылатого дракона, окружённого резвящимися дельфинами. Здесь их ждала поистине царская карета, украшенная резьбой и позолотой. Запряжённая в неё попарно четвёрка гнедых лошадей доброжелательно зафыркала и закивала головами. Учтивый кучер в ливрее, вооружённый тонким длинным хлыстом, с поклоном распахнул дверцу экипажа, отбросил подножку и помог влюблённой паре шагнуть в салон.

Расположившись на мягком обитом бордовым бархатом диване, они прижались друг к другу.

– Мы словно в сказке о Золушке, – сказала Елена. – Даже как-то страшно. Кажется, что с минуты на минуту часы пробьют полночь, и всё исчезнет.

– И карета непременно превратиться в тыкву, – Погодин улыбнулся. – А что же тогда будет с принцем, он тоже исчезнет?

– Нет, он нет! Пусть всё исчезнет, но принц останется, – ответила Елена, крепко удерживая Семёна за руку. – Никуда не отпущу!

– О-о-о! Это звучит, как угроза, – рассмеялся художник. – Конечно же, он никуда не денется. Ему без Золушки белый свет не мил, и никакое, даже самое распрекрасное и богатое королевство никогда не заменит её.

– Меня что-то знобит, – сказала она и, сбросив туфли, подобрала под себя ноги.

– Это от волнения. Поверь, всё скоро пройдёт, – сказал Погодин и, взяв приготовленный плед, заботливо укрыл им Елену.

Четвёрка лошадей разом ударила по брусчатке серебряными подковами, высекая искры. Фонтан ожил. Рассеивая сумерки, из него забили хрустальные струи воды, окрашенные магией света. Экипаж сделал круг по площади и взмыл в звёздное небо.

– Интересно, куда мы летим? – спросила Елена, разглядывая в окошко спящую Землю.

– К самому загадочному человеку на этом свете, к графу Сен-Жермену, – ответил Погодин.

Под ними, как весенние проталины, появлялись и исчезали города. Полная луна заглядывала к ним в карету то справа, то слева, то бросала холодный взгляд им в спину.

Рассвет не заставил себя ждать. Он поднимался из-за горизонта багровым гребнем и вскоре накрыл собой землю, как огромная приливная волна. В лёгкой дымке тумана, одетые в молодую листву, зачастили перелески, изрезанные излучинами реки… Карета понеслась к земле.

Внезапно перед ними появился гигантский холм, окружённый зубастым ожерельем крепостной стены. В центре него величественно возвышался средневековый замок, устремивший в небо острые шпили готических башен.

Экипаж опустился на землю и, промчавшись по подъёмному мосту сквозь арочные ворота, остановился перед парадной лестницей. Погодин с Еленой ступили на красную ковровую дорожку, и тотчас об их появлении протрубили фанфары. Массивные кованые двери главного входа отворились. Оттуда в напудренных париках и ливреях с позументами высыпали услужливые лакеи и в считанные секунды встали по обе стороны мраморной лестницы, образовав живой коридор.

– Просто не верится. Неужели всё это происходит с нами наяву? – сказала Елена.

– Если до сих пор карета не превратилась в тыкву, значит, это явно не сказка, – с волнением в голосе сказал Погодин.

Они вошли в парадный вестибюль замка. Здесь их ждал граф Сен-Жермен. Одет он был весьма изысканно: в чёрный бархатный камзол, украшенный драгоценными камнями. Через плечо его грудь обхватывала широкая, расшитая золотой нитью перевязь со шпагой, покоившаяся на левом бедре. На кожаных туфлях играли светом бриллиантовые пряжки.

Граф гостеприимно протянул к ним руки:

– Да, да, да! Не скрою, ждал, ждал с нетерпением! Искренне рад видеть вас Семён Данилович и вас, очаровательная гостья. – Сен-Жермен, доброжелательно улыбнувшись Елене, сделал кивок головой. Елена ответила на приветствие лёгким поклоном.

– Вы прекрасны, как бриллиант! – заметил ей граф, и, по-приятельски пожимая Погодину руку, добавил: – В надёжной золотой оправе.

– Благодарю вас за радушие, ваше сиятельство, – сказал Семён. – Правда, мы несколько смущены таким королевским приёмом.

– Для меня сказанное вами – лучшая похвала. Однако это ещё не самое страшное испытание, которое вам сегодня предстоит пройти, – загадочно заметил Сен-Жермен.

– Спасибо за такую любезность. Главное, чтобы эта неприятность не разочаровала. Пожалуй, только это обстоятельство стало бы для нас страшным испытанием, – сказала Елена, блеснув зелёными глазами.

– Теперь я вижу, что бриллиант сверкает не только красотой, но и острыми гранями. Постараюсь оправдать ваши ожидания, сударыня, – сказал граф и галантно поклонился.

– А я – не разочаровать, – сказала Елена и ответила реверансом.

– Сегодня по поводу пополнения моей художественной коллекции вашим полотном, Семён Данилович, состоится торжество, на которое приглашены августейшие особы, художники, писатели, философы и политики. Ждём лишь вас. Оно не замедлит начаться лишь только при вашем участии.

– Что ж, тогда не будем давать досточтимым гостям даже минутного повода скучать в ожидании этого праздника, – сказал Погодин и посмотрел на Елену. Она одобрительно сжала ему руку.

Они прошли через гостевую комнату к невероятно высоким двустворчатым дверям, украшенным позолотой и росписью.

– Прошу, вас ждут. – Сен-Жермен сделал приглашающий жест.

Двери, как по волшебству, распахнулись и они шагнули в огромный утопающий в роскоши бальный зал.

Хрустальные люстры, подвешенные к высокому зеркальному потолку, усыпанному изумрудной и рубиновой мозаикой, наполняли зал светом, исходящим от восковых свечей. Стены из белого мрамора украшали картины в больших золотых рамах с историческими сюжетами. Под ними стояли обитые вишнёвым и зелёным бархатом диваны и кресла, в которых расположились дамы в вызывающих восхищение нарядах. У колонн из красного гранита, опоясанных лианами из малахита, толпились кавалеры в дорогих изысканных одеждах.

С появлением Погодина и Елены разговоры сразу стихли, в зале настала тишина. Граф поднялся на небольшую низкую сцену. Её глубину от портала, разделяющего сценическое пространство, скрывал атласный занавес.

– По случаю торжества засвидетельствовать своё почтение прибыли последние гости. Прошу жаловать, – Сен-Жермен указал на вошедшую вместе с ним молодую пару. – Художник Семён Погодин, кисти которого принадлежит картина, ставшая тысячным шедевром в моей коллекции, и его спутница, художник высокой поэзии, во всём прекрасная Елена.

Фонтаны огненных брызг ударили из авансцены в зеркальный потолок. Занавес распахнулся, и взглядам всех гостей открылась картина в золотом багете. С неё, пронизывая взглядом зал, смотрел граф Сен-Жермен. Казалось, секунда-другая, и он шагнёт из застывшей вечности в мирскую суету.

