Пройдясь быстрым шагом по кабинету, Ленин остановился около окна. Разглядывая пылающие костры возле Смольного института, удовлетворённо покачал головой:
– Прекрасный вид, но ещё прекрасней недюжинная, неукротимая силища, пышущая от этой толпы! – Владимир Ильич сжал кулаки. – С такой и горы можно свернуть, и реки повернуть вспять. Как это чертовски заманчиво! – и вполголоса добавил: – Если это и авантюра, то в масштабе всемирно-историческом.
Ленин посмотрел на свои швейцарские карманные часы, приобретённые ещё в эмиграции. Сделал удивлённое лицо и показал циферблат присутствующим.
– Сейчас девять часов сорок пять минут. Однако пора уже давать последний звонок к началу восстания.
После минутного ожидания Ильич заметно занервничал.
– Почему молчит крейсер «Аврора»? Где залп из носового орудия? Что там, заснули или саботаж учинить вздумали? Всех до единого расстреляю к чёртовой матери! Предатели!
Бонч-Бруевич перебрал в голове всё на свете, но не нашёл ни одной веской причины для саботажа со стороны матросов «Авроры».
– Сейчас же срочно свяжитесь со сто тридцать восьмым Балтийским экипажем! – кричал Ленин. – И подробно узнайте, отчего до сих пор нет сигнала на штурм Зимнего Дворца.
– Владимир Ильич, – обратился к вождю Ворон, – разрешите я слетаю на крейсер и узнаю, в чём дело. Думаю, это будет гораздо быстрее телефона или телеграфа.
– Действуй, товарищ! – одобрительно кивнул Ленин. – И помни: сейчас судьба революции лежит на твоих крыльях.
Так же не упустил возможность внести свою лепту в дело революции и Бонч-Бруевич:
– «Аврора» стоит на якоре возле Николаевского моста! – громче обычного отрапортовал он, появившись из-за спины Кузьмича.
– Ну, лети голубчик, не медли. Бог тебе в помощь, – поторопил Казимира Ильич. Но тут же отец материализма осёкся и дополнил своё напутствие более приземлёнными пожеланиями: – Флаг тебе в руки. Пуля – дура, может, и пронесёт, не подстрелят по дороге, как куропатку.
Кузьмич распахнул окно, и осенний вечер с дымом и холодным ветром ворвался в кабинет. Ворон взмахнул крыльями и слился с закопчённым до черноты небом.
Сгорая от нетерпения, Ильич то и дело поглядывал на часы, как будто этим он мог поминутно контролировать ход истории. И вот через четверть часа после отлёта Ворона, ошеломляюще, потрясая Питерское небо, громыхнула «Аврора». И в ту же секунду часы вождя пробили десять раз.
– Наконец-то… – облегчённо вздохнул Ленин. – Молодец пернатый, долетел всё же, болезный, донёс весточку до крейсера. Значит, не отлили ещё для него пулю. Везунчик! Теперь главное – взять Зимний.
И тут в голове у Бонч-Бруевича просветлело.
– У вас часы бегут вперёд, Владимир Ильич, на целых пятнадцать минут, – обратился он к вождю. – Спешите жить, наверное. Сейчас времени девять часов сорок пять минут. Именно оно, как это и было запланировано, является тем временем для сигнала с «Авроры».
И он обратил внимание всех присутствующих в кабинете на отечественные ходики, висящие на стене. Так Бонч-Бруевич раскрыл несуществующий саботаж моряков.
На это неоспоримое доказательство Ильич властной рукой, без каких-либо колебаний, подписал швейцарским часам смертельный приговор, отправив их прямёхонько в стоящее в углу кабинета ведро с водой. «Буль-буль» – издали они, утопая, свою последнюю лебединую песню.
– Так будет и с загнивающим капитализмом, – заверил всех вождь пролетариата.
Кузьмич вышел вперёд.
– Владимир Ильич, мы бы хотели лично приобщиться к «Великому Октябрю», сплотившись в борьбе с революционными массами, оставить после себя след в истории.
Ильич прищурил хитрющие глаза.
