Нескончаемые степи уныло тянулись за окном купе, и казалось, само время остановилось и не собирается трогаться с места. Глянешь под откос – дух перехватит от скорости, но бескрайняя равнина недвижна, лишь ровный перестук колёс да ритмичные покачивания напоминали: ты стремительно летишь на северо-запад, домой.
«Какая бессмысленно огромная страна! – в который раз в раздражении подумал Гриша и задёрнул шторы. Несколько часов кряду он ехал один в купе. Старичок в тюрбане и штопаном халате, попутчик от самого Ташкента, с утра сошёл на полустанке, и больше никто не сел. Когда тринадцать дембелей схватили в кассе первые попавшиеся билеты до Москвы, не посмотрели, что все не просто в разных купе – в разных вагонах. Уже в пути с трудом расположились поближе. Аксакалы качали головами, не соглашаясь меняться. Не убеждали ни медали на кителях, ни настойчивая жестикуляция. Но появился какой-то «бай», как обратился к нему бригадир поезда, что-то сказал старичкам, и те покорно уступили места, а их многочисленные баулы дембельская команда помогла перенести за 5 минут.
Билетов в кассе не было, а поезд полупустой. Проводник казах, коверкая русские слова, тараторил, что билеты распроданы все, места будут заняты, люди подсаживаются в поезд по ходу следования. Но за сутки пути попутчиков не прибавилось. Правда, и за окном пока пустыня да пустыня – откуда и взяться новым пассажирам?
Гриша ехал, никуда не глядя, ни о чём не думая, тупо уставившись в зашторенное окно и слушая ритм колес. Темнело. Клонило в сон. Но задремать не пришлось: на пороге возникла не в такт поезду покачивающаяся фигура в расстёгнутой гимнастерке и почему-то в газовом женском шарфике, мигнула нетрезвым глазом и пробасила, кивая на шторы:
– Чи, бача [1] ! На фига зачехлился-то? Ночь что ли?
– А что там смотреть! Степи и степи. Надоело!
– Разумно, – вверх взлетел указательный палец, отчего фигура стала напоминать известную музейную картину, – Ты вот что… Пошли к нам. У нас есть, и на что смотреть и что пощупать. Хе-хе!
– Опять спирту притащили? Сколько можно! Башка и так с утра…
– Ты чё, братан? Я что, алкоголи… ик, что ли? – икнул дембель и улыбнулся:
– Не спирт. Лучше. Девчонки пришли. Архи… архи… ну, эти, которые копают. Секс-педиция…
– Археологи что ли?
– Во-во! Они самые. Пошли! Мы в третьем купе, – и с лязгом захлопнул дверь, точно не пригласил к себе, а, наоборот, послал в сердцах куда подальше. «Э, да ты пьян в стельку. Какие девочки! Глюки у тебя, – подумал Гриша». Но поднялся, открыл дверь и направился к третьему купе – всё одно заняться нечем. Ещё трое суток пылить до Москвы.
Это было похоже на штаб цыганской роты. Количество людей обоего пола, втиснутых в пространство купе, Гриша сосчитать не мог. Во всяком случае, представить себе, что сюда может поместиться ещё одно – его – тело, было никак. Он оторопело разглядывал вакханалию из дверного проема, прикидывая, сразу развернуться или чуть потоптаться. Все были заняты собой и друг другом, одинаково пьяные и разгорячённые. Парадные кители с медалями, аксельбантами, значками классности, на подгонку, ушивку, глажку которых ушло столько труда в несколько долгих ночей перед отправкой, небрежно валялись на верхней полке один на другом. Внешний вид их обладателей нимало не соответствовал образу военнослужащего, впрочем, ни один из дембелей таковым себя не считал. «Мы гражданские люди!»
– Братан! Догоняй! – воскликнул один из «гражданских», подмигивая Грише, и бесцеремонно усадил себе на колени русоволосую толстушку. Та со смехом плюхнулась на парня, и на освободившееся место тут же устремилось несколько человек, стоявших, висевших или примостившихся кто где. Гриша не успел. Тогда чья-то мягкая, но властная рука потянула его вверх. Он вскинул взор и увидел на левой верхней полке полулежащую в обнимку с початой бутылкой белокурую девицу, пристально наблюдавшую за ним сверху, а теперь явно приглашающую к себе. Он скинул ботинки, подтянулся на руках и в два счёта оказался рядом, одновременно отмечая возможные пути к отступлению. Наверху было душновато, но исправный вентилятор несколько облегчал положение именно тех, кто оказывался на верхней полке. Напротив сопела в обнимку безнадёжно отключившаяся парочка, не обращая внимания на то, что творится внизу. А там в который раз пошла по кругу гитара, нестройный хор затягивал то одну, то другую песню, и одна была неизвестна девчонкам, другая – парням.
– Таня, – прямо в ухо продышала Грише девица, пока он пытался пристроиться и комфортней для себя и не слишком стеснительно для неё. Видя его затруднения, она добавила, вновь касаясь губами его уха: – Не стремайся, двигайся ко мне.
– Гм! Да я уж и так ближе некуда, – проворчал Гриша, но послушал совета, прижимаясь спиной к животу девушки. Однако вышло не слишком удобно. Неверно дёрнувшись, он оглушительно боднул багажную полку. Сверху заворчали: кем-то занята. Снизу донеслось:
– Эй Вы там, наверху! Не разнесите поезд!
Хохотнув, представившаяся Таней девушка примолвила:
– Что, милый, больно?
Гриша, потирая затылок, вместо ответа протянул руку к бутылке, но девица перехватила его руку и нараспев произнесла, игриво стреляя ослепительно серыми глазищами:
– Только за выкуп!
– Чего просишь? – с неохотой молвил Гриша и получил в ответ:
– Поцелуй.
– Какой может быть бакшиш [2] с раненного? – протянул он, стараясь не глядеть в серые озера глаз белокурой, в которых можно утонуть с первого заплыва, и услышал одобрительно-ироничное:
– Ну, если только глоток смертельно раненному коту…
– Бензина, что ли? – принимая условия игры в цитаты, переспросил Гриша. Таня поправила:
– Керосина. Книжник!
В её голосе возникли новые нотки. Она протянула бутылку «смертельно раненному коту» и, пока тот делал большой глоток, не чуя обжигающего прикосновения спиртного, положила ему руки на плечи и, подобрав ноги, потянула его к себе. Он закашлялся и бросил:
– С ума сошла? Я ж захлебнусь! – Потом поставил бутылку рядом, утёр губы и уже другим тоном представился:
– Кстати, Гриша! – и протянул руку. Наконец он рискнул взглянуть ей прямо в глаза. Два года без женщин, в условиях боевых действий, в которых, впрочем, ему лично участвовать не пришлось, – испытание для любого молодого мужчины. Особенно, если после этого он внезапно оказывается в женском обществе. Да ещё и в интимной, можно сказать, обстановке. Есть риск сразу потерять голову и наделать кучу глупостей. А когда такие глаза! Впрочем, кажется, нет женщины с невыразительными глазами…
– Очень приятно, воин! – улыбнулась одними губами Таня, глядя Грише точно в зрачки. Он слегка поморщился. Неприятные воспоминания легли тенью на лицо. Он попросил:
– Ты можешь не называть меня так?
– Почему? – поставила брови домиком девушка. Как ответить? Рассказывать, что именно таким словом к желторотым первогодкам обращались в их части дембеля, вкладывая в него презрительно-насмешливую интонацию, как-то глупо. А объяснить, что чаще других этим прозвищем наделял его действительно настоящий воин, старший сержант из их роты по фамилии Локтев, получивший три медали, не вылезавший из боевых рейдов (перед ним Гриша испытывал смесь чувств из зависти, раздражения, опаски и брезгливого беспокойства, одновременно безотчётно подчиняясь его авторитету), – этого объяснить Гриша вообще не мог. Себе-то не мог, а кому-то постороннему и подавно. Хоть и не видел он этого своего воина больше года, как тот, отслужив, улетел домой, пообещав «на гражданке» обязательно встретиться, благо земляки, а всё равно воспоминание не из приятных. Впрочем, полагал Гриша, старший сержант Локтев по прибытии «на гражданку» наверняка забыл о «воине» Григории. И думать о нём нечего! Он помялся, не зная, что сказать, как снизу раздался неожиданный взрыв общего хохота. Гриша с Таней не сговариваясь свесились с верхней полки вниз – посмотреть, что там, – и стукнулись лбами. Это было тоже очень смешно. И новая волна смеха перекрыла звучавшую под гитарные аккорды песенку:
Не смотря, что мы все пьяны, русским матом режет слух:
Если хочешь есть варенье, не лови…….
Потирая лоб, Гриша уставился на свою попутчицу, теми же движениями массировавшую ушибленное место.
– Что ты в ней возишь? – со слезами в голосе простонала она.
– В чём? – не понял Гриша. Надо же: сперва затылком, теперь вот лбом «хряснулся»! Что дальше?
– В чём, в чём! В голове.
– Обычно мысли. Но сегодня…
– Шушера, мякина, дерьма половина. А остальное кость! – возгласил чей-то гнусавенький тенорок снизу, и ему тотчас же вторила глуховато русоволосая толстушка:
– Кость, говорите? Ну, так, это… Что кость, это вы, конечно, сильно преувеличиваете, а вот, что сорок сантиметров, так это, знаете ли, кому-то крупно повезло!
Новая волна смеха захватила всех, на сей раз и Гришу. Не смеялась одна Таня. Она молча откинулась к стенке и продолжала растирать лоб. Гриша подался к ней и спросил:
– Ты чего, обиделась?
– А если это не анекдот? – с неожиданным металлом в голосе воскликнула девушка и решительно протянула руку туда, где обычно делают подобные анекдотические замеры, едва не уронив бутылку. Ошарашенный молодой человек, уже довольно длительное время испытывающий вполне естественное возбуждение от близкого присутствия красивой раскованной девушки, едва поймал бутылку и пропустил девичью руку, быстро скользнувшую ему под гимнастерку и нетерпеливо задрожавшую под ремешком. Через секунду она отдернула её как от горячего и с деланным разочарованием громко протянула:
– Сорока нету. От силы двадцать.
Её реплика была услышана внизу и встретила новую волну смеха. Гитара тенькала металлом струн. Сипатый голос выводил:
Гриша медленно вскипал. Он побледнел, а Таня, часто мигая, смотрела на него, словно смахивая соринку, залетевшую в глаз, затем внезапно схватила его за руку и зашептала:
– Прости, парень! Я дура пьяная, сама не знаю, чего делаю.
Он сделал медлительный долгий глоток из горлышка, не сводя прищуренных глаз с собеседницы. Потом перехватил ее запястье и негромко, но властно сказал:
– Пошли отсюда. У меня пустое купе.
– Как же? – смутилась девушка. – Тут же твои друзья. Пьют, песни поют. Вы ж афганцы! – последнее слово в её устах прозвучало с внезапной пронзительностью. Гриша зло улыбнулся и ответил:
– Попутчики. Все из разных частей. Знакомы сутки, в кассе знакомились. Так что… Хотя ты и права, афганцы, – и свесившись вниз, громко крикнул всем: – Кабул базар, шурави контрол! Водка барма [4] ?
В ответ сразу три руки протянули ему по бутылке. Две оказались початыми. Он выбрал нераспечатанную и поблагодарил:
– Ташакур [5] , – и протянул руку Тане приглашающим жестом:
– Пошли?
– Э-э, братан! Ты куда? – неловко пытаясь сфокусировать мутный взгляд, забеспокоился позвавший его сюда дембель в шарфике. Гриша молча попал ногами в ботинки, которые не стал шнуровать, подхватил на руки спускавшуюся следом Таню и уже из коридора, продолжая держать девушку на руках, обернулся:
– Наверху свободно!
В спину уходящему русоволосая толстушка обронила:
– Небось пошел кость разминать… которая от силы – двадцать.
Последней реплики и дружного ржания ни Гриша, ни Таня уже не слышали. Через пару минут они были в его купе с зашторенными окнами. Он бережно опустил девушку, сел напротив, легко толкнув дверь. Та захлопнулась, и шум окружающего мира как отрезало.
Поезд рассекал необъятные просторы «одной шестой части суши». Однообразные пески сменились затейливым гигантским лабиринтом оврагов и ложбин, по одной из которых пролегало железнодорожное полотно. Оно извивалось, следуя поворотам естественного тоннеля, и состав раскачивало из стороны в сторону на каждом повороте. Когда Гриша вносил Таню в тихое купе с зашторенными окнами, состав как раз совершал очередной пируэт на полном ходу, спутники повалились друг на дружку, не удержав равновесия. Гриша неловко задел плечом косяк, но не обратил внимания на боль, потому что внезапно глаза его оказались прямо напротив огромных и прекрасных, как два зимних озера, серых глаз девушки. Секунда повисла вечностью в искривленном пространстве. Проносились века и века, эпохи сменяли друг друга, и роды перетекали в роды, пополняя бесконечную вереницу судеб и душ человеческих, нисходящих на землю в вечном танце любви. Отдаваясь этому танцу, Гриша погрузился в чарующую бездну потрясающих серых глаз, что, дрожа ресницами, глядели в ту же бездну, и тёплое волнующее дыхание девушки касалось щек, и ничего вокруг не существовало в эту бесконечную секунду.
А за спиной – зыбучий песок и островерхие серые горы Кабула. Зимой поседевшие, весной разноцветные, летом выгоревшие, осенью грязно-серые. Без малого два года службы, сочетающей нелепость участия в том, что тебе противно, со священным и трепетным чувством ежедневно исполняемого долга. Отцы-командиры – как на подбор, одинаковые и внутренне безразличные тебе, товарищи-однополчане – между ними и тобой с первого дня ощущаешь невидимую дистанцию, не преодолимую никакими общими испытаниями. Оно и понятно – ты эрудит с неоконченным высшим гуманитарным образованием, житель большого города, а они – провинциальные либо деревенские ребята, согнанные со всех концов отвратительно огромной страны. Они с подозрением и скепсисом относятся к тебе, ты с иронической брезгливостью смотришь на них. И происхождение ваше различно: твоя немецкая фамилия Берг, подобно маслу, не сливается с водой их простых фамилий – Иванов, Сидоренко, Малинин, Локтев, Белоусов. Есть молдаванин с изысканной фамилией Петраш, так ведь и он – деревенский малый, и туп, как колода! Привязавшееся с первых дней службы прозвище – сначала Шмалик, а потом и вовсе Шмулик – не устранило обозначившегося с первых дней службы барьера, а, напротив, ощутимо укрепило его, многократно умножило. Кто придумал это прозвище? Кажется, шмалики на «зонах» докуривают чужие сигареты, не имея своих. Или это маленький кусочек сала? В любом случае, прозвище обидное и, к несчастью, привязчивое. Полгода до дембеля Григорий Берг по прозвищу Шмулик провел, соответственно положению «дедушки советской армии», в определённом покое и пользуясь определённым уважением, какого, впрочем, солдатская среда его никогда и не лишала, просто уважение было специфическим, по-солдатски прямолинейным, смешанное с недоверием к «столичному фраеру». Комбат отправил Гришу в запас первой партией как «отличника боевой и политической». Кроме этого, заслуг у него не было. Просидел службу в расположении части, выезжая в дневные рейды по городу, несколько раз вместе со всеми побывал под обстрелами, один раз тушил пожар на складе ГСМ, за что получил благодарность от командования в числе ещё 15 человек, оказавшихся на пожаре. Ни ранения, ни контузии, ни даже царапины. Госпиталь посетил с «детской» болезнью, отметившей в части почти всех, – с дизентерией. Короче говоря, «солдат спит – служба идёт» сказано про него. Вот едет домой. Медалями китель не украшен, и о том, что он «афганец», внешний вид не говорит. Дембель и дембель, только-то! И на второй день пути повстречал такую восхитительную девушку, что против всех правил почувствовал себя и «легендой Ограниченного Контингента». Хотя б самую малость поразить её воображение, рассказав невероятную героико-приключенческую байку!
Гриша отпрянул от магнетических глаз, когда казалось, ничто не может помешать вырастающему в недрах тел сексуальному влечению. Откинулся на мягкую спинку и, вальяжно положив спутнице руку на плечо, произнёс, глядя прямо перед собою:
– Ты в своей жизни, верно, и слыхом не слыхивала о вещах, что приключались вот с этим человеком, – и похлопал себя другой рукой с бутылкой водки по груди. Свой голос Гриша услышал как со стороны, дивясь неестественности тембра – глухой, непривлекательный, сиповатый, не такой, каким обычно казался. Таня задумчиво перебирала прядь своих дивных волос и долго не отвечала. Потом медленно произнесла:
– У меня брат в Кандагаре погиб. Полгода назад. Знаю я всё, – помолчала с минуту, вслушиваясь в приглушённый перестук колес, и добавила:
– Сначала я просила военкома отправить меня медсестрой. Пороги обивала, всё понять не могла, почему отказывает. А когда случайно встретила его на улице, в нерабочей обстановке, он мне и скажи: «Дура баба! Хочешь мать совсем без наследников оставить?».
Гриша молча сглотнул подкативший к горлу ком. Вот идиот! Хотел выпендриться перед девчонкой! Нашёл, перед кем. Вместо того чтобы просто поцеловать её минуту назад, устроил тут показуху… Теперь стыдно. Чем хвастаться-то? Тем, как кашу в три горла жрал, абрикосами с ветки закусывая? Или тем, как салаг-первогодок вместе с однопризывниками гонял по плацу, изображая занятия по отработке тактических действий при внезапном нападении?
– Я и позвала тебя, – продолжала сероглазая, – что похож ты на него. Очень. Такой же угловатый внешне и мягкий внутри…
Гриша взял девушку за плечи и развернул к себе. Вновь очутились перед его глазами её, теперь блестя слезой. Предательская влага не желала выкатываться вон, затмевая ясность взора. Он нежно провел ребром ладони по её векам, легонько выгнав слезу, и ответил дрожащим голосом:
– Не обижайся, духтар [6] ! Мы все тут грубые мужланы, сама пойми. Два года в мерзости, без баб, какие уж тут манеры!
– Ты всё-таки дурачок, Григорий, – наконец улыбнулась девушка, и сразу будто посветлело в купе. – Мне твои манеры по барабану. Я в поле и не такого насмотрелась. Извиняться не за что. Наши, кто в поле отработал, считай, тоже немножко солдаты. Подружек видел?
– Так, мельком. А что это у вас ни одного молодого человека в компании нет? Как-то странно.
– Отчего ж нет! Есть, конечно. Только поехали отдельно, площадку готовить. На машине поехали. А нас – с комфортом, купейным. Только не ждали такой компании, – снова улыбка заиграла в голосе и в глазах, недавно покрытых слезами.
– Неужто одного не могли к вам прикрепить? Мало ли что?
– Ну, во-первых, один и предполагался. Девчонки воспротивились. Так нас – восемь. Ровно два купе. А с ним была бы ерунда какая-то. И к тому же, я тебе говорю, мы себя в обиду не дадим. Я, например, владею боевым самбо, Ленка, полненькая такая, русая, каратэ.
– Прямо взвод десантно-штурмовой бригады, – усмехнулся Григорий, продолжая внимательно вглядываться в глаза Тани. А на них снова набежала тень.
– Мой брат служил в ДШБ [7] . Погиб при обстреле. На посту.
Повисла тягучая пауза. Совсем не такая, как вначале, когда юноша и девушка встретились глазами. Теперь время имело измерение, было наполнено какими-то вязкими ощущениями и мыслями, и не было в этой паузе ни восторга, ни радости. Одна растянувшаяся напряженность. Желая, в конце концов, покончить с нею, Григорий воскликнул:
– Вот что, девушка. Давай-ка мы с тобой выпьем по-человечески, – и ловко вскрыл «бескозырку»-бутылочку.
– Стаканы-то у тебя есть, герой? – с грустной улыбкой переспросила она.
– Или, как там… из горла придется?
– Там – это где?.. Обижаешь, духтар! – он вынул из сумки под столиком два походных алюминиевых стаканчика, приобретённых по случаю у кабульского дуканщика за банку рыбных консервов, разлил поровну и протянул стакан спутнице со словами:
– Со знакомством, Танюша!
Девушка единым махом опрокинула стаканчик, звонко шлепнула им по столешнице. Гриша одобрительно прицокнул языком и последовал примеру. Затем на столе появились тёплый хлеб, фрукты, шмат полукопченой колбасы и пара куриных яиц.
– Запаслив ты, – похвалила археолог дембеля, – не то, что эти. Хлещут натощак. Вот и развезло. Небось, при складе служил? – Гриша сделал вид, что не заметил поддёвки, налил по второй и спросил:
– Едете-то куда?
– До Москвы, там делаем пересадку, и снова на юг. Только на другой юг. Северный Кавказ. На границе с Дагестаном интересная работа. А ты на гражданке кто по специальности?
– Музыкант.
– Ого! Это поинтереснее твоих армейских будней. На чём играешь?
– Да ладно. Потом как-нибудь, – отмахнулся Гриша, которому очень не хотелось растолковывать девушке, что играет ни на чём, то есть на многом одинаково плохо, потому что закончил дирижёрско-хоровое отделение училища и курс консерватории, совмещая дирижерский и композиторский факультеты. – Скажи лучше, как в Ташкенте оказались? Вы ж русские, кажется!
– И что, шовинист! – Таня потянулась за стаканчиком. – Или мы не новая историческая общность, Советский народ? Нас в Ташкентском университете много учится. Все – по направлениям, кто из Москвы, кто из Питера. Я, например, из Свердловска. То есть учусь там. А родом из Свердловской области. В Свердловском университете занималась восточными языками, выбрала тему по средневековому Востоку, вот и оказалась на выпускном курсе в Ташкенте.
– И в дипломе у тебя будет значиться «выпускница Ташкентского университета»? – недоверчиво переспросил Гриша, – Глупо!
– Ты всё-таки шовинист. Великодержавный! Давай выпьем, – отрезала тему Таня, – я предлагаю тост за…
Она замолчала. Как выключилась из разговора. Вообще унеслась куда-то. Остановившийся взор не видел ничего вокруг. Отвечая скорее каким-то тайным мыслям, чем ритмическому перестуку колес, она сидела секунд десять с неподвижным лицом, покачиваясь влево-вправо, влево-вправо. Гриша слегка толкнул её поперек этого ритма:
– Ты чего, Тань? Вроде тост хотела…
Девушка перевела взгляд и долго, не мигая, смотрела ему прямо в глаза, после чего изменившимся голосом сказала:
– А ты и вправду на него похож. Очень похож!
Внезапно она резко потянулась к нему и, не выпуская из руки стакан с водкой, прильнула к его губам горячим коротким поцелуем. В нём было столько же горечи, сколько и сладости. Он был и страстен и возвышен. Это был одновременно поцелуй сестры и поцелуй любовницы. Шальная сила исходила от движения солоноватых тонких тёплых губ, прерывистого дыхания, вовсе не тронутого алкогольным перегаром. Поцелуй был столь неожиданным и стремительным, что молодой человек, два года не общавшийся с женщинами, едва успел ответить. Когда же сочная волна экстаза накатила на него, девушка молча потягивала водку, как яблочный сок, а не горькую, прислонясь спиной к стене и отвернувшись. Гриша выпил, встал. Сейчас больше всего хотелось уйти в тамбур курить. Таня даже не обернулась, когда он выходил… Он курил вторую сигарету подряд, вглядываясь сквозь заляпанное мутное окошко тамбура в глубоко чуждый и неприятный ему пустынный пейзаж, и думал. Ни поцеловать не смог, ни любовных слов произнести, не говоря о том, чтобы раздеть, да на полку уложить… Условия есть, и она согласна, как будто! А что-то мешает. И сейчас – вместо того, чтобы предаваться с нею чувственным радостям наедине, пока никто не заявился, стоит себе, курит, оставив её с початой бутылкой водки. А ну как напьется с горя, да и уснёт! Вот тебе и вся любовь!
Гриша мотнул головой, отгоняя дурацкое допущение, и стукнулся о стенку. До чего нелепо устроен человек! Бесплотные невидимые мысли гоняет, как докучливых мух, а на реальные видимые объекты натыкается, не замечая. Выдумывает тысячи причин для оправдания своей мужской нерешительности, а когда поезд ушёл, идёт на какие угодно авантюры, чтобы догнать его! Он смял окурок и решительно двинулся к своему купе. Перед закрытой дверью остановился. Что там? Как войти? С чего начать? Покинув замкнутое пространство общения, он нарушил тонкую нить меж двух людей. И теперь либо всё пытаться выстраивать заново, либо… Он рванул ручку двери. Никого. На столе записка в два слова: «Спасибо. Таня». На обороте мелко – адрес и телефон. Что ж, хоть намечена возможность продолжения отношений. Сердце при этой мысли гулко заколотилось. Уняв сердцебиение, он бережно сложил листок в карман, взял со стола водку и обнаружил, что одного алюминиевого стаканчика нет. Сначала решил, что от качки стаканчик слетел под стол, но, тщетно проискав его некоторое время, понял, что стаканчик прихватила с собой – верно, на память – она, его «несостоявшееся приключение». И сначала ему стало жаль – не столько не случившегося дорожного адюльтера и даже не столько стакана, а себя. Потом он опять, как в тамбуре, мотнул головой, прогоняя лишние мысли, и прямо из горлышка единым махом влил в себя грамм сто пятьдесят, и шаткой походкой направился в компанию.
Но, пройдя несколько шагов, остановился. А собственно, зачем? Тупо «квасить» вместе со всеми, распевая уже надоевшие песни, в сотый раз повторяя одни и те же анекдоты и шутки? Или найти Таню? Как-то слишком уж глупо это будет выглядеть. Ушли вдвоём, через полчаса или чуть больше она вернулась одна, а следом опять припёрся он! И с чего, спрашивается? А если её и нет там вовсе? Может, она ушла в вагон-ресторан? Или в другое купе? Сказала же, что у них восемь мест. А где это второе купе, он не знает. Не спрашивать же у девчонок! Раз ушла, значит, ушла! Так тому и быть…
Григорий медленно развернулся обратно и, прежде чем войти в свой «одинокий номер», остановился у открытого окна, откуда в коридор врывался жаркий ветер, от которого ничуть не меньшей становилась духота в вагоне, зато всё внутреннее его пространство наполнялось мелкой-мелкой песчаной пылью. Лучше бы кондиционеры устанавливали, чем так проветривать, подумалось Грише, и, покачав головой, он решительно взялся за ручку двери в своё купе.
За окном по-прежнему тянулись бесплодные степи. Выжженная солнцем земля распростёрла перед светилом шершавые ладони, по которым слепыми букашками перемещались люди, поезда, автомобили, щекотали её старческую кожу гусеницы танков, наивные генералы искали способов побольнее ущипнуть её, а одержимые археологи ковырялись в её мелких морщинах.
История всегда была любимым её предметом. Ещё в третьем классе, девочка, в классе слывшая тихоней, зачитывалась рассказами и повестями, романами и беллетристикой, научно-популярной литературой и пересказами древних мифов о самых заветных тайнах седой старины, открывающими таинственный мир древности от времён, когда первобытные племена впервые взяли в руки каменный топор. Её больше интересовала эпоха первых фараонов и пророка Заратустры, чем период расцвета Римской империи, и предания Бхагават-гиты, чем хроники колониальных войн позднего Средневековья. К концу 7-го класса, предполагающего по советской школьной программе достаточно серьёзный объём общих исторических знаний, отличницу выдвинули на общегородскую олимпиаду по истории, где она победила, с колоссальным отрывом опередив всех своих конкурентов. С этой победы за Машей Калашниковой закрепилась репутация одного из лидеров и уважительно-ироничное прозвище Книгочея. Откуда среди ребят из обычной советской школы возникло дышащее славянской древностью слово, никто сказать не мог. Но прозвище закрепилось, и с тех пор ни по имени, ни по фамилии к ней практически не обращались. Даже учителя, вызывая отличницу к доске, приговаривали:
– А попросим-ка ответить нашу Книгочею.
Это означало, что в классе несколько минут будет полная тишина, и все тридцать восемь Машиных товарищей превратятся в слух, ловя каждое её слово. Так обстояло и с химией, и с физикой, и с литературой, и, разумеется, с историей. Труднее давалась девочке алгебра и геометрия, но оценка «четыре» и здесь бывала редкостью. Просто ответы не были блестящими: точно выученный материал излагался почти слово в слово по учебнику, да задачки решались по всем правилам. Хуже было на уроках английского языка. Уверенно зная все правила грамматики, она нещадно коверкала произношение и постоянно мучилась, забывая те или иные слова. Правда, преподаватель английского добродушный красавец Исаак Аронович Зильберт считал её уровень достаточным, чтобы не портить общий вид табеля ученицы единственной «четверкой». Маша втайне была признательна Исааку Ароновичу за такое снисхождение и старалась выразить его корректными знаками внимания – то букетом цветов к 23 февраля, то каким-нибудь вышитым ею собственноручно платочком на День Учителя. Но один её подарок тронул Зильберта до слёз. Зная, каким страстным курильщиком был снисходительный педагог и, проведав, что его родной брат известный в городе искусствовед, она, испросив у родителей на подарок к 1 сентября в 10-м классе немалые деньги, преподнесла Зильберту изысканной формы курительную трубку с выгравированным профилем Моцарта. В магазинах начала 80-х не встречалось подобного, и по всему видать, ручная работа. Секрета Маша никому не раскрыла. А дело было так. Прошедшим летом она познакомилась с художником, снимавшим дачу по соседству. Мастер постоянно что-то вырезал из дерева, лепил из пластилина, рисовал. Создавалось впечатление, что этот человек никогда не отдыхает. Девочка стала часто бывать у соседа, который хоть и в отцы ей годился, принял юную поклонницу без высокомерия, сразу уловив в ней и интересного собеседника и тонкую художественную натуру, восприимчивую к прекрасному. Несколько раз мама буквально вытаскивала дочку за руку от художника, приговаривая:
– Машута, оставь человека в покое. Ты же днями напролёт пропадаешь у него.
– Что вы, что вы! – восклицал в ответ художник. – Антонина Александровна, ваша девочка совершенно мне не мешает. Я работаю, мы общаемся, он рассказала мне много интересных вещей. У вас такая замечательная дочь! Берегите её, она настоящее чудо…
Прощаясь с соседями, художник вручил поклоннице её портрет, написанный размашистыми лёгкими мазками акварелью. Воротясь в город, Маша повесила его в изголовье своей кровати и вечерами подолгу любовалась на первое в её жизни посвящённое ей произведение искусства. В портрете всё было – полёт. И стремительный внезапный взмах ресниц, и открывшийся под ними пронзительный, устремлённый куда-то вдаль взгляд, полный одновременно воодушевления и тревоги, и поворот головы, чуть в полупрофиль, резкий, напряжённый… Да, наверное, она была такой. Хотя, ей-Богу, очевидного портретного сходства с оригиналом в написанной по памяти акварели, было немного. Скорее, запечатлённое состояние юной души, чем образ внешней оболочки. Так вот, именно своего дачного знакомого она попросила сделать для неё подарок уважаемому педагогу, пообещав заплатить, сколько сможет. Мастер удивился не так предложению, как подробному и точному описанию самого учителя, кому предназначен подарок, и самого подарка – в деталях, разве что эскиз не нарисовала.
– Ты уверена, что твой подарок будет правильно понят? – переспросил художник, на что девочка ответила:
– Я всегда думаю, прежде чем принимаю решения.
Заказанную вещь мастер изготовил за несколько дней. Для этого он даже специально покинул дачу. Ему нужна была его мастерская, где всё, что требовалось для такой работы, было под рукой. Работая, он про себя только удивлялся: надо же! в такие юные годы у девчушки такой серьёзный подход к жизни, да ещё и внимательность; ведь о том, что он иногда изготавливает сувениры и трубки, он обмолвился однажды, вскользь, в начале дачного сезона, ан ведь запомнила же! И ведь как дело поставила – не просто просьба девчоночья, а заказ! Поди ж ты, заплатить обещала!
О Машином подарке через какое-то время прослышала вся школа. Исаак Аронович однажды проболтался в учительской, не удержался, похвастался кому-то из коллег подарком. И пошло! Одни решили, что девочка влюблена в Зильберта. Ну, как же! Хоть и не первой молодости, но крепок, статен, чернобров и черноволос, чисто голливудский красавец-ашкеназ! Говорят, не в пример старшему братцу-толстяку, что лысоват и смешон до неприличия, искусствоведческими заслугами и прикрывает свою безобразность! Другие, споря с первыми, утверждали, что никакой влюблённостью здесь не пахнет, а напротив, страшное дело – девочка специально заискивает перед Зильбертом, чтобы оправдаться в жесточайшем антисемитизме, якобы процветающем в её семье. Глупости, говорили третьи, какой антисемитизм, если она сама наполовину еврейка? И таким образом оказывается внимание единственному еврею, преподающему в нашей школе! Четвертые поднимали на смех третьих со словами: «Где вы видели евреек с такими рязанскими физиогномиями?» Иные отмахивались ото всех этих досужих версий, пеняя на косность и глупость тех, кто во времена развитого социализма поминает еврейский вопрос. На самом деле, девочке нужна золотая медаль, а с английским проблемы, вот и лебезит, чтоб плохой оценки не схлопотать. Школа-то с английским уклоном!
С начала выпускного года от былого авторитета лидера не осталось и следа. Молва, по-своему истолковавшая опрометчиво сделанный подарок, превратила вчерашнюю гордость школы в изгоя. Начавшая расцветать девушка потеряла ухажёров и подруг, стала замыкаться в себе и находила утешение только в любимых книгах.
Перемену в дочери первым заметил отец. Иван Иванович, установив в семье такой порядок вещей, при котором никто ни к кому не имеет права ломиться в душу, не попытался побеседовать с повзрослевшей девочкой о её проблемах. Но жене сказал, надо, мол, как-то вытащить Машку на разговор, а то неспокойно как-то, возраст-то непростой – как бы дров не наломала! Антонина Александровна согласилась с мужем, и они стали искать возможности спровоцировать дочь на откровенность. Но случая всё никак не представлялось. Всегда много и усердно занимавшаяся и учёбой, и выполнением тех или иных общественных поручений в классе, и бальными танцами девочка по-прежнему подолгу отсутствовала дома, а когда и была, сидела то с книгой, то с учебниками, то с тетрадями. Встречались на кухне за ужином, когда она, уставшая и молчаливая, без слов поглощала пищу и не желала вступать ни в какой разговор. Но камень на сердце родителей тяжелел день ото дня. И однажды, вопреки установившимся семейным правилам, мать не выдержала и за ужином спросила:
– Машута, скажи, у тебя всё в порядке?
Дочь вскинула на неё замутившиеся вдруг слезой глаза и дрогнувшим голосом произнесла:
– Почему ты спрашиваешь, мам?
– Ты какая-то не такая стала. По-моему, у тебя что-то происходит. Может, мы можем тебе помочь?
– Нет, мамочка. Вы мне не можете помочь. Просто оказалось, люди гораздо глупее и злее, чем я о них думала.
– У тебя проблемы в классе? – задал вопрос Иван Иванович, не глядя на Машу, будто бы поглощённый процессом приготовления бутерброда с сыром.
– Можно и так сказать, – протянула девушка и встала из-за стола.
– Ты разве уже поела? – строго переспросил отец, отрываясь от своего занятия, – Или не хочешь говорить с нами на эту тему?
– Понимаешь, папа, вы хорошие, умные люди. Вы, наверное, правильно меня воспитали. Но оказалось, что с этим правильным воспитанием я ничего в жизни не могу поделать. Помните подарок учителю английского, на который я у вас попросила пятьдесят рублей?
– Это твоему… как его… Зильберту? – переспросил Иван Иванович, вернувшись к своему бутерброду. – Помню. Ну и что?
– А то, что из-за этого подарка мне теперь разве что бойкота не объявляют. Оказывается, я и карьеристка, и влюблена в него, и вообще с ума схожу от евреев.
– Ну, это не ново, – спокойно возразил отец. – Кстати, если ты помнишь, я тебя отговаривал тогда от дорогих подарков. Если бы ты не сказала, что он уже заказан, нам бы с мамой удалось убедить тебя, что дорогих подарков делать не следует.
– Папа, – взмолилась Маша, – ну, о каких дорогих подарках речь? Мы что, бедствуем? По-моему, этот подарок вполне соответствует как достатку нашей семьи, так и степени моей благодарности учителю, что возится со мной и старается подтянуть до уровня, который…
– Машута, – перебила Антонина Александровна, – ты, вот что… Во-первых, рассуждать о достатке семьи и делать из этого выводы об уместности того или иного подарка, неприлично и неразумно. Подарок должен соответствовать не этому, а качеству отношений дарителя и того, кто принимает подарок. Мы с отцом не спрашивали тебя, какой ты делаешь подарок, пока ты его не сделала. Ты достаточно большая, чтобы мы не лезли к тебе с советами по каждому поводу. Но согласись, что в данном случае ты совершила ошибку.
– Да, совершила! И что теперь? Зарезаться, что ли?
– Это не решит твоих проблем, – ровным тоном отпарировал отец. Он отложил недоеденный бутерброд, неторопливо встал из-за стола и подошёл к продолжающей стоять у двери на кухню обиженной на весь мир дочери. Нежно приобнял её за плечи и тёплым баритоном мягко произнёс:
– Всё можно людям объяснить. И всё можно поправить. Важно только этого захотеть.
Маша уткнулась в отцовское плечо и поперхнулась подкатившим к горлу комом. Некоторое время молчали. Потом, когда она справилась с собой, она отпрянула от родителя и, посмотрев ему прямо в глаза снизу вверх, отчётливо проговорила:
– Всё дело в том, папа, что мне уже не хочется восстанавливать с ними никаких отношений. Они мне просто безразличны.
– Неужели все? – всплеснула руками мать, получив утвердительный кивок головой.
– Ну что ж, тогда, – резюмировал глава семьи, выпуская из своих объятий дочку, – всё в порядке. Просто нужно какое-то время, чтобы ты пережила потерю некоторых иллюзий. Так?
Маша снова утвердительно кивнула головой. Отец молча проследовал на своё место и, садясь, жестом пригласил дочь. Она повиновалась. Села рядом. Но за еду принялась не сразу. Какое-то время повторяла про себя слова отца. Он прав: это всего лишь освобождение от иллюзий. Она когда-то придумала себе: у неё прекрасные одноклассники, в школе полно интересных людей среди учителей и учеников, у неё там друзья, на которых всегда можно опереться. А оказалось, что ей просто завидовали. Сначала – как отличнице, умненькой девочке. А после случая с трубкой для Зильберта, вероятно, ещё и как девочке из обеспеченной семьи. А зависть рождает ненависть. И хотя за девять с половиной лет вместе, казалось бы, можно бы принять человека таким, как он есть, ибо не за что его ненавидеть или презирать, юношеский максимализм, подобно переменчивому ветру, развернул общее отношение к недавнему лидеру класса на 180 градусов.
Выпускной вечер ничего в принципе не изменил. Одни плакали, другие смеялись. Часть одноклассников после школьного бала двинулась гулять на всю ночь. Маша, не соблазнившись ни песнями под гитару, ни возможностью поправить отношения с товарищами, настроенными в этот вечер вполне дружелюбно, не составила им компании. Воротясь домой, засела за учебник английского языка; она твердо решила поступать в университет на «истфак», а до вступительных оставалось мало времени. Аттестат с отличием открывал некую возможность пробиться в престижный ВУЗ, но готовиться всё равно следовало всерьёз.
Лето пролетело в подготовке к экзаменам, их сдаче и успешном зачислении. Гордая собой девушка с университетским студенческим билетом в кармане получила в подарок от родителей путёвку на две недели августа в Крым, и, счастливая, отправилась отдыхать от трудов праведных, ничего не загадывая и ни о чём не жалея. Жизнь впереди казалась прекрасной и безоблачной. Шёл 1982-й год, страна выглядела благоденствующей и безгранично могущественной, и всякий молодой человек в ней мог твёрдо рассчитывать на то, что своё место в этой счастливой жизни он всегда найдёт.
Нежданная встреча в Крыму поначалу резко пошатнула Машину уверенность в счастливом завтрашнем дне. Они сблизились внезапно, вдруг. Как-то тёплым вечером столкнулись в увитой плющом беседке и разговорились. Бесцельно – о том, о сём. И с удивлением обнаружила умная и начитанная девушка, что о реальной жизни вокруг, не книжной, не из чьих-то рассказов, имеет очень расплывчатое представление. Рома, на четыре года старше её, самостоятельно тащил на себе мать-инвалида, зарабатывал на жизнь, и столкнулся с её проблемами, что называется, лоб в лоб. Его рассказы о порядках в жилконторах и собесах, поликлиниках и прочих учреждениях, с которыми девушке не доводилось сталкиваться вплотную, повергли её в шок. Рома поведал о встречах с обездоленными людьми, чью судьбу переломила «зона». Работая железнодорожным проводником, он многое видел, со многими общался. А самое главное в нём, поразившее Машку до глубины души с первой же встречи, было то, что обо всём на свете он имел своё, ни на чьё не похожее, ниоткуда не заимствованное, твёрдое суждение, которое был готов отстаивать аргументами.
Незаметно для себя Маша влюбилась. Рома оказался из одного с нею города, и по возвращении с юга они продолжили отношения, мало-помалу перешедшие в близкие. Она училась на дневном в университете, он колесил по стране. Они встречались после каждой его командировки, проводили дни и ночи напролёт вместе, строили планы грядущей совместной жизни, какие часто строят молодые люди, пока не вполне представляющие себе, что это такое. А им кажется, что представляют. Они ходили по магазинам, примеривая к своему будущему быту предметы мебели. Правда, торговля 80-х едва могла поразить воображение покупателя. Вещи получше продавались только по предварительной записи, на всё выстраивались очереди, да и выбирать было особо не из чего. Разве в кооперативных магазинах. Но там изрядно кусались цены, совладать с которыми большинству простых тружеников было практически невозможно. Проводнику в поездах дальнего следования до обеспеченного человека было далековато. У его старших коллег, с опытом и связями в разных концах великой страны, водились и деньжата, и дорогие вещички. Роме это ещё и не снилось. Но он понимал: несколько лет правильных взаимоотношений на местах – и он станет прочно на ноги. Нехитрый бизнес проводника – переправить посылочку, доставить от одного клиента до другого ценный товар, срубив процентик от сделки, провезти в своём купе или на внеплановом месте «левака» – существенно пополнял бюджет тружеников железных дорог. Лишь наладить на своём направлении отношения на узловых станциях, выяснить тонкости организации службы контролеров, да закорешиться с бригадирами. А это время! Рома работал второй год и по любым меркам был «молодой», потому спокойно тянул лямку и не роптал. Тем более, впереди служба в армии, её всё равно не избежать, хотя пока на него и распространялась отсрочка как на единственного кормильца семьи. Справочку об этом выдали в собесе без особых проблем. Инвалида-мать, склочную и взбалмошную женщину, во всех инстанциях знали очень хорошо. Отца у него не было уже полтора десятка лет. С тех пор, как утёк он за длинным рублём на Север, оформив, как положено, развод, многое изменилось. Поначалу он исправно перечислял вполне приличные алименты, благодаря которым мальчику удавалось и сносно одеваться, и от пуза есть, и ходить в спортивные кружки. Но спустя семь лет он исчез. Мария Ивановна, оформившая к тому времени первую группу инвалидности, подала в розыск, надеясь на то, что где-нибудь да отыщется бывший муженёк. Он отыскался совсем не там, где ей хотелось бы. Там же, на северах мотал срок по статье за неосторожное убийство. А через некоторое время пришло извещение, что в лагере он умер. И остался несовершеннолетний Рома, студент 2-го курса железнодорожного техникума, с инвалидом-матерью на руках в довольно плачевном положении.
Когда они познакомились с Машей, Мария Ивановна, полная тёзка девушки, была абсолютно беспомощна. Девушка навещала больную, ухаживала за нею, пока Рома бывал в поездках. Та не могла нарадоваться на будущую невестку, и казалось, всё уже предрешено. Единственное, на что сетовала Ромина мать, так это на его «паршивую работёнку». Совершенно не разделяя его любви к железным дорогам, она всё надеялась, что парень остепенится и выберет себе, наконец, что-то поприличнее.
Отношения молодых были ровными. Оба с удовольствием играли во взрослую жизнь и наслаждались свиданиями после разлук. Машины родители давным-давно уяснили для себя две вещи: во-первых, она девушка разумная, а во-вторых, упрямая. Они относились к той странной категории советской технической интеллигенции, что всегда всё критикует на кухне, но непременно голосует «за», болеет всю жизнь за единственную футбольную команду, но разбирается в футболе слабо, каждые выходные принимает «на грудь», но считает, что ведёт здоровый образ жизни. В родительском доме не бывало много гостей. Захаживали одни и те же давнишние знакомцы. То ли по привычке, то ли по производственной необходимости, как сослуживцы отца, то ли просто потому, что некуда больше податься. У отца был брат, много лет назад отлученный от семьи. Само упоминание его имени было под запретом. Маша не проявляла любопытства. Но в отношении неприятной семейной истории сложила своё мнение, держала его при себе, никак не обнаруживая. Размеренная жизнь семьи Калашниковых текла параллельными потоками: родительская – сама по себе, дочкина лет с 13 – сама по себе. Когда дочь стала исчезать из дома на два-три дня, Антонина Александровна лишь спросила: «Ты хоть предохраняешься? Смотри, глупостей не наделай!» И всё. Складывающаяся личная жизнь изменилась неожиданно. Умерла Мария Ивановна. Это случилось в тот день, когда сын должен был приехать из поездки, поэтому рядом не было ни его, ни Маши. Вечером Роман позвонил ей и чужим голосом сообщил печальную новость, попросив до завтра не приезжать. Потом были хлопоты с похоронами, которые сын взял целиком на себя, отстранив невесту напрочь от любого участия. Соседка Валька, хорошо знавшая Марию Ивановну и её сына, наблюдавшая отношения Ромы с девушкой, всё удивлялась и допытывалась, что между ними произошло. Маша, у которой все эти дни ком в горле стоял, пресекающимся голосом отвечала, что ничего не произошло, но видела: жених, осиротев, в одночасье изменился. Замкнулся, стал холоден и неразговорчив. Не стремился к естественному, как ей казалось, сочувствию с её стороны, не допускал до своих хлопот. Хоть не запретил на похороны придти! А всего через полтора месяца, на протяжении которых они виделись лишь пару раз, и то мельком, позвонил и сообщил, что получил повестку из военкомата. Ну да! Теперь он не кормилец, и его могут забрать. Парню – 25, тяжело ему будет с 18-летними… Машка сорвалась к нему и напросилась остаться на ночь. Он не возражал. Он был слегка пьян, чего раньше с ним никогда не случалось. Нервничал. Много курил. Молчал. Ночь они провели странную. Спали вместе – а как будто врозь. Посреди ночи, словно очнувшись, он растормошил её, начал приставать. За время отношений с Романом привыкшая к разным формам сексуальных игр, на выдумку которых тот был горазд, Маша удивилась, как на этот раз он был груб, даже жесток. Потом, когда он, отвернувшись, уснул, она долго плакала, уткнувшись в подушку, чувствуя себя раздавленной, и никак не могла понять, что с её любимым. Утром ушёл ни свет, ни заря, когда она забылась тяжёлым сном, а часа через два позвонил и сказал, что не сможет продолжать отношений. Она билась в истерике, требовала объяснений, кричала в трубку, что любит его, дурака, готова ждать из армии, у него стресс, но всё пройдёт и будет хорошо. Но он заладил своё. А потом бросил трубку со словами:
– Охота тебе такого урода на себе тащить!
На проводы не позвал. Да проводов, собственно и не было. Соседка Валька напекла пирожков, выставила бутылку водки да пригласила сына, недавно отслужившего в ВДВ и готового поделиться воспоминаниями. Маша завалилась с дурацким букетиком гвоздик, при виде которых он скривил ехидную рожу и зло бросил:
– На мою могилку что ли?
– Дурак! – вскрикнула она, ударила его цветами по лицу и с плачем выбежала из квартиры.
– Зачем ты так? – упрекнула мягкосердечная женщина и добавила:
– Беги, догоняй скорей.
– Не буду! Кончено, – сухо отрезал Роман и получил в ответ:
– Ну ты и взаправду дурак! Такую девчонку кидаешь.
– Ну и что? У меня таких потом будет ещё. А ей-то почто со мной жизнь через колено ломать? Сама ж видишь, какой урод вырос!
– Да откуда ж ты взял эти глупости! Любит она тебя.
– Валька! Что ты заладила? Любит, не любит… Какая такая любовь? Выдумали себе люди сказочку, и верят в неё, пока дети! Есть резоны друг с дружкой сходиться или нету резонов! Всего-то! А ты мне про любовь тут… Со мной у неё ничего не выйдет. Меня точно в Афган заберут. Каким приду, чёрт знает. Я и сейчас-то не сахар, а что будет через два года? Не надо ей меня дожидаться. Нету резонов. Всё!
Четыре месяца Маша тщетно искала его почтовый адрес. Утомила военкомат своими хождениями. Делать им больше нечего, как разыскивать адрес какого-то бедолаги-новобранца, бросившего невесту. Нашли. Правда сообщить, где же находится эта самая «полевая почта номер…», ей наотрез отказались. Потом ещё два месяца собиралась с духом, чтобы написать письмо. Даже садилась за стол – и ни строчки. Только дрожь в руках. Собралась. Сама не помнила, как написала. Письмо было как вскрик – выплеснулось на одном дыхании. Наспех запечатала и побыстрей бросила в почтовый ящик – только бы не передумать и не порвать, не отправив! Пронзительное письмо с клятвами в любви, заклинаниями не бросать её, не падать духом, претерпеть, выкликающее в пустоту какие-то страстные слова… И всё напрасно!.. Был канун ноябрьских. Спустя пару дней получила короткое – нет, даже не письмо, – неряшливую записочку на жёлтой пахучей бумаге. А в ней отповедь, резкая по тону и жестокая. Каждое слово припечатывало, и от него веяло чем-то пострашнее смерти.
По счастливой случайности вернувшиеся раньше времени домой с работы родители успели вызвать дочери «скорую». Машка лежала на спине, глядя бессмысленными глазами в потолок, наглотавшаяся без разбору таблеток из родительской аптечки и прислушивалась к тому, как где-то в глубине организма ниточка за ниточкой обрывается живое. Тело было готово воспарить, в нём не было ни боли, ни веса. На душе становилось даже как-то по-особенному легко. Ничего было не жаль. Почему-то хотелось петь и смеяться, но ни на то, ни на другое не хватало сил, потому что невидимые химические процессы уже вовсю путали дыхание, раскачивали в разные стороны пульс, протягивали по телу тонкие жгутики коротких судорог, а сознание то и дело помутнялось, воспринимая волнами поступающее отравление.
Потом две недели в больнице, где было по-настоящему больно и противно. Капельницы, уколы, промывания желудка. Богомерзкий психиатр в очках в тонкой никелированной оправе, с иезуитской хитростью ведущий неприятный допрос. Чего они все от неё хотят? Не дали помереть спокойно, теперь ещё и в психи записывают, что ли? Пришёл отец. Долго сидел у кровати, держал её молча за руку, не произнося ни слова. Всё смотрел и смотрел ей в глаза и медленно гладил по голове дрожащей рукой. И от этого страшно захотелось плакать. Невесть откуда возникшее чувство вины поглотило её с головой, и она разрыдалась. А он ничего не говорил дочери, только всё смотрел и смотрел. И столько было в его взгляде любви, тепла, что было одновременно и сладко от раздиравшего душу надвое чувства благодарности, и больно от угрызений совести и стыда, – что же она такое наворотила! – и грустно от осознания невозможности высказать всё наполняющее душу обоих, и отчего-то смешно – таким трогательно нежным дочь никогда не видела папу. Прощаясь с нею, он сказал одну фразу:
– В следующий раз, Машута, знай, что все мужики, как и все бабы, одинаковы. Не стоит устраивать трагедий. Просто если из одинаковых выбирают одновременно оба, тогда всё нормально. А если один выбирает, а другой нет, значит, оба ошибаются.
Зачем-то припёрлись бывшие одноклассницы. О чём трепались, уже не вспомнить. Потом много чего было. Не было только Ромы. На месте его лица перед внутренним взором зиял чёрный овал. Он медленно затягивался. Боль притуплялась. Заботливая память вытерла лишнее, оставив только нечто вроде справочной информации – было то-то и то-то, и никаких эмоций. Потом была напряжённая полоса дипломной работы, сдачи государственных экзаменов и выпуск. Пережив вторую в своей жизни серьёзную драму, едва не окончившуюся трагедией, Маша растеряла остатки честолюбия и к выпускному курсу подошла без надежд на диплом с отличием. В аттестационные ведомости даже «тройка» затесалась. И разумеется, по английскому. Когда представилась возможность пересдать иностранный язык, чтобы хоть без «троек» получить диплом, Маша вспомнила о школьном учителе, решив обратиться к нему за помощью. Исаак Аронович охотно согласился позаниматься с девушкой, категорически отказавшись от платы за уроки. Он молвил, что помнит её и хранит сделанный школьницей подарок как самую дорогую реликвию, так что ни о каких деньгах речи быть не может. Мол, как знать, может когда-нибудь и ему доведётся с чем-нибудь к ней обратиться за помощью, ведь все же люди…
Два месяца занятий проходили трижды в неделю дома у Зильберта. За прошедшие почти годы он нимало не изменился. Те же стать, острый взгляд из-под густых чёрных бровей, хищный орлиный нос, крылья которого трепетно раздуваются не только при каждом вздохе, но и в разговоре, точно произносит он слова не только языком и губами, но и носом тоже. И бархатистый грудной голос Исаака Ароновича не изменился. Только теперь научилась распознавать повзрослевшая девушка, что таит этот голос. Надо же! Раньше ни за что не призналась бы себе, что этот обволакивающий тембр способен завораживать. Получив первый сексуальный опыт с Романом и не имея после разрыва с ним контактов с мужчинами, некоторое время после больницы бывшими ей просто отвратительными, на первом же занятии Маша с испугом отметила, что испытывает влечение к обладателю этого мягкого, и, вместе с тем, властного голоса, особенно когда он нараспев произносит английские слова. Сжав зубы, она «грызла гранит науки», изо всех сил отгоняя от себя наваждение. До переэкзаменовки оставалось недели две, впереди было как минимум пять занятий, когда противиться овладевающим ею искушениям стало невмоготу, и она решила прервать уроки, хотя они приносили заметную пользу. Маша действительно преодолела невидимый психологический барьер, мешавший ей чувствовать себя уверенной в чуждой языковой среде. Занятия проходили непринужденно, ученица осваивала всё новые и новые пласты письменной и устной речи, стала ориентироваться в сложной системе согласования времён, что все эти годы была для неё камнем преткновения в английской грамматике. Бросить занятия со столь искусным и бесплатным репетитором непосредственно перед ответственным моментом пересдачи было, наверное, неразумно. Но Маша решила больше не искушать себя и пропустила назначенное время.
На другой день Зильберт позвонил и спросил, всё ли у неё в порядке, а то он беспокоится. Услышав в трубке голос, показавшийся ещё более глубоким и чарующим, девушка совершенно потеряла голову, залепетала что-то невразумительное, мол, недомогала, плохо спала (что, впрочем, было правдой). Отговорки. Исаак Аронович, похоже, не поверил, но был корректен. Пожелав скорейшего выздоровления, он высказал надежду на то, что назавтра их встреча всё-таки состоится, как и было запланировано. И повесил трубку.
Встреча состоялась. Только занятий не было. В прихожей Исаак Аронович, галантно принимая машин плащ, так элегантно наклонился к её плечу, расточая комплименты её духам, что ощутившая его дыхание на своей шее девушка едва не лишилась чувств. Ноги её подкосились, и она повисла в крепких объятиях 43-летнего красавца-холостяка.
– Милая моя, – запел голос Зильберта, – Если ты ещё так слаба, может, не стоило приходить. Сказала бы, мы бы перенесли занятия.
А сам, держа одной рукой плащ гостьи, другой нежно-нежно гладил девушку по спине, и каждое движение его руки отдавалось во всём её теле таким горячим трепетом, что сердце замирало, а умненькая головка напрочь отказывалась производить хоть какие-нибудь мысли, кроме одной.
Английского языка в тот вечер не было. Но был самый восхитительный секс, какой только можно себе представить. Опытный мужчина властно и, вместе с тем, тактично вёл девушку по лабиринтам чувственных утех, как настоящий учитель ученицу. Она, жадно овладевая полученными знаниями, охотно делилась ими, повторяя каждый выученный урок с максимальным блеском, как настоящая отличница, иногда фантазируя на предложенную тему, время от времени заслуживая похвалу учителя. Оба были неутомимы, и прошло много больше времени, чем положено для занятий, прежде чем на опьянённых радостью плотской утехи накатила первая волна усталости. Ночь уже смотрела в окна, и мужчина спросил:
– Машенька, твои родители не будут волноваться? Может, следует им позвонить?
– Всё в порядке, Исаак, – ответила девушка, впервые назвав по имени без отчества своего учителя, столько лет знакомого и, как выяснилось, совершенно неведомого ей прежде. – Они на даче.
– На даче? – удивился Зильберт. – В такую пору? Я понимаю, ездить на дачу летом. Я понимаю, ездить туда зимой, когда снег и Новый Год. Но сейчас, в слякоть… Это странно.
– У нас хорошая дача. Там в любое время года хорошо. Каждую пятницу они уезжают. А в воскресенье вечером возвращаются. Я уже привыкла.
– А ты не любишь бывать с ними на даче? – продолжал любопытствовать учитель, нежно водя пальцем по Машиному животу.
– Не надо, Исаак. Щекотно, – засмеялась Маша и на мгновение стихла, прислушиваясь к тому, как звучит в её устах «Исаак». Снова засмеялась и, перевернувшись на живот, уткнулась в его широкую волосатую грудь. Ей было хорошо. – Ты спрашиваешь, почему не езжу с ними. Отвечу. Раньше, когда маленькая была, ездила. Потом надоело. У них свои интересы, у меня свои. Они же…
Замолчала. Зильберт выждал паузу, мягко приподнял девушку за голову и, вглядываясь в её глаза своими огромными чёрными миндалевидными глазами, проговорил:
– Ну, договаривай. Ты хотела сказать, они старые? Так?
Маша в ответ размашисто кивнула, зажмурившись, и прядь её светлых шелковистых волос полоснула Зильберта по лицу. Он ещё дальше от себя отвёл её голову и переспросил:
– А я? Между мною и ими, наверное, небольшая разница.
– А ты… – Маша запнулась. – Ой, простите, вы… – но это обращение выглядело в данной ситуации ещё более нелепым, и совсем потерявшись, девушка замяла фразу:
– В общем, я не знаю.
– Тебе было хорошо?
Она радостно закивала.
– Ты ни о чём не жалеешь?
– Ни о чём! – с расстановкой ответила Маша.
– Заниматься со мной ещё будешь?
– Смотря чем, – игриво заметила ученица, высвобождая свою голову из рук учителя и намереваясь прильнуть к нему поцелуем. Но он отстранился и неожиданно жёстко произнёс:
– Надеюсь, ты не рассчитываешь выйти за меня замуж?
Маша отшатнулась от Исаака Ароновича и села, представ перед ним во всей девичьей красе. Он с довольным любопытством разглядывал её обнажённое тело, которым полчаса назад упивался со всей страстью матёрого самца, и от этого его взгляда она поёжилась, точно по комнате пролетел ветерок, и стала прикрывать себя одеялом.
– Что ты хочешь этим сказать? – ужасаясь и тому, что спрашивает, и тому, что может услышать в ответ, спросила она.
– Только то, что сказал. Ты хотела ласки. Тебе было хорошо. Мне тоже. Мы с тобой взрослые самостоятельные люди, у каждого из которых есть свои проблемы. Я тебя ничем не обидел, ведь, правда?
– Послушайте, Исаак Аронович, – беря себя в руки начала Маша и, скинув одеяло, бесстыдно встала перед мужчиной в полный рост, перешагнула через него и, нашарив тапочки на полу, пошла прочь – к стулу, на котором сваленные в кучу валялись предметы его и её одежды. Вытаскивая одну за другой из кучи свои вещи, стоя к мужчине спиной, она продолжила:
– Я вовсе не собираюсь навязываться. Я действительно была влюблена в Вас некоторое время… назад. Но большое спасибо, что Вы тактично остудили меня. Жаль, что Вы не сделали этого пару часов тому назад.
Зильберт рассмеялся резким отрывистым смехом, делающим его приятный голос неузнаваемым. Маша вздрогнула и резко обернулась в его сторону. Он встал и подошёл к ней вплотную. Его атлетическая фигура была само совершенство. Обильная растительность, покрывающая это тело, не портила его, напротив, добавляя пикантного шарма. Мужчина взял её руку, сжимающую трусики, в свою и потянул к своим чреслам. Она резко отдёрнула её и принялась судорожно одеваться. Он же, продолжая стоять перед нею, продолжил, каждым словом словно вбивая колышек в стенку:
– Больше всего на свете не люблю насилия. Никогда насилием не добиться счастья. Между нами ни с чьей стороны насилия никакого не было. Не надо представлять себе дело так, будто я коварный соблазнитель невинных девочек, а ты бедная жертва.
Маша резко дёрнулась в его сторону, желая выкрикнуть ему в лицо, что ничего такого она себе и не представляет, но споткнулась о его взгляд. Холодный, бесстрастный взгляд умудрённого житейским опытом Учителя. В голове внезапно всплыла вычитанная в какой-то книжке ассоциация: прямо рэбе из ешивы [8] . Желая задеть вмиг ставшего ей неприятным мужчину, она прошипела ему:
– Ах да, завтра ж суббота. Вот ты меня и выпроваживаешь, – но Зильберт пропустил слова мимо ушей и продолжал ровным голосом:
– Если бы я был бесчестен, я бы соблазнил тебя ещё в школе, когда ты сделала мне свой замечательный подарок. А вот, кстати, и он, – Исаак Аронович потянулся к навесной полке над кроватью, где они недавно предавались неге сладострастья, и в его руках оказалась памятная трубка с Моцартом. Он неторопливо набил её душистым табаком из лежавшего рядом же на полке кисета и раскурил. Комната наполнилась неслыханным Машей прежде ароматом. Пуская клубы табачного дыма, голый мужчина вновь заговорил, разглядывая, как его ученица уже оделась и проводит себя в порядок:
– Уже тогда я видел: в тебе начинают играть гормоны, и ты ищешь того, кому выпадет честь оказаться в твоей жизни первым. Нормальный поиск. Непреложный закон жизни! Всё живое ему подчиняется. Я, ты, твои родители… К счастью для нас обоих, первым у тебя был не я.
– Это почему же к счастью? – с желчью в голосе спросила Маша.
– Первому всегда не везёт. Сорвавшему кислое яблоко редко достаётся вся его будущая сладость. Да и тебе было бы очень тяжело, если первый твой мужчина был бы старше тебя на восемнадцать лет. Не так ли?
– Он был старше на четыре, – обронила Маша, собирая волосы в пучок.
– Это нормально. Вполне. А восемнадцать много. Для первого раза. Потому, что в этом случае второго может уже и не быть.
– Как так?
Зильберт усмехнулся, пуская очередную струйку дыма. Потом, видя, что девушка перед ним одета, привела себя в порядок и в любой момент готова уйти, решил, что оставаться в «костюме Адама» глупо и, отложив трубку, облачился в шёлковый халат – так всё-таки поприличнее. Потом вновь взял трубку и продолжил:
– Вот увидишь, что после меня тебе некоторое время будет довольно трудно. Попросту неинтересно с молодыми парнями. Они ещё не знают и не могут того, что знаю и могу я.
– Поживём – увидим, – отрезала Маша и направилась в прихожую.
Мужчина в халате и с трубкой в руке не пошёл провожать гостью, как не был изысканно галантен, встречая. Лишь бросил вдогонку:
– Маша, ты не ответила на мой вопрос.
– На какой? – переспросила она уже с порога.
– Мы продолжим наши занятия?
– А какой в этом смысл?
– Разумно, – усмехнулся красавец и добавил:
– Будем считать, что мы в расчете.
– Что?! – заливаясь краской, воскликнула девушка.
– Пойми меня правильно, – заворковал Зильберт, направляясь к ней, – всё в этом мире чего-нибудь стоит. Это тоже непреложный закон жизни. За каких-то неполных два месяца благодаря моему искусству ты достигла больших успехов, и я знаю, переэкзаменуешься на «отлично». Ты же хотела предложить мне деньги за занятия, помнишь? Я сказал, что ни о каких деньгах и речи быть не может между нами. И, как видишь, оказался прав. Иная система расчетов для нас, во-первых, намного приемлемее, а во-вторых, фантастически приятна. Не так ли?
– Какая же ты дрянь, Исаак! – плюнула в его сторону Маша и вышла на лестницу, хлопнув дверью.
Несколько дней после этого она ходила как в воду опущенная. Ей всё время мерещилось, что она искупалась в чане с дерьмом, и от неё отвратительно пахнет. По нескольку раз в день принимая душ, она поймала себя на том, что тяга к чистоте может превратиться в навязчивую манию. Тогда она сама себе сказала, что эпизод с «рэбе из ешивы» следует навсегда вычеркнуть из памяти и просто жить дальше. Однако сделать это оказалось не так просто. Запахи преследовали девушку. В университетской столовой она не могла даже появиться: её сразу начинало тошнить. Дома она избегала кухни, особенно когда мама начинала что-нибудь готовить. Никогда прежде не обращавшая внимания на мир запахов девушка с ужасом обнаружила всё их отвратительное многообразие, от которого невозможно укрыться. Самым страшным для неё стал запах ароматизированного табака, того самого, с которым впервые в жизни она столкнулась у Зильберта. Он мерещился ей даже там, где его в принципе быть не могло. Блестяще сдав переэкзаменовку по английскому, она едва не упала в обморок, когда преподаватель протянул ей зачётку, и от него пахнуло табачным перегаром. Но ведь этот всегда курил «Беломор»! Когда недели через две она споткнулась на ровном месте и, потеряв равновесие, упала, ушибив коленку, в сердцах отругав себя за то, что вдруг превратилась в «дуру косолапую», её вдруг осенила страшная догадка. В тот же день она, прогуляв лекции, сославшись на то, что ей надо в травмпункт из-за ушиба, помчалась в поликлинику. Врач, пожилая женщина округлых форм, глянула на девушку и сразу заявила ей:
– Милочка, можете, конечно, провериться на тесты. Но я и так Вам скажу: Вы беременны.
Этого ещё не хватало! Больше всего на свете Маша боялась аборта. Но оставлять ребёнка от этого самца невозможно. Что делать? Два дня она глотала аскорбиновую кислоту и принимала горячие ванны. Отчаявшись избавиться от ненавистного «подарочка», в канун майских праздников она решилась на последнее средство. Как-то года полтора назад в разговоре однокурсниц возникла распространённая тема – что делать в случае нежелательной беременности. Девчонки щебетали о способах воздействия на естественный ход вещей, не удосуживаясь особо оценивать степень опасности предлагаемых рецептов, не говоря уже о нравственной составляющей. Разговор возник не в связи с чьей-либо конкретной бедой, а просто так – как одна из тем для болтовни. Но в этой ни к чему не обязывающей беседе высказалась одна из студенток, приехавшая из области, а потому считающаяся в университетской среде «деревенской дурочкой». Обычно к её словам никто и не прислушивался: ну что знает провинциалочка о жизни больших городов? Но она поведала нечто, заставившее каждую прислушаться.
– Знаете, девочки, – сказала она, – в старину ведь считалось большим грехом избавляться от чада. Однако иногда, по подлости мужской, возникали случаи, когда иной выход был бы только один – в омут, к русалкам. Так вот на эти случаи обращались к старым женщинам, которые ведали народные рецепты, отчего их и называли ведьмами, или ведуньями, то есть ведающими. И я с детства одну такую бабку знала. Она и поныне живёт в селе неподалёку от нашего посёлка. А родилась она ещё в прошлом веке в глухих заповедных Вязницах. Где такое место, не знаю, но бабка Пелагея, так звать её, много нам, малышам, об этом рассказывала, когда мы гостили у неё.
– А что, она тебе родственницей приходится, что ли? – насмешливо переспросила рассказчицу одна из подруг.
– Нет. Нам не родня. Но мои родители несколько раз к ней обращались. И пару раз на лето мы приезжали к ней в деревню погостить. Только вот её в наш городок не вытащить было. Упрямая она, говорит, неча мне в городе делать, кто в городе живёт, до круга не дотягивает.
– Что значит, до круга? – переспросила Маша.
– А она говорит, что исстари на Руси жизнь не годами, а кругами мерили. Круг – значит, 12 раз по 12. То есть, 144 года. Только не солнечных года, а лунных. Это что-то около ста лет получается. Кто перешагнул порог, про тех говорили, жизнь на второй круг пошла. А это означало, такому и вновь жениться можно, и новых чад заводить.
– Сказки какие-то! – фыркнула одна из девчонок, но остальные слушательницы на неё зацикали и приговорили провинциалке, мол, давай, рассказывай дальше.
– Так вот, – продолжила она, – Пелагея знает, как девушке, что в беду попала, помочь, чтобы здоровью не навредить и греха не сотворить. Там и травы, и упражнения всякие, и заговоры какие-то. В общем, по-нашему, по-современному, конечно, колдовство сплошное. Но, говорят, помогает. Только не всем берётся помогать. Сама решает.
– А где именно она живет? – заинтересованно спросила Маша и тут же получила в свой адрес несколько реплик-поддёвок: «А что, Машенька, тебе уже приспичило? Тебе-то, пай-девочке, зачем? И с парнями не гуляешь, отличница!». Она пропустила всё мимо ушей и лёгким почерком наскоро записала в дневничок продиктованный адрес, о чём уже через неделю позабыла. Но вот и нужда образовалась. Вспомнила Маша про записанный некогда адресок и забегала, засуетилась. Дневничок-то был вроде позапрошлогодний. Не выкинула ли за ненадобностью? Она перерыла все бумаги, залезла в книжные полки, перебрала пачку старых газет, приготовленных к сдаче в макулатуру. Дневничка нигде не было. Чуть не в слезах Маша подумывала уже было мчаться к однокурснице, что дала ей этот адрес, как внезапная догадка заглянуть за книжный шкаф, куда дневничок мог просто завалиться, буквально подтолкнула её с места. Она бросилась двигать шкаф, и – о радость! – догадка оказалась счастливой: исписанный еженедельник был там!
Ранним утром следующего дня, оставив родителям записку, что уехала на дачу к подруге на все майские, она отправилась в указанное в адресе село. Путь был неблизкий: два часа на электричке, оттуда автобусом, а дальше ещё километра три по просёлку пешком. В общей сложности часов пять. Но Маша готова была на любые трудности пути, лишь бы бабка Пелагея оказалась на месте, была жива-здорова и смогла выручить из беды. В том, что она беременна, Маша уже не сомневалась.
Всю дорогу её преследовали запахи. Каждый доносимый до нестерпимо чуткого носа аромат отдавался очередным приступом дурноты, усугубляющийся ещё и мерным покачиванием вагона. Стиснув зубы, она терпела все два часа до конечной станции. Но, выйдя на перрон, едва не захлебнулась. Её просто вывернуло наизнанку. Просидев в оцепенении полчаса, она, наконец, собралась с силами двигаться дальше, встала и, пошатываясь, побрела к автобусной остановке. «Боже мой! – подумала она, ужасаясь. – Что я делаю? Одна, практически без вещей еду за тридевять земель, имея лишь давным-давно записанный адрес! К незнакомой женщине, которая стара, может, больна… Что я делаю?! Только в один конец столько часов, а обратно? Как буду домой добираться? Дура я, дура!!!» Уже дойдя до автобусной остановки и убедившись, что требуемый ей номер прибудет через десять минут, – редкая удача! – она вдруг почувствовала глубочайшее внутреннее опустошение, словно разом выпили из неё все силы, и не сдвинуться ей более с места. Не повернуть ли домой? Может, ещё доберётся как-нибудь, а там – будь что будет! В тот самый миг, когда она была уже готова развернуться назад, к ней подошёл седобородый старичок с деревянным посошком и лукавым взором не по-стариковски ясных глаз. Смешно шамкая беззубым ртом, он спросил Машу:
– Ну что, болезная? Труден путь? Ну-ну, не тужи! Жизня, она впереди большая! Ещё трудностей будет. А ты терпи, Бога в сердце не забывай. Глядишь, да поможет. Человека доброго на пути пошлёт или ещё чего! Куда путь-то держишь? Можа, по пути нам?
Маша назвала адрес, и старичок аж просиял:
– Ну! Не иначе к Пелагее?
– Да! К ней самой, – воодушевляясь, заговорила девушка, – А что, жива ли, здорова ли она?
– А что ей, ведьме сделается? Живу с ней почитай вторые полвека, а всё никак дальше дома да леса вытащить не могу. Потому, как она баба-бирюк!
– Так вы что же, муж ей будете? – изумилась Маша, и как будто силы вновь влили в неё…
Подошёл автобус, они влезли в видавшую виды машину, колесящую по тому, что в какой-нибудь Европе никогда не назовут дорогой, и за неторопливой беседой Маша не заметила, как и путь пролетел. Ни единого приступа тошноты, хотя автобус трясло, как лихорадочного!
А как вышли на просёлок, что ведёт до заветного села, и в нос ударили ароматы обступившего со всех сторон весеннего леса, ей стало так вдруг дурно, что едва не грохнулась в обморок. Еле сделав несколько шагов, она остановилась и пролепетала:
– Всё, дедушка, не могу больше идти. Сейчас упаду.
Дедок пристально посмотрел на неё и молвил:
– Вот, что, милая. Хоть и не моё, бабское дело, но всё вижу и так скажу тебе. Бог свёл, значит, и до конца доведёт. А слабости человеческие, что бесы, вокруг роятся. Позволишь одному бесёнку за руку схватить, остальные всей шайкой напустятся. А ну, давай за мной! – и зашагал вперёд, опираясь на свой посошок.
Не помня себя, словно в бреду проделала бедная Маша путь, видя перед собой только крепкую стариковскую спину и время от времени слыша его подбадривающие слова. Что было дальше, память вычеркнула. Очнулась девушка в тёплой избе на доброй протопленной русской печке. Она сразу почувствовала, что с нею что-то произошло: иначе пахнет окружающий мир, иначе слышатся звуки, голова совершенно ясная, и в ней какие-то удивительно спокойные мысли. Она ощупала себя. Оказалось, её раздели, облекли в огромную, типа ночной, льняную рубаху. Откуда-то снизу доносились голоса – давешнего старичка и, судя по всему, Пелагеи. Маша прислушалась.
– Умница ты у меня, Пелагеюшка, – ворковал дед, – за одну такую спасённую душу ангелы в раю век славу петь должны.
– А ну, заткнись, охальник! – незлобиво перебил женский голос, в котором напрочь не слышалось возраста, – Тяжкая ей выпала доля, да ангел ея крепок. Раз уже заглядывала на тот свет, так они, бесы поганыя, второй раз захотели девку прибрать! Но нет им, ангел не дал. Я-то что! Я ангелу помогаю. А вот ентого беса, что едва не запортил девку, ещё потреплют по рогам, вот увидишь. Каб увидала сама, что за рогач таков, всю бы морду яму сполосовала б! У таких окромя обреза промеж ног ничавошеньки нету… Охти, охти! Ну да спасибо ангелу, не дал бесу возрадоваться!
– Всё равно, Пелагеюшка, каб не ты, и ангел бы не сдюжил.
– Да полно тебе трепаться! Пойдём лучше помолим Мати Рода, чтоб не запер чрево девке навсегда. На срок-то – оно и пускай, а вот навсегда… Ей ишо сваво суженого отыскать, да сына родить надобно! Так до того сроку пускай и взаперти чрево держит…
– Ох, не время, бирючиха ты моя, для молитв таких. Первомай же нынче. А ну как не послушает нас Мати в бесов праздник?
– Не бреши. Беда не спрошает, когда приходить. А с чистою душою и бесов праздник молитве не помеха.
Ленивое солнце разливается жёлто-серым маслом по угрюмым горам. Закурились дымки над холмиками печей, где готовится плов и пекут лаваш. Там, за дувалами призрачного города, раскинувшегося у подножия горы, течёт своя неведомая жизнь. Дехкане бредут один за другим на крохотных огородах в своих промасленных халатах с мотыгами за плечами, и их серые чалмы и запылённые лица почти сливаются с цветом скупой земли, от которой как бесценный дар с послушной хвалой Аллаху поколение за поколением принимают люди с такими трудами выращенный урожай. Верблюды, навьюченные тюками, подгоняемые криками рослых бородатых погонщиков, потянулись к восточной дороге, но прежде, чем выйти на неё, не один час простоят на пыльном дворе КПП, жуя свою жвачку, пока русоволосый шурави сделает досмотр. Босоногие бачата в ободранных рубахах до колен гонят стада овец на лужайки зелёной зоны, где смирные копытные отыщут вдоль грязных арыков остатки травы. Сама «зелёнка» не оправдывает названия, будучи не так зелёной, как коричневой, поменяв цвет под напором ветров, приносящих густой слой пыли, и под жгучими лучами всеопаляющего солнца.
Отдельный батальон расположен на склоне горы, возвышаясь над городом метров на триста, заслонённый от опасного простреливаемого вдоль и поперёк ущелья массивным каменным уступом нелепо взгромоздившейся скалы. Возможно, она сорвалась когда-то и упала здесь в результате землетрясения, частого в этих местах. По вечерам от врытых в землю мачт радиосвязи, накрытых маскировочной сетью, на эту скалу ложатся длинные причудливые тени. А под ними, в двухстах метрах в сторону ниже ютятся слившиеся по цвету с окружающим пейзажем палатки-казармы с квадратными оконцами, в случае пожара выгорающие дотла за полторы минуты. Вся территория батальона изрезана глубокими траншеями, соединёнными меж собой в хитрый лабиринт сообщающихся ходов. Рыжий известняковый грунт трудно поддается не то, что штыковой лопате, но даже отбойному молотку. Однако он разрезан этими траншеями вручную, и глядя на этот безумный памятник титаническому солдатскому труду, нельзя не преклониться пред его величием. Но памятник сей, не для преклонения созданный, а для самого страшного – для войны, призванной сеять смерть и разрушение всех иных памятников, кроме памятников себе, не претендует на какую-либо эстетическую ценность. И ему суждено порасти травой забвения, едва отслужит он свою сугубо утилитарную службу. Сколько хранит земля таких памятников на своём многострадальном челе! По четырём сторонам батальона над скрученными рядами колючей проволоки, за которыми простираются минные поля, возвышаются дозорные вышки. На минных полях, обозначенных предупреждающими табличками с надписями на русском языке, почти ежедневно раздаются взрывы. То овца местного дехканина отстанет от стада, то грязный лохматый бача в замусоленной тюбетейке зачем-то полезет «в зону». И если мальчишка, которому от взрыва небольшой пехотной мины самое большее – оторвёт по колено ногу, неизменно отползёт от страшного места, прихватив с собой ставшую для него теперь ненужной конечность, то овцы так и остаются лежать под палящими лучами солнца, и их гнилые трупы, разбросанные тут и там, постоянный источник отвратительного смрада, доносимого ветром, и всяких инфекций, ежевесенне обрушивающихся на батальон. Дабы уберечься от них, комбат отдал приказ о ежедневной дезинфекции всей территории, и с того дня, как она началась, всё вокруг – и люди, и собаки, и палатки, и обмундирование личного состава, и оружие, и боеприпасы, и знамя, и документация части – словом, всё безнадёжно пропахло хлоркой. Пахнут ею и письма, забираемые каждое утро почтовой машиной, что точно по расписанию объезжает все окрестные части, привозя одни мешки и увозя другие.
Палатка Второй роты – самой «боевой», стрелковой, стоит бок-о-бок с медсанчастью, а потому впитала в себя душок дезинфекции более всех остальных. Сам каркас палатки отдаёт гадким запахом, вероятно, в силу того, что доски отсырели. Все к нему привыкли. Даже испытывают безотчётное неудобство, если в иной день он слабее привычного. Человек, конечно, не крыса и не таракан, но всё же умеет приспосабливаться к любым, даже самым нечеловеческим условиям. И это особенно заметно там, где худшие условия создаёт он сам. Стрелки второй роты встречают родной аромат части по возвращении из очередной рейдовой командировки как что-то родное. Наглотавшиеся пороховой гари и пыли, с благодарностью окунаются они в привычный дух гнилого мяса и проведённой санобработки. Этот маленький кусочек родины они называют «душистым домом». В ходу среди своих любимое выражение: «Айда домой, понюхать койку!». Весь день после рейда комбат целиком отдаёт честно отработавшим его ребятам. В их полном распоряжении клуб с бильярдом, куда в обычное время солдатам вход заказан, библиотека и телевизор, принимающий одну программу с родной земли, не считая Ташкентского телевидения, и пару местных, сплошь состоящих из новостей и однообразной музыки. Никаких работ в течение суток! Никаких нарядов! В общем, лафа!
Рядовой Роман Попов, едва из карантина, попав в рейд одним из первым из призывников, испытал на себе эти прелести и ощутил себя просто как в сказке. Сама поездка оказалась вовсе не страшной – ну, подумаешь, полазили по горам, отстреливая грязных бородачей на противоположном склоне ущелья! Всё равно ушли, гады! Ощутив вкус к таким поездкам сразу, особенно за то, что в них все были действительно равны, он сказал себе, что при всяком удобном случае будет проситься вновь. Правда, после рейда сразу пришлось «пообломаться». Хотя и давало «боевое крещение» некоторые преимущества перед теми бойцами, кто пока не побывал «на боевых», но до тех пор, пока ритуальная порка кожаным ремешком в углу каптерки, куда не доходит глаз командира, не переведёт тебя из разряда «душар» в разряд «черпаков», рассчитывать на реальность этих преимуществ нельзя. Единственное утешение – среди сопризывников ты скорей всего будешь верховодить. «Дембель в маю… Всё по<->ю… – мечтательно думает Рома, и это последняя, а потому запомнившаяся мысль его сна, резко прерванного гортанным криком дневального Гаипова «Рота, подъ-ё-о-ом!», разнесшегося по палатке и приведшего её всю в движение. Молодые «душары» стремглав слетают с верхних ярусов скрипучих коек, энергично впрыгивают в пахучие ХБ [9] , обматываются быстро и неумело портянками, так что уже через час сотрут ноги в кровь, перепоясываются ремешками, застёгивают серые пуговицы со звёздочками, прилаживают на бедре противогазы и выстраиваются перед кубриками, послушно ожидая команды выходить на улицу. Ленивые «дембеля», потягиваясь кто в койке, кто, лихо заломив пилотку и уже одевшись раньше остальных – посреди казармы, никуда не спешат. Холёные лёгкие руки прапорщика Смилги аккуратно раздают математически точные и выверенные затрещины «черпакам», не желающим нарушать своей неспешности. Те не остаются в долгу и награждают тумаками раз в десять крепче зазевавшихся «душар». Периодически кто-нибудь из молодых падает, оглоушенный этими ударами, после чего вскакивает и артистично благодарит за преподанный урок, заявляя о своём непременном желании учиться дальше. Всё происходит под одобрительный хохоток «дембелей», которые уже ни во что не вмешиваются и смотрят на всё уверенными глазами театрального критика на премьере спектакля. Режиссируют показ «деды» – отслужившие по полтора года молодые люди, научившиеся быть активными и самоуверенными. Изо дня в день они оттачивают мастерство труппы в исполнении этой ежедневной пьесы и заметно преуспели в деле воспитания молодых актёров. На них лежит вся полнота ответственности за качество исполнения, за артистизм и темп, а также вся полнота забот о труппе. Им ассистируют дневальные из числа «душар»-первогодок, юродствуют, покрикивая на артистов. Если же кто из них переигрывает на своём боевом посту, аккурат в полночь, после сдачи наряда ему достанется от сопризывников; расправа пройдёт, как и положено, в каптёрке под присмотром кого поопытней – «черпака», «деда» или наиболее отличившегося «душары», получающего «звание» бойца. Отдышавшегося, в случае необходимости, облитого водой юношу водворяют на место, в койку и милостиво дозволяли поспать, как «деду», то есть, до утра. Остальных же молодых ночью раз-другой непременно подымут: надо же оружие привести в порядок, начистить алюминиевые котелки «дедушкам», чаёк сварить «дембелям», ведущим между собою еженощную задушевную беседу в отдаленном кубрике или в каптёрке! Потому с утра все первогодки, жалкие, зелёные, с синяками под глазами, с недобрыми мыслями и ожесточенным сердцем, с больной, как будто наполненной свинцом, головой, носятся «елданутые» по казарме без толку, сбиваясь в тесные кучи и сшибая с ног друг друга, ещё больше веселя «дембелей», давным-давно прошедших через всё это.
Гаипов с неисправимым южным акцентом выкликает, растягивая гласные: «Строиться на улице!» Рома уже вылетел на построение – как всегда, первый. Стоящий перед палаткой с секундомером в руке прапорщик Смилга хвалит его за расторопность. Рома знает, что значат такие мелочи для будущности, удовлетворённо сопит носом. Спустя минуту, выстроившись в шеренгу, рота замерла, съедая глазами Смилгу и возникшего подле него ротного, пока те идут вдоль строя, осматривая правильность застёгнутых пуговиц, тугость ремешков и комплектность противогазных сумок. Кого-то из молодых ротный разворачивает в казарму переобуваться. Через несколько секунд тот возвращается в строй с белым лицом, зная, что за свою оплошность будет нынче вечером отдуваться в каптёрке – сотня приседаний, затем сотня отжиманий после отбоя, и не дай Бог не выполнишь! Убедившись, что, наконец, всё в полном порядке, ротный кивает Гаипову, тот докладывает по телефону о готовности роты, а Смилга говорит лающим тоном:
– Вы строились две минуты сорок семь секунд. С момента объявления тревоги до первого залпа не пройдёт и двух минут. Вы все почти минуту, как покойники. Поняли? Все, кроме рядового Попова. У него минута сорок восемь. Напра-во! В сортир бего-ом марш!
Шеренга, развернувшись колонной, затряслась трусцой на месте, пока первый сбегает под пригорок, где стояла будка батальонного отхожего места, и минуту спустя один за другим вся скрылась внизу. Сержант Ахунбаев довольно кричит на бегу:
– У, мужики! Ми сигодня перви, да?.. Пятий рота толька всталь, барани!
– Всё чики-чики! – отзывается кто-то впереди.
В том, чтобы быть по подъёму первыми, не только учебно-тренировочный, но и практический смысл: батальонный туалет слишком мал, и в нём помочиться по-человечески может только рота, прибежавшая первой. Последним приходится увлажнять наружные стенки сооружения из досок и шифера, остерегаясь глаз комбата или начмеда, которые за такие действия упекают на гауптвахту. Многие «душары», подержавшись за живот, так и уходят ни с чем. Теперь возможность облегчиться появится только перед завтраком, а он ещё нескоро. Впереди же – кросс по горной тропке от батальона до первого КПП, в три километра длиной. Пару раз опроставшиеся в штаны на дистанции молодые уже становились объектом насмешек. Неужели так трудно смекнуть, что нужно всего-то встать за час или за полчаса до общего подъёма, чтоб справить естественную надобность, и потом спокойно досыпать оставшееся время? Роман сообразил это с первого дня и всегда оставлял у дневального запись «Попов, 3-й взвод, разбудить в 5 утра». Ленивые дураки пускай страдают!
В 6.10 рота пылит вниз к КПП, шумно втягивая вонючий воздух, оседающий на зубах скрипучим шлаком. А в 6.35, по окончании кросса, который на одном из построений начмед назвал «азбукой здоровья», все роты машут руками, покачивают бёдрами, висят на турнике, после чего – любимые утренние полчаса: на заправку коек, помывку, уборку и перекур.
В 7.30 утреннее построение батальона, по замыслу комбата, главное в деле воспитания личного состава. На него приходят все, даже один из дневальных по приказу снимается, оставляя в расположении роты второго, и по одному человеку с каждого наряда – и в общий строй, чтобы выслушать торжественную, как песня о Родине, речь комбата или скороговорку щеголеватого замполита майора Быстрякова, и познакомиться с текущей информацией, деловито объявляемой тучным начштаба майором Суконцем по прозвищу «Баба Настя».
Когда на обозначенном выложенными рядами белых камешков щебёнки немощеном плацу выстроился вокруг командира буквой «П» в две шеренги батальон, начинается утренний досмотр карманов и подворотничков. Комбат подполковник Буев, невысокого роста щетиноусый татарин дожидается окончания процедуры, после чего делает шаг вперёд, как бы на авансцену, и начинает говорить, мягко картавя «Р», негромким, но звонким голосом. Вещает складно, с ощущением человека, наперёд знающего, что его будут слушать, что бы ни говорил. Недолгая речь построена на кратких насыщенных фразах так, чтобы они доходчивее пронзили тёмное сознание людское.
– Страна должна знать своих героев! – начинает он с одной из своих излюбленных фраз. – Вчера вечером во время наряда по столовой рядовые Гусев и Кийко вынесли со склада пятнадцать банок сгущенного молока. Каждая банка стоит 55 копеек. Итого ущерб нанесён на 8 рублей 25 копеек. Не какому-то абстрактному государству. А своей родной части. То есть нам с вами. Но ушлых вояк не лакомство интересовало. Каждая банка – это тридцать афгани. А четыреста пятьдесят афгани – это уже приличные джинсы. Прибарахлиться решили, мерзавцы? Как будто мы играем не в войну, а в базар. Рядовые Гусев и Кийко, выйти из строя!
От шеренги нехотя отделяются две ссутулившиеся фигуры. Два «черпака», почувствовавшие на середине второго года службы, что всё уже знают, понимают и умеют, пора разгуляться, проштрафились сразу, попались на первой сделке. Оба из второй роты.
– Отставить! – гаркнул из строя ротный, сильно ударив на первое «О». – Команды выполняются строевым шагом.
И два штрафника, напоминающие внешне Гаргантюа и Пантагрюэля, возвращаются в свою шеренгу. И снова:
– Рядовые Гусев и Кийко, выйти из строя!
– Да, капитан Орловский, видно, плохо ваши орлы владеют строевой подготовкой. Поучите летать часок-другой до обеда, – проскрипел подполковник Буев, не глядя на ротного. Тот лишь желваками повёл.
– Посмотрите на этих героев, – продолжает комбат. Сегодня они обнесли товарищей на молоко. Завтра потащат врагу оружие. Такой случай уже был в соседнем автобате. Продали дуканщику [10] автомат. Кстати, дёшево продали, дураки. За 15 000 афгани. По пятнадцать лет и получили. Все трое. Трибунал дело серьёзное. Ну а вы что же? Чем завтра торговать собираетесь? Честью что ли? И прибыток, и удовольствие какое-никакое, – по строю волной пробегает смешок. – Уж поделитесь, никому не скажем. Здесь мужская компания. Как-нибудь поймём.
Большеголовый, большерукий и нескладный великан Кийко отрывает взгляд от ровной линии щебёнки вдоль плаца и, смело глянув в лицо комбата, чувствуя, что наливается краской, говорит:
– Товарищ подполковник, разрешите обратиться.
– Обращайтесь, герой армии.
– Мы с Гусевым хотели её съесть, сгущёнку эту.
– А-а-а! – протягивает комбат, – у нас недоедание. Хроническое. Товарищ зампотылу! – обращается он к лысому майору, на котором форма имеет привычку сходиться только до завтрака и перед отбоем: такой вот парадокс метаболизма [11] , – принесите, пожалуйста, этому юноше восемь банок сгущёнки. Он продемонстрирует нам здесь сейчас своё искусство.
– Товарищ подполковник, мы ж не в один присест хотели!
– А разрешите узнать, товарищ солдат, на сколько же вам с Гусевым этого хватает? Полагаю, основной расход приходится на растущий организм вашего товарища. – По строю проносится с трудом сдерживаемая волна смеха. Великан Кийко в самом деле, наверное, способен съесть в один присест несколько банок. Однако же зрелище, должно быть, комичное!
– На месяц, – неуверенно отвечает рядовой.
– Хорошо! Здесь при нас есть не будете. Некогда нам на этот цирк смотреть. Но съедите. Лично проконтролирую. Товарищ майор, – полногрудый зампотылу снова встрепенулся, – спишите украденное на расходы, а восемь рублей двадцать пять копеек вычтите из месячного содержания рядовых.
– Есть! – выпаливает майор с облегчением: пронесло, не стал выяснять, куда делись шестнадцать ящиков тушёнки, списанной им позавчера, и откуда на хоздворе появилось вдруг столько инструмента, гвоздей, шурупов и прочего, он-то ведь тоже ведёт свой бизнес, учитывая, конечно, интересы части, но и себя не забывая. Просто попадаться не надо, как эти двое. Скооперировались бы с кем-нибудь из прапорщиков, на худой конец. Так нет же! Всё сами хотят. Под грузом сумбурного хора столкнувшихся в голове мыслей рука зампотылу описывает плавную кривую, чтоб приложиться к панаме и опуститься вниз.