Погодину сразу же бросилось в глаза то, что на портрете граф был одет отнюдь не в костюмчик последней парижской моды, в коем он ему позировал, а в камзол, который сейчас сидел на самом Сен-Жермене. Разница была только в том, что на перевязи шпага висела не на левом бедре, а на правом, как в отражении. Картина поражала реальностью настолько сильно, что все гости замерли в изумлении.

Аплодисменты начались, как дождь, с первых капель: сначала раздался один хлопок, потом второй, третий… И вскоре, слившись в овации, они упали на сцену сплошной стеной ливня.

Граф махнул оркестру платком, и рукоплескания стали медленно тонуть в звуках музыки, наполнивших зал.

Между приглашёнными гостями забегали лакеи, разнося на серебряных подносах бокалы с шампанским. Сен-Жермен спустился со сцены и подошёл к Елене и Погодину. В глазах Семёна читалась тревога.

– Вас что-то беспокоит? – спросил его граф.

– Эта картина слишком хороша для оригинала, – ответил Семён, не сводя с неё глаз.

– Пусть вас это не смущает. С тех пор, как портрет у меня, он заботливо принимает участие в моей жизни, изменяясь не только внешне, но и отображая моё настроение.

– Я вижу, вас это забавляет, однако не слишком ли много талантов для простого портрета? Может, он ещё и музицирует? Тогда пусть удивит гостей – сыграет с вами на рояле «Чижика-Пыжика» в четыре руки.

– Нет, – покачал головой Сен-Жермен, – этот музыкальный этюд для одного игрока.

– Может, оно и так. Но, судя по портрету, возникает впечатление, что он явно собирается занять ваше место. Это же не шутовство! Неужели Вы слепы, граф?

– Не обольщайтесь, Семён Данилович, у него на это нет таланта, а есть только плохая наследственность, перешедшая от меня. Он не сделает и шага, все доставшиеся ему грехи заключены под замок картинной рамы, как в ящик Пандоры.

– Так вот зачем вы заказали свой портрет, – задумчиво произнёс Погодин и с каким-то разочарованием в голосе добавил: – А я думал, искусство служит для созерцания прекрасного, а не копилкой для пороков.

– Молодой человек, мне понятен ваш максимализм. Я даже в какой-то мере завидую, сколько ещё в жизни вам, Семён Данилович, предстоит узнать. Но для начала усвойте: порой, и плохое делается во благо хорошему. Да, это лучший подарок, который я себе сделал 11 апреля в День всех Тайн. Портрет сослужил мне славную службу, но также и вам. Согласитесь, если бы не он, были бы вы сейчас, в лучшем случае, где-нибудь в местах не столь отдалённых, на лесоповале, и никогда не встретили вновь свою Елену.

– Почему же? Думаю, что в моём лже-шпионстве скоро бы разобрались и эта участь меня миновала.

– Заблуждаетесь. До вашего оправдания прошло бы немало времени, за которое вы бы, Семён Данилович, заболели чахоткой и скоропостижно почили. Оставив после себя лишь вбитый в землю кол с табличкой из фанеры с лагерным номером.

На всё сказанное графом Семён многозначительно улыбнулся и, посмотрев на Елену, ответил:

– Будем считать, что урок не прошёл даром.

Сен-Жермен знаком подозвал лакея и, приняв у него с подноса бокал, дружелюбно пригубил с ними шампанского.

– Ну что ж, коль мы обменялись любезностями, то пора присоединиться к гостям, – сказал он, окидывая взглядом присутствующих.

Елена взяла под руку Погодина, и они не спеша пошли по залу, рассматривая его убранство, при этом замечая, как их со всех сторон пожирают любопытные взгляды. Среди приглашённых Семён узнавал многих знаменитых личностей, кто оставил после себя след в истории.

Около картины, на которой были изображены Цезарь и юная Клеопатра, в приподнятом настроении о чём-то весело шутили мэтры художественной литературы Дюма, Бальзак и Мопассан.

Чуть поодаль, в приватной беседе, расположились на диване фаворитки королей: блистательная мадам де Помпадур, умершая из-за болезни в личных покоях Людовика XV, и привлекательная Франсуаза де Фуа, убитая своим старым ревнивым мужем графом де Шатобрианом после того, как она оставила Франциска I. Граф заботливо вскрыл ей вены и купил снятие с себя всех обвинений. Рядом с ними, сидя в креслах, явно скучали Диана де Пуатье, дама сердца Генриха II, ушедшая из жизни по старости, и прекрасная Агнесса Сорель, возлюбленная Карла VII, прожившая не столь долго из-за отравления ртутью. Королева Франции, безмерно честолюбивая интриганка Мария Медичи, дефилируя по залу в сопровождении фламандского живописца Питера Рубенса, то и дело бросала на них колкие взгляды.

Елена и Погодин, проходя мимо колонны, у которой что-то живо обсуждали философы-просветители Дидро, фернейский мудрец и отшельник Вольтер, знаменитый вольнодумец Руссо и учёный-энциклопедист Даламбер, чуть замедлили шаг и тут же были приглашены ими в свою компанию.

– Неужели Бог ниспослал к нам в чертог земное воплощение ангельской красоты? Откуда вы, очаровательная неподражаемая прелестница? – спросил, раскланиваясь Дидро.

– Из России, – ответила Елена, подавая руку.

– Боже мой, неужели из самой столицы? Как там стоит град Петра, всё так же холоден и величав?

– Столица теперь в Москве, а Санкт-Петербург переименован в Ленинград.

– Да-а-а, времена меняются. Где они теперь, те берега… – покачал головой Дидро. – Хотя история имеет свойство возвращаться на круги своя. А мы дружили с вашей императрицей Екатериной Алексеевной. Ах, какие были у нас беседы! Помниться, подолгу засиживались за ними, много говорили о проведении в России необходимых реформ в духе Просвещения.

– Будет вам об этом, друг мой, – вступил в разговор Вольтер, – сейчас не время предаваться воспоминаниям. Поговорим лучше о красоте. Сударыня, – обратился он к Елене, – для меня честь – познакомиться с вами. Дидро нисколько не кривит душой, вы действительно божественны.

Руссо и Даламбер в знак согласия, выказывая своё восхищение, почтительно кивнули.

– Ваше имя с греческого означает «факел», – сказал Вольтер и, открыто улыбаясь, посмотрел на Семёна. – Думаю, ваш друг Погодин не будет столь ревнив, если я признаюсь в том, что с этой минуты оно станет для меня светом во всех последующих творческих начинаниях. И мой первый же стих после сегодняшнего торжества будет посвящён исключительно вам.

– Благодарю вас, господа, – Елена сделала реверанс. – Даме всегда приятна учтивость столь знатных мужей.

По знаку Сен-Жермена оркестр перестал играть. В правой стороне зала лакеи распахнули витражные двери, и все приглашённые потянулись в замковый парк.

Откланявшись, Семён и Елена влились в мерно двигающуюся толпу.