– Так уж и оставить? А кто же вам даст-то, мечтатели, или смерти не боитесь? Зачем же далеко ходить, мы вас здесь как врагов революции приговорим.
На такой отрезвляющий подзатыльник от вождя Кузьмич округлил глаза:
– Вы же говорили, что такие, как я, нужны делу революции, – хватаясь за спасательную соломинку, чуть ли не заикаясь от волнения, засуетился слесарь.
– Мало ли, что я говорил. Вон, Троцкий, тот вообще не умолкает, сплошные обещания сеет, не речь оратора, а поллюция прыщавого гимназиста. Послушаешь, плеваться хочется, однако народ глотает – значит, верит! – Ленин покосился на Бонч-Бруевича, тот махнул рукой.
– Пусть себе идут, – рассудил старый большевик. – Если мы их здесь «именем революции» к стенке поставим, то куда потом тела девать? В окно не выкинешь и под лестницей не спрячешь. Мужику только дай повод – во всём след божий углядит. Пойдут вдруг не за идею революции, а за веру, сочтут их за мучеников, развернут ещё штыки от Зимнего на Смольный, и кнут здесь не поможет. Пусть уж лучше они от пуль юнкеров полягут, что мы, в конце концов, изверги, что ли? Вот приодеть бы их надо, чтобы ничем не отличались от масс, тогда они сразу станут своими среди своих.
Поверх рубахи Кузьмичу натянули тельняшку, на голову, почти до самых ушей – бескозырку, на плечи накинули бушлат. Ангелу от чьих-то щедрот перепала запачканная кровью шинель. С ними двоими было решено быстро. Над переодеванием режиссёра пришлось же повозиться. Ему пару раз наступили на очки, зачем-то вручили дырявый зонтик, галоши неимоверно большого размера и побитое молью драповое в ёлочку пальтишко. Так был создан образ «вшивого интеллигента».
Не чувствуя под собой ног, они буквально скатились по лестнице на первый этаж, и, вылетев из Смольного на улицу, сразу оказались в окружении толпы, поющей «Интернационал».
Тройка новоиспечённых повстанцев ещё не пришла в себя от столь головокружительного слияния с революционными массами, как к ним обратился какой-то дотошный недошлёпок в пенсне, в усах с козлиной бородкой:
– А вы что же это не поёте? Игнорируете? Нехорошо!
– Болеем мы, – вывернулся режиссёр, поймав себя на том, что этот красноносый гусь очень уж напоминает ему Льва Троцкого.
– Болезнь – это атрибут тунеядствующих богатеев, прохлаждающихся на ниве труда угнетённых. Нам же, большевикам, болеть некогда. Нас всех закалила борьба! – выдал тираду козлобородый борец за идею, облачённый, как в футляр, во всё кожаное.
– Моего друга подкосила неизвестная науке хворь, при чрезмерном напряжении он зеленеет и теряет голос, – пришёл на выручку режиссёру Кузьмич.
– Ну а у вас что не так? – с явным недоверием спросил дотошный очкарик.
– У нас всё гораздо хуже, причём в более запущенной форме. В общем, ни чихнуть, ни душу отвести – того и гляди оконфузишься, – огласил душещипательную историю болезни слесарь.
Упакованный в кожу брюзга, не говоря больше ни слова, блеснул стекляшками пенсне на страдающих недомоганием, поморщился, пошевелил усами и поспешил удалиться.
Людская река забурлила, накатила волной и, выдернув их из омута Смольного института, понесла к Зимнему Дворцу.
От эмоций режиссёра распирало как воздушный шар. Его голова, подобно флюгеру при шквальном ветре, крутилась во все стороны. Глаза горели жадно, выхватывая эпизоды из происходящих событий. Он то ахал, то охал, ежеминутно восклицая от необъятной будоражащей сознание бунтарской силищи, охватившей сумеречный Петроград.
От разгорячённых лиц повстанцев у Кузьмича защемило сердце. Он видел в их глазах веру в лучшую жизнь, во всеобщее мировое братство рабочих и крестьян. Как же хотелось Кузьмичу объяснить всем этим заложникам обещанного неземного чуда, что спустя годы всё произнесённое с высоких трибун так и останется лишь словами. Недостижимым потерянным раем, из-за мышиной возни небожителей за место под солнцем, к которому ему, простому люду, так и не суждено будет прикоснуться, попробовать на зуб, как при старом режиме царский золотой червонец.