– Рядовые Гусев и Кийко, семь суток гауптвахты!
– Есть! – в один голос отвечают они.
– Встать в строй! Капитан Орловский, вашей роте три часа строевых занятий на плацу. Приступить после завтрака. Проводите вы и старшина прапорщик Смилга.
– Прапорщик Смилга в наряде, товарищ подполковник.
– Тогда вы и ваш замполит лейтенант Безгубов.
– Есть! – ротный снова играет желваками; жарко нынче будет на плацу. Сержант Ахунбаев шепчет вставшему рядом в строй Гусеву:
– Урою щенков вас, ти поняль, да? Дух со стажем…
Рома с интересом скользит глазами по сержанту. Конечно, Гусева «урыть» возможно, но с гигантом Кийко и вчетвером не справиться! «Вот идиоты, козлы, – думает он, – попались, дурачьё. Теперь ведь из-за них всех шмонать начнут». Ещё не став «черпаком», Рома уже наладился потихоньку таскать со склада, что плохо лежит, и передаёт «бакшиши» «деду», сержанту Костенчуку. Тот аккуратно и быстро сбывает Ромины находки знакомому дуканщику, откладывая накопленные афгани в неведомом тайничке. Легко и быстро сориентировавшийся боец Попов знает, что заводить собственный «бизнес» ему пока рано, а вот покровитель-«дедушка» – это серьёзно.
Час физподготовки окончательно портит настроение ротному. Впереди объявленные три часа строевой, да ещё после турника, брусьев и приёмов рукопашного боя, а это вместе доконает личный состав перед заступлением в караул. Он бы пощадил солдат, но надзирать за занятиями по физической, как назло, явился щеголеватый замполит Быстряков. Он и внешностью чем-то напоминает падальщика – нос с горбинкой, тонкая шея, навыкате глаза. А его манера возникать всякий раз, как дело пахнет стычками на нервной почве, точно как у стервятника! После разноса на плацу рота на взводе. Молодые изо всех сил стараются, чтобы разрядить обстановку. И первыми вызываются делать упражнения, и от души лупят друг дружку, показывая: рукопашные схватки им по силам. Но «деды» сумрачны и хмуры, хорошего не жди!
Строевая подготовка, самое нелюбимое дело во всех частях любой армии. Нужно быть особым извращенцем, чтобы испытывать удовольствие от печатания шага взад-вперёд под короткие рявкающие команды. Хорошо, хоть на строевых остались одни свои – ротный да Безгубов.
После обеда (щи, плов да чай с бромом), на котором «душары» старались услужить «черпакам» и «дедам», наступает долгожданное время покоя. Рота заступает в караул, можно слегка отдохнуть. Рядовых Гусева и Кийко, напоминающих своим понурым видом двух побитых собак – мопса и сенбернара, без шнурков в ботинках и ремней дежурная машина увозит в гарнизонную крепость; её провожают недобрым взглядом всей ротой, включая капитана Орловского. Мало того, что провинились, так ещё и подставили всю роту: одни боец с брюшничком [12] слёг в госпиталь, двое конвоируют двоих же – итого уже пятеро в минусе! Попова после рейда занимать не положено, шестеро в наряде, то есть, с учётом караула, никого в роте, кроме Попова не останется.
Проходит полчаса после обеда, и – новая напасть. У младшего сержанта Блинова внезапное острое отравление. Корчащийся Блинов оказывается в лазарете, а ротный, проклиная всё на свете, вызывает к себе отличника боевой и политической, вернувшегося из рейда, и объявляет, что деваться некуда, придётся ему сразу же заступать в караул. Людей не осталось, дурачков он на посты не выставит, значит, придётся ему. Ну, надо так надо. Уже через полчаса Рома спит, бухнувшись в койку. До развода остаётся немногим более часа.
Будит его истошный крик Гаипова: «Рота, подъё-о-ом! Трево-о-ога!» Погрузившись в сон глубоко и прочно, Попов не сразу соображает, в чём дело. Ему кажется, что настало утро, и он машинально соскакивает с койки, настраиваясь на весь утренний распорядок. Свирепый свист снарядов объяснил, что к чему. Обстрел. Для большинства его однопризывников ощущение необычное, но он под обстрелом уже был. Каска. Автомат. Бронежилет. И – в окоп. Натренировали, тут проблем нет. Они начинаются, когда раздаётся первый гулкий удар разорвавшейся мины метрах в двухстах от его позиции. Ему-то всё «парван-ист», не впервой. А какой-то «душара» рядом заголосил, как баба. Что там у него? Ранен, что ли? Попов высовывается из окопа, чтобы выяснить, кто орёт и что происходит. Пока подымал голову, уже понял, что ничего серьёзного: раненный так кричать не будет. Наверное, в штаны наложил. И в тот момент, когда его голова оказывается в полуметре над урезом укрытия, раздаётся громкий хлопок, и горячие осколки, а может, оторванные взрывом от поверхности земли камушки секут его по руке, звонко тенькают по каске и приказывают: «Обратно! В окоп!» Он подчиняется приказу, разглядывает руку – на запястье наливается красным короткая неестественно прямая царапина. Боли нет. В детстве, когда падал с велосипеда, бывало больнее. Но неприятно. Он лижет по-собачьи руку, сплёвывает, и с уст непроизвольно срывается «русская боевая молитва» в три слова, последнее из которых – «мать».
Плотность огня усиливается. Это уже всерьёз. Постепенно надвигающиеся сумерки определённо говорят: пытаться обнаружить, откуда бьют, нереально. Тем более, ответить огнём. Остаётся прятаться от огненного дождя, вжавшись в землю. Молча и не сопротивляясь.
Обстрел продолжается минут сорок. Комбат по рации приказывает задержать смену караулов, а новому караулу проверить сохранность батальона, на территорию которого упало не менее десятка мин. Получив задачу, Рома в сопровождении разводящего из 1-й роты побежал досматривать палатку клуба и находящегося подле вещевого склада. Про себя снова выматерился: сейчас бы в том же клубе отдыхал бы себе, в ус не дуя, ан нет, не вышло!.. Стоящий на посту «дембель» по прозвищу Кубик, иронически подчеркнувшему сходство звучания его фамилии Кулик со словом, характеризующим некоторую присущую ему угловатость, незлобливо поторопил:
– Шевелись, боец. Третий год стою, – и добавил, помянув крепким словом безвестных басмачей: – Дембель в опасности!
Разводящий бежит сопровождать следующего. Роман приступает к осмотру поста. Быстро убеждаясь, что повреждений нет, докладывает Кубику. Тот скребёт под каской затылок, сплёвывает и говорит:
– Шмыздуй к старшому. Сам отзвонюсь, – и шагает к телефончику связи с караульным помещением на столбике под козырьком. В этот момент шальная пуля откуда-то снизу, из «зелёнки» противно тенькает у него под ногами. Он, присвистнув, плашмя бросается наземь, взяв автомат наизготовку. Через секунду, видя, что Рома, опешив, стоит, где стоял, кричит ему:
– Эй! Тебе что, жить надоело? Падай, сука!
Попов, как подкошенный, рухнул рядом, и тут же вторая пуля звякает по обшивке КУНГа [13] , точно там, где он только что стоял.
– Прицельно лупят, сучары! – бормочет Кубик и передергивает затвор. Теперь страх касается липкими крыльями души рядового Попова. Одновременно возвращается дар речи. Он шепчет Кубику:
– Из ложбинки садит. Снайпер.
– Вижу, не маленький. Слушай сюда, боец. Стреляешь одиночным в воздух, и пулей отползаешь. Понял?
Рома делает, как сказал Кубик, и, отползая, еле успевает увернуться от пули, просвистевшей точно над ухом. Ромин выстрел – это сигнал, через минуту возникает начальник караула с пятью караульными из смены. С возгласом «Кто стрелял?» он бежит мимо Попова к каменному уступу, за которым укрылся Кубик, и в тот же миг раздается стремительно понижающий тон свист летящего в цель снаряда, и громкий взрыв взметает вверх куски грунта возле каменного уступа, укрывшего Кубика. Рома, находясь к месту взрыва ближе остальных, оставленных начкаром у палатки, увидел всё отчётливо. Дым рассеивается, и Попов уже на краю воронки. Он видит на противоположной стороне стоящего на четвереньках начкара старлея Валетова, отчаянно мотающего головой в пыли. А рядом, уткнувшись лицом в землю, лежит неподвижный Кубик.
– Кубик! Кубик! – орёт Роман, не слыша собственного голоса, и волочит его, истекающего кровью, прочь от воронки. Скорей в лазарет. Рядом кто-то, матерясь, костерит комбата, уславшего дежурную машину с двумя штрафниками в гарнизонную «губу». Везти раненного в медсанбат не на чем!
Навстречу бегут люди. Раздаются очереди, чешут «зелёнку». Батальонный врач с фельдшером, спотыкаясь, бегут с носилками. Громко стучит сердце: «Он спас мне жизнь!.. Он спас мне жизнь!..»
…Проходит время. Дни, ночи, нечленораздельные, слипшиеся в тошный ком событий, одно не отличимое от другого, прояснились к ночи на 21-е ноября. Выпал первый снег, словно очистив голову от накопленного там шлака и мусора. Всю ночь сырой промозглый ветер нёс противные хлопья грязной полузастывшей воды. Она расстилается под сапогами свалявшейся ватой, и ничто не напоминает в этом преображении природы того радостного воцарения зимы, что бывает дома. Но к утру ударяет мороз. Грязь сковывает непробиваемым панцирем, поверх наметает настоящего снега. Становится легче.
В этот морозный день стало известно, что цинковый гроб рядового Кулика будут сопровождать на Родину старший лейтенант Валетов и рядовой Попов, бывшие рядом в последние минуты жизни убитого. Рома слёзно просил комбата послать вместо себя другого, ссылаясь на то, что у Кулика было много друзей, но подполковник неумолим. Говорил, что «дембеля» не пошлёт – тому и так пора домой, остальные заняты – скоро рейд. Оставалось подчиниться. И теперь Рома готовится к отъезду.
Накануне двое «дембелей» с одним «дедом» завели его в каптёрку учинять злую расправу. Но через минуту вошедший сержант Костенчук остановил их:
– Э, слоны! Не трожь бойца! Он не виноват, что Кубика… – и, когда «дембеля», поворчав, ушли, сказал Роме:
– Вот, что, Роман. Пока я жив, тебя никто не тронет. Ни в роте, ни во всей части. Не будешь дурак, замком [14] будешь. Скажу Смилге, он с ротным поговорит.
– Какой из меня замок?
– Самый такой, – спокойно ответил сержант и, похлопав рядового по плечу, добавил:
– В службу круто врубаешься. Понял? Ну, давай, иди спать.
Рома ушёл, а другой «дед», оставшийся в каптёрке и слышавший весь разговор, желчно заметил Костенчуку:
– Гадёныша себе присматриваешь? Ну-ну!
– Ума нет – считай калека, – не глядя на него ответил сержант и также покинул каптёрку.
Наутро батальон прощается с погибшим. Комбат, привычно начав речь словами «Страна не забудет своих героев», заканчивает её сообщением о представлении рядового Кулика к Ордену Красной Звезды посмертно.
Отправка через час. Попов переминается с ноги на ногу у домика комбата. Рядом возвышается старлей Валетов с запечатлевшейся на лице после контузии противной ухмылкой. Рома бросает искоса взгляд в сторону своей роты. У входа в палатку стоит Костенчук, вперив в него взгляд. Попов просит разрешения отлучиться на пару минут и, получив его, оставляет Валетова и опрометью мчится к Костенчуку.
– Молоток! – хвалит сержант запыхавшегося бойца.
– Что, приготовил? – шёпотом спрашивает Рома, слыша в ответ:
– Всё в порядке. Пошли, возьмёшь, – и они скрываются в роте. – Не боись, боец. Комбат ещё минут пятнадцать мариновать будет, я его знаю.
– Я и не боюсь. Тоже заметил его манеру, вот и прибежал, увидев тебя у входа. Время есть, а у тебя не густо, ты ж в наряде. Давай вещь.
Костенчук заходит в тёмный кубрик, достаёт из-под тумбочки предмет, напоминающий кусок пластилина в пахнущей шоколадом фольге. Затем в его руках появляется сапог с аккуратно оторванным каблуком. В каблуке изнутри вырезано углубление, идеально подогнанное под размер «пластилинового» бруска. Туда сержант прячет предмет в фольге. Пока приколачивает каблук с «начинкой», рядовой пишет диктуемый адрес. Он с детства увлекался изобретением шифров и неведомых языков, и вот адрес превращается в запись шахматной партии – дурацкой, с точки зрения гроссмейстера, но, при этом, вполне осмысленной. Сержант косится на него и произносит:
– Я его хвалю, а он, сучара пишет! – и щёлкает его по уху.
– Ты чего погнал? – обиженно отвечает боец, потирая ладонью ухо. – Это же шифр!
– Гм! – недоверчиво хмыкает Костенчук и добавляет:
– Смотри, корешок, расколешься, закажу тебе такой же цинковый пиджачок! Сымай сапог. Одевай вот этот. Не жмёт?
Рома радостно притопнул ногой по деревянному мощёному досками полу казармы.
– Тише ты! – шикает сержант, – Растанцевался, дубина! Короче, всё понял?
– Так точно, товарищ сержант!
– Всё. Иди, – наконец, улыбнувшись, молвит Костенчук и слегка подталкивает Попова к выходу.
Серёжа Костенчук невысок, плотен, тонкогуб и русоволос. Он напоминает юнкера благородных кровей. Родом из Минска. Из дому завёз в часть милый белорусский акцент, который не раздражает, как малороссийский или уральский, но и не делается привычным и незаметным наподобие волжского выговора. Особенность его речи не то лёгкое заикание, не то странное подчёркивание звука «К», на котором он будто приостанавливается, чтобы осмотреться и подумать, что говорить дальше. Отличается и «Л», где-то приближаясь к польскому произношению. На родине он был не то студентом, не то лаборантом в институте, во всяком случае, происходил из интеллигентов, в армии обычно нелюбимых. Однако своим независимым характером, гордой замкнутостью и редкой отчуждённостью постепенно снискал себе если не любовь, то во всяком случае, уважение, коих в помине не было у прочих «гнилых интеллигентиков». Он всегда отстаивает собственное «Я», при этом, никогда не унижая других, вне зависимости от призыва. «Душар» гоняет без фанатизма Ахунбаева и без брезгливости Мамедова. Любимчиков не выделяет. Покровительствуя Попову, никогда этого ни перед кем не подчёркивает. К тому же, физически крепкий и выносливый, обладает изощрённым умом добропорядочного и дальновидного скептика, умеющего и на лету схватить новое, и не поддаться на провокационные очевидности. Раза два со своими махинациями, о коих в роте знают все, он был на волосок от провала. Но пойман не был. Или провидение свыше хранило, или истинно спартанское хладнокровие! Никто из «шакалов» так и не вычислил, что за неполных два года службы он переправил на Родину магнитофон «Sanyo», доставшийся в обмен на пару зимних шапок и две пары сапог от одного дехканина, джинсы Levis изумительного голубого тона, выменянные совсем дёшево – за какой то десяток банок рыбных консервов, и наборчик тайваньской косметики сестрёнке, купленный за советские чеки. Шрам в форме буквы «Т», украшающий его лоб с доармейских времён, поговаривали, получен им во время мафиозных разборок по делам фарцовки и коммерции, на одной из которых он и погорел, вылетев из института и в два счёта оказавшись в Афгане. Нынешняя переправка в Союз конопляного «пластилина» стала чуть ли не крупнейшей сделкой Костенчука за годы его службы. Сам он никогда не баловался травкой, или чарсом, как его называют здесь. Но, оказывается, собирал пластилиноподобную массу, держа в фольге из-под шоколада, напрочь отбивающей запах. Ротный регулярно получает от настырного Смилги информацию о курильщиках гашиша и, чтобы их постращать, вызывает к себе на допросы, по окончании которых почти всегда вызванные идут на утомительную чистку завонявшей огромной выгребной ямы либо на профилактический кросс в противогазах. Как правило, этими экзекуциями всё и ограничивается. Капитан Орловский, не заинтересованный выставлять в штрафниках свою лучшую в части роту, блюдёт видимость порядка. За два года на беседах в его комнате случалось гореть алым огнём едва ли не каждому из личного состава роты. Костенчуку не доводилось. Оттого дотошный прапорщик присматривается к минчанину с особым пристрастием. Ну, не верит он в существование не подверженных пороку солдат. Сержант Костенчук – а наблюдательностью действительно не обидел расчетливого парня Создатель – это знает. И ведётся хитрая двойная игра – сержанта стремительно продвигают по службе, но и в любой момент могут разжаловать, а прапорщик рискует однажды оказаться перед офицерами в дурацкой роли. С целью водворить Костенчука на соответствующее позорное место у ямы или в противогазе на «тропе войны», месте проведения кроссов, в переводе с солдатского жаргона, Смилга обрабатывает пополнение, рассчитывая завербовать надёжных осведомителей, а говоря по-простому, стукачей, в первую очередь, на Сергея Костенчука. Но мудрый обычай «твёрдо хранить дедовские тайны» накрепко оберегает сержанта от шпионских происков прапорщика. Незатейливая окологашишная интрига давно составляет популярную тему для разговоров, но никого в части, кроме Смилги, похоже, всерьёз не интересует. Теперь же, проворачивая афёру с конопляным зельем, могущую стоить много большего, нежели лычка сержанта, Костенчук безусловно рискует. Попов понимает это. Отдаёт он себе отчёт и в том, что раз ему сержант доверяет такую операцию, значит, и в будущем можно рассчитывать на нечто большее, чем просто армейское покровительство до дембельского приказа. Подвести нельзя! Головы не снесёшь. Роман заходит в кубрик, переобувается и протягивает Костенчуку новенькие сапоги, а на нём пара «с начинкой»!
– Ну, как? Соображаю? – спрашивает боец.
– Шаришь, – довольно подтверждает сержант, а Попов тем временем шагает по казарме, обнашивая сапоги. Костенчук меряет его долгим взглядом, потом молча подходит и снимает с его головы измятую потрёпанную фуражку. Через минуту, разворошив всю каптёрку, находит новенькую, прямо дембельскую, и, стряхнув с неё серую пыль, ровным слоем устлавшую гладкую поверхность, молча же водружает на голову солдата. Оценивающе смотрит и вдруг спрашивает:
– Кстати, а откуда ты такие сапожки отсосал, а, «душара»?
– Обижаешь, начальник. Теперь твои будут. Ты же мне мои починил! – и Попов щёлкает каблуками.
– Но-но! Потише! Сорвёшь каблук.
– Не боись, проверка. Меру чувствую. А сапожки-то мне Смилга перед поездкой выдал. Других, попроще у него, вишь ли, не оказалось.
Сержант, присвистнув, сверкает глазами:
– Да ты чо, с дуба рухнул? Этот пенёк же расколет в два счёта. Я же урою тебя, «душара»!
– Не боись, сказал же, всё чики-чики. Я ему сразу жаловался – жмут. А он – пообносятся, как раз будут. А я ему: при случае поменяю.
– Гм! Хитёр. Ну, смотри у меня.
Через минуту Попов снова у домика комбата. Тот уже вышел из своего бунгало и разговаривал с Валетовым.
– Опаздываете, товарищ солдат! – бросает Буев.
– Виноват, товарищ подполковник, – не отрывая руки от козырька, рапортует Роман, – менял обмундирование на более приличное. Всё же, по такому делу летим…
Буев придирчиво оглядывает солдата с головы до ног, после чего с усмешкой произносит:
– Живут же некоторые! Прямо гардероб великого князя! Ладно. Продолжаю инструктаж. Следуете строго по маршруту. Срок командировки – семь дней. В пути до аэродрома автомат в боевом положении. Всё. С Богом! – и коротко пожав руки, разворачивается и уходит к себе. Суров, татарин!
По дороге к аэродрому, сидя в открытом кузове ЗИЛа с автоматом наизготовку, рядом с запаянным цинком, Рома вдруг захандрил. Сидит и думает: «Как же так! Ему завтра домой, а его сегодня нет!». И вспоминает обветренное лицо и карие глаза Кубика в ту секунду, когда они в последний раз еще смотрели на этот убогий мир…
Неделя в Союзе, куда Попову предстоит когда-нибудь вернуться (и кто знает: не так ли же, как Кубик?), пронесётся, будто и не было. Чтоб отогнать от себя накатившую по дороге в аэропорт хандру, рядовой твёрдо решит выполнять все инструкции, следовать за Валетовым и не включаться ни во что, что видел вокруг. Гражданская жизнь пока не для него!.. Это будут дни, памятью сразу же перемешанные в пёструю кучу. Так проще. Наблюдая за дембелями, Попов заметил: те из них, кто преждевременно начинает готовиться к дому, впадают в такую жесточайшую тоску, перемешанную с озлобленностью, что перебить её не может ни крепкий косячок травки, ни стакан бражки, ни санитарка из медсанбата. Нет уж, всему своё время! Если он только-только из «душар», то и ни к чему расслабляться. В конце концов, это даже не краткосрочный отпуск, а служебная командировка, да ещё по весьма печальному поводу.
Виртуозно и незаметно для Валетова выполненное по дороге поручение Костенчука не изменит настроения Романа и не включит дремавшую память. Лишь один эпизод поездки зацепит, чирканув по душе, как осколок разорвавшейся мины по каске, оставив на ней незаметный и почти безболезненный, но всё же след. Появление на траурной церемонии прощания с героем сестры погибшего. Почему-то ни мать, ни другие близкие и дальние родственники, собравшиеся на похоронах, не запомнятся. А эта девушка с пронзительно глубокими серыми глазами, в которых можно добровольно утонуть, до того они хороши, даже в полной скорби, останется навсегда. И много позже нет-нет, а вспомнит Роман эти глаза, точно пытаясь разгадать, какая же невидимая ниточка может связывать его, Романа Попова, с этой незнакомой девушкой Таней из чужого города, кроме смерти её брата, с которым они вместе служили несколько месяцев. И что же за беда такая! Или на него так подействовала увиденная смерть, что он позволяет себе заинтересоваться незнакомкой? Ведь уже пережил смерть матери, видел её ставшее чужим лицо, на котором запечатлелся поцелуй чёрного безносого ангела. И ничего! Не свихнулся же, не стал искать каких-то связей кого-то с кем-то… Ну, оборвал отношения с той, с кем славно пожил. Но сделал-то это правильно, как ни суди! Осознанно, это во-первых! Ради её же блага, это во-вторых, – ну, не пара они, не пара! Что там копья ломать, если и так это давно ясно уже было! А в-третьих, ведь он, в конце концов, и не переживал по поводу этого разрыва, а тут раскис из-за какой-то Тани и её погибшего брата!.. Ни друг, ни приятель. Ну, спас жизнь. Так, это случай, чёрт его побери! Мог оказаться любой другой… Аж противно! И всю обратную дорогу в расположение Роман сосредоточенно гнал от себя образ девушки с серыми глазами, стараясь настроиться исключительно на встречу с однополчанами. Вроде получилось…
…И вот он снова в своей роте. Смилга, отозвав Валетова в сторону, осторожно осведомляется, не чинил ли солдат по пути следования обувь. Летёха удивлённо вскидывает на «куска» [15] глаза и отвечает:
– Этого не видел. Но в Ташкенте он свои сапоги просто выкинул. Купил в военторге новые.
Прапорщик, сумев за неделю вычислить Костенчука, но не уличить, сломлен. С этого дня он будет мстить бойцу, лихо провёдшему его вокруг пальца. А боец тем временем докладывает Костенчуку, что его задание выполнено.
– Ну, «Душара», а ты ценный фрукт. Я тебя точно замком сделаю, – довольно улыбаясь, отвечает сержант. Замкомвзвода дембель Юсупов, слыша эти слова из своего кубрика, вяло зовёт Попова со своей койки, с которой подымается разве на обед или сдачу наряда:
– Э, боец! Сюда иди, – и долго рассматривает подошедшего рядового снизу вверх, после чего изо всей силы пинает ногой в живот, так, что Рома валится на соседнюю койку. А Юсупов приговаривает в сторону завалившегося бойца:
– Однако харощи замок будит, стоять савсем ни можит, ноги слабиньки!
Попов вскакивает с койки, где лежит другой дембель, под дружное гоготание нескольких глоток. Тот, на кого Рома повалился, медленно встаёт и, саданув рядовому ребром ладони по шее, приговаривает, подражая акценту Юсупова:
– Ти, дух, за-ачем гражданьски челявек абидель, да?
Хохот громче. На Рому обрушивается ещё несколько незлобливых, но сильных ударов. Он на четвереньках, согласно этикету, улыбается через силу. Когда последний тычок кладёт его плашмя на пол, к дембелям вразвалочку подходит Костенчук и, посмеиваясь, говорит:
– Хорош, мужики, прикалываться. Выходи на вечернюю поверку.
Один за другим солдаты вяло тянутся из своих кубриков на середину палатки-казармы. Костенчук поднимает лежащего Попова, отряхивает его и, глядя прямо в глаза, говорит: – Молодец, Попов. Становись в строй…
После отбоя, когда все разбредаются обратно по своим местам, замкомвзвода Юсупов снова зовёт Попова. Костенчук вставляет ему:
– Э, Юсуп! Не трожь! Духов что ли мало в роте?
– Ти загружаишь, да! Я проста пагаварить с ним буду.
Рома стоит перед дембелем навытяжку, готовый к любой гадости от озверевшего за два года службы «уважаемого человека». Впрочем, никаких оценок того, что творят дембеля, рядовой Попов себе не позволял. Зачем? И так ясно, что пройдёт время, и сам он будет так же воспитывать бойцовский дух в подрастающем поколении. Грубо, жестоко, но ведь тут война, а не детский сад. Пусть становятся мужиками!
– Ну чиво стаишь? Я тибе сичас не сержант, а гражданьски пра-астой парень, да? Садись, – проскрипел Юсупов и достал из-под койки канистру с бражкой. Разлили по стаканам мутную жидкость, зловоние от которой разносится по всей казарме. Юсупов берёт стакан и молвит:
– Ти радню Кубика видель, да?
– Видел.
– Многа плакаль систра ево, да?
– Много.
Юсупов цокает языком и продолжает, склонив голову набок и глядя куда-то перед собою:
– Хароши Кубик биль парень. Ми с ним из адной учебка биль. А там в адин рота, адин взвод… – и снова цокает языком, – Многа у нас там всякий народ биль. И Кавказ, и молдаване, и ищё всяки. Русски нихароши биль, свинина, сало режут, баранину плоха любит, сами барани. Кубик ни такой биль. Как джигит, за сибя стояль, другим спуску ни даваль. Ти видель, как мина упаль?
– Видел. Я в метре лежал… Но я тоже русский. А баранину люблю, – зачем-то прибавляет Роман. Юсупов не обращает внимания на его слова и продолжает своё:
– И как биль всё?
– Он засёк, откуда стреляют. Ну и залёг. И мне приказал. Я упал рядом, а в этот момент ещё одна пуля саданула. Уже по мне. Но я уже залёг. Вот, что! Так, если бы не Кубик…
– Ну! Чиво замольчаль, ти дальше гавари.
– Потом я дал сигнальный. Прибежал караул. И когда к посту прибежал старлей, тут их и накрыло обоих, зараза!
– Чиво нихароши слово гаваришь? Да-а… Давай випьем, чтоби там на небе иму харашо биль!
Они залпом осушили стаканы, и тотчас горячая вонючая отрыжка обожгла Роме грудь. К ним подсаживается ещё один дембель, прозванный Борманом за свою странную фамилию Бормотов. Отлично сложённый, как говорят, накачанный молодой мужик с пушистыми пшеничного цвета усами и здоровенными ручищами, какими запросто гнёт кочергу. Наливает из канистры. Пьёт не морщась, потом берет Рому за плечо и молвит с расстановкой, пристально глядя в глаза:
– А ты знаешь, боец, ты теперь меченый?
– Почему? – не понял Рома.
– Кубика смерть нашла за три недели до дома. А ты рядом был…
– И что это значит?
– А то, что старуха теперь за тобой охотиться будет. Долго охотиться. Не знаю, где и найдёт. Может, и дома. Ведь ты его умирающего волок на себе. Помнишь?
– Помню, – сглатывая ком в горле, выдыхает Рома.
– Волок. И так же её теперь на себе волочишь.
Борман замолчал, глядя прищуренными глазами на Попова и потягивая беломорину, слабо отдающую чарсом. Юсупов тоже молчит. Только цокает языком. Наконец, Борман, прервав молчание, наливает до краёв стакан со словами: – На, Меченый, выпей и иди спать!
Попов благодарит, выпивает и идёт к своей койке в растерянности. Борман в роте самый лютый. Правда теперь, дембель Бормотов поутих. Но никто не помнил, чтоб он так спокойно разговаривал с «духом». А ещё загадочная его фраза грызёт и грызёт. Лежит Рома в койке и не может никак сомкнуть глаз. Снова голова раскалывается от мыслей. Вот ты живой, что-то себе чувствуешь, чего-то хочешь, строишь планы. У тебя руки, ноги, половой член, наконец. Не лишнее место, хотя от него и проблемы бывают. Да и голова – не просто так дана, наверное. И в один миг всего этого ты лишаешься: нет ничего! И получается, что если тебя лишили всех этих человеческих атрибутов, ты уже и не человек. То есть, и вовсе тебя нет. Что ж тогда человек – руки, ноги, член и голова? О чём же тогда говорят и пишут в умных книжках? О какой-то душе, памяти, сознании? Взять вот, например, Кубика. За какую-то минуту до смерти хотел поскорей смениться с поста, а ещё хотел домой, готовил дембельский альбом. А теперь где его планы, желания? Вот сестра, мать. У них есть руки, ноги, голова, всякие женские дела… И значит, они пока существуют, живые. Даже без чего-то одного человек может жить, если это, конечно, не голова, а, к примеру, рука или там нога. Но сколько нужно отнять от целого человека, чтобы его не стало? Кубику хватило нескольких осколков дурацкого снаряда. И всё, нет целого человека! Бред какой-то. Почему мы рождаемся затем, чтобы обязательно потом исчезнуть? Вот я. Где было моё сознание, пока ещё не родился этот мешок с костями? Не мог же весь этот мир возникнуть только тогда, когда возник я! Что-то было до меня. Что-то будет после. Мы тут корячимся, придумываем, хитрим, стараемся урвать кусок побольше, занять местечко потеплее. Это, в принципе, наверное, нормально. Но потом от нас не остаётся даже мокрого места. Червяки съедят. Только пустая черепушка с дырками, где когда-то глаза торчали, в сухом остатке! А до того, как мы родились, даже черепушки никакой нет. И спрашивается, зачем тогда корячиться, хитрить? Ну, вот Юсупов. Попинал «душару», помял ему внутренности немного, получил своё удовольствие, и небось спит теперь. А зачем? Духи вот эти. Стреляют, жгут, взрывают. Все что-то друг другу доказывают. Эти за Аллаха, эти за КПСС. А и те, и другие превратятся в безглазые черепушки, и никому на свете не будет дела до их веры, за что они там стенка на стенку шли. Из века в век одна и та же карусель. И зачем?
Сон мало-помалу начинает одолевать Романа. Только странный сон. Картинки перед глазами реальнее яви вокруг него. Звуки слышимее тех, что чуткое солдатское ухо привыкло различать и во сне из внешнего мира. Даже запахи какие-никакие касаются ноздрей. Будто бы мчится он в железнодорожном вагоне в купе проводника со своим напарником, таким же проводником, но чуть постарше. А в соседнем купе едет безбилетная пассажирка, которую они пустили. И звать её Маша. Когда-то между ними были близкие отношения. Но однажды Роман понял, что завёл себе эту девочку, как заводят кошку или собаку, а использовал, как щит, закрываясь им от матери, с детства проявляющей слишком большой интерес к его личной жизни. А он рос самостоятельным и достаточно замкнутым человеком и не хотел, чтобы кто-нибудь, тем более, мама лезла в его дела. Теперь эта пассажирка почти чужая. У неё тоже своя жизнь. Чистая случайность столкнула их в этом поезде. У него было место, а в кассе не было билетов, и ей срочно надо куда-то ехать. И вот они едут, разделённые тонкой стенкой, а он с остервенением глядит на своего напарника и мечтает о том, чтобы тот куда-нибудь убрался. Если бы не напарник, он привёл бы девушку в своё купе, и… Почему она никак не отреагировала на встречу? Да, он обидел её. Но мало ли! Были неприятности, могла бы и понять. Так нет же! Теперь она просто чужая. Почему? Ей бы обрадоваться встрече – как же! старый возлюбленный! Ещё и герой войны! Он такого порасскажет! Заслушаешься! Ни один сопляк на свете ему в подмётки не годится. Он круче всех. Почему она не отреагировала на встречу?
Поезд набирает ход. Колёса стучат ритмично и гулко, как его сердце. Наконец, стук сбивается. Что случилось? А, это в ритмическую пульсацию железнодорожной музыки вплетается посторонний звук – стучат в дверь. Напарник откликается, предлагает войти. На пороге – она. О, как похорошела за эти годы! Роман не привык к тому, что на свете существует юбка, не готовая пасть к его ногам. А эта, холера её задери, смотрит на него как на пустое место. «Девушка, – говорит он, – не желаете присоединиться к нашей компании?» «Это будет для вас слишком дорого стоить, – с холодным жеманством сообщает она и обращается к его напарнику, – послушайте, не могли бы вы помочь мне? Я хорошо заплачу». Только сейчас Рома замечает, какие дорогие на ней украшения и как богато она одета. А то, что так особенно ему вскружило голову, оказывается ароматом каких-то необычайно дорогих духов. Вот ведь, сука! Роман подскакивает на месте и выражает готовность услужить, соображая про себя, как бы воспользоваться ситуацией и раскрутить её на интимный разговор. Маша одаряет его холодной приветливой улыбкой и отвечает: «Хорошо. На следующей станции будет стоять молодой человек, которому надо будет передать один из моих чемоданов. Чемодан тяжеловат для меня. Я попросила бы вас его вынести ему. Человека зовут Руслан. Одет в кожаную куртку и бейсболку. На правой руке будут чётки из крупной яшмы. Всё поняли?». Роман злится, продолжая буравить масляным взглядом прелестницу напротив себя, но елейно произносит: «Один вопрос, сударыня. Сколько?» В ответ нагло глядящая прямо ему в переносицу девица молча протягивает зелёную американскую купюру и спрашивает: «Этого хватит?» Напарник хлопает глазами то на одного, то на другого, то на купюру. Пауза длится. Девушка с протянутой рукой, в которой зажата стодолларовая банкнота, не сводит насмешливых глаз с Романа. Роман, пытаясь проткнуть своим взглядом непробиваемую оборону неприступной крепости, стоит, не шелохнувшись, и не пытается ни взять деньги, ни ответить что-либо. Напарник не выдерживает, подскакивает с места и с горячностью предлагает свои услуги, заверяя, что для него этой суммы за такой пустяк вполне достаточно. Рома резко осаживает его и сквозь зубы, не снимая улыбки с лица, цедит: «Что в чемоданчике-то?». Маша недоумённо воздевает бровь, отдёргивает руку с банкнотой и отпускает реплику, от которой холодеет спина: «Разве посылочка Костенчука в сапоге не научила вас лишнего не спрашивать?»
Роман просыпается в холодном поту. Казарма спит мертвецким сном. Дневальный, поддерживающий огонь в буржуйке, тоже клюёт носом перед печкой. Глубокая ночь.
«Хорошо, что это всё сон, – подумал Роман и вновь предался размышлениям, – Да. Сон. А после смерти тоже сон? Верующие считают, что там есть рай и ад. А по-моему, они на земле. И никакого в жизни смысла! Животные инстинкты. Смысл жизни – сама жизнь, что может случайно и нелепо оборваться, чтобы стать основой для чьей-то другой жизни – тех же червей… А есть ли смысл жизни, например, у Бормана? Ведь если он такие вещи говорит и берётся рассуждать о жизни и смерти, наверняка что-нибудь в этом понимает. У Костенчука-то, положим, есть. Там всё точно – он твёрдо знает, чего хочет и к чему идёт. Каждую секунду. Парень расчетливый. Хотя какой в этом смысл? Вот какой смысл был у Кубика, мы теперь не узнаем… Зачем он умер? И зачем на меня навесили теперь это слово? Меченый… меченый… Ах, Борман! Сволочь! Теперь не отвяжется, пристанет, как банный лист! Так ведь и прозовут теперь… Пуля-то была моя. А Кубик взял, да и отвёл. На себя накликал. Зачем?.. Я вот всегда знал, что в жизни надо устраиваться. Я и старался устроиться. Всегда. И Костенчук старается. Этот не пропадёт нигде. И я не пропаду. Только вот одна такая пуля-дура может разом всё перечеркнуть. Впрочем, нет. Так не бывает. Кубик был хороший парень, но вот он-то как раз не умел устраиваться. Единственный дембель, кого ротный в караул поставил. Это ж надо! И в рейды до последнего ходил. Тоже мне, «дух со стажем»… Потому и отвёл от меня пулю. В природе всё устроено благоразумно. Выживают сильнейшие и практичные. Так и надо было, чтобы досталось ему, а не мне. Никаких других законов в природе нет! Выживает сильнейший! И всё тут!.. Чёрт возьми! Но ведь ему-то уже всё равно! Его просто нет! Нет, и всё тут. И законов для него нет! И какой в этом смысл?»
Роман перевернулся на бок и уставился в тонкую полоску сумеречного света, пробивающуюся в щель под клапаном, которым на ночь закрывали окна палатки. За окном горит прожектор на сторожевой вышке, ощупывая уступ за уступом. Он установлен таким образом, чтобы, медленно поворачиваясь, лучом высвечивать каждый сантиметр окрестностей в радиусе километра. Сейчас луч обращён в противоположном от 2-й роты направлении, свет его, отражаясь от дальних скал, доносится до глаз стократ ослабленным, неясным. Но через полчаса луч скользнёт по стене палатки, и здесь будет почти как днём. К этому все привыкли. Спать не мешает.
Глядя на полоску света, он продолжает думать: «Какой смысл был в моих отношениях с Машкой? Я её не любил. Она… Не знаю, у женщин всё не так. Наверное, привыкла. Но ведь дальше так мы действительно не могли. И я правильно сделал, что расстался с ней. Пока мама была жива, старушке требовался уход, и Машка его обеспечивала. Я за это давал ей… Да много чего я ей давал. В конце концов, ей было хорошо со мной. Я жениться и не обещал, кажется. Это они все вокруг зачем-то думали нас поженить. И вообще, что за глупая блажь обязательно всё сводить к свадьбе! Вот Костенчук. Моложе меня на пять лет, а и баб у него было больше, и сам теперь «дедушка советской армии», а я столько времени потратил на глупости… нет, неправильно было бы сейчас помирать! Так что пуля не дура. Если из своей службы в армии я не извлеку максимум выгоды, как Костенчук, полным дураком буду. А про Машку думать себе запрещаю! Вычеркнуть! Забыть! Впереди ещё полтора года, а потом… Потом нужно крепко встать на ноги, обзавестись хозяйством, найти девчонку попроще, заделать с нею детишек, да жить припеваючи! Вот и весь смысл… Так-то! Вот возьму себе кубикову сестру Таню. Вроде, простая, красивая. В самый раз!».
Дрёма снова начинает овладевать рядовым Поповым, смежая веки, запутывая мысли. И вновь он едет в поезде. Только теперь один. Ни наглой девицы в дорогом прикиде, похожей на Машку, ни напарника, ни пассажиров. Просто гонят порожняком. Перестук колёс успокаивает, кажется, всё в этой жизни постепенно наладится и пойдёт хорошо.
Рома спит – и не знает, что в эти самые минуты летит к нему письмо от той, кого он так старательно вычёркивает из своей памяти. Он не знает, как она разыскивала его адрес, а, разыскав, долго писала; письма не доходили, потому что перевраны были какие-то цифры. Почта вернула отправительнице одно с указанием ошибки, и она снова бегала по военкоматам, уточняя адрес. Начальники, в погонах и без, шалели от её напора, недовольно указывали на дверь или отрезали, мол, есть дела посерьёзнее, чем какого-то бросившего невесту дурачка по Полевым почтам разыскивать, но уступали. У неё оказался, в конце концов, нужный адрес, и она опять написала. Получалось, что летящее в эти самые секунды к нему письмо станет первым. Зато незадолго до командировки в Союз он сам отослал ей хамскую записку, которую со смехом составляли вместе с Костенчуком, запивая каждую сочиненную фразу бражкой из «дембельских запасов», какими по случаю своего дня рождения угостил Юсупов. Он не знает, что девушка так и не смогла его забыть, что любит, ждёт, простила ему его хамство, списав на шок от смерти матери, от неожиданной повестки в военкомат.
Письмо летит, через день он его получит. Прочтёт, и будет свирепо бросаться на стенки каптёрки, сам не понимая, что с ним происходит. Он всегда владел собой. Даже когда изображал растерянность или обиду – только изображал, никогда не выходил из себя. А тут… Сержант Костенчук, вернувшийся с наряда, будет пытаться обуздать его ярость, скручивая руки и крича прямо в ухо: «Ты что, падло, очумел, что ли?» А Борман посмотрит-посмотрит на безумца, затем резко выхватит из его кармана письмо, прочитает и, покачав головой, с грубым словом крепко саданёт по шее, разом выключив и ярость и сознание. А когда он придёт в себя, Борман принесёт косяк чарса и заставит выкурить до конца, приговаривая: «Кури, Меченый, кури. Полегчает». И в глазах лютого дембеля загорится странное зелёное пламя.
Потом в затуманенное травкой сознание причудливо вплывут отдельные слова Бормана. А тот, сидя напротив с тяжеленной рукой на его плече, будет внимательно глядеть в лицо и цедить короткие фразы:
– Я думал, ты, как Костенчук… Ничего не боится, потому что подлец… Этот кремень кого хочешь на дно утянет… А ты боишься, Меченый. Так ведь какая загогулина! Люди боятся смерти, ты её не боишься. Люди любят жизнь, а ты жизни-то и боишься… Ну, Меченый… Чтой-то с тобой на «гражданке» будет теперь?.. Человеку, что боится жизни, нет в ней места – воли нет ему… Эк тебя заколбасило и растащило! Чарса не долбил, что ли?
Меченый будет ошалело кивать: никогда, водку пил, спирт пил, бражку знает, а травку – впервые. Борман покачает головой и поведёт бойца до его койки, приговаривая по пути:
– Откуда ж ты такой взялся, Меченый!
А наутро навсегда закрепится за ним эта новая кличка – Меченый, по ней будут обращаться к нему до конца его службы. И даже «шакалы»-офицеры между собой будут называть его именно так – Меченый, с удивлением оценивая солдатскую наблюдательность в подборе прозвищ. Но пока ещё ночь. Пока длится странный сон, зигзагами соединяющий острова прошлого и будущего, причудливо сплетая парадоксально изменённую реальность, выводя её в сферу, которую принято называть инобытием. И пока он еще просто рядовой Роман Попов, старший по возрасту в своём призыве, но более ничем не отмеченный. Недавно вернувшийся из командировки, в которую лучше б никому не ездить… Он спит, и не знает всего, что ждёт его впереди, хотя, быть может, какое-то предчувствие и поселилось под корой его мозга, органа, коему дано устанавливать связь времён и заранее улавливать скрытые причины отдалённых последствий.
«Ромушка, здравствуй.
Видишь, я тебя отыскала. Мне часто страшно за тебя. Я не могу тебя забыть, хотя ты и постарался, чтобы забыла. Вокруг много хороших ребят. Я пыталась увлечься, но не смогла. Ведь я люблю тебя. Я теперь понимаю. Мы играли во взрослую жизнь. Но игра стала настоящей жизнью. Так бывает. Это как у детей: мало-помалу игра становится жизнью. Я сначала совершенно запуталась. Не понимала, зачем ты прогнал. Теперь поняла. Но вот, что скажу: Ромушка, ты дурачок, если думаешь, что так вот облегчаешь мне жизнь. Если с тобой что случится, ты ж тенью будешь за мной ходить. Куда мне от тебя? Я прошу тебя, прости, что не послушалась и пишу. У меня всё внутри изболелось. Я не просто верю, я знаю, что ты вернёшься. ТЫ ВЕРНЁШЬСЯ! Всё у нас будет хорошо. Ты вернёшься на свою железную дорогу, а я пойду работать. Я и теперь много работаю. Я стала на своём факультете комсомольским вожаком. Много интересных дел. Много интересных людей. Кажется, я могу сделать даже хорошую карьеру. Ты же знаешь, я всегда была отличницей. Только с языком небольшие проблемы. Но скажи: не надо, – и я ради тебя всё оставлю. Пойду в школу, заниматься с детьми. Это ведь самое настоящее дело, ничего на свете нет важнее детей – их рождения, воспитания, учёбы, становления. Я хочу, Ромушка, чтобы у нас было много детей. Они будут прекрасными. Только скажи, что не бросил меня. Ведь если ты не любил меня, притворялся, то всё бессмысленно. Я ж не маленькая девочка, которой можно вертеть и играть, потому что она сама вертится и играет. Одного боюсь: что ты просто никогда не напишешь. Но ведь это неправда? Ты напишешь, да?
У нас холодно. Зима началась. Каждый день снег. Много снега. Езжу кататься на лыжах за город. Раз больно упала, теперь шишка на колене. Врач говорит, теперь она со мной останется. Вот такая я меченая. Сяду в электричку, и пока еду, всё думаю, думаю. О тебе. О нас с тобой. Колёса стучат, а я время считаю. 17 месяцев осталось. Я тебя встречу, обязательно встречу.
Целую тебя, мой любимый. Твоя Машка»
Звучное грохотание колёс по стыкам моста вывело Гришу из охватившего его оцепенения. Поезд пересекал Волгу неторопливо, словно отдавая дань уважения великой русской реке. Гриша распахнул окно, впуская в купе прохладу влажного утреннего ветра, и залюбовался. Он прежде не видел Волги. Зрелище бескрайнего водного простора, над которым раскинулась громада железнодорожного моста, вызвало тихий восторг. А над головой высилось многоярусное, наподобие греческого амфитеатра, небо. Этажи облаков притягивали взгляд, кружили голову, хотелось взлететь птицей, воспарить над гладью воды, которая тоже небо: облака смотрелись в воду, вода вглядывалась в облака, а в северной стороне, откуда медлительно несло свою необоримую силищу невидимое течение, две стихии сходились на одной линии. Это меньше всего напоминало привычную со школьных уроков географии линию горизонта. Собственно, линии не было. Одна бесконечность перетекала в другую, наполненная потоками солнечного света, и невозможно отличить, где река, а где небо. На миг у Гриши перехватило дыхание. Мозг отказывался вместить в себя увиденное. Всю жизнь проживший хоть и в большом, но замкнутом в прокрустово ложе ландшафта городе, Гриша привык видеть в окружающей рукотворной и нерукотворной природе законченные картины. Как во всякой живописи или графике: рамка, композиционное равновесие расположенных больших и малых предметов. Здесь – сама безмерность. Священная река, не вписывающаяся ни в какие рамки, нарушая любые мыслимые пропорции, не текла, а пребывала в пространстве, не ведающем ограничений или привычной уму размерности.
Несколько минут, что поезд пересекал Волгу, казались вечностью. Собственно, именно эти минуты стали в прямом смысле водоразделом, по одну сторону которого остались два года армии, а по другую начиналась неизвестность новой и, хотелось верить, счастливой жизни. Когда потянулись залитые водой лощины правобережья, покрытые низкорослым ивняком, в купе, ещё обдуваемом из открытого окна, сидел уже другой человек. Вакханальная суета проведённых трех суток пути выветрилась полностью, как последние пары похмелья после холодного душа. Большая часть эпизодов напрочь стёрлась из памяти, словно их и не было. Причём наиболее тщательному вычёркиванию подверглись именно события последних дней: уже через полчаса Григорий не помнил, ни как забирались в поезд, ни как устраивали обмен с «аксакалами», ни как пьянствовали первые сутки, ни как он злился на нескончаемые степи, от которых тошнота подступала к горлу. Ничего – как будто между приземлением в ташкентском аэропорту и днём встречи с Волгой промелькнула пара секунд. Лишь один образ прочно застрял в памяти, не привязанный ни к окружающей обстановке, ни к конкретному дню. Пронизывающие душу насквозь серые глаза археолога Тани. Они, словно некое невидимое второе «Я», неотступно следили за ним – и тогда, когда он, закрыв окно, сосредоточенно представлял себе только что увиденную Волгу, и когда, решив развеяться, вышел в тамбур перекурить и наткнулся на новых незнакомых попутчиков из соседнего купе, и когда, устав от безделья, принялся читать попавшуюся в руки книжку стихов (откуда взялась?!), и когда бросил это утомительное занятие, снова уставившись в окно – а там мелькают какие-то полуразрушенные строения, покосившиеся шлагбаумы железнодорожных переездов, вросшие в землю чёрные от времени и копоти деревянные сараи и пакгаузы, столбы с проводами и рассевшимися на них птицами, люди, спешащие по своим делам, и у каждого своя жизнь, своя судьба, свои заботы и устремления… Время не то спрессовалось, не то совершило головокружительный кульбит, перескочив с витка на виток, как птица с ветки на ветку. Верно, что-то всё же смешалось в голове едущего домой дембеля. Через несколько дней, уже по возвращении, он так и не сможет уже составить себе внятной картинки путешествия. То у него Волга будет после Москвы, то степи посреди Волги, то споры с седобородыми азиатами прямо на Красной площади, на поклон к которой он, разумеется, не мог не выйти. А может, и это ему пригрезилось, и на Красную площадь столицы выходил он в другой раз, может, в детстве, когда мама привозила его впервые посмотреть на первопрестольную. Хаос, одним словом. И только серые глаза девушки посреди этого хаоса единственный маячок, и, сверяясь по нему, можно удержаться, чтоб окончательно не сойти с ума…
Ослепительным солнечным майским днём на вокзальном перроне родного города Гриша с трепетом думал, как-то его встретит мать. Всякая встреча после долгой разлуки полна слёз радости, но отчего-то Грише казалось, что в них обязательно будет привкус горечи, оттого ли, что армейская служба изменила его самого, оттого ли, что изменился мир вокруг, а он этого не мог наблюдать в процессе.
В детстве Гриша был довольно впечатлительным. Он подолгу наблюдал за всякими событиями и происшествиями, творящимися на улице, сидя прямо у окна на пятом этаже. Наблюдать было удобно. Под окном оживлённый проспект, напротив уютный скверик, где, особенно, по вечерам, происходит много интересного, а невысокий подоконник со стоящей подле окна табуреткой как нарочно приспособлен для того, чтобы маленький ребёнок мог легко расположиться и смотреть себе вниз. А ещё на окошко часто прилетали воробьи. Эти шустрые птички отчего-то облюбовали именно их окно, явно предпочитая его соседским, хотя никто в семье их не привечал, даже наоборот, мама частенько сердилась на пернатых нахалов, что прилетают и гадят, и частенько сгоняла их. А Гриша просто наблюдал. Он сочинял длинные истории, домысливая увиденное, иногда превращая обыденные сюжеты в настоящие детективы или научную фантастику. Среди постоянных персонажей были милиционер, что несёт службу аккурат напротив их дома, появляясь с утра пораньше в форме и с полосатой палочкой в руках, бродячая собака с подпалиной на боку и огромной лохматой головой, которую этот милиционер вечно гонял, невероятно толстая бабушка, ежеутренне ковыляющая с ярко красной авоськой, почему-то всегда одной и той же, за продуктами в гастроном на углу, крикливая девочка с огненно рыжими косищами из соседнего подъезда, с которой никто не хотел играть из-за её вздорного характера. Однажды маленький Гриша наблюдал поразившую его воображение сцену пьяной драки, на шум которой разнимать дерущихся прибыла целая машина милиционеров. Тогда Гриша всё допытывался у матери, почему это взрослые дяденьки так глупо себя ведут, что поразбивали друг другу лица в кровь а ещё и ругались громко и страшно. Много позже, уже в школе, сам однажды учинив драку, из которой пришёл с разбитым носом, ссадинами на кулаках и синяками, он вдруг вспомнил некогда виденную в детстве картинку и опять стал фантазировать на тему о том, что же именно не поделили между собой те дерущиеся. И выходило, драться приходится либо за справедливость, либо за любовь. Часто одно и другое соединялись, как случилось и с ним. На все родительские расспросы, кто его так «разукрасил», Гриша отмалчивался. Ну, как он скажет, что на Оленьку из параллельного класса, в которую он уже больше года по уши влюблён, посягает верзила Борька, который ей не пара? Отец перестал расспрашивать о подробностях, как только увидел, что сын не спешит ими делиться, а мама ещё долго настаивала, всё грозилась разобраться с «негодяем, с его родителями и всех вывести на чистую воду». Потом, по мере заживания ран поутихла, но с тех пор строго запретила Грише разбираться на кулаках. Она нередко повторяла ему:
– Человек тем и отличается от животного, что у него есть разум и язык, чтобы всё объяснить другому человеку.
– Мам, – однажды робко возразил Гриша, – А если у того, у другого нет разума?.. – а потом, помолчав, добавил: – и если он вообще не человек, тогда как?
Анна Владиславовна Берг, в девичестве Хансон, по-немецки последовательная и в суждениях и в поступках, до мелочей щепетильная и никогда не менявшая своих убеждений, бросила на сына строгий взгляд и сухо отрезала:
– Так не бывает.
С тем и разошлись. Каждый при своём.
…Годы учёбы в музыкальном училище были в жизни Григория самыми яркими и тёплыми. Четыре года абсолютного, если такое, конечно, бывает, счастья. Здесь было всё: и радость обретения призвания, всё-таки не каждому в четырнадцать даётся найти себя в творческой профессии, и радость познания, когда каждый учебный день приносит столько новой информации, что подчас захлебываешься её избытком, и полная чаша юношеских пылких чувств, объектом которых стала вроде бы и не самая симпатичная, но головокружительно обаятельная девушка, с нею он ходил на концерты, после которых допоздна провожал её до дому, где, стоя в полумраке подъезда они подолгу целовались и что-то шептали друг другу на ухо. Лишь на последнем 4-м курсе счастье юноши было омрачено. Умер отец Эдвард Николаевич, десять лет не дожив до пенсии. Всю жизнь проработавший врачом в поликлинике, нарочито презирая то, что называют карьерой, потомок приглашённых Петром Великим в Россию немецких мастеров, Эдвард Берг был человеком упрямым до резкости, но в то же время удивительно добродушным и щедрым, а главное, беззаветно любящим своё нелёгкое дело и своих многочисленных пациентов. На приём к Бергу записывались, хотя и был он обычным участковым терапевтом. Разумеется, такая «неоправданная» в глазах коллег популярность «земского врача», как сам любил себя называть Эдвард Николаевич, не прибавляла ему любви коллег. То и дело приходилось Бергу отбиваться от нелепых нападок и кляуз «доброхотов». Странное дело! Казалось бы, чего делить государственным служащим советского медучреждения без особого статуса или возможностей карьерного роста? Тем более, делить с человеком, который на этот самый рост демонстративно плевал! А шпильки в свой адрес, особенно в последние годы, Берг переживал постоянно, это стоило ему и хлопот и нервов. Может, и послужило одной из причин внезапной смерти. Покойный любил повторять, что, хотя медицина и строгая наука, точную причину жизни и смерти никогда не установит. Его кончина, словно жирная черта, навсегда отделила в жизни сына время счастливого детства и юности от остальных времён.
Незадолго до ухода в армию Гриша посетил могилу отца. Был морозный мартовский день. Солнце слепило глаза отовсюду – ясное небо, чистейшие сугробы и белые стволы берёз на кладбищенской аллее. Глазам было больно, ещё и оттого, что нахлынувшие воспоминания всколыхнули душу, и веки сами собой увлажнились. Вокруг покрикивало вороньё, будто чёрные нахохлившиеся птицы комментируют сверху поступки людей, пришедших только затем, чтоб их потревожить. Вглядываясь в высеченные на плите даты 1930–1982, сын размышлял о судьбе отца, закодированной в восемь цифр. Думал о войне, которую Эдику Бергу довелось пережить мальчишкой, о том, как наверняка косо смотрели в его сторону в ту военную пору, ведь немец же! Думал о дипломе с отличием, которым однажды Берг-старший поразил воображение Берга-младшего: на тридцать пять отметок одна «четвёрка»! Думал о том, почему отец был настолько лишён честолюбия, что отказался от диссертаций, от предлагаемых должностей, и остался верен один раз выбранному поприщу земского врача. Как негодовал на сына, когда, заканчивая музыкальную школу, тот изъявил намерение готовиться к поступлению в музыкальное училище! Он говорил сыну, что музыка не может быть профессией, богемный образ жизни до добра не доведёт, любить искусство должен любой уважающий себя интеллигент, но нужно овладеть крепким ремеслом, если уж он не хочет продолжать дело отца… А Гриша молча выслушивал, не отвечая ни «да», ни «нет», и поступал по-своему. Упрямым становился, как отец. Берг-старший так и не смирился с выбором сына. Ни на экзамены, ни на его концерты ни разу не пришёл, успеваемостью не интересовался, просто отгородился, и всё. Интересно, думал Гриша, глядя на могилу отца, узнай он о том, что его сын теперь студент консерватории, как бы он к этому отнёсся. Именно в этот мартовский день отчего-то отчётливо и внятно стало ясно – Григорию Эдвардовичу Бергу предстоит не просто служба, а война. Откуда эта мысль возникла в голове, он и сам бы не смог сказать, но мысль была отчётливой до неприличного. В какой-то из отцовских книжек он когда-то вычитал, что одной из самых ярких отличительных черт бреда шизофреника является его рельефность, правдоподобие. Свой бред он воспринимает явственнее, чем саму реальность. «Интересно, – подумал тогда Гриша, – а есть какие-нибудь критерии, по которым можно разграничить реальность и бред? Ведь то, что воспринимает мозг, не сама реальность, а лишь её отражение. И что тогда такое собственно реальность? А если отражение искажает, то по каким признакам можно отличить бредовое отражение от нормального?»
Безотчётное раздражение охватило Гришу с того момента, как мысль о предстоящем испытании врезалась в его сознание. Почему?
Откуда? Да, в последнее время заговорили о войне в Афганистане, которую прежде старательно замалчивали. Но ведь это вовсе не означает, что он, именно он, Гриша Берг непременно должен туда попасть. Кажется, пересидел он на кладбище, раз такое в голову лезет!
Вздохнув, он поднялся, бросив прощальный взгляд на место последнего упокоения папы, и со словами «Я ещё вернусь, прости!» побрёл прочь. А дома ждала повестка из военкомата. Ну, разумеется, полной неожиданности нет! Она должна была появиться именно в эти дни, срок подходит! Однако назойливая мысль об Афганистане опять засвербела в черепной коробке. Пришлось её оттуда изгонять, физически – как это с детства привык делать Гриша – встряхивая головой.
…Потом были медкомиссии, досрочные сдачи зачётов, экзаменов, чтобы по возвращении сразу восстановиться не на 2-м, а на 3-м курсе, призывной пункт, отправка в «учебку», недели и недели тренировок и зубрёжки… Да мало ли что потом было! В череде сменяющих друг друга армейских будней молодого бойца, призванного со студенческой скамьи, Берг не вспоминал о предчувствии войны до тех пор, пока ранним утром первого дня после успешной сдачи экзаменов в армейской «учебке» и получения значка о присвоении классности к нему не подошёл старшина и не сказал:
– Ну что, счастливчик! Готовься к отъезду в войска. Ты в первой партии, земеля, усекаешь?
– Усекаю, – хмуро буркнул Гриша. Вся «учебка» знала, что первой партией для отправки по частям была партия в ТуркВО [16] …
..И вот всё позади! Схлопнувшиеся до мельчайшего атома, до крупицы в мозгу воспоминания двух прошедших лет уступили впечатлениям настоящего: солнечный майский день, пыльный перрон, звуки и запахи родного города, тысячи невидимых флюидов, витающих в воздухе, которыми окормляется душа, постепенно отогреваясь и заново приучаясь нормально воспринимать окружающий мир, лица, проплывающие перед взором, каждое из которых по-своему интересно, ибо за ним стоит судьба, живая душа человеческая. «Действительность, то, что здесь и сейчас, – думал Гриша, – вот самое значимое для человека. Никакого прошлого! Никакого будущего! Только здесь и сейчас!».
Ободрённый этой эпикурейской формулой, он подхватил чемоданчик и зашагал к зданию вокзала, за стенами коего начиналась теперь счастливая мирная жизнь дома. Гриша был так увлечён своими мыслями, что не заметил военного патруля, лениво фланировавшего вдоль вокзальной стены. Гриша Берг пока ещё принадлежал к категории военнослужащих. Хоть и уволенный в запас, в силу ношения формы, он был обязан соблюдать элементарные воинские ритуальные правила. Например, отдание чести при встрече с другими людьми в военной форме. Пренебрежение такими правилами давало патрулю право остановить проходящего мимо дембеля. Разумеется, молоденький лейтенант и трое курсантов догадывались, что перед ними не «самовольщик», не дезертир, но нарушение было налицо – солдат не поприветствовал патруль, и требовалось указать на это. Возможно, у «летёхи» взыграло ретивое при виде спешащего домой дембеля – самому-то служить да служить! Так или иначе, Гришу остановили, долго проверяли документы, делали замечания по поводу внешнего вида, справлялись о точном адресе места жительства, напоминали о необходимости немедленно встать на воинский учёт и тому подобное. Один из курсантов подозрительно вглядывался в Гришины глаза, никак не в силах взять в толк, чему тот улыбается. А Гриша улыбался тому, что сама жизнь молниеносно подарила подтверждение правильности формулы «главное – здесь и сейчас». Действительно же, чуть увлёкся мыслями о будущем, как не заметил реального патруля здесь и сейчас, за что и наказан! В конце концов, его отпустили, предложив в качестве дисциплинарного взыскания обратиться к чистильщику обуви для приведения в порядок запылившихся сапог. Удовольствие навести лоск на обувь стоило рубль. Да и Бог с ним, с рублём! Хорошо, что в комендатуру не направили на двухчасовой инструктаж, а то могли бы, с них станется! Наплевать на рубль!
Уже через час Гриша стоял напротив двери своей квартиры и нетерпеливо жал на кнопку звонка. А потом был радостный вздох матери и слёзы, слёзы… Потом было долгое чаепитие с пирогами, болтовня ни о чём и снова слёзы, слёзы… Наконец, мать не выдержала и спросила, видать, мысль долго не давала ей покоя:
– Ну что, сынок, вернёшься в свою консерваторию или попробуешь профессию поменять?
Вопрос получился робкий, как бы нехотя заданный, но, тем не менее, задел Гришино самолюбие. Отчего это и мама, вслед за папой стала так говорить?
– Мам, – помолчав с минуту, отвечал сын, – ты что, и правда хочешь, чтоб я поменял профессию? Для чего ж тогда столько лет учился?
– Ну, во-первых, мы всю жизнь учимся. Никакая учёба не бывает зряшной. А во-вторых… – Анна Владиславовна помялась, – во-вторых, с чего ты взял, что я предлагаю менять профессию. Я вопрос задаю. А вопрос, как известно, предполагает не всегда один ответ.
– У меня, мама, на этот вопрос, как раньше для папы, – он помолчал, вспомнив отца, потом продолжил дрогнувшим голосом, – так и теперь.
И с расстановкой добавил:
– Для тебя, – затем глянул куда-то в окно, будто там был незримый третий собеседник – есть только один ответ. И давай эту тему больше не обсуждать. Никогда. Ладно?
– А ты изменился, сынок, – задумчиво молвила мать, вглядываясь в Гришу, – жёстким стал, прежде никогда таким не был.
– Я всегда был таким. Думаю, люди вообще особо не меняются. Они просто раскрываются с годами. Или проявляются. Ну, как, например, фотография. Всё на ней уже запечатлено при съёмках. Но в процессе проявления что-то можно выделить, что-то оттеняется, что-то выглядит рельефнее, что-то почти пропадает. Но всё уже есть. Думаю, ничем таким особенным я не удивляю, ты либо просто отвыкла от меня, либо раньше чего-то не замечала. Если б я в чём-нибудь изменился, я б и сам, наверное, это почувствовал. Разве не так?
Анна Владиславовна покачала головой, ничего не отвечая. Может, и так, может, и нет. Но что-то новое в сыне всё же видела. Старше стал человек, разве само по себе это уже не есть новое? Зазвонил телефон, прервав диалог матери с сыном. Они одновременно дёрнулись к трубке. Но Гриша, естественно, уступил, а мама, уже занеся руку над телефоном, отчего-то задумалась, точно не желая снимать её.
– Ты что, мам? – удивился Гриша.
– Размышляю, надо ли, чтоб кто-то знал, что ты уже вернулся. Наверняка будут спрашивать о тебе. Так может, лучше, чтобы ты пока был инкогнито.
– Ох, и смешная же ты бываешь! – улыбнулся сын и решительно снял трубку, слегка отстранив мамину руку. – Алло!
– Гришка! Ты вернулся! – донёсся возглас двоюродной сестры. – Давно?
– Давно, Верка, уже целых двадцать восемь минут дома. Привет, привет! Как живёшь, тихоня? Замуж не выскочила?
– Дурак ты! – фыркнула Верка, которой в марте исполнилось девятнадцать. – В гости-то позовёшь? Хочется с братиком пообниматься! Давно не видела. Небось вымахал, косая сажень в плечах?
– Не так уж и вымахал. Каким был, таким, в общем и остался. Ты-то как? Закончила техникум?
– Вот, сразу видно, что в армии не шибко сестрой интересовался. Я уже работаю. Если надо будет прибарахлиться, обращайся.
– Ну что ж, теперь у нас в семье есть блат в торговле, это хорошо! – весело произнёс Гриша, но это почему-то задело Веру. Она помолчала, дыша в трубку, и молвила обиженным тоном:
– Ты всё-таки неисправимый нахал! Ну, какой такой блат? Это вообще нехорошее слово! Постарайся его при мне и про меня не…
– Да ладно тебе, Верка! Что ты, в самом деле? Я ж пошутил! – перебил её Григорий и тут же добавил:
– Если хочешь, приезжай. Прямо сейчас можешь?
Мать укоризненно покачала головой. Первый вечер она хотела провести с сыном наедине, а получалось, что он уже готов гостей принимать. Но ничего не сказала – раз хочет, пускай, в конце концов, его праздник…
Солнце касалось крыши соседнего дома, и по стене побежали красные полосы. Наступал тёплый весенний вечер. На кухне за столом собралась уютная компания – мама с сыном, племянница Вера с подругой, приятель Виталий, который, хотя и был старше Григория на целых семь лет, несколько лет охотно играл с ним в шахматы и вообще считал его своим приятелем, и Гришин одноклассник и сосед Игорь Михельбер, вечно встрёпанный еврейский юноша в круглых очках на непомерно большом носу, сквозь которые смотрели на мир умные и наглые слегка навыкате глаза. Подругу Верки звали Настя, и она сразу заинтересовала Гришу, который точно понял маневр кузины, неспроста прихватившей с собой эту белокурую длинноногую девушку с правильными чертами лица и низким грудным голосом, выдававшим глубокую чувственность натуры. Судя по всему, Верка была несколько младше своей подруги, хотя общение между ними показалось Грише вполне ровным и свойским. Как выяснилось в разговоре, они вместе учились в одном техникуме, только Верка по торговой специализации, а Настя по юридической. Смекнув, что юрист со средним образованием – это несерьёзно, она с третьего курса техникума поступила в институт на вечернее отделение, где теперь и училась. Через год должна была получить диплом и стать квалифицированным секретарём суда, помощником адвоката или юрисконсультом на производстве. Параллельно она закончила парикмахерские курсы и работала в мужском салоне, делая стрижки и ровняя бороды бесчисленному количеству клиентов. Верка считала Настину работу причудой. Уж если собирается стать юристом, так пускай этим и занимается! А так выходит глупость какая-то: юрист-парикмахер. Но их пикировки по этому поводу как возникали, так сразу и затихали, стоило только Насте заговорить о том, что едва ли торговля может быть настоящим призванием человека – скорее, хорошим заработком! Верка не пыталась оправдать свою профессию призванием, внутренне полностью соглашаясь с тем, что торговля – это просто выгодно.
Сидя за общим столом, все поочерёдно рассматривали дембельский альбом, где фотографии, открытки перемежались с подобранными не без вкуса стихотворными строчками, вписанными каллиграфическим почерком, и слушали Гришины рассказы, приправленные по случаю некоторыми преувеличениями и экзотическими словечками из армейского лексикона и фарси. Успех рассказчика у женской половины общества был явным. Виталий слушал Гришу, не скрывая улыбки. Отслужив три года на флоте, он кое-что понимал в правде и вымысле. Но не перебивал, иногда одобрительно кивал, иногда отпускал короткие реплики, дополняющие Гришины байки по существу. Михельбер, понятия не имевший о том, что такое служба, войну представлявший исключительно по фильмам и книжкам, старательно подбираемым ему хлопотливой мамашей, слушал одноклассника, раскрыв рот. При этом поминутно задавал всякие вопросы, из которых выходило, что соври Григорий что-нибудь совершенно невозможное, и тому поверит. Но понять, нравится ему или нет, было невозможно. Когда же он задал очередной вопрос: «А зачем ты согласился служить в Афганистане?», – Гриша понял окончательную и беспросветную глупость одноклассника и даже не нашёлся, что ответить. Помогла мама.
– Игорёк, – сказала она, – это, конечно, твои семейные представления, но как ты себе представляешь возможность не согласиться?
– Ну, есть же всякие организации, – протянул Михельбер, – есть права человека. Ведь он же единственный сын в семье. По-моему, по закону в таких случаях на войну не берут…
– Игорёк, ты у нас и в классе был диссидентик, и тут про права человека, – укоризненно прокряхтел Берг, и повисла томительная пауза, которую прервал Виталий, протягивая Грише гитару со словами:
– Слушай, спой что-нибудь из афганского.
– Фольклора? – ехидно переспросил Гриша, принимая гитару в руки и тут же затянул:
Отзвучала песня. Несколько мгновений висела тишина, не прерываемая даже шелестом страниц листаемого дембельского альбома.
– Гриша, – наконец нарушила молчание Анна Владиславовна, – а тебе лично приходилось в кого-то стрелять?
– Ты хочешь узнать, убивал ли я людей, – со спокойной иронией в голосе уточнил сын, – отвечу: Бог миловал, убить пришлось однажды змею, несколько раз крыс и без счёта всяких комаров, москитов и прочую дрянь. Но при мне однажды… Впрочем, это неважно! – Гриша тряхнул головой, отгоняя неприятное воспоминание.
Был внезапный обстрел. Рота по команде заняла свои места в траншее. Командир, который массу времени и сил уделял тренировкам по отработке действий в условиях нападения, преуспел и добился того, что доведённые до автоматизма действия подразделений исключили потери при обстрелах, которые при предшественнике нынешнего командира бывали. Однако на сей раз, как на зло, в части находился прибывший с какими-то поручениями из штаба взвод чужаков, для которых обстрел был в диковинку. На такой случай была предусмотрена специальная траншея, куда надлежало прыгнуть любому гостю части. Офицеры из прибывших были сноровистыми, а вот сержантик, который их сопровождал, с какого-то перепугу рванулся в чужой окоп, естественно, занятый. Мины уже свистели над головой, когда этот придурок метался по территории в поисках своей траншеи, к тому же не слыша приказов своего офицера «Мухтазаров! Ко мне!». Очевидно, что-то замкнуло в мозгах, и вместо того, чтоб бежать, куда положено, он помчался прямо в противоположном направлении – на открытое место перед командирской палаткой. В этот самый миг его и срезало пулемётной очередью. Он неестественно подпрыгнул, как напоролся на невидимый провод под током, и рухнул лицом вниз. Два раза дёрнулся всем телом и затих…
– Григ, – раздался голос Игоря, с детства называвшего одноклассника на такой странный манер. Может, потому, что когда-то тоже учился в музыкальной школе, как многие еврейские дети, и полюбил музыку великого норвежца Эдварда Грига, а Гриша был по отчеству Эдвардович, – скажи, а почему у тебя такое прозвище – Шмулик?
– Откуда ты это узнал? – слегка покраснел Гриша; ему прозвище не нравилось, – Ах да, там в альбоме одна фотка подписана «Шмулику от Шкалика»… Да Бог его знает! Сначала нас с приятелем прозвали Шмалик и Шкалик. Вот с этим, – он ткнул на фотографию в альбоме. – А потом Шмалика переделали в Шмулика. А то слишком похоже, на слух перепутать можно. Особенно когда издали окликали. Хотя, вправду сказать, меня редко так называли. Чаще по фамилии. А что?
– Ничего. Просто прозвище очень уж еврейское, вот я и заинтересовался, – с запинкой ответил Михельбер, близоруко щурясь на фотографию с подписью «Шмулику от Шкалика».
– Вот народ! – хихикнул Виталий. – Везде своих найдут! Недаром говорят, все люди евреи, да не все в том признаются.
– Фу! – поморщилась Анна Владиславовна, которая никогда не любила ни еврейских анекдотов, ни еврейской музыки, ни самой темы, ни самого слова «еврей». Ей всегда казалось, что в конце ХХ века говорить о национальной принадлежности глупо. Мы же все советские люди! Хотя себя она тайно отождествляла с немцами, ни с кем другим. – Давайте пить чай. Сегодня у нас настоящий цейлонский. Есть с травами, есть простой. Кому какой?
Все гости этого дома знали: заваривание чая и пироги – два коронных номера в программе хозяйки Берг. Поэтому одобрительный гомон голосов утопил еврейскую тему, и уже через минуту начался почти японский по сосредоточенности ритуал чайной церемонии. Как долго мечтал Гриша о том, как сядет за столом родного дома, вкусит ароматного волшебного напитка из маминых рук, и жизнь потечёт привычным руслом! Настя наклонилась подать Грише горячую чашку, слегка коснувшись белым локоном его щеки, и у него заколотилось сердце. От её волос исходил такой тонкий аромат, какого он не встречал никогда прежде. Даже запах горячего цейлонского чая с душицей и ещё какими-то секретными травами не затмил этого дурманного очарования. На мгновение молодому человеку показалось: он сейчас не удержится и при всех потянется к этим длинным волосам, чтоб ещё и ещё раз ловить их запах, запутается в них, захлебнётся в их душистых волнах. Но вовремя взяв себя в руки, он только в упор посмотрел на девушку слегка ошалелым взглядом и сухо промолвил:
– Спасибо!
– Да не за что, – кокетливо улыбнулась она, и голос её, в отличие от пряного духа волос показался Грише удручающе простоватым. «Лучше б молчала!» – подумал он и пригубил чая.
Виталий тем временем переключил внимание на себя рассказами из флотской юности. Вера вполуха слушала, занятая мыслями о братце и своей подруге, которых вот уже два года – практически всё время, что Гриша служил, – втайне мечтала сосватать. С истинно берговским упрямством она растила и лелеяла свою блажь, и вот, кажется, сейчас кое-что ей начинало удаваться. Родители Насти на неделю укатили на дачу готовить летний отдых, прихватив с собой старшего брата Насти и собаку, так что девушка была полностью предоставлена самой себе, и стараниями подруги могла спокойно завязать отношения с её кузеном. А тот-то, тот-то! Прямо людоед с голодного острова! Эк смотрит, того и гляди, сегодня же потащит в уголок… Гриша действительно некоторое время пожирал глазами Настю, но отключился. С ним произошло то, что бывало нередко и с чем безнадёжно боролась Анна Владиславовна с его ранних лет. Едва сын переживёт какое-нибудь яркое и сильно впечатление, как отключается из действительности, и никакая сила не способна вернуть его обратно. Он мог по полчаса сидеть со стеклянными глазами, ничего не видя и ничего не слыша вокруг, витая где-то в своих переживаниях и фантазиях. В 11-летнем возрасте его даже отводили к психиатру. Почтенный профессор, словно соскочивший со страниц романов Диккенса (бородка, пенсне и странная фамилия Куц) внимательно выслушал мальчишку и его мать, показал ему разные занятные картинки, задавая каверзные вопросы по каждой из них, придирчиво, как оценщик-антиквар в ювелирной лавке, осмотрел зрачки, ладони, ушные раковины, зачем-то живот и сказал буквально следующее:
– Видите ли, мальчик безусловно впечатлительный и слегка опережает возраст по развитию. Что, впрочем, вполне нормально в наше время. Особенно в крупных городах. У него есть некоторые признаки шизоидного типа. Но это совершенно не патология. Это просто один из типов людей. Если в его жизни не будет катастрофических стрессов, то вполне вероятно, он сложится в гармонично развитую личность.
Потом профессор снял пенсне, протёр белоснежным платочком, который затем спрятал в нагрудный карманчик старомодного пиджачка, и продолжил:
– Я бы посоветовал обратить внимание на спортивные игры. Особенно командные. Побольше общаться с природой, сходите в лес, на озёра съездите, половите вместе рыбу, пособирайте грибы. А большего я посоветовать, пожалуй, не могу, да и не хочу. В целом абсолютно нормальный ребёнок… с некоторыми, скажем так, особенностями.
Сколько раз впоследствии эти «некоторые особенности» доставляли Грише неудобства – и в отношениях с товарищами, и в учебном процессе! Склонность отключаться установила между ним и большинством сверстников прозрачную стенку. До 8-го класса Гриша был изгоем среди одноклассников. А когда повзрослевшие школьники наконец-то начали принимать не такого, как все, он уже решил для себя уходить из школы и поступать в училище. Так что, за исключением не менее странного во всех отношениях Игоря Михельбера, отношений ни с кем в классе у него не сохранилось.
Перед глазами отключившегося от реальности Григория сейчас возникла картина незнакомого городка, живописно раскинувшегося на холмах, круто переходящих один в другой. Узенькая извилистая улочка затейливым зигзагом взбегает вверх. Вдоль крутого виража напротив бетонного ограждения, показывающего опасный обрыв, по ней торопливо поднимается девушка, глядя под ноги, дабы не оступиться на щербатых камнях булыжной мостовой. По правую руку от неё высится нелепое трёхэтажное здание начала века с покосившимся крыльцом. Гриша каким-то внутренним зрением видит то, чего не может видеть девушка – из-за этого здания сверху на недопустимой для такой улицы скорости мчится ЗИЛ, погромыхивая бортами пустого кузова, ровно через 15 секунд он вылетит как раз на то место, где окажется девушка. Гриша наблюдает всё снизу и понимает, что добежать, чтобы оттолкнуть несчастную от опасного места, не успеет. Остаётся кричать. Громко, истошно. Посторонись! Назад! Стой! Он хочет крикнуть, но не успевает. Раздаётся глухой удар, визг тормозов, звон битого стекла, короткий вскрик, и по грязным булыжникам прямо к Гришиным ногам течёт коричневая горячая река. Кровь, бензин, масло? Он подбегает к месту столкновения. Видит дымящийся искорёженный капот ЗИЛа, уткнувшийся в бетонное ограждение, бедолагу-водителя, паренька лет двадцати, склонившего иссечённое осколками лицо в кровоподтёках над неестественно раскинувшей руки под колёсами его машины девушкой. Гриша в ужасе узнаёт в остановившемся взгляде глаза археолога Тани…
Резко передёргиваясь всем телом, точно по нему пробежала мощная судорога, Гриша вернулся в реальность. Вокруг сидели гости, мама, оборотившие в его сторону полный напряжённого недоумения взгляд, и молчали. Первой нарушила молчание Настя:
– Ты в порядке?
Этот американизированный вопрос предполагал, наверное, ответ: «О.К.! That`s all right!», оттого, наверное, был особенно противен. С нескрываемым раздражением Гриша бросил взгляд на белокурую подругу кузины и ответил по слогам:
– Всё в порядке, – потом помолчал немного, соображая, что бы такое ещё добавить к сказанному, чтобы окончательно погасить недоумение, и промолвил с некоторой неохотой:
– Так, кое-что вспомнил. Кстати, мам, можно мне позвонить?
– Позвонить? – удивилась Анна Владиславовна, – Не успел домой приехать, и уже кому-то надо звонить? Деловой!
– Да нет, не то, – смущённо пояснил Гриша, которому совсем не хотелось раскрывать то, что сейчас творилось у него в голове, – просто я обещал… одному… ну, в общем, товарищу, с которым вместе ехали… ну, это… как приеду, сразу созвонимся. Вот, вспомнил.
– Так это будет междугородний звонок? – насторожилась мать.
– А что такого! – ещё более смутился Григорий. Тактичная мама кивнула и обратилась к гостям с каким-то пустяком, отвлекая внимание от сына. Он выскользнул из комнаты и начал поиски заветного блокнота с адресом и телефоном. Ну, откуда опять такие фантазии? Что с нею могло случиться? Два дня как расстались, а будто вечность прошла. Сердце бешено колотилось. Сам, понимая, что всё бред, наваждение, просто в очередной раз его посетили «живые картинки», как их он называл в детстве, Гриша уговаривал себя: «Пустое. Всё в порядке. Ничего не случилось. Что ты задёргался, Шмулик?» Даже усмехнулся, до чего неожиданно вспомнилось неприятное прозвище. А сейчас вроде даже и приятное, во всяком случае, смешное. Шмулик и Шмулик! А пусть будет его творческий псевдоним! Звучит! Или так: Григорий Шмулевич. Чтобы уж совсем на еврейский манер. Всё равно, в среде музыкантов две трети евреев, легче вписаться в их компанию. Смешно… Где же этот чёртов блокнот? Ага! Вот он…
Дрожащей рукой набрал номер. Что ж так долго не соединяют?
– Алло! – донеслось с того конца трубки сквозь треск разделяющего расстояния, полного невидимых помех, так что тембра голоса разобрать было невозможно.
– Добрый вечер. Татьяна, это ты? – задал идиотский вопрос Гриша, тут же сообразив, что совсем недавно выехавшая на Северный Кавказ девушка никак не могла быть дома. Он старался быть вежливым и спокойным, но, кажется, не очень получалось. На том конце повисла пауза, после которой последовал вопрос:
– А кто её спрашивает?
– Один знакомый… Мы давно не виделись, и я хотел бы… хотел бы… В общем, как там у неё дела, – пролепетал он абсолютнейшую ересь, чувствуя, что залился краской по самые брови.
– Видите ли, молодой человек, – раздалось в трубке, – Таня поехала в экспедицию и там попала в больницу. Не беспокойтесь. Ничего страшного. Но история неприятная. Попала под машину, перелом ноги.
– Когда? – пресекшимся голосом выдохнул Гриша.
– Сегодня утром. Что-нибудь ей передать?
– Передайте, что звонил… Петя, – зачем-то сбрехнул Гриша и бросил трубку. Сердце колотилось, как сумасшедшее, а в дверях уже возникала фигура любопытствующей Насти, сделавшей вид, что ей надо в уборную. Гриша глянул на неё с опустошённой обречённостью. Зачем назвался Петей? Бесцветно выдохнул: – Настя, прогуляемся?
Девушка просияла и, ничего не сказав, скрылась за дверью.
Наверное, если бы людям не было свойственно совершать нелогичные, спонтанные, странные поступки, мировая литература потеряла бы 9/10 своих сюжетов, а история и политика утратила бы остроту и привлекательность. Женщины ничуть не более мужчин непредсказуемы в своих действиях. Просто мужчины, по природной слабости перед прекрасным полом сваливают ответственность за абсурд существования на них. Та, кому самою природою уготовано продолжать род, не станет совершать ничего, что могло бы, хотя бы гипотетически, привести к уничтожению этого самого рода. Если, конечно, она не выродок. Мужчина же, напротив, всегда готов экспериментировать со своим родом на том простом основании, что главная его задача – непрерывное обновление его, обогащение, преобразование. А поскольку непосредственно дарить жизнь он не может, то, не связанный с деторождением, иногда своими экспериментами ставит свой род на грань вымирания либо просто не продолжает его. Гриша, склонный к пространным умозаключениям с детства, не производил впечатления человека, склонного к нелогичным, спонтанным поступкам. Всякий мало знающий его человек скорее решил бы, наоборот, младший Берг – само олицетворение бюргерской рассудительности, немецкой упорядоченности и взвешенной умеренности во всём. Обманчивое впечатление! Вся его неторопливая рассудительность улетучивалась вмиг, стоило только оказаться в мимолётном плену у сильной эмоции. И не важно, была эта эмоция положительной или отрицательной, наведенной извне или результатом внутренних переживаний, откликом на событие или на художественное произведение! Всякий раз эмоция, ненадолго беря верх над рассудком, играла с ним злую шутку и нейтрализовала все усилия его педантичного ума. Незадолго до ухода в армию Гриша даже провёл своего рода исследование. Побывав в передряге (подрался с зарвавшимся хулиганом), он не только испытал целую гамму чувств, но сумел в подробностях запомнить их, а потом «лабораторно» с хронометром в руках воспроизвести и аккуратно записать ощущения в заготовленную под названием «Клиника ярости» таблицу.
Тетрадный лист разделил на четыре столбца. Первый отвёл под порядковые номера от 1 до 7, поскольку проанализировал семь фаз вспышки гнева. Второй сверху озаглавил «время» (в секундах) и внёс цифры, прибавленные к букве «Ч», означающей точку отсчёта вспышки. Третий под именем «пульс» отражал частоту ударов в секунду. А в четвёртом старательно зафиксировал описания всех переживаний.
1. Ч 65 Начал представлять драку, испытывая ощущение победы, представлять поражающие противника удары, затаил дыхание
2. Ч+45 75 В груди загорелось, дыхание стеснилось
3. Ч+60 100 Ком поднялся к горлу, прилив сил, появилось желание что-то сломать, по чему-то ударить, в течение нескольких секунд было ощущение необыкновенной силы кулака, бесстрашие, безграничная вера в себя
4. Ч+70 100 Краткий оргазм, представил, как ударом йоко [19] ломаю колено противнику и ставлю «штамп» по шее ребром ладони, дыхание освободилось
5. Ч+73 145 Начал слабеть в коленях, затем – в руках и в груди, весь как-то обмяк, появилось ощущение дрожи в теле, пульс отдаётся в виски и почти сразу, достигнув пика, мало-помалу начинает спадать
6. Ч+97 97 Внезапное головокружение, длившееся 5 секунд
7. Ч+320 65 К этому времени вернулся в норму, только с ощущением тяжёлой усталости, восстановился к Ч+600.
Далее следовали некоторые комментарии и выводы. Такие, например, как: «На 1-м и 2-м этапе ярость бесплодна, на 3-м рождает огромную потенциальную энергию, которую если не реализовать в кинетическую в течение 4-го этапа, она может подавить самого тебя в 5-м. Задача бойца, спортсмена и т. п. максимально продлить 4-й этап, не пропустив начало 3-го…»
Конечно, эти юношеские полудневниковые записи едва ли представляли какой-нибудь научный интерес. Но для самого Григория они были важны хотя бы тем, что через такой нестандартный способ самоанализа ему удалось, в конце концов, побороть одно из своих отрицательных качеств – склонность к внезапным вспышкам ярости. Однако, как бы ни говорили эти записи о ясном уме молодого человека, до конца свободным от перепадов своего настроения и эмоций он не стал.
Вот и сейчас, предложив Насте прогулку, он совершил не то, чего желал бы ясным умом, находясь в трезвой памяти, и даже не то, что вытекало бы из цепи предпосылок, а то, что было прямо противоположным тому, чего он желал бы в эту минуту. После краткого телефонного разговора единственным настоящим желанием было поскорей собраться и рвануть к лежащей в далёкой больнице девушке со сломанной ногой. Но этого никак нельзя было сделать! Это Григорий отлично понимал. Во-первых, он не встал на учёт, и всякое перемещение по стране без паспорта, сданного в военкомат, проблематично. Во-вторых, были на исходе полученные перед отправкой домой «подъемные», а просить денег у матери ему страсть как не хотелось. В-третьих, безотчётно следуя иногда правилам немецкого воспитания, Гриша чувствовал всю нелепость подобной выходки – едва приехав, взять и сорваться к чёрту на рога в неизвестный город, по незнакомому адресу, к чужим людям на голову, а потому гнал в мыслях даже намёк на такую возможность. Вот и схватился, как утопающий за соломинку, за то, что наверняка отвлечёт от чуждого его натуре безрассудного желания, то есть, за вечернюю прогулку с новой симпатичной знакомой. Знал бы, как дальнейшая жизнь будет зависеть от этого спонтанного шага, сто раз подумал бы прежде! Но мы не знаем последствий своих шагов, и шагаем, вверяясь провидению, якобы хранящему нас от бед.
Настя шла рядышком, манерно взяв его под руку, смешно по-балетному выворачивая ноги, и беспрерывно щебетала. О том, о сём, Гриша половину пропускал мимо ушей, половину – мимо мозгов, невпопад отвечая, а чаще всего отмалчиваясь. А весёлой птичке и не надо было, чтоб он отвечал. Она ни о чём не расспрашивала, за то без умолку рассказывала о себе, о своих знакомых и подругах, о новых фильмах и книгах, о погоде, о последнем альбоме Гребенщикова и прочее, прочее. Улицы были не по-майски пустынны, точно все разом прильнули к телеэкранам и забыли выйти подышать тёплым весенним воздухом. Ни парочек на скамейках, ни бабулек с собачками, ни подвыпивших компаний, возвращающихся с вечеринки. Было тихо. Гриша про себя отметил эту странность вечера, но забыл спросить, а что случилось. Много позже, сопоставив газетные материалы, городские слухи и даты, он выяснит для себя, что как раз в эти дни радиоактивное облако от Чернобыля должно было растечься невидимым зонтиком над родным городом, а, главное, именно теперь, спустя почти полмесяца после катастрофы горожане узнали всю правду о ней и, видимо поэтому стали воздерживаться от лишних прогулок, сидя взаперти с плотно прикрытыми окнами и форточками. Тем вечером до тихой паники населения и Грише и Насте было так далеко!
Они миновали несколько кварталов, пересекли наполненный ароматами первой весенней зелени сад, где набухали первые ветки сирени, и оказались у подъезда Настиного дома. Окна её квартиры на 4-м этаже с балконом были темны. Поскольку времени было за полночь, Гриша резонно предположил, что её домашние спят, и приготовился галантно раскланяться и бежать домой, к матери: она уж точно не спит! Но Настя, загадочно улыбаясь, взяла его за плечо и громко спросила:
– Ты куда-нибудь торопишься?
– Вообще-то, детское время закончилось…
– А взрослое ещё не наступило, – с лукавой искринкой в голосе закончила девушка, – Ты не беспокойся, никого не потревожим, – и мягко потянула молодого человека в сторону подъезда.
– В каком смысле? – задал глупый вопрос Гриша, а сам подумал: «Чертовщина какая-то! За несколько дней на гражданке второй раз сталкиваюсь с проявлениями активности со стороны женского пола и не знаю, что с этим делать!» Настя пояснила:
– У меня никого. Мои в отъезде, вернутся нескоро. А одной мне страшно. – Последняя фраза прозвучала на редкость убедительно, даже представилось, какие ночные кошмары посещают бедную Настю в пустой тёмной квартире. Забавно!
– Пошли, – решительно сказал Гриша, перехватывая девушку под руку и решительно направляясь в подъезд. В конце концов, не повторять же давешней глупости в поезде! Тоже мне, «бухарь-собеседник». Всему своё время! Дело молодое…
Настя проследовала за ним в сумрак подъезда, который, как это частенько и бывает, не освещался ни единой лампочкой, и Гриша не мог видеть, как за его спиной почти хищным сладострастным блеском сверкнули её глаза.
Они поднялись на этаж молча. Девушка отперла дверь и первой вошла, на ходу скидывая плащ, который, по её замыслу, должен был подхватить на лету следовавший за нею молодой человек и повесить на крючок гардероба. Выключатель щёлкнул только тогда, когда входная дверь захлопнулась, и Гриша с плащом своей спутницы в руках застыл, пытаясь в кромешной тьме прихожей сориентироваться, куда деваться дальше. Вспыхнувший свет больно ударил по глазам, и оба зажмурились. За время прогулки по ночному городу и подъёма по темной лестнице пятиэтажки и он, и она отвыкли от яркого освещения, а бра на стене выдавала ватт сто пятьдесят, не меньше. Настя улыбнулась, проводя рукою по глазам, точно отгоняя лишний свет, и сказала:
– Раздевайся, я сейчас, – и скрылась в полумраке комнаты.
Григорий скинул ботинки, нашарил тапочки, наверное, Настиного отца, а может, брата, и, повесив свою куртку на её плащ, медленно направился в сторону комнаты, где только что скрылась девушка. Из глубины незнакомого пространства послышался её голос:
– Я сейчас, подожди меня, проходи на кухню.