– Ах, этот Париж, он скоро всех сведёт с ума, только и успевай удивляться! Ну что это за новая мода, того и гляди скоро исподнее носить начнут! – услышала Елена восклицания знатной дамы, шедшей за её спиной.

– Да, голубушка, и не говорите, – соглашалась другая дама, – мода так не постоянна и капризна, одни сюрпризы. Надо будет спросить графиню де Барри, что это за новое веяние.

«Они явно оценивают моё голубое платье», – подумала Елена.

Тут в разговор вмешалась третья дама:

– Можно явиться на приём и нагой, но только не без бриллиантов, это вызывающе безнравственно.

Их рассуждения прервал мужской голос.

– Зачем ей драгоценности, если она сама, как драгоценность, а это никакой модой уже не испортить.

– Интересно к чьей знатной фамилии она принадлежит? – заключила диалог риторическим вопросом первая дама.

Наконец, вся публика вышла из замка, и празднество продолжилось на свежем воздухе.

В замковом парке на большой поляне стояли длинные столы, накрытые белоснежными скатертями с золотым узором и сервированные драгоценной посудой. Воздух благоухал ароматом разнообразных цветов. Ночные бабочки порхали между стриженым сочно-зелёным кустарником, напоминающим формами диковинных зверей. Здесь же пенились и били, освежая прохладой, фонтаны.

Одни слуги держали в руках факелы, освещая торжество, другие разносили вина, устриц, рыбу и дичь. Хрустальные вазы с фруктами и цветами украшали столы. Камерный оркестр играл лёгкую музыку, располагая гостей к беседе и трапезе.

Вдоль цветущей аллеи, ведущей к пруду, стояли ледяные скульптуры и залитые крутые горки. Замёрзший пруд был приготовлен к катанию на коньках и санках. В беседках, окружавших его, подавали шерстяные пледы.

Оживление виделось повсюду, во всех уголках парка. Приглашённые гости не отказывали себе ни в чём. Веселье перекатывалось волнами от одного места к другому. Никто не скучал и не был чем-либо недоволен. Одни играли в фанты, другие – кружились в танце, кто-то исполнял под оркестр дивные романсы, кто-то читал стихи.

К Погодину и Елене подходили гости и поднимали бокалы за талант Семёна, называя Елену его музой. В разгар торжества к ним подошёл и Сен-Жермен. Он широко улыбался, показывая своё участливое расположение к шумному веселью, и только его глаза чуть выдавали в нём некую отрешённость.

– Как вам праздник? Вас не сильно утомило столь чрезмерное внимание гостей? – спросил он.

– Всё просто прекрасно, граф! Мы в полном восхищении! – восторженно ответила Елена.

– Нет слов, праздник удался на славу! – поддержал свою пассию Семён. Затем он понизил голос и, всматриваясь в лицо графа, добавил: – Вы меня извините, но мне кажется, что сейчас вам совершенно не до торжества. Скажите, что-то случилось?

– Вы оказались провидцем, Семён Данилович, – шепнул Сен-Жермен, – мой портрет исчез.

– Неужели… Вы же сами уверяли меня, что рама не даст ему сделать и шага, – с досадой в голосе напомнил Погодин.

– Увы! Видимо, желание узника обрести свободу оказалось намного сильнее моей самонадеянности.

– Если вам нужны наши услуги, граф, то примите их, как должное, – не раздумывая, сказала Елена.

Сен-Жермен в знак благодарности кивнул головой. Более не говоря ни слова, они все вместе поспешили к замку.

Бальный зал был пуст. На сцене одиноко возвышалась осиротевшая картинная рама. Тяжёлый воздух, наполненный запахом плавящегося воска, звенел от напряжения как осиный рой.

Погодину вдруг показалось, что с картин, развешенных по залу, за ними с любопытством наблюдают глаза персонажей.

Внезапно, в хрустальные люстры ударил порыв ветра и разом задул на них все свечи. Следом за ним по залу прокатился эхом дьявольский смех. В полной темноте хлопнули витражные двери, ведущие в парк, и по мраморному полу зазвенели разбитые стёкла.

– Огня! Огня! – закричал Сен-Жермен.

В зал тотчас вбежали слуги, держа в руках горящие факелы, и быстро обступили графа.

И тут из ниоткуда, в пылающем круге света, перед Сен-Жерменом появился сошедший с картины портрет. Лишь шпага, висевшая у него на перевязи с правой стороны, выдавала в нём двойника.

– Я не буду с вами драться, граф, – сказал оживший портрет, поглаживая рукоять шпаги. – Глупо тратить силы на бессмысленное занятие. Данное вам бессмертие может отнять только тот, кто его дал.

– Спасибо за исповедь, – улыбнулся в ответ Сен-Жермен, – я это учту.

– А вы зря улыбаетесь, сударь. До того времени, когда призовут вашу душу на суд, вы займёте моё место в картинной раме, а я – ваше.

– И как же вы собираетесь это сделать? – спокойно спросил граф.

– О-о-о, это пустяки. Вы так усердно замаливаете свой грех, что не позволите взвалить на себя ещё один, такой, как убийство невинного человека из-за своего упрямства, а подчинитесь мне.

С этими словами самозванец обнажил шпагу. Слуги, как один, бросились в испуге по сторонам. Кто-то из них оказался возле сцены, кто-то за спиной графа, а кто-то около Погодина и Елены.

Двойник беспрепятственно шагнул к Елене и приставил к её сердцу острие поблёскивающей стали. Сен-Жермен бросил взгляд на Погодина. Тот, как будто прочитав его мысли, моргнул в ответ.

– Не испытывайте моё терпение, граф, моя рука не дрогнет, – предупредил двойник. И, зло сверкнув глазами на безоружного Семёна, заметил ему: – А вы, молодой человек не нарывайтесь. Даже не думайте о схватке. Я убью вас первым же ударом. Ваше оружие – кисть художника, а поле брани – ваши картины.

И тут двойник осёкся от собственных слов. Он как-то рассеянно посмотрел на покинутый им холст, а затем вновь на Погодина. Дальше всё происходило в считанные секунды.

Сен-Жермен вырвал из руки оторопевшего слуги факел и сделал с ним выпад в сторону самозванца. Язык пламени лизнул ему грудь, и он отпрянул. Освобождённая из-под клинка Елена быстро отскочила назад. Погодин в одно мгновение выхватил из ножен графа шпагу и вогнал её по самую рукоять в сердце того, кому он своей кистью дал жизнь.

Двойник графа упал на колени.

– Глупец… – выдохнул он и стал таять у всех на глазах.

Вскоре на мраморном полу вместо него распласталась масляная лужа краски.

– Только умный человек может увидеть в отражении свою глупость, но не глупое отражение увидеть в человеке свой ум, – сказал Сен-Жермен и бросил в лужу факел.

Краска моментально вспыхнула. По мере того, как она сгорала, на холсте в картинной раме стало появляться изображение. И вскоре на сцене уже стоял портрет Сен-Жермена, на котором тот был изображён в костюме последней парижской моды.