Для штурма Зимнего дворца людская масса подошла со стороны Большой Морской улицы. Устремившись под Триумфальную арку, она выплыла на Дворцовую площадь.
Расторопный Кузьмич едва успел вытащить из бегущей толпы Ангела и режиссёра. Пригибаясь ниже к земле, они все вместе достигли Александровской колонны и, укрывшись за пьедесталом, перевели дыхание и осмотрелись.
Пылающие ярким светом окна Зимнего дворца освещали площадь. Красноармейцы и солдаты рвались через сложенные из дров баррикады к главным воротам, где по обе стороны от них были расположены подъезды.
Со стороны дворца ударил пулемёт, разметав по брусчатке сноп искр. Из бегущей толпы ответили ружейными выстрелами. Пулемёт сразу же оборвал очередь и заглох, ответная стрельба прекратилась. Тишину теперь нарушали только слова команды да топот сапог.
Все трое оторвались от пьедестала и, примкнув к группе красногвардейцев, бросились за ними вперёд, к баррикадам. До них оставалось бежать буквально пять шагов, как непонятно откуда просвистела шальная пуля. Кузьмич схватился за грудь, пошатнулся, обмяк и, припав на колени, завалился на брусчатку.
Режиссёр наклонился над Кузьмичом, хлопая глазами, он переводил взгляд то на Ангела, то снова на слесаря, пытаясь понять произошедшее. Ангел приподнял раненого за плечи.
Рука Кузьмича безвольно скользнула с груди, открывая расползающееся на тельняшке кровавое пятно. Он открыл глаза, улыбнулся.
– Вот и всё. Финита ля, други мои. Жаль, что я так и не подарю тебе тельняшку, мой брат Альберт. Такую вещь попортили, гады, а штопать её у меня времени, как видишь, не осталось. Ты прости уж, брат. Печально и то, что ухожу, не попрощавшись с Казимиром… – Кузьмич закашлялся и закрыл глаза.
И тут на них с ночного неба, почти им на головы, свалился Ворон. Он весь был обмотан пулемётной лентой, на которой красовался алый бант.
– Ищу вас по всему Питеру, крылья поистрепал, а вы здесь прохлаждаетесь. Ни на минуту нельзя оставить, – возмутился он. – Что кислые такие? По временному правительству скорбим или по кому конкретно слёзы льём?
– Кузьмича убили, – всхлипнул режиссёр.
– Ты это погоди, дядя, его хоронить, он ещё всех нас переживёт.
Кузьмич приоткрыл один глаз и, нацелив его на Ворона, вполне бодро спросил:
– Скажи-ка нам, Казимир, откуда у тебя такой завидный боевой арсенал?
– Приобрёл по случаю на крейсере и про вас не забыл.
Ворон поднял крылья, под ними в деревянных кобурах висело по «маузеру» и по две гранаты. Это впечатляло.
– Как же это ты всё доволок? – поинтересовался Ангел.
– Своя ноша не тянет. Хочешь мира – готовься к войне, – ответил Казимир.
– Помогите мне встать! – попросил Кузьмич. – И так здоровья нет, а тут, на тебе, последнего чуть не лишили.
Режиссёр и Ангел оторвали его от брусчатки и поставили на ноги. Слесарь собрал в кулак всю волю, шатался, но стоял, не сгибаясь.
Мимо них, раскручивая землю на восток, проносились к Зимнему дворцу повстанцы, унося на своих штыках в его открытые настежь подъезды, долгую тяжёлую ночь.
– Что ты всё молчишь, скажи хоть что-нибудь, – обратился Ворон к Ангелу.
– Заигрались дальше некуда. Пора возвращаться.
– Что ты сказал? – переспросил Кузьмич.
– Я сказал, что нам надо спешить – жизнь продолжается.
– Подожди минутку, брат Альберт, – попросил Кузьмич, вглядываясь в бегущих к Зимнему дворцу балтийских матросов. – Надо же, глазам своим не верю! Ущипните меня, неужели мне это кажется?