Послушно развернувшись, Гриша побрёл в противоположном направлении, туда, где в стандартной планировке хрущовских «двушек» со смежными комнатами и совмещённым санузлом безошибочно можно было найти 5-метровую кухоньку, как правило, заставленную так плотно, что больше двоих за столом в ней ну никак не может поместиться. На столе возвышался невероятных размеров подсвечник, на котором вместо свечек весело располагались засушенные еловые шишки. Уставясь на это нелепое зрелище, Гриша пропустил момент, когда в тесное пространство кухоньки вплыла Настя. На ней был розовый шёлковый халатик, манерно перевязанный на слабый узел белым кушачком с кружевной окантовкой, пушистые самодельные шлёпанцы на босу ногу и, кажется, больше ничего. Только грудь украшала тонкая нить жемчужного ожерелья, которого до этого на девушке не было, да из-под белокурых прядей на мочках ушей поблёскивали жемчужные же серёжки. Это было одновременно и восхитительно и смешно.
В руках у юной хозяйки были бутылка какого-то дорогущего красного вина не из наших и два бокала на длинной тонкой ножке. Она протянула их Грише и произнесла:
– Ну что, рыцарь! Будем ухаживать за дамой?
– Разумеется, мадемуазель, – подыграл молодой человек, хотя опять в голове пронеслось: «Всё-таки лучше бы молчала!». Принял из рук девушки бокалы, поставил на стол, поискал глазами штопор и, не найдя, вопросительно глянул на неё. Она понимающе кивнула и достала искомый инструмент из ящичка под столом. Со словами «Ах вот оно, что!» Гриша принялся откупоривать вино и, пока делал это, разливал кровавого цвета напиток королей по бокалам, наблюдая, как начинают играть живые разноцветные блики в благородном хрустале, ни разу не бросил взгляда на Настю, она же впилась глазами в своего гостя и сантиметр за сантиметром ощупывала его внешность, точно примеряя её к своей. Когда он закончил ритуал и поднял свой бокал, она удовлетворенно откинулась на спинку стула и молвила:
– За настоящих мужчин!
– …и женщин, – тихо добавил Гриша и с прищуром во взгляде неторопливо пригубил фантастический напиток. Ничего подобного он не пробовал, даже не представляя себе возможности существования в природе такого букета ароматов. На миг аж дух перехватило. Но, быстро совладав с собой, он вернулся к условиям светской игры и произнёс:
– Какое дивное вино, герцогиня! Не из знаменитых ли погребов мэтра Рошаля?
– Ах, граф! – потупила глазки скромница-графиня, – после неурожая и засух последних лет правления нашего незабвенного Луи… Луи… э-э… Ну, как там его!.. В общем, этого недоумка последнего Луи …кроме, как у мэтра Рошаля, ни у кого не осталось в погребах настоящего вина. Впрочем, – она загадочно улыбнулась, – у меня для вас, мой дорогой граф, есть ещё кое-что.
– Что же? Я весь в нетерпении, – живо подхватил Гриша-граф, подавшись вперёд всем корпусом и подумав про себя: «Что ж, когда она играет, совсем даже ничего, не глупа, по крайней мере». Настя-графиня отвечала своему визави с тем же потупленным взором, однако внимательно следила за каждым движением Григория. Настоящей женщине ведь совсем не важно, в какую сторону обращены её глаза; то, что ей надо, увидит – и не только глазами.
– Для вас, мсье граф, как для подлинного рыцаря у меня есть горячее сердце и тысяча и один безе.
– Тысяча и один? – смутился граф, – Это впечатляет. Но для них нужна тысяча и одна ночь. У меня, кажется, нет столько.
– Это вам, дорогой мой, только кажется, – тоном начинающей светской львицы при французском дворе Людовика Солнце протянула Настя и жеманно подёрнула плечиком. Гриша отметил, что белокурая бестия положительно начинает ему нравиться. Пока она говорила от себя, своим голосом, не играя ни в какие игры, он находил её внешне привлекательной, но пустой и глупенькой. Сейчас же девушка раскрывалась ему новыми гранями, в которых угадывался и талант, и настоящая индивидуальность, и даже глубина. Подумать только! Ещё каких-нибудь два часа тому назад он и подумать не мог бы, что окажется наедине с этой соблазнительной юной красоткой, будет пить вино, болтать и предвкушать восхитительную ночь любви! Эта щекочущая воображение мысль вытеснила другую, садняще неприятную. И, в конце концов, он же не жених и не возлюбленный бедолаги-археолога! Настя же, улыбаясь и закатывая глаза, потягивая душистую влагу из бокала или вспоминая всё, что знает об обычаях при французском дворе эпохи куртуазного маньеризма, размышляла на тему, нужен ли по-настоящему ей этот милый молодой человек для долгих отношений или довольно с него будет одного флирта. Попутно она придирчиво оценивала производимый ею эффект, отмечая каждый положительный балл в свою пользу и моментально делая выводы из подмечаемых отрицательных. Так она обратила внимание на то, что её игра нравится молодому человеку больше её естественности. Заметила и то, что мочки её ушей, украшенные миниатюрными жемчужинами, интересуют его несравнимо больше её глаз, от которых чаще всего он отводит взгляд, если посмотреть ему прямо в глаза. Не ускользнуло мимо её внимания также и то, что в Гришином сознании постоянно присутствует какая-то своя, параллельная происходящему мысль. Ей безумно хотелось расшифровать эту мысль, понять, о чём же, кроме неё, такой юной и прекрасной, может думать этот вчерашний солдат. Но она удерживалась от прямых вопросов, прекрасно отдавая себе отчёт в том, что мужчины, как правило, очень пугливы, если к ним пытаются проникнуть в душу. Откуда могла знать это девятнадцатилетняя девушка, одному Богу было известно, но красавица это знала и отлично пользовалась своими знаниями. Она чутко уловила момент, когда её собеседник захочет предаться пагубной привычке и, не дожидаясь вопроса, молча поставила перед ним пепельницу и выложила на стол отцовскую заначку – пачку «Кэмел». Ошалев от такого внимания, Гриша не успел подумать, что эта девушка способна предугадывать его желания, он просто начал медленно, но верно терять голову. А она всё ещё для себя так и не решила, нужен или не нужен он ей.
Гриша сидел напротив девушки, затягиваясь крепким дымом американского табака и с удовольствием молча разглядывал Настю. Они прервали игру в графа и графиню, быстро пресытившись этим баловством, и сейчас молчали оба. Она – с бокалом вина, прислоненным к щеке с видом томной задумчивости, он – с сигаретой, рыжий огонёк которой отражался у него в глазах магическим блеском. Этот блеск притягивал девушку, как свечка мотылька. Ей показалось, что она часами могла бы сидеть и наблюдать, как курит её молодой человек с крупными карими глазами… Её? Ого! Она сейчас мысленно назвала его своим молодым человеком?! Ничего себе! Это уже что-то…
За несколько лет самостоятельной жизни, с тех пор, как она, из учащейся техникума стала студенткой ВУЗа и пошла на работу по другой специальности, не из-за интереса к ней, а из-за возможности начать зарабатывать себе на жизнь, не прибегая к помощи родителей, Настя успела усвоить несколько основных правил женщины, использование которых гарантировало ей относительный успех и независимость. Первое: все мужики дети, с ними надо играть. У неё было несколько скоротечных романов, ни один из которых не переходил в сколь-нибудь глубокие отношения. Начав играть, она с разочарованием наблюдала, как большинство её ухажёров так и оставались в тенетах игры. Второе правило – как в картах – никогда не выкладывать сразу всех козырей. Если уж они есть у тебя, прибереги. После понадобятся. Раз отношения с мужчинами игра, то, играя, нужно иметь в запасе сильные карты. В одних случах книжные знания, до коих, оказывается, многие охочи. В других – заразительно звонкий смех, а Настя умела смеяться так, что смешила большинство окружающих. В третьих – слёзы, которые девушка также могла вызвать у себя практически по первому требованию, и даже прочувствовать настоящую обиду. Имелись у неё в загашниках и другие козыри, нужно только правильно просчитывать игру и прибегать к тем, что в данном раскладе настоящие козыри, а не просто карта. Сейчас она видела, что её смешливость для Гриши вовсе не козырь, и первая часть вечера – в компании с Веркой и Гришиной матерью была ею скорее проиграна. Теперь в любом случае требовалось отыграться. Но чтобы отыграться по-настоящему, необходимо помнить третье правило – никогда не увлекаться мужчиной первой, сначала надо вскружить голову ему, а там уж, по усмотрению… Но вот это третье правило в последнее время стало давать странные сбои. Дело в том, что, кружась по жизни беспечным мотыльком, радуясь скоротечным победам и мимолётным увлечениям, живя в своё удовольствие, свободная и от излишней родительской опёки, и от ревности какого-нибудь единственного, Настя оставалась девственницей, что начинало её тяготить. Специальность парикмахера, полученная, можно сказать, по случаю, привела её в парикмахерский салон, куда приходили стричься мужчины от 5 до 75. В этом ремесле есть что-то глубоко интимное. Прикосновение к клиенту, работа над его внешностью обязательно оставляют след и в душе того, над чьим обликом трудится цирюльник, и в душе того, чьи руки творят это волшебство. С первых шагов в новой профессии Настя уловила безотчётное притяжение мастера к клиенту, вспыхивавшее всякий раз, когда она начинала прикасаться к его голове. Когда она обмолвилась об этом одной из своих подруг, узнала, что чуть ли не все работницы салона испытывают такие же ощущения, и им это нравится. Но они все были старше и уже вполне искушены в отношениях между полами. Настя же оставалась, как она сама себе иногда говорила, ничья. В кругу подруг-сверстниц считалось едва ли не зазорным оставаться в невинности в такие годы. Больше половины одноклассниц и однокурсниц и по техникуму и по институту повыскакивали замуж, многие растили детей. Подруга Верка встречалась аж со вторым или даже третьим парнем и иногда презрительно фыркала на Настю, когда та заговаривала о парнях. Любимой её присказкой было: «Как ты можешь рассуждать о них? Ты же ни с кем ещё не спала!». Мало-помалу это начало Настю раздражать, и накануне возвращения Гриши из армии подруги договорились, что сестрица устроит так, чтобы братец был у подруги первым. Хороший вариант, говорила Верка. Нормальный парень, он тебе понравится, не забулдыга какой, не прожженный бабник, умница. А вдруг у вас выйдет роман? А может, замуж выйдешь? Так я с удовольствием у вас на свадьбе погуляю… Надо ж было случиться, что в первый же вечер по его возвращении домой всё сложилось столь благоприятным образом! И родители уехали, и званый вечер организован, и время у неё для занятий любовью самое что ни на есть безопасное, это она вычислила, пока шли до её дома. В общем, всё хорошо! Только немножко боязно.
Разумеется, Гриша, медлительно пуская кольца сизого дыма второй подряд сигареты, не предполагал, сколь тщательно рассчитанным и подготовленным был сегодняшний вечер. Он перестал вообще думать о чём-нибудь, а просто любовался сидящей напротив девушкой, что она тотчас заметила и словно высветилась изнутри, щеголяя перед ним малоприкрытой прелестью своего тела. Она уже готовилась к тому, как поведёт его в пряный полумрак спальни, как он начнёт развязывать её кушачок, а тот, и не думая сопротивляться, тут же упадёт к их ногам, и распахнувшиеся полы халата обнажат перед горячим взором юноши все её сокровенные изгибы, и уже ничто не остановит ни его, ни её. Волны восторга накатывали, щекоча мочки ушей, на которые внимательно посматривал желанный Гриша. Они сидели друг против друга долго, и каждый внутри себя готовился к первой встрече тел.
Впрочем, было ещё одно обстоятельство, которое Настя знать не могла, но которое могло перечеркнуть её планы. Неведомая Таня. На самом донышке памяти теплилась мысль о ней, и если бы Гриша мог вычерпнуть её из тёмных недр сознания, она могла отбросить его прочь. Он бы спешно собрался, выскочил бы из уютной квартирки, бешено сжимая кулаки, зашагал бы прочь – скорее, скорее домой, а там… завтра же на поезд и мчаться во весь опор к несчастной, которой, быть может, нужна помощь, тёплое слово поддержки. А главное – глаза, его глаза, которыми он сможет передать целебную волну, и её удивительные глаза, впитав эту волну, благодарно засверкают, и ничего нет в мире прекраснее этого блеска! Ни матовый блеск жемчужин, ни разноцветная игра дорогого красного вина в хрустале бокала не сравнятся с живым блеском неповторимо серых глаз! Но Гриша уже был во власти иных чар, прелестница в нужное время и в нужном месте подловила воротившегося с войны солдата. Слепая мужская сила медлительно наливалась в нём, готовая к проникновению сквозь любую возможную преграду. Два года дремала – и теперь могла высвободиться в полный рост: окружающий мир гражданской жизни обрушился на Гришу сразу всеми красками, запахами, звуками и ощущениями, не давая ни мгновения для передышки, осмысления происходящего. Всё было свежо, возбуждало желания, манило, притягивало. Всё складывалось в его пользу, словно говоря: «Не медли! Бери полной пригоршней от жизни всё, что она может дать тебе! Это твоя жизнь! Она одна, и будет такою, какою сам сделаешь её. Так не останавливайся, не трать драгоценного времени! Наслаждайся полной мерой!»
И он взял. Лишь краткий приглушённый девичий вскрик, в котором сочеталась и радость, и боль, и восторг, и страх, а потом – все звуки и краски мира переплелись так, что не различишь. Неописуемое безумство физической близости настигло двоих, наивно полагающих, что оно само в себе ценность. Да, оно ценно, и бурные восторги первой ночи, пока длилась она, и ещё даже некоторое время утром действительно казались самым ценным, что есть в этой жизни. А потом были будни. Торопливое объяснение с матерью, которая, конечно же, всё поняла. Оформление документов, восстановление в консерватории, поиск временной работы, чтоб деньги в кармане водились. И были лукавые веркины взгляды, попытки расспросов – ну до чего ж все женщины любопытны! Верка не смогла выудить из брата ничего. Но нутром чуяла – случилось! И нетерпеливо ждала продолжения, как пенсионер ждёт-пождёт очередной серии «мыльной оперы». И была всепоглощающая страсть, наполняющая эти будни особым смыслом, давая силы на любую докучную и рутинную работу, потому что за днём наступит вечер, посвящённый страсти. Анастасия, познав, наконец, что это такое, не мыслила теперь существования без Гриши. Он стал частью её самой. И уже не до игр и расчетов! Жаркий омут страсти поглотил без остатка начинающую светскую львицу, от которой не осталось ничего, а выходила трогательная заботливая хозяйка, жгуче страстная любовница, приятный собеседник, скорее, слушатель, готовый часами слушать избранника, даже если ни слова понять не может в том, что он говорит…
Только один свой поступок, не понятный даже ему самому, Гриша скрыл он Насти. Он написал и послал Татьяне письмо на шести страницах. Ничего не рассказав о себе, он долго расписывал красоты природы, рассуждал о житейской суете, а в конце письма пожелал здоровья и подписался: «Нежно целую, Григ»…
Когда знойным утром 1 июля Гриша и Настя подавали документы в ЗАГС, от чего Анна Владиславовна отговаривала сына столь же горячо и тщетно, как и Настина мама свою дочь, только будущие молодожёны знали, что торжествующие законы природы уже через семь с половиной месяцев должны будут подарить им сына или дочку.
Горы загудели, затрепетали, словно сходясь. По щербатым склонам – россыпи ржавой щебёнки, выше – косые зазубрины скал. Кренясь набок и тяжко ухая, от них медленно отрывается стальная стрекоза. Вертушка, скачками набирая высоту, уносит на борту «двухсотый» и «трёхсотый» [20] . Под ней кучкой помёта фантастической хищной птицы осталось несколько ящиков и мешков. Вот она последний раз блестит стальными боками в лучах вечернего солнца и скрывается из вида. По ту сторону хребта вместе с ней исчезает и гулкий стрёкот, отчего сразу наступает гробовая тишина. Точно повернули рубильник: был звук, и нет его. Но ещё долго в голове будет стрекотать, свистеть, гудеть. Тишина противна человеческой природе. От неё лопаются перепонки, и болит живот. Должен быть звук. Звук – это жизнь. Нет звука – нет жизни. А здесь, в горах, когда улетают борта, стихают хлопки выстрелов и эхо перестает откликаться на взрывы, порой такая тишина, страшней какой лишь запах. Едкий, он проник в амуницию, волосы, кожу. Уже не вызывая того тошнотворного чувства, как в первые дни, он по-прежнему чужой. Точнее, чуждый: так не пахнет жизнь – только смерть.
Старлей воровато озирается по сторонам, ища засевшего за увалом «духа» со снайперской оптикой и не давая команду выходить из укрытия. Их шестеро – ровно половина от прибывших четыре дня назад. Остальные возвращаются домой: трое запаянными в цинки «двухсотого», трое залечивать тела в кабульском госпитале. А дома их – живых – ждут конопатые девчонки, пахнущие молоком и медом, суровые отцы, чьё дыхание хранит аромат табака и пива, и стареющие матери с влажными от слёз глазами. Чёрт-те куда занесённые ветром войны мужики соединились с мерзким запахом, обретя в вонючих горах смерть. Не то ли человек ищет всю жизнь с самого рождения? Не отдавая себе отчёта, веря, что познаёт, наслаждается, страдает, создаёт, он на самом деле стремится к смерти, как к вершине своего бытия, наподобие набухших снеговыми шапками горных вершин.
Ещё пять дней. Без полноценного сна, еды, с дурацким ощущением неизбежного конца, всех подстерегающего. Либо кого-то размажешь по склону ущелья ты, либо тебя самого так же размажут. Маслом на бутерброд. Вонючим маслом. Три четверти воды твоего организма растекутся в одно мокрое место. И ничего больше! Весь где-то существующий мир – зелёные травы, запахи цветов, птицы, песни, девушки, жадно хватающие губами твой поцелуй, – всё исчезнет. Сейчас этот мир не в памяти даже: на донышке сознания, еле различимой полоской устилает душу, дабы не очерствела совсем. А после того, как тебя с грохотом растолкут слепым куском смертоносного металла, и вовсе исчезнет. Но ведь мир этот где-то должен существовать, раз о нём сложено столько цепляющих душу песен, похабных анекдотов, рассказано столько баек на привалах. Не может же быть всё это плодом воображения! Но здесь, в вонючих скалах чужой земли его нет. А после смерти не будет вовсе. Лишь этот проникающий всюду запах, от которого нет спасенья…
– Ты слышишь только мой голос. Ничто не отвлекает тебя…
Сколько раз Андрей мысленно возвращался в ущелье, в ноздри бил сладковатый запах! Сколько раз прошлое впивалось в мозг, и единственное, что могло оторвать этого клеща, – стакан водки! Человек непостижим! Казалось бы, чего проще – думать только о том, что дарит радость, удовольствие, по крайней мере, не приводит к бессоннице, заставляя ныть сердце; так нет же, память верно возвращает в самые болезненные уголки прошлого. Точно злой хозяин твоих мыслей приказывает им душить тебя самыми мерзкими осколками памяти. И среди всех напластований памяти запах – самое неуправляемое. Картинки прошлого нетрудно замарать непроницаемой чёрной краской, стереть бесцветным ластиком, перерисовать в искаженные видения, не таящие угрозы душевному покою. Звуки былого, удаляясь, меняют свойства и перестают восприниматься как живые. Кожа легко отряхивает с себя ощущения пыли, прошедших липких дней грязи и ночного мороза, не возвращаясь к ним уже через год. Но запах… Он неистребим, он врывается в самую душу и выворачивает наизнанку. Снова, снова Андрей мечется по постели в горячечном бреду, – ни явь, ни сон, – и дышит, дышит, дышит отвратительным воздухом Гиндукуша. Ни курительные палочки мудрых индусов, ни пахучие цветы на подоконнике, ни настойки и эссенции не забьют смрада; он здесь и сейчас, будто не было четырёх лет после войны. Только стакан водки – оглобля по мозгам – выключает запахи, перебивает более сильным тяжелым спиртовым духом, избавляя от их трупного яда.
Четыре года редкая ночь не оборачивалась для него бесцветным и бестелесным кошмаром возвращения в запах прошедшего. Андрей пытался забить его другими, уставив всю квартиру пахучими цветами. Герань и жасмин, разнокалиберные кактусы и восковое дерево, немыслимые ботанические монстры в больших кадках, разнообразно цветущие едва не круглый год, украшали жилище ветерана боевых действий, живущего холостяком после переезда матери в другой город в просторной «распашонке» окнами на восток и на запад. Ни одна подруга не могла задержаться здесь надолго. Ароматы пьянили девушек, любая с удовольствием оставалась на ночь, но с утра всех как ветром сдувало, и впоследствии каждая делала всё возможное, чтобы больше никогда не оказаться в этой благоухающей «ловушке». Андрей в ярости предпринимал всё новые попытки завести постоянное знакомство, но все оборачивались неудачей. Девушки не говорили напрямик, почему избегают его, и у него выработался устойчивый комплекс мужской неполноценности, лишь усугубляя его страдания.
За Андреем закрепилась репутация неисправимого бабника. В среде товарищей по кооперативу «Шурави» она служила ему хорошую службу. Мужики охотно брали его в свою компанию, вместе пили, травили байки, «клеили баб», не вполне справедливо полагая залогом удачи участие в этом деле Андрея. Но в гости захаживали с неохотой. Даже когда требовалась «хата», предпочитали использовать менее просторную квартиру Лёхи, невысокого и невзрачного с белесыми бровями и ресницами и выцветшей четверть века назад шевелюрой. Лёха относился к типу мужчин, к которым в любом возрасте никогда не обратятся по имени-отчеству. Сам, хотя и старше Андрея лет на пятнадцать, бывший кадровый офицер, расставшийся со службой после ранения, частенько величал его «Андрей Алексаныч», не без оснований видя в нём повидавшего виды мужчину. Мужики не отдавали себе отчета, почему избегают пирушек на дому у Андрея. Не всякий нормальный человек вынесет концентрат запахов, подобный царившему в его «распашонке», но избавляться от комнатного ботанического сада Андрей не хотел. Дикая ароматическая смесь хоть немного смягчала его обонятельные кошмары по ночам. Кошмары, в которых он никому не смел признаться, но которые мучили его всё сильней и сильней.
Когда в его доме появилась Маша, он заранее был готов к тому, что наутро она навсегда исчезнет из его жизни под каким-нибудь благовидным предлогом. Но на следующий вечер она пришла вновь. И – более того! – проявила живой интерес не столько к нему, сколько к цветам. Это сначала ошарашило, потом даже взбесило. Он брякнул, что здесь не музей, и он не профессор ботаники. Невесть откуда вспыхнувшее раздражение захлестнуло его, и он сам сделал так, чтобы девушка развернулась и ушла.
Однако не прошло и двух недель, как они снова случайно встретились. На улице. Она заговорила первой. Он растаял и пригласил её «на чашку чая». Она ответила «с удовольствием», и с того дня больше не покидала его жилища. Они прожили вместе полгода, ни разу между ними не возникало ссор или размолвок. Спокойная и рассудительная, энергичная и деловитая, Маша взяла холостяцкое хозяйство в свои руки, и Андрей впервые за много лет ощутил, что может жить нормальной человеческой жизнью. Он стал приходить домой обедать, у него почти исчезли ароматические галлюцинации по ночам, он обрел сон и даже немного пополнел, приобретя вид мужчины. Перемену заметили товарищи-собутыльники и подначивали: мол, когда свадьба, и всё такое. А он отшучивался. В самом деле, какая свадьба? Девушка не просила. Просто пришла, верно, спасаясь от каких-то своих проблем, а он «надевать хомут» не спешил. Хоть здоровье как-то начало поправляться.
И вот опять… И уже не только запахи, но и звуки, и самая настоящая «живая картинка». И никак не вынырнуть из снов. Не отдаешь себе отчета в том, что спишь. Реальнее яви. И каждую ночь – в одно и то же место, на проклятый склон вонючего ущелья, в ту роковую ночь, когда…
– Ты ничего не делаешь самостоятельно. Только мой голос. Он защищает тебя. Тебе ничто не угрожает. Ты спишь глубоко и спокойно. Все твои сны под моим контролем…
…Лечиться, черт возьми! Раньше б высмеял себя за такую шальную мысль. Лечиться? У докторов?? Баночки, скляночки, пилюльки, примочки, притирания??? Да тьфу на вас сотню раз, кто такое предложит! Хоть и не косая сажень в плечах, а здоровья на троих хватит, ничем не болел, а что до ранения, так не у каждого ли мальчишки есть хотя б заветный шрам? Не все ль мужики хоть раз да поранились – кто ножовкой, кто топором, кто ещё каким инструментом? А уж солдату фронтовое ранение – что знак отличия. Не без ноги ж, при всех пальцах и не контуженный! А лишний шрам на теле сущий пустяк, на здоровье не скажется… И вот, поди ж ты, заело! Придётся что-то с собой сделать, раз такое… Кто знает, может, и впрямь жениться на Машке? В конце концов, не сопливый юнец, тридцатник скоро… Так что, как говорится, к терапевту, к терапевту!
Врачей Андрей недолюбливал с детства. Не из-за скептического отношения к медицине. Пожалуй, напротив, он считал ее искусством и уважал ее жрецов. Ученых – типа Коха или Пастера, о ком в детстве книжки читал. Да и отец, с которым, правда, мать рассталась уже давно, всегда подчёркивал важность роли врача в истории. Но современных врачей, изо дня в день по мелочам поправляющим ошибки природы, считал людьми неполноценными. С какой стати нормальному человеку придет в голову копаться в чужом дерьме, чтобы извлечь из него яйца глист? Тем более подозрительны были психиатры, психологи, сексологии, им подобные специалисты, интерес коих к предмету сального юмора в мужской компании, на его взгляд, отдавал извращением.
Но решился. Надоело. В городском штабе фонда ветеранов Афганистана и семей погибших, куда, бывало, забредал Андрей, посоветовали специалиста. Владислав Янович Беллерман принимал по направлению фонда в клинике на Берёзовой аллее раз в неделю с 15-ти до 19-ти. Время не самое удобное – нужно подменяться на работе, а это, как говорится, «минус деньги», но, раз уж решил… Андрей, скрепя сердце, взял направление, попросил Диму сделать звонок в кооператив. В своё время именно Дима устроил туда Андрея. Организованный несколькими «афганцами» кооператив за пару лет разросся до солидного предприятия. Председатель фонда ветеранов Афганистана Дима Локтев был одним из учредителей кооператива, «большим человеком», и его звонок существенно облегчал получение отгула. Здоровье здоровьем, а своих подводить не дело. Авторемонтный кооператив «Шурави» функционировал без выходных от зари до зари и не знал отбоя от клиентов. Рабочих рук всегда не хватало, а председатель кооператива друг и однополчанин Локтева Саид Баширов не спешил набирать новых людей. Подмениться нелегко. Обзванивая, кто мог бы выручить, в какой-то момент Андрей хотел было плюнуть: четверо подряд отказались выйти в его смену. Может, не идти к Беллерману? По крайней мере, пока. Но через полчаса после отказа один из отказавшихся, самый молодой, а потому самый жадный, передумал, и вопрос решился. Послезавтра Андрей отправлялся в корпус психиатрической клиники на Берёзовой на прием к этому…
– Тела нет. Чувств нет. Только мой голос…
Кабинет доктора Беллермана, как и весь корпус, был отделан гладкой белой синтетической плиткой. Перед дверью ни души. «Странно, – подумал Андрей, – никакой очереди. А Локтев говорил, что без направления попасть к нему на приём невозможно, – так занят». С первых слов Владислав Янович расположил ветерана к себе, «раскрутил» на откровенность, чего с Андреем давно не случалось. Крепкий чуть сутулый блондин с вьющимися волосами и серо-голубыми глазами, проницательно разглядывающими собеседника сквозь дымчатые стёкла изящных очков в никелированной оправе, доктор наук профессор Беллерман совершенно не походил на врачей, с которыми Андрею доводилось общаться прежде. Ни до армии, в детских поликлиниках, куда ходил после спортивной травмы, полученной в юности, ни на медкомиссии, ни в полковой санчасти, ни «на гражданке» никого подобного этому обходительному человеку, кому так к лицу белый халат, Андрей не встречал. Пытаясь разгадать его тайну, Андрей все более подпадал под его обаяние и к концу первой встречи, продлившейся более часа, почувствовал непреодолимое желание придти сюда ещё раз. Доктор поставил условие – не пропускать ни одной встречи в течение двух месяцев и установил график этих встреч: два раза в неделю в половине пятого. Вопросы с кооперативом Беллерман пообещал уладить за Андрея сам. Только к вечеру до изумлённого молодого человека дошло, что он согласился на все условия, даже не усомнившись в их правильности. Каким образом, например, Владислав Янович собирается улаживать дела с кооперативом? И не будет ли это означать новых проблем для него в дальнейшем – теперь уже по работе? Почувствовав поселившееся в душе Андрея сомнение, его развеяла Машка. Раньше такого себе не позволяла! Девушка сказала, что он дурак будет, если больше заботится о беспроблемном существовании на работе, чем о здоровье. Мол, всех денег не заработаешь, а здоровье одно. И нечего «антимонии разводить». Что такое эти самые «антимонии», Андрей допытываться не стал, молча согласившись, что пусть будет так, как условились, а там посмотрим. И уже после третьего сеанса Андрей почувствовал, что визиты к Беллерману стали насущной необходимостью, без которой он и жить-то едва ли сможет.
Погружаясь под вкрадчивый голос профессора в подобие наркотического сна, не раз испытанного им «за речкой», Андрей… именно там и оказался. Но если самопроизвольные погружения в отвратительное прошлое были для него сущим адом, спасения от которого Андрей и искал, ради чего и пришел к этому врачу, то управляемые его голосом визиты в минувшее оказались начисто лишены сколь-нибудь неприятной окраски. Андрей разглядывал сизые горы, лиловый туман над извилистой мутной речкой, пыльные тропы, вьющиеся по склонам ущелья, коричневых от пороховой копоти и многолетней несмываемой грязи «духов» с чувством путешественника, которого неуёмная жажда приключений забросила в эти суровые края, а потому ему всё интересно. Мозг отключался полностью, и только где-то внутри черепной коробки раздавался мерный голос:
– Ты наблюдаешь за происходящим, но не участвуешь в нём. Всё, что вокруг, тебя не затрагивает. Ты не можешь заблудиться, мой голос ведёт тебя. Ты слышишь только его. Продолжай рассказывать, что видишь, что обоняешь вокруг, и слушай мой голос. Только мой голос…
…Солнце едва зашло за вершину горы, и сразу настала ночь. Воздух, напряженный после боя, натянулся струной, готовой лопнуть в любой миг. Малейший шорох с другого склона отдаётся таким эхом, что не разобрать, гудит склон или голова. Звёзды, высыпавшие мелким бисером на лиловый бархат небес, источают колючую угрозу, как вспышки далёкого трассера. Нестерпимо холодно. Внизу, над ручьем медленно разливается сизый туман, оттуда тянет могильной сыростью, хотя часа два назад ручей был единственным местом в этой пустыне, где теплилась жизнь, которая стала смертью, а смерть – жизнью. От этой метаморфозы душные валы давящей дурноты подкатывают к горлу, и кажется, закружившаяся голова готова отделиться от торса, ставшего неповоротливым и чужим. Резкие силуэты гор, где за каждым выступом прячется враг, грозящий уничтожением, точно нарисованные углем на синеватом картоне, давят противоестественной рельефностью очертаний. Верно, так выглядит пейзаж на Марсе…
– Сейчас я сосчитаю до трёх, и ты проснешься. Я беру тебя за руку и считаю. Слушай внимательно мой голос. Раз…
…Силуэты гор теряют четкость. Мгла стирает границу между линией вершин и небом, туман поднимается от ручья. Холод становится всеобъемлющим, и кажется, он уже не вокруг, а внутри, и сам ты частичка охладевшего навеки мира, микроскопическая льдинка, у которой нет ни радости, ни страданья. Только холод и оцепенение…
– Два… – Туман поднимается до самых вершин, заливая вонючим молоком звёзды. Отвратительный запах чужих гор, с их пылью, пороховой гарью, гнилью разлагающихся трупов людей и баранов, коноплёй, переполняя мироздание, вытесняет другие запахи, трудно дышать. Нет во всей вселенной больше запахов. Один только этот – всепоглощающий запах смерти, касающийся не только уставших от него ноздрей, но и рук, волос, глаз. Еще мгновение, и смрадный дух, с породившим его сизым туманом, бесцветной пылью рассыпающихся в прах гор, поглотит Андрея без остатка. Еще миг – и небытие…
– Три…
…Он очнулся на кушетке. Вокруг светло-бежевые стены кабинета поликлиники, застеклённый шкаф со склянками и специфический запах современной медицины, чем-то напоминающий тот, что неотступно преследовал его все годы после Афгана. Впервые за время сеансов Беллермана Андрей погрузился в мир донимавших его воспоминаний столь глубоко. До сих пор он лишь приближался к нему, ни разу не пересекая зловещей грани. Видение прошлого до сих пор было лишено пугающей тяжести. Сердце не отвечало учащающимся биением, из груди не вырывался жалобный стон, молящий помочь выйти из лабиринта воспоминаний.
– Владислав Янович, почему? – часто моргая глазами, как будто в них попал песок, пробормотал Андрей.
– Видишь ли, Андрей Александрович, мы очень невнимательно относимся к снам, а они то и дело играют с нами злые шутки. Разве никогда не случалось тебе переживать невнятное чувство, будто вот эта самая секунда, здесь и сейчас, уже была когда-то? Словно всё это уже было, и может, не один раз. Словно ты что-то вспомнил, о чём прочно и давно забыл, только никак не можешь понять, что именно. Вот ещё одно, последнее усилие, – и увидишь всё будущее.
– Кажется, бывало. В детстве, – неуверенно ответил Андрей, перестав, наконец, моргать и разминая затёкшие руки.
– То-то и оно, дорогой мой. Наша память устроена совсем не так, как мы привыкли об этом думать. Она хранит всё. Абсолютно всё. И не только об этой жизни – здесь и сейчас. Фантастический объём информации, записанной в клеточках нашего мозга не под силу вместить самой мощной в мире сети электронно-вычислительных машин. И всё это хранится вот здесь, – доктор выразительно постучал себя указательным пальцем по лбу, жест оказался столь неожидан и разрядил обстановку, что оба – и врач и пациент – весело рассмеялись, и не осталось ни тени воспоминаний о пережитом неприятном сне.
Беллерман повернулся к Андрею спиной и ловко опустил неизвестно как оказавшийся в его руках кипятильник в банку с водой и воткнул его в розетку. Как из другой комнаты долетел до Андрея голос:
– Чаю попьем?
– Не отказался бы, – с удовольствием согласился Андрей, у которого после сеанса пересохло во рту и еще не полностью выветрился неприятный «афганский» запах.
Вода, зашумевшая вскоре, окончательно вернула ощущение реальности, выдувая остатки гипнотического сна прочь.
– Я нарочно не стал программировать сеанс таким образом, чтобы всё пережитое полностью стерлось. Кое-что я сознательно оставил. С этим нам предстоит ещё поработать. Но главное, Андрей Александрович, я хочу, чтобы ты понял: единственное средство избавления от твоих проблем заключено в твоей памяти. Обычно человек не волен, что ему помнить, а что забывать. Да и забывание само по себе такая же точно иллюзия, как, например, любовь. Нам кажется, что мы забываем, а на самом деле просто складываем ненужные здесь и сейчас вещички в дальний угол. Иногда, бывает, долго ищем, когда вдруг понадобятся. Бывает, и не находим. Но вещички никуда не деваются. Потому что информация, заложенная в мозг, затрагивает его физико-химическую природу, она необратима. Я понятно говорю?
– Да… пока, – не вполне уверенно добавил Андрей. Если б не вставил этого «пока», как ему казалось, ещё час мог выслушивать лекцию профессора, а она почему-то тяготила его. Ему хотелось поскорей прекратить монолог Беллермана. И своим «пока» надеялся сбить профессорский пыл, хотя всё, что тот говорил, было ему чрезвычайно интересно, и он жадно вслушивался в каждое слово. Однако когда забулькала вода в банке, и Беллерман был вынужден прерваться, Андрей вздохнул с облегчением.
Доктор разлил по чашкам чай, убрал кипятильник. Его движения напоминали манипуляции факира на публике, ждущей чудес.
– Так что крупинки нашего прошлого никуда не деваются из памяти. Они покоятся на своих местах – именно там, куда мы их положили. Вернее, куда нам их положили… Как в сейфе, каждая ячейка с шифром и кодом. А мы блуждаем по лабиринту памяти без ориентира, то и дело натыкаясь на неожиданные находки, удивляемся, как они там оказались. Давно потеряли или, как нам кажется, не имели вовсе. Это самообман. Поверь, дорогой Андрей Александрович, всё можно отыскать, переложить на новое место и даже заменить.
– Заменить? – поперхнувшись чаем, переспросил Андрей.
– Да-да, именно заменить. Есть специальные методики, при помощи которых можно заменить целые блоки памяти (как у компьютера) и заложить новые объемы информации взамен старой, ненужной. Собственно, это и есть настоящее лечение, которого ты так жаждешь. Я понятно говорю?
Андрею почудилась в последних словах ирония. Он посмотрел в глаза врача пристально и долго. Владислав Янович улыбался столь же безмятежно, как и десять минут назад, когда Андрей выходил из транса. Ничто во взгляде не говорило о намерении иронизировать. Если б не горячий чай в руках, «дуэль взглядов» продолжалась бы долго. Но чашки обжигали пальцы; глаза пришлось отвести обоим.
– А больные, – продолжил профессор, – как я уже говорил, во-первых, их на свете абсолютное численное большинство, строго говоря, все сто процентов… Да-да, уважаемый Андрей Александрович! Не смотри такими удивлёнными глазами. Больны практически все. С этим-то как раз всё предельно просто. Ведь что считать болезнью? Как говорят психиатры, вариант нормы. Дело в степени. Абсолютно только в ней, дорогой мой. Это, во-первых, а во-вторых, сам по себе факт наличия дефекта в нашем внутреннем устройстве не принципиален. Есть люди, отдающие себе отчёт в том, что своими проблемами причиняют неудобства окружающим, а есть те, кому это безразлично, либо они не понимают, что беспокоят близких. Когда человек живет один, он кажется себе наиболее здоровым. Кроме него самого, никому неудобств не чинит. Недавно, будучи в состоянии не менее сложном, чем теперь, ты и в голову не брал свои проблемы. Ты себе казался если и не абсолютно здоровым, то, по крайней мере, вполне здоровым, чтоб не беспокоиться. Потому, что жил один. Но появилась подруга, вы делите быт, проблемы и прочее, и появилась потребность в лечении, не так ли?
Андрей кивнул. На миг он уплыл из разговора. Длинная змейка ассоциаций, извиваясь, уводящая внимание из текущих секунд в прошлые ли, будущие ли, разомкнула внимание собеседников. Профессор мягко, но властно возвратил выпавшего из разговора обратно.
– Я хочу сказать, Андрей Алексаныч, перед тобой, точнее, перед вами вдвоем возникла проблема создания семьи… Ну, в той или иной форме, разумеется. Когда ты вернулся из армии, твоя личность была деформирована военным опытом. Это естественно. Военный опыт до некоторой степени приложим к окружающей действительности. Но лишь до некоторой степени. Так? – Андрей слегка кивнул. – Теперь возникла принципиально новая социальная ситуация, к ней накопленные ресурсы твоей прежней жизни едва ли приложимы. И ты…
– Видите ли, – внезапно перебил профессора Андрей, – мне кажется, вы не совсем точно представляете себе, как развивалась эта… м-м… проблема. Не в том дело, что у меня возникло какое-то обострение, если я так это называю…
– Так, так, – поторапливающе поддакнул Беллерман.
– Дело в том, – продолжил Андрей, – что я ещё недавно полагал, что справился со своими ночными кошмарами полностью. А тут они вернулись. И вернулись вдруг. Понимаете?
– Абсолютно то же самое я и пытаюсь изложить. Дело вот, в чём. У тебя накопились житейские вопросы. Новые вопросы. А память на это выкинула свою излюбленную шутку – вместо ответов подсунула то, что больше всего хочется забыть. Так?
– Так, – угрюмо согласился Андрей.
– Вот я и спрашиваю, Андрей Александрович, ты хочешь найти, что искал в памяти, или тебе нужно избавиться от того, что тебе там мешает? – вскинул серо-голубые глаза, во мановение ока обретшие стальной отлив, Владислав Янович. Андрей снова поперхнулся. Вроде и вопрос не столь неожиданный, но больно сама постановка дикая. А, собственно, почему дикая? Разве не затем он сюда пришел некоторое время назад, чтобы, наконец, избавиться от того, что мешает жить? А что, в таком случае, он мог бы искать? Действительно, что?
– Нет, Владислав Янович, – промолвил он после некоторой паузы, – пожалуй, искать мне там нечего. Всё, что мне надо, у меня есть. А лишнего мне не надо.
– Лишнего… – усмехнулся Беллерман. – Красиво излагаешь, молодец. А откуда тебе знать, что лишнее? Может, то, что тебе представляется абсолютно не имеющим к тебе отношения, как ты выразился, лишнее, на деле, твоя насущная потребность. Разве мы всегда точно определяем, здесь и сейчас, что нам пригодится из житейского багажа, а что нет? Ведь отлучая себя от лишней, как ты её назвал, памяти, ты утрачиваешь часть себя. А вдруг именно это самое ценное, что тебе следовало бы хранить особенно ревностно? Ты не предполагаешь, что подобная операция, может быть болезненной. Скажем, как ампутация?
– Знаете, – пробормотал окончательно сбитый с толку Андрей, – мне уже всё равно. Если ампутация единственное, что может спасти целый организм, то лучше уж ампутация. Правильно?
– Молодец, молодец, – снова с удовлетворением отметил Беллерман и резко поднялся с места, разминая спину и плечи. – Тогда вот, что. Раз уж ты сам назвал всё своими именами, то не станешь удивляться и остальному. Сейчас я выпишу тебе направление на операцию…
– Операцию??? – изумился Андрей, до которого вдруг дошёл смысл слова, а с ним и всего разговора.
– Ну вот, а я только его похвалил! А, по-твоему, ампутация – что? Именно операция, дорогой, и проводят её в условиях стационара.
– То есть мне нужно ложиться в больницу? – с ещё большей тревогой спросил Андрей, который не бывал в больницах с тринадцатилетнего возраста, когда получил спортивную травму и сотрясение мозга, после чего твердо решил для себя всеми правдами и неправдами избегать госпитализаций в своей жизни.
– Ну, во-первых, почему именно в больницу? – мягко возразил врач. Он снова уселся за стол и разложил перед собой какие-то бумаги. – Эта клиника – заведение, совсем не похожее на те, где лежат, любезный мой Андрей Александрович…
Снова тому показалось, что тень иронии мелькнула в словах профессора. Но акцентировать внимание на этом он не стал.
– Ты стал шарить по закоулкам памяти, не имея представления о том, что, а главное, как там расположено. Более того, не зная толком, что хочешь найти, просто надеясь найти ответы на вопросы, хотя ответы, возможно, не там, где ты ищешь, а там, где провёл месяц своей жизни в незапамятной юности. Ведь у тебя были другие горы. Не враждебные тебе. Когда одно воспоминание накладывается на другое, прямо противоположное, могут возникать самые неожиданные встряски.
Андрей пропустил сказанное мимо ушей. А обрати он внимание, не задумался бы над словами. О сотрясении мозга в юности доктор мог знать из истории болезни. В архиве поликлиники поднять – пара пустяков. Профессор внимателен, не забывает мелочей, и это только плюс. А фраза была ключевой. Возрази пациент сейчас, пока не подписаны бумаги, дальнейшая история пошла бы иначе. Но пациент не возражал. Он замолчал, рассматривая врача, неторопливо заносящего необычным для медработника каллиграфическим почерком какие-то строчки и цифры в столбцы расчерченной бумаги с видом, будто продолжает непринуждённо беседовать, хотя обоюдное молчание длилось уж минуты три. Таблица на листке заполнялась, шансы к отступлению для Андрея таяли прошлогодним снегом, и, словно цепляясь за последнюю возможность хотя б отсрочить неприятную перспективу оказаться в клинике, он спросил пресекающимся голосом:
– И как долго мне придется проваляться в больничной койке? У меня ж всё-таки работа, сами понимаете, кооператив.
Доктор оторвался от писанины и, сложив ладошки домиком, уставился на свою жертву. В глазах читалось ироническое сострадание, с каким стоматолог встречает дитя, впервые садящегося в его кресло. – Кто ж тебе сказал, уважаемый, что ты будешь именно валяться? Клиника далеко не всегда койка. Хотя без коек, конечно, не обойтись. Ведь где-то надо спать! Постельный режим тебе не показан. А вот постоянное наблюдение специалистов до операции, сразу после неё и в период восстановления – другое дело. Я понятно говорю?
– И сколько будет длиться этот самый период?
– Две недели, – отчеканил Беллерман и протянул Андрею листок, на котором крупными буквами было выведено «ДОБРОВОЛЬНОЕ СОГЛАШЕНИЕ».
– Что это? – недовольно буркнул Андрей.
– Ты читай, читай, – участливо произнес Владислав Янович и вновь погрузился в писанину. Андрей взял листок, внизу которого было отведено место под его подпись, и принялся читать, не обратив внимания на то, что и его имя с фамилией, и его домашний адрес, и паспортные данные были уже впечатаны в текст. Обычно их вписывали в документы от руки. Не скоро ещё дойдёт до сознания людей, что бумага потому не краснеет и всё терпит, что из всех видов оружия, изобретенных человечеством за века, это – самое надёжное и безопасное, потому, коли хочешь жить и быть защищённым, умей владеть этим оружием. Обыкновенный «советский работяга» Андрей Долин ещё не знал этого. А потому и не мог отреагировать на тонкости предъявленного к подписи текста.
«Я, Андрей Александрович Долин, дата рождения 13 марта 1964, уроженец Перми, паспорт (…), русский, беспартийный, адрес постоянного места жительства (…), слесарь механосборочных работ кооператива «Шурави», образование среднее специальное, не женат, детей не имею, настоящим подтверждаю своё согласие на проведение мне операции и курса лечения по коррекции личности…»
«…а также добровольное согласие на госпитализацию в клинику Института Мозга имени академика И.Павлова сроком на две недели для проведения комплекса процедур по методу проф. В. Я. Беллермана…»
«Что за дурь лезет в мозги! Никогда не увлекался стихами, кроме школьного Пушкина, кажется, а тут… Может, и впрямь, масла в голове совсем нет, и пора по-хорошему браться за здоровье? Тогда нечего и думать: подпишу эту чёртову бумагу и – в клинику, пока не поздно. А то окажусь в той же «дурке», но с рукавами за спиной!».
«…по окончании курса процедур я согласен на проведение дополнительного амбулаторного обследования в целях выявления и устранения возможных побочных последствий курса коррекции личности…»
По мере чтения Андрея охватывало блаженное оцепенение. В одномоментном вихре в его сознании проносились обрывки событий, судеб и жизней, которыми он, быть может, уже не раз жил. Жутковатые стихотворные строчки озвучивал неведомый голос, прежде не слышанный им, но как будто странно знакомый. Он не хотел прислушиваться ни к этому голосу, ни к запахам, густо наполняющим комнату, где сейчас находилось его тело с документом в руках. Но они сами – ароматы и звук призрачного голоса помимо его воли завладевали им, и он уже не заметил, как начал отдаваться полностью их власти.
Профессор сидел неподвижно напротив пациента, цепко глядя ему в переносицу. Между пальцев медленно покачивалась вправо-влево блестящая продолговатая не то изящная китайская перьевая ручка, не то указка. По стене прыгал световой зайчик в радужных бликах, отвлекая от глаз собеседника. Да и профессор так наклонил голову, что дымчатые очки полностью скрадывали взгляд. На губах различимо что-то наподобие улыбки Джоконды, и будь Андрей художником, не преминул бы запечатлеть удивительный образ. Но редкий художник рискнул бы передать его во всей его полноте. А Андрей не был ни редким, ни вообще художником, и мысли его были слишком далеки от созерцания внешности собеседника. Образ остался не запечатлённым, его носитель мог не бояться, что кто-то «снимет» его для истории. За дымчатыми стёклами его очков в никелированной оправе поблёскивали еле различимые огоньки зрачков, таящие неведомое. Пациент пытался понять смысл предложенного ему к заключению соглашения, медленно теряя контроль над реальностью, а врач неторопливо подбирал ключики к этому самому контролю и плавно внедрялся в душу. Сейчас он считывал с дуреющего мозга Андрея Долина обрывки информации, столь нужной ему для проведения «курса коррекции личности», но, быть может, нужные и ещё для чего-нибудь. И по этим обрывкам составлялась картина целого, по которой Владислав Янович заключал, что, пожалуй, сможет не только полностью одолеть недуг страждущего, но и поставить исцелённого – так же полностью – под свой контроль. Беллерман явственно видел, что слой за слоем уже снял и продолжает снимать защитные пелены с психики молодого человека перед ним. И разум его ликовал. В эти самые минуты во «врачебной коллекции Беллермана» должен был появиться новый экземпляр, секретная копия истории болезни которого будет проходить отныне под грифом «Испытуемый А.».
Актовый зал городского «Общественного фонда ветеранов, инвалидов и семей погибших в Республике Афганистан» был переполнен. Молодые люди в десантной форме, при медалях и орденах, сидели, стояли в проходах и у стены, толпились у входа. Действо на сцене мало походило на набившие оскомину официальные мероприятия по случаю государственных и партийных дат, хотя внешние признаки оных и наблюдались. Всё пространство занимал длинный крытый красной скатертью стол, за которым восседали, глядя в лица собравшимся, восемь мужчин и одна женщина. К деревянной трибуне с микрофоном поочередно выходили докладчики. Отличие их было в том, что именно они говорили. Ещё не вкусившая вполне «демократических свобод» и многопартийной пестроты собраний, публика с воодушевлением встречала каждого выходящего к трибуне. Большинству переполнивших зал «афганцев» эти люди были знакомы. Сегодня, в День воздушно-десантных войск председатель фонда Дима Локтев созвал представителей городских и областных объединений ветеранов Афганистана, коих, как оказалось, зарегистрировано уже больше дюжины, и предложил всем объединиться в одну мощную организацию под его началом для решения жизненно важных задач. Необходимо строить жильё для ветеранов! Будет создан жилищно-строительный кооператив, что осуществит проектирование и строительство первого в городе «молодежного жилищного комплекса» – МЖК. Необходимо решать проблемы с лекарственным обеспечением и протезами для инвалидов! Под крылом обкома КПСС создаётся специальная рабочая группа с участием представителей «афганского движения», призванная скоординировать эту важную работу, привлекая средства из бюджета и частные пожертвования. Необходимо обеспечить стопроцентную занятость «афганцев», наладить их обучение и переквалификацию! Такая задача под силу только объединённой мощной структуре, к голосу которой прислушаются и в партийных, и в государственных органах.
Локтев говорил короткими, рубленными фразами. Каждая намертво ложилась в сознание. Не бравировал, не красовался, не врал. То, о чём он возвещал, было понятно и близко каждому в зале. И потому его слова то и дело тонули в аплодисментах. Среди тех, кто его знал поближе, он всегда был авторитетом. Волевой, энергичный, надежный товарищ, Дима Локтев всегда умел добиться того, к чему стремился. Тех же, кто его знал меньше, заводила сама его речь. Говорить он умел – ярко, безапелляционно, с энергичной жестикуляцией, что придавало словам убедительности, делая живее, доходчивее. Когда Дима сошел с трибуны, было ясно: за ним – уже большинство голосов присутствующих. Однако после выступало ещё несколько человек, в том числе секретарь обкома Борис Васильевич Можаев. Человек, о ком говорили вполголоса и считали едва ли не самым влиятельным партийным функционером в городе, не просто удостоил собрание честью своего присутствия, а ещё и взял слово! Можаева слушали, затаив дыхание. Кто знает, может, кто-то из вчерашних дебоширов «афганцев» уже допущен к реальной власти? Борис Васильевич был краток. Он не вышел за рамки, предписанные положением, не сказал ничего, что послужило бы поводом для сплетен и интриг. Но в конце выступления обронил фразу: «Партия с надеждой смотрит на набирающее силу ветеранское движение в среде наших молодых сограждан и видит в нём одну из своих опор, а также, вкупе с комсомолом, свой растущий партийный резерв». Фраза была замечена и принята аплодисментами.
Завершала официальную часть объединительной конференции (а именно так было заранее объявлено мероприятие) руководительница движения матерей погибших в Республике Афганистан Зинаида Коварская. После её полной ярких эпитетов эмоциональной речи, то и дело срывавшейся на вскрики, не то всхлипы, ни у кого в зале не оставалось сомнений в том, что цель конференции будет достигнута. И в самом деле, состоявшееся сразу после выступлений голосование представителей всех доселе разрозненных клубов, групп и движений по основному вопросу повестки дня показало почти полное единодушие. С этого дня Дмитрий Павлович Локтев становился в родном городе самым авторитетным лидером молодёжных движений, поскольку отныне под его начало собрались все «афганские» организации, влившиеся в возглавляемый им фонд.
Пока Локтев принимал в фойе поздравления от выходящих из актового зала делегатов, группа молодых людей, специально отряженная для этой цели, готовила банкетный зал находящегося в соседнем здании ресторана для шумного празднования Дня десантника и успешного объединения всех «афганцев». На банкет были приглашены лидеры ветеранских объединений города и области, руководители первых в городе кооперативов, сплотивших «афганцев» под знаменами вызревающего капитализма в России, и несколько приближенных Локтева. Сказать о них «друзья» было бы преувеличением. Никто с уверенностью не назвал бы себя его другом. Слишком велика дистанция, обозначенная самим Локтевым между собой и остальными. Вероятнее всего, это выходило у него невольно, в силу особенностей характера. Ещё в армии, успешно пройдя путь от рядового до старшего сержанта, Дима обнаружил редкое для молодого человека качество находиться со всеми на расстоянии вытянутой руки, никого не подпуская ближе. Быть может, таким образом, проявились последствия его сиротского детства, проведённого частью в доме-интернате, частью на попечении полуслепой бабушки, столь слабой и немощной, что ещё неизвестно, кто у кого был на попечении. Выросший одиночкой, рано усвоив, что в этом мире действует закон силы, подчиняющий волю слабейших воле сильнейших, Дима Локтев рано выработал в себе привычку тщательно скрывать от других то, что он думает и чувствует, оберегая внутреннее пространство от посягательств извне. Годам к пятнадцати он осознал свои честолюбивые амбиции, диктовавшие ту манеру поведения, которая наиболее эффективно приблизила бы его к возможности зависеть от наименьшего количества людей, ставя под свою зависимость наибольшее. В шестнадцать лет он был комсоргом класса и круглым отличником. Не обладая ярко выраженными способностями к наукам, он усердно зубрил то, чего не понимал, и исправно выполнял все домашние задания, нередко отказывая себе в обычных для подростка удовольствиях ради успешной учёбы. К выпускному классу он уже секретарём комитета ВЛКСМ своей школы и делегатом городской комсомольской конференции. Получив отличный аттестат, он мог рассчитывать на любой престижный ВУЗ. Но пошёл в бюро по трудоустройству и, выложив свою красную корочку отличника, попросился на какую-нибудь трудную работу. На него выкатили круглые глаза и дали направление в лабораторию какого-то НИИ, где в течение месяца он в белом халате и мягких тапочках мыл пробирки и поливал цветы. Получив первую зарплату в бухгалтерии, немедленно взял расчёт, вернулся с ним в бюро по трудоустройству и со словами «эта синекура мне неинтересна» потребовал места в «самой трудной дыре в городе». Поглазеть на уникума сбежались всё бюро. Уговоры на 17-летнего юношу не действовали. Он вышел с новым направлением, и уже на следующий день оказался в промасленной робе автослесаря в автоколонне № 8. Так комсомольский активист с красным дипломом отличника, кого с распростёртыми объятиями встретили бы на пороге самых лучших ВУЗов, оказался в «дыре», славящейся на весь город тяжелыми условиями труда и жёстким характером руководителя. Годы спустя эта история будет передаваться из уст в уста как легенда, и мало кто будет до конца верить в её полную правдивость.
Но дело было именно так. Незадолго до повестки автоколонну № 8 посетил помощник секретаря обкома Можаева с рабочим визитом. Среди целей была негласная: проверить, действительно ли там автослесарем трудится лучший выпускник средней школы № 124, резервная кандидатура бюро горкома ВЛКСМ Дима Локтев, и правда ли то, что о нём говорят – мол, упёртый, настойчивый, отказался от получения высшего образования, чтобы стать настоящим пролетарием? Когда Борису Васильевичу доложили, что всё от слова и до слова правда, он сделал у себя в блокноте пометку, решив обратить на молодого человека самое пристальное внимание. Наведя справки о семье, родне, близких и получив удовлетворяющую его информацию (паренёк безроден, сирота, выросший на попечении бабушки, не имеет родственных связей ни в каких влиятельных кругах), Можаев твёрдо решил для себя сделать из парня функционера системы, на кого всегда можно будет, в случае чего, положиться. Словом, свою «шестёрку»! Но планам Можаева не суждено было воплотиться сразу. Поскольку партийный аппаратчик не мог посвятить в них никого, ему требовалось некоторое время для их воплощения в жизнь, и он не учёл, что Локтев собирается идти в армию. Такая очевидная малость просто не могла придти в голову секретаря обкома, чьи дети благополучно избежали всеобщей воинской обязанности – один, поступив в ВУЗ, другой, получив липовую медицинскую справку. Отметив честолюбивую целеустремленность Димы Локтева, которая, как это понимал Борис Васильевич, сказалась даже в том, как он распорядился своей рабочей карьерой (партийный функционер внутренне хвалил Локтева за изобретательность, с какой тот изображает из себя убеждённого пролетария, презирающего «интеллигентские блага»), он никак не мог предполагать, что тот пойдёт дальше – доведя свою «принципиальную позицию» до логического конца, а именно, пойдёт, как все, служить в армию. То, что это никакая не «принципиальная позиция», а просто мальчишеское желание на себе проверить и испытать всё, что выпадает мужчине, в голову секретаря обкома КПСС также не приходило. Поэтому, когда он узнал, что Дима Локтев призван в армию и в настоящее время проходит учебные сборы в ТуркВО, он был просто потрясён, и несколько дней даже не мог собраться с духом, чтобы что-либо предпринять. У Можаева, разумеется, достало бы сил вытащить парня из ТуркВО и пристроить куда поближе. В конце концов, если тот хочет ещё и стать «отличником боевой и политической», это просто замечательно: с такой анкетой он хоть завтра может в партию вступать! Но вытащить оттуда солдата – значило обнаружить свою в нём заинтересованность. А время пока не приспело. Если кто заметит, что Можаев чей-то покровитель, запросто могут подставить ножку. Оставалось смириться с тем, что ожидало парня. Если удача ему не изменит, через два года вернётся с ещё большим политическим капиталом.
Борис Васильевич и не предполагал, до какой степени удача окажется улыбчива к молодому человеку. Отслужив положенное, Локтев вернулся домой не только «отличником боевой и политической», но и настоящим героем войны, китель которого украшали медали «За Отвагу» и «За Боевые Заслуги», а лычки на погонах говорили о том, что он сделал максимальную из возможных карьеру, уволившись в запас старшим сержантом. Кроме того, в кармане у ветерана боевых действий в Демократической Республике Афганистан лежала серая корочка кандидата в члены КПСС, куда он был рекомендован партийным бюро и командованием своей воинской части, теперь только оставалось, в соответствии с уставом, закрепить его положение молодого коммуниста, то есть, торжественно вручить ему красный партийный билет. И главное, что привело Можаева прямо-таки в ликование, – Локтев вернулся в свой город непререкаемым авторитетом среди молодёжных группировок. Каким образом это у него получилось, непонятно, но факт остаётся фактом. Буквально через три месяца после его возвращения домой Диму избирают председателем только что учреждённого ветеранского фонда, куда на протяжении последовавших затем недель активно стекаются все самые инициативные молодые люди. Видя такое развитие событий, Можаев принял решение обеспечить деятельность локтевского фонда поддержкой из партийной кассы. Он провёл через бюро ряд решений, развязавшие ему руки на прямое финансирование общественного объединения, и началось! Самое удивительное, что вплоть до нынешнего триумфального для Локтева объединения всех «афганских» движений города Дима ни сном ни духом не подозревал, какую роль в его карьере сыграл Можаев. Свято веря в звезду собственной удачи, он честно выполнял свою работу. Быстро приведя стихийно складывавшееся «афганское движение» к определённым структурным и организационным рамкам, энергично принялся за превращение фонда в эффективно работающее предприятие. Помогал нуждающимся в трудоустройстве, не забывал о помощи инвалидам, семьям погибших. На базе автоколонны № 8, где когда-то начинал трудовую деятельность, создал один из первых в городе кооперативов «Шурави», кадровый костяк которого составили «афганцы». Туда направил Локтев пришедшего к нему с просьбой о трудоустройстве Андрея Долина, и тот был чрезвычайно благодарен председателю, поскольку после месяцев мытарств получил высокооплачиваемую работу. Локтев учредил один из первых в городе независимый журнал «Память», редакции которого было поручено освещать молодёжную жизнь города и, в первую очередь, дела «афганцев». Возглавил журнал Костя Кийко. Правда, за странное, в глазах многих, назначение Локтев получил от партбюро устное замечание. Коммунисты посчитали Кийко неподходящей кандидатурой – не журналист, неграмотно говорит по-русски, провинциал с сомнительным образованием, за годы службы ничем героическим не отмечен, а, напротив, имел взыскания. Однако Дима, пообещав членам партбюро подумать над лучшей кандидатурой, решения не отменил. Он вообще не любил менять решений. Кому какое дело, почему его выбор пал именно на этого нескладного верзилу с неисправимым малороссийским акцентом? Пробуждённая Афганистаном интуиция помогала Локтеву почти безошибочно определять, кому можно доверять и в какой степени, а кому нет. Кийко Локтева не подводил. Первые же выпуски журнала показали: Костя умеет организовать работу и не выходит за установленные рамки. И менять его председатель не торопился. Глядишь, коммунисты и отстанут. Много чего ещё успел ко дню сегодняшней конференции сделать Локтев такого, отчего были все основания ходить с высоко поднятой головой. Не случайно товарищи оказались единодушны, отдав голоса ему! Но в истинных причинах успеха Локтев всё-таки ничего не понимал. Кое-что знал о них нанятый им, с подачи одного из помощников Можаева, юрисконсульт фонда Марк Глизер. Когда Локтеву порекомендовали этого молодого выпускника юридического факультета университета, он не стал особенно интересоваться тем, кто такой и откуда. Слишком уж авторитетно мнение рекомендовавшего. А спустя некоторое время Глизер сумел окончательно расположить к себе председателя. Парадоксальное обаяние тщедушного молодого специалиста, имевшего за плечами более чем скромную адвокатскую практику и не имевшего отношения ни к «афганцам», ни к армии вообще, сделало своё дело. Скоро Глизер стал вхож в кабинет Локтева практически в любое время и начал понемногу оказывать влияние на принимаемые им решения. Впрочем, судя по всему, что-то за ним стояло, поскольку ни одно из решений, принятых с подачи Глизера, не оказалось ошибочным. Что ж, в обкоме не порекомендуют кого попало, думал председатель. Именно Глизер, в свою очередь, привёл в фонд доктора Беллермана, вот уже несколько месяцев успешно врачующего душевные раны ветеранов совершенно безвозмездно. Локтев хотел было положить приглашённому консультанту оклад, но Владислав Янович улыбнулся, поблёскивая неподражаемыми очками, и сказал, что работе за малые деньги предпочитает работать за идею, а столько, сколько он действительно стоит, Локтев никогда ему начислить не сможет. Скрепя сердце, Дмитрий согласился. С того момента, как он ни пытался выяснить, сколько же получает за свои консультации Беллерман по основному месту работы, не получалось. Однажды он осмелился задать вопрос о Беллермане самому Можаеву. Тот напряжённо улыбнулся и полушёпотом ответил, что в лице Беллермана фонд приобрёл поддержку всесильного КГБ, а более лучше ничем не интересоваться. Тогда Локтев подивился только, что в могущественном ведомстве служат психологи-психиатры. Но, владея доведённой до автоматизма привычкой ни с кем не вступать в близкие отношения и жёстко хранить любые секреты, принял решение далее не интересоваться личным делом Беллермана, пока тот сам не предоставит случай приоткрыть завесу тайны над своей персоной.
Банкетный зал ресторана, куда по специальным приглашениям пришли избранные делегаты объединительной конференции, оказался переполнен до отказа. Стулья стояли за сдвинутыми в ряд столами так плотно, что сидящие на них чувствовали локтями друг друга. Кто-то из приглашённых даже сострил на эту тему, произнося очередной тост:
– Мы поднимаем бокал за нашего любимого председателя, так много делающего для нас и для всех земляков, и отмечаем, что сегодняшний праздник, собравший нас за этим тесным столом, даже в этой его части отмечен его фамилией: нас тут так много, что все мы волей-неволей объединены чувством локтя! Выпьем же за Дмитрия Локтева!
Общий смех волной прошёл по застолью. Громче всех смеялся сидящий через одно место слева от председателя Глизер. Казалось, он изрядно захмелел, хотя выпито пока было совсем немного. Но вскоре выяснилось, что он, напротив, как говорится, «ни в одном глазу», а вот Зинаида Дмитриевна Коварская «захорошела» заметно. Банкет ещё был в самом разгаре, когда еле держащуюся на ногах женщину вызвался отвезти домой на такси Костя Кийко. Дима благодарно кивнул ему, и они покинули банкетный зал. Следом ушли ещё несколько человек, у которых были какие-то свои дела, и за столом стало немного посвободнее. Обстановка постепенно теряла официальность. И когда застолье покинул почтивший его своим присутствием Борис Васильевич Можаев, провозгласивший на прощанье короткую здравицу в адрес всех руководителей объединившихся «афганских» центров, все почувствовали себя совсем вольготно. Буквально через пять минут после ухода секретаря обкома пред Локтевым возникла фигура председателя кооператива «Шурави» Саида Баширова. Его давний приятель и однополчанин хитро улыбался и, наклоняясь к уху председателя, прошептал:
– Дим-ака, а не закрепить ли нам хороший стол хорошим косячком, а? У меня есть, однако.
Локтев вскинул на Саида глаза, в которых краткая вспышка гнева сменилась сначала изумлением, а потом весельем. С полминуты они смотрели в упор друг на друга, после чего председатель кивнул, и Баширов неспешно отошёл к своему месту. «В самом деле, – справедливо рассудил Локтев, – кто теперь на нас «настучит»? Сам Можаев тут был, так что все официанты работают, как намыленные. Остались все свои. А «пыхнуть» хорошей травки в общей компании сейчас и впрямь было бы неплохо. Года полтора как не пробовал. Да и пацаны не откажутся. Только крепче за меня горой стоять будут… Рискнём!»
Вскоре банкетный зал наполнился характерным душком, общий застольный гомон слегка приглушился, а по кругу – от одного к другому – потянулись несколько туго набитых травкой папирос. Прямо как в первые после дембеля стихийные встречи, нередко заканчивавшиеся беззлобными, но жёсткими потасовками бывших десантников, по чьим жилам гуляла неутолённая страсть и могучая силушка, требуя себе выхода в активных, пусть и бессмысленных, действиях. Локтев принимал переходящий из рук в руки косячок, «пыхал», прищуривая от едкого дыма глаза, коротко кашлял и передавал дальше. В коллективном воскурении принял участие даже Глизер. Правда, похоже, больше для вида, стараясь не вдыхать порцию дыма. «Вот уж действительно, – усмехнулся, глядя на него, Дима, – за компанию и еврей удавился». Довольно скоро забористая башировская травка начала оказывать своё действие, и за столом то там, то сям начали вспыхивать искорки беззаботного смеха, а ещё через некоторое время они стали сопровождаться усердным позвякиванием приборов. Гашиш великолепно возбуждает смех и аппетит. После пятой или шестой затяжки Локтев решил встать из-за стола и пересесть в расположенное неподалёку кресло у стены, где можно расслабиться и, если потребуется, даже подремать. Застолье продолжалось своим чередом. Произносились тосты во славу ВДВ, но всё это отступило куда-то на задний план. А на переднем плане перед взором давно не притрагивавшегося к зелью председателя проплывали видения его афганского прошлого.
…Едва первый луч солнца касается противоположного склона, ущелье в мановение ока заливает ровным светом. Оттенка не понять. Такого цвета нет в обычных условиях. Только весной, и только в этом месте бывает это состояние воздуха, что рождает такие краски. А ещё горы. Когда Дима впервые оказался на осыпающемся склоне, гудящем под северо-восточным ветром, словно это не твердь земная, а фантастический музыкальный инструмент гигантского циклопа, он сразу отметил необычный цвет гор. В раннем детстве, пока были живы родители, он видел горы. Но то были совсем другие горы. Нигде больше не видел он такого разноцветья камня. На родном Урале, самоцветами которого украшены дворцы во всех частях света, на Кавказе, куда однажды ездил в юности покорять нетрудные вершины для новичков скалолазания, да и в других уголках Афганистана, где довелось побывать, колеся верхом на броне в поисках мерзких вооруженных бородачей, горы обычные. Здесь же фиолетовые, изумрудно-зелёные, малиновые, ярко-желтые, иссиня чёрные, они соседствовали друг с другом, образуя замысловатый узор, наподобие тибетской мандалы, долго и тщательно выкладываемой монахами из песка с тем, чтобы одним движением руки разрушить: так воспитывается дух бесстрастным созерцанием круговорота бренных форм в природе. В роковом ущелье сложено немало голов, который год не прекращаются бои, и не понять, кто же на самом деле контролирует этот клочок земного пространства. Мысли о бренности мирского калейдоскопа то и дело прорастают в мозгу, ошеломлённом ежесекундно сменяемыми красками гор. Ночью они менее подвижны, но от того не менее диковинны. С первыми рассветными лучами переокрашиваются столь часто и причудливо, что с непривычки у иных парней кружится голова. Верно, потому здесь так удобно прятаться «духам» [21] , совершающим против «шурави» свои дерзкие вылазки с убийственной неожиданностью, что взгляд отказывается различать очевидные вещи. Локтеву повезло. Он попал сюда уже во второй раз, и подготовлен к опасным чудесам. В первый счастливо пронесло. Комбат оценил везение уральского сироты, представив к медали и пообещав, что во второй раз будет интересней. Какими бешеными глазами смотрел на него угловатый землячок по прозвищу Шмулик! Каждый, кто хоть раз побывает в этой ловушке, моментально выходит в герои. Локтеву предстоит дважды! Не иначе, «героя» делают… Впрочем, что ему до взгляда нелепого интеллигентика, непонятно за каким лядом оказавшегося на войне! Пусть его! Желторотику ещё год служить, а ему – уже к дембелю готовиться…
В глазах начинает рябить. Тёмно-малиновая тень сползает по изумрудному склону вниз, туда, где плещется серебристый ручей. Через полчаса солнечный лучик сначала позолотит его, и струи бурного потока на какое-то время заиграют всеми цветами радуги одновременно. Вскоре вонючая речка приобретет естественный мутно-жёлтый цвет. Смотреть в её сторону станет противно. Скала, прозванная Два Пальца за растопыренную посреди ущелья двуглавую вершину, торчит в двух километрах на юг и видна почти со всех точек вокруг. Вот-вот она начнет отливать сначала розовым, затем бирюзовым, а ближе к полудню серо-зелёным с синеватым отливом, чтобы к шести вечера оказаться угольно-чёрной каменной рогатиной, удручающе воткнутой в промытое горной водой пространство…
Их шестеро. Все из разных частей. Старший лейтенант Угрюмов, старший сержант Локтев, сержант Кулик по прозвищу Кубик, полученному за неправдоподобно квадратную фигуру, на которую не подобрать обмундирования на вещскладе, а может, за некоторую угловатость в движениях, и трое рядовых – совершенно «безбашенный», но надёжный парень носатый грузин Габуния по прозвищу Гоблин, земляк старлея Мишка Вятич, которому при его фамилии и прозвища придумывать не стали, и вспыльчивый Жека Прохоров, кого звали когда Прохор, когда Порох. Впереди ещё четыре дня на этом склоне в ожидании какого-то каравана, который приказано задержать и уничтожить. Как только появятся, немедленно вызывать подкрепление, чтоб уж наверняка. Работка, в общем, грязная. При этом старлей так и не раскололся, что за груз там такой. Сказано только, что выйти живыми из ущелья «духи» не должны. Груз не жечь. Захватить либо оставить «спецуре», а та вылетит немедленно по уничтожении каравана.
Дима привык относиться к приказам как к данности. Не вдаваясь в подробности, не ища в них особого смысла. Даже вполне естественное любопытство молодого человека сумел притушить. Сказано – груз не жечь, значит, есть у командиров какой-то в нем интерес. Может, там карты вражеских штабов, сведения об агентурной сети в провинции или новые образцы супер-оружия. Обидно только, что вчера засветились, пришлось принять бой. Если те, что в караване, люди серьёзные, наверняка уже предупреждены о засаде. Ущелье и так-то место известное, недаром на входе и выходе сдвоенные блок-посты! Впрочем, может, за четыре дня и не пройдёт никто. И трофеи достанутся сменщикам. Ну и черт с ними! Одной медалью больше, одной меньше…
Он лежит в распадке за грядой серых камней и внимательно наблюдает, как меняются цвета ущелья. Солнце ещё невысоко, но уже напекает. Хорошо, от прямых лучей его прикрывает сверху мощный уступ, впрочем, он же таит и некоторую опасность. За ним легко может спрятаться аж трое «духов». Утешает лишь одно: сверху они почти наверняка не подойдут. Там почти отвесная стена, а дальше – язык ледника, достающий до края обрыва, отчего раз в два-три дня вниз, в ручей, срываются подтаявшие ледяные глыбы. Когда в первый раз он услышал за спиной оглушительный треск, душа в пятки ушла. Подумалось: «Вот и конец, с тылу зашли, гады!» Хотя и боя не было, и вообще никого кругом. Автоматическая реакция на звук. Хорошо, сообразил не открыть огня на шум. Всмотрелся в сгущающиеся сумерки. Спасибо старлею, объяснил, что к чему, сам бы не понял, хоть и альпинист.
Сейчас пригреет, и нависший над пропастью очередной кусок обязательно скоро оторвется и полетит вниз. Теперь в этом неожиданности не будет. Ещё вчера Дима приметил наросший козырек. От звуков давешней перестрелки не оторвало, но под нещадными лучами горного солнца сорвётся. Старший сержант потягивается, разминая затёкшие суставы, и вспоминает, что ещё не завтракал. На выезде, сколько бы дней ни продолжался рейд, питание, в основном, личная забота каждого. Сухой паёк есть. Кашеваров и дневальных нет. Рассчитывай сам, когда и сколько, чтобы подкрепить силы, если, конечно, нет приказа экономить. Локтев разворачивает вещмешок, аккуратно вынимает две галеты, выдавливает из тюбика жирную массу, заменяющую масло и сыр, и делает глоток из фляги с солоноватой водой. Откусывает подобие бутерброда. Ещё глоток. Потом горлышко плотно завинчивается. Воду нужно экономить всегда.
Лёгкий шорох осыпающихся камешков и песка заставляет насторожиться, оторвавшись от походной трапезы. Что? А, старлей – ничего страшного. Угрюмов подобрался к старшему сержанту, как он думал, неожиданно. Но Локтева не проведёшь.
– Здравия желаю, товарищ старший лейтенант. Всё в порядке. Тихо, – негромко, но внятно прошептал он шагов за десять до того, как старлей возникнет рядом. Тот улыбается и приветствует Локтева:
– Молодец. Объявляю готовность.
– Что, данные пришли?
– Было радио, – кивнул старлей, усаживаясь рядом с Димой, – через полчаса, максимум час, «духи», которых мы пасём, входят в ущелье. Боевую задачу помнишь?
– Так точно, – прокряхтел старший сержант. Как хотелось, чтоб в их смену ничего не произошло! Ан нет, не получилось. – Сколько, товарищ старший лейтенант?
– Кажется, двенадцать.
– Ни хрена себе! – Локтев присвистнул. – Это ж по двое на брата! Небось не налегке идут.
– Ясное дело. Отставить вопросы, старший сержант! – суровеет Угрюмов. – Подмогу уже выслали. Наша задача – задержать банду.
«Знаем мы вашу подмогу, – думает Дима, – когда тут уже всё будет кончено, придут на готовенькое, соберут свои трофеи, да нас… двухсотыми да трехсотыми погрузят. И всё шито-крыто. Сам-то не понимает, что нас просто списали?». Но вслух ничего не сказал; не положено рядовому и сержантскому составу иметь критические суждения о планах начальства…
– Вот что, – ворчит старлей, – приводи в порядок оружие. Готовь точку к бою. Без команды огня не открывать. Ни под каким видом. Твоя задача выцеливать последнего. Как только караван встанет, откроешь огонь на поражение. Вопросы есть?
– С чего бы это караван встал?
– Не твоя головная боль, задача есть – приступай к исполнению!
– Есть, – невесело отвечает старший сержант, и, не дожидаясь, пока Угрюмов исчезнет из виду, наспех дожёвывает завтрак. За год Афгана это его четвёртый рейд и шестой бой. На знакомом месте, что упрощает выполнение задачи. Пять раз всё выходило гладко: у самого ни царапины и, как минимум, трое душ за плечами. Казалось бы, откуда взяться дурным мыслям! Но не отвязываются, и всё тут! «Подстава! Подстава! Подстава! – стучит в висках». И с удвоенным усердием он перебирает и чистит автомат, проверяя и протирая каждую пружину, каждый сантиметр стали, необъяснимо предчувствуя, что шестой бой будет особенным, хоть царапины, а уже не избежишь. В живых бы остаться! Зная, что такие мысли мешают, Локтев гонит их прочь, но они, точно назойливые, мухи всё возвращаются.
Когда из-за Двух Пальцев показывается цепочка людей и навьюченных ослов, неторопливо бредущая по тропе вдоль ручья, глупости покидают голову, как и не бывали там. С полчаса он лежит за распадком с автоматом наизготовку. Гранаты удобно лежат на вытянутую правую руку в ложбинке меж камней. Каска припорошена пылью и плотно сидит на голове. А цепочка людей приближается. Различимы отдельные силуэты. Девять… Десять… Одиннадцать… Двенадцать… Тринадцать…
Это потом он будет удивляться, отчего так странно вели бой, отчего не вызвали «Ураганы» [22] , попросту равняющие горы залпом, а положили против каравана бойцов из разных подразделений, не знающих друг дружку. Это потом он будет задавать вопросы самому себе, потому что больше некому. А ему будут задавать вопросы офицеры «спецуры», и каждый их вопрос будет восприниматься как нелепость, бредятина. Это потом однажды его вызовет замполит и прикажет никогда и никому не рассказывать об участии в секретной операции в ущелье у горы Два Пальца, и он, Дмитрий Павлович Локтев оставит автограф под обязательством хранить секрет до конца своих дней. А пока он просто лежит, всматриваясь в пыльное пространство и молча отсчитывая двигающиеся внизу фигурки, прикидывая, какой из них уготованы 9 грамм из его рук. Дыхание ровное. Пульс спокойный. Взаимоубийство – мужская работа, никаких эмоций!.. Четырнадцать… Пятнадцать…
Время, проведённое на больничной койке, Татьяна будет вспоминать с омерзением. Жизненное пространство привыкшей к воле девушки свелось к малюсенькой палате, где с трудом умещалась единственная койка, зато вольготно себя чувствовала многочисленная мелкая живность, противно шуршащая по ночам. Ежедневная влажная уборка истребить соседство с тараканами и мышами не могла. К тому же, в палате стоял удушающе спёртый воздух, пропитанный смесью самых отвратительных для Татьяны запахов, не устраняемой даже многочасовыми проветриваниями. Чужой провинциальный городок, где экспедиция должна была провести два дня и откуда должен был начаться пеший маршрут к месту раскопок, стал для Тани роковым местом. В первый же день угодив под колёса, она, естественно, ни в какую экспедицию со всеми не поехала. Её без памяти доставили в эту больничку, где сразу после рентгеновских снимков шамкающий старичок хирург долго молча осматривал девушку, качал головой, мрачнея суровым лицом, после чего изрёк тоном судьи, зачитывающего смертный приговор: «Всё в порядке. Но на скорое выздоровление не надейтесь». Руководитель экспедиции телеграфировал о случившемся матери Татьяны и объявил остальным назавтра общий сбор. Что бы ни случилось, а срывать задание нельзя. Он принял решение до приезда кого-нибудь из родных оставить с пострадавшей Лену с 3-го курса, весёлую полненькую девушку, способную скрасить той одиночество, а остальным наказал собираться в путь. Лена, разумеется, расстроилась, но понимала, что оставлять подругу одну нельзя. Когда на третий день Татьяна пришла в себя, скуля от боли во всём теле, увидела, где оказалась, и поняла, что с нею произошло, она начала увещевать Лену оставить её, догонять экспедицию. В конце концов, не в чужой стране, чай, не оставит советская медицина человека в беде! Лена кивала головой, не возражала, но уходить не собиралась. Отвечала, что, вот мама приедет к дочке, и она со спокойной душой её оставит, так сказать, с рук на руки.
Мама не приехала. Несколько раз названивала в больницу, разговаривала и с лечащим, и с главным, справлялась в справочном. То есть, была в курсе состояния дочери. Но не приехала. Зная мать, Таня не сомневалась, что будет именно так. Но Ленку такое положение вещей сперва изумило, а потом взбесило. Получалось, из-за неприятности с подругой она оказалась лишённой нормальной летней практики. Выходит, права была Танька, предлагая бросить её? Через полторы недели, когда стало ясно, что больная идёт на поправку, а выделенные находящейся при ней девушке деньги начали подходить к концу, вняв очередным уговорам подруги, Лена всё же собралась и уехала, намереваясь нагнать экспедицию.
А предоставленная сама себе Татьяна готовилась сполна испить отведённую ей чашу. Перед отъездом Лена принесла в палату подруге её вещи. Врач разрешил держать под койкой чемоданчик и рюкзак, потребовав только, чтобы нестерильные предметы были аккуратно закрыты белой простынёй, и, взяв с больной слово, что она не будет пытаться вскрыть их до выписки. Данное обещание Таня нарушила скоро. И первым делом аккуратно извлекла из рюкзака алюминиевый стаканчик Гриши. Сделав всё возможное, чтобы придать накрытым простынёй вещам под койкой первоначальный аккуратный вид, она поставила стаканчик на прикроватную тумбочку и долго любовалась им, точно это был собственноручно извлеченный ею из недр земных бесценный археологический артефакт, исследованию коего в дальнейшем будут посвящены годы напряжённейшего труда десятков светлых умов. За этим занятием её и застал старичок хирург. Ни слова не говоря, он взял в руки дорогую для девушки вещь, повертел перед глазами и бросил выразительный взгляд под койку. Таня перехватила этот взгляд и, сложив умоляюще ладони перед грудью, прошептала:
– Отдайте, прошу вас.
– Ты хоть помыла стаканчик-то? – прошамкал врач. – Глянь, какой грязный-то!
– Не успела, – так же шёпотом ответила девушка.
– Гуля Ахметовна, – обратился хирург к медсестре, – помойте, пожалуйста, эту реликвию четырнадцатого века для нашего археолога. Только с хлорочкой, пожалуйста, с хлорочкой… Ну-с, – перевёл взгляд на пациентку врач, – я полагаю, скоро мы на танцы пойдём? Как нога? Болит?
– Нет, – соврала Татьяна.
– Вижу, как не болит-то, – усмехнулся старичок и принялся ощупывать её ногу выше гипса. Пока щупал, что-то бормоча себе под нос, весь сосредоточившись на ощущениях сухих чутких пальцев, забиравшихся всё выше, Татьяна медленно заливалась краской. Хоть и врач, старик, а всё-таки мужчина, и уж больно интимные места задевает. Словно поймав её мысли, он, не прерываясь, проскрипел:
– Глупости из головы выкинь! Я должен знать, всё ли в порядке. А своей бабской застенчивостью ты мне только мешаешь.
Наконец, закончив своё дело, удовлетворённо пожевал губу и с улыбкой уставился на лежащую перед ним больную, ни слова не говоря. В это время Гуля Ахметовна принесла надраенный до блеска стаканчик, слабо пахнущий хлоркой. Она хотела поставить его на тумбочку, но Таня стремительно перехватила её руку и прижала драгоценность к груди. Старичок тихонько прыснул:
– Во даёт, девка! – потом, согнав улыбку с морщинистого лица, на полном серьёзе произнёс:
– Ты, верно, думаешь успеть нагнать своих. Этого не обещаю. А вот, что они заберут тебя по дороге домой, это наверняка. Так что до танцев тебе ещё далеко!
– Они будут проезжать здесь через полтора месяца, – глотая подкативший к горлу ком, еле слышно сказала Татьяна.
– Вот именно! Раньше отсюда ты не выйдешь. Иначе ковылять тебе колченогой до конца дней. Всё поняла?
Таня ничего не ответила. Не выпуская стаканчик из рук, она отвернулась, чтобы доктор и медсестра, стоящие подле, не видели предательской слезы в глазу.
– Мать что не приехала? – строго спросил хирург, будто дочь в том виновата. Таня резко повернула голову к нему и, щурясь, крикнула:
– Вам-то какое дело!
– Э-э, девонька! Так не пойдёт, – миролюбиво запел хирург и наклонился над нею, мягко положив руку на плечо. – Мне, милая, до всего есть дело, что с моими больными творится. Ежели матери до тебя дела нет, совсем плохо. Гуля Ахметовна, сколько раз она звонила?
Татьяна приподнялась на локте, напряжённо вглядываясь в медсестру. Та, покачав головой, отвечала:
– Да шестой раз сегодня был.
– И что? Только расспрашивала? Забрать дочку не обещала?
– Нет, не обещала, – вздохнула Гуля Ахметовна и с состраданием глянула на Татьяну. Она откинулась на подушку, снова отвернулась и проговорила, обращаясь к стенке:
– Я и так знала, что не приедет. Не может она.
– Отчего не может-то? – спросил старичок, мягко, но властно повернув танину голову лицом к себе.
– Денег у неё нет на такую дальнюю дорогу. Бедные мы, – со злостью в голосе отвечала девушка и попыталась снова отвернуться.
– У нас бедных нет, – улыбнулся хирург, удерживая Татьяну. – Ты вон в какую даль отправилась, и ничего! Учишься в Ташкенте, поступала в Москву, родом с Урала. Бедные, видали! Я так думаю, поссорились вы. Так, что ли?
– Какое ваше дело? – снова прошипела Татьяна.
– А я тебе и причину ссоры назову, хочешь? Она ведь была против твоей профессии, против твоей учёбы на археолога, против твоих бесконечных поездок. Она ведь много раз тебе говорила, что когда-нибудь поймаешь себе на одно место приключений. Она же говорила тебе, что не бабье это дело по горам да по долам скакать, счастья за тридевять земель искать. Когда сына похоронила, сколько раз она говорила тебе, что ты у неё одна осталась, и пора задуматься о нормальной бабской доле, а не мотаться незнамо где. Так ли?
– Я вижу, хорошо вы с нею побеседовали! Всласть наговорились! Так что же, мне из-за её страхов остаться глупой бабой? Я всю жизнь шла к своему любимому делу. Зачем я должна теперь бросать его? Этого она вам не сказала?
– Глупой бабой, – повторил с усмешкой старичок и совсем близко склонился над Таней, задышал ей прямо в лицо:
– Ты и есть глупая баба, если думаешь своё дело на всю жизнь главным удержать. Ногу едва не потеряла. Это тебе первый звоночек! Второй круче будет, помяни слово. А то, что ты к чему-то там всю жизнь шла, так это, поверь мне, старому, пустое! Вон у тебя в руке игрушечка алюминиевая! Она поважней твоей археологии будет.
– Да откуда вам-то известно что-нибудь про эту игрушечку, как вы её назвать изволили?! – воскликнула Таня и со злостью отшвырнула стаканчик в угол. Гуля Ахметовна укоризненно покачала головой и отошла поднять брошенный на пол предмет со словами:
– Нехорошо, детка, в больнице сорить, ой, нехорошо!
– Ладно, Танюша, – миролюбиво заключил хирург. – Я так тебе скажу. Не мною придумано: бабы каются, а девки замуж собираются. Но так есть. Покуда мужик в роду голова, а баба шея, ему в первый черёд делом заниматься, под землю лезть, в небеса взмывать, строить да ломать, атомы расщеплять, да молекулы синтезировать. Потому как нету ему ни воли, ни права детей рожать да растить. Это-то ты понимаешь? И покуда так будет, не пресечется на земле род человеческий. А то уже до чего дошло! Абортов у нас больше рождений вдвое стало! И ведь всё оттого, что бабы, как скаженные, «делом» занялись. Одна шибко учёная, другая писатель, третья механизатор, четвёртая в космос полезла. Тьфу! Права твоя мать. Подумай об этом. А я пойду покуда.
Он поднялся. Медсестра протянула стаканчик.
Таня пробыла в больнице ещё долго. Утомительно однообразные дни чередовались с не менее однообразными и душными ночами. Каждый раз самым ярким событием в этой унылой череде было только постепенно прибавлявшиеся физические возможности. Вот она в первый раз вышла в коридор. Вот впервые покинула корпус, оказавшись во дворе, под ослепительным южным солнцем. В зелёных ветвях, украшенных плодами алычи и айвы, щебечут беззаботные птицы. Вот ей разрешили ходить без надоевшего костыля. Вот повели снимать гипс. И снова – шаг за шагом заново учиться ходить, преодолевая неведомые, или забытые с детства трудности. И настал день, когда старичок профессор торжественно объявил, что сегодня вечером приедут её товарищи и увезут домой. Выписывает он её.
Много передумала она в больнице. И хотя отказываться от любимой с детства профессии вовсе не собиралась, время от времени приходила в голову мысль, что однажды она оставит её. Последнюю неделю, когда ей уже было позволено выходить за пределы территории, чтобы посетить расположенный неподалёку магазинчик, книжно-газетный киоск или пройтись по улице на небольшие расстояния, она всё чаще стала мысленно обращаться к образу Гриши, и алюминиевый стаканчик в её руках как будто отвечал её мыслям, нагревался и легонько подрагивал, как живое существо.
Товарищи по несостоявшейся для неё экспедиции встретили её с распростёртыми объятьями и такими истошно-радостными криками, как будто она главный герой прошедшего лета. Впрочем, чрезвычайное происшествие с членом экспедиции действительно воспринималось молодыми людьми ярким событием, и то, что оно в целом благополучно закончилось, заставляло радоваться за пострадавшую, выражая эмоции бурно и искренне, что моментально передалось и ей, отвыкшей за месяцы больничного затворничества от шума. На протяжении обратного пути то и дело девчонки приставали к ней с расспросами, отчего мама не приехала, познакомилась ли она с кем-нибудь в больнице, поедет ли домой или откажется от двухнедельного отпуска и сразу приступит к учёбе. Таня отвечала с неохотой. Ни на один вопрос не могла ответить определённо. Разве, на вопрос о знакомствах, точно говорила: никого у неё не появилось… кроме старичка хирурга. Девчонки дружно смеялись, в лицах представляя себе, как «умничка» Татьяна охмурила старенького доктора и скоро будет получать с него алименты. Шутки и поддёвки были, в общем, незлобивыми, но вызывали у Тани лёгкую неприязнь. После встречи с Гришей она переменилась. И раньше, хотя не противопоставляла себя компании, она держалась несколько особняком. Теперь же внутренняя дистанция, разделявшая её с другими, стала отчётливее и непреодолимее. Она старалась быть ровной и приветливой. Но скоро практически все заметили перемену и уже на вторые сутки обратного пути одна за другой остыли в своих радостях и восторгах. Татьяна приняла решение от Москвы ехать домой, к матери, воспользовавшись положенным отпуском. На Казанском вокзале посадила спутниц в поезд Москва – Ташкент и с тяжёлыми предчувствиями побрела через площадь на Ярославский.
Едва она с рюкзаком за плечами пересекла порог родного дома, сжимая в руках дорожный чемодан, как осознала: предчувствия не обманули. Матери дома не было, судя по всему, уже несколько дней. Куда она могла отправиться, зная, что дочь со дня на день приедет? Неужели до такой степени обижена, что нарочно исчезла, только бы не встречаться с нею?
Мать не появилась ни на другой, ни на третий день. Лишь на четвёртый раздался телефонный звонок.
– Здравствуй, дочка, – проговорил голос в трубке, далёкий и отчуждённо-холодный.
– Мама, ты где? Ты что же, не ждала меня? – с обидой в голосе заспешила Татьяна. В ответ она получила остужающе спокойное:
– Отчего же, ждала. Просто возникли неотложные дела.
– Какие могут быть дела?! Почему ты меня не предупредила, что уедешь? Даже записки не оставила! Я же волнуюсь.