Погодин передал графу шпагу и, взяв Елену за руку, вышел с ней в парк.

Часы начали бить полночь. Ночное небо осветили разноцветные гроздья фейерверков. С последним ударом исчезли приглашённые гости, столы, и с ними яства. Растаяли ледяные скульптуры и горки. Пруд отразил на тёмной глади воды полную луну. Исчез и камерный оркестр, остался лишь один пожилой скрипач.

Поклонившись, он обратился к Погодину и Елене:

– Что из музыки изволит слушать столь прекрасная молодая пара?

Елена улыбнулась седовласому добряку.

– Сыграйте нам, пожалуйста, полонез.

Скрипка медленно, словно над чем-то раздумывая, легла на его плечо, и от трепетного волнения смычка родилась мелодия. В прозрачном тембре скрипки отразилась мечтательность и нежная любовь.

Погодин заглянул в большие зелёные глаза Елены. Обнял её за плечи и тихо, почти шёпотом, заговорил ей на ухо:

– Ты необыкновенная, неземная. Вот даже сейчас, когда мне никто не может помешать согреть тебя губами, я почему-то боюсь это сделать. Вдруг ты окажешься сном, который в мгновение растает, как хрупкая снежинка, и мне не суждено будет тебя увидеть вновь.

– Не говори глупости, – улыбнулась Елена. – Даже если случится, что волей судьбы ты окажешься от меня так далеко, что и представить себе нельзя, я буду с тобой листопадом и шёпотом ветра, летним дождём или солнечным лучом, позёмкой и первым снегом, везде и всюду, где бы ты ни был.

Скрипач закончил играть и, откланявшись, удалился. К влюблённой паре подошёл граф с большим букетом из белых лилий.

– Пьеса закончилась, занавес закрылся и погасли свечи. Это вам, несравненная Елена, – сказал Сен-Жермен и передал ей цветы. – Я думал, что ваше испытание ограничится лишь участием в празднестве, но, видимо, провидению было угодно ввести в игру ещё одну фигуру. И в этой партии, где на кону вдруг оказалась ваша драгоценная жизнь, вы вдвоём одержали победу и расставили всё на свои места.

– Что вы, граф, – запротестовала Елена, – если бы не вы, то ещё неизвестно как бы всё закончилось. Это было незабываемое испытание для всех нас, а праздник – самым прекрасным на свете, – сказала Елена и сделала глубокий реверанс.

Сен-Жермен поднял перед собой руку, на ней чудесным образом появилось серебряное блюдо. На нём лежали золотой перстень с изумрудом, круглый, с медный пятак, золотой кулон с рубином на тонкой изящной цепочке и свиток, скреплённый семью печатями.

– Пусть эти подарки напоминают вам о нашей встрече. Что же касается письма, – граф показал глазами на свиток, – то каждый год 11 апреля, в День всех Тайн, вы будете ломать по одной печати. Вскрыв последнюю до заката солнца, вы, Семён Данилович, получите ответ на ваш вопрос, некогда заданный мне. Сейчас же вы вдвоём сядете в карету и унесётесь туда, где вас ждёт домашний очаг, уют и долгое счастье быть вместе, где для вас всё начнётся с чистого листа. Там писать свою судьбу вы уже будете сами.

Сен-Жермен вынул из ножен шпагу, и крест-накрест рассёк ею пространство. Тотчас возле них появилась та же самая карета, на которой они сюда прибыли. Но на этот раз она была запряжена четвёркой белых лошадей. Золотые перья украшали их покачивающиеся головы. На козлах сидел знакомый им услужливый кучер. Одет он был по-парадному – в белоснежный фрак.

Граф сделал лёгкий поклон.

– Ну что же: всё сделано, должников нет, каждый получил то, что желал, и то, что заслужил. Врата открыты. Кого-то зовёт дорога, а кого-то – домашний очаг. Кого-то ждут радости, а кого-то – унылые будни. Кто-то будет пожинать плоды, а кто-то сеять. Вот уже и утро. Как сладок его прохладный прилив, и как терпок грядущий день! Итак, если вы готовы, тогда – в путь.

– Спасибо вам за всё, граф, – сказал, откланявшись, Погодин.

– Спасибо, – повторила эхом Елена.

И они, не оборачиваясь, вошли в карету. Кучер взмахнул хлыстом и, окрылённый синими ветрами надежды, экипаж оторвался от земли и понёсся к восходящему солнцу.

 

Глава 23

После нашумевшей операции по поимке фальшивомонетчиков, органы безопасности решили «замять» её провал и быстренько состряпали легенду, будто бы в этот день проводились, не что иное, как учения по гражданской обороне, где отрабатывались пути эвакуации населения в случае землетрясения и повальной дизентерии, приведшей к засору канализации всего дома.

В злосчастном подъезде был наспех проведён косметический ремонт. Мрачную табличку «Вход в убежище», висевшую на двери в подвал, сменила красочная вывеска с портретом вождя пролетариата В.И. Ленина на алом стяге и с надписью: «Красный уголок».

От такой наивности властей народ торжествовал: подтасовка не прошла. Было что теперь смаковать на кухонных посиделках.

Правда, нашлись и более дотошные граждане, которые разглядели в этом скрытую информацию о грядущих переменах. Прильнув к радио, они вслушивались в каждое сообщение, ожидая трансляции балета «Лебединое озеро» и объявления диктора Всесоюзного радио Ю. Б. Левитана: «Король умер! Да здравствует король!» Или же новостей о понижении цен на продукты питания.

Однако диктор ежедневно вещал об очередных победах на передовых стройках страны. Надежды таяли. Вновь настали серые будни.

И вдруг в один из дней по дому разлетелся слух, что некий счастливец будто бы нашёл в матраце какой-то покойной старушки миллион в облигациях государственного займа. Разговоры о старушке-миллионерше, которая дала в долг государству сумасшедшие деньги, не стихали ни днём, ни ночью. Это бередило умы. Тут-то вновь вспомнили о фальшивомонетчиках, сопоставили одно с другим и пришли к выводу, что в доме спрятан клад.

Эта догадка, обрастая разными подробностями, быстро распространилась по Москве. И вскоре со всех концов столицы в этот дом началось паломничество кладоискателей, которые, не останавливаясь ни перед кем и ни перед чем, исковыряли все его стены, полы и потолки.

Жильцы дома, возмущённые вандализмом нагло вторгшихся в их родные пенаты искателей сокровищ, выставили заслон из добровольной дружины. Встав грудью на защиту своего дома, дружинники стали проводить дневные рейды, часто вступая с непрошеными гостями в рукопашные схватки. Однако это не помогло. Кладоискатели перешли на ночные вылазки.

Дружинники ответили им круглосуточным бдением и вооружились шанцевым инструментом: лопатами, баграми и ломами. Кладоискатели отступать не пожелали и подогнали к дому бульдозер. Началась осада. В воздухе запахло грозой, казалось, ещё немного – и дело дойдёт до гражданской войны.