– Что, что ещё там случилось? – забеспокоился режиссёр.
Кузьмич поднял руку, указывая на чёрные бушлаты.
– Вон, видите мальчишку-юнгу, что бежит впереди отряда, так это я, братцы! Ей-Богу, я! Никогда бы не подумал, что увижу себя со стороны, да ещё таким молодым, – на небритых щеках слесаря блестели слёзы.
Вдруг всё разом исчезло: бегущие люди, грохот сапог, крики, бряцание оружия. Ещё мгновение, и они, уже все четверо, стояли на подмостках театральной сцены. В глаза всё так же цедил скупой свет рампы.
Режиссёра лихорадило. Он, с каким-то животным остервенением, одним ударом о сцену сломал зонтик и запустил его в чёрную пустоту зрительного зала. Не лучшая участь ждала и пальто. Истоптанное и растерзанное на части, оно грязными лохмотьями вместе с галошами полетело в том же направлении. Сняв очки, служитель искусства с горечью посмотрел на разбитые стёкла и поломанные дужки, затем уткнулся немигающим взглядом в Кузьмича. Тот стоял целым и невредимым, как новенький бронепоезд, без единой царапины. На его пышущем здоровьем лице не было ни единого намёка на недавнее ранение. А ещё, в силу каких-то странных обстоятельств, на нём была надета чистая, не запачканная кровью тельняшка.
– Я вижу, вы остались довольны проведённой экскурсией, – сказал Ангел, обращаясь к режиссёру. – Теперь для вас Октябрьская революция не только красный лист календаря, но и мать родная.
– Да, из песни слов не выкинешь, – согласился режиссёр, – можно смело сказать, что мы её участники. Я скуп на похвалы, но то, что сделали за одну ночь большевики, это буквально планетарное чудо. По сравнению с ним семь чудес света просто меркнут, как низкопробные фокусы в шапито.
Ангел покачал головой:
– Какое же это чудо? Поверьте, через каких-нибудь сто или чуть более лет найдётся другой, кто дерзнёт повернуть колесо истории.
– Возможно, появится, и даже не один. Несомненно лишь то, что под ногами всегда будет мешаться какая-нибудь сволочь, этакий пакостник, который вставит в это самое колесо палку. И всё псу под хвост. Боже мой! Какая роль мне была уготована провидением, какая роль! – Режиссёр скрестил на груди руки и закатил глаза к небу. – О-о-о … – простонал он. – Ситуацию решали мгновения: или сыграть над пропастью на бис и изменить ход истории, или же безвестно кануть в лету. Казалось, третьего не дано, но только не для идиота с замашками палача. Зачем меня душить-то было? Э-э-э-эх! Отелло недоделанный. В итоге благодаря ему, – режиссёр ткнул пальцем в сторону Кузьмича, – мы имеем то, что имеем. Банальная уголовщина перечеркнула всё, чуда не произошло, а могло быть иначе.
– Виноват, – Ангел сделал удивлённые глаза ребёнка, – вы всё говорите о чуде, но разве оно состоит в том, чтобы менять мир, не улучшая его?
– Тогда не без основания хочу заметить, что наше возвращение тоже не идеально, страдает однобокостью. Для меня, в отличие от Кузьмича, оно не было столь чудесно. – Режиссёр потряс сломанными очками, и в сердцах втоптал их в сцену. – Я не видел, тонет ли Кузьмич в воде или нет, и горит ли в огне, но то, что его пуля не взяла – это неоспоримый факт.
– Так чего вы хотите? – перебил его причитания Ангел.
– Хорошо, отвечаю как на духу. Я хочу чуда! – отрубил режиссёр.
– Так ищите его во внутреннем кармане пиджака.
– Вы смеётесь? Что это за чудо такое, которое помещается в кармане пиджака? – изумился служитель Мельпомены.
– Поверьте, это может уместиться не только в кармане, но и на вашем носу, – вполне серьёзно ответил Ангел.
Режиссёр полез в заветный карман и извлёк оттуда небольшой футляр из синего бархата, тиснёный позолоченными вензелями S.F.V.