– Давно ли ты стала такой внимательной дочерью, Таня? – тем же ровным тоном парировала мать, – Кстати, как себя чувствуешь?
– Спасибо за заботу, мама, – понизив тон, отвечала дочь. – Я в больнице тоже ждала тебя, только не дождалась. И вот домой приехала… А у тебя дела. Спасибо, мама.
Она уже хотела бросить трубку на рычаг, но услышала слова, которые заставили её замереть:
– Ты знаешь, что твой папа женился?
– Нет, – выдавила из себя Таня и добавила: – Но как это тебя касается? Вы ведь уже давно не общаетесь.
– Знаешь, кто его жена?
– Если я не знаю, что он женился, откуда мне знать, кто его жена?! – взорвалась дочь и тут же осеклась, услышав:
– Твоя тётя, моя сестра.
– Которая? Тётя Таня? – не скрывая изумления, воскликнула Татьяна, всегда испытывавшая некоторую неприязнь к своей тётушке-тёзке, чья воинствующая провинциальность, как она считала, демонстративно и вызывающе проглядывает в каждом слове и в каждом жесте. К тому же, тёзка своей племянницы была, по общему мнению всех, кто её знает, несколько глуповата, в том смысле, что часто совершала какие-нибудь экстравагантные необдуманные выходки, которые ей потом, как правило, выходили боком. Впрочем, она была добра, уживчива и никому, по большому счёту, не причинила какого-то зла.
– При чём здесь Таня! – ответила мать. – Плохо ты думаешь о своём отце, в таком случае, если предполагаешь такое. Я сама у Тани. Думаем, как жить дальше.
– Значит, Света??? – ещё более изумляясь, спросила Татьяна. Образ младшей сестры матери был ей симпатичен, но никогда не связывался с образом отца, много лет назад оставившего их семью и старавшегося избегать контактов с бывшей женой, хотя и жили они в одном далеко не самом многонаселённом городе.
– Светка-подлюга! – не выдержала мать, и Тане показалось, что в трубке раздался всхлип.
– Ты плачешь? – переспросила дочь и попыталась представить себе своего отца рядом с остроумной и обаятельной любимицей всей родни тётей Светой. Младшая мамина сестра была старше своей племянницы всего-то лет на пять. Такой брак грозил взорвать хрупкий мир меж родственниками. Таня поняла, отчего мать не проявила к случившейся с нею беде должного внимания. Очевидно, как раз на протяжении последних месяцев и разворачивалась вся эта, прямо скажем, грязненькая история, – И давно это с ними…?
– Я не хотела тебе говорить, – совершенно спокойным тоном ответила мать, – ты там закопалась в своей археологии. Так тебе и дела не было до того, что в доме творится.
– Ах, оставь, мама, свои постоянные претензии! Ты же знаешь…
– Да всё я знаю. И то, что у тебя появился молодой человек, тоже знаю. Может, он, наконец, урезонит твои археологические амбиции, и ты станешь, наконец, нормальным человеком и женщиной!
– Мама, я не понимаю, о чём ты! Какой такой молодой человек?
– Да звонил тебе. Имя Петя тебе что-нибудь говорит?
– Ничего, – честно призналась дочь, начисто сбитая с толку. Какой ещё Петя? По какому поводу он звонил? Когда?
– Ну, да ладно. Твоё дело. А папашка твой с моей Светкой уже скоро год, как роман крутят. Ну ладно бы поматросил и бросил, как меня. Так нет же! Он, гад такой, решил окончательно доломать жизнь бедной сестрёнке, жениться вздумал! Не иначе, из-за того, что, небось, беременной её сделал. Что он – скотина, что она – дура полная!
– Мама! – ледяным тоном заговорила Татьяна. – Я тебе искренне сочувствую, но прошу никогда… Слышишь? Никогда не говорить об отце таким тоном. Между вами отношения не заладились. Это ваша обоюдная проблема. И обоюдная вина. Так не бывает, чтобы виноват был только один. Во всём виноваты оба! Я помню, как вы постоянно лаялись по поводу и без. Я помню, как ты его срамила перед его друзьями. Ни один мужчина не выдержит такого отношения. Я вообще удивляюсь, как вы прожили столько лет вместе. Если бы не его уступчивость, может, и меня бы на свете не было! То, что он женился на твоей сестре, не делает им обоим чести, я согласна. Но она – это она, а ты – это ты. И не надо проводить параллелей, хоть вы и родные сёстры.
– Твой отец не уступчивый, а просто тряпка.
– Я говорю, не смей, мама!
– Послушай, доченька! – возвысила голос на том конце провода мать. – Я достаточно уже наслушалась всякого за последнее время. От тебя ещё выслушивать нотации не желаю! Сначала сама вырасти свою дочь, потом уже будешь иметь право судить о своей матери. Поняла?
– Поняла, мама, – тихо ответила Татьяна и добавила неожиданно пришедшее в голову:
– Только у меня будет сын.
– Что?! Когда? – воскликнула несчастная женщина, принявшая слова дочери буквально. Таня на секунду смолкла, а потом разразилась гоготом. Она не могла остановиться с минуту. И всё это время ничего не понимающая мать пыталась пробиться к её слуху с естественным вопросом. Когда же она, наконец, отсмеялась, ей вдруг стало всё равно. И женитьба отца на младшей сестре матери, и будущие взаимоотношения между родственниками, и своё место в будущем раскладе. Всё равно! Мать спросила свою дочь:
– И кто же папочка твоего будущего сыночка?
– А я ещё не решила, мама, – шутливо ответила Таня и добавила:
– Я пробуду дома ещё дней десять, а потом уеду обратно в Ташкент. Мне надо заканчивать университет. Я дождусь тебя или ты будешь гостить у тёти Тани ещё долго?
– Не дождёшься, – обиженно бросила мать, и в трубке зазвучали короткие гудки. Татьяна повертела смолкшую трубку в руках, загадочно улыбнулась чему-то своему и медленно опустила её на рычаг.
Отпуск в пустом доме она не догуляла, решив вернуться в университет пораньше. Делать дома было решительно нечего, и уже через неделю девушка была в Ташкенте. Полюбившийся ей восточный город встретил её во всём великолепии. Краски щедрой на дары восточной осени манили со всех сторон своим разноцветьем. Сказочно изобильные рынки ломились от фруктов и овощей, свежепокрашенные фасады домов центрального города радовали глаз гаммой светлых тонов, а столбы и фасады крупных зданий украшали флаги, вывешенные по случаю приближения череды праздников, главным из которых, разумеется, была очередная годовщина Великой Октябрьской Социалистической Революции, нигде, наверное, не отмечаемая с таким размахом, как на любящей яркие праздники узбекской земле. И хотя до неё оставалось ещё две недели, а многие простые жители Ташкента и окрестностей так и не привыкли считать этот праздник вполне своим, ежегодное украшение улиц по этому случаю оставалось всегда на подобающей торжеству высоте. Глядя на трепещущиеся на ветру полотнища знамён из окна троллейбуса, Татьяна подумала, что, если в этом, предъюбилейном году так щедро разукрасили город, что же будет на следующий, когда будет отмечаться 70-летие Октября? Жаль, подумалось ей, этого она не увидит. Этот учебный год – её последний в Ташкенте, и уже следующей осенью она будет, скорей всего, трудиться в родном городе. А может, получит распределение в какую-нибудь интересную точку на просторах необъятной страны. Главное, хорошо защитить диплом! Правда, поговаривали, что распределение скоро повсеместно отменят, и каждый будет сам искать себе работу. Но это вряд ли, как полагала девушка. Слишком удобна, в государственном смысле, такая надёжная привязка молодых специалистов к месту работы, чтоб от неё отказываться. Иначе, зачем их столько готовить? Большинство, конечно же, хочет в Москву, Ленинград, Киев, а малые города и веси так и останутся без специалистов. А это нехорошо, неправильно!
Вскоре жизнь девушки потекла привычным руслом. Лекции, семинарские занятия, работа в библиотеке, в археологическом музее. С одной разницей: наступал год подготовки защиты диплома, и количество лекционных и семинарских часов существенно уступало времени самостоятельной работы с руководителем дипломного проекта профессором Агамирзяном. Проводя с ним часы и часы за шлифовкой своего будущего, как она считала, превосходного научного текста, Татьяна время от времени вспоминала одну из реплик Гриши относительно её «ташкентской прописки» и про себя улыбалась – действительно, смешно получается, что она, русская девушка Татьяна Кулик оканчивает Ташкентский университет в Узбекистане, где её научный руководитель армянин Агамирзян, родом из азербайджанского Нагорного Карабаха. Впрочем, не особо часто размышляла студентка об этом. Тема, избранная Таней для дипломной работы, оказалась весьма загадочной и мало проработанной, отчего требовалось много времени на поиски хоть каких-то материалов по ней и продумывание таких формулировок в тексте, чтобы не вызвать огонь оппонентов на предстоящей защите на себя слишком уж бездоказательными идеями. А в то, что эти идеи верны, сама Татьяна безотчётно верила. Только никак не могла найти путь к их доказательству.
Ещё три года назад, незадолго до того, как решился вопрос с её переводом в Ташкент, чему немало поспособствовал именно Агамирзян, о чём Таня не знала, в одной из московских библиотек она случайно наткнулась на изданную в XVIII веке книжечку не известного ей Егора Классена [23] , утверждавшего, что славяне обитали ещё во времена ранней античности как цивилизованный народ, имевший государство с сильной армией и могучей промышленностью, занимая пространство от Алтая до Дуная и от Белого до Мёртвого морей. Ей и самой иногда приходила в голову крамольная мысль. Если Руси всего 1000 лет, по Лихачёву и Карамзину, как могла она появиться этак сразу и вдруг, на пустом месте огромным, больше соседних, государством? Так не бывает, думала она и пыталась найти какие-нибудь объяснения или опровержения. Поиски навели её сначала на труды Ломоносова, как оказалось, по большей части либо утраченные, либо отчего-то засекреченные. Но из доступных в библиотеках крупиц, где великий учёный утверждает, что русская история подмарывается и переписывается двумя одиозными господами – Миллером и Шлёцером [24] в угоду амбициям европейских монархий, можно было составить себе смутное представление о какой-то грандиозной исторической подтасовке, давным-давно происходящей в Отечестве. Кое-что на ту же тему проскальзывало и в той художественной литературе и художественно-историческом кино, которым в ту пору увлекалась юная студентка. Тогда она была горячей поклонницей Андрея Тарковского, прежде всего как автора фильма об Андрее Рублёве. В этой ленте она нашла немало для вызревающей идеи обратиться к древнейшей истории славян и искать их следы на востоке. Однако новая тема студенческих исследований, взволновавшая девушку, надолго вытеснила этот интерес. Основной её специализацией были восточные языки и культуры, и эта тема возникла естественным образом. Яркая, как блеснувший в степной пыли золотой слиток, обронённый проскакавшим тысячу лет назад всадником, тема была и романтична, и тяжела, как его доспехи. Татьяне Кулик она казалась тем интереснее, что скудная литература по ней изобиловала противоречиями, а немногочисленные попавшиеся ей на глаза артефакты, извлекаемые из толщи земной, никак не хотели вписываться в какую-либо готовую схему. История Хазарского Каганата [25] , о котором почти ничего доступного широкой публике не было известно, поманила её за собой, и, в итоге, привела и в стены Ташкентского университета, и к профессору Агамирзяну, вот уже тридцать лет усердно изучавшему следы этой некогда могущественной центрально-азиатской державы, не имея возможности опубликовать свои труды, ибо тема хазар пребывала с 1956 года под негласным запретом. То есть, учёным дозволялось копаться в этих древностях, но выносить на широкую публику выводы из своих исследований – ни-ни!
И вот её работа – на финишной прямой. Опытный, искушенный во многих тонкостях и перипетиях истории и политики, которые, переплетаясь, никогда не перестают спорить друг с другом, профессор Агамирзян приложил немало усилий к тому, чтобы облечь исследования своей подопечной в обтекаемую форму, к которой трудно будет придраться кому бы то ни было. У него Татьяна научилась премудрости эзопова языка. Под руководством многоопытного наставника Таня поубавила в максимализме, стоившего ей в прежние годы проблем в отношениях с людьми. Конечно, до конца отделаться от качества, изначально присущего ей, девушке не удалось. Периодические всплески того, что в недалёком будущем начнут величать на европейский манер «нонконформизмом», то и дело отмечали её, в целом, ровное поведение. Но, усвоив многое из уроков Агамирзяна, в сферу профессиональной деятельности эти проявления она уже не допускала давно. Дипломная работа выходила вполне корректной, не опровергала ничьих авторитетов, не изобиловала претензиями на открытия и уже по одному этому вполне могла претендовать на положительную оценку.
Когда она была полностью написана, оставалось лишь оформить обложку надлежащим образом, профессор пригласил ученицу к себе домой. Они пили чай, беседовали о будущих планах, о видах на поступление в аспирантуру, о возвращении в Москву или продолжении работы здесь, в Ташкенте. Спокойный и даже несколько вялый ход разговора не предвещал того резкого поворота, что последовал уже в тот момент, когда Тане показалось, что пора уходить. Агамирзян вдруг положил свою тёплую пухлую ладонь ей на руку и сказал, впервые вдруг перейдя на «ты»:
– Скоро, конечно, мы расстанемся. Вряд ли нам разрешат и дальше работать вместе. Это вообще редкая удача, что мне досталась такая ученица. И я тебе, Танюша, очень благодарен.
– Что вы, перестаньте, право, – смутилась Таня, высвобождая свою руку из-под руки профессора. Но он удержал её, положил ещё вторую ладонь и, глядя пристально прямо в глаза потерявшейся девушке, примолвил:
– Не спорь. Это так. Тебе не дадут поступить в аспирантуру. Ты получишь свой красный диплом и свободное распределение. Иными словами, прямой путь к безработице. Я историк, Танюша. И неплохой…
– Да вы просто замечательный историк, поверьте!
– Не перебивай. Я тебе важную вещь скажу. Как историк я очень хорошо вижу: мы все идём к пропасти. Скоро люди нашей профессии либо откажутся от неё, либо уйдут в подполье. Так уже бывало. И не раз. Но теперь другое. Нас всех, я имею в виду, всю страну, готовят на заклание. То, что началось в моём родном Карабахе, не просто трагедия. Это первый звоночек. Я знаю, что говорю, Танюша. Не перебивай. Пока не поздно, хочу сделать тебе одно важное предложение, – споткнувшись о взгляд студентки, профессор запнулся и с улыбкой пояснил:
– Нет, не руку и сердце. Это было бы смешно в моём возрасте. Хотя я и одинокий человек, и я испытываю к тебе самые тёплые чувства, и…
Профессор окончательно смешался. Пытаясь исправить почудившуюся ему неловкость, он её только усугубил, и теперь нужно было выкручиваться, дабы, не дай Бог, не заморочить симпатичной ему девушке голову. Таня неожиданно сама пришла на выручку своему научному руководителю:
– Я глубоко признательна вам и безмерно вас уважаю. Если бы я могла рассчитывать на то, чтобы в будущем нас связывала настоящая дружба, я считала бы себя счастливейшим человеком на земле. Но у меня есть человек, которого я, кажется, люблю. Во всяком случае, я не знаю, смогла бы связать свою жизнь с кем-нибудь, кроме. Да и вообще, археолог – волк-одиночка. А я, похоже, хочу быть именно археологом.
Её слова попали в точку. Профессор взял себя в руки и твёрдым голосом продолжил:
– Вот именно, дорогая Таня! Пока есть такая возможность, я хочу предложить тебе перед тем, как ты попрощаешься с университетом, съездить ещё в одну экспедицию. Ты ведь из-за травмы пропустила последнюю практику?
– Да, – кивнула Таня, – но когда? Ведь летом я уже…
– Не торопись. Во-первых, можно отложить на год получение диплома. Хоть твою практику и зачли формально, все же знают, что ты её провела в больнице. И если ты напишешь заявление с указанием причин, тебе дадут ещё полгода. Тогда диплом будешь защищать не со всеми в мае, а в ноябре. А летом, сразу после выпускных экзаменов – в экспедицию. А во-вторых, есть одно место в другой экспедиции, которая отправится на следующей неделе. Выбирай.
Таня задумалась. Первый вариант сулил ей ещё полгода жизни в прекрасном городе, который она успела искренне полюбить, полгода общения с замечательным профессором, каждая встреча с которым была ей в радость, дополнительные полгода на обдумывание не до конца додуманных научных идей. С другой стороны, в эти полгода у неё не будет стипендии, без которой свести концы с концами ей не удастся. Придётся искать дополнительный заработок. С этим нынче сложно. Да и времени на это уйдёт уйма. И что в итоге она получит? Не говоря уже о том, что с дипломом в ноябре она едва ли сможет быстро найти работу. Специалистам её профиля легче устраиваться куда-то летом, нежели зимой. Второй вариант требовал немедленного принятия решения, спешки в сборах и походил на «кота в мешке». Она не сможет толком подготовиться к экспедиции. Неделя – слишком мало!
– А куда едут на той неделе?
– Северный Казахстан. Раскопки хазарских курганов. Твоя тема, – спокойно отвечал Агамирзян, на что Таня присвистнула:
– А почему никакой информации в деканате? Чья это экспедиция? И откуда в ней место?
– Слишком много вопросов, – улыбнулся профессор, наконец, выпуская танины руки из своих. – Я тебе скажу, только ты имей в виду, информация секретная. Обещаешь молчать?
– Да кому ж мне болтать-то? – воскликнула оживившаяся девушка, уже принявшая решения безотлагательно собираться в эту поездку.
– Комитет Государственной Безопасности СССР. Прислали разнарядку на меня. Но у меня… В общем, я нашёл возможность отказаться. Медсправочка… Ну, это армянские дела! – отшутился профессор, – Я просто хочу, чтоб моё дело продолжал молодой специалист.
– Вы им назвали мою фамилию? – округляя и без того широко распахнутые серые глаза, шёпотом спросила Таня. На неё, как и на большинство советских граждан, три магические буквы «КГБ» оказывали сильное впечатление. Оно и понятно: не было в стране ведомства, располагавшего большим влиянием, нежели это. И возможности соответствующие. Если экспедицию организовывал КГБ, это должна быть экспедиция высочайшего уровня обеспечения. Но с чего это вдруг всесильный Комитет заинтересовался хазарскими древностями?
– Да, – коротко ответил Агамирзян.
Так Татьяна Кулик неожиданно оказалась в составе секретной экспедиции, цели которой никто ей не объяснил и задачи которой были сформулированы лишь по прибытии на место. Полевой лагерь, разбитый по последнему слову техники в 150 километрах севернее города Гурьев посреди казахской степи, был снабжён всем необходимым, включая даже спутниковую связь, и походил скорее на военный объект, чем на археологическую экспедицию. Лагерь охраняли солдаты внутренних войск. Для проникновения на территорию требовалось предъявить специальный пропуск с фотографией и гербовой печатью, а выход с неё разрешался участникам экспедиции только по личному разрешению коменданта. Вольнолюбивая Татьяна с трудом выполняла правила внутреннего распорядка. Только ради того, чтобы своими руками прикоснуться к полным для неё мистического смысла древним святыням, которые, как она надеялась, будут извлечены из земли этой экспедицией. Азарт охотника за древностями подогревал её нетерпение в ожидании начала полевых работ. Но стояли уже третий день, а ни работы не начинались, ни инструктаж не проводился. Странное время праздности затягивалось. Наконец, около часу пополудни третьего дня по лагерю прошла ощутимая волна возбуждения. Люди забегали от палатки к палатке. Все, включая гражданских специалистов, которых, как удалось узнать Тане, в экспедиции, кроме неё, было семь человек, объявили об общем сборе в штабной палатке. Пока люди собирались, послышался гул приближающегося вертолёта. Очевидно, прилетал какой-то большой начальник, без которого работы не могли быть начаты, как поняла Татьяна. И в самом деле, вскоре в штабную палатку вошёл в сопровождении двух невзрачных мужчин в штатском полнеющий человек средних лет с важно посаженной крупной головой, окаймлённой пышной седой шевелюрой, и крупными чертами лица. Вглядываясь в его внешность, Татьяна отметила про себя, что этот человек, очевидно, с ранних лет привык командовать. А услышав его тон, отметила ещё одно неприятно поразившее его свойство – при всей важности фигуры, властной походке и жестикуляции, суровой целеустремлённости взгляда, голос выдавал плебейскую породу. Как молодая девушка смогла отыскать именно такое определение? Сразу найденное точное слово прилепилось в её сознании к этому человеку намертво, и с тех пор, сколько бы раз ни сталкивалась она с людьми, подобными ему, она никогда не ошибалась в этом определении. Смутно различаемый родовой голос, голос крови подсказывал ей, если не с первого взгляда на человека, то, уж во всяком случае, с первого звука его голоса, кто потомок всадников, воинов и волхвов, а кто – ростовщиков, барышников и рабов. И откуда в голову пришло такое разделение людей? Но с той экспедиции она разделяла людей только так.
– Меня зовут Валентин Давыдович Целебровский, для тех, кто не знает, – отрекомендовался вошедший начальник и сразу приступил к изложению задач экспедиции. – В течение месяца вы будете отрабатывать территорию, где, по нашим данным, должны находиться около семи захоронений скифско-хазарского периода.
Таня поморщилась, услышав это: спутать скифов и хазар, смешав их в одно составное словцо, да ещё и обозвать это непонятным словом «период», когда скифы вообще не название народа, а обозначение рода деятельности [26] , обычной здесь и до хазар, и после, да и поныне, мог только малограмотный человек. И этому «специалисту» они должны подчиняться? Начальник, тем временем, продолжал:
– Нас, в первую очередь, интересуют предметы из золота и драгоценных камней, представляющие историческую и государственную ценность, которые, после соответствующей научной обработки и классификации, вы должны будете передать на ответственное хранение офицеру, которого я вам представлю позже.
«Ах, вот оно, что! – сообразила Татьяна, – они тут нашли золото и решили пополнить казну! Фу, какая пошлость! Я-то думала, серьёзная наука!».
Валентин Давыдович продолжал:
– Разумеется, кроме этих предметов могут быть и другие. Каждый извлекаемый вами предмет должен быть предъявлен для идентификации капитану Дворецкому, – вперёд вышел и слегка поклонился в знак приветствия объявленный Валентином Давыдовичем офицер, – после чего вы получите распоряжения относительно того, как поступать с предметом дальше. Вопросы?
Один из «гражданских» поднял руку и спросил:
– Скажите, пожалуйста, а какие могут быть распоряжения относительно находок?
– Докладываю, товарищи, – подавив слабую усмешку, отвечал Валентин Давыдович, – первый вариант: находка имеет археологическую ценность. То есть, отвечает требованиям современной науки и может быть отобрана для дальнейшего изучения или передачи в музей. Тогда поступает команда внести в реестр, упаковать и подготовить к транспортировке. Второй вариант: находка не имеет археологической ценности, но представляет исторический интерес в связи с исследованием истории Хазарского Каганата, на территории которого мы с вами находимся. Тогда команда: внести в список осмотренных, сфотографировать, сделать тщательное описание и отложить. В случае наличия свободных мест такая находка также может быть транспортирована для дальнейшего изучения. Третий вариант: находка представляет собой археологический мусор. То есть, противореча объективным историческим данным, является позднейшим напластованием, преднамеренным вбросом, либо случайно занесённым объектом. В этом случае поступает команда об изъятии и уничтожении на месте. Ясно?
– А как отличить археологический мусор от артефакта? – не удержалась Татьяна. Валентин Давыдович бросил на неё короткий колкий взгляд ничего не выражающих карих глаз и быстро ответил:
– Вы, кажется, наш практикант Татьяна Александровна Кулик? Вам, по вашей неопытности, вопрос вполне простителен. Консультируйтесь со старшими товарищами. Они вам пояснят. Ещё вопросы?
– У меня вопрос относительно зарплаты, – подал голос долговязый мужчина из числа «гражданских», получив ответ с саркастической улыбкой:
– Уверяю вас, все останутся довольны. Деньги вам привезут 27 мая. Если вопросов больше нет, я, с вашего позволения, отбываю.
«Смешно, – подумала Татьяна, услышав последние слова начальника, – попытка изъясниться с употреблением вежливого оборота из дореволюционной практики в устах этого деятеля выглядит просто топорно. Такие люди не умеют ни просить, ни извиняться».
Валентин Давыдович покинул собравшихся, и вскоре застрекотал взмывающий в небо вертолёт, поднимая клубы пыли над степью. «Даже в том, как он прибыл и убыл, – продолжала размышлять Татьяна, – все признаки невежества и хамства. Ни поздороваться, ни попрощаться не смог, нашумел, напылил… Обязательно надо было вертолёт приземлять так близко, чтобы всем пылищи досталось?»
С утра следующего дня начались раскопки. Разведанные места захоронений были определены достаточно тщательно, и уже за первый день у каждой из работающих в поле групп имелось по нескольку артефактов. Принесла в штабную палатку для идентификации свои находки и Татьяна. Среди нескольких черепков, монет, пуговиц типично хазарского происхождения были пара странных предметов. Один – кусок рукояти кнута, на котором прочитывалась часть вытравленной по чёрной коже надписи. Незнакомые Татьяне буквы по своему очертанию напоминали одновременно славянские и греческие, но никак не походили на хазарские. Кроме того, сама выделка кожи была не такой, как у обычных для хазар изделий. Судя по всему, кнут принадлежал человеку не бедному. Но малый размер сохранившегося куска не позволял делать определённых выводов. Второй предмет – самая что ни на есть обычная деревянная ложка. Но откуда она могла оказаться здесь, в хазарской степи, где и деревьев-то нет совсем? К тому же, здешние жители никогда не пользовались деревянной посудой, всегда бывшей предметом обихода славян. Капитан Дворецкий внимательно осмотрел находки, повертел в руках и изрёк:
– Археологический мусор. Изымается.
Поздним вечером чуть в стороне от лагеря заполыхал костёр. Горели облитые керосином вещи, объявленные археологическим мусором. В том числе, кусок рукояти кнута и ложка. Наблюдая издали за пламенем, Татьяна с ужасом постигала ранее сокрытую от неё истину: параллельно с беспристрастной наукой, честно исследующей лабиринты истории, постигающей тайны человеческого бытия и законы природы, в мире действует отдающая средневековьем сила, повинующаяся неведомым профанам командам и объявляющая дозволенными человечеству лишь те знания, на которые милостиво ниспосылает своё разрешение, а остальные безжалостно истребляет. Не на таком ли костре горели книги Томаса Мора, Фаддея Воланского [27] ? Не так ли полыхали костры из книг, объявленных вне закона в гитлеровской Германии?
Этой ночью Татьяна поклялась себе во что бы то ни стало найти возможность сохранить какой-нибудь «археологический мусор», если ей доведётся его найти. Случай выпал через две недели поисков. И какой случай! Она работала с одним напарником из «гражданских» на северном склоне небольшого кургана, предпоследнего из списка тех, которые им поставили в качестве задачи. Бережно, слой за слоем счищая вековую пыль с древнего захоронения, уже подарившего «советской казне» дюжину золотых изделий и слитков с изображением Тельца [28] , она наткнулась на довольно крупный предмет, стоящий почти вертикально и своими очертаниями напоминающий ларец. Затаив дыхание и оглядевшись по сторонам, она продолжила неторопливо счищать с предмета слежавшиеся пласты земли только после того, как убедилась, что её напарник увлечённо вгрызается в землю в противоположном направлении и не видит, чем она занята. В течение получаса высвобождая находку из земного плена, она мало-помалу убеждалась, что это не ларец. Когда же она поняла, что перед нею самая настоящая сшитая из множества тончайших кожаных листов книга, ею овладел восторг, и она едва не забыла о предосторожности. Вовремя спохватившись, она остановилась, встала во весь рост, даже приподнявшись на цыпочки, и внимательно осмотрелась по сторонам. Не обнаружив ничьего подозрительного присутствия или взгляда, она снова присела на корточки и продолжила работу. Ещё минут через сорок она смогла разлепить несколько страниц и замерла в восхищении. Перед нею был выцарапанный белым по чёрной выдубленной коже убористый текст на том же самом языке, на котором красовалась вытравленная надпись на обломке рукояти кнута. И теперь она уже не сомневалась, что этот язык – русский. Более того, тот русский письменный язык, что существовал задолго до появления на Руси греков Кирилла и Мефодия, приспособивших упрощённую ими письменность под переводы Евангелий. Так вот что они объявляют археологическим мусором! Не уничтожение ли этого мусора и есть истинная цель экспедиции? Но как сохранить реликвию? Как уберечь и Книгу и себя?
Решение пришло внезапно. Простое до нелепости. Аккуратно завернув Книгу в полиэтиленовый пакет, один из тех, что заготовлен для артефактов, она отложила её в сторону и, взяв в руки лопату, принялась усердно копать яму в полуметре от места, где нашла сокровище. Попутно накопав несколько черепков и пару золотых монет, старательно положенных в соответствующие пакеты, она за четверть часа вырыла достаточно вместительную «могилу», в которой, шепча придуманное тут же заклинание, схоронила реликвию, после чего, продолжая шептать, насыпала над захоронением самый настоящий могильный холм. Потом внимательно огляделась по сторонам, достала из кармана свою личную реликвию, с которой до сих пор никогда не расставалась – алюминиевый стаканчик, что стащила в поезде у Григория, и, продолжая шептать, бросила сверху на холмик, припорошив сухой глиной.
Завораживающе наивные, как лепет ребёнка, слова самочинной молитвы, соединяющие церковно-славянский язык Кирилла и Мефодия с русскими дохристианскими символами и корнями, по наитию пришедшие в юную голову, поддержали и укрепили девушку. Лихорадочно подбирая вокруг своего тайного захоронения совсем не интересные ей археологические «безделицы» – для отчёта, она укреплялась в уверенности, что обязательно вернётся на это место, разыщет реликвии, из которых одна будет ей своеобразным маячком, по зову которого отыщется и вторая, тем самым, сохранив священную Книгу. Не могла знать в те минуты Татьяна, вдруг ощутив боль в давно, казалось бы, сросшейся кости ноги, что путь к заветному месту будет долог. Не знала, что на этом пути будет подстерегать её столько тяжёлых потерь. Сначала – любимый профессор. Незадолго до защиты диплома Агамирзян скоропостижно скончается от сердечного приступа, и на главную профессиональную битву его ученица выйдет без наставника. Учуяв возможность поглумиться над внезапным «сиротством» воспитанницы Агамирзяна, на её защиту прибудет капитан Дворецкий, ко всему вдобавок, кандидат исторических наук и доцент какого-то университета. Вести себя он будет так, точно защищается не потенциальная краснодипломница и круглая отличница, а провинившийся двоечник. Завалить её ему не дадут. Но «красного диплома» Татьяна Кулик не получит, и про её работу на тему «Персидские, тюркские и славянские аспекты в истории Хазарского Каганата» будут ходить анекдоты. А всего через два года после неудачной защиты выпускницы Ташкентского Государственного Университета из его библиотеки исчезнут оба экземпляра этой работы. И никто по этому поводу не только сокрушаться не будет, даже не спохватится. А пройдёт ещё немного лет, и сами воспоминания о том, что когда-то в этих стенах учились студенты по направлению из Москвы, будут затираться и объявляться чьей-то досужей выдумкой. И наступит время, когда свой диплом Таня не сможет даже предъявить при устройстве на работу, поскольку это будет «никчёмный диплом второсортного иностранного государства».
Но до тех времён ещё далеко, Татьяне предстояло пережить несколько напряжённых месяцев, до новой весны, прежде чем она сможет, наконец, выехать в Северный Казахстан, где отыщет в степи заветный вскопанный собственноручно курган, извлечь свои заветные святыни, и, со всеми предосторожностями, на случай возможной слежки, перекладными, через Оренбург, добираться домой. И ещё как нескоро сможет она приступить, наконец, к расшифровке древних текстов. Коротая за ними весь свой досуг, таясь глаз, шаг за шагом приближаясь к разгадке языка и пониманию заложенных в нём смыслов. И в волшебную новогоднюю ночь, когда цифры 1989 будут сменяться цифрами 1990, придёт озарение, благодаря которому сможет она, наконец, прочесть Книгу, овладев ключом к древнему языку, на порядок превосходящему по своему богатству современные, вместе взятые. И поймёт она важную истину: что все они, эти позднейшие языки – по сути, производные от одного древнейшего.
– И спрашивается, кому помешал мий оливець? – Костя Кийко, извлекающий из мусорного ведра под столом свой любимый огрызок карандаша, напоминал слона в посудной лавке.
– Зрелище не для слабонервных, – заметил Долин, – космонавт-исследователь, гражданин Хохляндии Кийко обнаружил космический мусор.
– Костя, – подал голос сухопарый Краевский, получивший в редакции журнала воинов-интернационалистов «Память» прозвище «Шило» за неумение спокойно сидеть на стуле дольше минуты и за рост. Он нервически шевелил пальцами, водил плечами, подергивал шеей, закидывал то одну, то другую ногу на колено. Но удивительным образом располагал к себе собеседниц, чем в редакции пользовались, когда надо было «влезть в душу» несговорчивых. – Скажи, почему самые большие люди питают слабость к самым маленьким предметам? Твой карандашик иначе, как в микроскоп, и не разглядишь.
– Досыть вам трепаться! Хватит, – добродушно отмахнулся Костя, разглядывая огрызок, будто проверяя, всё ли не месте. – Я ж не пристаю до вас, що курите. У мене своя слабость; верчу в руках тии огрызки, тай мысли до головы приходят.
– Мысли? Это сильно, – отозвалась недавняя выпускница факультета журналистики Надя Чукина. Она всегда принимала участие в перекурах, в пику Локтеву, называемых «информационными обменами». Дима не вмешивался в способ работы подразделений возглавляемого им фонда, считая главным результат. Но стиль работы редколлегии журнала его раздражал. «Гоп-шарага, а не редакция! – восклицал он, обнаруживая группу в полном составе на прокуренной лестнице во время очередного «информационного обмена». Впрочем, тем, как правило, и ограничивалось. «Гоп-шарага» выдавала очередной результат, выходил очередной номер, и Локтев лишний раз убеждался, что прав, не вмешиваясь, не понукая, а, если надо, подсказывая.
Всеобщий любимец, редактор журнала Костя Кийко не заканчивал ВУЗов, не умел грамотно писать и непонятно, почему стал редактором. Но милым румянцем, каким заливался по много раз на дню в ответ на любую шпильку в свой адрес, былинными габаритами медведеобразной фигуры, поистине богатырским аппетитом, любовью к огрызкам карандашей и фантастическим умением засыпать в любом положении и в любое время суток не только снискал симпатии всех вокруг, но и непонятным образом стимулировал деятельность редакционного коллектива в нужном русле.
Костя повертел в руках горячо любимый огрызок и нечаянно сломал. Мощные пальцы, которыми гвозди бы гнуть, неловко сдавили хрупкий предмет, и тот жалостливо хрустнул.
– Обормоты! – буркнул Костя. – Из-за вас сломав гарную вещь.
– Теперь думать нечем будет, – обронила Надя, и под общий смех Кийко залился краской, столь же стремительно схлынувшей с пухлых щек, как залившей их на миг.
– Досыть вам, обормоты! Думать треба. А мы языками чешем!
Народ затих. Раз Кийко повышал голос на своём суржике [29] , значит, дело серьёзное.
– Слухайте, – начал Костя, – редакция в полном составе переходит в новое ведомство. Сечёте, хлопцы?
– А дивчины? – кокетливо переспросила Надя, но её не поддержали. Молча переглядывались. Новое ведомство, или смежники, как однажды их окрестил Долин, это то, чего каждый из присутствовавших меньше всего хотел и больше всего опасался.
Когда полгода назад Андрея Долина привели в редакцию, о нём было известно мало. Говорили, у него было нервное заболевание, от которого вылечил «сам Беллерман». Говорили, у него, как и у редактора, нет образования, соответствующего профилю работы, но есть редкая хватка. О его военном прошлом сведения были ещё более туманны. Как оказалось, никто из городских «афганцев» не только не проходил службу в его Части, но и ничего толком не мог сказать о ней. Какой-то отдельный батальон специального назначения, приписанный не то к ВДВ, не то к КГБ. Первое время вокруг Долина в новом коллективе образовалась стена недоверия. Её устранил Кийко, вопреки мнению остальных, сразу воспринявший новичка из кооператива «Шурави» по-свойски. С тех пор они стали «неразлей-вода», и всякий раз, как у «хохла» возникали затруднения с шутками ли в его адрес, с деньгами ли, с работой ли, Андрей приходил на выручку.
– Насколько я понимаю, мы со своими журналистскими расследованиями вляпались в какое-то особое дело, и к нему проявили интерес «смежники». Так? – спросил Андрей, быстро перехватив инициативу. Кийко кивнул. – Всю команду берёт под крыло Контора. Так? – Кийко снова кивнул. – И отказываться нам права не давали. Так?
– Не знаю, – ответил Костя и взглянул на Чукину, что-то сосредоточенно искавшую в сумочке, – ультиматумов не ставили, но за жабры взяли.
– В чём это выражается? – спокойно осведомился Долин. Надя продолжала рыться в сумочке, остальные молчали.
– В том, например, що як тильки я попробовав спихнуты дело с погромами на кладбищах, наткнувся на Логинова. А у того и вошь не проскочит. Не дал! Казав, що колы начали расследование, нарыли дерьма, – вам и слава.
– Ну и что? – спокойно возразил Долин. – Нормальное дело. Журналисты передали дело ментам, те не взяли. Я понимаю.
– Вот, нашла! – радостно возгласила Надя, извлекая из сумочки газетную вырезку, – Слушайте! «В ночь с 5-го на 6-е марта вновь подверглись осквернению могилы Свято-Владимирского православного кладбища. Группа неизвестных вывернула 13 крестов, разрыла 2 могилы и разрисовала часть надгробий рисунками непристойного содержания. Как и в предыдущих случаях никто не задержан. Напомним читателям, за истекшие три месяца это уже не первое покушение на святыни…»
– А Локтев-то что по этому поводу думает? – не слушая, продолжал Андрей свою мысль, обращаясь к Косте. Тот, слушая Надю, отмахнулся. Краевский ответил невпопад:
– Жираф большой, ему видней, – и, разводя руками, смахнул с полки стопку брошюр, которые посыпались ему на голову.
– А трохи понежнее можно с имуществом, Шило?!
Краевский виновато пожал плечами и, расставляя потрёпанные книжицы обратно, пояснил:
– Это дело исключительно редколлегии.
– Как так? – возразил Долин. – Кем, по-твоему, мы созданы? И для кого, значит, работаем?
– Для народа, Андрей, для народа, – прервалась Надя. – Ребята, дайте дочитать. Так вот… «Возникает справедливый вопрос, почему до сих пор не найдены преступники? Не является ли явное бездействие правоохранительных органов молчаливым пособничеством глумлению над тем, что нам дорого? Может, мы сталкиваемся здесь с некой новой формой политического заказа, конечной целью которого является растление наших душ и превращение нас в то самое агрессивно-послушное большинство, о котором говорил покойный академик…»
– Нет, я что-то не понял, мужики! – подал голос Сорокин, 35-летний вислоусый мужчина с потухшим взглядом будто бы навечно обращённых внутрь себя глаз, полуприкрытых веками. Он был в редакции на особом счету, во-первых, как старший, во-вторых, как действующий сотрудник прокуратуры. Через него добывалась для отработки наиболее «перчёная» оперативная информация, что делала страницы издания привлекательными в широких кругах читающей публики, которая, как известно, любит детективные фильмы и книги. Невозмутимый, никогда не спешащий, Сорокин делался страшен в редких приступах гнева. Как-то допрашивали подонка, взятого за растление несовершеннолетних мальчиков, содержание притона и торговлю наркотой. Отчаянно выкручивавшийся кавказец умудрился лихо и вполне правдоподобно оговорить Сорокина. Лишь разработка показаний целой группы свидетелей позволила опровергнуть напраслину. Когда Сорокин впервые после снятия с него подозрений появился на допросе, артистичный кавказец завопил благим матом, замахал руками и, биясь головой о стенку, стал требовать немедленного задержания «опасного гада». Тот поначалу опешил. Затем резко изменился в лице. Лицо посерело. Губы превратились в узенькую бесцветную полоску. И без того постоянно прикрытые веки, словно закрылись окончательно. Глаз не стало, только из-под неплотно прикрытых век заблестел фосфоресцирующим огоньком потусторонний свет. В классических триллерах так выглядят вампиры и оборотни. Пока чернявый юноша корчился в истерике, вампир Сорокин медленно приблизился к нему, легонько взял за ухо и, развернув к себе лицом, прошипел: «Ещё слово обо мне, удавлю в сортире». Потом брезгливо отряхнул руки, будто от налипшего дерьма, и неспешно покинул кабинет. Через четыре дня кавказец загремел в изолятор, а ещё парой дней спустя его обнаружили повесившимся на ремне над отхожим местом. Сорокина долго обходили стороной. Позже выяснилось: покойный был наркоманом, суицид списали на «ломку». Год спустя зампрокурора вызывал Сорокина для доверительной беседы. О чём говорили, к чему пришли, осталось тайной. Но в редколлегии «Памяти» Сорокин с тех пор занял особое положение. Шило предпочитал не встречаться с ним взглядом, даже когда общался один на один. Председатель фонда Локтев всегда здоровался в первую очередь с ним, и только за руку, объясняя тем, что Сорокин старший из всех. Даже Беллерман, похоже, больше интересовался не бывшим пациентом Долиным, а Сорокиным. Когда сотрудник прокуратуры заговорил, все головы оборотились в его сторону. А он, не глядя ни на кого в отдельности, продолжил:
– Вопрос. К чему тут жёлтая газетёнка? Раз. Какая связь между ней и нашим переводом к «смежникам»? Два. И с чего вы взяли, что нам меняют крышу? Может, мы и ходили под ними, да не знали. Три.
– Мальчики, дослушайте! Вот, читаю… «Мы провели своё журналистское расследование, в котором нам помог специалист по ритуальным преступлениям кандидат исторических наук, доктор юридических наук профессор Знаменцев. В течение ряда лет профессор Знаменцев консультировал органы Государственной Безопасности, благодаря его глубочайшим познаниям и тонкому аналитическому мышлению, чекистам удалось предотвратить несколько тяжелейших преступлений в разные годы, в том числе, два убийства. Вот, что нам удалось выяснить. Все происходящие в последние месяцы события, главным образом, на православных кладбищах, действительно носят ритуальный характер. График преступлений чётко вписывается в лунный календарь и соответствует числовому ряду…» Так, это пропустим…
– Нет уж, начала, так читай все, – хором возразили все.
– Нет, тут всякая чушь про мистику, про Каббалу… Вот! Дальше интересно. «…Кроме того, абсолютная связанность географии событий с тем же числовым рядом позволяет предсказать, где и когда будет совершено очередное. Очевидные для специалиста вещи, тем не менее, не привлекают внимания сыщиков, будто нарочно уходящих в сторону и имитирующих следствие, вместо того, чтоб вести его. Может, настало время передать славно запутанное следователями прокуратуры и прикормленными ею журналистами из «Памяти» дело в руки настоящих специалистов, в КГБ?».
– Дай-ка прессу, – протянул руку Сорокин, пробежал глазами несколько строк, взглянул на подпись и спросил:
– Откуда? И почему наши ничего не знают?
– Наши, это ты имеешь в виду кого? – переспросил Краевский, – Локтева? А может, Беллермана?
– Тоже мне, нашел нашего! – фыркнул Сорокин. – Хотя бы Саид Баширов. Есть же хлопцы. Дело-то стратегическое.
– Газета чистая случайность, – ответила Надя, – малотиражка заводская. Их тысячи теперь, и не углядишь. Соседка принесла, собственно, не из-за этой статьи даже. Она её и не читала, наверное. Тут кое-что полезное о домашних растениях. Я просила ее подыскивать мне. Вот здесь, смотрите, на последней странице.
– Соседка, – недоверчиво покачал головой Кийко. – Малотиражка, говоришь. И когда принесла?
– Вчера. Мы давно на одной лестничной площадке живем.
– Ладно. Тогда вопрос…
Вопрос не прозвучал. Дверь с табличкой «Память. Информационно-публицистический журнал» широко распахнулась, и возникший на пороге председатель фонда долгим внимательным взглядом из-под насупленных бровей обвел взглядом присутствующих.
– Так. Информационный обмен не в курилке, а на рабочем месте. Значит, уже в курсе последних событий?
Шило-Краевский дёрнул шеей, что означало: «Прошу слова». Долин не обратил внимания на его жест и спросил:
– Дима, это правда?
Кабинет затих. Пять пар глаз впились в Локтева с такой сосредоточенной цепкостью, что тот даже на полшага отступил.
– Развели самодеятельность, – пробурчал он с раздражением. – Что это за бред о погромах на кладбищах? У нас мало тем? Пенсии инвалидам! Жильё афганцев! Спортклубы подросткам! Целина для расследований, громких публикаций! С каких кропалей [30] вы влезли в это?
– У нас курят табак, – обронил Кийко, но шутку не оценили. С новым огрызком в руках он несколько секунд молчал, потом отшвырнул – точно в урну под столом и выругался:
– Парван ист!
– Это ты правильно подметил, – зло усмехнулся Локтев, – только мне не парван ист! Я, в отличие от вас, не могу бросить всё и сказать: «Ухожу от вас!». У меня десяток подразделений, люди, средства. Вас прикроют, а пострадает моё дело! Вы-то найдёте себе новое приложение сил. А у меня в фонде дырка будет!
Долин удивленно рассматривал председателя. Такого тона Дима раньше себе не позволял. Кооператив «Шурави», где Андрей исправно трудился до перехода в редакцию, хоть и был также учрежден фондом, прежде всего, был конторой по зарабатыванию денег, и проблем типа нынешней там просто быть не могло. На публике само собой исключался подобный тон. А заседания правления, если и бывали напряженными, не давали повода упрекнуть Локтева в некорректности. То, что он говорил, коробило. И не из-за повышенного тона. Что это ещё за его дело? Какие такие его средства? Что за собственничество???
Надя Чукина, часто моргая, переводила взгляд с одного на другого и, в конце концов, вдруг взорвалась:
– Дмитрий Павлович! Объясните же, наконец, всем нам, что за тон? что за намёки? Я лично никакой вины за собой не чувствую! Если в вашу спаянную, чисто мужскую компанию затесалась женщина, я могу и уйти не потому, что мне всё равно, где приложить свои силы. У нас не 37-й год, и мы имеем право…
– Перестань, – оборвал Кийко. Не мог он откровенно признаться товарищам, что элементарно попался на провокацию, зачем-то подстроенную не кем-нибудь, а Беллерманом, однажды невзначай подсунувшим ему интересный материальчик и намекнувший на отсутствие конкурентов в прессе. Сейчас Костя готов был себе локти кусать, что купился на сладкую конфетку. К профессору какие могут быть претензии! Он лицо не ответственное, а мало ли источников информации! Тем более, информация быстро получила подтверждение, стала обрастать подробностями. Уже два номера журнала уделяли ей по несколько полос. Были душераздирающие фотографии, свидетельские показания, была прокурорская проверка, этим занимался Сорокин. Что же теперь получается? Все затеяно с одной-единственной целью – выдернуть журнал из-под фонда и отдать в лапы «смежникам»? Костя пробасил оправдывающимся тоном:
– Когда мы учиняли расследование, думали, оно имеет отношение к делам фонда. Ведь на нашем попечении и тии ритуальные дела. Воинское кладбище, пробач, – и он вскинул свои светлые глаза на председателя. Тот лишь вяло отмахнулся от извинений Кийка и вновь переступил порог кабинета.
– Может, и так. Только теперь всё это уже не имеет значения. Объясни товарищам, – молвил он усталым голосом.
Несколько помявшись, хохол начал довольно путаный рассказ, из которого выходило, что вся история с кладбищами, на самом деле, есть специальная операция КГБ, курировавшаяся на высоком уровне. Её целью было не столько придание огласке происходящего, сколько выявление круга сочувствующих сатанинским сектам в молодежной среде и взятие их под контроль.
– Ну что, братья, обдрестались по самое не хочу? – сверкнув глазками, выдохнул Сорокин, когда Костя закончил свое пространное и путаное повествование.
– Хай Бог мылуе! – сокрушался Кийко, – знав бы, не полез бы!
Кто мог знать, что жалкая малотиражка, о существовании которой знает не более одного процента жителей одного микрорайона, это рупор неведомых мощных сил, чьё вмешательство грозит перекроить начавшую складываться политику журнала, а заодно и биографии всех членов его редколлегии!
Долин беспомощно переводил глаза с Локтева на Кийко и обратно. Кийко заливался краской. Сорокин же распалялся:
– Я только одного не могу понять, чем мы-то им так досадили, за что нас так обгадили пред честным народом. Могли бы подослать человечка, объяснили бы, что к чему. Я понял бы. Но как понимать вот это?! – и он потряс над головой газетёнкой.
– Да не в ней дело! – досадливо махнул рукой Локтев. – Собака лает, караван идёт. Вы что, не поняли? «Память» сливают. То есть, может, и будет для отвода глаз существовать что-то с таким названием. Может, и денег подкинут. Но все вы будете служить другому ведомству! Вот, в чём беда! А всё потому, что влезли не в свой огород. А я проглядел.
– По-моему, це политическая провокация. Из нас просто делают крайних. Так що, Дима, мы тут ни при чём.
– Ты так считаешь. А я пока в этом не уверен. Даже если, как ты говоришь, ни при чём, это мало что меняет. Допустим, «смежники» не заказывали статьи, не знают о ней, что, кстати, очень плохо! Все ваши групповые действия последнего времени, как я посмотрю, не могли не привести к чему-то такому. Ваши информаторы либо не владеют обстановкой, тогда они просто мусор, в прямом и переносном смысле, либо вы играете в игры, что плохо пахнут. И в том и в другом случае всё плохо, всё очень плохо, товарищ гвардии рядовой запаса. Как я понимаю, ты лично к этой жёлтой прессе отношения не имеешь, Константин Викторыч?
– Не имею, Дмитрий Палыч. Что ты взъелся?
– Я же сказал, Чукина сегодня вас познакомила с некой писаниной, от какой хреново только вон ему, – председатель ткнул пальцем в сторону Сорокина. – Я, как и ты, получил «пистон» на самом верхнем уровне и предписание для всех вас. Чего непонятного? Я что ли затевал эти журналистские грязекопания?
Сорокин и Кийко сидели молча, опустив головы.
– В общем, так, орлы. Прежде, чем смежники приберут вас к рукам, мне на стол все копии всех разработок по теме. Что накопали, включая непроверенную информацию, всё мне.
– А зачем?
– Попробую ещё за вас повоевать.
Выходили как оплёванные. Молча пересекли дворик, проследовали гуськом до подворотни, за ней начинался шумный проспект, и только там, прежде чем разойтись, подняли друг на друга глаза.
– Ну что, Костя, с почётом переводимся на повышение? – грустно улыбнулась Надя, на что Костя порылся в кармане в поисках очередного огрызка карандаша, ничего не найдя, сокрушённо вздохнул:
– От тюрьмы да от сумы… Ну, сами бачите.
Они, словно курсанты на параде, одновременно развернулись спинами друг к другу и одновременно пошли в разные стороны. Настроение у каждого было – хуже некуда.
Через полчаса Костя косолапил по коридору УКГБ в направлении кабинета капитана Никитина, куратора «афганского» журнала, благодаря своевременному вмешательству которого за пару лет его существования удавалось ни разу не напарываться на острые углы современной политической жизни. Никитин приходился Кийко каким-то родственником, двадцать пятой степени родства. Во всяком случае, когда Костя получил от Локтева в руки оперативное управление журналом, капитан моментально возник у хохла дома с бутылкой коньяка и долго трепался, поминутно справляясь о здоровье мамы, проживающей в Черновцах, и напоминая о том, как в детстве таскал Костю с собой на рыбалку. И, хотя Кийко того напрочь не помнил, коньяк с приветливым гостем охотно распил, дружбу принял и с удовольствием ею пользовался.
Капитана вызвал сам Логинов. Никитин нёсся навстречу: предупредить Костю, чтоб подождал. У лестничной площадки невысокий поджарый капитан выскочил, не сбавив ходу, точно в том месте и в то время, когда все её пространство занял своей медвежьей фигурой Кийко. Никитин ткнулся к нему в объятья, как на стену налетел. Костя только сгрёб капитана в охапку:
– Товарищ капитан, убьётесь же!
– Отпусти, чудовище, – простонал Никитин, Кийко бережно поставил Никитина на ноги и попытался придать лицу почтительное выражение. Не очень получилось. Хорошо, рядом никого, а то стыда не оберёшься!
Потирая помятый бок, капитан проворчал:
– На тебя напороться в темноте, в травму угодишь. И как ты с бабами-то обходишься?
– Я без них обхожусь, – заливаясь краской, брякнул Кийко, на что моментально получил острый взгляд снизу вверх и реплику:
– Оно и видно. На мужиков бросаешься. Ладно, спешу. Логинов вызывает. Думаю, ненадолго. Ты ведь ко мне не чаю попить летел?
– Это вы летаете, я больше по-пластунски, – попытался отшутиться Костя, но получилось опять двусмысленно, и он осёкся. Глаза капитана были напряжены.
– Эх! – выдохнул он. – Знал бы, Костя, куда влез…
– Куда же? – Кийко, который договаривался, что после совещания редколлегии придёт к куратору, недоумевал. Ведь произошло уж – Контора берёт под себя «Память». Что ещё могло случиться?
– Ты сможешь подождать? Только не здесь, а где-нибудь на нейтральной территории. Сходи в кафе на углу.
– Владимир Анатольевич, – нерешительно начал Костя, – а сколько, по-вашему, времени вас продержит Логинов?
– Гм! Продержит… Смешно сказал. А что? Ты торопишься?
– У меня это, – Кийко вспыхнул маковым цветом до самых кончиков ушей, – совсем с деньгами плохо.
Капитан протянул богатырю несколько крупных купюр:
– Держи. Только не напивайся.
– Спасибо, це невозможно. На меня цистерна спирта нужна.
– Ладно, – махнул рукой Никитин, – потом сочтёмся. Жди. – И стремительно зашагал прочь. Костя постоял с минуту, глядя ему вслед, потом тряхнул головой и побрёл вниз, к выходу.
В кафе он просидел в ожидании капитана не меньше полутора часов. Он заказал графинчик водки, три горячих бутерброда, яичницу, салат и сок в гранёном стаканчике. Давно с таким удовольствием не обедал, никуда не торопясь, ни о чём не переживая и ничего не обдумывая. В отличие от Краевского и Чукиной, которым их дело нравилось, Кийко, как и Долин, относился к своему журналистскому поприщу как к суровой повинности. Теперь, когда неизвестно, что с этим поприщем дальше будет, словно камень с души свалился. И ни малейшей тревоги, даже мыслишки о том, что ждёт «Память» в ближайшем будущем. Просто сидит, ест и пьёт!
Никитин появился внезапно. Словно материализовался из сумрачного воздуха кафе. Возник перед хохлом мрачный, взъерошенный. Глаза светились лихорадочным блеском. Разговор с Логиновым был явно не из приятных. Кийко, не говоря ни слова, подошел к стойке, заказал сто грамм коньяка, отсчитав последние деньги из тех, что выдал ему Никитин, и поднес стаканчик капитану. Тот кивнул благодарно, и единым махом, точно водку, опрокинул напиток, после чего глубоко вздохнул и произнёс:
– Так-то Константин! В последний раз…
Костя вскинул на него вопросительный взгляд, ожидая разъяснений, но Владимир Анатольевич долго не говорил ни слова. Наконец, словно очнулся и сказал:
– Разговор будет долгим. Готов выслушать, не перебивая?
Кийко кивнул. Капитан щелкнул пальцами. Хотя эта форма обслуживания и не была предусмотрена в заведении, перед Никитиным вмиг нарисовался долговязый парень с картонной папкой в руках. Никитин заказал коньяк, кофе и сигарет и, пока парень ходил за его заказом, обронил лишь одно короткое замечание:
– Коли хочешь мира, готовься к войне.
Кийко не понял, к чему это, но переспрашивать не стал. Когда перед капитаном возникли пузатый графинчик, дымящаяся чашка ароматно заваренного кофе и пачка «Салем», он начал:
– Ты помнишь, с чего всё начиналось? Я имею в виду журнал.
– Як забуты. Це ж «Память»! – улыбнулся Костя.
– Хорошо. Деньгами тогда вас ссужали не только и даже не столько фонд, ещё не имевший должной силы, сколько обком комсомола и наша контора. Это так, для справки. У нас была вполне конкретная задача – держать вас под контролем, чтоб в определенный момент использовать как информационную дубину.
– Это как?
– Хочешь мира, готовься к войне, – вместо ответа повторил Никитин и налил по 50 грамм. Они молча, не чокаясь выпили, как на поминках, и у богатыря невольно защемило сердце. Прислушиваться он не стал, ибо вообще не имел привычки прислушиваться к неприятным ощущениям внутри организма, а бросил зачем-то:
– Мне кажется, всех в ближайшее время ждёт встряска.
– Откуда знаешь? – вскинул на собеседника серые глаза с желтоватыми белками Владимир Анатольевич.
– Не знаю, чую.
– Что ж, хорошо, – задумчиво ответил Никитин и, закуривая, продолжал:
– Журналу была отведена роль своего рода глушителя в час, когда локальные столкновения, уже давно идущие по стране, перерастут в серьезную схватку. Первый раунд намечается на ближайшее лето. Впрочем, об этом – пока никому. Понял?
Константин утвердительно кивнул, и капитан продолжил:
– Зная эти планы, я приложил максимум усилий, чтоб роль куратора выпала мне, а не какому-нибудь служаке, готовому ради карьеры пойти по головам. Дело в том, что я не вполне согласен с теми методами, какими наши верхи желают провести перестройку. А чтоб тебе было проще на первых порах со мной найти общий язык, я придумал легенду, по которой мы с тобою дальние родственники. Я стал вашим куратором по линии КГБ. Я знал других кураторов – партийного и армейского… Да-да, у вас были не два, как у большинства, а три куратора. Собственно, и были, и есть. Пока… Итак… Методы дальнейшей перестройки предлагаются такие: несколько инспирированных государственных переворотов с кровопролитием, демонтаж страны и политической системы, передача собственности в руки нескольких еврейских кланов, полная реставрация капитализма в наиболее дикой его форме, доведение населения до социального взрыва и, в зависимости от сложившейся обстановки, то есть результатов исторического эксперимента, либо триумфальное возвращение социализма сталинско-бериевского типа, либо установление либерал-демократической диктатуры в духе Пиночета.
Никитин перевёл дух, сделал глоток уже остывшего кофе и продолжил чуть живее:
– Сейчас уже ни для кого не секрет, что Третью мировую, в продолжение Второй, мы проиграли. Причин много, ни к чему и обсуждать. В этих условиях нужна многоуровневая система подготовки населения к жизни в условиях оккупации. И Горби её стремительно создаёт. Одним из её кирпичиков является ваша редколлегия. В ваши задачи входило пасти часть населения, способную кое-что понять и активно противодействовать обозначенным процессам. Партийный куратор следил, чтоб до поры до времени вы не выходили с антикоммунистическими лозунгами, оттягивая время осознания вашими читателями роли КПСС в этой гигантской афёре. Военный куратор собирал информацию о степени боеготовности воинов запаса, на кого среди ваших читателей могла бы опереться оппозиция в ситуации государственного переворота. А моя роль сводилась к тому, чтобы дозировано поставлять вам информацию, разработка которой направляет энергию ума ваших читателей на подтачивание и дальнейшее разрушение социализма, а затем на прославление буржуазных ценностей Запада. Играть в эту игру мне противно, я маневрировал. Давал вам и то, что от меня требовал Логинов, и то, что хотелось мне. Нашёл людей в обкоме КПСС, сделал своими союзниками, при возникновении споров с начальством они служили громоотводами. Но за год я двоих потерял. Помнишь автокатастрофу, когда погиб инструктор обкома Васильев? Наша «пятая колонна» сработала. Со строгим выговором вывели из бюро и удалили от дел Никанорова. Те же. Моя сеть в обкоме развалилась. Оставался один человек, которым я не мог жертвовать. И тут вы занялись погромами на кладбищах. С большим трудом мне удалось выяснить, кто подсунул эту тему. Это Владислав Янович Беллерман, не так ли? – Кийко кивнул. – Вот об эту фигуру и сломался мой план. Судя по всему, он из нашего ведомства. Причем, весьма высокопоставленный. Степень засекреченности досье такова, что я не выяснил ничего конкретного. Но, как говорится, по плодам их узнаете их. Беллерман, внедренный к вам через нашу контору, давно сунул вам наводку, по которой вы прямехонько угодили в лапы к нашим операм из группы Валентина Давыдовича Целебровского. Эти ребятки занимаются наукой. Слышал ли ты что-нибудь о психотронном оружии? – На сей раз Костя покачал головой отрицательно. – Эх ты, деревня!.. В общем, неважно. Это 13-й отдел, которого по документам как бы не существует. Мои руки коротки дотянуться до него. Я сначала не мог понять, зачем Беллерман сдал для публикации одну из своих секретных разработок. Когда понял, что сдали вам пустышку, чтоб вычислить меня и отобрать вас, было поздно. Ты хоть понял, Константин, что пишете вы об этих придурках-сатанистах, чётко отрабатывая направления, что вам сдают опера, а заодно оставляя жирные следы? Вы уже засветили им всех своих людей в прокуратуре и в милиции, засветили меня в полный рост, сами засветились и как журналисты, и кто вы есть по душе, какие ваши мысли… Ну и так далее. Вас можно брать «тёпленькими», никакой двойной игры вам уже не сыграть. Кроме того, Долин, скорей всего, прямой агент 13-го отдела.
– Не может быть! – воскликнул Кийко.
– Может, Костя, может! Им манипулируют вслепую. Как это делается, я ещё не могу понять. Но манипулируют, это точно.
Они молча выпили еще по пятьдесят. Потом Кийко спросил:
– Владимир Анатольевич, почему Вы со мной откровенны?
– Понимаешь, Костя. Судя по всему, меня будут убирать… Не знаю, когда… Рано или поздно, но будут… Погоди, Костя, не перебивай. Я, конечно, постараюсь максимально оттянуть этот момент. Но после того, как наши меня вычислили, и особенно после того, как отобрали вашу команду, я в изоляции и лишён маневра. Разумеется, в мою голову, в мои мысли покуда не могут влезть даже спецы из группы Целебровского. Но одно то, что я умудрился узнать об их существовании, вычислил Беллермана, означает, что со мной особо цацкаться не будут. Я не знаю, сколько у меня времени, но одно точно – немного.
Они помолчали. Никитин закурил, и к его ногам неожиданно откуда-то из-за стойки вышел огромный пушистый кот, став с яростным мурлыканием тереться о ноги. Капитан слабо улыбнулся и наклонился погладить кота. Тот, косясь на него рыжим глазом, слегка отпрянул, очевидно, не испытывая желания получить ответную ласку человеческой руки. Костя прогудел:
– От бисова худобына! Двое гуторют, ему обязательно втереться надо! – и хотел было отпихнуть кота ногой от стола. Но Владимир Анатольевич его остановил:
– Не трожь, Костя. Кот – животное священное и никогда просто так ни к кому не подходит. Как знать, может, он мне знак подаёт… Ладно, сейчас не об этом! – он резко провёл левой рукой по лицу и, словно очнувшись, устремил на гиганта пронзительный взгляд. – Пока я жив, и пока не прервали обстоятельства, я должен передать тебе максимум информации. Чтобы ты мог ею когда-нибудь воспользоваться.
– И всё же, товарищ капитан, чому я? Почему не Долин, к примеру? Вин мужик с розумом.
– Я тебе уже сказал, им манипулирует Беллерман. Андрей, наверное, парень неплохой. Но доверять я ему не могу. И тебе не советую. Если профессор возьмёт тебя в оборот, мало не покажется. Кстати, ни под каким видом не соглашайся на предложения пройти сеансы психологической разгрузки. Сейчас он эту систему будет внедрять для всех в вашем фонде.
– Так мы ж уже не в фонде. Я что-то не пойму. «Память» Контора сцапала или нет?
– В редколлегии же есть афганцы. Ты, Долин, Краевский. Как ветераны боевых действий вы трое по-прежнему остаётесь под опёкой фонда. Место работы иное. А так всё по-прежнему. Всё понятно?
Костя размашисто кивнул, и от движения его густой шевелюры над столиком пронеслось заметное дуновение воздуха, смахнувшее пепел с сигареты Никитина прямёхонько на кота у его ног. Тот обиженно фыркнул и мягко прыгнул в сторону, продолжая уже оттуда наблюдать за беседой, будто третьим участвуя в ней. Кийко усмехнулся на кота:
– А ведь подслушивает, шпион!
– Вполне возможно, – задумчиво и на полном серьёзе проговорил Никитин и вновь вернулся к теме разговора. – Не отвлекайся на зверьё. Вот, ты спрашиваешь, отчего я тебе доверяюсь. А посуди сам, могу ли я доверяться кому-нибудь ещё из вашей команды? Про Долина я уже сказал. Краевский – типичный неврастеник. В принципе, его нетрудно «расколоть», не говоря уже о том, что секретов он хранить и сам не умеет. Типичный журналист. Кстати, по-моему, он собирается поступать на журналистику, если я не ошибаюсь. Представляю себе, какой будет телеведущий для молодёжной программы! Программа «Взгляд» отдыхает! Кроме того, у него с анкетой не всё в порядке.
– А що то таке?
– Никогда не задумывался, почему до недавнего времени действовал в нашей Конторе циркуляр, запрещающий брать в кадры и в оперативную разработку с высокой степенью посвящения лиц еврейского происхождения?
– Так вин же не еврей! – воскликнул Кийко, на что Никитин прошипел:
– Тише ты! – и огляделся по сторонам. Парень за стойкой с отсутствующим видом протирал пыль на рабочем месте и, как оценил капитан, при всём желании без жучков не мог бы расслышать возгласа. Костя виновато шмыгнул носом и тоже бросил взгляд в сторону бармена. Капитан продолжал:
– Много ты понимаешь. У него мать еврейка, так что… А циркулярчик грамотный. Ведь каждый отдельно взятый иудей – не только он сам, а ещё огромная вереница родственников, сродников и тому подобное, сохраняющих теснейшие контакты, в какой бы части света они не находились. Трудно найти еврея, у которого нет родственников за границей. А ещё, чтобы скрыть это, они придумывали по несколько раз менять себе не только фамилии, но и имена, прятать национальность. Как будто не наша Контора занимается разведкой, а их кагалы… Тьфу! – Владимир Анатольевич скривился, точно в рот попала какая-то гадость. Костя сочувственно покачал головой, ибо в глубине его души жила почти такая же, но безотчётная нелюбовь к евреям, какая характерна для большинства малороссов, коим исторически довелось двести лет просуществовать бок-о-бок с ними.
– Даже анекдоты в своё время сочинили и внедрили в народ. Например, фраза «Еврей не национальность, а средство передвижения». Ха! Каково?.. Нет, Костя, Краевскому ни я доверять не могу, ни тебе не советую. Теперь Чукина. Ну, то, что она девушка вашего председателя, надеюсь, ты сам знаешь.
– В каком смысле?
– Не валяй дурака, Константин, нет времени. Меня не интересует, трахаются они по субботам или в театры ходят. Просто она регулярно сливает ему информацию и получает от него инструкции. А заодно общается напрямую с кем-то из наших. В общем, спецдевочка. Женщинам в нашем деле вообще доверять не стоит. Только в крайнем случае. И то очень не многим. А эта – типичнейший образчик соседнего пола, с которой ни одного серьёзного дела не сделаешь. Небось, заметил, у неё манера вынимать откуда-нибудь якобы случайно попавшую к ней информацию и с невинным видом пудрить мозги всем окружающим?
Костя кивнул, вспомнив, как сегодня Чукина зачитывала статью из многотиражки от своей соседки, после чего спросил:
– А сам Локтев?
– Дима слишком заметная фигура, чтобы быть самостоятельным. Я уверен, что до него давным-давно уже добрались. Не Беллерман, так Целебровский. Не Целебровский, так непосредственный мой шеф Логинов. Куда я буду поперёк генералов лезть! Вмиг окажусь в некрологе на последней полосе. Да и неинтересно мне. Председатель – он и в Африке председатель. На одно умное слово двадцать четыре лозунга. В вашей команде есть ещё Сорокин. Вот с ним советую дружбы не терять. Это честный и нормальный мужик. Только я не могу ему ничего сказать. Во-первых, он уже вполне сложившийся человек, он просто не поверит в откровенность офицера КГБ, – капитан на миг остановил взгляд на расширившихся зрачках Кийко. – Да-да, Костя. И с тобой, чтоб ты сегодня мне поверил, несколько лет пришлось в друга семьи играть да расположить к себе. И это во-вторых. Я не мог смастерить подходящей легенды, чтобы проработать Сорокина. Только тебе, уж извини, братец!
– Та нэхай! – добродушно махнул рукой Костя, вновь приведя в движения потоки воздуха в тихом помещении кафе.
– Вот и получается в сухом остатке, что, кроме тебя, положиться мне не на кого. Ты ж меня не сдашь, родственничек?
– Обижаете, товарищ начальник! – слегка покраснел Костя. Капитан легко похлопал его по плечу и произнёс:
– Теперь слушай, дружище, и мотай на ус. Первое я уже сказал. На счёт Беллермана и его сеансов психологической разгрузки. Ни под каким видом, понял? Ни под каким видом! Второе, надеюсь, ты уже тоже понял. Дружи с Сорокиным. Особо откровенничать с ним ни к чему. Не всему и поверит, а главное, будет с недоверием относиться к болтуну. Но в трудную минуту он тебе поможет. Это настоящий человек! Третье, как бы тебе ни был приятен Андрей Долин, остерегайся его. Сейчас он, увы, себе не принадлежит. Как и всякий, кто побывал в клинике у Беллермана. Далее. С новым начальством не конфликтуй. Иди на сделки, даже если они будут тебе неприятны. Надеюсь, особо грязной работы вам не предложат. Хотя, честно сказать, грязнее журналистики разве проституция. Правда, некоторые любят и то и другое. Но постарайся при первой же возможности уйти из редакции.
– Почто не зараз? Тильки время убивать! Кота за хвост, – возразил Костя и поискал глазами упомянутого кота. Капитан, перехватывая его взгляд, даже улыбнулся, представив себе, как великан тягает несчастное животное за мягкий пушистый хвост. Но погасил улыбку, примолвив:
– Сейчас нельзя. Сразу обозначишься. Полагаю, наши в Конторе не догадываются, что ты не так прост, как выглядишь. Вот и продолжай держать себя простачком. Пусть для всех ты добрый малый Костя Кийко, любимец женщин и девственник.
Смутившийся великан снова залился краской, но капитан не обращал на это внимания:
– Тихо делай своё дело и жди случая. Он представится тогда, когда Контора перейдёт к активным действиям. То, о чём я тебе сказал в самом начале. Вот увидишь, в стране случится такой бардак, что под шумок можно будет сделать всё, что угодно, никто даже внимания не обратит. А пока не время.
Они помолчали. Каждый – о своём. Костя думал, как странно устроена эта жизнь: ему бы, по его натуре, жить себе домовито со спокойной хозяюшкой-женой, заниматься бытом, ходить на спокойную службу, 5-го и 20-го чинно выпивать дома грамм по 600–700, ездить на рыбалку летом и зимой да растить детишек. Вместо этого сначала судьба засунула его в чёртов Афган, где отслужил он, особо не отличившись, наоборот, пару раз проштрафившись, но за то полной ложкой нахлебавшись всякого дерьма, непременного атрибута всякой войны. Потом оказался втянут в непонятные игры. А начиналось всё так просто! Вместе с другими «афганцами» собирались по всякому поводу, горланили песни, травили байки, устраивали субботники по благоустройству дворов и детских площадок. Незаметно направляющие их благие порывы комсомольские вожаки превратили самодеятельность в организованное движение, привлекли прессу, подкинули деньжат, дали помещение для сходок. Появилась табличка «Фонд ветеранов Афганистана…», а сверху мелко «Обком ВЛКСМ». Замаячили «деловые» в галстуках, определили каждому направление работы. Кого – в подростковые клубы, кого – в кооперативы, бабки заколачивать, кого – на партучебу, готовить, значит, кадры управленцев. Нарисовался Локтев, этакий энергичный, волевой. Ну, а Косте опять выпала ерунда какая-то! Хотел пойти в кооператив работягой! Специальность-то рабочая есть! Ан нет, глядишь ты, уговорил Дима возглавить редакцию военно-патриотического журнала «Память»! Говорил же ему, ну какой, мол, из меня журналист, а тем более, главный редактор? Ни в какую! Упёрся, настаивал, убеждал. Примеры приводил. Мол, профессионалы поистаскались. Пора перетряхнуть сонное царство советской журналистики. А ты, говорил, крепкий, обаятельный и честный парень, настоящий ветеран, будешь великолепной «визиткой» нового издания! Обещал успех, мол, не боги горшки обжигают. Уболтал. И вот болтается Кийко на этом своём журналистском месте, как…
Лениво-сонный бармен протирал за стойкой стаканы. Глядя, на его тщедушную фигуру, великан Кийко вдруг позавидовал пареньку семитской наружности: тупая непыльная работа, твёрдый заработок и полное отсутствие проблем. Ни тебе «перестроек», ни тебе «спецопераций», ни тебе прочей ерунды. Просто житьё-бытьё… Ох, мамочко ридна!..
Подле всякого «первого лица» возникают аккуратные человечки, главной жизненной задачей которых является украшение жизни начальствующей особы видимостью исправной работы. Неистребима жажда подобострастия. И число находящих утешение в исполнении «танца подпевал» равно количеству «запевал». Каждый блюдолиз находит своего шефа, и у каждого босса своевременно появляется свой подхалим. Так есть. И бесполезно с этим воевать.
Эпоха Горбачева началась с игр в демократию, которая, якобы, не предполагает таких «пережитков прошлого», как подхалимаж. Но стоило Генсеку Болтливому выступить на Апрельском пленуме, с коего, собственно, всё и началось, как возникли персонажи, искренне подражающие новому кумиру. Горбачевский трёп разошёлся на цитаты, чиновники всех уровней стремительно подхватили характерные словечки нового коммунистического вождя ставропольского розлива, и понеслась «старая песня о главном». Каждый этаж власти моментально установил присущий лишь ему объём и способ подражания лидеру. На низших уровнях иерархии образ чиновника в каком-то смысле обогащался. «Высший этаж» имел над собой один пример для подражания, этажом ниже их было не меньше двух – Главный и непосредственный. В итоге, «мелочёвка», типа членов бюро райкомов комсомола или партийных секретарей первичек, проявляла чудеса изобретательности, потея над каждым выступлением, ведь в рамках одного «выхода на сцену» нужно успеть услужливо охватить целую галерею портретов.
Последовательность речи строилась по нормам, выполнение коих гарантировало успешное преодоление очередной «контрольной планки» на дистанции карьерного роста. Вводная часть с цитатой из классиков – обязательно! Обозначить наиболее существенные тезисы. Затем так называемая «излагающая часть», где в наиболее выигрышном свете показывали себя, свою команду, увязав свои достижения с «генеральной линией» нынешнего генерального и его команды. Хорошо бы его процитировать, и именно с этого раздела начинается «заигрывание с образом». Только не увлечься, не переусердствовать, не превратить выступление в фарс! Далее полагается заострить внимание аудитории на проблемах. Здесь место лексикону вождей помельче числом не более трёх. Протащить в эту часть выступления тонкий намёк на Генерального значило быть виртуозом, кому предуготовано будущее видного партийного или советского руководителя. Такого привечали опытные технологи, дабы, проведя во власть высокую, накрепко оседлать своего протеже и уже иметь с него дивиденды до скончания его политического, а чаще и жизненного века.
Гораздые до тайн управления людьми, выходцы из недр спецшкол, технологи не мелькают на экранах или в фойе дворцов съездов, не афишируют себя, предпочитая вовсе не выходить на люди. Они «белая кость» команды своего «ответственного лица», и им нет нужды носить собственные лица. Они скрывают их, имея физиономии малоприметные, незапоминающиеся. Иное первое лицо примеряло на себя тогу цезаря, объявляя себя единовластным вершителем судеб, не нуждающимся в советах серых кардиналов своей команды. Но в моменты переломные для себя и для страны призывало тайных спецов, поняв необходимость совета, и зачастую полностью подчинялось их незримой воле. Не так ли и Сталин в страшные первые дни войны внезапно исчез из виду царедворцев, не показывался на люди, а, показавшись, преобразился: собран, стремителен, другой взгляд, даже манера говорить, которую в деталях знали все в державе, другая? Незримые технологи скрытно от глаз людских окружили вождя и слепили его образ в соответствии с новыми нуждами.
Жрецы не любят фараонов. Иной подымется высоко, посягнёт на священную власть жреца, и его карает необоримое возмездие, ибо ни один видимый правитель земли не имеет власти. Он лишь инструмент в руках тех, кто, владея тайными древними знаниями и технологиями, в действительности управляет миром.
Царёк, взошедший на трон вослед за Иосифом, пинал и порочил великого предшественника. Из страха перед ним? Из жажды оставить по себе память? А слетел с политического Олимпа, едва посчитал себя вправе указывать жрецам, даже в окружении заморского коллеги. Чуть не развязанная война могла поставить крест на цивилизации, но не остудила буйную головушку властителя, даже пуще разгорячила кровь, обильно разжижаемую горячительными напитками. Итог известен из учебников. Скоротечный пленум, позорная по форме отставка и полное политическое небытие. Пройдет немного времени, и политическая драма повторится как фарс. Новый вождь, вылепленный технологами дня новейшего, упивающийся своим ложным красноречием и завораживающий речами всю страну, скоро последует за царьком-кукурузником, утратив чувство реальности, замахиваясь на жрецов. Нет прощения подобным выходкам, даже совершённым в состоянии аффекта. Немедленный «слив» царствующей персоны в сточные воды политического забвения не самая суровая кара за подрыв иерархии.
Но это впереди. А пока Генеральный на месте и вполне популярен. На всех уровнях партийной вертикали к нему прислушивались и, так или иначе, вторили. Одни – с сомнением, другие – с осуждением, были и те, кто уходил в глухую оппозицию к лидеру, но большинство всё же – с одобрением, большим ли, меньшим ли, деланным или искренним, но с одобрением. И на волне всеобщей поддержки не ведающих, что творят, людей, авторитет ставропольского Меченого рос, как на дрожжах. Одним из тех, кто с готовностью и «за чистую монету» принимал всё, что несёт с собою зловещая фигура последнего генсека, был функционер взорвавшегося в агонизирующей активности комсомола Дмитрий Локтев. Молодой коммунист «горбачёвского» призыва взлетел на волне всеобщей любви к «героям нашего времени». Ветеран самой бесславной войны в истории Отечества обрел внезапную популярность далеко за пределами родного города. Ничего не смысля в политике, он искренне поверил дядям в галстуках под гладко выбритыми подбородками, уверившим его, что он прирожденный общественный деятель, и за ним пойдет нынешняя молодежь, растерявшая идеалы.
В небольшом офисе фонда, заботливо предоставленном отделом имущества Октябрьского райкома КПСС, красовались флаги ДРА и СССР, фото 20-летних Героев Советского Союза в форме десантников, из динамиков текли песни ансамбля «Каскад», Виктора Цоя или заунывные мелодии братского южного народа. Офис не пустовал. Двери гостеприимно раскрывались для всех, и хотя, на поверку, настоящих «афганцев» среди толпящихся в комнатах фонда, не было и половины, это не смущало ни Локтева, ни круглолицего куратора от обкома, ни членов правления. То, что из правления фонда лишь трое служили в ДРА, а четверо даже не имели отношения к армии, также никого не смущало. Дела после памятной объединительной конференции затевались более чем серьёзные, каждый член правления вносил свою лепту в их успешное проведение, и не было сомнений в нужности любого. Фонд учреждал кооперативы, где трудились ветераны и инвалиды Афганистана, на бумаге – около половины штата. Юрисконсульт фонда товарищ Глизер Марк Наумович, между своими просто Марик, тщательно проверял и перепроверял списки и ведомости, следя за соблюдением установленной законом квоты. Так кооперативы освобождались от налогов, принося фантастические барыши фонду и приличные зарплаты кооператорам. Сколько в действительности инвалидов трудится на каждом производственном участке, не знал, пожалуй, никто. Это и неважно! Заработанные деньги направлялись на благие цели: помощь семьям, установку памятников на могилах, попечение сирот, издание журнала «Память», военно-патриотическую работу с подростками города. Никто не мог пожаловаться на Локтева со товарищи, что обойден вниманием или обижен материально. Раз в неделю председатель проводил «летучки», обсуждались текущие дела и перспективные планы. Раз в неделю по направлению фонда принимал психотерапевт. Два раза в неделю – юрист. Раз в неделю собиралась редколлегия журнала «Память». О неприятности с нею пока мало кто в городе знал. Формально оставаясь подразделением фонда, редакция фактически перешла в другие руки, и Дима переживал эту потерю, веря в то, что «Память» удастся вернуть, что не мешало ему подумывать об учреждении нового печатного органа. Свято место пустовать не должно! Ежедневно заседали секции, клубы и кружки по интересам, и чаще всего заседания завершались дружескими посиделками с водкой, гитарой и анашой. Травку покуривали, почти не таясь, кураторы от КПСС и КГБ закрывали глаза на стойкий запах, оба, впрочем, ни разу не принимая участия ни в курении, ни в застолье. Дима Локтев, вхожий в кабинеты власти, был для «братьев-афганцев» авторитетом непререкаемым, хотя ещё за год до создания фонда, когда только возвратившиеся с войны молодые люди стихийно собирались и бузили по площадям и скверам, никто не указал бы на него как на лидера такого масштаба. Но едва восстановившись после армии в институте, где Дима учился на вечернем отделении, он немедленно оказался в центре внимания райкома партии, и началась непонятная для самого Локтева свистопляска вокруг его персоны, завершившаяся приглашением в партком и предложением к молодому коммунисту баллотироваться в состав членов бюро райкома КПСС. На счастливца пал выбор партийных бонз. Вытащив билет удачи, он открывал для себя многие перспективы, какими только дурак не воспользуется хоть как-то. Локтев не был дураком, и, хотя сам не понимал, почему из двоих «афганцев» ВУЗа с партбилетами предложение сделали ему, согласился, даже не поколебавшись для приличия. Потом была установленная процедура, собрания, выступления, мелкие поручения, и тому подобное, благополучно завершившееся пленумом райкома, избранием, навсегда отрывающим его от нормальной учебы и работы, ибо это не только перевод на другую работу, но и в другой социальный ранг. Локтева утвердили в должности председателя фонда, которую он и так занимал. Но теперь это была креатура коммунистов, долженствующая, по замыслу обкома, окончательно подобрать «с улицы» бестолково митингующих дебоширов-ветеранов и направить их огромную взрывчатую энергию в созидательное русло работы с трудными подростками, взаимопомощи и разворачивающейся в стране коммерции. Опьяняющий азарт строительства первых кооперативов и зарабатывания шальных денег кружил голову всякого прикоснувшегося к этой стихии. Были созданы кооператив «Шурави» по ремонту и обслуживанию автомобилей, кооператив «Саланг» по шитью модных курточек, кооператив «Дезинсектор», бравые хлопчики из которого применяли на ветхих квартирах навыки, полученные в завшивевшей южной стране, предприятие общественной организации «Букинист» по скупке и перепродаже книжных редкостей, кооператив «Десант» по обучению боевым искусствам и многое другое. Росло число семей на содержании фонда, число получающих зарплату в нём и его предприятиях и кооперативах, число подписчиков его журнала «Память», число занимающихся в его кружках, клубах и секциях, посещающих его концерты и собрания. Рос и авторитет председателя.
Локтев, стремясь соответствовать духу и букве времени, заговорил по-ставропольски нараспев, вставляя словечки «судьбоносный, консенсус, социализм с человеческим лицом» к месту и не к месту, но главное, всегда с тем неподражаемым апломбом, что отличает функционера высокой трибуны от простого человека. Всего через полтора года Дмитрий Павлович Локтев, с благословения аж московского партийного начальства, зачем-то запросившего на ознакомление его личное дело, был рекомендован в члены бюро горкома партии. Ещё через полгода на пленуме городского комитета его продвинули в кандидаты в члены бюро обкома. Словом, процесс карьерного роста, как говорил его кумир, пошёл. К моменту последнего продвижения фонд Локтева подмял под себя все разрозненные объединения «афганцев» города и области. После памятной конференции пара организаций посопротивлялась и прекратила существование. С авторитетом Локтева тягаться стало практически некому. Но вот беда: всё чаще со страниц газет и журналов стали проглядывать огорчительные для молодого коммуниста пятнышки на светлом облике родной партии и, что самое неприятное, наиболее одиозными персонами становились её лидеры: сам «Горби», его сподвижники Шеварнадзе и Яковлев, возник чудовищный Ельцин, чьи скандальные выходки затмевали разум моментально и надолго. В парторганизациях пошли разброд и шатания, и дрогнуло сердце молодого партработника и ветерана войны. Остро переживал Локтев показавшийся ему бесславным, политически и военно неподготовленным спешный вывод советских войск из Афганистана, куда, к своим однополчанам все годы он рвался хоть на день.
Внутренние перемены в руководителе отметил врач-психотерапевт и вызвал председателя к себе вечером приёмного дня. Заранее попросил не назначать никаких дел на поздние часы суток, оставив всё время для беседы с ним. Владислав Янович Беллерман, высококлассный специалист, профессор и просто «душка» за три года сотрудничества с фондом стольким помог – кого из пьянства вытащил, кого из петли, кого с иглы снял, – не счесть! Поможет и здесь, чай, не смертельна угроза, а так, вялость чувств. И хотя посещать медучреждения Локтев не любил, а приём профессор вёл в клинике на Берёзовой, он согласился посвятить вечер «душеспасительной» беседе. В кабинет, обставленный, в качестве спонсорской помощи, на средства фонда, Локтев вошёл без стука, по-председательски. Привычка руководить даётся легко, утратить её сложно. Именно с этого начал разговор Владислав Янович, мягко поздоровавшись с председателем за руку.
– Присаживайтесь, дорогой мой, и расслабьтесь. Без чинов и регалий. Условимся, мы играем наоборот. Я понятно говорю?
– Не очень, – мотнул головой Локтев, усаживаясь в мягкое кресло. Глаз машинально отметил неприятную царапину на коричневой кожаной обивке. Неделю назад её не было. Профессор перехватил этот скользнувший по имуществу взгляд хозяина:
– Э-э, нет, Дмитрий Павлович, так не пойдет! Не надо инвентарных проверок! Вы на приёме у врача, на беседе у товарища. Если эти стены давят на вас осознанием своей, так сказать, ответственности, перенесём встречу в другое место. Но боюсь, организовать её нам вторично будет весьма затруднительно. Не так ли?
– Ладно, доктор. Валяйте.
– Экий вы, – усмехнулся Беллерман и повернулся спиной к Локтеву, что-то доставая из шкафчика. Дима отметил, что нынче Владислав Янович меньше сутулится, чем обычно. И это наблюдение отвлекло его от мыслей о царапине на кресле. Доктор словно уловил это и, резко развернувшись к нему с номером «Огонька» в руках, молвил:
– Нынче как-то хорошо дышится. Весна, наконец-то, по-настоящему. Вы согласны, что сегодня стало значительно легче, чем вчера?
Вместо ответа Дима, кивнув на журнал, поинтересовался:
– Зачем это вам? У нас политинформация?
Беллерман улыбнулся, обнажив крепкие ровные зубы:
– Нет. Но, кажется, именно здесь причина ваших хворей.
Дима недовольно хмыкнул и уставился на свои ногти. Беллерман продолжил, слегка надавив на слово «проблемы»:
– Проблема в том, во что мы верим, а что считаем полезным. Какая польза от бытия Божия? Да никакой, разве для попов прибыток. Но миллиарды людей верят. С другой стороны, верить ли в доллар или немецкую марку. В какой-то степени, это важно для биржевого игрока. Но пользоваться тем и другим как системой ценностей в нашем меркантильном мире вполне возможно. Я понятно говорю?
– В общих чертах, да, – кряхтя, ответствовал Локтев, не отрывая глаз от своих ногтей. – Только к чему это?
– Перейдем к делу. Не стану подробно расспрашивать, Дима, о ваших проблемах. Вы сами расскажете, что сочтёте нужным. Изложу то, что сам вижу и думаю. А вы поправите, если что не так. Согласны?
– Договорились, – задумчиво произнес председатель, переводя заинтересованный взгляд на доктора. Тот, пряча глаза в журнале, который зачем-то раскрыл перед собою и листал, точно разыскивал нечто очень важное для себя, скороговоркой продолжил:
– Ваша блистательная карьера, Дима, вовсе не дело случая. Конечно, и ваши таланты сыграли не последнюю роль. Ведь всякий подарок можно благополучно промотать. Вы этого не сделали. Данное вам вы рачительно сберегли и приумножили. Честь вам и хвала. Не зря ставили на вас… в своё время.
Дима недоуменно воздел брови, но переспрашивать не стал. Ему показалось, что Беллерман знает о нём гораздо больше, чем ему положено по его должности и роду занятий, но не испытал ни малейшего испуга, даже наоборот, некоторое облегчение. Продолжение разговора интересовало, он ждал, что дальше скажет этот холёный человек в тонких очках, из-за которых его лицо имеет всегда такое непроницаемое выражение. Партийные игры приучили Локтева не слышать текст, а вслушиваться в то, что между строчек: там настоящее, важное, отчего зачастую не только карьера, но и жизнь зависит. Интонация, выражение глаз, характерные словечки и обороты, паузы между словами и фразами, жесты, предметы в руках, улыбки и рукопожатия, многозначительные намёки и цитаты, заставляющие мозг работать с удвоенной силой, расшифровывая скрытое от непосвящённых послание – вот, что важно, имеет смысл, остальное – так, шелуха, словесное прикрытие. Здесь главное было в пяти последних словах…
– Вас слегка напрягает последняя фраза. Не напрягайтесь. Лучше выслушайте без сердца. – Беллерман переложил журнал из одной руки в другую, с полминуты разглядывал картинку на обложке, потом криво усмехнулся и вперил в Диму острый, как шило, взгляд сквозь свои непрозрачные очки. – Вы ведь сомневаетесь. В верности генеральной линии партии, в искренности партийного лидера, в полезности идущих в стране процессов. Не так ли? – Локтев утвердительно кивнул.
Доктор по-своему расценил его молчание:
– Боитесь признаться вслух. Как же, молодой коммунист, можно сказать, подрастающий партийный вождь. Одно неверное слово, и – никакой карьеры! Не бойтесь. Очень скоро о своей принадлежности к нашей партии нужно будет говорить шёпотом и с оглядкой. Сейчас, к счастью, пока не время. И потом, Дима, мы же не на ковре в кабинете первого секретаря. Здесь не бюро горкома. Я понятно говорю?
– Чего вы от меня хотите? – выдавил из себя Локтев, вскипая.
– Я хочу, чтобы вы, Дмитрий Павлович, честно ответили себе на два вопроса. Первый. Не всё ли вам равно, в какие ритуальные побрякушки играть, если результатом становится достижение поставленных целей? Поясню. Сколько учёных в средние века повторяли пустые фразы о Боге перед собранием тупоголовых в рясах, а позже излагали вещи, напрочь опровергающие само бытие Божие! Иных подвергали процедурам типа отречения, как Галилея, других… в общем, по всякому было. Но никому из великих умов не пришло в голову воспротивиться установленному порядку, посягнуть на власть духовенства, хотя бы слегка. Красивая сказочка о том, что Галилей якобы пробормотал после своего отречения «и всё-таки она вертится», не соответствует действительности. Зачем бы ему? Он, в то время старый человек, жил по законам и правилам своего времени, и, если уж говорили ему, мол, надо отречься, шёл и отрекался. Ритуальные танцы, как я это называю. А сколько нынешних светлых умов блистательно исполняют роль, прибегая к помощи этого проверенного веками средства! Ну, скажите мне, пострадало ли творчество, скажем, Шостаковича от того, что он регулярно с трибун отчитывался и каялся? И заметьте, Дима, делал он это во имя личного, я подчеркиваю, – лич-но-го достижения конкретно поставленных целей и решения своих абсолютно частных задач! И никакого вранья себе! Люди знают, на что и ради чего идут. И плевать им с высокой колокольни, простите за вульгарные словечки, на текущую конъюнктуру и тому подобное. Надо будет, поговорим о таинстве Святой Троицы и её значении в подъёме урожайности зерновых в сложные периоды истории Святаго Отечества. Надо будет, обсудим, как на современном этапе развиваются марксистско-ленинские принципы в деле освоения целинных и залежных земель. И то и другое – ритуальные танцы, смысл слов не важен ни оратору, ни слушателю. И вопрос, дорогой мой: не всё ли равно?