И вот как-то ранним утром на фасаде дома появилась памятная мемориальная доска из бронзы. На ней был изображён барельеф Семёна Михайловича Будённого со всеми регалиями. Под ним выпуклым текстом отмечалось, что «Командующий 1-й Конной армией с 1919–1923 гг., а ныне Маршал Советского Союза С. М. Будённый посещал этот дом в 1952 году».

Рядом, на отдельной табличке, было указано, что дом является историческим памятником и находится под охраной государства.

Паломничество кладоискателей сразу прекратилось.

Жители же дома долго переглядывались, вспоминая в биографии С. М. Будённого факт посещения их дома. Одни уверяли, что видели легендарного маршала, другие – что это всего лишь вымысел, выдаваемый за действительность. Обратились к старожилам. Те, пожимая плечами, отвечали, что, мол, ходят здесь всякие, возможно и Будённый хаживал. И всё же нашёлся седой старец Прохор, который утверждал, что он видел собственными глазами, и не раз, Семёна Михайловича, как себя самого в зеркале.

По его рассказу, маршал был широк в плечах, чуть прихрамывал, видимо, давали о себе знать старые боевые раны. Выдавали его разве что огромные, подкрученные вверх усищи и брюки с двумя широкими маршальскими лампасами, надетые под гражданский пиджак. И навещал он в этом доме своего старого боевого товарища.

Теперь жильцы бились над другой загадкой: кто же был этот товарищ? Перебрали всех живущих в доме. Выбор пал на слесаря Андрея Кузьмича. Обратились к нему – не он ли тот самый товарищ С. М. Будённого. Слесарь скромно отмалчивался, улыбаясь в усы.

Тогда за дело взялся домовой комитет, он уже более тщательно перемыл всем жильцам кости. Сомнений больше не оставалось: выбор вновь пал на Андрея Кузьмича, за плечами у которого была как Гражданская, так и Отечественная войны.

Довольны теперь были все: и те, кто сомневался в посещении С. М. Будённым их дома, и те, кто якобы видел здесь легендарного маршала. Страсти стали понемногу утихать. Жизнь, казалось, стала налаживаться.

Но тут неожиданно для всех недавний счастливчик, нашедший чудо-матрац, узнав, что в связи с недавно прошедшей денежной реформой погашение старушкиного миллиона превратится в копейки, да и это возможно будет сделать только в следующем столетии, сошёл с ума.

Он развёл из облигаций государственного займа большой костёр и, прыгая вокруг него, сквернословил и плевался. Потом растоптал тлеющий пепел и, вымазав лицо сажей, долго плакал, как младенец, и рвал на своей голове волосы.

Мытарства несостоявшегося миллионера прекратились лишь с приездом кареты скорой помощи. Упаковав его содрогающееся от всхлипов тело в усмирительную рубашку, санитары запихнули сумасшедшего в машину и повезли в психиатрическую больницу.

Наконец жизнь в доме вернулась в своё русло. Опять у подъезда на лавочках появились старожилы, в беседке за столиком застучали в домино.

Когда Кузьмич допоздна засиживался за игрой, то на третьем этаже дома открывалось окно, и голос Александры Никитичны заботливо напоминал: «Андрей Кузьмич, пора ужинать!» Слесарь, как всегда, увлечённый очередной партией, отмахивался от приглашения рукой, и тогда лежащая у его ног добрая дворняга, теперь уже по кличке Ильич, хватала его за штанину клыкастой пастью и тащила Кузьмича к домашнему очагу.

За этой сценой, сидя на подоконнике, всегда молча, без каких-либо комментариев, наблюдал мудрый Казимир. Когда же слесарь и пёс скрывались в подъезде, он шёл открывать им дверь.

За тот месяц, что Кузьмич жил в квартире Вихляевой, там многое изменилось. Была починена кухонная мебель, переклеены обои. Побелены потолки и покрашены окна. Стены украшали кашпо с цветами.

Репродукцию «Плачущей женщины» сменила большая фотография Альберта Эйнштейна из журнала, показывающего всему миру свой язык. Обаятельный физик с мировым именем напоминал о не менее обаятельном Ангеле, своём тёзке Альберте, несущем бессменную вахту по хранению художественных экспонатов.

И самое главное: из ванной комнаты исчезла наводящая ужас чудо – Бастилия. Вместо неё на кухне появился самый настоящий холодильник «Москва», сделанный на автомобильном заводе «ЗиС».

В их доме царили уют и семейное счастье, чего так когда-то не хватало этим двум одиноким людям, которых не один год объединяла только лестничная площадка.

 

Глава 24

Иван Стародубцев ушёл «в себя», стал подозрителен и замкнут. Ему повсюду мерещилась слежка. На вопросы коллег он отвечал скупо, с большой неохотой. Если к нему обращались незнакомые личности он, делая вид, что не слышит, спешил смешаться с толпой. Его квартира превратилась в некую келью отшельника, где он укрывался от докучавшей его мирской суеты.

Когда же наступала ночь, и сон валился на плечи, к нему приходили одни и те же кошмарные сновидения, сводящие с ума, в которых он, пытаясь убежать от грозящей ему опасности, не может сделать ни шага, оттого что его одеревеневшие ноги буквально прирастали к земле.

Пробуждение Стародубцева всегда было мучительным, с головной болью и в холодном поту. Порой Иван просыпался посреди ночи от собственного крика и уже не мог заснуть. Его бил озноб и в глазах долго стояли картины их побега из мастерской. Тогда он смалодушничал, и теперь душевная боль, как наказание за трусость, тащилась за ним везде и повсюду, как тень, неотступно преследуя по пятам.

Как то в один из дней Стародубцев в полной темноте стоял в своей комнате у открытого окна. Вдыхая прохладу ночной Москвы, он смотрел на серебряные россыпи звёзд. Вдруг Иван вознёс руки к небу и, доверяя ему своё единственное желание, прокричал в ночное безмолвие:

– Если ты есть, я прошу тебя – помоги мне! Верни всё назад! Умоляю!

И, будто откликнувшись на его просьбу, справа, на отлёте от ковша Большой Медведицы спичечной головкой ярко вспыхнула безымянная звезда. Сорвавшись вниз, она полоснула небо огненным шлейфом и сгорела, не долетев до Земли.

Стародубцев зажёг свечу. Перед трепетным ростком света тёмная занавесь ночи распахнулась. Он подошёл к столу и опустился в кресло.

Когда догорела свеча, и солнце озарило горизонт, в окно, лениво покачивая лиловым брюхом, вплыло облако. Долетев до середины комнаты, оно рассеялось, и на его месте появился уже знакомый Ивану Ангел.

– Это вы! – опешил Стародубцев. – Вот уж, никак не ожидал.

– Доброе утро! – сказал ранний визитёр.

– Кому доброе, а кому и нет! – холодно бросил в сторону Ангела Иван.

– Судя по вашему восклицанию, вы явно не рады как утренней заре, так и моему появлению. Полагаю, виной тому не творческий кризис, а скорее душевная маята.

Иван привстал с кресла и, не отрывая взгляда от дотошного гостя, спросил:

– Что вам угодно?