– Сергей Фёдорович Владимирский – так вас, кажется, по паспорту. Эта вещица за перенесённые вами тяготы, – лукаво улыбнувшись, сказал Ангел.
Режиссёр открыл футляр и извлёк из него пенсне.
– Что за вздор? – недовольно фыркнул он. – Почему тогда уж не очки, или что, решили сэкономить на душках?
– Ничуть, нет! Просто пенсне более практично. Случись с вами похожий инцидент, ломать особо будет нечего. Этот незатейливый подарок от вашего коллеги по театральному цеху, к сожалению, находясь в местах от мирской суеты далёких, он не смог лично донести его до вас.
– Как я сразу не догадался, откуда ветер дует, так это происки самого старика Станиславского!
– Вы, как никогда, догадливы. Да, именно! От него самого, Константина Сергеевича.
Режиссёр с улыбкой надел пенсне, как вдруг лицо его изменилось, стало непроницаемо каменным. В груди что-то сжалось до острой боли, но через секунду отпустило, прокатившись по всему телу горячей волной. То, что он увидел какую-то тайну, говорили за него только дрожащие губы.
– Да, чуть не забыл предупредить, что надевший хоть раз это пенсне будет видеть мир его глазами, глазами Станиславского, – добавил Ангел.
– С вами страшно иметь дело, – вытирая галстуком пот со лба, прошептал режиссёр. – У вас самое важное всегда остаётся на потом?
– Как всякая хорошая новость, дабы в конце поднять собеседнику настроение.
– Считайте, что это вам удалось на славу. – Режиссёр выдавил из себя подобие улыбки.
Дверь в зал открылась. Вооружённая шваброй, на пороге выросла фигура тёти Пани.
Придирчиво пробежав хозяйским взглядом по партеру, она чуть не задохнулась от возмущения. Её святая святых – чистота зрительного зала – наглым образом была до неприличия обезображена грязными тряпками, сломанным зонтиком и убитыми нищетой галошами.
– Не знаю, что вы здесь нарежиссировали, это дело ваше, творческое, но вот театр вы загадили отменно, от души, – кипела тётя Паня. – Из культурного места устроили городскую свалку. Всё! Моё терпение лопнуло. Теперь для вас тряпка будет лучшим аргументом от безразличия к чужому труду. Не убирать, а гонять ею я буду каждого из вас с утра до вечера, и первым у меня на очереди стоите вы, Сергей Фёдорович.
Владимирский вгляделся в уборщицу и, пугая всех, вдруг закатился в жутком истерическом смехе. Успокоившись, режиссёр низко поклонился.
– Спасибо тебе, матушка, за искренность. Браво! Какой жаркий монолог. Я не то, чтобы верю, я вижу это действо. Ни один актёр не сыграет так правдиво, как человек, доведённый до ручки. И здесь не нужно никакого пенсне, чтобы увидеть это сердцем.
Тётя Паня открыла рот. Для неё услышанное было похлеще всякой серенады под окном.
– Давайте-ка оставим на минуту все заботы, – продолжал заливать сладкозвучным голосом режиссёр, – и пойдём к вам в подсобку, причастимся чаем с баранками, поговорим о насущном, о жизни.
Кузьмич с Ангелом переглянулись.
– Как же тогда репетиция, спектакль? Их что, не будет? – спросил слесарь.
– Это всё суета, – Владимирский махнул рукой. – Театральные подмостки подождут настоящего, высокого полёта. Искусство вечно, оно вне времени и будет после нас, а мы в нём – всего лишь пассажиры. Пора подумать о душе и о том, что мы оставим после себя – чтобы не было за это стыдно.
Тётя Паня взяла режиссёра под руку.
– Пойдём, милок, брось ты эту работу. От такой режиссуры того и гляди свихнёшься. Баранок я тебе не обещаю, однако пирожками домашними с капустой угощу.
– Пирожки… – мечтательно произнёс Владимирский. – Вы не поверите, я и забыл, какие они, эти пирожки не только на вкус, но и на вид. Как это ужасно, когда забывается всё хорошее за какими-то никому не нужными надуманными делами.