Локтева в жар бросило. На миг показалось, что происходящее – бесовская игра, злая проверка, устроенная ему с привлечением хитрюги доктора чинушами из бюро горкома. Да, действительно в партии разброд и шатание. После партконференции КПСС превратилась в дискуссионный клуб. Молодой коммунист, прошедший войну и понимающий, что такое единоначалие в критический период, не мог выработать чёткой позиции ни по одному вопросу. Ведь понимание того, что война идёт и по эту сторону баррикад, просто так не приходит. Чувство ярости овладело Локтевым. Он глядел перед собой и видел провокатора. Ударишь по физиономии – упекут в психушку, согласишься – донесёт, перечеркнув дальнейшую карьеру, возразишь – напишет резюме: Локтев обычный недоумок, раз верит во всю галиматью, произносимую с высоких трибун, и ни черта не смыслит. А если всё, что говорит Беллерман, правда?
– Простите, доктор. А вы-то коммунист? – нашёлся Локтев, и увидел, как поползли в улыбке губы Беллермана, запрыгали искорки в очках, вздрогнули брови, и сам он, слегка откидываясь назад, задрожал в беззвучном смехе. – Я не понял, я сказал что-то смешное?
– Нет, нет, любезный! Увольте, ничего смешного. Просто я прочёл в ваших глазах за пару секунд такую бурю чувств! Нельзя так переключаться, дорогой мой, нельзя. Что называется, полегче на поворотах. Вы ведь решили, что я провокатор из КГБ, партийного контроля или чёрт-те откуда, правда?
– Признаться, подумал, – согласился Локтев, продолжая неприязненно вглядываться в профессора. А мысли уже неслись в другом направлении: «В самом деле, с чего бы мне! Он ничего такого не говорит. Читали, слышали много раз. Все эти разоблачения Сталина, вся эта чернуха с порнухой, вся эта грязь, перестройка с перестрелкой, эти вонючие азиаты с порхатыми прибалтами кому хошь башку кругом пустят. А он доктор. Если уж лечит мозги, так лечит. Он же не виноват, что сыр-бор возник из-за кучки карьеристов, внедрившихся в партийные ряды и разваливающих партию изнутри… Стоп! А сам-то я кто? Я-то зачем в партию полез, когда предложили?.. Ну, как зачем! Предложили – и полез. Я молодой, энергичный, пороху понюхал, кое-что понимаю о жизни, могу других поучить. Такие, как я, нужны. Сейчас перестройка, гласность, обновление рядов… Тьфу, пропасть! Самому-то не противно? Как с трибуны поливаю. Коли стал про себя думать такими словами, значит, совсем дело дрянь… Так, ладно! Попробуем иначе. Чем я недоволен? Я делаю что-то не по совести? Не работаю ради таких же пацанов, как я, ради их матерей, жён, детишек? Чтоб им лучше жилось! Разве что-то делаю не по закону? И потом, что такое закон? Разве не мы, молодые люди, которым завтра жить, кому детей растить, должны улучшать неработающие ветхие законы? Вот-вот! И чтоб иметь такую возможность – улучшать законы, работать для людей, – ради всего этого я и пошёл в КПСС! Верно. Но вот вопрос: понятно – возможность, но кто дал мне на это право?.. Так-так! Один момент! А кто ставит вопрос? При чём тут право?! Я сам и есть право! Если не я, то кто? Каждый норовит отсидеться в стороне – мол, моя хата с краю, без меня всё сделается. Вот и живем по-скотски. На прилавках голяк, очереди, бюрократия, дороги разбитые, сервис – Европе в глаза стыдно смотреть, за то ракеты под каждой задницей… А я не отсиживаюсь, я работаю. Я активный и принципиальный. На таких, как я, вся перестройка держится. Ведь Горбачёв всё это придумал, чтоб дать дорогу молодёжи, расшевелить поганое болото. Не мне бухтеть! Всё правильно! И неча тут про право, возможность, закон, совесть! Буду делать, как считаю нужным, и всё тут! Зарабатывать деньги, двигать своих людей всюду, где можно, громить замшелых мастодонтов. Засиделись на тёплых местечках, дело тормозят, мыслят по-старинке, толкая страну в яму, сами того не понимая, мать их!.. Во, размитинговался, придурок!»
Очевидно, внутренний диалог раздвоившегося на собеседников человека промелькнул на лице председателя, поскольку Беллерман внимательно разглядывал его, молча, не прерывая. Их беседа уткнулась в ватную паузу несущихся осколками в воспаленном мозгу Дмитрия мыслей, а доктор спокойно изучал его, слегка прищурившись в полуулыбке. И только когда Локтев вздрогнул, отгоняя назойливый рой мыслей и снова включаясь в беседу, Беллерман быстро обозначил присутствие, тем самым не давая собеседнику обратить внимание на то, что его мимолетное отключение было замечено и оценено. Владислав Янович прекрасно знал, что, как правило, не стоит давать понять своему собеседнику, что в нём «копаются». Когда люди уходят в себя, им обычно кажется, что они «там» одни. На деле, опытный наблюдатель легко читает ушедшего в свои мысли человека, поскольку, уходя в себя, люди «неплотно прикрывают двери». Обнаруживая «слежку», либо конфузятся, либо озлобляются, либо замыкаются напрочь, словом, делают всё, чтобы дальнейший контакт стал невозможен. Причем непроизвольно, даже если наблюдающий друг, близкий, жена, врач, личный психоаналитик или духовник. Душа человеческая – как улитка. Пугливо прячет усики в панцирь, едва заподозрит нечто выходящее за рамки привычного, даже если оно не таит в себе никакой опасности. Беллерман протянул журнал и произнёс:
– Это всё чепуха. Я про то, что там написано. «Огонёк» – орган партийный, и не просто партийный, а представляющий интересы группы в партруководстве, ведущей страну путём серьёзных преобразований. К тому, что пишут в этом журнале, отнеситесь как к провокации. Есть такой метод лечения. Он так и называется. У больного, страдающего навязчивой фобией, провоцируется её появление. Но строго контролируется и, кроме того, источник фобии слегка препарирован, из него устранена реально угрожающая компонента. Путём цепочки несложных манипуляций угроза обращается в фарс. Пациент смеётся над тем, чего раньше боялся. Это просто. Вся эта команда занимается тем же – провоцирует, только не одного пациента, а целое больное общество. Не могу назвать это идеальным путём к выздоровлению, но это весьма эффективно, а главное, быстро.
– Странно говорите. По-вашему, получается, что во главе страны стоят этакие монстры в белых халатах, которые…
– Что же, я тоже монстр в белом халате?
– Вы ж не лечите целую страну.
– Резонно. Но позвольте полюбопытствовать, любезный Дмитрий Павлович, а какая разница? Вопрос, так сказать, чисто количественный. Я работал главврачом клиники в две тысячи душ. Заметьте: больных душ. И отвечал за то, каким будет их путь к выздоровлению?
– И удалось вылечить хоть относительное большинство? – сказал – и сам не обратил внимания на то, что сказал, Локтев. Владислав же Янович обратил – бросил быстрый взгляд, но оставил вопрос без ответа:
– Мы понимаем: болезней нет, есть остановки в развитии. Если это справедливо для отдельного человека, то и для общества в целом. Ваша беда в том же. Вы устали от навалившихся в последнее время перемен и связанных с ними вопросов и решили остановиться, и, как только произошла остановка, начались внутренние проблемы, которые иной невежда в белом халате может счесть, пожалуй, и за болезнь. Вы же не хотите, чтобы такое произошло?
– Не понимаю вас, – жёстко отозвался Локтев, а у самого по спине поползли мурашки. Ещё не до конца прояснив смысл слов доктора, он почувствовал таящуюся в них угрозу – то ли для себя лично, то ли для своего дела. «Дело… Дело… А что есть моё дело? Зарабатывание денег? Строительство пирамиды власти, на вершине которой я сам? Ради чего несколько лет назад всё это началось? Ну, работает эта система. Уже не может ни остановиться, ни даже рухнуть. Пожалуй, не может. Слишком прочно всё спаяно и закручено. Есть горизонтальные связи, вертикальные, обратные. Механизм из сотен людей работает, как часы. Давно запущен, и остановить его нельзя. А зачем? Какова цель бесконечного коловращения? Тоже мне, вечный двигатель!»
– Так-так-так, дорогой мой! – словно издалека донёсся до Локтева голос. Он очнулся и увидел, что доктор, стоя в дальнем углу, пристально разглядывает его со странным выражением лица. – А вы всё-таки переутомились. Пройти Афган и так переживать мелочи жизни типа перестройки! Настоятельно рекомендую взять недельку-другую отпуска и – в пансионат. Небольшой курс укрепления нервной системы, аутотренинг, психокоррекция. И всё такое… Абсолютно ни к чему не обязывающие мероприятия! А то до беды недалеко.
– До какой беды? – прошелестел Локтев, чувствуя, что вдруг начинает кружиться голова.
– Нельзя так над собой издеваться. Когда вы в последний раз по-настоящему отдыхали?
– Не помню.
– Вот и всё! Без разговоров! В пансионат немедленно. Он хоть и называется клиникой, но на самом деле настоящий пансионат. Я вам подготовлю местечко, и в марте…
– Не могу. Пленум! В апреле тоже не получится. Там пойдут встречи с ветеранами, спартакиада, другие дела. Давайте позже.
– Ну что же мы? Будем полгода тянуть? Потом только в августе возможность будет. В середине.
– Это тоже плохо. В подшефной школе будет работать комиссия из гороно. Базовый проект! Надо показать верность методики. Мы второй год обкатываем её на этой школе, и…
– Послушайте, Дмитрий Павлович! Вы что, один во всём фонде? Что, нет ответственного за работу с подростками? Нет куратора школы? Есть Лисицын, Галушкина, Чукина, Кийко, наконец. Есть правление, замы. Хватит, и не спорьте, любое дело не стоит того, чтоб на него последнее здоровье класть. Впереди ждут дела много большие…
– Нельзя ли в начале сентября?
– Вот, что, любезный. Мне кажется, в середине августа никакой проверки из гороно не будет.
– Как это? Учебный год на носу! Как раз единственное время, чтобы придти и посмотреть.
– Поверьте старому прожжённому волку. Не будет. У меня чутье, считайте, интуиция. Что-то точно произойдет. Смело оставляйте хозяйство на помощников, и милости просим ко мне. Вот так-то! И никаких возражений. А то и впрямь будут затруднения. Я-то вас хорошо знаю. А кто не знает, ещё усомнится, что вы здоровы. Я понятно говорю?
– Кажется, да, – мрачно ответил Локтев и снова углубился в свои мысли. Странно, пришёл на беседу с Беллерманом – и никак не может на ней, как раз, и сосредоточиться.
– Вот и славненько, – заключил Владислав Янович и потянулся так, что звонко хрустнули суставы в локтях. – Теперь вот, о чём, … – он неспешно поискал что-то в стопке на столе. Взгляд его, и без того закрытый для наблюдателя, ушёл глубоко вовнутрь. У этого человека будто не было глаз! – Вот, нашёл, – сообщил Беллерман. – Знаете ли вы этого человека? – доктор протянул листок с фото в правом верхнем углу и исписанный мелким убористым почерком, ровным, значительно более понятным, чем у большинства врачей.
Дима взял листок, скользнул глазами по фотографии, по имени и фамилии, затем споткнулся о строку, в которой внимание зацепило слово «операция», но смысла так и не понял, потом снова перевёл взгляд на фотографию и стал смутно припоминать:
– Это Андрей Долин из «Шурави» и редакции «Памяти»? – председатель вернул листок доктору, и тот его столь же неспешными движениями засунул обратно в стопку, в самую серединку.
– Молодому человеку потребовалась серьезная помощь. К счастью, она вполне в моих силах, я её оказал. Ничего патологического. Так, переутомление, плюс «афганский синдром». Иными словами, у парня застоялись некоторые военные воспоминания и стали накладываться на сегодняшние впечатления. Главное, что нужно было для него сделать, причём, нам обоим…
Локтев вперил в доктора недоуменный взгляд.
– Да-да, не удивляйтесь. Именно, обоим. Нужно было поменять образ жизни и работы этого парня. У него великолепные данные для работы с людьми, о которых он сам не знал, пока не пришёл в «Память». Но там он на общественных началах. А так он работает в кооперативе «Шурави». Так вот. Я провёл с ним полный курс, прошёл почти год, он вполне отдохнул и окреп, полагаю, пора ввести его в вашу штабную команду. Нечего ему пахать в своём «Шурави». Ему лучше действовать головой, а не руками. Подумайте, Дима. Придумайте для Долина должность, связанную с выборами. Кстати, он очень неплохо пишет тексты.
– Мы что, разве будем участвовать в выборах?!
– А не с этой целью, в конечном счете, и создавался фонд? Прекраснодушные филантропические штучки – это я на счёт помощи сирым и обездоленным, – дело прошлого, а не будущего.
– Мне кажется, что задача все-таки несколько иная. Партийное строительство – да, участие в работе обкома, может быть, даже ЦК – да, а вот выборы… Съезд народных депутатов, что ли? Это как-то… Гм!
– Дмитрий Павлович, любезнейший, – поморщился Беллерман, – ну отчего ж вы всё время мыслите такими позавчерашними категориями? Или вы, извините, валяете передо мной ваньку, или гнусно лукавите, или действительно хотите, чтоб я вас принял за недоумка, и в вашем партруководстве вскоре поймут, что поставили не на того.
– Не понял! – рыкнул Локтев, на что доктор добродушно ответил:
– Все просто! Какой год на дворе? Какие партийные строители? Какой съезд народных депутатов? Не сегодня-завтра система прикажет долго жить, и что нам тогда утереться, что ли! Абсолютно не приемлю вашего упрямства, достойного лучшего применения. Оглянитесь: КПСС вымирает, партбилет становится роскошью для того, кто всерьёз думает о своей карьере. Генсек абсолютно ничем реально не управляет. Как президент он ещё что-то значит, и то временно. Первые, кто сольют вашего дражайшего генсека, будут его партийные соратники. Чуть задует иной ветерок, побросают они свои билетики, и шумной стайкой вспорхнут на другое крылечко. Отыгрались в эти ритуальные танцы, пора разучивать новые. У вас же целая готовая структура. Тысячи соратников, капиталы, отлаженная машина руководства, выстроенная вертикаль власти. Чего же ещё-то, не понимаю?!
– Всё-таки, Владислав Янович, вы беспартийный, – выдохнул Локтев и помрачнел. Ему решительно не нравился весь ход разговора.
– Да какое это теперь имеет значение! – всплеснул руками доктор, задев пресс-папье на столе. – Или вы, в самом деле, такой дурачок, что думаете, будто в недавнем прошлом можно было получить учёную степень, звание профессора, высокое положение в обществе и оставаться беспартийным? При моей-то специальности!
– А что особенного в специальности?
– Ну, нет, вы меня потрясли! Дима, так ведь психология!! Понимаете? Пси-хо-ло-ги-я! Не бирюльки, а социальное оружие. Его не всучат в первые попавшиеся руки?! В наших рядах непроверенных нет. Партия десятилетиями успешно справлялась с ролью просеивателя душ. Отбирались определённые, выстраивались по ранжиру, и вперёд! Но мавр сделал своё дело и может уходить. Я понятно говорю?
– Значит, – задумчиво произнес Локтев, – вы склоняете меня к тому, чтоб я был готов резко перестроиться, ибо скоро всё рухнет… Прямо как щелкопёры из «Огонька»? И как я должен после этого относиться к вам, наконец? Тем более, вы коммунист!
– Ах, чёрт вас побери, буквоед! Нахватались! Перестаньте молоть чепуху. Поймите же, наконец, в августе всё рухнет! И не будет никакой проверки из гороно! И никакого пленума горкома! Ничего этого уже не будет! Пройдёт совсем немного времени, и на партийных функционеров, вовремя не пристроившихся в новые колонны, объявят настоящую охоту. Понимаете вы, Локтев, партийный функционер с незначительным стажем?! Вас будут по тюрьмам пихать!
– Это кого же? Секретарей обкомов, секретарей ЦК?
– Да бросьте вы! Эти отсидятся до последнего, если не получат сейчас более выгодного предложения. Выйдут потом, по команде.
– От кого?
– Да хотя бы от президента.
– Он же генсек! Это невозможно.
– Что невозможно?! Совмещение этих двух постов невозможно, однако, как видите, наличествует в полный рост. И кто вам сказал, что завтра у нас будет тот же президент и вообще будет президент?
– Но это же катастрофа! Развал страны! Фантазируете, не иначе, – пробурчал Дима, а у самого заколотилось сердце: «А вдруг прав очкарик? Уж больно похоже на правду. Всё же смешалось в нашем королевстве. Собственно, разве не с теми же вопросами и шёл сегодня к нему? Ан вот, как вышло. Вербует, и не постесняется! Гад!»
– И что с того, что катастрофа? Мало ли их было за последнее пятилетие? Один Чернобыль чего стоит! И впереди будет не меньше. И потом… Откуда такая абсолютная уверенность, что развал страны так плох? Верхи не спо-соб-ны управлять такой большой страной. С развалом жёсткой вертикали, с распадом госплана и госснаба, вусмерть завравшегося госкомстата Союз абсолютно неизбежно разделится на части. Не понимать этого может только очень недалёкий человек.
– Вот, что Владислав Янович, вставая, молвил председатель, – будем считать, разговора не было. Того молодого человека, которого вы мне порекомендовали, я посмотрю. Уж не знаю, почему за него ходатайствуете. Родственник он вам или кто, но решать сам буду. Не подойдёт – не обессудьте… Как к специалисту у меня к вам никаких претензий. Работайте. Что касается помощи мне, спасибо, как говорится, на добром слове. Сам как-нибудь разберусь. Чай, мозги не совсем жиром заплыли. Не нравятся мне ваши разговоры, прямо скажу. Принять ваших суждений решительно не могу. Разные у нас платформы, и всё тут. Время у нас – не тридцать седьмой, плюрализм, и всё такое. Так что расстанемся по-доброму, каждый при своём. Бывайте здоровы!
– Плюрализм – род психического расстройства, при котором человек получает удовлетворение, совершая половой акт в присутствии зрителей, – в спину уходящему бросил Беллерман и тоже встал из-за стола. – Придётся доложить Можаеву о вашей неадекватности.
Уже взявшись за дверную ручку, Дима словно получил разряд вольт этак в 500. Борис Васильевич Можаев, недавно занявший пост первого секретаря обкома, выходец из тех же ставропольских краёв, что и генсек, по слухам, в молодости пересекался с ним, чем, наверное, и объяснялась его стремительная карьера, когда многие внезапно теряли влияние, держался ровно, что некоторых настораживало. Этакий непотопляемый в шторме усобиц новейших времён! Никогда не противореча ни старикам из своего окружения, ни молодым честолюбцам, энергично прорывающимся наверх, Борис Васильевич умудрялся делать так, что каждый получал своё, и парторганизация ловко миновала пучины конфликтов, в которых погрязли соседние. Даже прошедший после последней партконференции пленум, где обсуждались её итоги, в отличие от аналогичных пленумов в других городах и весях, не вызвал резких движений внутри организации. На удивление: никого не исключили, только один, да и тот, как поговаривали, у кого «не все дома», вышел из рядов КПСС, объявлено всего два замечания, ни одного выговора. Присутствовавшая на пленуме «шишка» из Москвы отбыла вполне удовлетворённой. А над полоумным выскочкой, бросившим партбилет прямо на пленуме, уже наутро весь город в голос смеялся. Газеты осветили событие фельетоном или отмолчались: вроде событие внутрипартийное и не заслуживает внимания широкой городской общественности в эпоху отказа партии от диктата. И вот теперь роль второго полоумного в городской парторганизации уготована ему, председателю фонда ветеранов и семей погибших в Республике Афганистан Дмитрию Павловичу Локтеву, кандидату в члены бюро обкома, не имевшему ни одного взыскания?!! Беллерман, словно любовался произведённым его словами эффектом. Локтев продолжал стоять, ещё держась одеревеневшей рукой за дверную ручку, но его энергия иссякала с каждым словом профессора.
– Что вы сказали? – шёпотом проговорил Локтев, развернувшись лицом к доктору и меряя его тяжелым взглядом, от которого тот и не думал увернуться, напротив, с улыбкой приняв прямо в стёкла очков.
– То, что разговор наш с вами далеко не окончен. И поступать вам лучше по уму, а не по сердцу. Так-то вот, молодой человек, – жестяным тоном ответил Беллерман, не снимая улыбки с лица.
– В таком случае, извольте объясниться, откуда вы всё это…?
– О чём вы? О том, что в стране кризис, и привели её к этому кризису коммунисты? А вы этого не знали? – Дима лишь скрипнул зубами. – Или о том, что партия теряет по десятку тысяч членов в месяц, и процесс уже неостановим? Это тоже для вас новость?
– КПСС последовательно очищается от проходимцев и дешёвых карьеристов, – сквозь зубы процедил Локтев.
Беллерман беззвучно рассмеялся:
– Это вы о себе так сурово? Будет вам! – отсмеявшись, он внезапно стёр с лица улыбку и абсолютно ровным голосом без оттенков произнёс:
– Не повторяйте за неумными агитаторами чушь, которой они потчуют быдло. Вы не быдло, а элита, не забывайте. Элита, забывшая о своей священной миссии, заканчивает путь на эшафоте. Вспомните Робеспьера и некоторых романтиков типа химика Лавуазье.
Дмитрий, наконец, оторвался от двери, проплыл к креслу и упал в него, не сводя полного теперь уже отчаянья взгляда с Беллермана. Тот же продолжал ничуть не изменившимся тоном:
– Ваша задача – выжить в изменившихся условиях, сохранить и укрепить организацию и не растерять при переходе людей. Перестройка закончилась. Следующий этап перестрелка. Потом – перекличка.
– Перепись, – брякнул Локтев, на что Беллерман расхохотался:
– Браво! Подскажу. Наверху ценят юмор. Ну не смотрите же на меня так, Дима. Неужели до сих пор не поняли, из чьей я команды?
– Откуда мне знать?! Я человек маленький, все больше по кооперативной части, мне до высокой политики, как до Китая раком. Так что не обессудьте, Владислав Янович, – с желчью в голосе проговорил Локтев и уставился в пол перед собою. Полминуты назад смеявшийся Беллерман резко замолчал, выражение лица изменилось внезапно, как по команде с невидимого пульта управления. Смех профессора по тембру не соотносился с его речевым голосом. Точно в помещении появился посторонний и бесцеремонно вмешался в разговор двоих. Но иллюзия постороннего присутствия прекратилась, как и возникла – Беллерман сурово молчал, вперив взгляд в поникшего собеседника. Глаза, не видные сквозь очки, на мгновение вспыхнули пронзительным огоньком и тут же погасли.
– Видите ли, Дима, я абсолютно не принимаю подобных шуток. Не смешно, когда уважаемый лидер серьезного общественно-политического объединения, управляющий солидными финансовыми и человеческими ресурсами, говорит о себе «маленький». Я понятно объясняю?
– На счет финансов, может, так дело и обстоит. Спорить не стану, разве добавлю, что могли бы быть и побольше эти самые ресурсы. Что до человеческого фактора, то тут вы меня серьёзно переоцениваете, доктор. Если партия доверила мне какую-то скромную роль в своем аппарате, это не значит, что я политик. А непосредственно по фонду больше шуму, чем реальных дел. Это, знаете ли, кампания очередная. Стали из нашего брата делать плакатик, мол, смотрите на афганцев и учитесь мыслить по-новому, вот вам и социализм с человеческим лицом. А кто представляет этот социализм? Реалии-то на пятнадцать-двадцать человек, остальное, как сказал Сахаров, – агрессивно-послушное большинство. Люди просто деньги зарабатывают. И им до высоких материй, как…
– …до Китая раком, – закончил одну из любимых присказок председателя Беллерман и отмахнулся рукой ото всего, что тот только что сказал. – Вот вы, Дима, и диссидента нашего цитировать изволили. Фактик абсолютно характерный, позволю себе заметить. Но то, что говорите, вы уж меня простите, абсолютная чушь! Что ещё за большинство, которое зарабатывает деньги? Оно что, само по себе существует, в отрыве, так сказать, от своего лидера? Откуда бы оно взялось, это самое большинство, если б не было вас? С неба что ли? Нет, милейший, именно вы с вашей, как нынче модно это называть, харизмой, потянули за собой весь эшелончик. Потому и продвигают вас вверх по лестнице, и с каждым шагом всё большее количество людей подпирает вас. А что до денег, то тут у вас, несмотря на экономический ликбез, в голове абсолютная каша. Как по-вашему, что такое деньги?
– По Марксу или…?
– Да хоть по Дарвину! – усмехнулся Беллерман.
– Эквивалент труда. По-моему, яснее не скажешь.
– Экий вы, право, упрямец! У нас тут не партсобрание и не экзамен по диамату. Вы-то сами, Дима, что по этому поводу думаете?
– А что сказал, то и думаю, – буркнул Дима.
– Перестаньте валять ваньку. Вы так не думаете и прекрасно знаете, что деньги не только не являются эквивалентом труда, но никогда им не были, а главное, они вообще не эквивалент чего бы то ни было. Они сами в себе ценность. Поскольку деньги, а я имею в виду не те гроши, при помощи обмена которыми мы покупаем в лавке рогалики и пиво, а именно деньги – капиталы, так вот, деньги – это символ власти. Настоящая власть означает настоящие деньги. И наоборот. Настоящие деньги – это те, что никогда не пересчитывают. Наименьшая единица измерения – один кейс. Там не может быть на сотню баксов больше или меньше. Это всё равно, как если бы скипетр в руках у монарха оказался с отломанной верхушкой или с лишним вензелем на рукояти. Нет. Кейсы с аккуратными пачками в банковской упаковке переходят из рук в руки не в оплату за товары и услуги, и уж тем более не за труд. Ни один человек в мире не может произвести за свою жизнь столько, чтобы его труд был оценен в сотню миллионов раз выше, чем годовой труд фермера, прокормившего небольшую деревню. Исключено законами физики. Но один может располагать единолично соответствующей суммой, обладая соответствующей властью. Я понятно говорю?
– Вполне. Только к чему это вы клоните?
– А к тому, любезный мой председатель, что не кривите физиономию при разговорах о политике, если ничего в ней не смыслите.
– Вот видите, доктор, вы и проговорились. Раз я ничего не смыслю в политике, то на кой ляд мне туда соваться?
– Рейган не смыслит не только в политике, но и ни в чём в жизни. Однако это не помешало ему быть президентом США. Дело не в том, осмысленно или не совсем осмысленно подходит человек к решению стоящих перед ним задач, а в том, чтоб их, в конце концов, решать.
– Вы хотите сказать, что я не решаю?
– Недостаточно осмысленно, хотя именно в вашем случае от осмысления многое прояснится и для вас, и для тех, кто с вами играет, – последнее слово Беллерман произнёс с некоторым акцентом в голосе, чего Локтев не мог не заметить. Председатель насупился и уставился профессору в стёкла очков, ожидая услышать разъяснения.
– Всё сущее игра, – словно отвечая на немой вопрос собеседника, продекламировал профессор, после чего встал, прошёлся по кабинету, и, замерев в противоположном от председателя углу со скрещёнными руками в позе поэта на картине Кипренского, продолжил:
– Вы оказались на своём месте, и играете роль, в которой ни черта не смыслили ещё каких-то пару лет назад. Теперешний Локтев отличается от Локтева образца 86-го года так же, как актер Рейган от президента Рейгана. Задача не в том, чтоб смыслить в политике, а в том, чтоб играть в ней какую-то роль. И потом, Дима, политика такая вещь, в которой необязательно, даже невозможно что-либо смыслить. Абсолютно невозможно.
– Что ж, по-вашему, Горбачёв ни черта не смыслит в политике?
– Как и Ельцин, и Рейган, и все, кто этим занимаются… на глазах у изумлённой публики. Они просто играют свои роли, которые им пишут специалисты. Те владеют вопросом в узкой области каждый, но все вместе кое-что смыслят. И это уже серьёзно. А чтоб играть роль, в неё просто нужно верить, – последнее слово Беллерман произнёс с особым акцентом, нараспев и, блеснув очаровательной улыбкой, какой, наверное, Джеймс Бонд разил своих многочисленных любовниц.
Локтев снова встал с кресла и резко тряхнул головой.
– Я что-то не пойму, Владислав Янович, – молвил он, – или вы меня за дурака держите, или сами не знаете, чего хотите. Сначала вы говорили о том, чтобы я помог вашему протеже…
– Это ваш человек, любезный Дмитрий Палыч, ваш. Не я же с ним вместе кормил мух в Афганистане.
– Хорошо, пусть мой. Но подсовываете его кандидатуру в штаб вы. И лечите от невроза вы. Потом предлагаете самому полечиться…
– Cпаси Бог! Я говорил только о том, чтобы вы как следует отдохнули, подкрепили силы в пансионате. А вы сразу выворачиваете так, будто я лечить вас вздумал. Впрочем, – доктор тоже встал со своего места, неторопливо подошел вплотную к председателю и пропел, не спуская с него цепких глаз, – подлечиться вам тоже не помешало бы. Работа нервная.
– Нервная, – хмыкнул Локтев, – будешь тут нервным. Разговоры-то провокационные. И вообще, доктор, – председатель мягко отстранился от Беллермана, переводя взгляд на стопку бумаг на его столе, – вы говорили что-то на счет денег, что якобы не имеют значения.
– Ни малейшего, – кивнул Беллерман.
– Что конкретно вы имели в виду? Вы что-то хотите мне предложить, как я понимаю?
– Умница! Молодец! – отчего-то обрадовался профессор, и лицо его снова просияло. – Очень точно сформулировано. Абсолютно правильно! Предложить, именно предложить. Я намерен предложить вам власть. Согласитесь, что это много больше просто денег, которые действительно, в этом контексте, ничего не стоят.
– Разве у меня нет власти? Достаточной, чтоб жить по-человечески. Ровно сколько надо, чтоб чувствовать себя на своём месте.
– Вы знаете, где оно, ваше место? Волею некоторого количества людей вы оказались на месте, на котором играете свою роль. Играете, надо сказать, хорошо. Вас продвигают. Вам покровительствуют. Вам позволяют кое-что делать для вашей паствы. Назовём так. Сотни, а то и тысячи людей, кому вы оказали существенную помощь и поддержку, устроили на работу, помогли с жильём, учёбой, лечением, и тому подобное, так вот, все эти люди – ваш политический капитал. Их выбор будет всегда на вашей стороне, нужно лишь правильно распорядиться этим капиталом, приобретая власть. Разве это не стоит того, чтоб, отбросив досужие разговоры о партии, нравственности, сделать шаг?
– Куда?
– Наверх. На настоящий верх. Вот вам модель, – Беллерман достал из кармана 20-долларовую купюру и развернул перед носом у Локтева. – Видите изображение пирамиды? Это ясная модель общества. Тринадцать уровней власти соответствуют четырнадцати иерархиям, каждая из которых охватывает свой круг понятий, свой объём знаний и денег, свой градус посвящения в тайны того, что вы называете политикой. На самом деле, это всё игра. Но цель игры – пройти по всем этажам пирамиды, от тринадцатого вот тут, внизу, – доктор ткнул пальцем в нижнюю часть изображенной на купюре пирамиды, – до первого. И если внизу кирпичиков много, то наверху, в вершине – всего один. Видите верхний треугольный кирпич с глазом посреди? Вот он и есть абсолютно единственная конечная цель игры. Он оторван от всей остальной пирамиды. Его задача надзирать за всем. Потому тут изображён глаз. Вы хотели бы стать «смотрящим»?
– Какой-то тюремный термин, – поморщился Дима, – глаз наверху действительно оторван. Наверное, туда невозможно попасть. Так что, если откровенно, туда я и не хочу.
– Опять молодец! – вновь чему-то обрадовался Беллерман, вернулся за стол, сел на своё прежнее место и запустил руку в кипу бумаг, извлекая из неё какой-то листок. Доллары исчезли в руках доктора, как у фокусника. А была ли купюра?
– Смотрите, – он протянул председателю расчерченный листок бумаги. – Это анкета. Заполните на досуге и принесите мне, как будете готовы. Торопиться с ответами не надо, но и затягивать не стоит. В августе перемены действительно всех коснутся, а в новом году ваша роль должна быть принципиально новой. Если уж играть, то по крупному. И вы правы, на самый верх заглядываться не стоит. Почитайте, подумайте, а я не стану вас больше задерживать. Вы и так перенервничали. Нельзя быть таким напуганным, Дима. – Председатель, разглядывая протянутую ему анкету, не обратил внимания, что доктор в который раз назвал его по имени без отчества, чего не делал прежде. – Вас пугают химеры прошлого. Абсолютно новая ситуация, надо пользоваться. Ковать железо, пока горячо. Удачи!
И Владислав Янович протянул Локтеву мягкую теплую ладонь, слегка влажную, но достаточно крепкую для мужского рукопожатия. Локтев покинул кабинет в смятении. Он чувствовал, что его «обработали». Но как и зачем, понять не мог. Голова кружилась от обилия информации. Но была ли она нужной, полезной или хламом, понять не мог. Выходя от Беллермана, Локтев твёрдо решил больше не возвращаться, но уже через пять минут забыл о решении. Анкета в руке странным образом интриговала, хотелось расспросить психолога, что ещё за штуковина такая, какой смысл. В тот же вечер Локтев её заполнил.
Доктор, тем временем, оставшись один, расхаживал по кабинету, сосредоточенно анализируя проведённую беседу, и отмечал про себя: «Управляем, вполне управляем. Это хорошо. А то, что с гонором, так и ладно! Красивее выйдет. Ценный кадр, если правильно играть…». Подошел к окну, закрыл жалюзи и начал собираться. Время позднее, приличные люди торопятся по домам. И семейным и бобылям надо ночами отдыхать… Хотя, нет. Не всем, конечно. Есть вполне определенные категории людей, что по ночам работают. Во-первых, поэты – с горящими глазами, полными галлюцинаций. Во-вторых, преступники и сыщики, по большому счёту, две половинки одного яблока. В-третьих, спецслужбы и колдуны. Такие же половинки.
Перед тем, как повернуть выключатель, Владислав Янович на миг застыл, неподвижно блестя стеклами в никелированной оправе очков. Всё ли правильно? Нет ли ошибки? Может, подумать о других кандидатурах? На интересующие его объекты можно выйти разными путями. Конечно, «чистая» манипуляция сознанием как искусство, без специальных задач тоже заслуживает всяческого внимания. И уже одно то, что Великий Эксперимент начался, не может не радовать. Но одно дело просто научный результат, а другое – результат практический. От Беллермана не в меньшей степени ждут второго. И если Долин, при всей своей интереснейшей родословной, но и со своими заморочками, как ни странно, достаточно податлив, то Дмитрий Павлович Локтев не столь прост, с характером, может взбрыкнуть, и тогда весь продуманный до мелочей сценарий полетит к чёртовой матери!.. А работать с одним без второго значительно труднее… Нет, других кандидатур не найти. Времени осталось капли, и если отступить сейчас, великого дела не сделаешь никогда. Он, профессор Беллерман, не ошибся в своём выборе. Итак, Локтев и Долин…
Профессор повернул выключатель и вышел из кабинета. А Дмитрий Локтев, тем временем, ехал домой на своём верном «Форде» и, машинально реагируя на дорогу, мыслями ушёл далеко-далеко.
…Итак, их девятнадцать. Больше, чем трое на одного! И, похоже, неплохо вооружены. Выполнить задачу – отнять их груз неповреждённым, при таком неравенстве сил, используя только преимущество внезапности и преимущество позиции сверху, маловероятно. Что же предпримет Угрюмов? Додумать свою мысль Локтев не успевает. Караван из девятнадцати человек, медленно двигавшийся вдоль ручья, вдруг замирает. Как и предсказывал старлей. Интересно, с чего бы? Однако вот-вот последует команда открывать огонь. Локтев медленно, осторожно, чтобы избежать громкого щелчка, передёрнул затвор, досылая патрон в патронник и, щуря глаз, начал брать на мушку замыкающего. Занятый целью, он не обратил внимание на странную суету в голове колонны. Двое бородачей в длинных рубахах и шароварах начинают о чём-то спорить, отчаянно жестикулируя. Один указывает рукой вверх, на склон, где притаилась кучка из шестерых «шурави». Но их-то они не могут видеть! Скорей всего, просто предполагают, что оттуда может исходить угроза для каравана. Второй размашисто машет рукой вперёд по ходу движения. Остальные молча ожидают, пока двое придут к согласию. Рука Локтева, сжимавшая цевьё автомата на щербатых камушках, слегка затекла, и он аккуратно, чтоб не вызвать осыпи, переложил оружие правее, разминая затекшую руку. В этот самый момент раздаётся тихая команда «Огонь!». Чертыхнувшись про себя, что, как всегда, не вовремя, он перехватывает автомат в нормальное положение, снова выцеливает замыкающего и, поймав его с опозданием от команды в несколько секунд, плавно нажимает на спусковой крючок. Послушное оружие издает сухой щёлкающий звук, утыкаясь прикладом в плечо, и смертоносные девять граммов летят к своей жертве. Она нелепо подпрыгивает, теряя в воздухе с головы тюрбан, и валится лицом в ручей. Готов! Тотчас выстрелы раздаются с остальных пяти точек, где засели товарищи, и в рядах вставшей колонны начинается смятение. Один из «духов» стремительно расчехляет хорошо знакомую трубу миномёта и направляет её, кажется, прямо на Локтева. Залп происходит одновременно с выстрелом Габуния, по прозвищу Гоблин. Внимательный грузин засёк миномётчика и положил его, не успев только опередить произведённого им выстрела. Мина с противным свистом падает сверху. По звуку трудно понять, куда именно, но, похоже, рванёт где-то совсем рядом. В ушах звенит голос старлея «Ложи-ись!», но и так понятно, без команды, что к чему. Тем более, никто и не вставал. Смешно… Вот он, автоматизм! Взрыв раздаётся в нескольких метрах от распадка, прикрывающего Локтева. Шестым чувством он понимает, что именно нужно делать, и рывком перекатывается в сторону, прижимая к груди автомат. Так он оказывается на совершенно открытом месте. Казалось бы, глупо! Но интуиция не подвела: именно в эту секунду вторая мина ложится точно в то место, где он только что лежал. Вторая! Откуда? Локтев приподымает голову и видит ещё троих «духов», расчехливших миномёты. Времени на раздумье нет. Не защищаемый более камнями, он привстает и наводит оружие «с колена» одного из миномётчиков. Ещё один точный выстрел, и бородач падает плашмя, пытаясь обнять металлическую трубу миномёта, точно та может удержать его. Мёртв! Пуля раскрошила полчерепа, и рыхлое месиво мозгов сейчас стекает вниз по ручью. Несколько пуль отрывисто взвизгивают по каменным уступам чуть в стороне, из-за одного слышен хриплый мат Прохорова. Локтев кричит:
– Порох! Ты цел?
– Рожу поцарапал, дух паскудный! Мать его раз-так! – отвечает тот же хриплый голос, и тут же Локтев слышит старлея:
– Не болтать! Куда высунулся, Локтев? Назад, дурак!
А он уже и так ретируется на прежнее место. С вечера заготовленное «лежбище» слегка разворотило, от слабо дымящихся осколков несёт зловонной гарью. Но это ничего! Второй раз в одно место мина не ляжет! Перестрелка продолжается. Пока никто из «духов» не предпринимает попыток лезть вверх. Кажется, они ещё не осознали своего численного перевеса. Их осталось 15. Всё равно много! Надо «работать» дальше. Что же, всё-таки, заставило их остановиться? И откуда Угрюмов знал, что они остановятся? Впрочем, задаваться вопросами особенно времени нет. Пули насвистывают свои короткие мотивчики всё чаще и всё ближе. Эх, будет ли обещанная подмога?
Габуния, отличный стрелок, кладёт ещё одного «духа». Но, похоже, только ранил. Тот ползёт в сторону от каравана, волоча за собой автомат. Останавливается и начинает вскидывать его. Кажется, раненный собирается отстреливаться. Локтев выцеливает его лежащую фигуру и добивает. Так, есть! Ещё один! В нём вдруг просыпается странный спортивный азарт. Следя за ходом боестолкновения, он играет в обратный отсчёт: «Пятнадцать… четырнадцать… тринадцать…» Интересно, думает он, доведём ли мы счёт по головам хотя бы до равенства? В тот момент, когда, разя короткой очередью очередного бородача, он додумывает эту мысль, слева раздаётся взрыв разорвавшейся мины, камушки, а может, и осколки, звонко стукаются о каску, Локтев на миг вжимается в склон, а когда подымает голову и глядит туда, где только что рвануло, видит окровавленный кусок туловища в х/б. Неестественно вывернутая левая рука, часть плеча и кусок торса с торчащими в разные стороны розовыми рёбрами, на которых болтаются подвяленные остатки человеческого мяса. Прямое попадание! После такого в живых не остаются. У нас 200-й? Кто это?
Сквозь шум непрекращающейся перестрелки до слуха Локтева долетает выкрик Угрюмова:
– Прохоров, подбери оружие Вятича! Не прекращать боя!
– Товарищ старший лейтенант! – раздаётся голос до сих пор молчавшего Кулика, – Мы их додавим! Всех сделаем!
– Кого не застрелишь, Кубик, животом затрясёшь! – склабится Габуния и, будто не глядя, разит наповал ещё одного «духа». «Всё-таки, он настоящий снайпер! Это ж надо так! Но отчего же эти здесь встали? – продолжает размышлять Локтев, параллельно ведя прицельный огонь и обратный отсчёт оставшихся в живых: – Одиннадцать… Десять… Девять…».
Бой длится уже, наверное, полчаса. Караван не пытается уйти. Понимают, что спрятаться здесь негде. Бежать хуже, чем принимать бой. Так хоть какая-то надежда есть. Но отчего не пытаются штурмовать склон? Думают, что «шурави» здесь целая рота? Сквозь грохот до ушей донёсся раскатистый гул приближающихся вертушек. «Ну, слава тебе, яйца! – мысленно спохабничал Локтев. – Сейчас заберут». В тот самый миг, когда из-за Двух Пальцев показывается вереница грозных винтокрылых машин, тупой удар по каске выключает сознание бойца. Последняя мысль ошалевшего Локтева: «Так 200-й или 300-й?»
В свои неполные тридцать лет Локтев выглядел, бывало, на все сорок, если не старше. Нервная ли работа, военное ли прошлое, тайные ли пороки привели к такому следствию, сказать внятно никто не мог. Кто хорошо и давно знал председателя, – в его окружении – считанные единицы, – говорили, что всегда он был таким, то есть выглядел много старше своих лет. Большинству же не полагалось обсуждать внешний вид Дмитрия Павловича, попросту потому, что он, недосягаемый для простых смертных, не мог оцениваться мерками людей заурядных. К лету 1991 года Дмитрий Локтев воспринимался столь значительной фигурой городской политики, что люди поговаривали о том, что, возможно присутствуют при становлении будущего государственного деятеля первого ранга. Смешно сказать, тем летом многие честолюбцы всерьёз строили свои планы соотносительно советского государственного и партийного развития, а всего через полгода ринутся во все тяжкие – кто добывать длинный рубль, кто воевать за идею, кто торговать властью.
Личная жизнь председателя не только была тайной за семью печатями даже для ближнего круга его подчинённых. Она была тайной и для него самого. Весь превратившись в то, чем он выглядел на людях или на экране телевизора, Дима напрочь оторвался от обыкновенной жизни человеческой. Не было у него ни семьи, ни устойчивых привязанностей, и самое странное, они не интересовали его вовсе. Он жил делами своего фонда от рассвета до заката, выключаясь на краткое время сна. Спал председатель без сновидений, проваливаясь в зыбкую пустоту небытия, пока мощный толчок не вырывал его из неё по утрам. Усталости как таковой Дима не испытывал, не потому, что не уставал, просто его организм с нарушенными обратными связями внутри своей сложной системы не передавал в мозг должных сигналов. По той же причине он не испытывал боли даже тогда, когда в действительности что-нибудь болело. Он мог не заметить пореза, ссадины или ушиба, как не замечал выпавшей пломбы до тех пор, пока ему не указывал стоматолог. Когда приходилось на неофициальных мероприятиях пить водку с «сильными мира сего», он никогда не замечал, чтоб сильно пьянел, поутру никогда не страдал похмельем. Просто после трех-четырех рюмок становилось чуть легче, а после такого же количества бутылок он мог отключиться. Это было дважды.
Один раз пригласил его на 23 февраля того же 1991 года Беллерман к себе в клинику. Посидим, говорит, выпьем, пообщаемся с интересными людьми. Хватит лямку тянуть, надо и расслабиться!
Утомившийся от однообразия своей общественной жизни и по-прежнему находящийся под влиянием жёсткого разговора с Беллерманом, результатом которого стало согласие «поправить здоровье» в той самой клинике, председатель легко согласился на предложение доктора, вытребовав только, чтоб не позже полуночи его отвезли домой. Беллерман пообещал выполнить это условие, и они отправились на Берёзовую. Там в уютном подвальчике корпуса № 13, приспособленном «эскулапами» под буфет-бар для своих, они и расположились тёплой компанией. Человек десять медиков исключительно мужского пола, несколько женщин, одна из которых, как позже выяснилось, была майором милиции, Дима и Саид Баширов со своей секретаршей. «Культурная программа» началась с коньяка. Потом продолжалась песнями, танцами. Снова коньяк, после которого перешли на водку. Разговоры змеились чудовищные и нелепые. Было впечатление, что не День Советской Армии отмечают, а проводят съезд антисоветчиков. И всё – в шутку, с поддёвкой. Не ущипнёшь. Если бы Локтев не знал, что вокруг обыкновенная «гнилая интеллигенция», наверняка подумал бы, что через одного стукачи и провокаторы.
Впрочем, в коридорах горкома порой бывали разговорчики похлеще. Несмотря на восприимчивость к разного рода информации, Дима никак не мог привыкнуть к ним. Его коробило двуличие партийных чинуш, с одной стороны загребающих щедрые дары спецраспределителей и прочей номенклатурной благодати, а с другой – явно поносящих ту самую партию, которая наделила их этими благами. Оставаясь в душе прямодушным человеком, Локтев всячески уходил от скользких разговоров, не ведая того, что тем самым только умножает свою репутацию глубоко законспирированного оппозиционера и очень умного политика. Штирлиц, одним словом!
Праздничек разгорался на полную катушку. Когда раздалось предложение продолжить вечеринку в сауне, расположенной здесь же, за стенкой, вся компания, уже изрядно подшофе, возгласами «Ура!» подтвердила готовность переходить к «водным процедурам». Новая обстановка не стала основой для новых тем. Разговоры велись, в основном, те же. Только с новым оттенком. Мол, сегодня здесь у нас уголок свободного Запада, а так-то мы живём в полной «Азиопе». Беллермана среди плескавшихся в бассейне или томящихся в парилке не было. Локтев как-то не заметил его отсутствия, что было явным признаком того, что уже перебрал. Однако пьянка не останавливалась и здесь. В итоге на четвёртом часу он отключился, очухавшись только в десять утра и с изумлением обнаружив себя в незнакомой квартире. Он лежал раздетый в мягкой постели один, заботливо укрытый пуховым одеялом в розовом пододеяльнике. На стене постукивали часы-ходики, сработанные под старину. Подоконник был уставлен цветочными горшками, в которых громоздились разнообразные кактусы самых невероятных форм. Рядом на спинке стула аккуратно покоился китель майора милиции, от взгляда на который у Димы глаза были готовы выскочить из орбит – судя по крою, китель женский! Память начисто выскоблила детали вчерашнего мероприятия, начиная с того момента, как в окружении Саида и его вечной спутницы, длинноногой секретарши, и двух каких-то миловидных дам они выходили завёрнутые в простыни из парилки, чтобы нырнуть в холодную воду бассейна, мощёного голубым кафелем. Ничего себе, хорошее дело! Так отключиться…
– Вот и проснулся наш сексуальный террорист, – раздался низкий голос обладательницы милицейского кителя с майорскими погонами, вплывшей в комнату в очаровательном халате и с полотенцем на голове, укрывавшем копну каштановых волос. Женщина была старше Локтева, но это лишь добавляло ей непостижимой привлекательности. – Как нашему герою спалось?
– Спасибо, кажется, хорошо, – хрипло отозвался Локтев, и звуки собственного голоса ответили многократным эхом в голове, точно в сводчатом пространстве средневекового замка. Он поморщился: «А, кажется, прав-таки Беллерман. Без отдыха в клинике не обойтись!».
– Чай, кофе? – продолжала дама в халате, стоя над Димой старшей медсестрой, навестившей палату нарушителей режима.
– А кефирчика нет? – попросил Локтев и поёжился. Чего доброго, ещё подумает – алкоголик!
Дама расхохоталась совсем незлобиво и даже как-то по-матерински и сказала:
– Конечно, есть! Не переживай ты так. Всё было просто замечательно, – и скрылась в дверном проёме. Дима потёр ноющие виски, силясь вспомнить какие-нибудь подробности вчерашнего вечера или хотя бы, как зовут хозяйку, приютившую бедолагу. Но ничего не выходило. Когда она вновь вошла, неся на подносе большую кружку и пару пряников, Дима твёрдо решил для себя отныне всегда соблюдать меру.
Да не тут-то было. Вскоре после этой приключилась с ним ещё одна история аналогичного характера, когда коллективные возлияния, на сей раз в обществе партийных работников, собравшихся в обкомовской столовой по случаю 8 марта, тоже закончились полным отключением, и опять же адюльтером с какой-то дамой из аппарата, много старше него и даже не особо привлекательной, в отличие от майора. И что самое неприятное, прямо на рабочем месте.
Дмитрий Павлович Локтев едва не подмочил свою безупречную репутацию самым что ни на есть грязным образом! Тьфу, какая гадость! Прав, прав доктор! Немедленно в пансионат, санаторий, клинику… Ну, в общем, пора!
Наутро следующего за происшествием дня Локтев был у Беллермана. Владислав Янович встретил Дмитрия Павловича приветливо, словно именно его ждал в это утро и готов был оказать всю требуемую помощь тотчас. Локтев изъявил желание немедленно приступить к курсу процедур, о коих ровным счётом не имел понятия. А главное, у него было навязчивое желание подшиться от алкоголя. Беллерман возразил: что подшитые рано или поздно возвращаются к пагубной привычке, и проще самому поставить психологический блок, а лучше соблюдать меру. Впрочем, заметил, если Локтев будет энергично настаивать, то закодировать всегда можно.
Вечером того же дня Дима уже прогуливался тихими аллеями по территории «Дурки» вокруг знакомого 13-го корпуса и с удовольствием думал о том, что получил две недели неожиданного отдыха, который «не прервёт ни одна сволочь».
А в это же время Долин, не знавший об отбытии Локтева, тщетно накручивал его телефонный номер. Его распирало сообщить, что он подал заявление об уходе из редакции. С тех пор, как в полном составе она перешла под крыло «смежников», работа в ней стала для него совсем в тягость. Нет, ничего не изменилось такого особенного, чтобы испытывать столь отрицательные эмоции. Но само осознание факта, что всякий материал, всякое слово и даже всякая мысль в твоей голове является объектом перлюстрации, было ему противно. От Саида он узнал, что Локтев забрал его из «Шурави» к себе в штаб замом. Тот неохотно отпустил своего механика, но против слова Локтева не пошёл. Сам же Долин от перспективы работать в кабинете был не в восторге. И если работа на общественных началах в редакции, пока её не прибрали к рукам «смежники», ещё как-то воспринималась им, то предстоящая постоянная служба в штабе, к которой его «приговорили» Дмитрий Локтев с Саидом Башировым, вызывала досаду. И Долин, испытавший только что, покинув «Память», чувство необыкновенного облегчения, хотел попросить Локтева вернуть его в «Шурави».
Солнышко припекало совсем по-весеннему. Птицы, учуяв наступивший долгожданный поворот к теплу, горланили на все возможные лады, не обращая внимания ни на людей, ни на кошек, ни на собак. Последние, в свою очередь, были поглощены не менее важным весенним делом – они барахтались по осевшим и посеревшим сугробам, оставляя клочья шерсти на снегу. Просыпающаяся природа готовилась к переменам, и люди тоже ждали перемен, которые будут обязательно хорошими.
Андрей бросил безнадёжные попытки дозвониться до Локтева и взглянул на часы. Четверть шестого, так рано Дима никогда рабочего места не покидает. Может, выехал куда-то по делам? Ладно, вечером дома можно будет поймать… Вот куда самому девать оставшееся время, Долин пока не прикинул. Машки дома нет, она придёт с работы сегодня поздно. У неё культпоход с классом её подопечных в театр. А находиться в своём цветнике в одиночестве Долин быстро разучился. Второй год, как они живут гражданским браком, не сковывая друг друга чрезмерными обязательствами, но и не пренебрегая естественными обязанностями хозяина и хозяйки. Скреплять свой союз официально они не то, чтоб не желали, просто не видели в том пока необходимости. Такая полусвободная жизнь их вполне устраивала. Однако сегодня Андрей вдруг остро почувствовал, что есть в этом сожительстве нечто неправильное. То ли необязательность двоих в отношении друг друга таила риск распада пары, то ли приближался возраст, когда не иметь штампа в паспорте делалось несолидным, то ли ещё что… Так или иначе, Долину вдруг отчаянно захотелось пройти через брачную церемонию, увидеть документ, в котором Машкина фамилия Калашникова будет сменена на Долину, и публично под крики «Горько!» поцеловать свою подругу. Ведь хорошо всё это, ей-богу, хорошо!
Долин остановился на светофоре, ожидая зелёного сигнала. Мимо тёк поток людей и машин. У всех своя жизнь, свои насущные дела, проблемы. Наверное, нет среди них сейчас второго такого, как он, кому, с одной стороны, хорошо и покойно, а с другой, совершенно некуда себя девать. Глядя на безразличную, охваченную броуновским движением толпу, он вдруг вспомнил, как в детстве его всегда живо интересовало, а как бы отреагировали друг на друга случайно столкнувшиеся незнакомые люди, если бы вдруг узнали, что они по жизни связаны тысячами нитей. Где-то он вычитал, что через шестое рукопожатие все люди на планете знакомы друг с другом, а через десятое – состоят в родстве. Здорово, подумалось ему, но если все мы, на самом деле, братья, отчего тогда войны? Что нам делить на этой маленькой подводной лодке под названием Планета Земля, с которой некуда бежать?
Загорелся зелёный, стоявшие рядом с ним на переходе люди ринулись наперегонки, а Андрей, передумав переходить на противоположную сторону, остался стоять, рассеянно и беспечно глазея по сторонам. В этот самый миг наперерез пешеходам, деловито пересекающим магистраль, с рёвом сирены понеслась, вынырнувшая из-за поворота пожарная машина. Шедших по переходу людей охватила паника, и одни застыли на месте, другие бросились бежать кто в прежнем, кто в противоположном направлении, наталкиваясь друг на друга, и только каким-то чудом никто не был сбит красной машиной, пролетевшей с тяжким надрывным воем в нескольких сантиметрах от людей. Андрей вздрогнул. Пойди он на этот разрешительный сигнал светофора, мог бы оказаться одним из них, и как знать, не угодил бы как раз именно он тогда под колёса!
Андрей развернулся и побрёл вдоль нарядных витрин кооперативных магазинов, завлекающих прохожих заглянуть и потратить свои кровные на самые лучшие из лучших товары, которые можно найти только в этом, и ни в каком другом месте. Скорее повинуясь инерции, чем отреагировав на рекламу, он зашёл в один из них и остановился перед полкой с незатейливой бижутерией. Мысль сегодня сделать Машке какой-то особенный подарок внезапно озарила его голову, и он стал с интересом разглядывать кокетливо разложенные безделушки, в надежде отыскать именно то, что требуется. В его прогулке по городу появилась цель. Не выбрав ничего в первом магазине, он пошёл во второй, третий… Чем дольше разглядывал искусные или небрежные, красивые или аляповатые украшения, тем более понимал, что обязательно выберет сегодня что-то по сердцу. За окнами было уже сумеречно, зажглись фонари, он находился уже в десятом, наверное, по счёту магазине, на стёклах окон которого вычурным малиновым шрифтом было выведено русскими буквами «ШОП», как взгляд его, наконец, привлёк один предмет. Серебряное колечко с пронзительно голубым камушком, по чернёному ободу которого было мелко выгравировано какое-то изречение. Андрей попросил продавца показать ему колечко поближе. Русоволосый паренёк, скучающий за прилавком, обрадовался клиенту, с готовностью протянул ему колечко и стал на все лады расхваливать выбор посетителя, повествуя проникновенным голосом о том, какие замечательные художники трудятся в кооперативе, товар которого представляет их «ШОП». Андрей вполуха слушал паренька, а сам внимательно разглядывал надпись, отчего-то никак не поддававшуюся расшифровке, хотя и сделана была, похоже по-русски. Что-то в ней мешало прочтению, и Андрей не сразу понял, что именно. Когда же понял, аж просиял. Надпись была сделана стилизованным старославянским шрифтом, какой можно увидеть разве в церковных книгах какого-нибудь XV века. Щуря левый глаз, Долин прочёл: «Наделяю ладушку счастливою долюшкой». Восхитительная волна пьянящей нежности поднялась в нём, когда он представил себе, как надевает колечко на пальчик любимой со словами: «Давай повенчаемся, как встарь!» Не раздумывая, он полез в карман за деньгами, даже не спросив, сколько стоит кольцо. А продавец, завидя, что покупатель готов взять товар, раздухарился по-настоящему и стал плести сущую чушь, вдруг дошедшую до сознания Долина. Он осмысленно глянул на русоволосого, прислушиваясь к тому, что тот говорит.
– Каждый предмет кооператива «Художник» не только оригинален, но и наделён огромной магической силой. Ведь выполнены наши работы не просто талантливыми ювелирами, живописцами, графиками, мастерами художественной керамики и ремёсел, а мастерами, прошедшими после основного обучения профессии ещё и особую школу, возрождающую забытые древние традиции предков, тайные знания в области китайской астрологии, техники старинных кустарных мастеров. Так что вещь, которую вы выбрали, не просто эксклюзивна, она уникальна. Не говоря уже об её художественных достоинствах…
– Искусствовед, что ли? – с иронией в голосе перебил продавца Долин, даже не ожидая услышать утвердительного ответа. Получив же его, сам удивился, хотя удивился ещё более, услышав в ответ на естественный вопрос покупателя, цену, запрашиваемую за товар. – Побойся Бога, это не может стоить таких денег! Здесь же не Лувр, не Третьяковка и не Эрмитаж, а всё-таки кооперативный магазин.
– Я же говорил вам, – слегка обиженным тоном возразил искусствовед, – это не просто эксклюзив. Это уникальное произведение искусства, к тому же обладающее целебной и защитной силой. Раньше такие вещи были под запретом и строгим контролем КГБ. Теперь, слава Богу, разрешили делиться этим богатством с народом. Но вокруг много подделок и шарлатанов, а это настоящее…
– Знаем, знаем, – отмахнулся Долин, – Кашпировский, Чумак, Глобы там всякие. Я не слишком верю во всё это. Просто вижу, вещь хорошая. Давай хоть немного сбавь.
Парень нахмурился и заметил:
– Уважаемый, мы всё-таки не на рынке. Это фирменный магазин кооператива «Художник». У нас иностранцы в очередь стоят за нашими работами. Вам и так очень сильно повезло. Просто так получилось, что один из постоянных клиентов отказался от этой вещи, так как плохо читает по-русски, не разобрал надпись. Так что, давайте не будем!
– Ладно, не будем, – нехотя согласился Андрей, пересчитывая, сколько же у него останется после того, как он приобретёт дорогое «магическое» колечко. – Скажи хоть, кто возглавляет ваш элитный кооператив, чтобы знать, кому ломить цену втридорога, если вдруг в наш кооператив обратится.
Продавец улыбнулся и назвал:
– Очень известный в городе искусствовед, специалист по старине, собиратель древностей, тонкий ценитель искусства, доктор искусствоведения. Он вряд ли обратится в первый попавшийся кооператив.
– Ладно-ладно. Раз решил купить такую вещь, значит тоже не где попало работаю. Известные люди, как правило, на дорогих машинах ездят, а я из авторемонтного кооператива. «Шурави». Слышал, наверное? – сказал, а у самого как струнка в душе оборвалась: а ну как не получится вернуться в свой кооператив? Возьмёт Локтев, да и откажет, например, в отместку за самовольный уход из редакции? Кто его знает, какие он планы имел в отношении Долина-журналиста! Может, ему и надо было, чтобы свой человек, «афганец» был в рядах КГБ-шного периодического издания? Правда, Кийко, кажется, тоже фонду не чужой. Тоже «афганец»… Хотя, быть может, «хохлу» Дима так не доверяет, как ему, Андрею Долину… Ну да будь, что будет! Вещь действительно хорошая, хотя и дорогая! Всё одно: всех денег не заработаешь и в землю не закопаешь. А предлагая руку и сердце, что он решил сегодня обязательно сделать, грех торговаться по пустякам. – Известный, говоришь? Как его фамилия, этого доктора искусствоведения?
– Его фамилия Суркис, – с пафосом произнёс паренёк, будто это слово сейчас должно как громом поразить среди ясного неба прижимистого покупателя. Ничего подобного не произошло. Андрею фамилия «известного в городе человека» ничего не говорила. Суркис так Суркис. Пусть только прикатит в «Шурави» на своём каком-нибудь БМВ, или что там у него! – мигом покажем, что и мы не лохи!
Андрей расплатился, засунул коробочку с колечком во внутренний карман и, пожелав русоволосому удачи, направился к выходу. В спину он услышал:
– Спасибо за покупку, молодой человек. Уже сегодня вы сможете оценить, как наше чудесное изделие умеет охранять своего обладателя от любых бед.
Андрей пожал плечами и молча вышел на улицу… Куда же девать себя до возвращения Маши?
Пройдя метров сто от «ШОПа», Долин вошёл в подземный переход, гулкие стены которого многократным эхом отражали шаги спешащих по своим делам прохожих, и прислушался к этому потоку разнокалиберных ударов и хлопков. За ним угадывалась движущаяся своим руслом жизнь, но преображённая в нечто потустороннее, мистическое. В будничной повседневности мы не обращаем внимания на то, какими причудливыми бывают, казалось бы, естественные звуки, окружающие нас постоянно. Но стоит однажды выпасть из этой повседневности, для чего порой достаточно совершить рискованный поступок, и картина мира в звуках оказывается иной. В ней открываются неведомые перспективы, увлекаясь коими легко переплыть с берега практической реальности на берег мечтательной фантастики. И как часто уже не хочется возвращаться к прежнему берегу! Пускай река жизни продолжает течь своим независимым потоком, ведь всё равно сам ты уже смотришь на неё с другого берега, а значит, она для тебя уже не такая, как прежде!
Андрей замер, затаив дыхание. От безразличной толпы отделился странный, не по сезону одетый субъект из категории молодых людей, что придумывают для себя самые нелепые одеяния и маски, лишь бы хоть как-нибудь выделиться и самоутвердиться. На парне был тонкий чёрный плащ с капюшоном, лицо скрывала белая с зелёными разводами и красными пятнами на щеках пластмассовая маска безобразного покойника из фильмов ужасов. Он был абсолютно лыс. В руках ничего. Он медленно приблизился, глядя сквозь Андрея, и низким басом обратился к кому-то невидимому, стоящему слева от Долина:
– Да, мы есть, и не надо так удивляться.
– Я и не удивляюсь. Я давно за вами наблюдаю. Просто контактировать пока не приходилось, – Машкиным голосом ответила невидимка слева, и Андрей отшатнулся. Галлюцинации?
– Хипуешь, парень? – блёклым голосом попробовал обозначить своё присутствие всё-таки на этом берегу жизни Долин. Незнакомец не удостоил его даже взглядом, продолжая беседовать с невидимой собеседницей, отвечавшей ему голосом Маши:
– Что ты хочешь узнать?
– Удастся ли его вытащить оттуда?
Человек в капюшоне на долю секунды перевёл взгляд на Андрея. Скользнул пустыми глазницами и вновь обратился к собеседнице:
– Он и не там вовсе. Не надо никого ни откуда вытаскивать. Каждый находится там, где ему положено быть.
– Да что значит, положено? – нимало не повышая тона, тем не менее, горячо возразила «невидимая Машка». – Разве мне, например, положено было пережить выкидыш, после которого ещё неизвестно, будут ли у меня дети?
– Каждому своё, – глухо ответил «хипующий» лысый в капюшоне. – Ещё раз повторяю, никого ниоткуда не надо вытаскивать.
– Почему? Откуда такая уверенность?
– Просто знаю.
– Откуда вы всё про нас знаете?
– Глупый вопрос. Мы, духи, концептуалисты. Важны не знания сами по себе, а главная идея Мира. Всё на неё нанизано. Выдернешь, и вселенная разлетится. Никакие знания собрать не помогут. Всё знать нельзя. Никак нельзя! Знания не накапливаются, а рождаются. Ты спросила, в ответ я породил единицу информации. До твоего вопроса её не было. Так и все знания. Но кому от этого стало легче?
– Мне. Значит, ты можешь предсказать каждому его судьбу?
– Это не составляет труда. Просто вы, как правило, не хотите. Мы ограждаем вас от владения идеей Мира, чтобы вы не видели слишком много такого, что вы называете жестокостью.
– А что такое настоящая жестокость? Разве не мы её творцы?
– Ты права. В сущности, никакой жестокости не существует. Жестокость – это только ваше, человеческое отношение к тому или иному событию. А они сами по себе просто вереница разноцветных стекляшек. Они никакие, ни жестокие, ни добрые, ни радостные, ни грустные. Пустые стекляшки.
Невидимка помолчала. Андрей чувствовал её дыхание на своей левой щеке. Ещё раз обернулся. Но никого не увидел – только сумеречное пространство подземного перехода, сквозь которое, погруженные каждый сам в себя, шли безучастные ко всему вокруг незнакомые люди, торопясь по своим делам. Машкин голос вновь зазвучал:
– А ты, наверное, видел и Коня Бледного? И вообще можешь рассказать в подробностях об Апокалипсисе? Он же грядёт?
– А я вот ничего не боюсь. И ваш бледный вполне симпатичный коняшка! – вставил Долин, не особо понимая, зачем он это делает, и тут же добавил: – …хотя это, конечно, бравада.
– Хорошо, что признаёшься в этом, – прозвучал Машкин голос. Невидимка словно прикрыла собою Андрея от холодного взгляда незнакомца в капюшоне. По мёртвому лицу того пробежала не то улыбка, не то судорога. Свет лампочек в подземном переходе сделался коричневым и начал налипать на предметы, точно патока. Андрею показалось, что коричневый свет, внезапно обретший форму и массу, обрёл так же и запах. Он никак не мог вспомнить, где же он слышал этот запах. Но запах был до боли знакомым. На какое-то время этот запах отвлек его от разговора. Когда он вновь включился в беседу, та, судя по всему, заканчивалась.
– …Не моё это дело, спорить. Вы люди, вам нужно протопать дорожку от старта к финишу, чтоб понять, что никакого знания не существует, и спорить не о чём. Да и мир, кстати, устроен вовсе не так, как вам рисуется. Нет у него ни смысла, ни справедливости, ни цели. Вы населили воображаемый вами мир богами и ангелами. Вы терзаетесь вопросами морали, нравственности. А и то, и другое всего-то инструмент для сохранения рода. Вы существуете только затем, чтоб существовать.
– Не может человечество существовать так бессмысленно.
– Смысл, как и логика, придуман людьми. Вам так проще. А какой смысл в том, что волк съедает зайца, заяц съедает капустный лист, капустный лист вырастает из земли, в которую обращается тело волка? И так далее…
Голова тяжелела и почти перестала воспринимать не только смысл произносимых слов, но и сами звуки. Подземный переход продолжал источать их, но различать их становилось всё тяжелее. Они не становились тише или глуше, но приобрели какое-то свойство неразличимости. Звуки то переходили в краски, то становились тактильными ощущениями, то, стукаясь о невидимую перепонку, рассыпались мелкими осколками, солоноватыми на вкус и неправильной формы. И все они не волновали. Начинал волновать только навязчивый запах…
…Мины посыпались внезапно и, как всегда, непонятно, откуда. Это чёртово изобретение военных инженеров работало, хотя и почти вслепую, зато безотказно, сея панический ужас, смешанный с чувством беспомощности. От снаряда или гранаты можно укрыться за массивным выступом скалы, закопаться в траншее, от миномётного огня, обрушивающегося вертикально с небес, спасенья нет. Бесполезные команды, подаваемые истошным голосом уже тогда, когда смертоносное железо с мерзким рёвом рассекает пространство над головой, даже не воспринимаются. Андрей машинально вжимается в землю. Странно! Минуту назад он о чём-то важном разговаривал с человеком в капюшоне, довольный принятым решением покинуть мир журналистики, намерением отказаться от штабной работы и вернуться в свой авторемонтный кооператив, и радовался удивительной красоты колечку, купленному для Маши. А теперь он снова в ущелье, из которого, кажется, уже не раз выходил. Почему опять бой? Кажется, мертвец в капюшоне говорил о том, что нет ни прошлого, ни будущего, и не важно стремиться к знаниям, поскольку все они ничего не значат и ничего не стоят по сравнению с какой-то главной идеей, на которой якобы держится мир. В чём же эта главная идея, если опять он лежит под минами и думает только о том, как бы пронесло на сей раз? А ведь у него уже была мирная жизнь! Всё начало налаживаться! Он решил жениться на славной девушке, которая живёт с ним… Бедная, она не знает, что он опять оказался на войне! Поздно придёт с работы, будет волноваться, что его всё ещё нет. Как объяснить ей, что он здесь? Милая, я здесь! Я жив! Просто опять мины, чёрт их возьми! Но я люблю тебя, помню о тебе, и ты не волнуйся! Я жи-и-ив!
Через несколько залпов всё стихает, дым рассеивается, и становится видно, что вокруг вовсе не ущелье, а руины родного города. По некогда оживлённому проспекту, перешагивая через разбросанные трупы, деловито снуют увешанные с ног до головы оружием духи в бесформенных шароварах и серых рубахах навыпуск. Они методично переворачивают каждое лежащее ничком тело, чтобы заглянуть в мёртвое лицо и удостовериться в том, что жизнь навсегда покинула его. То и дело раздаются сухие щелчки выстрелов, это они добивают тех, в ком ещё теплится живое дыхание. Они ведь не просто так всех убивают. Они ещё кого-то ищут! Неужели его, Андрея??? Откуда они узнали, что он здесь? Андрей пытается подняться и не может. Точно стопудовая тяжесть придавила его к земле, даже вздохнуть тяжело.
Что с солнцем? Почему оно струит такой странно пахнущий коричневый свет? Где же он встречал этот запах? Никак не вспомнить! Боже, как тяжело!..
Откуда-то слева раздаётся сирена санитарной машины. Слепя ярко-красным крестом на бронированном борту, она медленно приближается к месту, где распластанный неподъёмной тяжестью лежит Андрей. Звук сирены почему-то отпугивает духов. Они пятятся и отступают. И этот хлыщ в пластмассовой маске среди них! Только капюшон теперь скинут. Как он смешон в своей нелепой затее напугать кого-нибудь своим идиотским внешним видом! Тоже мне, призрак замка Моррисвилль! Санитарная машина останавливается, и из неё выходит Беллерман! Это удача, что он здесь. Ему точно можно всё рассказать, объяснить; он поймёт и поможет! С ним идут какие-то верзилы с носилками. Наверное, будут подбирать раненных. Что же здесь всё-таки произошло?
Словно ответ на вопрос звучит чья-то реплика:
– Дожили! Среди бела дня хулиганы взрывпакеты рвут!
Кто же это сказал? И почему так нелепо разделены звуки? И почему никак не склеить рвущуюся на части мысль? Что-то важное только что думал, а теперь не вспомнить!
– Андрей Алексаныч, ты жив? Ты слышишь меня? – снова прорезает невнятный гул слипшихся звуков один осмысленный голос. Кто это говорит? Интонации знакомы, а самого голоса не вспомнить. Очевидно, это говорит мужчина, что наклонился прямо над ним. Тонкие слегка затемнённые очки в никелированной оправе. Кажется, я его знаю. Только вдруг забыл… Ах, да! Надо ответить:
– Я жив. Только голова болит. И не встать. Придавило.
– Спокойно, спокойно. Сейчас мы тебе поможем. Не переживай. Ты узнаёшь меня? Ты меня узнаёшь?
– Да, – отвечает Андрей. Голос какой-то вялый, не свой. Но всё же он говорит, значит не всё потеряно. – Вы, кажется, Владислав Янович. Только фамилию не помню.
– Молодец. Молодец. Не важно. Вспомнишь потом. Главное, узнал. Так, парни! – командует верзилам с носилками, – быстро погрузили, и бегом в машину.
…Когда его подхватывали и переносили на носилки, что-то внутри странно сместилось, он внезапно почувствовал нестерпимую боль во всём теле, вскрикнул и потерял сознание. Последнее, что он видел в сгущающихся коричневых сумерках, это милиционеров с автоматами, надевающих наручники на парня в пластмассовой маске. Только теперь полмаски превратились в кровавое месиво, сквозь которое злобно сверкал нечеловеческий взгляд…
Весть о взрыве в подземном переходе, жертвами которого стали двое погибших и пятеро раненных, облетела город со скоростью взрывной волны, не зацепив лишь редких людей, среди которых оказалась и Машка. Проведя интересный вечер со своими подопечными и проводив их до школы, она с лёгким сердцем возвращалась домой. Это её первый класс, в котором она, молодой преподаватель истории в средней школе, определена классным руководителем. Это её первый культпоход с классом, который, похоже, прошёл без сучка и задоринки. Ребята не шумели, не безобразничали в фойе. Напротив, с интересом и увлечением просмотрели непростой спектакль о матерях, чьи сыновья погибли в Афганистане. Маша выбрала именно эту постановку для просмотра с ребятами, не потому вовсе, что её интересовала нашумевшая пьеса молодого драматурга, оказавшаяся, хотя и захватывающей и душещипательной, но по большому счёту плохой литературой. Выбрала и не потому даже, что в её судьбу в разное время вошли два человека, для которых война «за речкой» – это их война. Молодой учительнице истории Марии Ивановне Калашниковой хотелось, чтобы ребята получили представление о том, что история – не только наука о прошлом, но и не прерываемый ни на секунду процесс. История продолжается. И в передаче именно этого ощущения – неразрывной связи прошлого, настоящего и будущего – автор пьесы, по профессии журналист, пишущий на злободневные политические темы, при всех недостатках своего произведения, преуспел.
Всю дорогу до своего парадного она прокручивала в памяти детали проведённого с классом мероприятия, припоминая каждое сказанное ребятами слово, их глаза, лица, и с удовлетворением отмечала про себя, какая она умница, будет, чем похвастаться завучу. Подойдя к парадной, она вскинула взгляд на окна их квартиры-цветника. В них было темно. Может, уснул? В последнее время Андрюша стал уставать, нервничает. Кажется, его работа в этой чёртовой редколлегии ему всё более в тягость. Хоть бы ушёл из неё! Похоже, ему лучше всего со своими цветами и со своими автомобилями. Надо будет рассказать ему о спектакле, думала Маша. Она сделала одно ценное наблюдение: у активно работающего журналиста, кем является автор пьесы, в связи с каждодневной необходимостью добывать и наспех обрабатывать всё новые и новые факты, появляется некая схематичность и поверхностность в суждениях и в мышлении. Андрюша же очень глубокий человек, любит подумать, принимает только взвешенные решения, наверное, ему всё же не стоит заниматься таким делом, как журналистика. Даже если это не газета, а художественно-публицистический журнал.
Войдя в квартиру и не обнаружив Андрея дома, она даже не особо взволновалась. Мало ли, какие редакционные дела задержали его! На всякий случай, она решила позвонить Локтеву: он-то скорей всего знает, когда можно ждать Андрея домой. Разумеется, не дозвонилась, поскольку Дмитрий в это самое время смотрел сны в уютной палате не то спецклиники, не то спецсанатория на Берёзовой, погруженный в грёзы Беллермановской компанией спецов. Совсем успокоившись, Маша принялась переодеваться в домашний халатик. Раз и Локтева нет дома, значит, вместе где-то бдят на важном мероприятии. Чтобы было не так скучно, она включила радио. То, что она услышала, едва не стоило ей инфаркта. Застыв с халатом в руках, она тупо уставилась на радиоприёмник, будто от этого он сообщит ей какие-нибудь дополнительные подробности происшествия, а через три минуты медленно сползла на пол с остекленевшими глазами.
Прошлое, от которого она оторвалась столь решительно и бесповоротно, что даже прикосновение к его теням, вроде сегодняшней театральной постановки, воспринимала с холодной головой пытливого историка, внезапно властно заявило о своём существовании в настоящем. Долин никогда не расспрашивал её о жизни до встречи с ним. Принималось как данность – была какая-то жизнь. А ведь осталась не зажившая рана, о существовании которой Маша и сама себе запретила признаваться…
Это было четыре года назад. А как будто вечность прошла! Впрочем, для молодой девушки четыре года действительно могут обернуться вечностью. Особенно, если они наполнены рождением и смертью яркого сильного чувства. Нередко такие переживания озаряют своим светом позже всю оставшуюся жизнь, хотя их собственное бытие может охватывать считанные дни или недели. История Маши и Ромы была продолжительней. И шрам на душе оставила заметный. А случай с Зильбертом, едва не стоивший девушке жизни, надолго отвадил от общения с мужчинами.
После чудесной встречи с бабкой Пелагеей, избавившей её от плода греха, она некоторое время не находила себе места. Всё вокруг было ей противно. Мужчины вызывали глухую ненависть. Причём, чем привлекательнее была их наружность, тем жарче разгоралась в ней эта ненависть. Приближалось время окончания учёбы и защиты диплома. Девушке предлагали подумать об аспирантуре, но она твёрдо решила посвятить себя работе в школе. Она и сама не подозревала, что в этом решении большую роль сыграла перенесённая горечь разочарования в учителе английского языка. Она вычеркнула из памяти его имя и фамилию, запретила себе думать о нём, объявив самой себе это существо отныне как бы не существующим в природе. Оказалось, довольно успешно. Однако отголоски пережитого сказывались на всём, что с нею происходило. Она вновь стала вспоминать Рому, безотчетно ища в ком-нибудь из окружающих его самые удивительные для неё черты. Во-первых, абсолютное житейское бесстрашие, даже отчаянность. Чего только стоила его выходка в самом начале знакомства, когда поздним вечером он с букетом в зубах влез к ней по водосточной трубе на пятый этаж и постучался в балконную дверь, чуть не до смерти напугав! Во-вторых, трогательная сыновняя любовь. Интуитивно Маша понимала, что если мужчина плохо относится к своей матери, он никогда не сможет сделать счастливой женщину рядом с собой. Правда, это понимание натыкалось на необъяснимое противоречие в случае с Ромой. «Видимо, – рассуждала Маша, – Роман смешал в своей голове чувства к матери и ко мне, тем более, что мы были полными тёзками. И когда Мария Ивановна умерла, не смог пережить меня, живую, рядом». Это было слабым утешением, но всё-таки утешало. К тому же, время – действительно лучший лекарь. Да и новая рана, нанесённая школьным учителем, оказалось куда больнее расставания с первой любовью. Отказавшись от предложений поступать в аспирантуру и твёрдо решив посвятить себя работе в системе среднего образования, выпускница ВУЗа получила направление в хорошую школу, где уже с 4-го курса подрабатывала историком в 5-м классе и где её уже хорошо знали и ценили как специалиста. С первого же года работы ей предложили ещё и классное руководство. Редчайший случай среди новичков! Она не без колебания согласилась и не пожалела. Класс ей достался непростой, но интересный, дружный. Контакт с ребятами установился сразу, и, несмотря на её молодость, никто из учеников не попробовал поставить под сомнение авторитет новой учительницы. Но оставаться в положении «старой девы», будучи школьной учительницей, Маше, несмотря на всю неприязнь к мужчинам, вовсе не хотелось, и она продолжала мучительно вглядываться в лица окружающих представителей сильного пола в надежде прочитать хоть в ком-нибудь что-то из качеств, пленивших её в Романе. Случайная встреча с Долиным, кого она также пытливо рассматривала, как и остальных, вновь перевернула её представления. С первого взгляда в его глазах она увидела нечто, выделявшее его среди тысяч других. Разумеется, она не могла подозревать тогда, что он – тоже «афганец», не могла знать о его тайных и явных проблемах. Но будто чей-то голос шепнул ей: «Посмотри! Родная душа идёт, мучается…». И она посмотрела. А оказавшись в его квартире-цветнике, открыла для себя ещё одно качество мужчины, которого ни в одном из тех, с кем сводила её жизнь, не встречала. Нежность. Скупая, но такая тёплая мужская нежность сквозила в каждом движении его заботливых рук. Когда он поливал свои цветы, разглаживая стебли и листики, и когда мягко водил ладонями по её плечу, заглядывая в глаза бездонным, как вселенная, взором. Роман был жёстким и властным. Его страсть была горяча, порой бешена. Он был скорее порывист и энергичен, чем нежен. Исаак, прожженный ловелас, был обольстителен и сладок. Девушке это показалось нежностью, но, как выяснилось, между настоящей нежностью и приторным сластолюбием, часто весьма расчетливым, пропасть. Андрей поразил её. Мягкая сила добрых рук не искала власти, которую хотелось им вручить самой. Тёплая проникновенность низкого голоса завораживала. Этот голос слушала бы и слушала! А как он слушал! Устремляя на говорящего внимательный с прищуром взгляд глубоких неопределенного цвета глаз, словно обволакивал. С ним всё время хотелось говорить. «О, я понимаю, – думала Маша, – почему Беллерман рекомендовал Андрюшу в журналисты. Ему любой даст интервью в охотку, душу раскроет, да ещё и поблагодарит за это!». Долин вытеснил из Машиной души все болезненные воспоминания о пережитых ударах судьбы. И лишь одно доставляло беспокойство, которое Маша тщательно скрывала от любимого. Невозможность зачать ребёнка висела проклятием. Больше всего на свете она желала, чтоб эта беда была преодолена, веря, что нежность, непобедимая и всеохватная мужская нежность Андрея способна преодолеть незримую преграду в её чреве. И она отдавалась ему со всей безоглядной страстью, желанием, неизбывной тоской по обретению материнства, на какие только способна женщина, не думая ни о том, что до сих пор они не муж и жена, ни о том, что он, может, не вполне здоров, и не известно, как прочно его материальное положение. Всё это неважно! Главное – родить от него ребёночка, стать женщиной. Часто сама себя она спрашивала: «Почему считается, что женщина отдаётся мужчине? Даже в кино банально звучит – бери меня! Нет, это она берёт, вбирает в себя мужчину которого любит. Это она наполняется им, это ей без него пусто! Мужчина самодостаточен. Он, верно, может прожить и без женщины. Но женщина, как бы ни корёжила её жизнь бедами, грязью и подлостями, что выпадают на её голову, одна не может!». Встреча с Долиным, его дивная благоухающая квартира – наконец-то! – воцарили в душе покой! Вот он – настоящий, а не придуманный суженный! Не игра во взрослую жизнь, а сама взрослая жизнь. И не надо ни о чём спрашивать, никого ни в чём убеждать. Просто жить! И если жить по-настоящему, не таясь, ничего не придумывая, ни в чём друг друга не обманывая и ничего не скрывая, отмаливая шаг за шагом грехи пройденного до этой благословенной встречи пути, то жизнь обязательно подарит главное сокровище – ребёнка! И не одного! Пусть их будет двое… Нет, трое! Или даже четверо! А лучше пятеро! Тогда двое родителей и пять человек детей станут настоящей семьёй. Семь «я» – это и есть семья!
И вот – эта нелепость! Нет! Не верю! Этого не может быть! Он жив, с ним всё в порядке! Он жи-и-и-ив!
Август был любимым временем года для всех обитателей известной всему городу клиники для душевнобольных, в просторечии «Дурки». Значительная часть медперсонала предпочитала это время для отпуска, потому что хронические больные, жившие в изоляции под надзором врачей в «Дурке» годами, именно в это время испытывали облегчение, некоторых даже выписывали, а число острых госпитализаций сокращалось до минимума. Видимо, природные ритмы благоприятствовали тому, недаром римское слово «август» означает благословенный.
Клиника располагалась в корпусах барачного типа, выстроенных на обширной огороженной территории вдоль пустынной Берёзовой улицы на окраине города. С незапамятных времен жители района высаживали по ней длинные ряды берёз, откуда и пошло название. При советской власти традицию решили сделать официальной, раз в год проводились ленинские коммунистические субботники, горожане убирали накопившийся за зиму мусор, озеленяли город. Праздничный бесплатный труд на собственное благо приносил людям ощущение полноты жизни, и случаев недовольства субботниками не бывало. А вот попытки властей изменить облик улицы, начав высадку красных революционных клёнов, успехом не увенчалась. Жители нарочно проводили посадку таким образом, чтоб деревья не приживались, либо, высадив по приказу районного начальства клёны на Березовой улице, через день-другой тайком пересаживали их на другое место. В течение пяти-шести лет такой партизанщины появилось немало клёнов вдоль другой улицы, ограничивающей территорию клиники с северной стороны. Эта улочка, в отличие от Берёзовой, была кривой и тупиковой, использовалась как транспортный проезд для машин, въезжающих на хоздвор «Дурки». У проезда отродясь не было названия. Никому и в голову не приходило именовать тупиковый переулок без домов. Однако прижившиеся клёны сами собой дали название и ей. Тупиковый проезд стал именоваться Кленовой улицей. Во время войны в разных концах города много деревьев порубили, чтобы использовать в качестве дров. Городские власти сквозь пальцы смотрели на это почти во всех районах, кроме центрального и, почему-то, района улиц Кленовой и Берёзовой. Потому долгое время берёзы и клёны оставались нетронутыми.
В те времена территория между двумя улицами ещё не была медучреждением. На месте нынешних корпусов клиники стояли деревянные склады горюче-смазочных материалов, технического инвентаря садово-паркового хозяйства района, запчастей для специального транспорта и ещё чего-то. Как и следовало ожидать, в один прекрасный день на деревянных складах случился пожар. Хозяйству района был причинен ощутимый ущерб. Кого-то судили за разгильдяйство, кого-то за диверсию, кто-то схлопотал срок аж за шпионаж. Но, поговаривают, вскоре всех отпустили, признав отсутствие события преступления. Какая-то умная голова в горсовете философски заметила, что вредителей и диверсантов надо искать среди тех, кто придумал устроить склад ГСМ в деревянных строениях. А поскольку, мол, произошло это так давно, что и концов не отыщешь, то неча искать виноватых среди тех, кто сегодня исправно трудится на пороховой бочке. Иными словами, людей выпустили, дело закрыли и отдельным решением постановили: склады ликвидировать, выстроить каменные бараки и разработать программу использования того, что будет построено. В благословенные времена не очень развитого, но уже победившего социализма нередко сначала строили, а потом только ломали голову, как использовать.
Решение пришло не сразу. Сначала хотели открыть здесь нечто вроде зоны отдыха трудящихся района – с клубом, библиотекой, спортивными залами, танцплощадками и прочими необходимыми для полноценного отдыха советского труженика заведениями. Хотя берёзы и клёны, гордость и украшение городского закоулка, сильно пострадали во время пожара, часть деревьев всё же сохранилась и продолжала радовать глаз. В общем, идея открыть в тихом, огороженном со всех сторон месте зону отдыха многим показалась заманчивой. Уже начали соответствующие изыскания и подготовительную работу, как опять нашлась некая умная голова в горсовете, иронично заметившая, что район-то, хотя и зеленый, тихий, да больно уж удалённый и от жилых массивов и от любого транспорта, так что добираться в зону отдыха трудящемуся будет проблемой. Работы приостановили, стали искать новое назначение зоны. А строительство бараков, тем временем, шло полным ходом. Новые корпуса вырастали стремительно, и пока депутаты исполкома с членами бюро горкома судили-рядили, что бы такого сделать на заветной территории, эта самая территория все более приобретала вид далеко не рекреационной, а самой что ни на есть зоны, только сторожевых вышек не хватало.
И вот однажды кто-то кому-то шепнул, что в городе катастрофически не хватает медицинских мощностей «для борьбы с умалишённым контингентом». Прямо такими словами и сказал. Не принято было в советские времена лишний раз вспоминать о сумасшедших, и проблема с их размещением и лечением время от времени возникала в разных местах необъятной Родины, требуя решения. И оно было найдено. Всех «дуриков» города – в «Дурку», пущай любуются берёзками, да клёнами, авось им это поможет, в конце концов! Примерно так аргументировали решение чиновники, размещая в бараках на огороженной территории медицинское оборудование, технику, устанавливая решетки на окнах, а для пущей важности и придания «зоне» законченного «зоновского» вида, протягивая колючую проволоку поверх высоченного кирпичного забора, огораживавшего территорию с незапамятных времен. То есть, с одной стороны медицина, с другой – всё же «зона»!
Едва открывшись в качестве специализированной городской больницы, сразу получившей свое, даже и не обидное, прозвище, «Дурка» привлекла в свой штат ведущих психиатров, психологов, психотерапевтов, которых, как, на удивление, оказалось, в стране победившего социализма вовсе не всех перестреляли и пересажали. Злые языки ещё долго чесали: «Кого не кончили в 37-м, в 67-м в «Дурку» упекли». Парадокс! К концу 60-х, когда клиника торжественно отмечала десятилетие, её контингент немало пополнился теми, кто прежде тут же врачевал.
Настоящие светилы советской науки сделали «Дурку» лучшим лечебным заведением данного профиля в стране. Ежедневно в клинику приезжали делегации: кто за повышением квалификации, кто для обмена практическим опытом, кто на конференцию. К 1971 году на территории больницы появился учебный корпус, и здесь стали проходить практику студенты медицинского института. С появлением студенчества возникла необходимость в читающей лекции профессуре. Медперсонал «Дурки» разделился на практиков и теоретиков. А в 1974 году в больнице возникло новое подразделение. К двенадцати действующим корпусам добавился ещё один. В отличие от остальных, на его фасаде не было вывески. Таинственный корпус так и называли – «13-й». Его внешний вид резко отличался от остальных в «Дурке». Поодаль от других, вокруг вырублена вся зелень, отчего он легко просматривался отовсюду, «13-й» имел перед входом будку с охранником, поперёк дорожки ко входу – шлагбаум с круглосуточным часовым. Никто из служащих таинственного корпуса не покидал его в светлое время суток. Как никто из служащих остальных корпусов никогда не попадал внутрь «13-го».
Поговаривали, спецкорпус построен для психов, направленных в «Дурку» решением суда. Во всяком случае, кое-кому из персонала клиники удалось распознать в форме часовых у корпуса внутренние войска. Это, само по себе, могло и не значить принадлежности всего «13-го» к системе исполнения наказаний. Но с момента, как среди работников «Дурки» пошёл слух о тюремном назначении «13-го», охотников разузнать поподробнее, что же там делается, поубавилось.
Так или иначе, корпус жил отдельной жизнью, плотная завеса тайны окутывала его деятельность. Даже главврачу не дозволялось приподымать её сверх меры, определенной товарищами в белых халатах поверх военной формы из 13-го управления. Опытный врач, администратор и хозяйственник, Глеб Викторович Бессонов, пытался было настоять на том, что он, дескать, ответственное лицо на своей территории, а, значит, не может не вникать во все дела внутри больничной ограды. Ему отвечал средних лет гладко выбритый и коротко стриженый мужчина неопределённого возраста. По его словам выходило, раз учреждение исправно вносит на счёт клиники все полагающиеся арендные платежи, не имеет и не может иметь нареканий по технике пожарной безопасности, санитарному состоянию территории, соблюдению внутреннего распорядка, при этом, является абсолютно самостоятельным, к тому же, режимным учреждением, со своими правилами и со своим штатным расписанием, нет необходимости проникновения туда посторонних, хотя бы даже занимающих «соседнюю территорию». Последние слова взбесили главврача, и на другой день он отправился в горздрав с намерением подавать в отставку. За годы службы во всевозможных медицинских учреждениях, ещё с войны, он не сталкивался с подобным «хамством арендаторов». В горздраве его приняли сдержанно, выслушали, напоили кофе, после чего предложили путёвочку в Чехословакию. «Отдохните, развейтесь, – молвило ответственное лицо круглой формы, – по приезде и думать забудете о каких-то там арендаторах. Тем более, и не арендаторы вовсе, а смежники. Правильнее так называть». Главврач покинул горздрав с досадой, сжимая в руках портфель, в одном из отделений которого покоилась синенькая путёвочка, и горестно размышлял, как на своём рабочем месте постепенно лишается всякого влияния и способности отвечать за ситуацию.