У Ангела округлились глаза:

– Позвольте, мне-то ничего… По-моему, это от вашей челобитной содрогается небо, того и гляди начнётся звездопад. Однако должен вам заметить, что истинное желание заключено не в крике, а в чистоте помыслов и в шёпоте души молящегося.

На все доводы Ангела Стародубцев молчал. И молчал он потому, что боялся продолжения разговора, в котором могла бы открыться истинная причина его душевной боли.

– Да и ещё: спешу вас заверить, – продолжал повествовать Ангел, – бессмысленно взывать к небесам о том, чего совершенно нельзя вернуть, как впрочем, и изменить. Увы! Что сделано – то сделано, причём по вашей доброй воле. Кто, как не вы, будучи тогда в галерее, настоятельно пожелали вернуться домой?

И тут Иван почувствовал тошноту, будто его прижали к стене, к такой же мерзкой и грязной, как та, в которую он буквально влип, когда прятался в подъезде. Но эта стена была стеной предательства, выстроенной им самим в страхе за себя, которая навсегда отделила его от Погодина.

Стародубцев сел в кресло и закрыл глаза. Перед ним, как яркая вспышка света, в одно мгновение промелькнули события, произошедшие после его побега из мастерской.

В то роковое утро, не дожидаясь ареста и не раздумывая, он помчался на Лубянку. Дверь здания Комитета государственной безопасности открыл дежурный офицер в погонах лейтенанта. Выслушав бессвязный рассказ Ивана, он позвонил по внутреннему телефону. Тут же неизвестно откуда появился другой офицер, в звании капитана. Передав художника с рук на руки, дежурный козырнул. Взяв Стародубцева под личную охрану, капитан забрал его с собой. Они прошли пару лестничных маршей, длинный коридор и, минуя секретаря, без доклада вошли в кабинет.

Ивана передёрнуло. Его до глубины души поразил не портрет главного чекиста страны советов Ф.Э. Дзержинского, а сидящий за столом человек в штатском. Он, не моргая, буравил художника подозрительным взглядом.

Стародубцев хотел что-то сказать, но у него вместо слов застучали зубы и задрожали руки. Выпив предложенный ему стакан воды, он немного успокоился.

– Что же вас, товарищ, к нам привело? – спросил человек в штатском, постукивая карандашом о покрытую зелёным сукном столешницу.

Стародубцев шагнул ближе к столоначальнику, но был предупредительно остановлен упавшей ему на плечо рукой офицера, стоявшего за спиной. От такой заботы у художника чуть не остановилось сердце.

Видя испуг и замешательство в глазах конвоируемого, человек в штатском недовольно пробурчал:

– Ох, уж эти гражданские, – и ткнул карандашом в направлении табурета, прикрученного к полу в центре кабинета.

Более не делая лишних движений, Иван присел на указанное место и положил руки на колени.

– У вас есть ровно пять минут. Излагайте, – сказал человек в штатском и посмотрел на наручные часы.

Подстёгиваемый ограниченным временем, Стародубцев быстро поведал, что он является художником-реалистом, и его картины не раз украшали выставки, а в МОСХе его чтут и уважают за талант, что он участвует в жизни коллектива и является редактором стенгазеты, неся через неё в умы коллег непоколебимые идеи партии. И только после этого яркого выступления Иван стал рассказывать о том, что он совершенно случайно оказался в злосчастной мастерской свободного художника Погодина, которую то ли по ошибке, то ли по навету посчитали фальшивомонетным цехом. И если есть какая-либо вина, так только не его, а Погодина, написавшего портрет неизвестного иностранца и получившего от него за это деньги. Об остальном, что происходило дальше, Стародубцев умолчал, посчитав, что его могут принять за сумасшедшего и без разговоров упечь в больницу для умалишённых.

Выслушав художника, человек в штатском с каменным лицом протянул Ивану лист бумаги.

– Что это? – взволнованно спросил художник.

– Это согласие о вашем с нами сотрудничестве. Подписывайте – и вы свободны, – сказал он приказным тоном, давая понять, что разговор окончен.

Перед впечатлительным Иваном сразу же возникла картина из трагедии «Фауст».

– Подписывать чем – кровью? – с испугом спросил он.

– Чернилами. Пока чернилами, – подбодрил его за спиной голос.

– А если я не подпишу? – дерзнул подать голос Стародубцев.

Начальник безопасности посмотрел на Ивана так, будто перед ним был не заслуженный художник всех времён и народов, а источавшая скверный запах, полуживая, но ещё дёргающая лапками, гнусная букашка.

– Хорошо, можете не подписывать, тогда для вас мы сделаем исключение – завтра же, вне очереди, как пособник врагам, отправитесь на исповедь к Господу-Богу, – лениво позёвывая, сказал он.

Только сейчас, на склоне лет, наивному Ивану, наконец, стало ясно, что Комитет государственной безопасности – это отнюдь не добровольная народная дружина. Холодный пот заструился по его спине и он, не задавая больше никаких вопросов, потянулся за листком бумаги.

Художник открыл глаза, с тяжёлых век слетели всплывшие воспоминания. Перед ним, окружённый нимбом света, стоял Ангел.

– Да, вы правы, – с горечью в голосе сказал ему Стародубцев. – Прошлое нельзя вернуть, а тем более – его изменить. Что сделано – то сделано. Это жизненная реальность, от неё не открестишься.

Ангел повернулся и, не оглядываясь, подошёл к окну, встал на подоконник.

– Каждый выбирал дорогу себе сам, – сказал он и, не попрощавшись, шагнул в малиновый рассвет.

И так же все последующие ночи Иван просыпался с головной болью от мучивших его снов. Он распахивал окно и до утра смотрел на звёздное небо. Тоска наполняла его сердце. Стародубцев вспоминал Погодина и жалел, что не пошёл с ним до конца, предав дружбу и упустив тот единственный выпавший ему шанс прикоснуться к великой тайне мастеров.

 

Глава 25

Начальник отдела Александр Борисович Завадский выписался из госпиталя, но, так и не оправившись от пережитого потрясения, вышел в отставку, и заперся в своей квартире.

Однако и там Завадскому не было покоя. Ему постоянно мерещилась всякая чертовщина. В скрипнувшей дверце шкафа ему слышался потусторонний голос, а из стенного зеркала на него постоянно таращилась чья-то мерзкая рожа. Спал он только при включённом свете, поскольку темнота наводила на него ужас. Завадскому казалось, что из угла комнаты за ним постоянно наблюдает пара глаз. Он вздрагивал и холодел от трели телефонного звонка. Боясь собственной тени, он редко выходил из дома на улицу и всё чаще и чаще стал употреблять «горькую». Это помогало на время забыться. Постоянно терзающая его душу тревога затихала.

И вот, как-то в один из хмурых вечеров, возлияние горячительного напитка оказалось чрезмерно велико. Его колени подогнулись, и он, как подрубленный тополь, повалился на пол, сломав при этом кухонный стол и разбив об него себе голову.

Завадский пролежал всю ночь. Он то приходил в себя и просил пить, то проваливался в чёрную дыру и, мечась по какому-то затхлому и душному подземелью, звал на помощь. То, вновь очнувшись от наваждения, озирался безумным взглядом, старался понять, куда же его занесло, но, так и не докопавшись до истины, снова впадал в забытьё.

Прошло немало времени, прежде чем он вновь открыл глаза. Завадский мог поклясться, что всё происходящее с ним дальше было не видением, это было настолько явным, что он ощущал пробирающий его до озноба студёный северный ветер.

Он брёл по неосвещённой улице, зажатой между фасадами пятиэтажек. Навстречу ему, низко опустив головы, двигалась длинная вереница людей в серых плащах с капюшонами. Поравнявшись с ним, она взяла его в плотное кольцо. Дальше произошло то, что не привидится ни в каком, даже в самом кошмарном сне. Окружение стало сжиматься. К нему потянулись тронутые тлением руки. Оскалившиеся слюнявые пасти извергали сотни проклятий.

Адская волна агонии готова была разорвать его на куски. Сердечный приступ перехватил ему дыхание и жёг грудь. Нарастающая слабость и животный страх парализовали волю. И вся эта свалившаяся на его голову напасть понесла вороной четвёркой грешную душу Завадского к черте вечного забвения.

Но в самое последнее мгновение, когда уже казалось, что никакая сила не сможет остановить этот кошмар, к нему на плечо легла та самая сильная рука, которая когда-то под Ржевом вытащила его из могилы. И теперь, как тогда, спасая ему жизнь, она выдернула Завадского из груды кишащих тел и вернула из затуманенного алкоголем забытья к реальности.

Он стоял перед зеркалом, всматриваясь в своё отражение. Жизнь, казавшаяся ему длинной, промелькнула перед ним как одно мгновение. Все события, произошедшие в ней, можно было пересчитать по пальцам одной руки.

«Неужели этого стоили бессонные ночи, постоянные отказы себе во всём? – думал Завадский. – Ради чего? Ради того чтобы понять, что ты прожил жизнь и не заметил в ней чего-то самого главного… А ведь оно было где-то рядом, непременно было…»

Александр Борисович достал из комода именной револьвер.

– Ну, что, поговорим? – спросил он у воронёной стали и, приставив ствол к виску, нажал курок.

Надёжное и всегда готовое к стрельбе оружие дало осечку.

Завадский вздрогнул, провёл рукой по лицу. Накатившее на него затмение в одну секунду вылетело из головы. Он направил ствол на зеркало. И револьвер, на сей раз не раздумывая, плюнул свинцом в ненавистное Завадскому отражение.

Вдруг с губ Александра Борисовича стали слетать слова молитвы. И с каждым произнесённым словом он чувствовал, как душа наполняется благодатным светом. И вела её к нему всё та же заботливая сильная рука. И Завадский послушно, не оглядываясь в прошлое, пошёл за ней, начиная с этого дня другую жизнь.

Что же касается сотрудников отдела Поляковского и Драйера, то обрушившейся на них гнев гражданки Вихляевой едва не стоил им жизни. Но ничто так не делает человека щедрым на добродетель, как вошедшая в его жизнь любовь. Когда это прекрасное чувство наполняет его сердце, в нём не остаётся места на месть.

Так, если бы на Александру Никитичну не свалилось семейное счастье в лице Кузьмича, то неизвестно, сколько бы времени пришлось пребывать в заточении этим двум самонадеянным службистам.

Однако на этом их злоключения не закончились. Теперь уже сама судьба уготовила им совсем не радостные сюрпризы.

Освободившись из западни временного провала, где для них тянулись часы, а в реальности уже пролетел месяц, они выбрались из мастерской и сразу же попали в руки добровольной дружины, охранявшей дом. Приняв Поляковского и Драйера за кладоискателей, заскучавшие добровольцы наконец нашли применение шанцевому инструменту, посредством которого они объяснили незваным гостям, что по-настоящему народ сплачивает отнюдь не первомайская демонстрация.

Ощутив на своём хребте «дубину народного гнева», изрядно потрёпанные особисты явились на работу, где их ждал ещё один удар судьбы. Из лаконичной речи офицера охраны, преградившего им путь, они узнали, что ведётся служебное расследование, и до вынесения вердикта их отдел закрыт. За долгое отсутствие и громкий провал операции, опальным службистам сулило только одно: разжалование и позорное изгнание с работы с ссылкой в далёкий северный округ – дослуживать там остаток своих лет.

 

Глава 26

Там, где слепят белоснежным сиянием вершины гор, а с изумрудных цветущих склонов спадают хрустальные водопады, где до неба можно дотянуться рукой, на узком мостике, уходящем от берега в кристально чистое озеро, сидели мальчик шести лет и девочка лет четырёх.

Болтая в воде ногами, дети заворожённо смотрели, как над ними высоко в небе, то взлетая к солнцу, то падая к земле, делили необъятную разлившуюся синеву два неугомонных глупых стрижа.

– Разве можно поделить то, что принадлежит всем? – спросила девочка.

– Они этого не знают, поэтому и делят, – ответил мальчик.

Она взяла брата за руку. В глазах девочки читалось беспокойство её маленького сердца за огромное, но такое беззащитное небо.

– Не переживай, – сказал брат, – они всего лишь обыкновенные птицы со скверным характером. Быстрые крылья – это не ветер, не знающий усталости. Пусть это бескрайнее пространство делят хоть стаи воронья – всё равно небо как принадлежало, так и будет принадлежать всем. Глупо делить то, что не делится. Вот увидишь, как эта затея через минуту лопнет, будто мыльный пузырь.

И, действительно, ещё немного побарахтавшись в небе, два потрёпанных стрижа разлетелись в разные стороны. Дети, держась за руки, довольные восстановленной справедливостью, побежали к дому.

Всё вокруг дышало весной. В воздухе носились пьянящие запахи альпийских трав и луговых цветов. На открытой веранде большого двухэтажного дома за чашкой чая, сидела рыжеволосая женщина.

– Где это вы так долго гуляли? Обед давно уже остыл. Быстро мыть руки и – за стол, – строго сказала она, глядя на приунывших детей.

– Мы ходили к дядюшке Маю, – ответила девочка.

– И как там поживает старый ворчун? – поинтересовалась женщина.

– Хорошо. Он передавал тебе и папе большой привет, – сказал мальчик. – На крыше его дома аисты свили гнездо. Он угощал нас мёдом. Мы ели его с горячим хлебом и пили утреннее свежее молоко. Так что обедать мы не хотим.

– Т-а-а-к… – протянула женщина, недовольная этой новостью. – За переданный от него привет, конечно, спасибо, а вот за угощение я буду с ним ругаться.

– Не надо! Дядюшка Май очень добрый и хороший, – вступилась за него девочка.

Дверь из дома на веранду открылась, из неё вышел Погодин. В руках он держал шкатулку.