«Ладно, – думал Глеб Викторович, – поеду в Чехословакию. Тем более, скоро август, как раз мой отпуск. Две недели в Карловых Варах с посещением Праги, Брно и пещер Моравского Рая – поистине царский жест. С чего бы им так меня одаривать? Не иначе, хотят уговорить не просто остаться, а ещё и этих «режимных хамов» терпеть. Дороговато оценивают мою лояльность! Ну и хорошо! Попробую быть лояльным. Хотя никогда особенно это у меня не получалось. Тем более, на своём рабочем месте». Но именно там главного ждал сюрприз. Едва он пересёк ворота территории, к его машине подошёл человек в форме и попросил принять конверт.
– Что такое? – недоумевающе воздел бровь Бессонов и получил однозначный, но оттого не более вразумительный ответ:
– Мобилизационное предписание.
Влетев к себе, прежде, чем скинуть плащ и облачиться в белый халат, Глеб Викторович разорвал конверт, вынул оттуда сложенный вчетверо листок, на котором красными чернилами было выведено: «В случае военной тревоги, сигнала стихийного бедствия, опасности природного или техногенного характера, а также в случае объявления чрезвычайного положения в городе, районе, республике или стране в целом, в связи с военными, политическими, экологическими, биологическими и иными угрозами, предписывается прибыть в Корпус № 13 с пакетом № 1 документации клиники в распоряжение подполковника медицинской службы профессора В. Я. Беллермана».
– Чепуха какая-то! – в голос подумал Главный и, разорвав предписание на клочки, выбросил его в урну под столом. – Какие политические и экологические угрозы? Двадцатый век на дворе, мы в самой передовой и спокойной стране! О чём они?! Вечно дармоеды в погонах из штабов гражданской обороны понапридумывают чепухи, потом отдувайся! То противогазы проверяют, то состояние наглядной агитации, то еще какую-нибудь хреновину… Мне делать больше нечего, как противогазы перекладывать или…
– Напрасно вы так, Глеб Викторович.
– Кто вы? Почему без стука? – побагровев, вскричал Бессонов, видя, как в его кабинет бесцеремонно вплыл неприятный тип в толстых очках и с важным носом наперевес посреди мясистого лица, напоминающего буханку плохо пропечённого хлеба.
– Ваш коллега, Глеб Викторович. Майор медицинской службы начмед спецкорпуса Смирнов, – представился незваный гость и уселся в кресло у стола главного. – Вы вот бумажками разбрасываетесь, а того не ведаете, что в этой бумажке, быть может, вся ваша дальнейшая карьера. И судьба.
– Мне до пенсии всего чуть-чуть. И не вам меня учить, уважаемый… как вас там, э-э-э…
– Смирнов, майор Смирнов, – участливо помог наглец в кресле. – Только не бред это, ох не бред! Вы и представить себе не можете.
В кабинете воцарилось душное безмолвие. Только негромкий ход часов нарушал тишину. Глеб Викторович Бессонов, доктор медицинских наук, заслуженный работник здравоохранения, главный врач специализированной горбольницы № 39, кавалер орденов Красной Звезды и Знак Почета, 63-летний врач, прошедший огонь, воду и медные трубы, знававший всякое и в системе военной медицины, и в системе гражданского здравоохранения, впервые столкнулся с такой нелепой наглостью. Как понимать слова этого солдафона, сказанные ему, уважаемому представителю «белой кости» советской медицины, ученику самого Иоффе?
– Вы, вот что, э-э… – начал Бессонов, подыскивая слова, чтобы не скатиться на вульгарный мат, – потрудитесь сейчас проследовать к себе в этот ваш идиотский корпус, который у меня как бельмо на глазу, и больше без надобности не отвлекайте меня вашими военно-полевыми фантазиями.
В ответ мясистое лицо майора Смирнова расплылось в добродушной улыбке, став от этого еще противнее. Майор пропел низким баритоном, подобным какому, наверное, пел соблазняющий цыганку Хозе. «…Или, нет, у того, кажется, тенор? Тьфу ты, ну ты! Какая чертовщина в голову лезет!». А баритон пел вкрадчиво и тепло, параллельно источая аромат дешёвого одеколона, попрысканного на пышущий чрезмерным здоровьем сангвинический организм в военной форме.
– Вы, Глеб Викторович, напрасно волнуетесь. Нам с вами предстоит много совместных дел. Вы ведь, кажется, воинское звание имеете. И как врач вы в запасе, а не в отставке. Разные вещи, так сказать. Что же до военно-полевых фантазий, позвольте возразить. У нас с вами не просто клиника, а оборонный объект, и относиться к нему надо соответственно. Как вы знаете, началась операция по оказанию братской интернациональной помощи афганскому народу. Операция сугубо военная, но есть и гражданский аспект. Не просто гражданский – медицинский. И не просто медицинский, а по нашей части – психиатрия.
– Что вы имеете в виду?
– Простые вещи. Призывники, «косящие» от армии по нашему профилю, например. Это полбеды. А вот всякие диссиденты, что толкутся у посольств и протестуют по поводу войны. Или вернувшиеся оттуда наши раненные, у которых не только травмы рук и ног, а и душевные. Их надо лечить. Сами понимаете, секретно лечить, что уже вопрос оборонный. И в компетенции госбезопасности. Не так ли?
– К сожалению, так. Я вас понимаю. Но какое это имеет отношение ко мне? Я ж не могу влиять на вашу работу, контролировать. А я привык отвечать за то, что делается на вверенном мне участке работ.
– Наше подразделение не ваш участок. Не возражайте! Посудите сами. Мало ли, где существуют «первые отделы». Ни в одном КБ директор не вправе отдавать распоряжения «первому отделу».
– Это не совсем так, товарищ майор. Во всех институтах «первый отдел» входит в кадровую структуру предприятия, и уж хотя бы приказы по кадрам распространяются и на эту структуру.
– Какой-то у нас с вами схоластический диспут, – вздохнул майор. – Вам что, так хочется отдавать распоряжение по кадрам нашему подразделению?
– А как вы думаете! Я отвечаю перед горздравом за всё, что делается на моей территории, а на такую мелочь, как какой-то спецкорпус, повлиять не в состоянии!
Майор усмехнулся, и его уродливое лицо сделалось поистине безобразным. Бессмысленный кусок печеного теста с глазами и ртом помялся несколько мгновений и, наконец, вымолвил:
– Ладно, доктор. Будет у вас ответственность и за этот, как вы изволили выразиться, участок работы. Только уж не обессудьте, ответственности будет много.
– Ну, этого-то я никогда не боялся, – поспешил заметить Глеб Викторович, чувствуя, что одержал верх в разговоре, и оттого испытывая некоторое облегчение.
– Как знать, как знать, – уклончиво заметил Смирнов, зачем-то пошарил по карманам, после чего встал и произнес:
– Надо доложить по начальству, получите коды доступа, но тогда придётся делать очень много несвойственной вам работы. Вы к этому готовы?
– Я пока не понимаю, о чем вы говорите, поэтому не могу ответить на ваш вопрос. Если вы мне разъясните, то…
– Отчего ж не разъяснить! Это можно. Но после. Я пока пойду. Кстати… Зачем я приходил-то… Знаете, что у вас в пакете № 1? – уже у двери произнес майор, повернувшись к главному.
– Вскрывать пока не приходилось, войны-то нет.
– Может, и нет. В общем, знайте, хотя это и секретно. Но вам можно, не проболтаетесь. Там списки – кого на эвакуацию, кого на выписку, кого на ликвидацию. Контингент и персонал.
– Как вы сказали, майор?! – даже в годы войны, на которые пришлось становление врача Бессонова, ему не приходилось решать вопросы ликвидации.
– В этом ничего особенного нет, доктор. Вам знаком термин «эвтаназия»?
– Буржуазное извращение медицины. Кстати говоря, незаконное в большинстве стран мира.
– Тем не менее, существующее. И весьма успешно. И потом… Какое ж извращение? Вполне гуманная форма окончательного излечения от всех болезней, – майор отвратительно расхохотался, Бессонова аж передернуло. «Не может так рассуждать врач, хотя бы и в погонах! – подумалось ему». Но майор был подтверждением тому, что это может быть, несмотря ни на что. Отсмеявшись, он продолжал:
– Разумеется, то, чем занимаемся мы, не совсем эвтаназия, часто даже наоборот.
– Ну, это уж слишком! – тоже вставая со своего места, заявил главный, показывая, что разговор закончен.
Смирнов будто не замечал жеста, невозмутимо продолжая:
– Психиатрия вообще, как мне кажется, имеет очень далёкое отношение к медицине в чистом, так сказать, виде. Если так можно выразиться, она ближе к системе ГУИН, чем к медицине. Часть контингента идёт к нам не по медицинскому направлению, а судом, не так ли?
– Это ничего не значит, и я всегда протестовал против незаконного использования психиатрии в карательных целях. Одно дело, преступник оказался невменяем, другое – нашими халатами прикрывать чью-то неспособность обезвреживать опасных для общества лиц.
– Да-да, – согласился майор и медленно отошел от двери обратно к столу, за которым стоял главный и, не мигая, смотрел ненавидящим взглядом. – Кстати, для психиатра вы слишком эмоциональны, Глеб Викторович. Не питайте чувств к тому, что не стоит внимания.
– Это вы о себе? – обронил главврач, и майор снова расхохотался.
– Шутить изволите! Ну-ну, ничего, я оценил. Но не всё так просто, не всё так просто. Возможно, я и не достоин внимания такого выдающегося специалиста в своей области, но мы не на луне, кое-что вам придется откорректировать, иначе могут возникнуть кое-какие проблемы.
– Какие проблемы? – насторожился Глеб Викторович.
В 1968 году он, только что получив назначение на должность заместителя главного врача, был вынужден вступить в партию, к чему никогда не стремился. Его вызвал к себе второй секретарь райкома и, поигрывая желваками, сказал: «Вы, конечно, знаете, что происходит в мире. Я имею в виду события в Чехословакии, а также московские отголоски этих событий». Бессонов отвечал в том духе, что, разумеется, пражский инцидент ему известен, это весьма досадный эпизод в отношениях братских государств, а вот, что касается московских событий, то о них он ничего не знает. Партработник укоризненно покачал головой и, выждав паузу, грустно произнес: «Есть люди, понимаете ли, которые на всё в природе реагируют неадекватно. Это, в общем-то, по вашей части. Вы же у нас профессионал. Так вот, несколько наших советских людей посчитали, что они в буржуазной стране, и решили сыграть в оппозицию. Короче, была попытка демонстрации на Красной площади». «Да, но разве человек, высказывающий, хотя бы и в самой резкой форме свои, пусть даже и идущие вразрез с общепринятой точкой зрения, суждения, является обязательно ненормальным?». Взгляд партработника был не столь укоризненным, сколь полным досады. Ответная реплика последовала безо всякой паузы: «Я удивляюсь, и как вас в партию-то рекомендовали!».
Потом было несколько месяцев нервотрёпки, анонимная жалоба, каким-то чудом удалось выпутаться. От того, чтобы освидетельствовать диссидентов, ему удалось уклониться, вовремя случился гипертонический криз. Но и в Горздраве, и в партийных кабинетах ещё долго на него смотрели косо.
И вот теперь опять приходится иметь дело с тем же! Как это противно! Эти типы ничего не забывают, и при случае напоминают ему, Бессонову, что могут устроить «проблемы». Майор не стал отвечать на вопрос, пустившись в рассуждения на общие темы.
– Обратите внимание, Глеб Викторович, – молвил он, – по мере развития человеческого общества процент неполноценных людей увеличивается. Инвалиды-опорники, слепые, глухонемые, и наш с вами контингент. Общество берёт на себя бремя заботиться о них, обеспечивая мало-мальски сносное существование этим несчастным, но тем самым и лишает остальных своих членов определённой части материальных и духовных благ. Вот, что важно. Цивилизация становится цивилизацией неполноценных. Какое-то время люди будут послушно жевать эту жвачку, но когда численность нормальных и ненормальных уровняется, будет взрыв. Как профессионал вы не видите в этом опасности?
– Вы фашист, – только и смог выдавить Глеб Бессонов, советский врач, помнящий ужасы войны, зримо представлявший себе то, о чём талантливо повествует кинокартина «Мёртвый сезон»: группе маньяков в белых халатах, проводивших опыты на людях в германских концлагерях, противостоят мужественные советские люди, ведущие непримиримую борьбу с античеловечными научными направлениями и их страшными представителями. Особую силу фильму придают вмонтированные в картину хроникальные кадры, запечатлевшие бессмысленных существ о двух ногах, пораженных тяжелейшими формами мозговых болезней. В фильме их выдают за обработанных некими психотропными веществами прежде вполне нормальных людей, но Бессонов знал: уродцы из фильма – носители наследственных недугов, к сожалению, пока не поддающихся лечению. Тем не менее, создаваемый авторами картины художественный образ действовал безотказно на всех, и на доктора Бессонова, в том числе. То, что ему вещал сейчас боров в майорских погонах, было отвратительно, и если такие монстры наполняют пресловутый 13-й корпус, это просто чудовищно, невозможно с этим смириться, нужно как-то противодействовать!
– Не горячитесь, коллега, – мягко отвел в сторону вскипающую ярость Бессонова Смирнов. – Вам известно о постановлении ЦК, согласно которому в ряде крупных городов олигофрены, дауны, ещё несколько патологических групп получили жильё и социальный статус в качестве дворников?
– Что-то такое слышал, – уклончиво ответил Главврач. – Но в чём здесь, собственно, проблема?
– А вы не понимаете? Грустно. Тогда послушайте. За первые три года действия постановления численность патологических лиц только в Москве увеличилась на одиннадцать процентов. Угадайте, почему? – Смирнов выждал паузу и продолжил: – Не гадайте. Элементарно, некоторые из них способны к деторождению. А что может быть лучше, чем пусть ведомственное, пусть дворницкое, но своё жильё для продолжения рода? Рода уродов, заметьте.
– Несчастные люди, – обронил Бессонов, у которого опять по спине побежали мурашки.
– Да, конечно, несчастные. Но государство, точнее, загнившая в дешёвом либерализме партийная верхушка множит этих несчастных. Вы только вдумайтесь! Появились дебилы во втором поколении!
Глеб Викторович поморщился и развернулся к собеседнику с миниатюрной кофеваркой в руках.
– Может, кофе? – спросил он, превозмогая отвращение к майору, но чувствуя потребность в продолжении разговора.
– Вот это уже теплее! – усмехнулся тот. – Вы всё-таки умница, доктор, хотя и гнилая интеллигенция.
– Вы-то сами кто? – обиженно бросил Бессонов, насыпая порошок в кофеварку.
– Я солдафон. Немного подучившийся. А вот вы интеллигент, и ничегошеньки с этим не сделать. Ладно. Не об вас речь. Нашему руководству не удалось убедить политбюро в том, что данное постановление принесёт стране ущерб, не сопоставимый ни с каким Афганом. Кстати, то, что мы туда полезли, я имею в виду ДРА, для нас не так уж и плохо. Но это так, в сторону. Так вот, до сих пор постановление остается в силе, хотя на местах его уже стараются игнорировать. Втихую, спускают на тормозах. Но дело-то сделано. А как вам избирательные урны, что разносят по палатам во время голосований по выборам в Верховный Совет? Идиотам всё равно, как голосовать. Но это делается. И делается повсеместно. По некоторым участкам число проголосовавших шизиков – до трети всех голосов. А подумайте, при некоторых усилиях, кого можно этак протащить в верховную власть в стране?
– Ужасные вещи вы говорите, майор, – холодно заметил Бессонов, продолжая держать в руках уже включенную в сеть и заправленную содержимым кофеварку, начавшую источать непередаваемый аромат «Арабики», но не замечая этого. Взгляд застыл на невидимом предмете, витающем в пространстве. Верный признак того, что слова собеседника зацепили душу и сознание начало работать в заданном направлении. Смирнов отметил это и продолжил:
– В конце двадцатого века надо говорить не только об исцеляющей конкретного больного медицине, но и о социальной медицине. В век атома и генной инженерии, модифицируя вирусы и производя тонкую селекцию практически всех видов живого, мы забыли, что законы эволюции действительны как для инфузорий, так и для человека. Вам никогда не казалось, что люди сами себе роют яму? Полвека назад были сформулированы основы евгеники, науки, способной предложить человечеству путь для выхода из этого тупика! Но кто о них знает, об основах этих, да и о самой евгенике?
– Да, но вы забываете, что этой, как вы её изволили назвать, наукой воспользовались национал-социалисты, провозгласившие на этой базе свое чудовищное учение о высшей расе.
– Американцы использовали ядерную энергетику в Хиросиме. Повинны ли учёные в открытии миру этих знаний?
– Сложный вопрос, – задумчиво произнес Бессонов. – Думаю, всякий учёный, подступаясь к чему-то глобальному, должен отвечать за то, чем обернутся результаты его исследований для всех.
– Ещё раз, умница! А скажите мне, коллега, разве исследования Менгеле не имеют практического медицинского значения, хотя его и назвали военным преступником? И потом, кто вам сказал, что теория расового превосходства лишена реальных научных оснований? Идиоты из аппарата Третьего рейха превратили чистую науку в политический фарс. Любой гистолог скажет, что некоторые препараты, годные к использованию европеоидами, оказываются бессмысленными для монголоида, а негроида могут свести в могилу. Чем не верный признак того, что расовые различия имеют под собой не только социальную почву? И ещё. Есть популяция, вокруг которой вечно ахи-охи. Сами себя считают богоизбранным народом, но – статистика! Наибольшее число психических болезней – до пятнадцати процентов наибольшее число физических вырождений, плоскостопий, заячьих губ, сухорукости и тому подобное – девятнадцать процентов, чудовищный процент сексуальных отклонений всех форм и видов – до тридцати пяти процентов, и, наконец, катастрофический процент социальной неустойчивости, от склонности к бунтам, революциям до суицидов, от патологического честолюбия до патологического же комплекса неполноценности, а то и букеты из всех этих нравственных уродств – до шестидесяти процентов от общей численности! Я о евреях.
– А-а! Вот поэтому в КГБ их не любят?
Майор снова расхохотался и сквозь смех пробормотал:
– А в народе к ним прямо-таки питают нежную любовь! Умора! – потом, отсмеявшись и опять резко оборвав смех на полузвуке, рявкнул:
– Бросьте, Бессонов! Посмотрите, сколько их лечится у вас, и сравните проценты. Сколько их от численности населения страны и сколько – от численности населения «Дурки». И вопросы отпадут сами собой.
Воцарилось молчание. Пока хозяин кабинета разливал кофе, манипулировал ложечкой, ставил на место кофеварку, лишь ход часов на стенке наполнял тишину. Никто из собеседников не стремился прервать паузу. Психологически важная, она установилась сама собой, и каждый обдумывал разговор со своей колокольни. В душе Бессонова царило смятение. Он уже не знал, как понимать происходящее. Делают ему предложение? Загоняют в угол? Провоцируют на какую-то глупость? Предостерегают? Самое ужасное: во всём, что говорил «боров» относительно социальных язв общества, включая пассаж о евреях, Глеб Викторович безотчётно улавливал долю правды. У него, как и у почти всякого советского человека образца 80-х годов, цельности мировоззрения не было и быть не могло. Прекрасные идеи коммунизма, усердно внедрявшиеся в сознание масс, если и находили благодатную почву у «работяг», не привыкших задумываться над вещами глобальными, то никак не могли найти отклика в среде думающей интеллигенции. Особенно после того, как дряхлеющий вождь со своей маразматической командой затеял войну, из-за которой под угрозой оказалась московская Олимпиада, пошла в раскрутку новая гонка вооружений, со всех сторон неслось: страна живёт в долг, истощает запас прочности, и это закончится плохо. Как всякий коммунист, Бессонов был вынужден принимать участие в политучёбе, проводить и слушать политинформации, поневоле анализируя наблюдаемые в стране и за её пределами процессы. Он не мог не испытывать неприязни ко многому из того, что яростно впихивали сверху. Но при этом у него не было и тени сомнения в правильности «линии» в целом. С теми или иными отклонениями, но как надо! Строим коммунизм, которого до нас никто не строил, главное – честно исполнять свой долг на своём рабочем месте. Не мы, так дети наши вкусят плоды трудов своих отцов! Один из любимейших писателей Глеба Бессонова Иван Ефремов, отчаянный мечтатель, верил, что светлое будущее создаётся сегодня, и идеальное коммунистическое общество не только возможно, но и созидается – на наших глазах, по крупицам вырастая сквозь ошибки, перегибы, досадные метания влево-вправо. А раз так, то и во главе этого созидаемого общества стоят если и не величайшие и гениальнейшие, как треплется радио, телевидение и братья-вожди соседних государств, то, по крайней мере, честно делающие свое дело руководители. А получается, вожди – маразматики, озабоченные какой-то своей внутренней проблемой, государственными делами никто всерьёз не занят, принимаемые решения часто наносят обществу вред, вдесятеро превышающий возможную пользу. Не так давно трубили о проекте переброски части стока Северных рек в Среднюю Азию. Тоже мне, проект века! И малограмотному понятно: это нельзя! Слава Богу, нашлись специалисты, свернули разработки. А БАМ?! Трубят о нём на каждом углу, но кажется, что магистраль не столько стройка века, сколько гигантская потёмкинская деревня. Не верится во всё, что пишется и говорится об этом проекте, как не верится и в то, что «Малая Земля» написана лично генеральным секретарем. А тут ещё, оказывается, указ ЦК о заселении страны идиотами. Это же явная диверсия! Но как знать, нет ли каких тайных врагов рода советского, кто, числясь в советниках вождей, подсовывают им такое, а те, не вчитавшись как следует, «подмахивают» не глядя. А ещё «еврейский вопрос»! Зачем только зараза-майор поднял его! И так тошно! Что и говорить, Бессонов не жаловал евреев, но и неприязни к ним не питал. Ну, есть себе и есть. У нас и татары есть, и казахи, и осетины… И вообще, в семье единой братских народов живёт и трудится страна!
– Ладно, доктор, – прервал горестные размышления Бессонова майор, – вернемся к нашим баранам. У вас в сейфе предписание в пакете № 1. Его надлежит исполнить. Разумеется, при наступлении условий, о которых вы уже знаете. Это приказ. Второе. Получите доступ в корпус, более того, специально для вас там будет оборудовано помещение, где Вы сможете беспрепятственно находиться, но согласовав время своих посещений со мной, либо с профессором Беллерманом…
– Тоже еврей? – усмехнулся Бессонов.
– Не имеет значения. Впрочем, отвечу: нет, у нас евреев не держат. Как не держат гомосексуалистов, психопатов, олигофренов, – сказав эту фразу, майор вновь засмеялся, на этот раз сдержаннее. – И третье, последнее. Ваша деятельность будет под контролем. То есть она и была под контролем. Но теперь он будет более жёстким.
Глеб Викторович скрестил руки на груди.
– После всего, что вы мне только что сказали, как я понимаю, у меня уже нет возможности, например, подать в отставку. Так?
– Возможность есть всегда, но не забывайте: предмет наших сугубо научных бесед может стать предметом анекдотов в профессиональной среде. Жил-был умный честный доктор, который так сострадал своим подопечным психам, что сам тронулся и придумал чёрте-что…
– Ну что ж, будем считать, что и не было такого разговора.
– Да, но пакет-то в вашем сейфе есть. А если вы попробуете предать его огласке в какой-нибудь западной газетёнке…
– Хорошего же вы обо мне мнения!
– Я делаю логические допущения, Глеб Викторович. Так вот, если вы захотите вынести наш маленький сор из избы, то поверьте, вас объявят мистификатором, и всё обратится в анекдот. Жил да был, дескать, тщеславный доктор, пользовал психов, пописывал для них романы. Но захотел славы Пастернака. А вместо Нобелевской получил партийный выговор и… принудительную госпитализацию. Так что…
– Что ж, у вас есть аргументы. Но поверьте, я найду возможность не исполнять приказы, которые считаю преступными. Сорок лет тому многие приказы тоже были бестолковыми, порой преступными. И находились честные командиры, не исполнявшие их либо…
– Время покажет, доктор. Время покажет.
Спустя несколько дней Бессонов получил коды доступа в 13-й. Невидимые записи на магнитной карточке, что ему выдали с утра при входе в его кабинет двое поразительно одинаковых и столь же безликих мужчин, предложив расписаться в получении. Прежде о существовании пластиковых карт, при помощи которых можно куда-либо пройти или оплатить услуги, Бессонов знал только из зарубежных фильмов. Теперь такую держал в своих руках и отчего-то нервничал, будто это ядовитый зверь, а не кусок намагниченного пластика.
Ровно в 10.00 в кабинете раздался звонок и из трубки густым потоком прямо в ухо неспешно потёк знакомый баритон майора Смирнова:
– Поздравляю вас с получением, так сказать, очередного посвящения. Хе-хе! В общем, неважно, как оно выглядит, а важно, как работает. Жду вас в 13-м к двум часа дня.
– Благодарю, – сухо ответил Бессонов и положил трубку на рычаг. Менее всего хотелось тратить время обеденного перерыва на посещение ненавистного корпуса. Но, как он понимал, от приглашений подобного рода отказываться не принято. Потому к неизбежной потере обеда на сегодня следует, по возможности, отнестись с философским безразличием. Однако до чего же наглыми бывают эти «смежники»!
Ровно за минуту до двух часов дня главврач «Дурки» появился возле шлагбаума, разделяющего две территории внутри одной. Достав из кармана пластиковую карту, которую надлежало вложить в соответствующую прорезь, как троллейбусный талон в компостер, Бессонов повертел её в руках и медленно поднёс к нужному месту на опоре шлагбаума. Карточка втянулась в прорезь, мигнула сигнальная лампочка, перекладина поползла вверх, обозначая путь открытым, а стоящий рядом часовой козырнул Глебу Викторовичу по-армейски. Главный улыбнулся, принял возвратившуюся прямо в руку пластиковую карточку и зашагал по дорожке ко входу в загадочный корпус. За его действиями из окна второго этажа внимательно наблюдали глаза, прикрытые дымчатыми стеклами изящных очков в тонкой никелированной оправе.
В фойе 13-го корпуса Бессонова ждал майор Смирнов. Коротко поприветствовав вошедшего, он молча предложил следовать за собой. Сначала прямым коридором, обитым синтетическим материалом, начисто поглощающим звук, отчего казалось, что идут в мягких тапочках по ковру. Затем лифтом, мягкий ход которого не давал понять, едут вверх или вниз. Далее – таким же коридором в противоположную сторону. По ходу движения главный отметил: коридор довольно длинный, а дверей не видно – уж не тоннель ли? Впрочем, окна на лестнице смотрят во двор, значит, они над поверхностью земли, а не под нею. Двигались быстро; замечать подробности было некогда. Остановились вдруг. Бессонов даже наскочил на спину впереди шедшего Смирнова. Вокруг ни дверей, ни боковых коридоров, ни лифта. Майор быстрым движением руки вдоль стены привел в действие механизм, стена поползла в сторону, открыв уютный кабинет: письменный стол, телефон, хорошее офисное кресло, шкаф, книжная полка.
– Прошу вас, доктор, в ваши апартаменты.
Они вошли… Главврач огляделся по сторонам и заметил:
– А что здесь с окнами?
– Обычная мера предосторожности, Глеб Викторович, – отозвался майор, отдёргивая шторы и демонстрируя Бессонову плотно закрытые жалюзи на окошке. – Эта решётка, заметьте, ажурная, я бы сказал, какая-то домашняя. Вы жили когда-нибудь на первом этаже?
Главный отрицательно покачал головой. Он продолжал с плохо скрываемым разочарованием разглядывать открывшееся ему окно, скорее похожее на атрибут одиночной камеры, чем кабинета главного врача. Будто угадав его мысли, Смирнов с улыбкой сделал попытку оправдать увиденное Бессоновым:
– Здесь, конечно, не кабинет главврача, но всё же и не КПЗ [31] . Чувствуйте себя, как дома… но не забывайте, что в гостях.
Ирония майора не понравилась Бессонову. Он бросил:
– У кого? – вот вопрос.
– Ну, будем считать, у меня. Располагайтесь. Поговорим о деле, – не обращая внимания на тон собеседника, ответил Смирнов и придвинул к себе одиноко стоящий напротив письменного стола стул. – Сейчас инструктор разъяснит особенности работы в нашем корпусе, ваши права и обязанности. Вы подпишете некоторые документы, после чего вам вручат вашу должностную инструкцию.
– Не понял, – воздел бровь Бессонов. – Кажется, я подписывал её при назначении на свою должность.
– У нас вы будете совместителем. Кстати, – майор двусмысленно хмыкнул, – случай единственный в своем роде, поскольку в нашей системе совместителей называют несколько иначе… Да-а! И уважением в обществе они как-то, сами понимаете, не пользуются.
– Вы имеете в виду стукачей? – в лоб задал вопрос Глеб Викторович, но ответа не получил: в дверь без стука вошел мужчина лет тридцати пяти, начисто лишённый какой бы то ни было растительности на гладком и круглом лице, единственной достопримечательностью на котором был короткий слегка вздёрнутый в веснушках нос. Кивком поприветствовав Бессонова и Смирнова, он протянул первому серую кожаную папку с грифом «Секретно. Из здания не выносить. Копий не снимать».
– Вот, собственно, оно и есть, – нараспев произнёс майор, кивком головы удаляя вошедшего, на что тот беззвучно покинул помещение. – Читайте. Я покуда вас оставлю.
Чтение привело опытного психиатра в забытое им состояние. Будто он снова маленький мальчик. Яблоневый сад, набухший ароматными плодами, манит к себе, но ему не оторваться от книги, оставленной родителями на столе. Книга не детская, оттого ещё более привлекательная, и хотя половину слов он понять не может, он читает её запоем. Строчки прыгают перед глазами, он торопится прочесть как можно больше, пока не вернулись отец с матерью: нельзя, чтобы они застали его за этой взрослой книгой толщиной в два его кулачка. Страсть к чтению, пробудившаяся минувшей осенью, захватила его с такою всесокрушающей силой, что никакая угроза наказания не может оторвать от запретной взрослой книги. Вот он перелистывает страницу, и никак не может понять, напоровшись глазами на красочную картинку: что же это такое делают два человека, изображённые на ней? И почему, несмотря на явную чудовищность положения их тел, их лица, судя по их выражению, свидетельствуют о высшей степени удовольствия. За то хорошо понятен схематизм следующего изображения, представляющего человека в разрезе. Страсть как интересно разглядывать, что там у него внутри. Вот уж никогда бы не подумал маленький Глебушка, что мужчина и женщина в разрезе так серьёзно различны меж собой…
Быть может, именно тогда, памятным летом 1930 года восьмилетний сын земского врача Виктора Даниловича и медицинской сестры Алевтины Кузьминичны Бессоновых осознал свою будущую профессию. Не сразу вышел он на путь, что привёл его в итоге в клинику на Березовой. Была учёба на военного врача, прерванная жестокой практикой. Летом 41-го младший лейтенант медслужбы ушёл на фронт, и до августа 45-го, встреченного им на берегу Тихого Океана, спасать человеческие тела, вырванные из пекла войны было его ежедневным ратным делом. Когда нелепое ранение вывело из строя молодого военврача, до окончания войны оставались дни. Капитан Бессонов был отправлен в запас, прошел курс лечения в Новосибирске, где остался ещё на пять лет. Поняв, что врачевание тел не главная цель, он решил заняться психиатрией. Поступил в Новосибирский медицинский институт, экстерном окончил и получил назначение в одну из областных детских психиатрических клиник. Тяжёлое назначение. Коллеги посматривали с сочувствием и никак не могли взять в толк, откуда такая немилость у начальства к ветерану войны, орденоносцу, имеющему за плечами хороший практический опыт. А Глеб Викторович безропотно воспринял назначение и с головой окунулся в дело, к которому шел годы. Потом была работа в судебно-психиатрической экспертизе, куда его занесло сразу после защиты кандидатской диссертации. Кто надоумил начать исследования и защищаться, Бессонов не помнил. Оторванный от академической науки, всецело погружённый в довольно неприглядную практику, он начал работу над книгой, которую сначала и не хотел отдавать рецензентам. Была осень 1959-го. Страна переживала странное время не то подъёма, не то угара. В воздухе витали невероятные идеи, что и в бредовом сне не привиделись бы ни Жюлю Верну, ни Герберту Уэллсу. Фантастические успехи советской науки на всех направлениях, колоссальный рост промышленности, энтузиазм народа, в полной мере осознающего себя Победителем – это кружило голову, добавляя дерзости почти всякому учёному. Тема, избранная Бессоновым, была никем, как ему казалось, до него не проработана, чрезвычайно, как он считал, актуальна и выводила одним фактом обращения к себе советскую науку о душе на новый уровень. Недавно запретный Зигмунд Фрейд уже становился в определённых кругах модным автором, и многое в диссертации Г. В. Бессонова «Наследственный фактор в природе половых расстройств» было с восторгом почерпнуто им в трудах великого австрийского еврея. Работа над диссертацией совпала с довольно поздней, по меркам современного советского человека, женитьбой. Хотя сорок один – самый сок для мужчины, все сверстники Бессонова, кому посчастливилось уцелеть в горниле войны, уже растили детей. Рождение первенца совпало с днем защиты. А через день свежеиспечённого, но пока не утверждённого ВАК [32] кандидата наук и счастливого папашу пригласили в кабинет партбюро и задали вопрос: «Как могло получиться, уважаемый Глеб Викторович, что вы, фронтовик, орденоносец, кандидат наук, советский врач, до сих пор не коммунист?». Бессонов не нашёлся, что ответить. Просто так получилось!.. И ему предложили, в качестве партийного поручения кандидату в члены КПСС, поработать в системе судебной медицины, где как раз острая нехватка специалистов соответствующего профиля. Как говорится, не откажешься. Пришлось менять только-только налаживающийся семейный быт, переезжать на новое место и начинать всё сначала. Представлений о том, как должны работать судебные медики, у Бессонова практически не было. К счастью, нашёлся хороший наставник, престарелый профессор, кажется, помнивший Керенского, который дал ему почитать Ломброзо, Кьеркегора [33] , а также надоумил познакомиться с творчеством Де Сада и почему-то Достоевского, которые, как потом выяснилось, существенно помогли Бессонову в работе на новом поприще. Успешной она, увы, не оказалась. Видно, это оценило и партруководство, ибо предложений о вступлении в партию более не поступало, о нём словно забыли.
Спустя три года неинтересной и тяжёлой работы с теми, кого не лечить, а судить бы, Бессонов под давлением жены решился просить о переводе в профильное лечебное учреждение или научный институт. Казалось, степень кандидата позволяет заняться академической наукой. Но в стране началась новая полоса перемен. Эпоха Хрущева сменилась эпохой Брежнева. На смену лихорадке научных открытий пришла лихорадка «великих строек», и ходатайство какого-то кандидата каких-то наук получило неожиданный отклик. Бессонову предложили ехать на целину. Молодому городу на севере Казахстана требовались медицинские кадры. Если бы не отвращение, к тому времени выросшее у Бессонова к судебной медицине и не лакомое предложение возглавить крупное поликлиническое учреждение с высоким окладом, вряд ли согласился б. Но иных предложений на горизонте не маячило, и, коротко посоветовавшись с женой, врач в который раз сменил место жительства и впервые оказался в должности главного врача. Успешно проработав в Казахстане, ещё через три года был переведён в клинику на Берёзовой. И вот теперь, вчитываясь в строчки удивительного секретного документа, спиной чувствовал, что, похоже, судьба в очередной раз готовит ему резкую перемену.
– Знаете, доктор, – внезапно донеслось до его слуха, – вы удивительный человек. В ваши годы, при вашей биографии оставаться столь впечатлительным, я бы даже сказал, экзальтированным человеком? И это психиатр, кандидат наук!
Бессонов оторвался от машинописных листков. Напротив него стоял невысокий слегка сутулый мужчина средних лет, насмешливо поблёскивая стёклами очков в никелированной оправе…
Знакомство с Беллерманом не оказало на Бессонова того удручающего впечатления, как с его замом Смирновым. Обходительный и мягкий собеседник, умный и глубоко знающий своё дело специалист, владеющий информацией в самых разных областях человеческой деятельности, Владислав Янович показался главврачу скорее даже располагающим к себе. Если бы не его прямая принадлежность к неприятной ему структуре, возможно, Глеб Викторович попробовал бы установить с ним какие-то более или менее нормальные человеческие взаимоотношения. Но всё, что касалось спецкорпуса, явно относящегося к каким-то тёмным сторонам деятельности КГБ, категорически препятствовало человеческому общению с любым его представителем. Тем более, с первым лицом, каковым, судя по всему, Беллерман и являлся. К тому же, первая встреча с Владиславом Яновичем в «новом кабинете», где Бессонову предлагалось отныне трудиться «по совместительству», случилась в последний день перед отпуском. Августовский предосенний воздух и подаренная в горздраве путёвочка на двоих в Чехословакию манили, притупляя остроту восприятия и гася раздражительность. А потом были две чудесных недели с женой. Изумительные виды Златы Праги с её деловитой Вацлавской площадью, дивными звуками старинных музыкальных инструментов на Карловом Мосту, грандиозным шпилем Собора Святого Вита, мягкий курортный аромат благословенных Карловых Вар, о которых столько читано, и вот впервые воочию довелось узреть, таинственная прелесть холодных пещер с колодцами-гротами, внезапно раскрывающими свои дурманящие пустоты навстречу солнечному свету, поросшие по скалистой кромке стройными соснами… Неоднократно бывавший до этого за границей Бессонов, впервые оказался за пределами своей страны в качестве туриста. Он увидел совершенно другой мир, других людей. На какие-то мгновения ему начинало казаться, что всё, чем он занимался до сих пор в своей жизни, ирреальное. Все эти психо-патологические проявления человеческой жизни, вся эта «мозговая грязь», капля за каплей отравляющая бытие всякого, кто с нею соприкоснется. Как же так! Если мир вокруг может быть столь прекрасен и возвышен в своей естественной первозданной величественности, если творения человеческого гения могут вплетать в общую стройность мироздания свою волшебную нить, усиливая его красоту, то почему же он, неглупый, в общем-то, человек, по своей воле избрал путь, на котором нет и не может быть ничего и близкого ни к красоте, ни к гармонии. За годы работы в психиатрии, судебной медицине, а до этого, в начале своего поприща – военным врачом в полевых условиях, восприятие окружающего мира сузилось до анализа его болезненных проявлений. А оказывается, всё может быть удивительно просто и хорошо!
А может, ну их, этих смежников из «13-го»? Чего ради, собственно, забивать себе голову надуманными проблемами, когда всей жизни-то осталось, кто его знает, сколько? И разве не справедлива пословица: «Плетью обуха не перешибёшь»? Оттого, что Глеб Викторович Бессонов, как поляки в 1940-м с шашкой наголо против немецких танков, бросится очертя голову за справедливость против «чёрной спецуры» во главе с Беллерманом, ничего путного всё равно не сделается, а значит, ничего к лучшему и не изменится, за то жизнь себе поломать – это запросто! Как мучили они людей, так и будут мучить. В конце концов, разве сам он, при всей своей щепетильности, разве не имеет за плечами хотя бы одного поступка, который можно было бы оспорить с этической точки зрения – хоть врачебной, хоть общечеловеческой?
Воротясь в сентябре в «Дурку», Бессонов безропотно принял всё, что приготовила судьба. Он спокойно выполнял основную работу и дополнительную – консультанта в 13-м корпусе. Консультации давал по разным поводам. К нему направляли больных строго определённого сорта. Тихие шизофреники с синдромом раздвоенного сознания, нередко с внешним сходством с образами, которые на себя наводили в течение болезни. Никаких других обязанностей смежники не вменяли. Так прошёл год. Бессонов вообще забыл о том, что когда-то получал страшный пакет, мобилизационное предписание, выслушивал провокационные речи майора Смирнова. Научился пропускать их мимо ушей.
Вновь наступила благословенная пора отдыха. Как всегда, в августе. Сыновья, которые уже подросли и могли вполне самостоятельно решать для себя, что и где им делать летом, хотя и жили ещё в родительском доме, на этот раз, наслушавшись их прошлогодних рассказов, решили повторить их вояж, отправившись в Прагу по линии молодёжного турбюро «Спутник». А родители провели всё отпускное время на даче. В одно из дождливых воскресений, когда ничего не оставалось делать, как пить чай на веранде в ожидании солнца или хотя бы прекращения дождя, в их калитку постучались.
– Кому бы это? – переглянулись Глеб Викторович с женой, и он, ворча, пошёл открывать незваному гостю.
Каково же было его изумление, когда увидел майора Смирнова с незнакомой женщиной. Скользнув глазами по её лицу, Бессонов мысленно прозвал её «Утконосом» и, не спеша открывать калитку, спросил:
– Очень рад, чем обязан?
В ответ раздался уже позабытый Бессоновым за год неприятный булькающий смех и голос Смирнова:
– Мы к вам с визитом. Так сказать, по-соседски. Мы вот с женой, – он кивнул на «Утконоса», молча хлопающего глазами в покорном ожидании, когда мужчины договорят, – купили здесь дачу и хотим пригласить вас с супругой в гости по случаю покупки.
– Очень рад, – упавшим голосом ответил Глеб Викторович, и его рука сделала предательское машинальное движение к калитке. Ничего не оставалось иного, как открыть её нежданным гостям.
– Да вы не беспокойтесь так, Глеб Викторович, – добродушно заверил Смирнов, – стеснять мы вас никак не будем, так что и заходить к вам без приглашения не станем…
– Не иначе, за год товарищ майор выучился манерам в Стэнфорде.
– Кстати, меня зовут Кирилл Викторович, – протянул руку Смирнов, нимало не смутившись уколу Бессонова, – А что до Стэнфорда, нашего брата лучше обучать в Гарварде. Там это дело знают туго [34] .
– Что ж, спасибо за разъяснения, – ответил Бессонов, морщась от малопривлекательного армейского выражения «знают туго». – А то без них я бы не сориентировался. Значит, будем знакомы.
Следом за мужем представилась и «Утконос».
– Галина Ивановна, – бесцветно прошелестела она, протянув узкую дряблую руку. Бессонов не без неприязни пожал её и примолвил:
– Давайте хоть для приличия пройдём в дом. А то мы как в плохом кино – знакомимся под дождём.
Они прошли на веранду и Бессонов представил свою жену:
– Надежда Михайловна. А это, дорогая, мои сослуживцы. Кирилл Викторович и его жена Галина Ивановна.
– Очень приятно, – с улыбкой произнесла хозяйка, хотя в её тоне явно читалось: «Какая неприятность!». Ну, не было ни малейшего желания у Бессоновых сегодня принимать гостей. Тем более, малознакомых для мужа и совершенно незнакомых для жены. Словно в продолжение реплики о Стэнфорде, Смирнов скорчил на мясистом лице бесконечно вежливую мину и, обращаясь к хозяйке, елейным голосом пропел:
– Мы на минутку. Хотим пригласить на семейный ужин. Купили дачку по соседству и хотим с соседями, к тому же, как ваш муж изволил выразиться, сослуживцами, это дело отметить. Как вам утка в яблоках под хорошую водочку, Надежда Михайловна?
– Хорошо, – слегка оттаяв, ответила она. – В котором часу? И… – она чуть запнулась, бросив на мужа вопрошающий взгляд, но, ничего не прочитав в его глазах, продолжила:
– Может, к столу чего принести?
– Нет-нет! – поспешно возразила Галина Ивановна. – У нас всего вдоволь. Приходите так, запросто.
Майор с удовольствием кивал, подтверждая слова жены, добавив:
– Приходите к восьми. Ну а мы пойдём. Во-он наш дом. Знаете? – и он махнул рукой в сторону непосредственно примыкающего к участку Бессоновых соседского с возвышающимся добротным деревянным домом, до недавнего времени заколоченным. Ах, вот, кто приобрёл!
Гости направились к выходу. Хозяин проводил их до калитки, запер её и, вернувшись на веранду, вопросительно посмотрел на жену:
– Ну что, Надюша, придётся принять приглашение?
– А что, – без улыбки отвечала она, – разве ты его уже не принял?
– Попробовал бы отказаться! – проворчал Бессонов. Надо как-то приготовиться к визиту – одеть что-нибудь поприличнее, например. Супруги покинули веранду. Настроение у обоих было не сахар.
– Глебушка, – развернула мужа к себе Надежда Михайловна и пристально взглянула ему в глаза, – давай на будущее лето опять поедем куда-нибудь… Я что-то не хочу больше торчать на даче.
Он ничего не ответил. У самого вот уже пять минут в голове крутилось: а не продать ли дачу? Всё равно не такие уж они дачники, чтобы сад-огород растить да все выходные проводить, а раз в пару лет в отпуск приезжать – не слишком ли шикарное удовольствие! Да и новое соседство…
Вечерний «семейный праздник» походил скорее на приём официальных представителей Стэнфорда в Гарварде. Утка и в самом деле была хороша. Но ничего не спасла, как не спасла и холодная, со слезой, водка. За дежурным «трёпом» Бессонов так и не понял, зачем Смирнов с простодушной прямотой танка предлагает ему играть в дружбу. «Ещё бабу притащил, – думалось ему. – Неужто на роль жены у них не могли подобрать кого попривлекательней и поумней? Хотя нет! Чего-чего, а офицерских жён я насмотрелся! Правильно сработано! Была бы шоу-модель, скорей бы принял за спецдевочку КГБ, а так… Неужели они всерьёз думают, что я им поверил?! Даже Надюша не поверила. Сама не знает, почему, а не поверила! И зачем тогда весь этот цирк?».
…«Цирк» окончился в 23.30. Ночь залила чернотой окрестности, фонари не горели, и казалось, никого в посёлке нет. Смирнов вышел на порог проводить гостей, пока Галина Ивановна собирала посуду, и, увидев, как темно кругом, предложил Бессоновым подождать, пока он принесёт фонарик, а то как им добираться в таком мраке! Но они в один голос отказались, поблагодарив, и примолвив:
– Мы дорогу и с закрытыми глазами найдём. Спасибо, пойдём.
Бессоновы воротились в дом.
– Глебушка, – прижавшись к мужу, зашептала Надежда Михайловна, – мне страшно. Откуда у тебя такие сослуживцы? Они же не врачи, это точно! Кто эти люди?
Бессонов обнял жену, пытаясь успокоить, хотя у самого голова шла кругом. Он мягко отвёл супругу от себя и успокаивающим тоном, каким нередко разговаривал с подопечными в «Дурке», заговорил:
– Милая, обыкновенные офицеры КГБ. Что им надо, я не знаю. Но ничего противозаконного я никогда в своей жизни не совершил, Родине и тебе не изменял. А значит, бояться кого бы то ни было мне нечего. Очевидно, у них там кто-то в разработке из наших пациентов. Поэтому на всякий случай «пасут» и меня. Только и всего!
Высказанная для успокоения жены версия была бы полным бредом даже в устах восьмиклассника, но, как ни странно, она полностью устроила Надежду Михайловну, и она успокоилась. Человек всё же склонен верить не рассудку, а тому, что вызывает у него меньшее беспокойство. Вот и она согласилась, что кого-то «пасут», что спецоперация, что мужу ничего не угрожает…
Но с дачи хотелось уехать. И чем быстрее, тем лучше… И ещё лучше – вообще продать…
Следующий отпуск Бессоновы проводили на Чёрном море. Это был их последний отпуск вместе. Ласковое крымское солнце бархатного сезона, мягкая волна, ни одного шторма за двадцать дней, обильные фрукты, вино – в общем, ещё один, увы, последний кусочек райского счастья!
В конце сентября Надежды Михайловны не стало. Скоропостижная смерть унесла её во сне, причин внезапной остановки сердца немолодой, но крепкой и вполне здоровой женщины так и не нашли.
Опустошённый Глеб Викторович, поддерживаемый с двух сторон сыновьями, без слёз на осунувшемся лице брёл с кладбища, и в кричащем о своей боли мозгу его вертелась одна навязчивая фраза: «За что же они мою Надюшу убили? За что?».
Как опытный психиатр, он, машинально проанализировав собственное состояние, сказал себе: «Прекрати! Это начало мании преследования на почве стресса!» – и мысли сами собой выключились. Все.
Июньским утром Андрей вновь оказался дома в своём «ботаническом саду». Почти два месяца в больнице изменили его и внешне и внутренне. В густой шевелюре появились яркие серебряные нити, под глазами вдоль крыльев носа пробежала резкая морщина, будто бы обозначившая переход мужчины в новое состояние духа и возраста плоти. Такими складками награждается лицо человека, перенесшего на своём пути тяжёлую потерю и оттого либо ожесточившегося, либо обретшего мудрость. Взрыв в подземном переходе, заставший ветерана боевых действий врасплох, не прибавил ему знаний о слепой жестокости этого мира, но взгляд на жизнь переменил; потому внешние метаморфозы не были в противоречии с внутренними.
Маша, разыскав Андрея через пару часов после сделанной ему операции в отделении нейрохирургии больницы скорой помощи, провела рядом с ним несколько суток и буквально отмолила его. Врач, осматривающий тяжело контуженого пациента, удивлялся. Такое в его практике было впервые: человек, которому, если и не суждено всю оставшуюся жизнь провести «овощем», то, по крайней мере, предуготован крайне тяжёлый путь медленного и постепенного восстановления нормальных функций существования, не по дням, а по часам возвращался в привычное русло человеческого существования. Застав девушку в коридоре в ту редкую минуту, когда она отлучалась от больного по нужде, он спросил, не занимается ли она оккультными практиками. Ну, не может быть, чтобы безнадёжный больной так стремительно шёл на поправку без вмешательства сверхъестественных сил! Маша рассмеялась, отвечая, что просто знает, что такое женщина и что такое мужчина. Врач только развёл руками. Мало того, что по поводу раненного ему через день проедали плешь репортёры падких до жареного газетёнок, мало того, что о состоянии его здоровья периодически справлялись коллеги из «Дурки», где, оказывается, наблюдается злополучный ветеран, так ещё и в сиделках у него оказалась настоящая ведьма! В общем, едва появилась возможность выписать Долина, он был тут же выписан, хотя до полного излечения и восстановления было явно далеко. Однако, оказавшись дома, Андрей пошёл на поправку стремительно. На следующий же день запахи родной квартиры возвратили его в этот мир настолько, что он заговорил. Первое, что он сказал, увидев подле себя любимую девушку, было:
– Машенька, давай поженимся!
Она, сквозь слёзы, распиравшие изнутри, еле выдавила из себя: «Давай».
И тут же добавила:
– Но ты, Андрюша, сначала поправляйся, ты мне нужен живым и здоровым. Пусть у тебя всё будет в полном порядке!
Две недели он постепенно приходил в себя. Возвращались давно забытые ощущения – из далёкого детства. Радость движения, радость обоняния, радость слуха и осязания. Раз в неделю посещая поликлинику и выслушивая рекомендации невропатолога, психолога, терапевта, Андрей улыбался, чем то и дело вызывал недоумение наблюдающих его врачей. И невдомёк им было, что он, выпав из жизни на несколько месяцев, просто счастлив. Пару раз его навещал Беллерман. Андрей спокойно общался с ним, не испытывая ни прежнего необъяснимого влечения к этому загадочному человеку, которому так не идёт белый халат, ни отвращения, ни страха. Один из врачей, каких в последнее время с избытком. Только и всего! Во сне к нему приходили видения забытой юности. Сюжеты снов возвращали в счастливую предармейскую пору, когда он, всецело посвятив себя альпинизму, каждые выходные выезжал на скалы за шестдесят километров от города для тренировок, а летом поднимался на вершины Кавказа в составе молодежных групп. Рядом с ним в этих снах всегда присутствовал отец, только лицо его было закрыто от внутреннего взора. Как часто бывает во сне, образ узнавался не по внешности, а по внутреннему ощущению. Сны были светлыми и радостными, независимо от сюжетных поворотов. И не было в них ни одного эпизода из военного прошлого. Иногда приходили красочные видения неизвестных городов, утопающих в глубокой зелени, покрывшей живописные холмы с прекрасными архитектурными сооружениями, увлекательными поворотами извилистых улочек и запоминающимися памятниками на площадях. Иногда он шёл лыжными тропами через припорошённый снегом сосняк, освещённый ярким зимним солнцем. А иногда оказывался в каком-то интересном доме с винтовыми лестницами, обрамлёнными ажурными литыми перилами, держась за которые он неспешно поднимался вверх, предвкушая на самом верху встречу с чем-то прекрасным.
Дни были столь же радостны, как ночи. Рядом всегда была Маша. Не задерживаясь после работы, как прежде, она всё свободное время проводила с ним, без конца рассказывая ему о себе, о своей семье, о своих самых запомнившихся детских впечатлениях. Прежняя дистанция, установленная между ними, исчезла. Хранившая тайну о себе девушка раскрывала теперь перед ним все детали собственной прежней жизни, с каждым новым раскрытым секретом делаясь всё ближе и ближе. Андрей не знал лишь единственной тайны её прошлого – истории её отношений с Романом. В свою очередь, Долин, у которого вдруг раскрылась память и проявились в ней воспоминания о временах, давным-давно канувших в безвозвратное прошлое, делился с любимой рассказами о себе. И чем больше они открывали друг друга из этих долгих, как осенний дождь, рассказов, тем ближе становились. Счастье наполняло душу Андрея и Маши, и уже к середине июля он восстановился настолько, что готов был возобновить поиск подходящей работы. О том, что у него уже был готовый план возвратиться в кооператив, оставив и редколлегию «Памяти», и штаб фонда, Андрей вспомнить не смог. Эта мысль шла с ним рядом по судьбоносному маршруту в тот роковой день, где и когда его настиг взрыв. Посттравматическая амнезия [35] , диагноз, поставленный ему в поликлинике одним из первых, нередко затрагивает именно те куски времени, что непосредственно предшествуют травме. Заботливая природа прячет от нас то, что может причинить наибольшие страдания. Но нередко, пряча, что нужно спрятать, прихватывает и то, что следовало бы оставить. Впрочем, от того, что Андрей не помнил о принятом решении, никому, в том числе, ему самому не было ни жарко, ни холодно. В конце концов, возвращение в «Шурави» было делом, во-первых, личным, а во-вторых, вполне просчитываемым. Не вспомнив о своём решении, Долин вновь заново к нему пришёл. И высказал Маше. Она с радостью поддержала его, примолвив, что всё то время, что он крутился в «чёртовой редколлегии», видела, как ему это трудно и даже противно. Он с лёгким изумлением вскинул свои серо-голубые глаза и подумал: «Надо же! Сам бы ни за что не сформулировал! Всё ж, у неё особенный ум». А вслух сказал:
– Это ты как историк смогла разглядеть?
Девушка широко улыбнулась, обвила шею любимого руками и прошептала в ухо:
– Это я как любящая женщина…
…К августу Долин окреп для дальней поездки. Уже с месяц он вынашивал идею съездить в гости к матери, в другой город, представить ей будущую невестку. Хоть и не общаются они с тех пор, как она вышла замуж и уехала, оставив ему квартиру, но всё же мать! Маша с сомнением отнеслась к его идее. Ей казалось, что рановато ему ещё подвергать себя таким испытаниям, как поездка за сотни километров и встреча с матерью. Из его рассказов она составила себе довольно смутное представление об этой женщине и пока не спешила его прояснять личным знакомством. Вместо возражений она сделала Андрею встречное предложение: познакомиться с её родителями, благо, к ним за сотни километров ездить не надо, всего двадцать пять – и они на даче. Андрей согласился. В глубине души ему действительно было нелегко представить себе теперь общение с матерью, с которой не виделся лет пять, лишь изредка слыша по телефону да ещё реже переписываясь. Сама-то идея поехать к ней возникла из чувства противоречия, замешанного на смутном понимании того, что без родительского благословения семью лучше не строить. Но едва ли внятно отдавал себе отчёт, в чём должно состоять это самое благословение и, главное, кто из двоих родителей должен быть в этом главный. Потому встречное предложение принял с лёгкостью. А поездку к его матери порешили пока отложить на неопределённое время.
Ранним воскресным утром Андрей и Маша входили в калитку перед уютным ладным деревянным домиком, в котором каждый август мирно протекала дачная жизнь Калашниковых. Иван Иванович, шаркая сандалиями на босу ногу, спустился с крыльца поприветствовать дочь и её молодого человека, одновременно и радуясь их приезду и нервничая. Что-то ещё принесёт с собой в её судьбу этот Андрей Долин? Но едва их взгляды встретились, все остатки тревоги улетучились. Мига было достаточно, чтобы понять – свой человек. Они крепко пожали друг другу руки и проследовали в дом. Антонина Александровна в цветастом сарафане сидела в плетёном кресле-качалке и дремала. Сделав гостям знак, чтоб не шумели и тихо шли за ним, Иван Иванович на цыпочках прошёл в дальнюю комнатку, куда так же на цыпочках за ним проследовали Маша и Андрей, и плотно затворил за собой дверь.
– Пока мать спит и не вмешивается, предлагаю для начала выпить и сразу договориться, что завтра мы идём по грибы.
Долин, который в последний раз ходил за грибами лет пятнадцать назад, если не больше, глупо улыбнулся, не зная, что ответить, а Маша радостно захлопала в ладоши. Отец цыкнул на неё, мол, тихо, мать разбудишь. Она притихла, виновато вжав голову в плечи, и, пока он разливал по стопке каждому, так и простояла в этой позе. Выпили за знакомство. Иван Иванович крякнул, утирая редкие усы, и с озорной искоркой в подслеповатых глазах глянул на дочь:
– Ну, Машута, наконец-то, вижу, серьёзного парня себе нашла.
– Из чего это следует, па?
– А из того, доча, как он водку пьёт, – назидательно воздев указательный палец, заключил Иван Иванович.
– Вот с этого места, пожалуйста, поподробнее, – улыбнулся Андрей. Иван Иванович не стал заставлять себя упрашивать.
– Одни пьют безостановочно. Им нехорошо совсем, а они всё пьют. Не могут остановиться. Это алкоголики. У них в организме нет противоядия этой штуке, – и Калашников-старший любовно погладил бутылку, после чего, хмыкнув, спрятал её под окно. – Другие пьют по обстоятельствам и плохо скрывают отвращение. Таким бы вовсе не пить. Но они почему-то считают: раз есть традиция, надо поддержать. Это лицемеры. Третьи пьют умеренно, с удовольствием, как я. В принципе, могут обойтись. Но не хотят. А главное, всегда знают меру и никогда её не превышают; нашего брата, не скажу, что большинство, но много. А вот таких, как ты, Андрей… Ничего, что я сразу на ты?
– Так выпили же вместе! – отшутился Долин.
– Ну-ну, добро!.. Так вот, таких, Машута, как твой Андрей, единицы. Я, например, встречаю второй раз. У нас на работе есть один такой. Кстати, тоже ветеран боевых действий. Только других. Вьетнам.
– А что, наши и там воевали? – искренне удивился Долин.
– Да, парень! Где только наши не воевали! Великая страна… – Иван Иванович помолчал, точно пересчитывая в уме, насколько великая и во скольких странах воевали её сыны. На самом деле, в эту самую секунду и он, и дочь, и Андрей явственно ощутили, что от былого величия остаются одни воспоминания. Это было секундное ощущение, но его вполне хватило, чтоб резко сменить настрой разговора. Собеседники даже забыли, о чём шла речь. А тут ещё появилась заспанная Антонина Александровна, и тема переменилась. Лишь назавтра, когда ещё до рассвета выехали они на видавшем виды «Москвичонке» Калашниковых, Маша вспомнила о вчерашней теме и спросила отца:
– Так как же на счёт типа, к которому относится Андрюша?
Иван Иванович, вглядываясь в сумеречные силуэты деревьев по обе стороны от тряской просёлочной дороги, что выводила из садоводства, переспросил:
– Ты о чём, доча?
– Ну, ты вчера говорил, что люди различаются по тому, как они пьют. Не помнишь?
– Ах, ты об этом! – вспомнил отец. – А разве мы не докончили вчера эту тему?
– Да мама же нас прервала! – воскликнула дочь, и тут же раздалась реплика Антонины Александровны, которая, казалось, до сих пор тихо дремала в кресле рядом с водительским:
– Ну вот! Вечно я вам мешаю.
Ворчливое дружелюбие Антонины Александровны, её полнейшая несклонность к повышению голоса или иному проявлению отрицательных эмоций и кошачья сонливость удивительным образом сочетались с энергичной деловитостью мужа. Тот всё подмечал, незаметно следил за порядком в доме, мягко, но властно руководил женой и всем в семье, и, как правило, всё выходило так, как он скажет. Ещё суток не прошло, как Андрей гостил у будущих сродников, а уже почувствовал себя дома. Удивительное дело! Забытое с детства ощущение, казалось, безвозвратно утерянное, вернулось с новой силой и растекалось тёплой щекочущей волной тягучей нежности по всему телу. Ему хотелось обнять и прижать к себе поближе Машку и так сидеть с нею да сидеть. И только слушать незлобивую пикировку Ивана Ивановича с Антониной Александровной, минут пять выясняющих, кто кому и как мешает. Маша со смехом прервала это, вновь напомнив о своём вопросе. Но прежде, чем папа начал отвечать, мать успела вставить:
– Вот, оказывается, чем вы занимаетесь, пока я отдыхаю. Пьёте втихаря да о пьянстве же рассуждаете. А меня разбудить да мне налить?
Салон «москвича» наполнился дружным хохотом четырёх глоток. И в это самое время справа, над просветом широкой поляны, тянущейся вдоль дороги и обрамлённой по краям приветливым березнячком, возникли серебряно-золотые лучи встающего над землёю солнца. И минутная тишина, исполненная немого восторга пред одним из самых удивительных зрелищ на свете – восходом солнца в лесу – разом пригасила смех.
Вновь вопрос остался без ответа. Лишь спустя несколько часов, под вечер Иван Иванович сам вернётся к нему и заметит:
– В старину, говорят, был у наших предков обычай такой. Во дни праздников или поминовений пускали по кругу чарку с хмельным напитком. И всякий вкушавший совершал как бы священнодействие. Не просто пил бражку, а ритуал совершал. И Андрей, похоже, не пьёт, а священнодействует. Это в наши дни редкость!
Пока же грибники достигли песчаной тропки, взбирающейся вверх по пригорку слева от просёлка, глава семейства заглушил мотор, сказав: «Приехали, слазь», – было уже не до типов пьющих. Во все стороны кругом расстилался изумительной красоты молодой сосновый бор, живописно покрывающий невысокие, но крутые песчаные холмы. Освещённые утренним солнцем, умытые ночной росой смолистые стволы источали такой дивный аромат, подобного какому не могло быть даже в раю. От прелой лесной подстилки тянуло грибной сыростью. А лесная глушь полнилась скупыми августовскими звуками. Где-то вдалеке крякнула утка, подзывая молодняк к себе. Вот совсем рядом раздалась барабанная дробь неутомимого дятла. Вот скрипнули под порывом ветра два ствола, невесть-когда проросшие один в другой. И кроме этих редких звуков да мерных вздохов несильного, дышащего предчувствием осени ветра, колеблющего верхушки крон и никак не проявляющегося внизу, была полная тишина.
– Ну что застыли? – весело подбодрил Иван Иванович. – Пошли. Значит, давайте договоримся. Через час все у машины. Вон, за сопочкой озеро. Это ориентир. Берега заболочены, подходить не советую. Но ориентир хороший. Сверху отовсюду видать. Нужно только подняться повыше. Если вдруг заплутаете, держитесь ходом на озеро, и обязательно выйдете на дорогу. Дорог торных тут больше нет. А тропки все выводят на эту. Так что, не заплутаете. Если, конечно, не постараетесь.
– Это как? – спросил Андрей.
– Ну, если надумаете двинуться прямо в противоположную от озера сторону, там уже другие сопки. Они кольцом окружают другое озерцо. А там километров через десяток будет другая дорога. Если пойдёте туда, не зная места, заблудитесь точно.
– Не пойдём, – заверила Маша и потянула Андрея за руку к лесу. В её глазах уже поселился азартный огонёк грибника. Андрей повиновался её движению, ещё не ведая азарта, ибо в последний раз выбирался в лесную глушь так давно, что и помнить было нечего. Через минуту они скрылись в хвойной чаще и, разойдясь на полсотни шагов, чтоб и видеть друг друга, и не мешать, принялись петлять меж сосен, выискивая в густом мху под ногами коричневые шляпки боровичков, рыжие моховики и упругие красные купола подосиновиков.
Первым повезло Андрею, на которого через пару десятков шагов точно вынырнул из-под земли крупный длинноногий красавец-подосиновик. Наклонясь к нему, Долин сразу же ощутил, как замирает от необъяснимого восторга сердце. Первый раз в жизни пошёл за грибами. Никогда прежде не знал и не понимал, что за удовольствие люди в этом находят, до того даже, что жертвуют утренним сном и, едва развиднеется, ломятся в переполненные электрички с корзинами, вёдрами, трясутся в них по часу и более, добираясь до заветных мест. Красный гриб был в его жизни первым лесным трофеем, и с невольно вырвавшимся радостно-изумлённым возгласом одновременно появился в душе восторг: «Так вот оно, зачем! Понимаю! Это здорово!».
Время от времени перекликаясь друг с другом, чтоб не потеряться, Андрей и Маша, петляя, мало-помалу углублялись в лес, шаг за шагом поднимаясь по склону одной из сопочек, и через полчаса оказались на проплешине у самой её макушки. Отсюда открывался вид на озеро, о котором говорил Иван Иванович, и Андрей, оглянувшись на ориентир, невольно залюбовался. Залитое утренним светом, продолговатой формы лесное озеро, затерявшееся меж покрытых соснами холмов, казалось, само источало солнечный свет, блестя и переливаясь тысячами оттенков золотого и серебряного. Оттуда, с его стороны доносился плеск играющих водоплавающих и слабый аромат камыша и болотной тины, контрастирующий с пряным духом хвои. Вид водной глади в солнечных лучах посреди моря зелёного цвета, волнами разбежавшегося во все стороны до горизонта, заставил сердце Андрея выпрыгивать из груди от ощущения абсолютного, ничем не омрачаемого счастья. Маша тихо подошла сзади и прислонилась к его спине, поставив свою корзинку на вросший в мох камень. Ей тоже было хорошо и покойно. Так простояли они неподвижно минуты три, пока снизу из чащи не донёсся до них зовущий голос её матери: «Ау! Где вы?»
– Мы зде-есь! – в один голос закричали в сторону леса счастливые молодые люди, и тотчас услышали, как затейливое эхо, отскакивая от каждого изгиба склона окрестных сопок, возвращает им их возглас, меняя его окраску. Это было так захватывающе, что они засмеялись и стали по очереди кричать в разные стороны:
– Ого-го-го-го-го!.. Э-ге-ге-ге-ге!
И причудливое эхо отвечало им разными голосами, точно невидимые лешие и русалки принялись играть с ними в игру.
Внезапно за спинами Андрея и Маши появился Иван Иванович с полным ведром крепких боровиков и проворчал:
– Вы что сдурели? Все грибы распугаете!
– Ого! – воскликнула дочь, увидев «улов» отца и переглянулась с Андреем. Тот лишь усмехнулся. А верное эхо возвратило машин возглас снизу, добавив к нему издевательской интонации.
– Так-то вот! – довольный, произнёс Калашников-старший, кинув взгляд на корзинку Андрея, в которой красовался одинокий подосиновик и несколько мелких маслят. – Чего кричали-то?
– Да мама звала, – просто ответила Маша.
– Ну, раз звала, значит, пора. Пошли к машине. Здесь мы уже все места обошли, поедем к следующей стоянке.
– Подождите, Иван Иванович, – попросил Андрей, – я хочу ещё немножко полюбоваться. Столько времени на природу не выезжал, что уж и забыл, как это хорошо.
– Ну что ж, постоим чуток, – согласился тот, доставая сигареты.
Они молча любовались на постепенно, с подъёмом солнца по небосклону, меняющее свой цвет озеро. Сначала оно словно погасло и стало серой полоской глади посреди волнистой зелени. А ещё через какое-то время в этой глади стали проявляться оттенки голубого. Долин ловил взглядом каждое изменение цвета и восхищался.
Такую же игру красок он видел когда-то в горах. Когда за ночь весь склон зарделся цветущим маком. Ещё вчера гора была серой. А с рассветом сегодня там точно вспыхнул грандиозный пожар. Но пламя оказалось живым существом, меняющим цвет ежесекундно. Вот светило наполовину высунуло свой огненный лик из-за противоположной вершины, и кроваво-красный багрянец засветился алыми всполохами.
Ветер пробегает сквозь ряды из миллионов маковых головок, и точно всполохи разгораются там и сям: малиновый, пунцовый, ярко-алый, розово-вишнёвый. Вот уже солнце оторвалось от горы, начинает припекать, и, будто защищаясь от зноя, маковое поле на склоне бледнеет, языки сказочного пламени становятся бледно-розовыми, даже слегка фиолетовыми. А ближе к полудню под прямыми лучами гора наливается пунцовой краской, как запёкшаяся кровь.
А ещё вспомнил Андрей, как в далёком детстве с отцом наблюдал такое же цветовое представление, когда на деревенском поле зацвёл лён. Они тогда гостили у кого-то из друзей отца в Эстонии. Маленький Андрюша не мог понять, как могло случиться, что белесое вчера поле за одну ночь превратилось в пронзительно синее море, по которому пробегают волны, гонимые свежим ветром.
– Ну, довольно таращиться! – грубовато вывел Андрея из оцепенения Иван Иванович. – Пойдём, Тоня нас уже заждалась, небось.
Они сошли извилистой лесной тропкой с холма прямо к машине. Калашников на удивление уверенно ориентировался в лесу. А может, просто очень хорошо знал места. Если бы Андрей сам пошёл искать стоянку, он бы взял правее, и оказался бы от машины метрах в трехстах, за поворотом, и пришлось бы ещё поискать, где же она. Антонина Александровна с маленьким лукошком, до краёв наполненным маслятами и лисичками, недовольно расхаживала вдоль «Москвича».
– Ну и где вас черти носят? – проговорила она. – Договаривались, через час, а уже все полтора прошли.
– Не шуми, мать, – мягко перебил Иван Иванович. – Видела бы ты, какая красота наверху, поняла бы… Поехали.
Он открыл машину, они забрались в салон, сложив на заднее сидение рядом с Машей и Андреем свою добычу, и тронулись к следующей стоянке. До неё было километров десять. Дорога ныряла вниз, взлетала вверх, и старой машине приходилось несладко на песчаном покрытии. Пару раз казалось, вот-вот застрянут, и придётся доставать лопату, чтоб откапывать буксующие колёса. Но водителем Калашников оказался искусным, что знающий толк в этом деле Андрей не преминул отметить, когда выехали на более спокойное для езды место. Иван Иванович сверкнул глазами в зеркало заднего вида и произнёс:
– А ты, Андрюша, действительно настоящий. Это без дураков. Если ты способен так воспринимать красоту природы и с таким чистым удовольствием, не морщась, пропускать стаканчик за встречу, то я считаю, Машке сильно повезло… А, как ты, мать?
Антонина Александровна слабо улыбнулась, покачав головой:
– Не захвали. Время покажет. Когда свадьбу-то планируете?
– Перестань! – перебил Иван Иванович. – Как можно в лоб такие вопросы задавать? Без нас решат. Лучше, пока едем, расскажи, Андрей, про семью. Кто отец, мать? Может, братья или сёстры есть?
– Да нет, один я, – вздохнув, отвечал Андрей и задумался. Как рассказать историю своей семьи, не перечеркнув сложившегося о нём у Машиных родителей благоприятного впечатления? Ведь если посудить объективно, то из семьи он происходит не лучшей. Про такие говорят, неблагоприятные. Он любил и уважал своего отца, пристрастившего его с ранних лет к альпинизму. Но именно эта страсть, занимавшая, кажется, всю без остатка душу Александра Андреевича, стала одной из причин, по которой родители и разошлись, когда мальчишке едва стукнуло тринадцать. Последней каплей, переполнившей чашу терпения матери, стала травма, полученная сыном при одном из восхождений вместе с отцом. Как Александр Андреевич ни объяснял, что и травма, по большому счёту, пустяковая – лёгкое сотрясение мозга и простой перелом, и восхождения у них покамест совершенно не опасные, и неча мальчишке за мамину юбку держаться, лучше пускай в горах мужиком становится, – Нина Леонидовна Долина была непреклонна. Ультиматум звучал так: либо с этого момента отец прекращает «втравливать сына в свои опасные забавы» и сам прекращает «дурью маяться», либо они разводятся и она забирает сына. На вопрос, не стоит ли прежде спросить мнение мальчика, взорвалась.
– Да что ты себе думаешь! – кричала она. – Несовершеннолетний мальчишка когда-нибудь поперёк отца пойдёт? Ты ж задавил его авторитетом! Он уже знать не знает, как бы отбояриться от твоих затей с этими горами! Ты что, забыл, сколько слёз было у Андрюши, когда он первый раз упал с этой вашей дурацкой стенки, по которой вы, как мухи ходите? Тоже мне, тренировки!
– Парню было семь лет, – возразил Александр Андреевич. – В этом возрасте все падают и все плачут. А что, лучше было бы, если бы он уже сейчас курил, пил?
– Да что за глупости! – взвилась криком Нина Леонидовна. – Я даже и слышать ничего не хочу. Моё слово твёрдое: либо – либо!
Конфликт длился ещё пару месяцев, пока сын выздоравливал. Сначала пролежав в больнице в гипсе, потом, просидев безвылазно дома, потом, шаг за шагом восстанавливаясь и, естественно, никуда далеко за порог не выходя, он серьёзно отстал в школе, и когда подошла пора выставлять годовые оценки, в табеле у шестиклассника Андрюши Долина оказалось полным-полно «троек». Его-то самого это не сильно беспокоило. Но мать прямо места себе не находила и без устали пилила и его, и отца, по чьей вине, как она считала, всё и произошло. Андрей пытался было заступиться за отца, говорил, что сам виноват. И в том, что упал, сам виноват. И всё равно альпинизмом будет продолжать заниматься, потому что любит горы… Но вместо примирения его слова вызвали новую бурю. В итоге в последний перед летними каникулами день отец зашёл за сыном в школу и сказал:
– Прости меня, сын. Но мы с тобой летом не поедем на Чегет [36] .
– Я уже догадался, – сглотнув, ответил Андрей. Отец положил шершавую ладонь ему на голову, заглянул в глаза и добавил:
– И вообще мы с тобой вряд ли скоро куда-нибудь поедем.
Сын молчал. Он ждал, что ещё скажет отец в пояснение к произнесенным словам. Тот не сразу решился. А потом как выдохнул, единым махом промолвив:
– Мы расходимся с твоей мамой. И она хочет запретить нам видеться. Только ты… – отцовское дыхание подсеклось, несколько секунд он не мог произнести ни слова. Потом совладал с собой и спокойным голосом добавил:
– Я хочу, чтобы ты знал. Настанет время, и мы сможем с тобой снова общаться. Я должен многое рассказать тебе. И про себя, и про своего отца, твоего деда, и про многое, очень многое. Но пока… Пойми меня, сын. Я пока не могу этого сделать. Сам видишь…
С той поры отца он видел всего дважды. Первый раз осенью, в день развода, когда мать зачем-то привела сына в здание суда, где тянулись утомительные часы ожидания в коридоре среди незнакомых людей с сумрачными лицами, решающими каждый свои наболевшие вопросы, а затем скоротечная процедура, во время которой судья один раз задала мальчику вопрос, с кем из родителей он хотел бы остаться, и он, испугавшись любого из ответов, который может слететь с его уст, часто-часто заморгал и ответил: «С мамой». Александр Андреевич смерил сына пристальным взглядом, в котором Андрею почудилась холодноватая отчуждённость, и отвернулся. Мальчик не успел осознать, что произошло, так всё оказалось стремительно и глупо после нескольких утомительных часов в очереди. Когда же они вышли из здания суда и мать разрешила сыну подойти к отцу попрощаться, Андрей сделал два шага в сторону папы и замер. Тот стоял перед ним с каменным лицом, спокойный и… чужой. И лишь одну отцовскую фразу запомнил тогда тринадцатилетний мальчишка:
– Никогда больше никого не предавай, иначе погибнешь сам.
Нина Леонидовна раскричалась на бывшего мужа. Что он, мол, и угрожает ребёнку, и давит на него… Но всё это было уже не важно. Между отцом и сыном возникла стена, наподобие той отвесной, с которой прошлым летом он так неудачно свалился. А спустя всего три года стена выросла и между ним и матерью. Начала она расти гораздо раньше. Просто пока мальчик был маленьким, он, как, наверное, всякий ребёнок, тянулся к маме, даже если она сурова, как Нина Леонидовна, завуч в средней школе, привыкшая командовать детьми и редкими в педагогическом коллективе мужчинами. А после ухода отца поддерживать оставшуюся в одиночестве маму было для подрастающего мужчины естественным. Однако к шестнадцати годам он окончательно осознал, что не любит её, одновременно боясь и жалея, и наилучшим для обоих было бы разъехаться. Он выбрал для поступления после школы автомобильный техникум. Не только из любви к автоделу. Техникум был один из самых богатых в городе, располагающий серьёзной материальной базой и возможностью предоставления общежития всем желающим. Нужно было только договориться об этом и оплачивать место. Поступив в техникум, Андрей сразу переехал в комнату в «общаге», поставив мать перед свершившимся фактом, чем вызвал с её стороны очередную бурю, на которую, впрочем, никак не отреагировал.
Прошедшие после развода родителей годы он тайком от матери искал встречи с отцом. Но тот, видимо, не желал её, постоянно пропадая в своих командировках – то на Памире, то в Тянь-Шане, то на Урале. Если раньше восхождение на горы было для Александра Андреевича в какой-то мере хобби (по профессии он был геологом), то после развода он переменил профессию, став горноспасателем, и теперь на месте вообще не сидел ни одной недели в году. Вторая встреча с отцом случилась после зачисления в техникум. Александр Андреевич навестил сына в общежитии. Это было и неожиданно, и радостно, и грустно одновременно.
– Здравствуй, сын, – с порога произнёс он, возникнув на пороге его комнаты. По счастью, соседа в это время не было. Андрей бросился со всех ног к отцу и повис у него на шее. Тот мягко отстранил его от себя и строго произнёс:
– Ты считаешь, что правильно поступил?
– О чём ты, папа?
– Ты знаешь, о чём. Если мне не довелось по-людски прожить с твоей матерью, это не значит, что мой сын должен поступать с нею не по-людски. Вернись домой.
– Ты почему не писал и не звонил все эти годы? – вместо ответа спросил Андрей, пронизывая отца острым, как бритва взглядом, от которого тот поёжился.
– Не надо на меня так смотреть, – заметил он. – Я всё время помнил и думал о тебе. Разве ты этого не чувствовал?
Сын кивнул и, отвернувшись, нашарил на столе электрочайник:
– Хочешь чаю?
– Нет, – спокойно отклонил предложение Андрея отец и вернул разговор к начатой теме:
– Постарайся сегодня же решить вопрос с возвращением домой.
– Зачем, папа? Кому от этого станет легче?
– Прежде всего, тебе.
– Я уже вполне взрослый и самостоятельный человек, – возразил Андрей, на что получил замечание:
– Знаешь, даже я не беру на себя смелость это сказать о себе. Мы, мужчины, по сравнению с ними, – он сделал неопределённый жест в воздухе, рисующий нечто вроде женской фигуры, – всегда останемся детьми. Мой грех, моя беда, что не смог справиться с настоящей, сильной женщиной. А главное, не смог сделать её своим союзником. Не надо повторять моих ошибок, сынок.
– С чего ты взял, что я их повторяю. Я ж не собираюсь ни с кем расходиться! Просто я не хочу жить с матерью.
– Это одно и то же, – устало изрёк отец и опустился на стул. – Ладно, давай чаю, а то, кажется, разговор коротким не получится.
– А ты что же, – слегка обиделся Андрей, – пришёл ко мне спустя столько лет для короткого разговора?
– Видишь ли, – задумчиво проговорил Александр Андреевич, – мужикам едва ли к лицу долгие разговоры. Всё, что надо понять, либо понимается сразу, либо не понимается вовсе. Придёт время, и ты начнёшь воздерживаться от лишних слов. Просто пока ты мальчик…
Это слово задело Андрея. Он оторвал взгляд от чайника, которым был занят в этот момент, и перевёл его на отца:
– Зачем ты хочешь меня обидеть?
– Говорят, умный не обидит, а на дурака и обижаться нечего, – усмехнулся отец и прибавил:
– К тому же, ты воин. Запомни это слово. А раз воин, то чувство обиды, бабское чувство, на самом деле, должно быть вообще чуждо тебе.
– Смешно сказал, папа. Воин!
– Настоящий мужчина всегда воин. Тем более, в нашему роду. У Долиных всегда так было. И тебе скоро служить в армии, ещё помянешь мои слова. Впрочем, дело даже не только в этом. Придёт возраст, когда я смогу тебе сказать многое. Очень многое о том, что ты должен будешь знать. Но пока не могу. Просто постарайся, хотя бы иногда, задумываться над такими вещами, как Честь, Родовая Память, Предназначение мужчины. Я думаю, постепенно ты сам сможешь сформулировать некоторые важные вещи, без которых… Ну, в общем, поверь, мы ещё вернёмся к этому разговору. И, наверное, не один раз.
Они замолчали. Чайник быстро вскипел, и, разливая по чашкам крепкий цейлонский чай, Андрей спросил отца:
– Говоришь «родовая память». Наверное, это связано с домом. Но скажи, зачем возвращаться в дом, к которому уже давно не испытываешь ничего? Он перестал быть родным с тех пор, как ты покинул его.
– Ты помнишь, что я сказал тебе возле здания суда?
– Помню. Только разве я тогда кого-то предал? – дрогнул сын и сам почувствовал нелепость вопроса. Всё он понял ещё тогда!
– Именно ты, а не я или твоя мать, мог тогда не дать свершиться этому разводу. Я не виню тебя. Что случилось, то случилось. Наверное, ты был ещё слишком мал для того, чтобы суметь сделать то, что тогда от тебя требовалось. Но ты мог встать не на сторону мою или Нины, а на сторону семьи.
– Как это?
– Тебе разве не приходило в голову, что разводы в семьях с несовершеннолетними детьми для того и проводятся судом, чтобы каждый член семьи, включая детей, мог высказать своё слово?
– И что же я тогда должен был сказать?
– Не могу этого тебе объяснить словами, сынок, – потупя взор, отвечал Александр Андреевич, – но верю… Нет, точно знаю, что настанет время, и ты сам сможешь понять это. У тебя когда-нибудь обязательно будет семья. И ты обязательно столкнёшься с проблемами. Главная из них, как это ни странно, проблема лидерства. Да-да, не смотри на меня такими изумлёнными глазами. Именно, проблема лидерства. Видишь ли, любое дело решает один. Советовать могут хоть сотни. Но решает один. И чем строже будет в семье установлено, кто решает и несёт за свои решения ответственность, тем лучше для семьи. Я не смог поставить в своём доме так, как это должно было быть.
– То есть, чтобы решал ты? – надавив на последнее слово, переспросил Андрей.
– Именно. Нина слишком сильная и властная натура, чтоб это можно было сделать простым нажимом. А я не мог уступить… по определению. Таков путь, по которому идут все Долины. Твой дед, о ком ты ничего не знаешь, решал сам. Со временем я тебе расскажу о нём. Твой прадед решал сам. И женщины рядом с ними не только принимали это, а принимали с радостью. Нина не смогла. Вернее, я не смог сделать так, чтоб это стало для неё радостью. У неё всегда было своё мнение. И это мой грех, за него горькую чашу и пью…
Сын помолчал, пригубив горячий чай, и спросил отца:
– Ты так больше и не женился?
– О чём ты! – улыбнулся отец. – Если уж в том наилучшем варианте, что мне уготовила судьба с твоей матерью, я не справился с простой мужской задачей, то к чему искать худших!
Они помолчали. Каждый о своём. Андрей вновь прервал паузу:
– Хорошо, папа. Я обещаю тебе, что вернусь. Но и ты пообещай мне, что попробуешь вернуться.
Долин-старший внимательно оглядел сидящего напротив сына долгим тяжёлым взглядом. Потом вздохнул и чётко сказал:
– Обещаю.
Сын не мог знать тогда, что обещанию отца не суждено было сбыться. И вовсе не потому, что Александр Андреевич не хотел или не мог выполнить своего обещания. Он вовсе не относился к людям, бросающим обещания на ветер. Каждое его слово всегда накрепко соотносилось с делом. Если бы не его твёрдое «обещаю», едва ли сын назавтра же вернулся в родительский дом. Но дома ждало известие, повергшее юношу в шок. Мать, слабо улыбнувшись сыну, спросила:
– Надолго в гости к матери?
– Я совсем вернулся, мама, – стараясь придать голосу как можно больше тепла и нежности, отвечал Андрей, но его слова как будто не слишком обрадовали мать. Или она не подавала виду, или была занята совершенно иными мыслями. Она переоделась, разогрела обед на кухне, позвала сына обедать. И лишь когда они уселись друг напротив друга, бесцветным голосом обронила:
– Ну и хорошо, сынок! На свадьбе у матери погуляешь.
– Что?! – едва не выронив ложку из рук, воскликнул Андрей.
– А что такого! Появился друг. Мы любим друг друга. Сын вырос, не нуждается в маме. Могу я попытать счастья ещё раз?
– А папа как же? – выдавил из себя Андрей и тут же понял, что сказал совершеннейшую чушь. Мать хмыкнула и занялась поглощением супа, ничего не ответив. Покончив с обедом, за которым далее оба не проронили ни слова, мать и сын встали и так, стоя друг напротив друга, сказали друг другу ещё по одной фразе – вот и весь разговор.
– Андрюша, – молвила Нина Леонидовна, – мой будущий муж живёт далеко отсюда. После новогодних каникул я переезжаю. Квартиру переписала на тебя, живи, она твоя. И… прости меня, если что не так.
– Мне не за что тебя прощать, мама. Не за то же, что я вырос и становлюсь мужчиной без семьи и дома?
Она ничего не сказала на это. Лишь опустила глаза и бесшумно покинула кухню. Андрей так и остался стоять, как громом, пораженный объявленным известием…
И вот, прожив в своём – таком не своём доме один год до войны и после неё, встретившись в этом доме с Машей, обретя, наконец, надежду на счастье, Андрей Долин, – уже далеко не тот юноша, каким был несколько лет назад, а прошедший суровую школу войны, дважды вернувшийся с того света, один раз молитвами своей возлюбленной, – познакомившись с её родителями, неожиданно для себя самого именно их почувствовал своей семьёй, своим домом. Но как передать сейчас им это ощущение, отвечая на простой, в общем-то, вопрос о родителях? Точно чувствуя его затруднения, Маша обратилась к отцу:
– Папа, давай лучше расскажем Андрюше о том, какая смешная я была маленькая. Он же этого так и не знает!
Автомобиль с четырьмя близкими друг другу людьми остановился в берёзовой рощице на берегу маленького озера. Грибники вышли из салона и, любуясь на первозданную красоту чудесного места, не знали, что в это самое время всю страну пучит и корёжит, потому что этим погожим деньком было 19 августа 1991 года.
Стоял тёплый, исполненный радостью бытия август. Изобильные леса одаряли сочною черникою, перезрелою душистою малиною, боровинки матёрых сосняков привечали высыпавшими как на парад крутобокими боровиками и душистыми маслятами. Птиц и зверья расплодилось в тот год более обыкновенного, даже в городских садах и парках жило яростное шебаршение в траве и гомон на ветках деревьев. В садах дачников вовсю наливались ранние гладиолусы, горделиво тянущие ввысь свои многоцветные стебли, увенчанные ажурными каскадами благоухающих бутонов. Деловитые пчёлы с утра до вечера наполняли гулким жужжанием пространство под небом, свидетельствуя: медоносы уродились на славу. Берега озёр, рек, рукотворных водоёмов с утра пораньше усеивали толпы отдыхающих, нежащих тела под материнскими лучами заботливого солнышка, то и дело погружаясь в томные струи охлаждающих вод. Всё вокруг пело гимны могучей силе бытия, достигшей своего апогея. Той силе, что зарождает жизнь в оплодотворённом цветке, каждой осенью стелет к ногам труженика сочные плоды, насладившись коими, приуготовляет он себя к суровому перевалу зимнего солнцестояния.
Всякий нормальный, здоровый организм испытывает радость, вступая в эту полосу годовой зрелости. И всякая нормальная, здоровая психика человеческая отражает эту радость организма в светлых мыслях и чувствах, воплощая их в созидательных действиях. Именно в августе людей, безотчётно готовых к действию, к сотворению прекрасного, легче всего обмануть. Душа человеческая, омытая речною водою, налитая солнечным светом и пропитанная ароматами трав, цветов, плодов и кореньев, не вмещает обмана. Она легковерна, нацеленная на добро, на утверждение жизни. Сколько завязано дворцовых переворотов и революций, сколько развязано войн и завязано придворных интриг, сколько загублено светлых душ человеческих именно в августе! Каждое такое чёрное дело, будучи противочеловечным и богоборческим, по сути своей, рождалось вдали от солнечного света, живого дыхания ветра и чистых вод. Для своего безобразного воплощения оно должно было зачинаться в недрах сумрачных кабинетов, а то и подземелий, да в тиши ночей.
Ранним утром 19 августа 1991 года миллионы людей узрели серые лица Исполнителей. Безликие образы марионеток, извлечённые из тёмных закоулков кремлёвских кабинетов незримыми кукловодами, были растиражированы и под печально-возвышенную музыку гениального Чайковского доставлены в каждый дом, в каждую семью, скрепленные четырьмя магическими буквами – ГКЧП. Кукловоды знали, что делают. Одновременно убивая возвышенность в детище Петра Ильича, отныне, кроме как «путчистский балет» не воспринимаемое, подставляя на заклание жертвенные фигурки марионеток, игрой на общем сострадании уводя из-под неизбежного удара главную фигуру Перестройки, и, наконец, возбуждая не готовую задуматься толпу, они приступали к заключительной фазе Всеобщего Разрушения. Пройдут годы, и они ещё раз сыграют на сострадании к Горбачёву, для чего им потребуется страшная жертва – единственное, что он любил, жена. Увы! Всякий усаживающийся играть в одну игру с Разрушителями из темных кабинетов или подземелий, рано или поздно отдаёт в жертву самое дорогое, что у него осталось после утери души. Её он закладывает раньше – едва приближаясь к игровому столу. Такова суть власти. Люди не задумываются о том, что не может быть власти хорошей или плохой. В ряду дьявольских искушений она как таковая занимает почётное место между богатством и славой и может быть только властью. Дух человеческий не нуждается во внешнем управлении при помощи столь примитивного механизма, шестерёнками коего являются силовое понуждение, материальное соблазнение, или, как говорят лживые промывщики мозгов «стимулирование», и психологическое запугивание. Тысячелетиями обездушенные игроки горячечно сочиняют законы, палками вбивая их в послушные человеческие стада, именуемые государствами. Те, время от времени взбрыкивают, что молодые жеребцы, которым надоела уздечка, и скидывают в небытие одних игроков, чтобы через малый срок подставить шею другим. Скинутых, сладострастно гогоча, подбирает Тьма, имя которой Легион, чтоб растворить в своих рядах, перемалывая гниющие останки, и, тем самым, пополниться ими. Живая натура человеческая безотчётно опасается Тьмы. Охраняясь, чурается соприкасаться с нею, ибо из века в век попадается на одну и ту же уловку: всякий новый игрок, становясь на место выбывшего, в первую очередь, заявляет о намерении побороться с Тьмой, либо умалчивая, либо не ведая, что сам её порождение и будущая жертва.
Возбуждённые толпы высыпали на улицы в тёплые августовские дни, оторвавшись – кто от работы, кто от отдыха, кто от брачного пира, возводить бессмысленные баррикады, клеймить позором несчастных марионеток и повсеместно судорожно заменять символы и атрибуты прежней власти на новые. Опьянённые всеобщим чувством сопричастности истории, люди были готовы на всё, ожидая только вожака. Кукловоды, готовя путч, подготовили и новых игроков. Как опытный шулер, садясь играть, имеет при себе загодя заготовленную новую колоду краплёных карт. Одни из новичков уже успели прославиться на том или ином поприще, об иных никто доселе и слыхом не слыхивал. В такие моменты для получения ярлыка на княжение важны не заслуги, не опыт, умения или знания, коих может и не быть вовсе, а точка включения. Поймал эту точку – оказался в нужное время в нужном месте с нужными словами и нужными атрибутами, поймал поддержку опьянённых действием революционеров, – и власть твоя! Сообразно достигнутому рейтингу, напрямую соответствующему рангу стоящего за тобой кукловода. Эти бесы, располагая подлинной, к тому же вечной, властью, не выходят из тени. Наивный игрок наслаждается подчинением бездушных масс. Демон-кукловод распоряжается душами игроков.
Проведя в клинике доктора Беллермана в 13-м корпусе «Дурки» три с половиной недели, Локтев получил то, о чём не мог и помыслить прежде. Проводя с ним неторопливые хитрые беседы, Владислав Янович впрямую назвал это «правами игрока». Сказано было изящно, без нажима, мельком. Так, что Локтев сам не смог бы определить, сказано это ему было или сам додумался. «Права игрока» – то, что человек получает одновременно с определённым уровнем власти, на который уже не распространяются обычные нормы человеческой морали. На нём и выше всякий достигший его из человека превращается в игрока. Беллерману удалось убедить его в том, что игрок – главное состояние человека действенного, человека Дела, которым Локтев стремительно становится. «Высокие цели, – говорил Владислав Янович, – оправдывают любые средства, если те употреблены грамотно». После выхода из «Дурки» Дмитрий чувствовал себя готовым к любой ответственной работе, полный честолюбивой энергии и нацеленный на достижение любых вершин власти, рисуемых ему достижимыми и привлекательными. От былых сомнений не осталось и следа. Он решил в ближайшее время разорвать с КПСС, последовав за Ельциным, обзавестись собственной политической партией. Название придумал привлекательное – Народно-демократическая партия России, НДПР.
«Общественный фонд ветеранов, инвалидов и семей погибших в Республике Афганистан» встретил своего председателя цветами и музыкой. Шумное торжество по поводу возвращения Локтева, переросло не то в производственное совещание, не то в партийный митинг. Одним словом, Дмитрий Павлович нашёл возможность закодировать ближайших подчинённых на решение своих личных задач и гармонизировать разноголосый хор коллектива на исполнение «старой песни о главном» – мостить дорогу к вершине пирамиды для своего лидера. Воодушевлённые приближённые решились на это в едином порыве, и фонд сделал такой рывок, какого за все годы не было. Городская спартакиада школьников под эгидой фонда собрала ему огромное количество друзей среди учителей, чиновников системы образования, родителей. Два гала-концерта известных рок-групп, приуроченные к очередной годовщине апрельской революции в Афганистане, сделали фонду и громкое имя и фантастические кассовые сборы. Удачная премьера художественного фильма, в съёмки которого Локтев вложил год назад немалые средства за своё имя и название фонда, выделенные крупным шрифтом впереди перечня консультантов генералов и прочих спонсоров, прославили команду Дмитрия Локтева на всю страну. Наконец, ещё в период «отдыха в клинике» первоапрельская премьера шоу двойников начала серию, успешно запущенную в прокат по Союзу. Деньги, слава текли рекой, их можно было грести лопатой. Председатель сердечно благодарил Беллермана за подсказку идеи с двойниками. На этом фоне потеря «Памяти» воспринималась как досадная, но мелкая неприятность, которой легко пренебречь.
Жарким днём 19 августа Дмитрий Локтев носился по улицам города на своём новеньком «Форде», пугая прохожих, которые тут же забывали про лихача, охваченные более яркими переживаниями. Там и сям появлялись триколоры, лозунги «Долой коммунистов!», поговаривали о возможном приближении армейского корпуса, который должен де подавить народные волнения. Слухи распространялись с молниеносной быстротой, обрастая по пути невероятными подробностями. Назывались имена преступных генералов, откуда-то изыскивались и вбрасывались в виде листовок их списки с указанием фамилий членов их семей и адресами. Через полчаса это объявляли фальшивкой и провокацией, и на смену возникали новые списки. Кто-то говорил о кровопролитных боях на подступах к Москве. Всех лихорадило, но при этом разгорячённые лица всех были полны огня бесстрашия и готовности вступить в неравный бой с превосходящими силами виртуального противника. Это напоминало эпидемию массового безумия, но Локтев, давно подготовленный Беллерманом к восприятию сего вируса, не чувствовал себя безумным. Напротив, ощущал себя героем. Его узнавали. Едва появлялся он в гуще людей, возводящих очередную баррикаду из уличного мусора, как его обступали, задавали вопросы, предлагали возглавить отряд самообороны и идти штурмовать здание горсовета. Следовавшие по пятам Марик Глизер и Саид, оттесняли явно бесноватых, а он лишь двигался и двигался вперёд, ибо целью для него было в эти дни оказаться на глазах как можно у большего числа людей. Но он не осознавал этой цели. Его вели ощущения и заложенная в него доктором программа, выполнение которой не контролировалось его мозгом. Доктор же все эти дни не показывался на улицах, следя за событиями из кабинета. Локтев не удивлялся его отсутствию, сейчас ему было не до консультанта. Он и не вспомнил ни разу, как все происходящие вокруг события были ему предсказаны почти полгода назад Беллерманом. Если бы вспомнил, возможно, замер бы в своём стремительном перемещении, задумался бы, и, глядишь, что-нибудь бы понял из происходящего с ним самим. Но он не останавливался, не вспоминал, не задумывался. Ему мнилось: он управляет некими процессами, он важное звено в гуще событий. На деле, он полностью отдался стихии, плыл по её течению, безвольно подчиняясь предуготованному маршруту своего движения. Среди тысяч и тысяч других, кто оказался в смятении в эти памятные дни, были ещё несколько людей, чей путь сквозь беснующиеся толпы походил на путь Дмитрия Локтева. И главным сходством было то, что все они в разное время проходили курс коррекции личности у профессора Беллермана. В своё время, когда революционная пена уляжется, из этих энергичных людей возникнут известные стране и своим согражданам политические фигуры новейшего времени. Одни займутся экономикой, другие правом, третьи рэкетом. Одни будут судить других за то, чем занимаются сами, чтобы по истечении времени те, в свою очередь, начали судить их самих. Периодически вступая в прямые схватки друг с другом, иные из которых закончатся кровью, эти новые откорректированные личности будут активно пропагандировать новые идеи. Внедряя их в сознание сотен тысяч сограждан, они, сами не ведая того, будут повторять заклинания, или, по Беллерману, ключ-коды, искажающие сознание тех, кто попадется на эти слова. И круг вовлечённых в бесовский танец Разрушителей будет множиться и множиться. Но это всё впереди.
А пока Локтев прорезал пространство городскими улицами, всё подмечая, и, одновременно, ничего не видя вокруг. Вернее, видя только свой путь к власти. А другими улицами, в другом направлении, но столь же хаотично и столь же безвольно неслись по городу Кийко, Чукина, Краевский и Сорокин. Вооружившись фотоаппаратами, блокнотами, удостоверениями «Пресса», они стремились попасть в самые многолюдные сборища, получить там как можно больше информации, запечатлев её на плёнке, взяв интервью у участников событий, зарисовав схемы передвижений толп. Им было некогда обдумывать, горячий материал звал собирать, собирать и собирать. Подобно внезапному слою подосиновиков, высыпавших после тёплого дождя и сводящих с ума заядлого грибника, который не думает ни о чём, а только срезает, срезает и срезает их мясистые ножки. В сумятице происходящего они отмечали массу частностей, которым придавали большое значение, поскольку, как им казалось, именно мелочи определяют направление главных событий последующего времени. Между тем, главного, или того, что могло быть главным в их судьбах, они не видели. Не заметили неброских молодых людей в серых костюмах, внимательно отслеживающих движения каждого человека в толпе, в том числе, членов редакционной группы «Памяти». Не обращали внимание на странные физиогномические совпадения: сходно витийствующие ораторы на площадях оказывались похожими друг на друга. Не нужно было и вслушиваться в речи, достаточно было определить типаж говорящего, чтобы понять, на какой позиции он стоит. Не приметили и того, что иные стремительно набирающие политические очки на мутной водичке всеобщей встряски ораторы как-то умудряются практически одновременно появляться в нескольких местах. При этом успевали подчас не только перескочить с площади на площадь, но и попутно переодеться, иногда подновить причёску, а то и слегка прибавить в весе. Даже увидев у памятника в одном из скверов почти нос к носу столкнувшихся двойников известного политического деятеля городского масштаба, разгорячённые головы всё равно не сделали никаких выводов. Вспомнили недавний конкурс двойников, посмеялись и помчались дальше – фотографировать, записывать и готовить официально объявленные нелегальными, но никем всерьёз не преследуемые экстренные ежедневные выпуски своего ставшего в одночасье сверхпопулярным издания.
Три дня, потрясшие страну, промчались как один. Стихийно вспыхивающие в разных концах СССР митинги, строительство баррикад против неведомых танковых колонн, якобы направленных приказом страшного ГКЧП, погромы в зданиях обкомов, райкомов, управлений КГБ, партийных архивов, учиняемые неизвестными лицами, которых всякий раз объявляли в скоротечный розыск и, так и не найдя, прекращали поиски. Всеобщая суматоха – на улицах, в головах горожан, в радио– и телеэфире. Москва задавала тон. В первый день занявшие всё эфирное время на всех частотах трансляции постные физиономии путчистов произвели на обывателя не столь пугающее, сколь удручающее впечатление. Как по команде, люди высыпали на улицы. Никто не работал, не ходил по делам. Жизнь общественного организма, протекавшая по своим органическим законам до сих пор, оказалась под угрозой всеобщего воспаления. Подобно тому, как если бы вся кровь, текущая по жилам, внезапно вылилась бы через множественные трещины и образовала быстро твердеющие липкие комья, или как если бы мышцы, не получая упорядоченных сигналов, начали судорожно сокращаться в разных местах, не производя организованной работы, как если бы, наконец, все внутренние органы, обескровленные и лишенные нервной поддержки, вместо того, чтобы заниматься свойственным им делом, принялись бы сообща вырабатывать адреналин и накачивать им пространство вокруг себя, приводя к ещё большим судорогам мышцы, уничтожая уже треснувшие стенки сосудов и неизбежно ведя организм к гибели.
Утром 20 августа зеленый «Форд» Димы Локтева бесполезно метался по городским улицам. Будущий партийный лидер нервничал, пытаясь уловить хоть какую-то логику в поведении обезумевших людей. То и дело Локтев выходил из машины, застрявший в очередной пробке, подходил к людям, задавал вопросы. Завидя группу студентов, перевернувших мусорные бачки посреди улицы и дружно несших тяжеленную арматуру загораживать проезд, он спросил, что они делают. В ответ услышал такое, отчего умом тронется самый крепкий. Дескать, остановим танковую колонну на подступах к центру, дадим бой. Помнящий, что такое действительно останавливать танковую колонну и давать бой, ветеран войны стал уточнять, сколько танков, какое у них вооружение, какими средствами намерены обороняться студенты. Ответы повергли в уныние… Никто не имел понятия о том, какое бывает вооружение у танков. Дальше расспрашивать было бесполезно. Одним только поинтересовался – кто руководит строительством баррикад? И ответ получил вполне достойный «Дурки», словно разросшейся в этот день до масштабов города. Никто! Это стихийная самодеятельность охваченных революционным порывом масс.
Понимая, что в этом месте ему вперёд уже не проехать, Локтев свернул на другую магистраль. Но и на ней через триста метров повторилась та же картина. Потом – на третьей, на четвёртой. Через сорок минут блужданий по центру, он понял, что город искусно блокирован, и к зданию фонда на машине не подобраться. Интересно, если это стихийный революционный порыв, кто же так тщательно продумал его географию? Сами массы вряд ли бы додумались так перегородить город, если бы шли вслепую. Настоящих танков эти баррикады, конечно, не остановят, но повседневная жизнь нарушена полностью. Случись где пожар, иное стихийное бедствие или просто кому плохо станет, ни скорая, ни пожарная машины не доберутся, это уж точно!
Чертыхаясь, Локтев вышел из машины и направился к фонду пешком, минуя многочисленные груды мусора посреди улиц, кучи обломков строительных материалов, перевёрнутые скамейки. Хорошо ещё, что подожжённых автомобилей нет, – подумалось ему, и сразу он увидел лежащую на боку искорежённую черную «Волгу» и танцующих рядом с нею радостных молодых людей кавказского вида. «Этого ещё не хватало! – пронеслось в голове у владельца зелёной иномарки. Но возвращаться к оставленному автомобилю было поздно.
Через квартал-другой он увидел группу пенсионеров человек в сто, посреди которой на поваленной мусорной урне возвышался молодой человек, почему-то в пионерском галстуке, который разбрасывал направо-налево листовки и срывающимся на фальцет голосом кричал:
– Эти отчаянные головы поспешили! Долгожданный приход в стране нормальной власти просто оказался слабо подготовленным! Мы во что бы то ни стало должны поддержать нашу доблестную Красную Армию, рвущуюся в город для наведения конституционного порядка! Разбирайте баррикады! Разъясняйте всем вокруг, что их сбивают с толку! Нет реакционным проискам новой буржуазии!
Несколько пенсионеров яростно аплодировали. Несколько с сомнением качали головами. Иные уходили прочь, сжимая в руке листовку. «Бывают же дураки!» – подумал Локтев и двинулся дальше.
Кое-как добравшись до фонда, Дмитрий Павлович застал и там суетящуюся толпу. Несколько поддатых мужчин, вооружившись обломками детских качелей, пытались взломать не поддающуюся дверь с табличкой. Локтев заорал и, на ходу вытаскивая из кармана газовый пистолет, ринулся разгонять толпу:
– Застрелю, мать вашу! Тоже мне, революционеры хреновы нашлись. А ну все вон отсюда!
Его действия остудили взломщиков сразу. Лишь двое самых активных ещё размахивали железными прутьями, доламывая дверь. Неизвестно, чем бы всё окончилось, не появись рядом Саид и трое молодцов из вневедомственной охраны, оказывается, вызванные председателем кооператива пять минут назад. Четверо молодых людей в два счета рассеяли толпу, не произведя ни единого выстрела. Сердце отчаянно колошматило в виски. Что сталось с людьми? Что?!
– Ну, ты и страшен в гневе! – рассмеялся Саид, когда толпа рассеялась и они благополучно вошли внутрь.
– Подонки, – в ответ выдохнул Локтев, – им только дай волю, так они всю страну растащат!
– И это говорит демократ? – послышалось со стороны входной двери, и обернувшиеся вожди увидели Беллермана. Его лицо источало благодушие. Никогда не проявлявшиеся сквозь стекла очков зрачки глаз, казалось, были столь полны радости и умиротворяющего дружелюбия, что весь адреналин, накопившийся за последние полчаса и у Баширова, и у Локтева, стремительно улетучился. – Здравствуйте, здравствуйте. Жаркие деньки. Но вы не переживайте так сильно. Вчера у меня был тоже очень жаркий денёк. Не слышали о пожаре в больнице? Дима и Саид отрицательно мотнули головами, а стрелок ВОХР придвинулся поближе к Владиславу Яновичу, чтобы лучше расслышать очередную криминальную сплетню. Однако вместо сплетни ему пришлось услышать в свой адрес:
– Что же вы раньше не объявились? Объект ни на минуту нельзя было оставлять без присмотра! – это Локтев вспомнил о том, что свои «стрелочники» существуют в каждом случае. Беллерман кивнул в ответ и перевёл посуровевший взгляд на смутившегося человека в синей форме, тот отодвинулся от него, бормоча:
– Нам, понимаете, с пульта позвонили. Сказали, магазин грабят на соседней улице. А здесь все тихо… Вот я дверь запер и побежал. Только минут десять и отсутствовал всего…
– Десять?! – возмутился Локтев, – Да вы знаете, что ни на десяток секунд не имеете права оставлять объект без присмотра! Вас можно под суд отдать! А если вам скажут: в соседней деревне женщину насилуют, тоже помчитесь помогать? Кому только?
– Дмитрий Павлович, я же… Это… Вы же видите, что делается… Кругом такое вторые сутки… Откуда мне знать, что это провокация?
– Вас, мил человек, для того и поставили здесь охранять, чтобы не было всяких провокаций. Я понятно говорю? – подал голос Владислав Янович и поспешил перевести разговор на другую тему. – В общем, так. Садитесь за стол, пишите рапорт на имя вашего начальника и не мешайте нам.
Охранник послушно ретировался. Его товарищи в синих униформах благоразумно испарились раньше. Троица руководителей аппарата будущей политической партии, как теперь себе это представлял Локтев, проследовала в кабинет председателя. Прикрыв плотно двери и включив «глушилку», Беллерман пододвинул кресло к столу и снова улыбнулся, устраиваясь в нём поудобнее. Глушилка – «ноу-хау» инвалида радиолюбителя Фёдора Мишука. Конопатый молчун с редкими рыжими усами и бесцветными, словно выгоревшими ресницами был в фонде мастером по части спецсредств. Будучи по профессии наладчиком радиоэлектронного оборудования, он мечтал открыть своё дело по выпуску всякой шпионской техники. Но, не обладая ни капиталами, ни нужными для дела качествами излишне мягкого и уступчивого характера, не мог подступиться к своей мечте. Вместо того постоянно получал предложения от Локтева разработать и изготовить какой-нибудь очередной «прибамбас» – то для слежения, то против угона автомобиля, то для установления помехи, то ещё для чего. Так и появилось спецсредство под названием «глушилка». В кабинете председателя, в кабинете Саида и в бухгалтерии по стене протянули спиралью скрученные провода, по которым при включении маленького приборчика возле входной двери, подавался слабый ток определенной частоты. В результате возникали электромагнитные волны, напрочь исключавшие возможность прослушивания извне того, что внутри комнаты. Причем в любом диапазоне частот. Сплошной белый шум. Даже механическое считывание вибрации со стекол, при помощи которого хитроумные Джеймс-Бонды подслушивают с больших расстояний переговоры в помещениях, где есть окна, не давало результата. Приборчик был настроен на частоту в резонанс с частотами естественных колебаний кристаллической решетки стекла, хрусталя и ещё многих материалов. Никак не воспринимаемая ухом вибрация делала невозможным использовать приборы для получения информации о секретах. Даже приложив ухо к стене, тоже услышишь ровный гул. Кроме того, прибор выводил из строя любые «жучки» в радиусе ста метров. К тому же, полезно ионизировал воздух и убивал бактерии. В общем, Фёдор был настоящим Кулибиным, и его светлая голова высоко ценилась товарищами. Быть может, поэтому ему и не давали развернуть собственный бизнес, ведь в этом деле, как известно, всякий рискует собственной головой. Мишук не жаловался, деньги за многочисленные «игрушки» ему платили щедро, а то, что мечта о своём деле остаётся мечтой, воспринимал с некоторой долей самоиронии. Иногда вместе с Фёдором в его проектах принимала участие его жена, также способная на всякие технические новации, но по-женски более внимательная к мелочам. В совместном творчестве их достижения приобретали подлинный блеск. «Глушилка» была плодом семейного дуэта, Лариса внесла в конструкцию ряд дополнений, удешевлявшие изготовление, добавляя ряд функций. В частности, санитарно-оздоровительное назначение прибора – результат её изысканий. Лариса работала врачом физиотерапевтического кабинета в клинике на Березовой улице, где пользовала не только постоянных обитателей «Дурки», но и других больных, направляемых туда через городские поликлиники. Беллерман хорошо знал физиотерапевта. Она же его, как это ни странно, никогда не видела. Но о том, что работающий в таинственном 13-м корпусе врач одновременно консультирует в фонде, который занимается делами её мужа, была вполне осведомлена, и это её нимало не беспокоило, а напротив, вселяло уверенность, что и в фонде у мужа всё должно быть хорошо. Поэтому она с удовольствием и совершенно безвозмездно принимала участие в разработках Фёдора, нередко качественно улучшая его изделия свежими техническими идеями и всегда придавая окончательному изделию черты подлинной безупречности.
Беллерман, включая прибор, непроизвольно погладил корпус пускателя: он как врач питал слабость ко всяким ионизаторам, лампам Чижевского, витафонам и прочим физиотерапевтическим и санитарным приспособлениям, в которых инженерный гений сочетался с медицинским чутьем. Когда «глушилка» заработала, он начал разговор:
– Друзья мои, не надо так переживать по поводу происходящего в стране. Горбачев вернется, путчистов накажут. Но главное, мы с вами успели вовремя, теперь обдумаем, как пойдем на выборы.
Саид достал из кармана записную книжечку и ручку. Но Владислав Янович мягко остановил:
– Не надо бумаг. Видите, я даже эфир экранирую на время наших разговоров.
– Хорошо, – ответил Баширов и спрятал письменные принадлежности обратно.
– Сегодня у меня есть возможность с вами поговорить. Скоро будет некогда. Надеюсь, вы поняли, что попытка взлома офиса была неслучайной?
– Кто они? – сердито бросил Локтев, Беллерман слегка приподнял левую бровь и усмехнулся:
– Назовем так: конкурирующая фирма. То есть эти-то молодчики – так, шестерки. И знать не знают, и ведать не ведают, что творят. Получили задачу: взломать двери, устроить поджог, а часть бумаг вынести и передать. Поэтому я и прошу – никаких бумаг. Я понятно говорю? Теперь так. Саид. Вы на очереди. Как только страсти улягутся, немедленно ко мне. Помните, мы с вами говорили о курсе коррекции?
– Помню, – вздохнул председатель кооператива.
– Жалко, что проверки из ГОРОНО теперь уже точно не будет. Хороший был проект, – грустно молвил Локтев.
– Впереди ещё больше хороших проектов. И оставьте отныне мелочи типа образования, здравоохранения, культуры, спорта специалистам в этих областях. У вас должен быть нормальный штат помощников по всем направлениям деятельности, которые вы себе изберёте.
– А деньги для этой оравы специалистов? – пожал плечами Дима.
– Деньги будут. Много денег. Вчера начался демонтаж отработавшей срок пирамиды. Кое-кто сумеет на этом хорошо погреть руки, если вовремя подсуетится. Я, как вы сами понимаете, не могу напрямую участвовать в этом процессе. Я психолог, врач. Моё место в тени. Возле тех, кто нуждается в моей тихой помощи. Но вот вы двое, молодые, энергичные, перспективные, должны воспользоваться сложившейся исторической ситуацией и подняться на новый уровень. Для этого всё уже подготовлено. Первое. У вас есть партия. Помните, Дмитрий Павлович, наш разговор о власти и о тысячах сердец, что всегда будут выстукивать ваше имя? – Локтев кивнул. – Время пришло. Сейчас никто не станет проверять документы. Вы успели вовремя, не бойтесь, подножек не будет. Мелкие торопятся сколотить на волне общей эйфории свой образ. Уже к сегодняшнему вечеру попрутся как по команде на баррикады, начнут махать флагами, устраивать фейерверки.
– Так ведь уже начали, – грустно усмехнулся Дмитрий.
– То была шушера. Ни одного серьёзного. Мы там кое-что тоже обкатывали. Двойников, например, запустили. Было интересно, но как опыт, не более того. Серьёзные деятели пойдут только теперь. День-два, и всё будет кончено. Те, кто прокричит громче других, тем и уготовано место. Ваша задача иная. Вам не надо болтаться по городу, не надо лезть в толпу и карабкаться на трибуны. Ваши голоса у вас в кармане. Вам нужно накапливать компроматы. На всех, кто сейчас горланит. На первых выборах вы можете не получить ничего. Это и не важно. Важно заявить о себе. Послать месседж, как говорят новые русские, тем, кто сядет наверху и начнёт всего бояться. Это только кажется, что они там такие смелые. Из них ни одного, кто реально готов к власти. Потому их власть продержится недолго. Через пару лет потребуется маленькое кровопускание, чтоб запугать тех, кто, по их мнению, метит на их место, а главным образом, чтобы избавить самих себя от страха. Я понятно говорю?
– Вполне, – ответил за двоих Дмитрий. – А есть ли у нас союзники вне нашей организации? На кого нам опираться?
– Резонный вопрос, отвечу. Прежде всего, в 13-м отделе КГБ есть штат агентов, которые всегда будут с вами на короткой связи. Некоторых вы, возможно, знаете. Большинство их имеет место работы в качестве прикрытия и легенду. Сам 13-й отдел, возможно, вскоре вновь поменяет название. Но не в названии дело, а в профиле работы. Специалисты отдела работают с паранормальными явлениями, с «Дуркой», с извращенцами всех мастей. Вам предстоит в это окунуться поглубже.
– То есть? – поморщился Саид.
– Дело в том, что всякая общественная встряска выносит на поверхность определенного типа человеческий продукт. То, что, как известно, не тонет, но очень сильно воняет. Во времена революций именно уроды всех типов оказываются у власти. Гумилев называет их пассионариями, но сути дела это не меняет. Наши ученые вычленили в своё время формулу власти. Это диагностический букет, по которому можно точно определить степень предрасположенности того или иного деятеля к достижению им определенного социального положения. Иными словами, зная носителя потенциальной угрозы для общества, его можно поставить под контроль задолго до того, как он осуществит свои действия. Абсолютно неважно, под какими лозунгами осуществляется захват власти в ту или иную эпоху. Власть всегда захватывают не ради спасения человечества, а ради самой власти. Это симптом вполне определённого заболевания. Оно неизлечимо, имеет наследственную природу. Вот почему, кстати, в подавляющем большинстве государств в истории человечества и в современности власть в той или иной форме наследуется либо распределяется между близкими родственниками. При этом неважно, играют ли властители в демократическую процедуру или объявляют себя монархами, диктаторами и так далее. В этом отношении власть сравнима с сифилисом. Кстати, до известной степени это сравнение справедливо. Носители власти в личной жизни проявляют себя весьма своеобразно. Как правило, сексуальные извращенцы либо сексуально бессильные личности, которые, как учил Фрейд, сублимируют свою половую энергию в социальной сфере. А поскольку вершина пирамиды власти ничтожно мала в сравнении с её основанием, а число извращенцев велико, только малая часть из них удостаивается шанса достичь высшей власти. Подавляющее большинство заполняет нижние этажи. Поэтому, с точки зрения, психофизиологии, весьма часто наибольшее сходство наблюдается между самыми выдающимися представителями так называемых властных элит и самыми что ни на есть низменными маргиналами всех мастей.
– Нечто вроде тех придурков, что пытались нас сегодня гробануть? – спросил Дима, поймав на себе короткий, как укол, взгляд Саида.
– Вам придется поработать и с отпетыми мошенниками, и с убийцами и с насильниками. Материал для работы с президентами удобнее всего черпать в колониях строгого и усиленного режима. Здесь будет сосредоточен один из фронтов нашей партийной работы.
– Если можно, поясните, – попросил Саид, заинтересованно следивший за каждым поворотом мысли Беллермана, в отличие от Локтева, который, казалось, ушёл в себя и мало реагировал на слова профессора.
– Охотно, друзья мои, – Владислав Янович акцентировал обращение, вызывая Дмитрия Павловича из оцепенения. Тот кивнул и тоже включился в разговор. – Ваши идеологические установки, лозунги и прочая блесна, на которую вы будете ловить рыбку в мутной воде, это, так сказать, дело десятое. Конечно, при плохих лозунгах много хорошей каши не сваришь. Но важнее точно определить свой электорат. Новое словечко для нашей действительности скоро станет чертовски популярным. Дело в том, что оно точно отражает суть. Электорат – не народ, не слой, класс или профессиональная группа, определяемые социально-экономическими факторами. Электорат – явление, в какой-то мере, медицинское. И диагностика, методы которой я передаю вам в руки, не последняя вещь. Политтехнологи, работающие с электоратом, лепят из него массы, выносящие на вершину пирамиды своих вождей. Так вот, дорогой Дмитрий Павлович, со всей ответственностью заявляю, ваш электорат в большой мере расположен по тюрьмам и колониям.
– Приехали! – выдохнул Локтев, а Беллерман лишь засмеялся.
– Не отчаивайтесь, очень интересный электорат! Интересен и список статей, по которым проходят ваши подопечные. Не всякий уголовник – ваш клиент. Но среди них вы найдете самых главных клиентов. Во-вторых, необходимо проводить тщательную диагностическую работу. Прежде чем вербовать своего сторонника, нужно знать о нём ряд важных деталей, без которых всякая работа пойдет насмарку. Для начала, вы должны знать о наличии среди его родственников самоубийц, поэтов, гомосексуалистов и лесбиянок. Это важный маркёр. Дело в том, что девяносто процентов суицидов происходят на почве половых дисгармоний. А это, в первую очередь, так называемая нетрадиционная ориентация. Отчего молодые люди падки до молодых людей, а девочки лижутся с девочками? Фрейд объяснял это перенесёнными в детстве психическими травмами, которые не остались в памяти, но ушли в область подсознательного. Старик ошибался, точнее, кое-что сознательно скрывал. Это лишь вершина айсберга. Эти штучки наследственные. И, как всякая наследственность, имеют тенденции либо к усилению проявлений в каждом следующем поколении, либо к ослабеванию. Всегда полезно знать, с кем стоит, а с кем не стоит связывать свою половую жизнь. А если стоит, то ради чего. И если не стоит, то почему. Мы здесь все свои, и я могу говорить откровенно. Как врач. Если, конечно, вы не возражаете.
Молодые люди переглянулись. На короткий миг председателю показалось, что лучше ему сказать: «Не надо», но он отогнал эту мысль. Любопытство взяло верх, и он кивнул.
– Саид Калыкович, – продолжил Беллерман, – ваш стремительный взлет в последние полгода связан с рядом обострений недуга, с которым вы успешно справились. Ведь совсем недавно мы с вами проходили лечение, а до этого вы и не помышляли о партийной карьере. Не так ли? – Баширов кивнул. – Между тем, корни этого явления лежат даже за пределами вашей лично биографии. Вы что-нибудь можете сказать о своем отце?
– Он ушёл, когда мне было тринадцать. Я его мало помню.
– А почему он ушёл?
– Мама говорила, он запил. И у неё были какие-то проблемы по женской части, – неуверенно ответил Баширов.
– Вот именно! Чаще всего родители так и говорят своим детям. Полунамёками, полуправду. А правда состоит в том, что у ваших родителей не совсем совпадала сексуальная ориентация. Калык Тоевич спустя девять лет, то есть относительно недавно, лечился стационарно в одном из учреждений нашей системы. Не смущайтесь, Саид Калыкович, в этом ничего позорного. Наоборот. Наличие такой компоненты в вашей родословной даёт вам шанс выйти в большие общественные деятели.
– Вы хотите сказать, что в роду каждого политического деятеля должен быть обязательно голубой, или педофил, или ещё кто в этом духе? – встрял Локтев.
– … или сам он голубой, педофил плюс ещё кто-то в этом же роде! – подхватил Беллерман, согласно кивая. – Поймите. Сейчас, когда на наших глазах просыпаются разбуженные древнейшие силы природы, которые приведут в движение весь механизм истории, такие предрассудки, как нормальность или ненормальность сексуальной ориентации, следует отбросить. Разве не видите, как постепенно «нетрадиционщики» вытесняют на экране представителей консервативного секса?
– Откровенно говоря, не вижу, – отвечал Локтев.
– А зря! Вам надо быть наблюдательным к таким вещам. Что же касается вашей реплики, Дмитрий Павлович, то она вполне естественна для человека, прошедшего суровую мужскую школу войны. Там ведь, насколько я знаю, голубизна не только не поощряется, но и жестоко дискриминируется. Как и в уголовных кругах. Правда, в тех эта дискриминация носит весьма специфический характер. Общение с «опущенными», как называют пассивных гомосексуалистов на зоне, карается всеобщим презрением, но нормальное отношение к ним «петушков» [37] , охрана их и забота о них, а также определённые привилегии, которыми они пользуются, – вещи вполне нормальные. С одной стороны, «опущенные» – изгои колониального сообщества. С другой стороны, всякий, кто незаслуженно обидит «опущенного», сам приравнивается к «козлу» [38] и заслуживает всеобщего порицания. Такой вот парадокс! Но никакого парадокса нет. Просто нормальное отношение – как к женщине в домострое. Однако «опущенные» в уголовном мире – одно, а латентные [39] гомосексуалисты, которых тьма гуляет на свободе, – совсем другое. Согласитесь, с отменой преследования за мужеложство принципиально изменяется политический окрас общества. Я понимаю, что таких параллелей вы не проводите. Тем не менее, присмотритесь, и увидите, что это так! Ведь в чём смысл этого извращения? Если исповедовать принцип, что болезней не существует, а есть задержки развития, станет очевидным, что однополая любовь соответствует раннему этапу онтогенеза [40] . Внутриутробно зародыш проходит все стадии развития животного мира – от одноклеточных до человека. В том числе, однополую стадию. Пол зародыша определяется хотя и рано, но не сразу. Сразу его просто нет. Генетически он уже запрограммирован, но ещё не проявился. Так вот, именно такой стадии внутриутробного развития соответствует задержка развития, именуемая однополой ориентацией. Но мы знаем и другой принцип: «Всякая остановка одного процесса компенсаторно ведёт к резкому ускорению другого». Значит, остановленные в своём развитии «гомики» приобретают дополнительные возможности, в чём-то опережая современного человека. Отсюда распространённый в гомосексуальной среде, особенно, на Западе лозунг: «гей – человек будущего». Я понятно говорю?
Беллерман окинул взглядом притихших слушателей, по лицам которых было не прочитать, понятно или всё-таки не вполне понятно, слабо улыбнулся чему-то и продолжил, слегка понизив голос:
– Так что, Саид Калыкович, не всё обстоит так ясно, как вы считали с детства, под влиянием того, что говорила ваша мама. Ваш отец Калык Тоевич вплоть до своей смерти был латентным гомосексуалистом, то есть практически никогда не имел непосредственно половой связи с представителями своего пола, но всегда к этому стремился. Либо стремился к женщинам, чьё сексуальное и, шире, социальное поведение носит ярко выраженный мужской характер. Недаром его вторая жена, оставившая его в 85-м году, была мужеподобной властной сильной женщиной, курила кубинские сигары, ездила на мотоцикле и была фанаткой одной хоккейной команды. У неё и имя-то такое, какое может быть как у мужчины, так и у женщины, Евгения. Сам по себе факт имени не дает стопроцентных оснований о чём-либо судить, но в ряду прочих наблюдений не может не учитываться при анализе личности. У вас, Дмитрий Павлович, – Беллерман обернулся к Локтеву, на лице которого застыла сардоническая улыбка, – проблемы несколько иного рода. Ваш дед Аркадий Павлович и прадед Павел Аркадьевич были самоубийцами. Вы знали?
Усмешка медленно сползла с лица Локтева, но он не ответил.
– Аркадий Павлович после революции заделался уездным комиссаром по продовольствию. Вместе с группой из пяти вооруженных матросов, дезертировавших с кораблей ещё во время войны с немцами, он объезжал сёла и изымал зерно, обрекая на голодную смерть сотни крестьянских семей. Ему доставляло удовольствие наблюдать, как перед ним в пыли валяются на коленях, рвут на себе рубахи и бороды сильные мужики, умоляя оставить хоть горсть для сева. Аркадий Павлович не оставлял ничего. И вовсе не потому, что выполнял директиву сверху. Он бы не оставил и безо всякой директивы. Потом он служил в ЧК в отделе по расследованию актов саботажа и диверсий, потом его продвинули по партийной линии и даже едва не выдвинули делегатом Съезда победителей [41] , но этого не случилось, иначе бы вся история сложилась иначе. Вместо этого он женился, начал работу партийным агитатором, ездил по городам и сёлам, рассказывая людям о том, как хорошо они живут. А потом родился ваш отец. Он был от рождения слабенький, и Аркадий Павлович попросил о переводе на сидячую работу, так как за сыном нужен был уход. Ему пошли навстречу, и с той поры он осел в нашем городе в качестве инструктора райкома по работе с молодежью, курировал комсомол. Нам известно, что на этом месте Аркадий Павлович лично отправил в лагеря с десяток комсомольцев, неверно понимающих линию партии. Но справиться со своей женой страшный чекист не мог. Бабушка ваша, очаровательная Дора Исааковна была настолько охоча до смазливых мальчиков нежного возраста, что наставляла муженьку рога прямо в кабинете комсомольского комитета какого-нибудь института или предприятия. После чего испорченный ею юноша получал путевочку в ГУЛАГ лет этак на пятнадцать, а Аркадий Павлович – очередной седой волос. В один прекрасный момент это довело бедного садиста до нервного истощения, и он застрелился. А через неделю началась война. Ваша крепкая бабушка с малолеткой на руках сумела охмурить любимого сыночка начальника продовольственной базы, где и провела всю войну, вырастив здорового мальчишку, раздобрев сама и обзаведясь дюжиной полезных на будущее знакомств. И быть бы ей какой-нибудь зампредшей исполкома или, на худой конец, начальником гороно, да смерть безвременно унесла любвеобильную Дору в самом расцвете её сексуальных сил. Про своего прадеда не желаете услышать?
– Не желаю, – еле слышно произнес Локтев, но так, что первое слово застряло в горле, и было слышно только «желаю», и Беллерман, глядя прямо в глаза несчастному, продолжил, пришпиливая его каждым словом, точно мотылька булавкой:
– Павел Аркадьевич Локтев купеческого сословия был. Владел полотняным заводиком, пароходом, что курсировал по Каме до самого Нижнего, а накануне Первой мировой камушками уральскими спекулировать начал. В общем, преуспевал сердешный. Но главная страсть его была институточки. Скольких он перепортил, скольким жизнь поломал, от скольких пуль уходил на этом поприще, и не рассказать! Хорош собой, богат, артистичен. Да вот беда! Ведя свою беспутную холостяцкую жизнь, не ведал он, что повстречает институтку Лизу – Елизавету Моисеевну Шварц. Вашу прабабушку. Эта лихо охмурила пылкого купчинушку, да так, что не только на себе женила, заставила дом и пароход на себя переписать, раз и навсегда отбила страсть к любовным похождениям, но ещё и болезнью наградила. Из тех, что считаются не заразными, а хуже любой инфекции. У самой-то к алкоголю еврейский иммунитет был, а Локтев стал спиваться, хоть пили вроде и вместе. Всё ему бесы мерещились. Помните Достоевского? Вот те самые бесы и преследовали фабриканта. Последние два года жизни он обильно снабжал деньгами большевиков. С подсказки Лизоньки. А заодно – пил горькую и прятался по ночам от бесов. А когда в 17-м большевики взяли власть, Павел Аркадьевич взял да и повесился, не выдержав бесовского преследования. А Лизонька с двумя малышами быстрёхонько вышла замуж за комиссара, присланного из Москвы. Лихой такой был парень. Ходил все с наганом, народ пугал. Да только все лихие парни и кончают лихо. В 21-м зарезали его. Ваш дед по его стопам и пошел. Во всех смыслах. Отчим пристроил юношу-пасынка сразу на должность уездного комиссара по продовольствию. Елизавета Моисеевна снова осталась одна. Уже с тремя ребятишками, последнему годик. Но она не думала долго мыкаться. Старший самостоятельный, сестра на выданье, и партию вроде приличную присмотрели. Да и камушки, оставшиеся от Локтева, запрятанные в укромном месте, всегда могли пригодиться. Кстати, Дима, вы совершенно правильно делаете, что не носите фамильный перстенёк, серебряный с самоцветиком. Это прадедово наследство успеха не принесёт.
– Довольно! – выдохнул Дмитрий Павлович, отирая покрывшийся испариной лоб, потом через силу улыбнулся, только улыбка получилась вымученная, ненастоящая, бросил украдкой взгляд на Саида, невозмутимо разглядывавшего носок своего ботинка, и сказал:
– Душно сегодня, принесу-ка я воды, – и вышел.
Беллерман перевел спрятанный под очки взгляд на Баширова, но тот не оторвался от ботинка, хотя почувствовал глаза профессора. Лишь через полминуты, не отрываясь от обуви, спросил:
– Зачем вы прочитали нам эту лекцию, Владислав Янович?
– Затем, чтобы подготовить вас к тому, чем вам надлежит заниматься, – спокойно отвечал Беллерман, не сводя прицеленных в переносицу собеседника глаз. Саид, наконец, оторвался от ботинок и попытался различить зрачки доктора сквозь блеск стёкол. Вернулся Локтев с бутылкой пепси из холодильника, спокоен, лишь руки слегка подрагивали.
– Странный сегодня день, – произнес он, разливая коричневый пузырящийся напиток по стаканам. – Вроде и не сделал пока ничего, а устал, будто вагоны разгружал с кирпичом, – он сделал долгий глоток, слегка поморщился от брызнувших в ноздри пузырьков газа и спросил:
– Вы считаете, что никаких альтернативных путей достижения положения в обществе и власти нет?
– Молодец! – воскликнул Беллерман, встал со своего места, подошел к партийному вождю и, положив ему руку на плечо, проникновенно произнес:
– Уважаемый Дмитрий Павлович! Сейчас вы сформулировали одно из величайших положений диалектической социо-био-психологии! Другого пути действительно нет.
– Скажите, Владислав Янович, а чем нам с ним, – он небрежно махнул рукой в сторону Саида, – надлежит заниматься?
– Правильный вопрос, – ответил Беллерман, залпом выпив стакан пепси. – Каждый человек занимается тем, чего у него нет. Психологи называют это принципом компенсации. Гинекологи бездетны. Музыканты глухи, то есть, душевно глухи, не умеют слышать жизнь. Политики в личной жизни безвольны и мягкотелы. Поэты…
– Да, кстати, – перебил Локтев, – вы вот ещё говорили о поэтах. А эти-то каким боком к нам?
– К вам с Саидом Калыковичем персонально – никаким. Но к большинству политиков – самым непосредственным. Тут и великий князь Константин Романов, и Сталин, и наш Анатолий Лукьянов, и киргизский Акаев, да и многие другие. Разве вам никогда не лезли в голову стихи? Думаю, ещё как! Баширов меньше склонен к рифмоплётству, чем вы, Дмитрий, но и у него бывало. Не так ли?
Саид кивнул.
– У тех, кто страдает непроизвольным словоизвержением, да ещё в рифмованной форме, наблюдаются интересные особенности в деятельности правого полушария головного мозга. Забавно, но точно те же, только более гипертрофированные наблюдались у Ленина, Сталина, Мао Цзе Ддуна и Че Геварры. Кстати, трое из них писали стихи, а четвертый оставил абсолютно безумное количество прозы и по профессии был, как он сам себя охарактеризовал, журналистом. Так что, в принципе, сами по себе поэты ни при чём, но именно склонность к поэзии – симптом, на основании которого можно делать определенные выводы. Я понятно говорю?
– Да. Так чем, вы говорите, мы будем заниматься?
– Нет, Дима, вы определённо молодец! – ещё раз похвалил Беллерман, – Выслушать такое – и сохранить хладнокровие… Согласитесь, не всякий в вашем положении способен на это! Да. Так вот, задачи у вас, Саид Калыкович, и вас, Дмитрий Палыч, несколько разнятся. Вы, Баширов, как идеолог партии будете непосредственно заниматься придурками, которых НДПР, как вы решили назваться, вовлекает в свои ряды и в ряды сочувствующих. Для них надо разрабатывать привлекательные тексты, находить притягательные лица. Надо точно знать свой электорат и умело его обрабатывать. Общий психологический портрет я вам дал. Исходите из того, что это люди, в чём-то похожие на вас с Дмитрием Павловичем. Особенностями биографии, деталями характера, внешности. Быть может, подобным вашему смешением наций и рас в одном флаконе. Словом, диагнозом. Анализируйте себя, свои ощущения, прислушивайтесь к внутреннему голосу, моим советам, и не ошибётесь. Люди выбирают не тех, кто лучше, а тех, кто им ближе. Обращайте внимание, как я уже говорил, на тюрьмы и колонии. Конкретно – на насильников, меланхолических воров, «опущенных», содержателей притонов, проституток, особенно, привлекавшихся за растление малолетних, на феминисток, эти обычно очень заметно выделяются в колонии и легко инфильтруются. Разумеется, в общем числе ваших сторонников вся эта публика не превысит пятнадцати процентов, но это ваш золотой запас, потому что эти пятнадцать, если увидят в вас своих лидеров, будут за вас глотки грызть на любых выборах и агитировать надёжнее любой рекламной фирмы. Пусть вас, Саид, не смущает, что будут говорить, вас де поддерживают маргиналы, что быть в вашей партии ниже достоинства любого порядочного человека. Это всё абсолютная чушь! Просто у тех, кто будет так говорить, другая сексуальная ориентация, другие вредные привычки, и они выбрали себе других лидеров. Возможно, употребляющих героин или разгуливающих нагишом перед телекамерами. О вкусах не спорят, не так ли? – Беллерман просиял и обратился к Локтеву, не дожидаясь ответа Саида. – Что же до ваших задач, то вам, прежде всего, надо отдохнуть. Мы с вами говорили уже. Помните? Несколько месяцев назад. И вы обещали в августе съездить в санаторий. Путёвку для вас я приготовил. Послезавтра, 22-го отъезд… Нет, нет! Дима! Не возражайте. Это нужно не только вам, но и, прежде всего, для дела! Ваша задача – быть лицом партии. А оно у вас усталое. Народ любит красивых героев, даже если они подлецы. Красота хотя и бывает разной, почти никогда не бывает нездоровой. Я понятно говорю?
– Во-первых, я же недавно… Да и всё-таки хотел бы услышать, что за задачи у меня? – угрюмо промолвил председатель.
– По прибытии с отдыха займётесь организацией нескольких шоу-проектов, на которых будете блистать своим посвежевшим лицом и привлекать экзальтированных дамочек на сторону своей партии.
– Что ещё за шоу-проекты?
– Мы продолжим по стране конкурсы двойников. Это будет красивая и весёлая акция. Никто не проводил подобного, потому что ни у кого нет соответствующего материала. У меня есть. И на такой акции вы сразу заработаете столько очков, что остальные отдыхают.
Локтев покачал головой.
Рассказ Беллермана о предках оставил неприятный осадок. Конечно, ничего такого, чего Локтев не знал бы в общих чертах, профессор не рассказал. Так, некоторые детали. Но самый факт, что постороннему известны такие нелицеприятные детали семейной истории, напрягал. Локтев не любил, когда чужие касались этих тем. Много лет назад у него была подруга, которая влезла во всё это. С самыми благими намерениями: ей казалось, оттого, что она выведает подробности семейной истории парня, с которым гуляет, они быстрее определятся, связывать ли друг с другом жизнь более прочными узами или нет. Локтев никогда не горел особым желанием обзавестись семьей и не разделял ни намерений, ни методов девушки. Они скоро расстались. Но расставание было со скандалом, грубым, ибо подруга успела проникнуть довольно глубоко в семейные тайны. Как это ей удалось, Дима сам удивлялся впоследствии. С его бабушкой вроде не общалась. Не в архивы же лазила? Но факт: девушка оказалась излишне осведомленной, и разрыв с нею был для молодого человека болезненным. С тех пор он поклялся себе не подпускать «ни одну юбку» ближе, чем на расстояние вытянутой руки. И, надо сказать, прекрасно обходился. Не будучи аскетом, Локтев предпочитал случайные связи близкому знакомству. Он легко расставался с девушками, а со временем у него стало так катастрофически недоставать времени, что иного способа общения с женским полом он для себя и не представлял. Теперь вот оказалось, приглашённый им же в фонд четыре года назад для психологических консультаций профессор владеет подноготной и его, и его сподвижников. Как получилось, что этого душеведа он, всегда такой осторожный, подпустил столь близко? И кто кем руководит?
Словно отвечая на внутренний монолог Дмитрия Павловича, Беллерман произнес:
– Дмитрий Павлович, абсолютно нет поводов для беспокойства! Мы трое взрослых мужчин, у которых давно нет секретов друг от друга. И если я позволил себе озвучить то, о чем вы по большей части молчали, то только потому, что теперь мы вступили в новую историческую полосу.
– Вы имеете в виду ГКЧП?
Беллерман усмехнулся:
– А вы посмотрите на лица Янаева и компании. Разве это не мой контингент? Я имею в виду психиатрию в её, так сказать, чистом виде. Впрочем, как и физиономии Горбачёва и Ельцина. Один сверкает дьяволовой печатью на лысине и корчит из себя интеллигента, сочиняя новые слова, как некоторые поэты. Другой попадает в нелепые истории, а потом разыгрывает из себя героя, и, что характерно, сам верит в то, что сочиняет. Прямо как классический, из учебников, пример белой горячки. Не отсюда ли такой лихорадочный блеск в ничего не видящих глазах? Разве это тоже не «наш человек»? Но это всё только полбеды, друзья мои. Абсолютно все, кто окружают этих шизофреников, также верят в свои роли и исполняют их истово, с усердием. Куда там Станиславскому! А миллионы видящих это не способны самостоятельно проанализировать увиденное. Эффект двадцать пятого кадра! Они видят не то, что на самом деле, а тот самый «месседж», что им посылают технологи. Ельцин стал былинным героем до того, как взобрался на танк. Сначала возник внушенный образ Ильи Муромца, а через долю секунды в раму этого образа вставили лицо Бориса Николаевича. Главное было – рассчитать скорость подстановки. Только и всего! Я понятно говорю?.. А эти трехцветные лоскутки, которыми увешали все стены! Это же ретрансляторы!
– Что?! – в один голос воскликнули Локтев и Долин.
– Ре-транс-ля-то-ры, – с расстановкой повторил Беллерман, – наподобие игрушек в руках гипнотизеров высокого класса. Один с блестящей спицей в руке, другой со свечкой, третий с мерцающей лампочкой. Принцип действия элементарный. Нужно яркое пятно, желательно, мерцающее или бликующее, оно отвлекает на себя внимание, парализуя волю и подавляя способность к аналитическому мышлению. Особенно пока оно внове. Испытуемый таращится на это пятно, а оператор, тем временем, наговаривает ему тексты, которые он как бы и не совсем слышит, отвлекаемый мерцанием яркого пятна. На самом деле, слова западают ему в душу гораздо глубже, чем обычно, проникая сразу в подсознание. Это – как эффект 25-го кадра. Всё это приёмы, которыми и вам, Дмитрий Павлович, и вам, Саид Калыкович, необходимо овладеть. И как можно в более сжатые сроки! Чтобы управлять человеческими массами, нужно лишить их возможности самостоятельно мыслить. Для этого необходимо выдать им как можно больше ярких предметов и красивых слов, а потом ритмически повторять. Как заклинания. Как светомузыка на дискотеке. Как пляски шаманов в первобытных племенах. Одного человека погрузить в транс задача нехитрая. Погрузить большие скопления людей, человеческие сообщества – гораздо важнее и, как оказывается на самом деле, гораздо проще. Измененное сознание – штука заразная. Она охватывает толпу подобно вирусной эпидемии. Люди взаимно индуцируются и становятся легко управляемыми. Вот почему для всякого высокоорганизованного общества важны массовые мероприятия при большом скоплении людей. Возьмите факельные шествия Третьего рейха, наши первомайские демонстрации, парады в Китае, футбольные матчи в любой точке мира.
– Вы хотите сказать, что Третий рейх был высокоорганизованным обществом? – холодно переспросил Локтев.
– А как же! Система работала почти без сбоев. За короткий отрезок времени подчинила себе полмира. Покончила с безработицей, с преступностью, с наркоманией. В частности, фактически изжила половые извращения. Методы? Да, методы жестковаты. Как в Древнем Риме или империи Македонского. Там, если помните, практиковалась тотальная выбраковка неполноценных и тотальная же «школа гомосексуализма» для подрастающего мужского поколения. В Риме неполноценных направляли в гладиаторы – в качестве «мяса». А Македонский и его племя выбракованных умерщвляли в младенчестве. Главное: в евгенике не до сантиментов. Цель превыше средств!
– Что такое «евгеника»? – переспросил Саид.
– Наука об улучшения породы. Мы ведь с вами занимаемся политикой. У политика нет понятий «нравственно», «безнравственно». Политика оперирует категориями силы, исследует их, как, например, теоретическая механика, и применяет сообразно текущей задачи власти. У политика всего три задачи. Пока он не у власти, добиться наибольшего влияния в обществе. Когда общество привело его во власть, построить наиболее эффективную систему управления, держащую в повиновении и страхе это самое общество. Наконец, когда общество начинает сопротивляться управлению, – а это рано или поздно случается, – так подготовить взрыв, чтоб он стал управляемым. То есть, вырастить преемника и предъявить обществу. Николай II вырастил Керенского с Лениным…
– Ничего себе, преемнички! – усмехнулся Долин, – взяли и грохнули отца-благодетеля.
– Бывает и такое, – горько покачал головой профессор, – Романов был весьма недалеким человеком и плохо разбирался в политике.
– Сталин тоже плохо разбирался в политике?
– А кто сказал, что он не создал преемника? Великий вождь создал систему, главные звенья успешно функционируют до сих пор и ещё десятки лет будут функционировать при любой смене вывесок. Кроме того, разве Брежнев, Суслов, Андропов отчасти, или, например, Подгорный не его преемники? Именно Подгорный привёл на Апрельском Пленуме ко власти Горбачёва, тот стал сдавать всех сталинистов и разрушать систему. Управляемый взрыв. Общество начало сопротивляться. Удерживать его прежними методами невозможно. Было решено подновить вывески, заменить часть лозунгов, подобрать новые фигуры. Над этим работали спецы. На наших глазах эпоха Горбачёва завершается, время очередной смены вывесок. Не всё идёт гладко. Мешают и внешние факторы, Рейган и Буш, например. У американцев свои интересы, свои задачи. До нас и наших задач и целей им дела нет. Кроме того, в Америке слишком мощно представлены еврейские и армянские лобби, раздирающие саму Америку на противоречивые группировки, из-за столкновения которых между собой её политика в целом иногда представляется более чем странной. Но есть сила, которая удерживает и Америку от сползания в бесконечное противостояние между этими группировками. И эта сила глобальна. И она, чем дальше, тем больше начинает определять цели всех иных группировок в этом мире. Если, сообразуясь с «правами игрока» и текущей целесообразностью, вы будете играть по правилам, рано или поздно вы также встроитесь в систему отношений с этой глобальной силой. Но пока не об этом речь. Есть другие обстоятельства, но при всех прочих, игра идёт в рамках сценария, и взрыв вполне управляем. Я понятно говорю?
– Да, Владислав Янович, – ответил Локтев и заметил: – Это, безусловно, очень интересно. Но мне пока не вполне ясна роль, точнее говоря, место нашей будущей организации во всём этом процессе. Ведь не можете же вы предполагать, что в текущем раскладе сил, как вы их называете, наша партия сможет существенно влиять на ход политической истории страны!
– Спорно. Мне импонирует взвешенность ваших оценок, но согласиться не могу. Скажите, до вчерашнего утра кто-нибудь мог всерьёз относиться к Янаеву как к исторической фигуре? Скромный комсомольский вожачёк, партийный функционер средней руки, назначенный одним из помощников президента с неким надуманным номенклатурным названием должности. Он вообще никогда не был фигурой. Но в одночасье стал историческим лицом, и поверьте, роль его в истории останется огромной. Историки только спустя годы смогут вполне оценить, что он совершил. Разумеется, не сам. Ему помогли. Подсказали. Можно выразиться даже так, его назначили на эту роль. Но сути дела это не меняет. Несколько часов, и он – в истории. До октября 17-го кто-нибудь всерьёз говорил о большевиках? Уверяю вас, нет. Одна из сотен партий, копошившихся в предреволюционной России, и если бы не тактические союзы с меньшевиками да эсерами, через полвека о них помнили бы только историки, копающиеся в древностях. Но Ленин был настоящим политиком. Абсолютно безнравственным и хитрым. Точно выбирал, на кого ставить в тот или иной момент, и в выборе союзников практически не ошибался. Как, впрочем, и Сталин. Но у Сталина вообще не было пристрастия подбирать сколько-нибудь явных союзников. Он просто манипулировал людьми, часто сталкивая их между собой. И оставался в выигрыше.
– Вы считаете нас такими же? Безнравственными и хитрыми? – голос Локтева слегка дрогнул, профессор воткнул в него пронизывающий взгляд и долго неотрывно смотрел в упор. Тот не шелохнулся и не отвёл глаз. Беллерман, наконец, усмехнулся и ответил:
– Время покажет.
Так уж повелось, что привыкший к размеренному ритму жизни человек может серьёзно заболеть, если в этом ритме что-то разладилось. Порой бывает достаточно одного сбоя, чтобы вся хрупкая система под названием организм посыпалась, как карточный домик. В жизни Глеба Викторовича размеренность сложилась далеко не сразу. Но как только она сложилась, выйти за её рамки ему стало не просто тяжело, а невозможно.
Десятилетие кряду выходя в отпуск вдвоём с женой в одно и то же время года, он приучил свой организм к заведённому порядку. Поэтому когда, прожив без малого одиннадцать месяцев без жены, Бессонов не взял в урочный день отпуска, на следующий день ему пришлось брать больничный. Глеб Викторович счёл для себя невыносимым отдых без Нади, а младший сын Алексей, который обещал скрасить досуг отца на даче, мог получить свои две недели только в 20-х числах августа. Старший сразу после похорон матери уехал за границу, где второй год работал по контракту и где обзавёлся семьёй, похоже, собираясь обосноваться на чужбине. Отец не препятствовал его выбору, не преминув заметить только, что из всех душевных расстройств у русского человека самое страшное – ностальгия, так что пускай он не обрубает нити. Сын посмеялся в ответ и примолвил только: «Хорошо, где нас нет…». Странно сложились их отношения. В общем-то, хороший парень, надёжный помощник, не отказывающий в просьбах родителей, если возникала необходимость, вырос человеком не просто самостоятельным от них, а чужим. Поздно осознав это, Глеб Викторович и Надежда Михайловна не стали искать способов восстановить родственные связи, а переключились на младшего, к тому времени уже возмужавшего юношу, готовившегося пойти по стопам отца. Алексей почувствовал случившуюся перемену отношения к себе и тоже начал делать всё, чтоб отдалиться от родителей. Словно незримый дух противоречия диктовал молодому человеку поступать вопреки тому, чего от него ждут самые близкие люди. И неизвестно, как бы далеко зашло дело, если бы не смерть матери. Осознавший вдруг, что он, может быть, единственный, кто ещё держит резко постаревшего вдовца на этой земле, Алексей изменился к отцу. Меж ними установились тёплые, по-настоящему дружеские отношения. На Новый 1991 год сын подарил отцу щенка, очаровательного пятнистого далматинца, и с этого момента в глазах Бессонова-старшего вновь затеплилась жизнь.
Однако даже девятимесячный пёс, преданно провожающий хозяина на работу и радостным тявканьем встречающий на пороге, одаряющий его всей полнотой своей собачьей ласки и энергии, не смог поднять в начале августа Бессонова на дачу без родного человека рядом. Он стал дожидаться отпуска сына, отложив свой, и через день слёг с простудой. С огромным трудом выгуляв далматинца утром, еле живой вернулся Глеб Викторович домой, вызвал врача, и когда тот констатировал заболевание и открыл больничный лист, Бессонов усмехнулся:
– Знаете, коллега, за десять лет я ни разу не то, чтобы больничного не брал – даже не болел.
Не отрываясь от писанины, врач пробормотал в ответ:
– Отдыхать тоже надо уметь, – потом протянул лежащему на диване больному рецепты, больничный лист и произнёс, удостоив яростно виляющего хвостом пса восхищённым взглядом:
– На самом деле, коллега, у вас в доме есть самый лучший лекарь. Этот поднимет на ноги быстрее и надёжнее любых пилюль. Главное, не раскисать. Ну, всего доброго, выздоравливайте, – и поднялся с места.
Когда за ним захлопнулась дверь, Глеб Викторович сказал своему пятнистому другу, уставившему морду и жарко дышащему прямо ему в лицо:
– Ну что, вислоухий, поднимешь старика на ноги?
Далматинец, точно поняв смысл вопроса, вскочил на задние лапы, передние положил на хозяина и принялся вылизывать его лицо, шею, руки. Бессонов слабо уворачивался, трепал пса за ухо, отодвигая морду, потом сказал:
– Ладно-ладно! Хорош! – и попытался встать. Голова кружилась, но перемещаться по квартире он всё же мог. – Попробую не раскисать, как доктор прописал…
Однако окончательно поправился он только через неделю. Посетил поликлинику, чтобы закрыть больничный, и это посещение едва не выбило его из колеи. Он, конечно, знал, что поликлиники и больницы, тем более, специализированные, это совершенно две разных медицины. Но представить себе то, что в них работают столь разные по духу и крою люди, Глеб Викторович, второй раз в своей жизни обращавшийся к врачам по поводу своих хворей, не мог. Поликлиническое учреждение показалось присутственным местом, в точности соответствующим описаниям Гоголя. За своими столами в белых халатах, точно в вицмундирах, восседают безликие столоначальники, а утомлённые конвейером приёма посетителей участковые – сплошь подобны Акакию Акакиевичу. Разве что вместо новенькой дешёвой шинелишки – такой же белый халат, отличающийся от «вицмундиров» из регистратуры простеньким кроем, а также застиранным жёлтым пятном неизвестного происхождения на кармане. Этого Акакия Акакиевича невозможно было заставить обратить внимание на человека перед ним. Его интересовали только бумажки. На дежурный вопрос: «Жалобы есть?» – он не слушал ответа, непрерывно строча мелким почерком невесть кому нужные каракули. Препротивная жабообразная дама из регистратуры, в сравнении с этим маленьким человечком в грязном халатике, была сама галантность. Не говоря уже о суетливо снующих по коридорам, до отказа набитым ожидающими своей очереди пациентами, медсестёр с пачками макулатуры под мышкой, врачей-специалистов, зачем-то деловито перемещающихся из кабинета в кабинет, пенсионерок-санитарок, поминутно протирающих видавшей виды шваброй кафельный пол, на котором от каждого посетителя, несмотря на сменную обувь, оставался более или менее заметный след. Вдобавок ко всему, огромное количество времени, бесцельно убитого на томительное ожидание в очереди!
Если бы не друг-далматинец, одним видом своей радостно разинутой пасти с розовым языком набекрень способный вызвать улыбку в самые грустные минуты, настроение Глеба Викторовича вряд ли бы поправилось до выхода на работу. Пёс, смешно потягиваясь, зевая и чихая одновременно, всем своим видом сигналил хозяину: «Жизнь прекрасна! Я твой друг! Со мной тебе никогда не будет скучно! Гони прочь плохие мысли, и пойдём гулять!».
– Да, наверное, ты прав, – молвил хозяин, взял поводок, и они вышли на прогулку.
Во дворе они столкнулись с Алексеем. Пёс наградил Бессонова-младшего лаем, изображающим нелепую попытку молодой собаки сделать вид, что она тоже умеет нести настоящую службу. Сын поздоровался с отцом за руку, цыкнув на пса, отчего тот немедленно присмирел и уселся у ног хозяина с таким видом, что, мол, ничего и не было.
– У меня отпуск с девятнадцатого. Неделей раньше дали, – сообщил сын.
– Так осталось-то… всего ничего! – воскликнул Глеб Викторович.
– Вот и я о том же, – радостно подхватил Алексей. – Пап, может, тебе не выходить на работу? Ну что ты там будешь делать три дня, чтобы потом на месяц – в отпуск снова?
– Ну, как же, сынок! – возразил Глеб Викторович. – Всё равно мне нужно появиться, и отпуск оформить как следует, и заявление заново написать. Ну, возьму потом за свой счёт, если что.
– Если что? Впрочем, как знаешь. А то я мог бы твоё заявление сам закинуть… Да и вообще… Ты, я так понимаю, уже выписался? – Отец кивнул. – Зря! Жалко, я раньше не сказал. Был бы ещё на больничном. И сразу отпуск!
– Шалопай ты, Лёшка! – незлобиво заметил отец. – Вот и мама всегда говорила… – Глеб Викторович запнулся, на лицо набежала тень. Скоро год, как нет рядом Нади, с которой прожито больше четверти века. Пёс вдруг заскулил, вытягивая морду к хозяину, учуяв нахлынувшие на него чувства, и Алексей воскликнул:
– Это ж надо! Нет, пап, ты посмотри на него! Вот собака! Ты ещё подумать о чём-нибудь не успел, а он уже все твои мысли читает!
– Молодец! Молодец! – наклонившись, ласково потрепал далматинца по шее Глеб Викторович и обратился к сыну, выпрямляясь:
– Пойдём, немного пройдёмся. По дороге всё обсудим.
– Пошли, – согласился Алексей, и они направились вглубь двора.
Потом Бессонов-старший спустил пса с поводка, тот радостно понёсся вперёд, затем назад, вправо и влево, нарезая замысловатые фигуры вокруг беседующих отца и сына, поминутно останавливаясь, чтобы бросить на них полный собачьего понимания жизни взгляд, осведомляющийся, всё ли в порядке, можно ли дальше носиться. С улыбкой наблюдая за ним, Бессоновы неторопливо шли по дорожке и обсуждали, как же лучше поступить с отпуском. Пока дошли до скамейки под рослым старым дубом, пришли к общему мнению, что поступить следует так, как советует сын. То есть, продлить больничный до выхода в отпуск. Потом заехать за отпускными, и – сразу на дачу.
– Правда, – с кислой физиономией добавил после Глеб Викторович, – мне опять придётся иметь дело с поликлиникой.
– Ну, уж это просто глупо! Сам эскулап, а поликлиники боишься!
– Да не боюсь, а противно. Знаешь, сколько сегодня времени и нервов съела?
– Догадываюсь, не на Луне живу. Отнесись к этому как к неизбежности. Погода, например. Ничего не поделать, а пережить придётся.
– Да чёрт с ним! – махнул рукой Глеб Викторович, на что тут же, громко тявкнув, к нему подскочил верный далматинец. – Не стоит переживаний. Главное решили!
– Вот это правильно, – похвалил Алексей и метнул подальше валявшуюся под ногами палочку. Пёс с радостью кинулся за нею и ещё с полчаса резвился, подбрасывая и ловя её в воздухе, пиная её лапой, как футболист, передающий точный пас левому полузащитнику, толкая её носом и отпрыгивая от неё, словно неодушевлённый предмет ни с того ни с сего вдруг начинал ему чем-то угрожать.
– Смотрю на него и удивляюсь, – произнёс Глеб Викторович, с улыбкой наблюдая за пируэтами своего любимого далматинца, – это ж сколько энергии в таком небольшом организме!
– Вот-вот, пап! Смотри – и давай как следует набирайся этой самой энергии. Жизнь, хотим мы того или нет, продолжается. Так ведь?
– Так! – вздохнул Бессонов-старший и подозвал пса. – Ну, хорош, пошли домой, – тот послушно подошёл к хозяину, вытянул шею, подставляясь под поводок, а Глеб Викторович, пристегнув карабин, обратился к сыну:
– Ты как, с нами или ещё пойдёшь куда? У тебя сегодня выходной или дежуришь?
– У меня выходной, но я хочу на футбол. Давно собирался. Сегодня как раз наши играют. Не составишь компанию?
– Ты ж знаешь, не ахти какой я болельщик. Иди, если решил, а мы с ним, – он погладил пятнистую шею пса, – дома посидим. Давай только после футбола не шляйся нигде, а домой. Хорошо?
– Обижаешь, пап! Я ж не придурок старшего школьного возраста! На будущий год вообще студентом стать собираюсь. Так что всё будет нормально.
– Домой-то зайдёшь или сразу поедешь?
– Поеду. Надо ещё билеты достать, да и к Славе Пекеру хочу успеть забежать. Может, его уговорю за компанию.
– Ну-ну! Иди. Пекеру привет, – сказал отец и зашагал к парадной. Слева, гордое собой, вышагивало пятнистое существо, присутствие которого рядом наполняло радостью и смыслом каждый миг бытия.
Дома Бессонова ждал телефонный звонок. Едва скинув уличную обувь и отстегнув пса, он услышал переливчатую трель, снял трубку и услышал голос Беллермана:
– Добрый день, Глеб Викторович. Как себя чувствуете?
– Спасибо, ещё не очень хорошо, – соврал Бессонов. Раз уж решил просидеть на больничном ещё недельку, значит, надо было так и говорить. В ответ прозвучало:
– Жаль, жаль. Ну что ж, придётся пока без вас решать.
– А что решать-то? – насторожился Бессонов.
– Ну, у нас подготовлены списки на выписку.
– Списки? – удивился Главврач. Выписка, тем более из такой клиники, дело персональное. Списки, да ещё во множественном числе, звучало вызывающе.
– Да, списки. Подопечные 13-го. Просто с вами как должностным лицом хотелось бы согласовать.
– Странно, – протянул Бессонов. – А разве…?
– Директива, уважаемый Глеб Викторович, директива, – перебил Беллерман, – Больные должны быть выписаны не позже завтрашнего утра. Вы меня понимаете?
– Откровенно говоря, не очень. Какая в таком деле, к чёрту, может быть директива?
– Обыкновенная. У вас своё начальство, у нас – своё.
– Так вы ждёте, что я сорвусь с больничного их согласовывать?
– Вы должностное лицо, – мягко повторил Беллерман, – ваш приказ необходим для того, чтоб мы могли принять новых шестнадцать больных.
– Если это списки, что я видел у Смирнова, я против выписки. Группа пациентов с синдромом раздвоенного сознания. У них и внутренняя ориентация на объект своего почитания, и внешнее сходство. Может быть скандал. Это ж не цирковое шоу! Они, конечно, в основном, малоопасны для общества. Но не для себя. А, выписав их этак, залпом, можем навлечь опасность и на общество. Я понимаю, феноменом двойников занимаются не только учёные. Мы же всё-таки врачи.
– Всё, что вы говорите, Глеб Викторович, резонно, абсолютно резонно, но я же говорил вам: директива!
В клинике были свой Гитлер, пара Лениных, Карл Маркс, трое Горбачёвых, один из которых даже имел сходную пигментацию на лысине, четверо Ельциных, Рейган, Чарли Чаплин, другие персонажи, каждый из которых настолько вошел в свой образ, что зачастую его было не отличить от оригинала. Гитлер и Маркс могли часами болтать по-немецки, причем и урожденный житель Баварии не признал бы в них иностранцев. Чаплин устраивал такие головоломные трюки, на которые у настоящего Чарли уходили месяцы тренировок. И так далее. Когда Беллерман утверждал тему диссертации старшего научного сотрудника Ланда и согласовывал тему с Бессоновым, которого пригласил выступить на защите оппонентом, они обсуждали, в числе прочего, стоит ли размещать наблюдаемых «шизиков», играющих в своих любимых героев, в общей массе подопечных клиники, в других корпусах, или следует изначально оградить их от досужего постороннего взгляда. Главврач сам сказал, что, строго говоря, самый факт присутствия двойников является будоражащим воображение, и лучше их всё-таки изолировать от остального мира. Так тема стала закрытой, чего, собственно, и добивался Беллерман. Но благословил секретность человек сугубо гражданский, что также соответствовало его планам. Владислав Янович с момента, как начмед Смирнов привлёк негодующего Бессонова к непосредственной работе со спецконтингентом секретного корпуса, вёл незаметную игру по созданию имиджа открытости при сохранении фактической секретности. Первым делом был устранен шлагбаум с будкой вооружённого охранника перед корпусом. Вместо него в фонарные столбы были вмонтированы миниатюрные видеоглазки, транслирующие сигнал на мониторы, за которыми такие же вооруженные охранники сидели день и ночь, ведя наблюдение вдали от глаз людских, в специально оборудованном флигеле. Во-вторых, Бессонов и некто Иванов из страхового стола получили право беспрепятственного прохода на территорию корпуса, с какой целью им был выписан соответствующий пропуск. Правда, оба прошли тщательную психологическую обработку и подписали ряд обязательств, в том числе пункт о «неразглашении». Но это детали! Наконец, был изменен маршрут передвижения транспортных средств по территории. Раньше автомобилям техперсонала запрещался проезд мимо окон 13-го корпуса, за исключением двух рейсов: мусоровоз строго по расписанию вывозил отходы, и по спецвызову сантранспорт подвозил или вывозил пациентов – кого на выписку, кого в места иные. Теперь табу на проезд отменили, но никто и не догадывался, что это мало что меняло. Поскольку с некоторых пор специалисты 13-го корпуса открыли для технического персонала «Дурки» кабинет психологической разгрузки, где, помимо оздоровительных процедур, ненавязчиво внедряли служащим разные идеи. Причем методы психологического кодирования в корпусе Беллермана разработали виртуозные: ни один из служащих за два года работы кабинета не заподозрил, что его «обрабатывают», и не нарушил внушенного ему обязательства. Кстати, приказ о создании кабинета подписал Бессонов, и все были очень рады такой новинке, усматривая в ней только социальную пользу. Теперь же Глеба Викторовича подводили к тому, чтобы он, а не специалисты в военной форме, санкционировал прекращение пожизненной, как он считал, изоляции несчастных двойников, среди коих вряд ли есть здоровые или хотя бы излечимые люди.
Бессонов понимал, что санкционируй он сейчас перевод «двойников» на вольные хлеба, и любой инцидент, могущий произойти с участием какого-нибудь лже-Ельцина или какой-нибудь лже-Горбачёвой, спишут на его некомпетентность. Хитро! Потому тянул с подписанием приказа уже две недели.
– Я хочу подробнее ознакомиться с историями болезни.
– Умница, Глеб Викторович! – воскликнул Беллерман. – Но вы же их всех видели сами, наших двойников. И сами изволите сомневаться, что наших подопечных возможно вылечить. Как такое может изречь врач, чья священная обязанность добиваться излечения?
– Не надо ловить меня на слове, Владислав Янович! Зачем вам моя санкция? Вы умеете принимать и проводить в жизнь решения вполне самостоятельно. Даже если я не подпишу приказ, вы всё равно сделаете так, как…
– Так-так, – поспешил перебить главврача Беллерман и заметил:
– В нашей работе, учтите, ничего, подчёркиваю – ни-че-го – несамостоятельного нет и быть не может. По определению. Вы сами, Глеб Викторович, не так давно могли убедиться, что мы всегда правы, особенно, когда ошибаемся. Я не хотел бы действовать вам на нервы, дорогой Глеб Викторович, тем более, когда вы не вполне здоровы. Но напомню, что уровень сложности и ответственности нашей и Вашей работы не сопоставимы. Поэтому я воспринимаю вашу реплику просто как констатацию очевидного, а не как попытку в чём-либо нас укорить. Вы согласны со мной?
– Я не очень понимаю, вам нужно, чтобы я санкционировал срочную выписку или вы хотите в чём-то меня убедить?
– Признаться, я ждал вас на работе ещё сегодня. Неужели вас до сих пор не выписали? – вместо ответа переспросил Беллерман, и Бессонов почувствовал, как у него занемел затылок. Не хватало ещё, чтоб этот бес справился в поликлинике о его визите к врачу. Совладав с собой, он ответил ровным голосом:
– Позволю себе напомнить вам, уважаемый Владислав Янович, что обычно в это время я вообще нахожусь в отпуске.
– Обычно, – повторил Беллерман, – да только сейчас время-то больно необычное. У нас директива. Мы должны ей подчиниться. А вы – как врач, как высококлассный специалист, как должностное лицо, – в третий раз повторенное, это словосочетание вонзилось в уши Бессонова, точно гвоздик в темечко, – вы, ко всему прочему, подписавший с нами ряд соглашений, должны придать исполнению этой директивы рамки приличия. Я понятно говорю?
– Понятно, – спокойно ответил Бессонов. Чего ему, психиатру, только что отпраздновавшему свой 69-й день рождения, комплексовать перед чьим-то не совсем обычным взглядом, не совсем обычной манерой говорить и не совсем обычными приёмами в общении! Он отдавал себе отчёт и в том, что в 13-м корпусе специалисты, владеющие хотя бы первичными навыками психологического воздействия, обученные этому в своих неведомых тайных академиях, что эти специалисты представляют в своем лице могущественное ведомство, которому бессмысленно противопоставлять себя, но и бояться столь же бессмысленно.
– Значит, я так понимаю, – заключил Беллерман, и в голосе его слышалась ироническая улыбка, – что гражданская медицина возражает против освобождения контингента этой группы из-под стражи?
– Возражает, – вздохнул Бессонов и собирался повесить трубку, но собеседник на противоположном конце линии опередил его:
– Дорогой Глеб Викторович, пожалуйста, не спешите с возражениями. Лучше приезжайте на работу. И мы поговорим на месте. Надеюсь, здесь мы сможем вас убедить.
Бессонов помолчал. Бросил взгляд на далматинца, мирно свернувшегося калачиком у ног и поводящего ухом на каждую реплику хозяина в трубку. «Защитник!» – подумал Бессонов и успокоился.
– Знаете, что, – сказал он со вздохом, – поступайте так, как сочтете нужным. В конце концов, наличие или отсутствие моей санкции действительно ничего не меняет. Ведь так?
– Жаль, – раздалось в трубке. Только голос был уже почему-то не Беллермана, а Смирнова.
– У нас что, селекторное совещание, что ли?! – возмутился Бессонов, пёс поднял голову и обратил к хозяину вопросительный взгляд. Глеб Викторович погладил его горячую шею, и голова пса медленно вновь опустилась.
– Просто с тех пор, как мы оформили наше сотрудничество, между нами ещё ни разу не возникало противоречий.
– Потому что до сих пор, – чуть более спокойным голосом ответил Бессонов, – я в вашем корпусе строго исполнял только обязанности консультанта. Как главврач я к вам и вашей команде отношения не имею, и никаких согласований вы от меня не требовали. Ведь так?
– Так мы и сейчас не требуем, – миролюбиво прогундосил Смирнов, – мы предлагаем. Как предлагают руку дружбы и сердце любви. Ха-ха! Просто из шестнадцати выписываемых, кроме одного, были переведены к нам от вас. Или вы забыли список?
Глеб Викторович замер. Этого он не помнил. Было ли? Странно!
– Ладно, – с неохотой выдохнул Бессонов, – валяйте, раз так… Право на своё факсимиле под выпиской даю.
– Вот это другое дело! – пробурчал голос в трубке, но Бессонов уже не слышал, потому что опустил её на рычаг.
Через несколько дней он всё же поехал в клинику. Требовалось оформить отпуск и получить отпускные. По дороге до работы Глеб Викторович думал, нанести ли визит в 13-й. Так и не решив этого, он уже въезжал во двор клиники, когда обратил внимание на то, что в этот день что-то не так. Если бы он не был занят своими мыслями, он бы заметил странности ещё по дороге, а если бы имел привычку слушать по утрам радио, понял бы причину. Но такой привычки Бессонов не имел, а наблюдательность была отключена внутренним диалогом, который он вёл по пути на работу. И теперь, когда путь окончен, он заметил: почему-то не только возле 13-го корпуса вновь появился охранник с автоматом, но и на въезде в клинику возникла такая же фигура. «Что ещё за новости! – подумал он и остановил машину, не доезжая до привычного места парковки». Выйдя, он захотел было вернуться к проходной и задать вопрос охраннику, как к нему подошёл неизвестный мужчина в спортивном костюме и, обратившись по имени-отчеству, вежливо попросил проследовать до парковки. Недоумевая и чертыхаясь, Глеб Викторович повиновался, сел за руль и проехал полтораста метров до площадки перед главным корпусом. Запер машину, поднялся на этаж к своему кабинету, удивляясь, почему внизу никого из персонала. Впрочем, ещё рано, медсёстры на отделениях, врачи не все, а кто приехал – в ординаторских, уборщицы не закончили работу. Санитары заняты своими делами и тоже на отделениях. Ладно, разберёмся…
Войдя в кабинет, Бессонов раскрыл шкаф, куда обычно вешал уличную одежду и где всегда висел его халат, но вместо одного обнаружил два. Это разозлило. Кто посмел вторгаться в кабинет в его отсутствие! Что ещё за посторонний халат в шкафу? Он схватился за телефонную трубку, но вместо гудка услышал голос Беллермана.
– Доброе утро, Глеб Викторович. Как добрались?
– Спасибо, без происшествий, – буркнул Бессонов. – Скажите, коллега, что у нас происходит?
– В стране или в мире? – поинтересовался голос в трубке, и эта фраза окончательно вывела Бессонова из равновесия. Наглец! Кто ему дал право издеваться над заслуженным человеком! Что за тон! Но гневные реплики так и остались невысказанными, потому что взгляд главврача упал на стол, где, вынутое из сейфа, лежало Мобпредписание. Пакет № 1! Бессонов без ответа бросил трубку и схватил конверт. Тупо разглядывая то, о чем не вспоминал столько лет, не знал, что предпринять, пока не раздался телефонный звонок.
– Да, – почти крикнул в трубку Бессонов; оттуда спокойный голос Владислава Яновича произнес:
– Не надо бросать трубки. Вы что, в самом деле, ничего не знаете?
– Не знаю.
– Тогда сообщаю. Вам надлежит вскрыть конверт со списками. В стране чрезвычайное положение.
– Что?!
– Вы удивительный человек, Глеб Викторович. Едва ли найдётся ещё хоть один бодрствующий, кто бы этого не знал. За исключением некоторой части наших подопечных. В стране ЧП. Горбачёв отстранён от власти. Военные готовятся к силовым акциям. Я понятно говорю?
Бессонов снова без ответа опустил трубку на рычаг и дрожащими пальцами вскрыл конверт. Глаза отказывались читать, но приказ обсуждению не подлежал. Его надлежало исполнить. И всё. Точка. На белой бумаге три списка. Вместо фамилий коды – номер отделения, потом литера, означающая диагноз, далее номер палаты, следом литера, условно обозначающая фамилию лечащего врача, предпоследняя цифра – порядковый номер истории болезни и контрольная цифра в скобках – возраст. Первый список перечислял тех, кого необходимо было срочно выписывать. Он был немногочислен. Те же шестнадцать больных, кого несколько дней назад, с его санкции уже выписали. Второй содержал закодированные имена тех, кого переводили из разных корпусов всей клиники под усиленную охрану 13-го корпуса. Около полутора сотен. И, наконец, третий: ликвидация. Почти двести человек приговаривались к уничтожению на том чудовищном основании, что их существование якобы угрожает обществу в его критический момент! Ниже – подробное разъяснение, как, какими силами, какими средствами и в какие сроки. Первым делом следовало заняться третьей группой. По специальной команде вызывалось подразделение, приписанное к секретному корпусу в качестве пожарников. Их задачей была организация поджога в северном флигеле корпуса, куда в течение часа переводились две сотни душ из разных корпусов, в основном, 13-го. Остальное дело их техники. Переброской второй группы должна заняться бригада санитаров, списочный состав – у начальника отдела кадров. Времени на это отводилось два часа. И, наконец, первая группа. С ней всё ясно. Текст предписания по выполнении изложенных требований необходимо уничтожить.
Бессонов набрал номер Беллермана.
– Владислав Янович, снова я, – голос главврача заметно дрожал, как ни старался он справиться с волнением. – Я отказываюсь выполнять. Это бесчеловечно! Слышите меня!?
– Во-первых, – совершенно спокойно отвечал Беллерман, – вы с ума сошли. Вам подробно и доходчиво объяснили гуманность приказа. Через четыре часа прибудет рота мотопехоты, подконтрольная ГКЧП. Если не выполните предписания, они сами всё сделают, только будет больше шума. Но их может опередить другая колонна, она должна забрать контингент, кроме первого списка. Я понятно говорю?
– Более чем. Я уже сказал, что принимать участие в этом спектакле я не буду. Я врач, а не путчист. И не палач!
– Я уже высказал вам, что, во-первых, вы сумасшедший. Во-вторых, если вы отказываетесь, то, пожалуйста! С этой минуты ваши полномочия переходят ко мне.
– Не вы меня назначали, – резко возразил Бессонов.
– У вас нет возможности продолжать руководство учреждением, в котором никто не будет выполнять ваши распоряжения. Вас встретили, когда вы пришли на работу?.. Молчите. Так вот, вам дали понять, что вы либо становитесь в общий строй и действуете согласно объявленному порядку вещей, либо… Понимаете? И не надо строить из себя борца за права человека. Одним словом, с вами или без вас, но предписание будет выполнено. Решайте.
– Вы подлец! Я позвоню в горздрав, и там разберутся с вашими беззакониями! – заорал Бессонов, чувствуя, как ком подкатывает к горлу. Ещё немного, и он задохнётся.
– Звоните, куда хотите, – равнодушно ответил Беллерман, – никто не поднимет трубку – ни в горздраве, ни в обкоме партии, ни в приемной Архангела Гавриила. В государстве переворот! А вы белые перчаточки надели и боитесь напудренный носик замарать! Я понятно говорю?
– Рано или поздно всё это закончится, вас будут судить! – продолжал орать Бессонов. Сердце стучало где-то под кадыком, виски заломило, но он на это не обращал внимания. Вся жизнь, весь её смысл сосредоточились в гладком предмете в руках. В его отверстое лоно изрыгал он гневные вопли, чтобы от него по проводам они долетели до адресата. Впрочем, нет! Уже не важно, долетят или не долетят! Важно было высказать их. Годы сделки с совестью! Годы компромисса! Хватит! Это должно кончиться! Чудовищность, которой он, советский врач Глеб Бессонов позволил укорениться на своей территории, перешла границы. Если монстр посягнул на судьбы, на жизни сотен людей, его можно и должно остановить! Только как? Бессилие перед чудовищем породили крик, полный отчаяния и гнева, но бесцельный и пустой. Уже не важно, чем закончится дуэль. Важно, что пока он, Глеб Викторович Бессонов, коммунист, врач, ветеран, жив на этом свете, он не даст свершиться злу! Он костьми ляжет на пути военизированной колонны, если та только посмеет приблизиться к территории клиники. Он обесточит «Дурку», если только «пожарники» попробуют осуществить поджог… Нет, он просто сейчас же помчится отпирать засовы всех закрытых помещений и криками будет выгонять на улицу этих страждущих. Пусть уж лучше без медицинского присмотра, но живые и на воле, чем под присмотром концлагерного начальства, отправляющего по очереди всех в газовую камеру!
– Вас будут судить за преступления перед человечеством! Вам не удастся скрыть следы злодеяний. Есть документы, есть свидетели, есть факты. Останутся улики, наконец!!!
– Любезный Глеб Викторович, вы чересчур эмоциональны для человека нашей профессии. О каких документах вы ведете речь? О списках у вас в руках? Так это фальшивка. Или нет, это шутка. Там ни одной фамилии. Что вы разнервничались? Свидетели? Все давно и постоянно пользуются услугами кабинета психологической разгрузки. Они будут помнить лишь то, что им оставят в памяти. А через несколько лет и таких ухищрений не понадобится. Миллионы людей будут с легкостью забывать одно и внезапно вспоминать другое при помощи всего лишь электронно-лучевой трубки, которая будет проводить сеансы массового внушения. Манипулировать людьми легко. Я понятно говорю? Вспомните Кашпировского. В своё время мы с ним провели ряд экспериментов, получили результат, и теперь точно знаем, что всё будет именно так, как я сказал. Улики? О каких уликах вы говорите? Сгоревшее здание? Удар молнии, короткое замыкание, неосторожно брошенный окурок, наконец. Полвека назад на этой территории уже был большой пожар. Тогда легко нашли стрелочника, осудили. И жизнь потекла своим чередом. И теперь, если уж какому-нибудь правдолюбцу типа вас захочется найти виновного, то я уверяю вас, его найдут. И осудят. А если вы начнете говорить что-то о массовых репрессиях против невинных пациентов клиники для душевнобольных, проводимых «гадами» из КГБ, то вас быстренько определят сюда же, только не в качестве доктора медицины, а в несколько ином. И вы будете пускать кораблики в ванной комнате и радоваться, что по вторникам меньше аминазина, чем по средам. Вы этого хотите?
– Вы лжёте! Нет! Я… я… – задыхаясь, хрипел в трубку Бессонов, а потом, уже ничего не видя и не слыша вокруг, выскочил в коридор, где по-прежнему никого не было, и помчался в сторону охраны. Он точно знал, что единственное, что можно сделать, это отпереть все замки и выпустить на свободу всех – и первый, и второй, и третий списки!
В холле он наткнулся на двух санитаров и доктора Иванова. Они стояли кружком и оживлённо беседовали. Иванов держал в руке утреннюю газету. Завидя Бессонова, они в один голос воскликнули: «Что случилось?». Глеб Викторович, бешено вращая глазами, хрипел, что готовится преступление, и надо остановить провокацию. Надо выпустить всех заключённых. К чёрту медицинские условности! Речь идет о жизни и смерти сотен людей. Иванов легонько кивнул санитарам, и они, мягко подхватив Глеба Викторовича Бессонова под локти, повели его куда-то. Он пытался вырваться, кричал, что они предатели и убийцы. Иванов поддакивал, просил только успокоиться и не принимать скоропалительных решений. Потом заныло сердце, его посадили в кресло, сделали укол, и окружающее пространство медленно поплыло вкривь и вкось, а потом весь мир сомкнулся в одной маленькой точке, и воцарилась темнота. Через какое-то время из мрака вынырнули очки Владислава Яновича, и до мутного сознания Бессонова стали доходить звучащие издалека слова:
– Помните, мы говорили, что психические болезни тоже заразны? Не обязательно знать «в лицо» возбудителя, чтобы это предполагать. Так вот, я готов сейчас же открыть вам его. Заметьте, абсолютно добровольно и безвозмездно. Так вот!.. Это не вирус, не бацилла и не микроб. Это слово. Или комбинация слов.
Потом зазвучал голос Кашпировского. Известный телешарлатан повторял: «Даю установку непротивления злу насилием. Всё по воле Божьей, и всё нужно принимать безропотно, с благодарностью. Ваша воля принадлежит Творцу, не надо сопротивляться. Расслабьтесь и радуйтесь. Отныне никаких стрессов, только положительные эмоции! Радуйтесь и получайте удовольствие от каждого движения, каждой мысли, каждого вдоха, каждого события, которое видите. Если хотите, можете плакать, если хотите, можете смеяться. Что естественно, то не безобразно. Проявляйте естественные чувства и эмоции. Никакого гнева, он противоестественен, никакой агрессии. Только покой и радость. Через несколько мгновений вы ощутите прилив яркой энергии созидания, радости. Пойте, приветствуйте всё, что видите вокруг, радуйтесь. Без повода, без причины, просто потому, что вы живёте. Наслаждайтесь полнотой жизни, не задумывайтесь над тем, что вас не касается. Вы – это ваше тело, ваши соматические ощущения, ваши фантазии и представления. Мир существует лишь постольку, поскольку вы его воспринимаете. Я считаю от одного до ста, и вы начинаете воспринимать мир заново, бесконфликтно, сочно, красочно. Запомните: вокруг вас друзья, вас любят, вы тоже всех любите, вам радостно оттого, что жизнь сложилась именно так, а не иначе. Вас всё устраивает. Вам приятно и хорошо…».
Запели скрипки, обволакивая сладкими голосами. В теле появилась приятная ломота, пальцы покалывало, по спине пробегали щекотные мурашки. И была ночь. И было утро. А потом день. И снова ночь, утро, день. Время спрессовалось в бессмысленную череду бессвязно сменяющих друг друга пятен. Угасающее сознание выхватывало иной клочок, не складывая в единое целое. На донышке дремало ощущение необходимости что-то сделать, предпринять. Но побудительное чувство жгучей ненависти покинуло душу, она пребывала в благостном созерцании осколков разлетевшегося в разные стороны бытия, и смутное ощущение не могло всплыть на поверхность. Разум прекратил бодрствование, и сон его породил чудовищ. Но они не пугали. Принимая облик Кашпировского, Беллермана, Смирнова, Иванова, санитара, неизвестной женщины, чудовища даже не пробуждали интереса: так, монстры, и всё. А где-то до кровавой хрипоты плакал, надсадно скулил пятнистый пёс.
Бывший главврач так и не узнает, что вечером 19 августа 1991 года, последнего дня в своей разумной жизни, в огне пожара заживо сгорело 187 человек, а спустя неделю, когда ликующая в пьяном угаре страна будет праздновать победу «демократии», ГУВД наспех расследует инцидент, найдя «крайних». Бедного инженера по технике безопасности Шаповалова осудят на десять лет. А якобы виновного в нарушении инструкции водителя мусоровоза Ваню Пряслова – на три года. Не узнает, как жена Пряслова Наташа будет молить нового главврача «Дурки» В. Я. Беллермана не давать показания против мужа, плакать, заклинать Христом не рушить молодую семью, объясняя, что вина Вани не доказана, и от того, как выступит на суде Беллерман, зависит приговор, будет просить взять Ваню на поруки, но неумолимый профессор показания против водителя даст. Не узнает Бессонов, что ожидающая ребенка Наташа уволится из больницы, и её подберёт в свой фонд Локтев. Там она будет получать приличную зарплату, ухаживая за раненными и хронически больными в госпиталях, разъезжая по адресам инвалидов с продуктовыми наборами и делая им уколы, а осуждённый Пряслов вскоре после прибытия в колонию бежит. Видавшие виды контролёры будут в изумлении: судя по всему, в живых бежавший в цистерне с битумом остаться не мог, но тело не найдут, Ваню объявят пропавшим без вести. Не узнает Бессонов, что рядом томятся несколько людей, чья судьба тесно переплетена с его судьбой. Одна из них Диана Олеговна Мунц, в прошлом натурщица и, одновременно, осведомитель КГБ. Её саму он в здравом уме ни разу не видел, но роковым утром 19 августа пытался принять участие в её судьбе. Она состояла в списке № 2 злосчастного предписания – 07-Ш-11-И-119(52).