– Елена, Елена, ты лучше улыбнись, – остановил он её, чересчур заботливое, воспитание. – Надо только радоваться тому, что наши дети счастливы от прогулки. И ничего страшного нет в том, что обед переносится на ужин.

– Как у тебя всё просто, – улыбнулась женщина.

– Да! В простоте – гармония, а тебе больше идёт, когда ты улыбаешься.

Семён присел рядом с Еленой, поставил на стол шкатулку. Он сделал глоток чая из её чашки и многозначительно заглянул ей в глаза.

– Тебя что-то беспокоит? – несколько настороженно спросила она.

– Ты обратила внимание, что с самого утра в подаренных нам Сен-Жерменом украшениях необыкновенно искрятся камни. Хотя раньше, за шесть предыдущих лет, в эти апрельские дни ничего подобного с ними не происходило. Теперь же они излучают какое-то необыкновенное магическое сияние. Будто напоминают нам, что сегодня 11 апреля. И что сегодня в День всех Тайн истекает назначенный графом седьмой год – пора вскрыть последнюю печать на свитке.

Елена молча, в знак согласия, кивнула головой. Погодин достал из шкатулки свиток.

– Казалось бы, чего проще – сломать печать и узнать, что стоит за именем графа? – заметно волнуясь, сказал он.

Его пальцы, будто скованные толщей воды, медленно вскрыли последнюю, седьмую преграду к тайне самого загадочного человека, сеявшего трепет в души тех людей, которые хоть на короткое время оказались с ним в одной лодке.

Свиток словно ждал этого. Он буквально выскочил из рук Семёна на стол и в мгновение ока раскрылся, как освобождённая от взвода стальная пружина. Погодин наклонился над ним и стал читать вслух:

«Дорогой Семён Данилович, прежде чем открыть тайну, хочу, чтобы Вы более не задавались вопросом, что за беда стучалась в окно Вашей рыжеволосой подруги. Тогда я говорил об одиночестве. Если оно входит в дом, то в нём поселяется кошмар, а затем и сумасшествие.

Лишь соединение двух сердец, своей любовью освещая домашние стены, будет непреодолимой преградой утехам этой незваной гостьи. Теперь же, когда вы вместе, ничто не угрожает Вашему дому.

Я же, в отличие от вас, обречён на одиночество. Я Агасфер – неприкаянный странник, вечный жид, искупляющий своё наказание в скитаниях по земле до Второго пришествия Христа.

Когда по пути на Голгофу Мессия остановился возле моего дома, чтобы немного отдохнуть под его сенью, я прогнал его, за что по сей день несу эту тяжёлую ношу.

Если человек по-настоящему счастлив, то он за свою жизнь вряд ли будет задаваться вопросом о смерти, потому что для него есть более важная тема – это любовь.

Я же, меряя существование столетиями, мучаюсь этим вопросом уже не один век. Тысячелетия, сменяя друг друга, тянутся для меня, как один сплошной долгий день, уходящий в бесконечность, в котором не видно заката.

На прощание хочу сказать Вам: не затягивайте с написанием портрета незнакомки, ставшей Вам дорогим человеком. Спешите, ведь молодость коротка, как весной цветение сакуры».

И только Погодин закончил читать исповедь, как свиток почернел, моментально сжался и, вспыхнув лиловым пламенем, сгорел, не оставив после себя даже пепла.

Елена встала из-за стола, подошла к Семёну со спины.

– Ты у нас счастливый, у тебя две макушки, – сказала она, взъерошив ему волосы.

– Неужели в них всё дело? А я-то думал, что моё счастье в тебе и детях, – улыбнувшись, сказал он.

– И в нас тоже, – Елена рассмеялась и чмокнула Семёна в затылок.

Погодин встал, поцеловал ей ладони и обнял.

– Давай завтра рано утром все вместе отправимся на целый день к нашему горному озеру. Дети будут собирать цветы и запускать бумажного змея, ты – танцевать под пение птиц и читать стихи, а я напишу ваш портрет, и он станет самым лучшим из всех написанных мною когда-либо портретов.

Под куполом небесного храма, в знак благодарности Сен-Жермену, зажжём свечу, а с первой звездой мы разведём на берегу костёр. Взявшись за руки, закружим вокруг него хоровод и назовём горное озеро твоим именем. И пламя костра, разгораясь всё ярче и ярче, известит склонившееся над ним небо, что озеро отныне зовётся Еленой, и это имя, как факел, будет светить над ним вечно.

Они смотрели на зелёные склоны гор, наполненные щебетом птиц, на каменных исполинов, цепляющих заснеженными вершинами плывущие облака, на усыпанные цветами луга и большое горное озеро, отражающее бирюзовое небо, на играющих возле дома звонко смеющихся детей. Лица Елены и Семёна были безмятежно светлы, а глаза говорили, что для них больше не существует никаких тайн, как и великой тайны бытия.

И над этим земным раем, высоко, высоко в небе, парил, охраняя их покой, Белый Ангел Добра и Милосердия.

 

Заключение

Лучи солнца резали облака, бросая на землю тени от тополей, под сенью которых на лавочке сидел странный гражданин. Бульвар был пуст, лишь изредка его беспечную тишину нарушали прохладные дуновения ветра и всхлипы зелёной листвы, ждущие так долго не приходящего дождя.

Этот гражданин был весьма занят размышлениями. Положив рядом с собой плащ, расстегнув пиджак не отечественного производства и ослабив узел гламурного галстука, он смотрел на восток, где затягивали небо ленивые облака, готовые взорваться ливнем.

Загадочный человек взял в руки блокнот и стал рисовать на листке знаки зодиака. Все двенадцать знаков легли по кругу часовой стрелки. Его колдовство над гороскопом прервал прохожий.

– Не подскажете, который час? – спросил он, остановившись рядом.

Странный гражданин с блокнотом встал и, выйдя на солнце, поставил ручку с золотым пером ровно по центру нарисованного зодиакального круга, тень от неё упала ровно на восемь часов.

– Стрелец, – ответил он, всматриваясь в глаза прохожему.

– Не понял, – ответил прохожий.

– Вы писатель, родились 17 декабря под знаком зодиака Стрелец – это первая восьмёрка, сложившаяся из двух этих чисел, и сейчас ровно восемь часов утра – это ваша вторая восьмёрка, опять же указывающая на знак Стрельца. Перевернув листок, он написал на обратной стороне следующее: «Продаются сны – оплата по соглашению». Далее был указан номер телефона.

– Это вам, – сказал, улыбнувшись, странный гражданин и протянул листок прохожему.

Не успел тот прочитать написанное, как его необычный собеседник исчез.

Прохожий с удивлением смотрел на пустую лавочку, на небо, и на истоптанный газон и увядающие на клумбе цветы. Вокруг не было ни души, над всем нависла предгрозовая тишина. И только лёгкий шёпот ветерка то ли от взмаха крыльев, то ли от взмаха плаща напоминал прохожему о необычной сиюминутной встречи со странным гражданином на этой, заляпанной грязью, ждущей дождя земле.