А события того дня развивались стремительно. В 10.15, когда Бессонов затих на руках у санитаров, все тринадцать корпусов «Дурки» пришли в движение. Больных выводили во двор и гуськом переводили из корпуса в корпус, загружали на носилках в сантранспорт и увозили, из кабинетов выносили папки с документацией, часть которой исчезала в 13-м, часть оседала в куче на заднем дворе, где вскоре полыхнул костер. Водитель мусоровоза Пряслов пытался воспрепятствовать «пожарникам», поджегшим бумагу на мусорке, его послали куда подальше и попросили не вмешиваться. Он уехал на своём мусоровозе за пределы территории. В 13.30 к воротам подъехала БМП [42] с прапорщиком пехотинцем, нелепо торчащим из люка. После его перепалки с охраной колонна, шедшая следом за БМП, начала истошно сигналить. На шум сбежались. На все лады обсуждали вопрос: «Пришедшие к мирному медицинскому учреждению военные – за Горбачёва или за ГКЧП?» Потом кто-то из толпы полез на борт БМП с початой бутылкой коньяка и принялся увещевать прапорщика присягнуть Ельцину и не трогать «шизиков». Пьянчужку поддержали несколько голосов слева и справа, началась свалка, неизвестно, чем бы всё закончилось, но вдруг раздались крики «Пожар! Пожар!», и головы всех обратились в сторону клиники, над которой взвились клубы чёрного дыма, даже виднелись языки пламени. Забыв о военной колонне, все ринулись на территорию, но путь преградили вооружённые охранники. Началась стычка между напирающей толпой и охраной. Раздались выстрелы. Сбитая с толку милиция не отреагировала. В суматохе первого дня путча было вообще непонятно, на что реагировать. Кто стрелял? Куда стреляли? Пострадавших нет! Появились пожарные машины. Зеваки и охрана расступились. А на площади перед «Дуркой» начался стихийный митинг. Призывали развернуть колонну к обкому партии. Предлагали направить радиограмму в Форос, где арестован Президент СССР. Настаивали на необходимости воспользоваться присутствием военных и освободить томящихся в застенках советской психиатрии «узников, кого преступный коммунячий режим» боится судить открытым судом. Нестройный хор скандировал «Долой КПСС!». Начали сбор подписей за что-то. Прапорщик ошалело глазел по сторонам, поглаживая горделиво торчащий ствол пулемета. Он один знал, что грозное вооружение декорация – на борту ни одного патрона. Где-то пьяные голоса нестройно тянули «Чижика-пыжика». Пожарники продолжали тушение, несмотря на то, что выехали с полупустыми резервуарами. А корпус, где в мучениях гибли почти двести душ, запертых снаружи, догорал на их глазах. К вечеру все разошлись, оставив пустые бутылки и мусор. Воинская колонна, калеча берёзы на аллее, развернулась и убралась восвояси. Пожарные, залив водой пепелище и составив акт, тоже отбыли на базу в сопровождении милиции.
Телевизоры, чередуя музыку Чайковского с одними и теми же новостями, транслировали тот же дурдом, но в масштабах всей страны.
Феерию глупости из окна главного корпуса спокойно наблюдали холодные глаза за линзами очков, не выражая ничего, кроме равнодушия и собственного достоинства. Когда последние полупьяные люди покинули обезображенную Берёзовую аллею, он вошёл в кабинет, ещё хранивший запах прежнего обладателя, раскрыл шкаф с двумя халатами, слегка улыбнулся и произнес: «Sic transit Gloria mundi [43] !»
От трёх дней «путча» в душе недавнего выпускника консерватории, а ныне арт-директора молодёжного центра досуга, далекого от политики Григория Эдвардовича Берга остался след, едва ли не больший, чем от четырёх лет семейной жизни. В эти дни, забыв о жене и сыне, оставленных на курорте, он не мог найти себе места. Зачем-то нервничал, горячился. То присоединялся к «баррикадостроителям», то, раскрыв рот, слушал грассирующего оратора с выразительным косоглазием, сам внезапно начинал говорить, отчаянно жестикулируя, с незнакомым человеком в толпе, который почему-то увещевал остальных «не делать глупостей и расходиться по домам». Отчего-то Гриша уверился в том, что этого-то и нельзя делать. Дескать, как разойдёмся, они сразу придут. Кто такие «они», куда и зачем они должны придти, Берг точно сказать не мог. Но, охваченный общей истерикой революционного порыва, был уверен в своих словах. Происходящее смутно напоминало о пережитом в Афганистане. Вроде ничего общего, но странная связь войны «за речкой» и беспорядков «дома» улавливалась. Может, в том, что до сих пор ничего подобного в родной стране не происходило, не считая событий в Грузии и Прибалтике. Несколько лет со всех сторон неслось «мы ждём перемен!», и нате, вот они!
Консерваторские годы пролетели стремительно и беспорядочно. Гриша жалел теперь, что столько времени посвятил бесполезным дискуссиям в студенческом клубе, вместо того, чтобы осваивать дирижерскую и композиторскую технику в классах двух замечательных профессоров, куда счастливо попал. Но молодость и горячность делали своё дело, и он часами спорил с такими же, как он одержимыми горячими головами о судьбах русской музыки в новом веке, о необходимости реформы всей системы музыкального образования и воспитания, о вопиющей серости педагогов начального звена, об отсталости отечественного музыкознания и тому подобную чушь. У него находились поклонники и, что особенно важно, поклонницы, которые с лихорадочным блеском в глазах поддерживали его утопические предложения и помогали составлять бесчисленные петиции в учёный уовет ВУЗа, в разные методические советы, в газеты и журналы с целью привлечь к идеям «молодого новатора» как можно больше внимания. Иногда им это удавалось. Так в конце 4-го курса Григорий Берг выступил на телевидении, куда его пригласила бальзаковских лет миловидная дама из редакции художественного вещания, знакомство с которой состоялось на одном из стихийных митингов «В защиту культуры», организованного «какой-то НДПР». Даме понравился плакатик «Реформе культуры – да!» в руках молодого человека. Отправляясь на митинг, Гриша получил транспарант в комитете ВЛКСМ, отрядившем «побузить» группу консерваторцев. Когда дама узнала, что молодой человек будущий дирижёр, да ещё и «афганец», она объявила, что сделает из него «телегероя», и они обменялись координатами.
По ходу дискуссии в прямом эфире, где оппонентами Берга были умудрённые житейским и профессиональным опытом уважаемые люди, становилось ясно, что фантазии Григория Берга весьма далеки от действительности, и он настолько же горяч, насколько неопытен и страдает юношеским максимализмом, с апломбом утверждая вещи, о которых знает понаслышке. Несколько раз в течение эфира он выглядел весьма бледно. Зато в самом конце передачи ему удалось оседлать своего конька. Разговор пошёл о джаз-роке, в котором уважаемые профессора были «ни ухом, ни рылом», и режиссёр вместе с ведущим, имевшие поручение обеспечить победу «молодости над мудростью», подстроил ход передачи так, что в итоге симпатии зрителей остались целиком на стороне молодого человека.
После съёмок к Грише подошёл седовласый мэтр музыкальной критики профессор Моисей Аронович Зильберт и, похлопав студента по плечу, молвил надтреснутым тенорком:
– Э-мэ, молодой человек, нехорошо так срамить старичков! – и протянул пухлую ладошку для пожатия. Гриша пожал руку Зильберту и, смущаясь, отвечал:
– Я, в общем-то, и не собирался никого срамить. Так вышло. Просто я очень увлекаюсь, когда говорю о том, что мне дорого. Вот и получается, что… что…
– Э-мэ, не надо оправдываться. Приглашаю вас в пятницу к себе в гости. Так сказать, познакомимся поближе. Давно слежу за вашими успехами. Э-мэ, полагаю, помощь и поддержка секции критики никому не вредна? Ну-с, в пятницу в половине восьмого. Устраивает?
– Конечно, – всё ещё робея, ответил Григорий и поклонился, машинально копируя манеры Моисея Ароновича.
И было несколько визитов в уютную квартиру Зильберта, разговоры за чашкой чая, совместные походы в театр и на концерты. Один из них особенно запомнился. Это был дирижёрский дебют довольно молодого проректора консерватории Игоря Васильевича Румянцева. Оркестр, послушный его стремительной палочке, бойко отыграл гайдновскую симфонию, не без блеска изложил публике основные положения увертюры Вебера, доходчиво представил премьеру симфонического полотна шефа Берга по композиции профессора Слуцкого и на бис исполнил «Вальс-фантазию» Глинки. В общем, хороший получился винегрет.
После концерта нарядная филармоническая публика разделилась на два неравных потока. Большая часть устремилась к выходу, попутно делясь друг с другом впечатлениями от услышанного. Меньшая направилась в противоположном направлении – за кулисы. Полукруглую залу нарядно украшали две декоративные колонны, где на подиуме, вроде дирижёрского, возвышалось массивное кресло, а напротив него, по диагонали к противоположной стене с фарфоровыми статуэтками «под древнюю Грецию» на массивных постаментах красного дерева, бежала малиновая ковровая дорожка. У окна высились огромные цветы в вычурных вазонах. А посреди залы со всею этой декоративною чепухой, прямо под громоздкой бронзовой люстрой стоял дирижёр во фраке, принимая поздравления. Свежевыбритые круглые, как у младенца, щеки, источали здоровье и довольство жизнью.
Улыбка. Рукопожатие. Поклон. Улыбка. Пустая фраза. Рукопожатие. Поклон. Приветствие. «Спасибо, Станислав Альбертович!». Поцелуй. Рукопожатие. Поклон. «Здравствуйте, Розалия Степановна! Как я рад!.. Спасибо…» Поцелуй. «Какая честь для меня!..» Объятия. Рукопожатие. Короткий поклон. Шаг навстречу. Улыбка. «Моисей Аронович! Спасибо, что пришли… Большое спасибо, очень тронут… Ваше мнение особенно ценно… Кто-кто?.. Ах, да, я знаю этого студента. Кажется, ученик Слуцкого. Вам понравилось?..». Короткое рукопожатие. Шаг назад. Поклон. «Здравствуйте… Спасибо». Поклон. Улыбка. Короткий поклон. И так далее…
Церемония, всегда вызывавшая у Берга смутное отвращение, и которую он всегда избегал, на сей раз показалась даже в чём-то приятной. Молодому человеку льстило оказаться в кругу выдающихся мастеров, пожать руку самому проректору Румянцеву, коему прочат большое административное и творческое будущее, глянуть в глаза тем, кто в другой ситуации был для него недосягаем. Вот в очереди готовит правую руку для пожатия, обозначая контуры свежей молодой улыбки на морщинистом лице, академик Кошелев, прославившийся тем, как мастерски смешал с грязью «самого Найдёнова» в теледебатах по поводу запланированного к сносу обветшавшего исторического здания. А Найдёнов, между прочим, не последняя фигура на нынешнем небосклоне. Говорят, он метит в кресло министра культуры. Вот неразлучные композитор Грунц и скрипач Круглянский. Всегда вместе. Один играет музыку другого. А тот проталкивает его во все залы. Говорят, у Грунца дядя в Москве крупный торговый чиновник. Вот Елена Май, у которой восемь кошек и столько же государственных, международных и общественных премий, говорят, за одну единственную книжку. Вот лауреат бесчисленного количества конкурсов, солист какого-то безумного количества оркестров и первый исполнитель чуть ли не всех эпохальных произведений современности Максим Званский. Его выразительная сухопарая фигура, увенчанная потрясающей копной седых и жёстких, как пакля, волос, торчащих в разные стороны, всегда приковывает внимание. Вот прихрамывающий то на левую, то на правую ногу сильно заикающийся директор филармонии Грапов. Загадочный человек – нелюдим, мизантроп, с застывшей на лице миной брезгливого снисхождения к окружающему, но всегда в потрясающе дорогих костюмах и благоухающий фантастическим парфюмом. Певица Абдурахметова с мужем, поэтом Ивановым. Глядя на него, понимаешь, что Иванов – не фамилия, а псевдоним. Жгучий брюнет с массивным библейским носом, с которым, как со штыком наперевес, можно ходить в атаку. Глубоко посаженные глаза неопределенного цвета под тонкой полоской чёрных бровей, изогнувшихся дугами и сходящихся над переносицей. Речь скороговоркой, отрывистыми, лающими звуками, с грассирующим «р» и, по-кавказски, смягченными шипящими. Завсегдатай всех заметных собраний творческой интеллигенции города ведущий постоянной радиопередачи «Город ждёт» Фёдор Фёдорович Шпынялов. Никому не приходило в голову поинтересоваться, чего, собственно, ждёт этот самый город. Радиослушатели глотали несусветную чушь, изрыгаемую глуховатым тенорком Шпынялова, как заворожённые. И никто не попытался возмутиться ни тем, что ведущий шепелявит, неграмотно говорит по-русски, запинается и постоянно перевирает факты и даты. Зато, каких людей вытаскивает в студию! С какой лёгкостью обращается к ним на английском, немецком, французском и испанском языках! Его будто вытесанная топором квадратная фигура, как волнорез, рассекает потоки двигающихся людей. Говорят, он фантастически богатый коллекционер. Вот доцент Елена Стыньш, способная довести до обморока своими придирками на зачётах и экзаменах любую студентку и снисходительная ко всем студентам. Бедная женщина! Прожила старой девой всю жизнь, нелепо положенную в основание двух никому не нужных диссертаций, но свято уверенная, что она величайший после Асафьева искусствовед века. Известный в городе врач Глеб Викторович Бессонов, чья внушительная фигура в явном противоречии с прочими, подле виновника торжества. Рукопожатие. Поцелуй… А они давно знакомы! Интересно…
Наблюдая за процессией и рассеянно слушая разговоры, клубящиеся в парадной зале артистической комнаты, Гриша улавливал особый дурманящий аромат после концертного ритуала. Впервые в жизни он начал понимать вкус этой процедуры, и она перестала вызывать в нём протест. Артист, только что в напряжении всех сил отдававший себя публике, нуждался не столько в словах поддержки. Они большею частью произносились фальшивые и дежурные. Согласно обычая. Нет, артисту требовалось переключение. И чем резче, контрастнее будет оно, тем легче ему будет вернуться в нормальную жизнь, аккумулируя новые силы для нового выхода к публике. Так размышляя, Берг почувствовал острое желание вновь подойти к Румянцеву и сказать на сей раз что-то настоящее, искреннее, от души. Поблагодарить за действительно хорошее исполнение музыки своего учителя. Гриша сделал было шаг к дирижёру, когда тот на некоторое время остался один в центре залы, ибо очередь поздравляющих иссякла, все разбрелись по группам. Но, наткнувшись глазами на глаза Игоря Васильевича, остановился, не решаясь двигаться дальше, и стушевался полностью. По-прежнему сияя улыбкой, дирижёр пронзал пространство жёстким оценивающим взглядом, словно считывая внутренние движения присутствующих. Взгляд хищной крупной кошки, уверенной в том, что любое тело вокруг суть потенциальная её добыча. Румянцев заметил движение студента и первым обратился к нему:
– Вас недавно очень хвалил ваш профессор. Вы, кажется, служили в Афганистане?
– Да, – не зная, куда девать глаза, ответил Гриша и перебил сам себя неожиданным вопросом:
– Скажите, Игорь Васильевич, а можно по окончании консерватории вновь поступить, но уже на симфоническое дирижирование… и к вам?
Румянцев добродушно рассмеялся.
– Вам понравилось, как я это делаю? Дирижирование оркестром не только весьма хлопотная профессия, но ещё и очень дорогая.
– В каком смысле? – не понял Гриша.
– В том, что много денег требуется вложить в то, что вовсе не обязательно когда-нибудь окупится. Это, так сказать, хобби для очень богатых людей, – глаза дирижёра нимало не смягчились от улыбки, а, напротив, как будто стали ещё жёстче. А на последних его словах в них появилась неуловимая тень лукавства, отчего вся фраза стала двусмысленной. Хотя пора первых кооперативов и безудержного роста коммерции вовсю катилась по стране, захватывая многое и многих, до стен гуманитарных ВУЗов и консерваторий, в частности, она дошла весьма ослабленной. Понятие о богатых и бедных напрямую связывалось с понятием о преступных и честных гражданах. Богатство само по себе, тем более, богатство клановое, корпоративное, как, например, профессиональный признак или принадлежность к клубу, дорогому хобби, казалось чем-то не достойным публичного обсуждения. То есть, оно, вероятно, где-то себе существует, но об этом воспитанные люди умалчивают, как не говорят, скажем, о тонкостях своей сексуальной жизни или об особенностях пищеварения. Гриша не мог найтись, что ответить Игорю Васильевичу, а потому поспешил скомкать так и не начавшийся разговор, и очень обрадовался, когда к ним подплыла бесформенная и самозабвенно пьющая искусствовед Лия Джафаровна Гензель. Имя этого завсегдатая всех банкетов и фуршетов города не сходило с полос многотиражных изданий, отводящих место публикациям об искусстве и светской жизни. Сквозь терпкий дух дорогого розового масла, которым она всегда пользовалась, предательски пробивался неистребимый дух коньячного перегара. Она о чём-то заворковала теплым контральто, и Гриша улизнул в сторону. В этот день он дал себе слово когда-нибудь обязательно продирижировать оркестром…
Диплом Берг защитил успешно. Отличную оценку выставили все члены государственной экзаменационной комиссии, и Гриша не сомневался в получении рекомендации в ассистентуру, дабы по истечении ещё трёх лет учёбы сдать кандидатский минимум и остаться в стенах ВУЗа преподавателем. А там, глядишь, можно будет подступиться и к симфоническому дирижированию. Однокурсники знали: в ассистентуру есть вакантное место, и, поскольку за Гришей закрепилась репутация «любимчика», кому покровительствует сам Зильберт и с кем за руку здоровается сам проректор Румянцев, за это место даже не затевали «драчки». Считалось, оно предуготовано Бергу. Каково же было изумление всех, когда рекомендацию получил не он, а никому не ведомая «серая мышка», приехавшая учиться из Нижневартовска, все пять лет не блиставшая особыми успехами и на госэкзамене с трудом получившая пять баллов! По Гришиному самолюбию был нанесён удар сокрушительной силы. К тому же, вставала в полный рост проблема трудоустройства. Он не знал, как её решать, поскольку в детские педагоги себя не готовил, держать конкурс на место в каком-нибудь концертном коллективе не планировал, а прочие места были давно заняты. В состоянии депрессии он погрузился в недельный запой. Настя, едва ли не со второго месяца совместной жизни занявшая позицию невмешательства в его внутренние дела, не могла понять, что с ним происходит, и забила тревогу. Никогда прежде не злоупотреблявший зелёным змием, муж приговаривал по литру в день; то сидел, закрывшись в своей комнате, то уходил из дому на полдня, возвращаясь вусмерть пьяным, то торчал на лестничной площадке с Игорем Михельбером, куря сигарету за сигаретой и о чём-то яростно с ним споря, при этом, не забывая пригубливать из горлышка портвейн. Гришина мама, как назло, укатила по профсоюзной путёвке «на юга», и справляться с пьяницей приходилось в одиночку. Ребёнка к не просыхающему мужу жена не подпускала. Маленький Борька видел, что в доме неладно, и постоянно хныкал, подливая масла в огонь. Наконец, между супругами разразился первый в их жизни настоящий скандал. Гриша обозвал жену «дурой, ничего не понимающей», хлопнул дверью и ушёл куда глаза глядят. Она поревела, собрала сына, вещи и, оставив записку, уехала на дачу к своей бабушке. Благо, стояли прекрасные летние деньки, через два дня она планировала выходить в отпуск, и дорога не особо длинная, всего-то полчаса электричкой…
Старый приятель Берга художник Володя Туманов жил холостяком в своей убогой, хотя и многокомнатной мастерской, ютящейся в мансарде старинного шестиэтажного дома. Из окон его мансарды открывался прекрасный вид на небо поверх крыш старой части города. Туманов очень гордился видом, говоря, что благодаря ему чувствует вкус к жизни. Его почти всегда можно было застать дома, потому что ездить ему было некуда и не к кому, и максимум своего времени он отдавал творчеству, отвлекаясь только на визиты приятелей, с которыми любил выпить и потрепаться о жизни и об искусстве. Вся мансарда была завалена эскизами, пятнистыми фанерками, замызганным красками тряпьём. И среди всего этого хлама, пересыпанного окурками, обрывками газет, пластмассовыми стаканчиками, скляночками и ещё бог знает чем, точно розы на мусорной куче, прорастали холсты, исполненные обаяния и живости, которые трудно заподозрить в тщедушном и вялом теле художника. Одно время он служил оформителем витрины кинотеатра, обеспечив за недолгий период своей работы зрительский аншлаг. Он придумывал такие сногсшибательные сюрреалистические сюжеты для афиш к фильмам, что даже случайный прохожий останавливался. Но в дирекции кинопроката внезапный успех одной из многочисленных прокатных точек вызвал негодование, подогретое жалобами остальных, и должность художника сократили. Потом Туманов недолго работал художником-декоратором в театре. Два режиссёра-постановщика бились с ним, требуя удешевления предлагаемых им декораций. Он пробовал спорить с ними, но потом просто взял да и отказался выполнять их претензии. И был уволен за прогул, после чего полгода нигде не работал. Затем художник нашёл местечко дизайнера в каком-то тресте. Но и там, и в кооперативе, куда его пригласили расписывать матрёшек и шкатулки на продажу иностранцам, он надолго не смог задержаться. В обеих «шарашкиных конторах» уровень его фантазий перекрывал потолок запросов коммерсантов, которым лишь бы побыстрее продать незамысловатую продукцию. В конце концов, он предпочел вольные хлеба и перебивался заказами, в прибыльность которых может поверить лишь тот, кто никакой живописи, кроме Ильи Глазунова, в глаза не видел. Но Володя жил по принципу «хлеб наш насущный даждь нам днесь», и не загадывал на завтра. Был он на десять лет старше Григория, и связывала их странная взаимная тяга, вызванная, наверное, тем, что Володя не понимал, как это можно – лепить звуки, а у Гриши больше трёх баллов по рисованию никогда не было, но обоих с детства тянуло к смежным видам искусства. После третьей рюмки Туманов нередко хватал гитару и начинал самозабвенно выть под чудовищно фальшивый перебор. А Берг изредка рисовал странные характеристические рожи, храня их в отдельной папочке с надписью «Паноптикум».
Познакомились они незадолго до того, как Гриша уходил в армию. Юный музыкант был влюблён. На именинах у предмета своей страсти, которую Гриша знал с училищных времён, был её поклонник художник Туманов. Были и ещё какие-то люди, но их Гриша напрочь забыл уже наутро. И немудрено: девушка, играя на чувствах одного из своих ухажёров, оставила у себя ночевать обоих. Она изощрялась в распалении их чувств при помощи стремительной смены нарядов, лукавого заигрывания то с одним, то с другим, вкрадчивого шёпота, декламирующего стихи Цветаевой, Мандельштама и Северянина. Обольстительная грация, с какой она двигалась, подавая гостям чай, напоминала отточенную пластику гейш. На Володю это, однако, произвело прямо обратное действие, и в половине третьего он отвалил спать на кухню, где только раз громыхнул раскладушкой и затих. Девушка села к Бергу на колени, обхватив его ошалелую голову руками, и долго-долго задумчиво смотрела ему в глаза, ничего не говоря. Потом встала и ушла в другую комнату, он же остался сидеть на диване, не смея двинуться с места. Через какое-то время она снова показалась в дверях – в ночной рубашке, с распущенными волосами, босиком переминаясь с ноги на ногу на холодном полу. Гриша заворожено смотрел на неё, медленно поднимаясь, и также продолжал смотреть спустя несколько минут, когда она, отступая шаг за шагом, тихо влекла его в свою комнату, не сводя с него печально-насмешливого взгляда. Теми же глазами он смотрел на неё, когда она, улыбаясь, расстёгивала его рубашку холодными чуткими пальцами, и он послушно стоял против неё истуканом. И лишь когда эти ледяные от нетерпения, чуть подрагивающие пальцы коснулись его бёдер и поволокли в мягкую прохладу постели, он будто бы очнулся, и в нём впервые в жизни пробудились столь естественные инстинкты, что он только изумился простоте, доселе неведомой ему, с которой он предался неге сладострастия, покоряя её силе ту, кого ещё вчера считал недосягаемой. Не было ни малейшего препятствия его движениям, и, когда руки его снимали ставшую ненужной ночную рубашку, она со сладким вздохом помогла это сделать. Ему показалось, что всё это уже не раз испытано им в тысячах прежних жизней, надлежит только исполнить этот упоительный танец так, как он должен исполниться. Гриша боялся отвести глаза от её глаз, меж тем как их тела уже соединились, но ему мерещилось, что он видит её всю – пухлый маленький животик, стройную талию, слегка преувеличенные бёдра, делающие фигуру чувственной, слабый шрам чуть повыше паха, запечатлевший уверенную руку хирурга, скрывающееся в мягком девичьем пуху сладкое лоно любви, распростёртое перед ним и трепетно внимающее каждому его движению, длинные и стройные чуть полноватые ноги… Сердце заходилось от юношеского восторга, когда дрожащей грудью он прижимался к её влажным холодным оттопыренным соскам, а она полуоткрытыми губами ловила его поцелуй, холодея от страсти, и судорожно ворошила его волосы руками. Оба уже исходили желанием, но он всё не решался вкусить запретного плода, и она жарко дышала ему в ухо: «Ну что же ты? Не бойся! Не бойся… Я так хочу…». И когда, наконец, он осторожно погрузился в знойный омут её чрева, всё вокруг поплыло, хотя последний хмель улетучился давно – при виде её босой в ночной рубашке перед ним. По мере того, как вожделение плоти вскипало в них, она только разжигала испепеляющий огонь жгучим шёпотом: «Ещё! Ещё!». И вот уже восход порозовил стены домов, и бесстыжий свет начал всё яснее обозначать контуры двух юных тел, разметавшихся по кровати. Истощённая и истощившая, она покойно лежала на спине, поглаживая его тяжёлую голову на своей груди. Гриша уже начал было задрёмывать, как она оторвала его от себя, взяв за голову неожиданно сильными руками, и сказала, щурясь глаза в глаза: «Спасибо. А теперь одевайся и иди в ту комнату. И постарайся больше никогда не приставать ко мне». Сон слетел. Обидное чувство поставленного в угол мальчишки навалилось на сердце, захотелось о чём-то спросить, что-то сказать, но она закрыла ему рот рукой, добавив: «Ты очень славный. Но нам больше не будет так хорошо. Я знаю. Я не та, что ты думаешь. Иди. Иди». И сладко поцеловала его, отталкивая от себя.
Наутро, осоловевший и измученный, Гриша молча позавтракал с художником, и они ушли, не попрощавшись с хозяйкой, мирно спавшей в своей дальней комнате. Володя не ехидствовал, не осуждал, не проявлял любопытства. Но и одобрения в его молчании не чувствовалось. Постояли на трамвайной остановке. Гриша попросил сигарету. Художник бросил на него удивлённый взгляд. Удивился бы ещё больше, узнав, что до сих пор Гриша вообще не курил. Но пачку протянул. Горький дым первой затяжки выдохнули, не сговариваясь, вместе, и в этой одновременности было что-то облегчающе забавное. Старший «соперник» приобнял младшего за плечо и весело молвил: «А ну, герой-любовник, берём тачку, и – ко мне, отоспишься».
Вот так и познакомились.
За первой встречей была вторая, третья… Они никогда не вспоминали о вечере и ночи своего знакомства. А когда Гриша вернулся из армии и почти сразу женился, вспоминать юношеское приключение стало как бы и неприлично. О первой своей женщине Гриша потосковал-потосковал, да и перестал. Хотя изредка, особенно в последнее время, странные приступы необъяснимой меланхолии гнали его к её дому, и, сопротивляясь им, он брёл в уютную мансарду, и Володя частенько отпаивал молодого друга пивом, коего водилось у него в изобилии, поскольку любил он сей напиток крепкой мужской любовью.
Иногда в мастерской бывали шумные компании. И хотя жизнь «богемного чердака» так и не стала для Гриши своей, он частенько захаживал «на огонёк», постепенно усваивая стиль и привычки в общении, присущих кругу художника Туманова. В этом доме все были равны без возрастных рамок. Обращаться к кому-то на «вы» считалось зазорным. Хозяин то казался отпетым безбожником, то вдруг становился набожным, обходя все церкви в округе. Тогда бывал кротким и смирным. То вдруг язвил, и крепко доставалось любому, попадись он ему на язык. Никто не видел Туманова пьяным, но пил он вдосталь, предпочитая водку вину, а пиво водке. Щедро угощая любого пришедшего в дом, сам никогда не перешагивал меры, которую чувствовал точно. Семейные хлопоты, учёба и работа несколько отдалили друг от друга Берга и Туманова. Но в этот раз уязвлённый и страдающий дипломированный музыкант вспомнил о мансарде, в которой ему всегда бывало хорошо, и направился именно к Володе, у которого не был с полгода.
Мастерская встретила тишиной и покоем. Туманов работал. Гостей не ждал, и даже был несколько смущён визитёру. Причину смущения Гриша понял позже, когда из длинного коридора, ведущего в дальние комнаты мансарды, на кухню, где они с Володей пристроились, вышла натурщица, вопросительно глядя на мужчин. Симпатичное личико девушки несколько портил крупный рот, зато фигура была само совершенство. Осознавая собственную красоту, она с удовольствием позировала в обнажённом виде, и сейчас вышла почти как есть – лишь халатик накинула. Гриша замялся:
– Извини, я, наверное, некстати.
– Ерунда. Мы уже заканчивали. Лена! Прервёмся на пиво, раз гость пришёл, – обратился к натурщице Туманов и подставил ей табуретку. Она слабо улыбнулась, молча кивнула и присела на краешек, плотнее кутаясь в свой халатик. – Что-то случилось?
– Случилось, – выдохнул Гриша и поймал любопытствующий взгляд натурщицы. Володя не стал переспрашивать, что да как, терпеливо ожидая, что друг сам скажет всё, что сочтёт нужным. Пауза затянулась, и, понимая, что, чем дальше, тем труднее её будет прервать, художник, разливая по стаканам пенный напиток, обронил:
– Судя по выхлопу, дней пять не просыхает наш немец.
– Володя! Не называй меня немцем! – раздражённо выпалил Гриша, изумив Туманова, прежде не видевшего Берга в таком состоянии.
– А что такого? Ладно, не хочешь немцем быть, бывай татарином. Или нет… Постой-постой! У тебя же в армии было презанятное прозвище. Помнишь, ты говорил?
– Володька! Кончай трепаться! Ты же знаешь, мне это местечковое прозвище…
– Вот-вот! – перебил художник. – Будешь евреем. Шмулевич, тебя устроит? Гриша Шмулевич!
– Шмулевич? – переспросил Берг и вскинул бровь на друга. – Смешно! Это, конечно, лучше, чем Шмулик…
– А главное, вполне современно! Гриша Шмулевич – звучит!
– Почему современно? – подала, наконец, голос девушка, и у Гриши перехватило дыхание. Где же он мог слышать этот голос?
– Лена, кажется, так вас зовут? – девушка кивнула, – мы с вами нигде не встречались?
– Фи! В конце концов, это пошло, товарищ Шмулевич! – воскликнул Туманов. – Так шаблонно знакомятся лишь деревенские лохи… И потом, хоть ты и еврей отныне, в этом доме «выкать» не будешь даже арабу.
– Да хватит тебе! – фыркнул Гриша. – Голос. Чертовски знаком голос. Я точно где-то его слышал. Вот и спросил. А от твоих правил обращения, честно говоря, отвык. Последнее время приходилось общаться в такой элитной тусовке, что как-то…
– Ну, точно еврей! Там где элитная тусовка, там кагал! – продекламировал Туманов. – Ладно, не обижайся, старик! Что случилось-то? Давненько тебя ко мне не заносило.
– С женой поссорились, – прогундосил Берг-Шмулевич, стараясь, чтоб расслышал только хозяин мастерской. Однако получилось с точностью до наоборот. Девушка прыснула, вымолвив только:
– Мы это лечим!
Гриша уставился на неё, не сразу поняв, насколько двусмысленно выглядит сейчас. Володя, не расслышавший его слов, молча переводил глаза с одного на другого несколько раз, пока не выпалил:
– Господа! Я вам не мешаю?
– Вот, что, Володя, – с предельной серьёзностью в голосе начал Гриша, сменив тон, – помнишь, ты работал в театре?
– Тебе нужна контрамарочка? – с игривой участливостью в голосе переспросил Туманов.
– Да иди ты к чёрту! Ты можешь серьёзно о чём-нибудь поговорить? – всплеснул руками Григорий.
– Постараюсь. Хорошо. Театр помню. Дальше?
– Ты сможешь меня устроить туда?
Туманов даже присвистнул:
– Ты что, старик! С дуба рухнул? Меня ж оттуда уволили. И потом… Кем ты хочешь устроиться в этом театре?
– Всё равно. Рядом с домом. И я хочу временно поменять профессию. Переключиться надо. Насколько помню, театр не бедный. Там его, вроде, какой-то завод финансирует. Может, поможешь?
– Нет, ты и вправду рехнулся, – озадаченно пробормотал художник, покачивая головой. – Ладно, если просишь, подскажу, к кому подойти и что сказать. Только, по-моему, глупости всё это.
– Что именно?
– Ну, на счёт смены профессии… Да и на счёт жены тоже, – добавил Володя, сообразив, о чём была речь во фразе, которую не расслышал. – Ты вообще темнила, после свадьбы ни разу в гости не пригласил, сына не предъявил! И кто ты после этого? Тоже мне, друг!.. Поссорились они, подумаешь! Я вот не женился ни на ком, а потому и ссориться не с кем. А женился, воспринимай ссору как, допустим, гигиеническую процедуру. Что-то вроде холодного душа. Иногда полезно.
– Не иногда, а всегда, – вставила девушка, и снова её голос откликнулся в памяти чем-то до боли знакомым. Ну, хоть ты тресни, а вспомнить, где слышал, никак!
– Володя, может, ты скажешь? Где мы могли с ней пересекаться? Я же не усну сегодня!
– Где-где, – проворчал Туманов, – ни хрена извилинами шевелить не хочешь, склеротик. Где мы с тобой познакомились. Вспомнил?
Повисла напряжённая пауза. События шестилетней давности живо встали перед глазами. Но в них было только одно запомнившееся лицо – художника. Даже образ той, которая сделала его мужчиной, растворился. Вместо лиц рисовались странные рожицы из «Паноптикума». Зато мучительное чувство обиды вспомнилось в деталях. Теперь оно повторялось. Но уже в другом проявлении, в связи с другими обстоятельствами и людьми. И, как тогда, так и теперь, было совершенно непонятно, за что люди и обстоятельства гадят ему. Тогда, как теперь понимал Гриша, для опытной и любвеобильной девушки он был просто маленьким. Наверное, его неумелость, искупаемая искренностью первой страсти, показала ей пропасть между ними. А может, и не хотела превращать романтику первой любви в повседневность быта, семейные ссоры и прочее, чего теперь в его жизни – хоть лопатой греби. Как знать, пройдёт ещё шесть лет, и, возможно, причины нынешних бед тоже прояснятся! Но что толку? От этого удар не станет менее болезненным. Эх, чёрт! Ну, отчего же человек так запутанно устроен, что никто никогда не скажет прямо другому, что и почему он думает о нём и как и почему действует таким, а не другим образом! Ладно бы, всякие закулисные интриги, поединки за тёплое местечко, ступени карьеры, где всё сплошная конкуренция! Так нет же, люди вступают в интимные отношения, казалось бы, куда ближе! А остаются не просто далёкими, а даже сказать-то друг другу правды не умеют! И в чём она, эта правда? Вот он, Гриша, любит свою жену Настю, родившую ему сына. Но ничегошеньки эта милая молодая женщина о нём не знает, не смыслит в нём, и столько времени живут как чужие! Разве это нормально? Хотел объясниться, а вместо этого – скандал! Тьфу, пропасть!
– Вспомнил, – усталым голосом выдохнул в ватную тишину Гриша и опустил затуманившийся предательской слезой взгляд. – Я пойду. Ты, пожалуй, прав. Ни к чему мне в театр. Попробую прослушаться в какой-нибудь хор. Или в школу пойду работать. В общем… – не договорив, Гриша поднялся с места, махнул рукой и двинулся к выходу. На пороге остановился, развернулся вполоборота к художнику и его натурщице и с грустной ухмылкой добавил:
– А я, пожалуй, возьму себе творческий псевдоним. Гриша Шмулевич.
– Звучит! – прозвучало вдогонку…
…Больше года минуло. Настя провела на даче у бабушки лето. Гриша несколько раз наведывался. Сынишка радовался папе. Жена будто тоже была довольна его приездами. Сразу повинившись за несдержанность и вкратце поделившись проблемами, Гриша думал было уладить их отношения. Но Настя, выслушав мужа, заявила, что в ассистентуре ему не заработать достаточно для содержания сына, и вообще она не видит смысла в продолжении учёбы в консерватории, а вот у неё есть знакомый, он может предложить место в рок-группе за очень приличные деньги. Гриша слушал её, ощущая стенку, с каждым словом вырастающую между ними. Но согласился. Работу же надо искать.
Знакомый жены оказался симпатичным молодым человеком, сразу расположил к себе. Разговор поначалу показался бессмысленным. Молодой человек курировал по линии обкома комсомола какой-то молодёжный досуговый центр. Искал не столько музыканта, сколько арт-директора. Уж неизвестно, чего наговорила ему Настя, но он отнесся к Грише как к потенциальному кандидату на эту роль, чего тот, естественно, не ожидал. После трёхчасовой беседы комсомольский вожак склонил Берга принять предложение, и они выехали на место будущей работы. С середины августа Гриша приступил к новой для себя роли и за каких-то полмесяца так свыкся с ней, научившись командовать людьми, рисовать планы, принимать работу и организовывать непростой производственный процесс, что уже и думать забыл о пережитой обиде, нанесённой консерваторским руководством. Нормализовалась и обстановка дома. Числясь в штате обкома ВЛКСМ, арт-директор молодёжного досугового центра получал неплохое жалованье, кроме того, имел право на продуктовые наборы через спецраспределитель. В общем, можно сказать, жизнь нежданно-негаданно устроилась. Не вникая в тонкости политической жизни, занимаясь исключительно хозяйственными вопросами, Гриша чувствовал необыкновенный прилив энтузиазма, планируя через пару лет превратить вверенное его попечению учреждение культуры в настоящий центр художественной жизни города. Ему рисовалось, как он приглашает устраивать выставки лучших художников, проводит фестивали и конкурсы, концерты прославленных коллективов, ему грезились аншлаги на театральных премьерах. И вот, проходит лет семь-восемь, и он член горсовета, ответственный за культуру, а потом – депутат Съезда народных депутатов, открывает очередное заседание самого представительного собрания лучших людей страны за дирижёрским пультом, во главе созданного по его инициативе оркестра. Оркестр играет «Торжественную увертюру», все аплодируют, а на следующий день в газетах появляется сообщение о присвоении Григорию Шмулевичу звания Народный артист СССР… О-па! вот он и попался! Итак, Шмулевич… Но на работу его приняли как Берга. Может, забыть уже о карьере музыканта?
Мама не радовалась новому поприщу сына. Вслух не высказывалась, но по всему видать: недовольна. Почему? Сколько раз за прошедший год сын допытывался, откуда такая предубеждённость. То была недовольна выбором пути музыканта, а теперь и другой не устраивает.
Трагические апрельские события в Тбилиси эхом отозвались по всей стране. Даже аполитичный Гриша чуял неладное. Тем более что в обкоме ВЛКСМ, куда его вызвали на экстренное совещание, разгорелся настоящий скандал. Несколько человек из секретариата заявили о выходе из партии и комсомола, известная сплетница из орготдела говорила, готовятся списки, скоро начнут сажать неблагонадёжных. До сих пор далёкий от понимания происходящего в стране Гриша шестым чувством уловил витавшую в воздухе опасность, и чувство это день ото дня усиливалось. Начало лета вознесло на вершину полит-Олимпа рядом с Горбачёвым фигуру Ельцина, пошла серия кадровых перестановок в комсомольском аппарате, одним из итогов которых было решение бюро об отделении молодёжного досугового центра. Будучи в системе человеком, в общем-то, посторонним, этакой промежуточной шестерёнкой, Гриша не заметил, как быстро оказался не у дел. Год успешной работы, принесший центру известность, сборы от проведённых мероприятий, оказывается, не гарантировал арт-директору ничего. Запланированный на середину лета фестиваль современного искусства стал для Берга первым и последним осуществлённым проектом. На фестивальном вернисаже он показал многочисленной публике картины Туманова и его друзей. Концертную программу фестиваля украсили две известные в городе рок-группы, студенческий хор, которым руководил его однокурсник, самодеятельный оркестр народных инструментов. А ещё были показ мод, премьера нового фильма, театральная постановка. Фестивальный марафон отнимал всё время, занимал все мысли и чувства. Одновременно и радовал, и опустошал. Среди многочисленной публики фестиваля были активисты НДПР, которых Берг, разумеется, в лицо не знал, но о существовании в городе такой партии был информирован. Один из помощников шепнул своему шефу, что, мол, неплохо бы подойти, завязать контакты с молодыми политиками, чья популярность в последнее время стремительно растёт. Но Гриша так и не сумел этого сделать.
На время фестиваля, поглощённый напряжённой работой с утра до вечера, Берг-Шмулевич забыл о царящей вокруг атмосфере тревожного ожидания. Составлял план рекламной кампании, согласовывал графики репетиций, следил за порядком, контролировал работу билетеров, давал интервью журналистам, налаживал внезапно вышедшую из строя электропроводку, ругался с администраторами выставки, встречал и провожал артистов, гонял со стоянки перед центром посторонние машины, улаживал споры между реквизиторами и костюмерами коллективов, что не могли поделить предоставленное помещение, выбивал дополнительные деньги на оплату привлекаемых для работы на фестивале людей, беспрестанно названивал в разные организации, писал письма, торжественно открывал мероприятия. Семнадцать дней практически не ночевал дома. И был по-настоящему счастлив. Уходя в отпуск после года работы, он испытывал глубочайшее удовлетворение: фестиваль достойно венчал его первый год работы, и никто не скажет, что арт-директор плох – лучшего комсомолу не найти!
Фестиваль и впрямь удался! Благодаря хорошей рекламе, куда были вкачаны немалые комсомольские деньги, весь город знал о событии, публика валила валом. Гришины друзья по консерватории радовались представившейся возможности выступить перед земляками и играли не просто достойно, а выше собственных возможностей. Зильберт разразился целой серией статей о фестивале, растиражированной ведущими газетами города. В нескольких публикациях фамилия арт-директора упоминалась неоднократно. А в одной Григорий Берг был охарактеризован в превосходных степенях. Сам автор статей дважды звонил с поздравлениями, обещал похлопотать, чтобы через год-другой тёплое местечко в родном ВУЗе для такого перспективного и талантливого молодого человека всё же нашлось. Гриша сообщил Моисею Ароновичу о выборе творческого псевдонима, объясняя, что теперь, когда он известен в городе как общественный деятель, ему трудно под тем же именем выходить на публику в качестве артиста. Зильберт хвалил, приговаривая: «Браво! И псевдоним хорош, и решение правильное».
Сорокадневный отпуск начался в последнее воскресенье июля. Гриша купил путёвку в санаторий на Чёрном море для себя и семейства, и рано утром в понедельник все втроём отбыли на юг. На прощанье мама попросила быть осторожными, не застудить и не перегреть ребенка и обязательно сообщать ей, как дела, хоть раз в неделю. Сын пообещал, хотя и понимал, что едва ли сможет выполнить её просьбу. Когда через несколько дней счастливые курортники распаковывали вещи в уютном номере с видом на Геленджикскую бухту, просьба сообщать о себе напрочь выпала из головы Гриши. А вспомнил он о ней, когда раннее утро 19 августа обрушило на всех лавину неиспытанных прежде эмоций и не поддающейся логике информации. Григорий Эдвардович Берг наспех собрался и, оставив семью догуливать отпуск, помчался домой. Не без приключений достав билет на самолёт, уже вечером первого дня ГКЧП арт-директор погрузился в пучину «околопутчевой шумихи». Маме доложил, что прибыл на экстренное заседание и дома будет очень поздно, а сам рванул сначала к своему центру досуга, а потом планировал поболтаться по городу. Однако увиденное возле центра, на налаживание работы которого ушёл год интенсивного труда и яркой полнокровной жизни, заставило изменить планы. Всю площадку для парковки автомобилей перед зданием занимала митингующая толпа. Люди были настроены дружелюбно, смеялись. Но что они говорили! Оратор, стоя на ступеньках крыльца учреждения культуры, вещал об «украденных у народа миллионах», которые «ненасытные комсомольские аппаратчики» ухлопали на никчемное заведение сомнительного профиля. В качестве подтверждения демонстрировал увеличенное фото из буклета проведённого фестиваля, запечатлевшее полуобнажённую танцевальную пару, замершую в эффектном па. Он называл это «порнографическим этюдом на глазах у сотен зрителей»! Время от времени, улюлюкая и кривляясь на разные лады, публика изрыгала возгласы типа: «Банду коммунистических растлителей молодёжи – под суд!», «Вернём здание народу!», «Позор комсомольским вождям-перерожденцам!». На появившегося в толпе Берга не показывали пальцем, не признав в лицо. Поэтому он смог пробыть здесь довольно долго и услышать многое.
После пары часов под стенами досугового центра Гриша отчетливо понял, что ни в какой обком ВЛКСМ не пойдёт. Более того, понял, что скоро вновь предстоит искать работу. Люди разбрелись по домам, как стемнело, оставив после себя груды пивных бутылок, разбитое окно на первом этаже досугового центра и четверых добровольцев, взявших здание «под охрану» в тёмное время суток на случай, если «обкомовские путчисты надумают проникнуть внутрь». Эти четверо молодых парней крепкого телосложения, подобно матросам 17-го года, преспокойно развели прямо перед входом в здание костёр из принесенных невесть откуда коробок, деревянных ящиков и прочего горючего мусора, уселись подле него по-свойски и закурили, не обращая внимания на слоняющегося поодаль Гришу. Лишь через полчаса, когда, кроме них четверых и арт-директора, никого вокруг не оставалось, один из них окликнул Берга:
– Эй, парень! Чего мёрзнешь? Иди, погрейся, – и Гриша приблизился к «охранникам». – Видал, что деется?
– Я только сегодня прилетел, – зачем-то ответил Гриша.
– С луны, что ли? – усмехнулся один из четверых, прикуривая от костра. – Сам-то кто будешь?
– Музыкант.
– А зовут тебя как?
– Гриша Шмулевич, – краснея, ответил Берг и поймал на себе одобрительный взгляд одного, пробасившего, растягивая «о»:
– Революционных кровей, стало быть. А я Сеня. Филолог. Это Вася Боровик, автослесарь из кооператива «Шурави». Слыхал?
– Я сам из Афгана, – кивнул Гриша и вновь поймал одобрительные взгляды, на сей раз уже четырёх пар глаз. Автослесарь с усмешкой обронил:
– Мужики, редкий случай – афганский еврей музыкант. Предлагаю выпить! – и достал из-за пазухи походную флягу, а Сеня, тем временем, продолжал знакомить Гришу с товарищами:
– Слава Пекер, санитар.
– Спец по «дурикам» из «Дурки», – подмигнул Слава. – А это Лёша Бессонов, сын главврача этой самой «Дурки».
– Алексей Глебович, – протянул широкую ладонь Бессонов. – Собираюсь поступать в медицинский, а пока тоже санитар, на «скорой».
– Я много раз видел вашего отца, – непонятно зачем сказал Гриша и закурил. – Так расскажите, что происходит-то. Я услышал про Москву, и прямо из отпуска рванул. Ничегошеньки не знаю.
«Охранники» переглянулись, и Василий Боровик спросил:
– А где отдыхал-то, у моря небось?
– Как догадался? – пытаясь говорить по-свойски ровным голосом, чтоб не выдать своего волнения и настоящей причины присутствия здесь, переспросил Берг.
– Да чего уж! Самое время! Один тоже поехал отдыхать в Форос, а его там и закрыли, – задумчиво ответил Пекер. – Боятся, шакалы!
– Да чего же бояться-то? – с деланной наивностью воскликнул Гриша. – И так уже всё давно продрестали, что можно. Спохватились…
– Это ты верно подметил, Шмулик, – выдохнул Сеня, и Грише больно врезалось вслух внезапно всплывшее из далёкого прошлого армейское прозвище. – Только провокаторов кругом ещё ой, как хватает. Главное, в армии, милиции. А ну как начнут стрелять в народ?
– Ничего они не начнут, – с неожиданной для самого себя уверенностью отрезал Григорий и встал. – Ладно, понял я всё. Спасибо за информацию. Всё будет хорошо, ничего не бойтесь! – последние слова он сказал скорее для себя, чем для них, а для них добавил:
– Пойду, поищу своих. Может, тоже где-то «дежурят».
– Бывай здоров! – хором крикнули в спину быстро удаляющемуся от костра Шмулевичу четверо и, отвернувшись от него, пустили по кругу фляжку с горячительным. Ночь впереди длинная!
…Гриша в ту ночь тоже не сомкнул глаз. В разных концах города он натыкался на такие же добровольные «заставы», и разговоры везде были похожими, точно тексты для них написаны под копирку. Удивительно, как люди, считающие, что делают обжигающий глоток свободы, оказываются столь несвободными в своих мыслях и словах! Утомившись от путешествия по ночному городу, часам к четырём всё же добрёл до дому. Но вместо того, чтоб лечь спать, прошёл на кухню, поставил чайник и задумался, глядя в одну точку. За чем его и застала заспанная мать, вышедшая из своей спальни через минут пять после его прихода.
– Хоть бы умылся с дороги по-человечески, – только и сказала она. Гриша не ответил. Но спустя некоторое время, когда она уже ушла, тихо постучался к ней, вошёл и, усаживаясь на её кровати, молвил:
– Здравствуй, мама.
Она посмотрела на него грустным пронзительным взглядом и покачала головой. Потом, отвернувшись, ответила:
– Здравствуй, сынок. Ну что делать-то будем?
– Ты в каком смысле? Нас-то всё это, по-моему, не касается.
– Ты думаешь? А ты не в комсомольской организации служишь? Теперь все, кто там служит, могут легко врагами народа стать.
– Да ну, мам, ты всё преувеличиваешь! – отмахнулся Гриша, а сам уловил побежавший по спине холодок. – Если они в первый день ни на что серьёзное не решились, то проиграли. Скоро возвратят нам Президента, и всё пойдёт по-старому.
– Молодой ты ещё, сынок. Не понимаешь. Старые люди недаром говорят, в одну воду дважды не войдёшь. Нет, по-старому теперь ничего уже не будет.
Сын ничего не ответил матери. Помолчали. Потом он спросил:
– Как там Верка?
– А что это ты про кузину вспомнил? Нашёл время. Она, в отличие от своего братца, не мечется. Сидит себе на даче и в город носа не кажет. Такие события женщинам лучше пересидеть в укромном местечке. Это вы, мужики, всё воюете, воюете с ветряными мельницами, а жизнь лучше не становится. Ладно, сынок. Шёл бы ты спать.
– Спокойной ночи, – наклонился сын, поцеловав маму в щёку.
В обкоме решил не появляться. В конце концов, он ещё в отпуске, и о его возвращении никто не знает. К центру досуга он тоже больше не ходил. К чему себя лишний раз травмировать? Бесцельно профланировав по улицам и проспектам, на третий день, когда с путчем было ясно уже всё, а с дальнейшей работой, по-прежнему, ничего, прихватив по бутылке водки и пива, он направился по заветному адресу, где заплеванная лестница «старого фонда» ведёт к мансарде, в которой наверняка ждёт-не дождётся его старый друг.
Под бой массивных курант, установленных художником при входе в мастерскую, Гриша Шмулевич входил в жилище Володи Туманова. В полумраке прихожей он различил всё ту же фигуру: её не касалось ни время, ни политические события, ни социальное положение, ни состояние погоды. Нимало не изменившийся друг стоял напротив Гриши и как будто делал вид, что несколько секунд не признаёт гостя. Затем медленно расплылся в улыбке, сделал руками жест, словно пойдет сейчас отплясывать русского, и застонал, слегка переигрывая:
– Ба! Какие люди! И без охраны?! Григорий Эдвардович, да ты ли это? Орёл, ну как есть орёл! Наденька! – окликнул он кого-то из глубины мастерской. – Да, орёл! Как есть орёл! Ну, молодчина, что в гуще, так сказать, исторических событий не забыл простого советского художника, верой и правдой служащего отечественной школе критического реализма. Заходи, гостем будешь. Надежда Константиновна! – ещё раз позвал Туманов, и из коридора проследовала девица в длинной тельняшке, под которой, судя по всему, кроме гладкой упругой кожи, ничего не было. – Гляди, – обратился к ней художник, – каких верных сынов взращивают наши доблестные вооруженные силы вкупе с комсомолом – оплот старорежимного патриотизма и истерического интернационализма!
Девушка скользнула к Грише, глянув кошачьим глазом, и протянула узкую ладонь, представившись низким грудным голосом сексуал-демократки:
– Крупская.
– Дзержинский, – невозмутимо отпарировал Шмулевич, и все трое весело, от души расхохотались.
– Ну, проходи, проходи, герой-любовник, третьим будешь. Ты, чай, всё ещё женат?
– Есть грех, – вздохнул Григорий.
– Воистину! Хорошее дело браком не назовут и свидетелей не пригласят. Ну да, ладно, так и быть, приму грешника, ибо сказано, кто без греха…
Они прошествовали в комнату, заваленную хламом, где кроме нескольких табуреток, стола, из-под которого лукаво выглядывали разномастные бутылки, и широченного матраса на полу, прозванного Тумановым «трахтой», ничего жилого не было.
– Садись, грозный муж, рассказывай, как до такой жизни докатился. А мы судить да рядить будем.
– Да вот всё катился, и… – ответствовал Григорий, доставая из-за пазухи бутылки.
– Ну, ты становишься серьёзным мужиком. С утра…
– Наверное, есть повод, – серьёзно вставила Надя, рассматривая Гришино лицо так, словно это редкая дореволюционная марка.
– Есть кой-какой, – уклончиво ответил он и вопросительно посмотрел на Володю.
– Надюха, – понял намёк Туманов, – ну-ка, не ленись, слетай в наш «придворный» лабаз, сочини чего-нибудь поесть.
– Будет сделано. Разрешите бегом?
– Да-да, бегом. И если можно, рысью, – вяло проговорил Григорий и поймал заинтересованный кошачий взгляд.
– Пока суд да дело, пускай остынет, с глаз долой, – пробормотал Володя, пряча водку в холодильник, перегородивший коридор напротив маленькой, точно игрушечной кухоньки. Надежда Константиновна в плаще поверх тельняшки вышла с авоськой в магазин, а мужчины завели неторопливую, вдумчивую, как это называл Туманов, беседу.
– Ну, что-с, милостив-сдарь! Карьера рухнула, не так ли?
– Не карьера и была!
– Это ты не скажи, брат! Могла бы быть ой, какая карьера! Если б вовремя подсуетился. Ну да что говорить! По пивку – для рывку!
– Давай, – рубанул рукой воздух Гриша, и пока Володя разливал по гранёным стаканам пенный напиток, начал сбивчиво пересказывать, что видел напротив такими трудами выстраданного центра.
– Хватит плакаться, герой! – прервал рассказ Володя и поднял стакан. – Ты многого и не знаешь. Пока гулял свой отпуск, тебя слили.
– Как это?
– Как фекалии по фановым трубам. Ты что, не получил приказа о своём увольнении? Там ещё приличная сумма полагается.
– Как это – увольнении? По какой статье? На каком основании?! – начал кипятиться Гриша. – Только что провели такую мощную акцию. Было столько прессы, столько народу! За что?
– Не кипи, выкипишь весь, – спокойно отвечал Володя, прихлебывая из стакана. – Ты думаешь, у нас всё по чести делается? Блажишь, брат! Я после фестивальной выставки с трудом свои же работы вытащил. Хотели прибрать к рукам, и всё тут. Центр ликвидирован. Имущество передано акционерному обществу «Центр культурного и делового сотрудничества». Акционеры – бывшие секретари твоего родного обкома и всякая шваль. И уволили не тебя одного, всех. Сечёшь?
– Не вполне, – честно признался Гриша.
– Чего ж не понять! Старо, как мир. Чуя, что дело пахнет жареным, решили спасти добро. Тебе дали «сладкую» путёвочку, чтоб в нужное время был подальше от делёжки пирога. Едва уехал, в три дня всё оформили, замки сменили, вывеску только пока оставили.
– Зачем?
– А затем, чтоб народную поддержку в придачу получить.
– Как это?!
– Экий непонятливый! И как тебя в директора-то взяли! Сам же рассказывал, как народ митинговал и требовал комсомольский бордельчик прикрыть… Оно, конечно, толпу слегка подогревали. Несколько человечков плели про тебя и контору твою всякие небылицы посрамней да пострашней, чтоб вышло поубедительней. Они ещё сбор подписей организуют за изъятие у комсомола этого особнячка! А потом людям предъявят «мудрого инвестора», вложившего кровные бабки в создание «подлинно народного» предприятия. Этот папик расскажет, как он с боями отвоёвывал здание у гнусных комсомольцев. И будет здесь рай местного значения на земле. Ему скажут «Ура!» и будут в воздух чепчиками швыряться. Понял теперь?
– А как же я? – глупо моргая глазами, брякнул Гриша.
– А ты головка от пульверизатора! Не надо было жениться.
– Это-то при чём тут? Знаю, старый холостяк, тебе всяк женатик…
– Я твоими делами семейными не интересуюсь, старик. Тут меж нами рубикон, иже не перейдеши. Ты своё отгулял, я только нагуливаю. Ради какого рая ты от Царствия Божия на земле отрёкся? Я имею в виду мир неженатых мужчин. Ну, красивая, ну влюбился, ну ребёнка решили заделать. Хорошо! Но ты же не бюргер какой-нибудь, не лавочник. Гришаня, я-то знаю, сколько в тебе честолюбия и таланта! И где всё это? В нашем сволочном мире, любый братец мой, важно не то, кто ты есть, а то, с кем ты спишь. Думаешь, почему все эти комсомольские вожаки повязаны групповиками? А ты верный муж, и жену взял невесть откуда. Что она может дать твоей карьере? Из какой семьи? Либо уж оставаться, как я – вольным флюгером большого секса, либо выстилать прочные мостки. А ты – ни то, ни другое! Вляпался. И теперь единственное, как тебя могут использовать те, кто разбираются, с кем в койку прыгать, так это вот так. То есть как «сладкого». Помнишь персонаж у Ильфа и Петрова? Зицпредседатель Фунт – при Керенском сидел, при большевиках сидел? Тебя разыграли как пешку, хорошо, в тюрягу не упекли. А то и такой расклад могли сочинить… Эх, не разбираешься ты в людях, Гриша! И какого ляда тебя в горку несёт?
Дверь скрипнула, вошла Надя с продуктами.
– А вот и Крупская! Ладно, брось тоску-печаль. Пить-есть будем!
Пока пили-ели, Гриша делался всё мрачней. Надя, время от времени отпуская колкие реплики в его адрес, не могла растормошить. Володя, зная причину, хоть сам не старался его переключить, но и не мешал подруге. В какой-то момент уже изрядно посоловевший Гриша надумал сам выйти из своего состояния. Вскочил с места и давай дирижировать воображаемым оркестром, громко ревя раненным львом. В его рыке было не разобрать конкретное произведение, но угадывались спародированные тембры большого симфонического оркестра. А отчаянная жестикуляция в точности передавала характерные приёмы известных дирижёров. Когда, еле переведя дух, он повалился на «трахту» под Надин возглас «Браво, маэстро!», Володя увидел, что другу удалось превозмочь свой ступор, и сказал:
– Вот, что, болезный. Сегодня остаёшься с нами. Позвони маме и предупреди. Твои ведь на даче? Так что всё будет в порядке.
– А зачем это? – тяжко дыша, переспросил Гриша.
– Я буду писать твой портрет. А то что это такое! Друг ты мне или не друг! Я хочу запечатлеть своего друга для истории.
Володя и Надя перемигнулись, и девица с кошачьим взглядом протянула Грише телефонный аппарат на длинном проводе. Он взял трубку, набрал номер и, когда на том конце раздалось «Алло, я слушаю», стараясь говорить как можно спокойнее, произнёс:
– Мама, я у Туманова. Не волнуйся, я у него останусь. Не жди.
– Постарайся не напиваться, – только и сказала Анна Владиславовна, как Гриша, тяжело засопел в трубку:
– Ах, оставь ты, мама! Одно и то же. Можешь не тревожиться, я не сопьюсь. Я слишком честолюбив для этого!
Сидевшая рядом Надя прыснула, а Гриша медленно залился краской. Уже хотел было бросить трубку, как услышал:
– Тебе звонили по межгороду.
– Настя? У них всё в порядке?
– Нет, – чуть помявшись, сказала мать, – другой голос, – и, помявшись, добавила совсем тихо:
– Женский.
– Гм! – недоуменно промычал сын, – А что-нибудь передавали?
– Нет. Даже не представились. Но я почему-то беспокоюсь. В стране такое, а тебе звонят незнакомые люди. Да ещё по межгороду…
– Не знаю… Не знаю… Выкинь из головы… Ладно. Пока, мам! – оборвал разговор Гриша и положил трубку на рычаг.
Распорядок дня ИТК [44] общего режима не нарушился, но по лицам «краснопёрых» [45] можно было прочесть: «случилось страшное!». Впрочем, читать никто и не собирался. Сарафанное радио, эта русская национальная спецсвязь, работала на зоне чуть ли не исправнее, чем на воле, и уже к 11.00 19 августа все две тысячи заключенных знали в подробностях, что случилось, и ждали перемен.
Осужденный Бакланов по кличке Штопор невозмутимо срезал электрорубанком тонкую стружку с огромной суковатой доски, закрепленной на верстаке. Его морщинистое землистого цвета лицо давно потеряло свойство отражать реальный возраст, и лишь гнилые зубы свидетельствовали о том, что он далеко не молод. Квадратную голову Штопора покрывали редкие седые волосы ёжиком, а руки были исколоты узором, вполне отражая художественные наклонности его носителя и десятилетия его лагерной жизни.
– Штопор, – окликнул работающего плотный седой старик с синими мешками под глазами навыкате.
Бакланов выключил рубанок и неторопливо обернулся. На старике была такая же роба с номером, но поверх красовался затейливо расшитый женской рукой шарфик, обвивший короткую толстую шею.
– Это ты, Купец, – откликнулся Штопор и не торопясь двинулся к старику. Человек, которого на зоне звали Купец, был когда-то директором крупной торговой базы. В пору первых кооперативов, вкусив дурманящий аромат шальных денег, проворовался и оказался на скамье подсудимых. К блатным он не имел отношения, но, поскольку на воле у него остались мощные связи, его допустили в тесный круг воров в законе козырной «шестёркой». За кем-то сходить, что-то передать, объявить о решении сходняка, пойти ходоком к «гадиловке» [46] – словом, типичный «шустрила», и со всяким поручением он справлялся успешно. Все довольно быстро привыкли к его положению, никогда не вступали с ним в перепалки, зная, что всё, что он скажет, не его отсебятина, а воля пославших его авторитетов. Штопор в последнее время был в немилости. Ему до свободы оставалось ещё три года, это его третья ходка, и по всем понятиям, работать у верстака ему было «западло», но он, тем не менее, работал и с блатными почти не «базарил». Причина – странная дружба, которую он завёл с недавно переведённым в эту колонию осуждённым по кличке Монах. За тем числилась неприятная, по блатным понятиям, статья – кража иконы у старушки с недоказанным доведением её до смерти. Кроме того, он был рецидивистом; первый срок за злостное хулиганство с нанесением телесных повреждений и крупного материального ущерба отбыл на Урале. Травля, которой подвергся Монах в той колонии, куда его первоначально определили, послужила одним из поводов перевода. Так, по крайней мере, шепнули блатным «фраера», один из которых вроде бывал в той колонии, откуда прибыл Монах. Чтобы краснопёрые кого-то перебрасывали без особой нужды? Не иначе, либо ссученный [47] , либо вообще засланный, а по всему – личность мерзкая. Добавь к этому непонятно малый срок, вынесенный судом за повторное преступление – всего три года, и получишь не внушающую никакого доверия персону. Иными словами, и на новом месте Монах не жилец. Его шконка [48] была определена почти непосредственно у параши [49] , где место доходягам и самым подлым из «мужиков» [50] , а Штопор взял да и стал якшаться с этим уродом! Поначалу за ними следили, пытаясь уличить в педерастии. Должно же быть какое-то объяснение нелепой дружбе! Не уличили. Но Штопора «понизили», и он теперь трудился наравне с другими доходягами, мотавшими первый срок за глупые преступления борзой молодости. Среди молодняка он не пользовался большим уважением, но трогать его дозволялось только паханам.
– Что надо, Купец?
– Монах где? – тяжело дыша, как и большинство тучных людей, спросил тот, щеголевато поправляя шарфик. Штопор сплюнул, обнажая в кривой усмешке коричневые корешки зубов, и, кивнув в сторону подсобки, обронил громко:
– Не знаю.
– Опять иконки малюет? – хихикнул Купец и добавил:
– Дело есть. Зови сюда.
– Тебе надо, ты и зови, – лениво ответил Штопор, включая рубанок.
– Да не лезь ты в бутылку, – подойдя к нему и дыша прямо в ухо, посоветовал Купец. – Твой же друг!
Штопор молча выключил и отложил инструмент и пошёл в подсобку. Через минуту возвратился с Монахом и также молча снова начал работу. Краем глаза, однако, следил за беседой двоих. С чего бы авторитетам подсылать к Монаху гонца! Но виду не показывал – просто работал. Купец же, отведя Монаха в сторону от работающего инструмента, что-то настойчиво ему объяснял, активно жестикулируя и тараща глаза. Монах выслушивал молча, еле заметно кивая и глядя под ноги перед собой. Но Купец ушел недовольный.
– Чего ему от тебя нужно? – спросил Штопор, когда они с Монахом остались вдвоем. Рубанка не выключал, и приходилось перекрикивать его гул. Однако если кто-нибудь подслушивал их разговор, то уже за несколько шагов мог разобрать только этот гул, голоса за шумовой завесой делались неразличимыми. Монах поднял глаза, встретился с коротким взглядом Штопора и ответил:
– Царь зовёт. Говорит, на днях амнистия, пора вещички складывать.
Штопор выключил инструмент и зло блеснул взглядом.
– Будет деньги предлагать, не бери. Завязать тебя хочет. Даст адресок, попросит весточку притаранить, и ты – уже не Монах. Понял?
– Как не понять! – задумчиво ответствовал Монах. Он стоял в нерешительной позе, руки перебирали длинную золотистую стружку, как чётки, глаза, подёрнутые пеленой задумчивости, обращены внутрь себя. Произносил слова, а казалось, они звучат отдельно от него самого, будто не он их роняет, а сами они льются откуда-то сверху. Только шевеление губ выдавало речь. Голос Монаха был глуховат, но отчётлив. Речь его отличала спокойная отрешённость, как у настоящего монаха. В нём трудно было угадать Николая Калашникова, когда-то взрывного и энергичного, эмоционально открытого и говорливого. Глубокая складка разрезала широкий лоб. Глаза, обрамлённые каймой многочисленных морщин, из карих сделались серо-зелёными и блестящими от часто наворачивающихся слез. Некогда густая шевелюра поредела и выцвела. А волевой подбородок с ямочкой размяк и расплылся. Самое выражение лица изменилось кардинально. Сердцеед и бретёр, чей норов был написан на лице не менее красноречиво, чем в показаниях свидетелей по первому делу, стал аскетом и философом, и это также ясно читалось в его облике. Широкие плечи Николая Ивановича стали более покатыми и опустились. На руках проступили многочисленные вены, кисти с узловатыми пальцами вытянулись и высохли, а кожа побелела, и на ней высыпали мелкие веснушки. Словом, в человеке в арестантской робе, стоящем посреди мастерской, ни бывшая жена, ни брат со своей женой ни за что не признали бы человека, которого знали и с кем порвали много лет назад. Да и сам он порвал с собой, переродился. Монах потер запястье и промолвил:
– Меня столько раз пытались завязать! И завязывали! Сначала языческая богиня Диана. Потом бес гнева. Бесы богатства, власти, лжи… Знаешь, Штопор, всё уже было много раз. Теперь вот Царь. Разве что-то изменилось?
– Кочумай философствовать, Монах! Я ж знаю, чего они хотят. Если Царь говорит, что тебе амнистия выпала, значит, как есть, выпала. Уже выпала, понимаешь? Они приказ подержат с недельку для порядка, а потом и выпустят. И тогда тебе – одна дорога. Монастырь. А у Царя свои виды. Ему талант твой нужен. Будешь на фарцу зелёные рисовать или ещё что. И просто так они от тебя не отстанут.
– Даже в монастыре? – осветившись лёгкой полуулыбкой, спросил Монах. – Не переживай за меня. Что суждено, то и будет. И никакой Царь не переделает моего пути.
– Сам-то ты врубаешься в свой путь, Монах? – в голосе старого уголовника просквозила печаль.
Вместо ответа Монах глубоко вздохнул и медленно направился в подсобку. На пороге обернулся, пронзительно посмотрел слезящимися глазами на собеседника и, ничего не сказав, вошёл внутрь, прикрыв за собой дверь.
– Молчит, – проворчал Штопор, – думает, не вижу. Мучается. А виду не подаст. Молится. Иконки малюет. Эх, святая душа! – и вновь заработал рубанком, только стружка стала грубее и короче, потому что рука чаще стала срываться.
Через несколько дней, когда события в Москве уже стали странным воспоминанием и невольно возникал вопрос, а были ли вообще, по колонии разнеслось: амнистия! В тот день на башне поменяли флаг. Заключенные с любопытством глазели на трёхцветное полотнище, трепетавшее на ветру, и ничего не говорили. Только старый рецидивист, вечно приговаривавший, что мечтал бы умереть в колонии, а не на воле, хлопот с похоронами меньше, бормотал всякий раз, проходя мимо нового флага: «Был настоящий флаг, красный, а теперь фантик».
Монах действительно значился в списке амнистируемых. Список немалый, и его номер был 82. По алфавиту. Вечером Царь сам пожаловал. Вошёл в сопровождении двух «шестёрок». Один бугай подлетел к нарам Монаха, пнул по ним, мол, проснись – Царь. Николай Иванович встал, неспешно натянул штаны и вышел к высокому гостю.
– Садись, Монах. В ногах правды нет, – предложил Царь, восседающий, как и подобает по сану, на троне, коим служил табурет. Калашников сел и молча поднял на Царя спокойные глаза. – Хорошо глядишь, смотри, без глаз не останься, – продолжал Царь, цепко рассматривая человека перед собой из-под нависших густых бровей, почти сросшихся на переносице. – Хочешь чаю?
– Хочу, Царь, – тоном, в котором не угадывалось, что человека разбудили среди ночи, отвечал Монах, снова опуская взор.
– Купец! – негромко крикнул Царь куда-то в коридор, откуда только что появился. В дверном проёме возникла тучная фигура в постоянном шарфике, – сделай нам с Монахом. Да покрепче. Башку ломит. К дождю, что ли? – сказал и забыл о Купце. Уставился на Монаха и, чему-то улыбаясь, пропел:
– Да-а! Молодец! Добился-таки своего! Чтоб сам Царь к нему в гости пожаловать изволил! Это ещё надо вспомнить, когда такое было. Ну что ж, не перевелись ещё на Руси…
Николай Иванович поблагодарил подсуетившегося Купца за смолистого цвета чифирь в крашенной кружке и глотнул. По телу растеклась горячая полна, глаза подёрнулись прихлынувшей влагой. Царь тоже прихлебнул, покачал головой и сказал:
– Я тебя просёк, Монах. Всё знаю. Но ты не дрейфь. Меня не надо бояться, – он поставил чашку на тумбочку и знаком велел «шестеркам» удалиться. Те послушно ретировались. – Ты, вот что, Николай Иванович, слушай меня. Я в твои годы ведал такими делами, что всему этому быдлу, – он неопределённо кивнул в сторону коридора, – и не снилось. Это я не бахвалюсь перед тобой. Это – чтоб ты знал, кто с тобой разговаривает.
– Я знаю, – спокойно вставил Монах и поймал слегка удивленный взгляд Царя.
– Откуда тебе знать? Ты здесь приблуда. Ваш мир только думает, что существует и командует всем. А это не так, – он снова взял в руки кружку, сделал ещё глоток и опять покачал головой. Лицо было сурово, но не враждебно. Калашников чувствовал, ему и правда не нужно бояться этого человека. Но он помнил и предупреждение Штопора, потому держал паузы, сохраняя почтительную дистанцию. – Это ты хорошо делаешь, что молчишь. За умного сойдёшь, коли дадут. А бояться… – Царь сделал большой глоток, крякнул от горячего и с прищуром глянул поверх глаз Монаха, – надо вон тех. Шестёрок, возомнивших себя тузами, купцов, наворовавших в одиночку и думающих, что они самые умные. Эти всю страну раком поставят.
Монах молчал, сосредоточенно потягивая крепкий горький напиток маленькими глотками. Царь поболтал свою долю в кружке и выплеснул со словами «Не хочу больше». Сцепив руки на груди, сказал:
– Ты мне нужен, Монах. На воле тебя встретят, напоят и накормят, Дадут тебе постоянный кусок хлеба. Будешь ты иконки править и подновлять. И хорошо тем зарабатывать, не думай, не обидят.
– Зачем я тебе, Царь?
– Зачем… – медленно повторил авторитетнейший человек колонии и грустно усмехнулся. – Не дрейфь, урку из тебя делать никто не станет. Да ты и не сможешь. Я ж говорил, ты здесь приблуда. Но ты сделаешь, чего не сможет никто из этих. У меня, увы, других нет. Теперь уже нет, – Царь развел руками, с комической укоризной добавив:
– Зона, сам понимаешь! Дело будет по твоей части.
– Не знаю, смогу ли, – начал Калашников, но Царь перебил его:
– Сможешь, не бреши. Как меркуешь, у тебя есть враги?
– Наверное. Если бы не было, не парился б опять на нарах.
– Молодец, сечёшь, – похвалил Царь и снова скрестил руки на груди. – Знаю я врагов твоих… Ну-ну, не сверкай глазами, ты ж монах! Они, сволота, высоко сидят, далеко глядят. Но ты им не нужен, не напрягайся. Не за тобой охота. Ты свидетель, сечёшь?
– Свидетель?! Чего?
– Вспомни, как загремел в первый раз, Николай Иванович. Тебя развели, как лоха. Сыграли на твоей буйной голове да крутых яйцах. Девка-то Дианка не просто девочка. Она девочка специальная. И не даром тебе далась. Ты ведь чем занимался-то? Помнишь ли?.. Вижу, помнишь. А куда свиток чернокнижный подевал из экспедиции, помнишь?
Монах вскинул на Царя округлившиеся глаза, на миг в них вспыхнул настоящий – не монашеский огонь, каким некогда горели эти глаза постоянно, то и дело обдавая своим жаром всякого, кто случайно пересекался с ними взглядом, и горе той женщине, кого коснулись они тогда, полные языческой силы и первобытной мужской мощи! Царь снова грустно усмехнулся и молвил:
– Я, как видишь, многое знаю. Не просто так Царем зовут. Но не во мне дело. Тогда, в конце шестидесятых, за тобой началась настоящая охота. Стервятники пытались выследить, куда ты чёрную книгу сховал. Не просекли. А потом, как стали к войне готовиться, решили упечь самого подальше. Чтоб не воспользовался знаниями. Понял?
– Не очень, – признался Николай Иванович.
– Не дури, – строго сказал Царь. – Книгу-то сумел прочитать, хоть пару свитков. Так ведь?
Монах не ответил, продолжая блестеть глазами на Царя.
– Ну, не хочешь говорить, не надо. Всё равно знаю, что смог. Иначе откуда бы твои иконы стали чудеса творить, а? Недаром же в Речинске о тебе молва пошла. И храм ты восстановил. И Ванька Блаженный тебя признал. А знаешь, кто твою иконку-то умыкнул, старушку пришил и на тебя всё свалил?
– Кто? – голос Николая Иванович прозвучал как прежде – крепкий, сильный. Не монах – воин беседовал сейчас с царем.
– Эк тебя поддело-то! Да тот же приятель, что в первый раз тебя упек. Чью мазню ты порезал. Три твоих институтских курса в друзья к тебе набивался, старался. Ну и подбил клинья. А потом с Дианкой развел на срок. Просекли, как себя поведёшь, когда баба тебе козла подстроит… То дела минувшие, а то нынешние. А фамилия «малевича»…
– Суркис. Сеня Суркис, – выдохнул Монах, и желваки заходили ходуном. Царь провёл рукой, как занавеску отводя перед собой:
– А вот этого не надо. Побереги нервы. У этой овцы дни всё равно сочтены. Сделал дело – в сливной бачок. Кончат его. Твоя задача теперь иная. Ты единственный хранитель книги, следопыт ты гороховый. Да-да! Стервятникам удалось ещё несколько книг выследить и пожечь. А единственную, что оставили, держат в спецхране в Ленинграде. В Библиотеке Академии наук. Придет время, и там пожгут. Покуда охотятся за твоей. Не отстанут. И своей пока не тронут. Библиотеку жаль. Очень жаль. Но пожгут. Даже если до твоей не доберутся. Есть и ещё книги. А у них задача извести их все до единой. Пока точной уверенности нет, что извели, библиотечную не тронут. Как образец держат. Чтоб от подделок отличать. Теперь понял что-нибудь?
Калашников поморгал, спрятал глаза под ресницами и, не глядя на собеседника, спросил:
– Царь, почему я должен тебе верить? Может, ты тоже с ними заодно? Ты же авторитет. Пахан. С какой стати тебе древностями заниматься? Разве за бугор продать…
– Дурак ты! – жёстко молвил Царь. – Стар я фарцевать. Да и есть у меня всё, что нужно. У меня одна забота. Надо всеми нами меч занесен. Не менты со спецурой. Эти всегда в мире и согласии с нами. Волки не живут без зайцев. Их роли то и дело меняются. Сечёшь? На союзе волков и зайцев держится страна. Но только – пока мы русские. Один-другой жидёнок или урюк не в счёт. Пока мы в своём законе, нам по мелочи считаться западло. А что задумали кроты со стервятниками, пострашней будет. Были чечены, азеры, вьетнамские, казанские и прочие братки?.. Слышал, поди. А знаешь ты, что вдруг, как по команде, за какие-то три-четыре года в русских городах, считай, на всех рынках власть поменялась полностью. Русские в Москве да Питере кое-где у власти остались… ненадолго. Скоро все рынки будут в руках у азеров, чеченов и армян. Наши живут по понятиям. Мы порядок столетиями держали. Мой прадед Царем был. Сам нижегородский генерал-губернатор к нему на поклон ходил. Сечёшь, Монах? То-то!.. Есть власть видимая, для форсу, а есть невидимая, настоящая. И никакой государственный переворот её никогда не тронет. Потому что вор в законе – основа. Меншиков при Петре был вором в законе. За всю историю единственный, кто высунулся и в книжках остался. Время такое, с царём не повезло. Поплатился потом, конечно. Но в истории остался. И так было до тех пор только, пока есть государство. А сейчас на государство замахнулись. Путчисты шавки. Куклы. Не знают, что их развели, как сладких. Без них бы эта свора не схавала государство. Кроты со стервятниками этого именно и хотят. Вот почему я пришёл к тебе, Монах.
– Я не вполне понимаю тебя, Царь. Разве я могу остановить их, если они затеяли такое грандиозное дело? Я маленький человек…
– Никогда не говори этих слов! Человек, сказавший про себя «маленький», шаг за шагом превращается в таракана. Запомни: Человек – уже много. А ты не просто человек, ещё и монах, знать должен, кто по образу и подобию Божьему шит.
Царь усмехнулся, но глаза оставались печальны и напряжённо всматривались в Калашникова, словно ища в нём скрытые изъяны. Тот, увидев этот взгляд, слегка потупился. Впрочем, ненадолго. Нельзя было прятать глаз от Царя, если так смотрит. Человек не может быть маленьким! Хорошо сказано. Что же за человек этот матёрый уголовник, большую часть жизни проведший в колониях?
– Знаю, знаю, что за вопрос свербит тебя. Кто я перед тобой, так ведь? – Монах кивнул. – Всего не скажу. Да оно тебе и не надо, всё-то. Зачем? Крови людской на моих руках нет. Людской. Но нелюди всякой порезал немало, – Монах передёрнулся, и губы едва заметно шепнули молитву. – Отец мой тоже давил поганки, за что и отсидел пятнаху, а после отсидки умудрился пройти всю войну и даже орден получить лично из рук Жукова. А в самом конце войны шлёпнул одного «смершевца» [51] и схлопотал вышку. Дед сгнил где-то в Сибири на каторге за убийство жандарма. Прадед… Ну, о прадеде я уже рассказывал. Все они, за исключением отца, были Царями. Не кличка. Наследственный титул, просто так не даётся. Мы древний род и не просто так небеса коптим. Соколовы – это так, для документов. А настоящая наша фамилия, знаешь, какая?.. – Царь слабо улыбнулся и, сменив тон, сам себе ответил:
– Впрочем, пока тебе это ни к чему. Одно скажу. Всякий урка знает: если Царь позвал, хоть на карачках, а приползти надо. Просто так никого не зову. Тебя позвал, ибо дело не терпит отлагательств. Ты не пришёл. По понятиям, ты… В общем, сам знаешь. Царь сам к тебе пожаловал в первый и в последний раз. Понял, грешник?
– Понял, Царь, – ответил Монах, выдержав тяжёлый взгляд Царя. Тот кивнул и смягчил его:
– Ну, и ладно. Теперь слушай. Выйдешь, первым делом найди отца Василия Бесов Изгоняющего. Служит в монастыре на Чудском, с эстонской стороны. Местных не спрашивай, не знают. А вот в памятной тебе деревеньке Вязницы на Псковщине всяк подскажет, как найти. Вязницы-то, чаю, сам найдёшь. Сделаешь до конца года, пока чудь [52] не оборзела и не поставила границу. Потом туда пробраться долго не сможешь. Так вот, отцу Василию Бесов Изгоняющему привезешь свою чёрную книгу. Не дёргай бровью, знаю, что говорю. Раскопай свитки, упакуй надёжно и переправь. Можешь снять копию. Но сам. Возьми фотоаппарат и фотографируй. Никому не показывай. Копии держи при себе. Пленку сожги. Как уйдёшь от отца Василия, поездом – в Питер. Найдешь Ваньку Маслова в вагоноремонтном депо на Сортировочной. Вот адрес. Он тебя устроит на работу, поможет первое время. Слушай его, выполняй, что скажет.
– Но я ж ничего не смыслю в вагонах и железных дорогах, Царь! Куда ж мне на железную дорогу идти?
– А кто тебе сказал, что он тебя в депо устроит? Ты пойдёшь в Лавру или в какую другую церковь. Будешь иконки подновлять под присмотром монаха или монашки, – Царь первый раз за все время разговора засмеялся. Потом, закашлявшись, прервал хриплый негромкий смех, и, откашлявшись, продолжал:
– Эх, пыль лагерная! Боюсь, не доживу до того, как всё исполнишь. Ну, да ладно. Царь умрёт, будет царица. Жаль, сына не успел состругать. А ты, Монах, обо мне даже на исповеди не проговорись. Понял? Священнички-то наши тайну для Бога мало берегут. Всё больше Большому Брату постукивают. Для того и посажены на столы свои позолочённые. Раньше через Синод свой грешников раскрывали, а там уж дело тайной полиции ими заниматься. Теперь, Николай Иванович, напрямую стучат. Синода нет, а половина попов в офицерском звании. Так что не верь им. Вообще никому не верь. Люди слабы. Верят в деньги, верят во власть. А того не ведают, что настоящая власть только от Бога. Её не берут, её дают по роду-племени. И не благо она, а величайшее бремя, несомое с трепетом и скорбью. А скажешь им, либо засмеют, либо каменьями закидают. Уверены, дураки, можно добиваться власти, выбирать власть. Понапридумывали – президенты, парламенты! Тьфу! Дурь людская… Так лучше ничего им не говорить. Зачем смущать глупый народ? Усёк, воин?
– Я монах, – поправил Николай Иванович.
– Ты воин. Монахи – воины духа, и ты таков же. А то, что грехов за тобой не счесть, так это даже хорошо. Меньше шансов, что скурвишься, на службу лукавому переметнёшься. Один неотмоленный грех – и ты не жилец на этой земле. Да и на том свете тоже.
Опять Царь криво усмехнулся и замолчал, поглаживая шершавый подбородок. Монах не решался нарушить тишину. Царь не торопился продолжить разговор. В общем, всё было сказано, и, хотя потом ещё с полчаса говорили о разном, это уже было не существенно. Требовалось завершение беседы. Но Царь, прервав свою реплику на полуслове, внезапно поднялся и, кликнув «шестёрок» медленно побрел прочь по коридору, не удостоив Монаха ни словом прощания, ни взглядом, как и не говорили вовсе.
Подскочил Штопор и стал допытываться, о чём беседовали. Монах отмахивался, де спать хочет. Штопор покачал головой, мол, удалось-таки паскуде завязать его, на что Монах вскинулся на него и зашипел:
– Не лезь в дела, коих не разумеешь. Никто меня не завязывал!
– Но ведь он дал тебе поручения, бабла обещал, наверняка пасти тебя на воле будет. Так ведь? И будешь вместо божьего человека рецидивист по кличке Монах. А я-то, дурак, верил: есть на свете сила духа.
– Заткнись, – отрезал Монах. Его подмывало сказать, что всё не так, и Царь не тот, кем его видят урки на зоне, а великая обережная миссия возложена на него в этом диком людском сообществе, именуемом уголовным миром, и всё в этом мире совсем не так, как об этом думают. Но чтобы объяснить несчастному Штопору всё это, нужно было рассказать и о чернокнижных свитках, и о Царе, кому только пообещал, что ни слова о нём не проронит даже на исповеди. Чёрная же книга, прихотью случая оказавшаяся в его руках в 69-м году, была одновременно и величайшей ценностью и страшным проклятием на всю жизнь Николая Калашникова. Проклятием, одновременно и разорвавшим надвое его судьбу, и отрезавшего его от уз кровного родства – и с братом вряд ли суждено по-родственному обняться.
…Экспедиционным летом пролегал его маршрут через несколько старообрядческих деревень русско-белорусского пограничья. Как обычно, Николай Иванович двигался пешим порядком от деревни к деревне, записывая обычаи, поговорки, песни, загадки, разговаривая преимущественно со стариками и старухами, фотографируя их в их домах, с изделиями ремёсел и промыслов, для самих жителей обыденных, а для заезжего горожанина – необыкновенных. На него смотрели как на чудака, но фотографировались сами и охотно давали снимать на плёнку свои рушнички и наличники, расшитые рубахи и расписные ткацкие станки, легко вступали в диалог и не смущались наивности и пытливости горожанина. Изредка возникали у него проблемы с властями. Но они разрешались сразу, стоило ему предъявить командировочное удостоверение и книжицу члена Союза художников СССР с фотографией и печатью. Милиция брала под козырек и отъезжала на мотоцикле, а сельсоветское начальство в штатском добрело лицом и спрашивало, нужна ли какая помощь. Минуту назад были готовы препроводить странника в КПЗ, и сразу добренькие!.. Летом 69-го обычно не скупящееся на его чудачества правление Союза художников, отпустило вдвое меньше обещанных денег на экспедицию. Пришлось напрочь отказаться от транспорта, рассчитывая весь путь пройти пешком. Чтобы только не экономить на пленке. Но на последние дни пленки всё равно не хватило, и Николай – без денег и без надежды пополнить фотоколлекцию – оказался в деревне Вязницы. Знал бы раньше, что с фотоаппаратом на пушечный выстрел не подпустили бы к этой деревне! Так или иначе, любимый «Зенит» со сменной оптикой лежал на дне рюкзака, и в Вязницы Калашников вошел не туристом а усталым странником – в густой бороде, отросшей за три месяца скитаний по деревням, запылённый и загорелый. На плечах штормовка, на ногах кирзачи – так с армии и привык в походах к этой надёжной, хотя и тяжёлой обуви. В тот день хоронила деревня старца Ипатия, известного в миру под именем Всеволода Листвицы. Старец, как говорили соседи, прожил 121 год, был мудрейшим ведуном, лечил людей, решал житейские споры, принимал трудные роды и исповеди, обязательно присутствовал на всех торжествах – свадьбах, венчая молодожёнов, крестинах, кропя водой младенцев, проводах в армию, напутствуя парней крепким словом. Церкви почти повсеместно были разорены. Где пожгли, где заколотили под склады и амбары, где разобрали на дрова. В старообрядческих Листвицах отродясь не было ни церкви, ни попа. Старец Ипатий был, почитай, вместо того и другого. Поголовная коллективизация чудом обошла этот медвежий угол Полесья, все крестьяне жили своими дворами. Советская власть лишь наказала крестьянам выбрать сельсовет и прислала из района председателя. Было это в самом начале 30-х. Тот проработал меньше года, потом захворал и слёг с неизвестной болезнью. Его отозвали. Присланный на замену второй через полгода поехал в лес и заблудился. Его искали три дня. А нашли сумасшедшим с раз и навсегда испуганным взглядом. Такой никогда председателем не будет. С год прожили без председателя. Потом появился еще одни – не то татарин, не то калмык. Крепок, здоров и совершенно непрошибаем. Этот прослужил ещё меньше предшественников. Его убило молнией. Приезжала разбираться комиссия из района. Привезли чудных очкариков с приборчиками и металлическими рамками в руках. Они обшарили вдоль и поперёк деревню, поглядывая на свои приборчики да на вращение рамочек. Потом уехали восвояси, и снова полгода деревня жила без председателя. Селяне не уловили разницы, есть председатель, нету ли. Перед самой войной приехал какой-то лысый с протфельчиком из района. Людей согнали на сход и предложили им выбрать председателя из своих. Единогласно выбрали старца Ипатия, то есть Всеволода Романовича. Он и без выборов главный человек на деревне. Лысый было начал увещевать, что гражданин Листвица стар уже, да и беспартейный, мол. Да упёртых староверов разве переубедишь? Они угрюмо покивали головами и продолжали настаивать на своем. Лысый махнул рукой и отбыл. А вскоре грянула война. Вязницы оказались в глубоком тылу у немцев. Но ни один немец ни разу не показывался в деревне в стороне ото всех дорог, а значит, не имеющей никакого стратегического значения. Да и по всем картам выходило, что не деревня вовсе, а хутор в полтора человека населения. Советскому руководству невыгодно было объявлять во всеуслышание о существовании деревни вне колхоза и без председателя сельсовета. Таясь парткомов, оно молчало о ней, как о несуществующей. И остались жители Вязниц не вписанными ни в одну перепись и как бы не живущими на этой земле. Немцы, чьи сведения о порабощённых базировались, в основном, на советских источниках, деревни не заметили. Лишь когда в сорок третьем разбитые под Курском части бежали на запад, какой-то взвод оборванцев, среди которых было трое раненных, случайно забрел в Вязницы. Никогда не видавшие чужеземцев и не слышавшие нерусской речи жители, смутно знающие о том, что идет война, приютили несчастных, те и прижились меж вязницких. Обрусели, свободно и без акцента, только чересчур правильно изъяснялись с местными, обзавелись домишками, небольшим хозяйством, никуда не желая выезжать за пределы затерянной в глухих лесах деревни. Дома их, справленные с помощью соседей, отличались от окружающих изб. Сохранился неуловимый немецкий колорит. Хотя и без черепичной крыши, но по всему видно было – живут не русские люди. Война давно закончилась. Страна восстанавливала порушенное, а здесь ни войны не было, ни восстановления. Текла жизнь себе и текла. Когда осенью 51-го вновь объявились в Вязницах люди из района, где вспомнили о тайной деревеньке, они увидели процветающую общину, где были и кузня, и конюшня, и скотина в каждом дворе, и крепкие избы, обнесённые ладными оградами. Увиденное стало костью в горле приехавшему начальству, а наипаче – «немецкий дом» на краю. Срочно вызвали «большую шишку», дабы самолично посмотрел и убедился. «Шишка» приехал на машине, густо облепленной грязью малопролазной дороги, и учинил жителям села допрос. Вязницкие молчуны отвечали односложно, не переча, но и не раскрываясь. По всему выходило, что живут тихо, никому не мешают, но в общественной жизни страны никакого участия не принимают. А это в условиях военного времени и сейчас, «когда разруха и голод, народ в напряжении всех сил залечивает раны, нанесённые войной», само по себе преступление. Словом, сказали, председателя вашего Всеволода Листвицу, виновного в развале воспитательной работы, забираем судить. Старца арестовали и увезли. Хорошо ещё, немцев не видели. Те, прослышав, кто прибыл в гости, разумно попрятались в лесу и до вечера оттуда не выходили. Позже и вовсе исчезли. Все до единого – семеро. Поговаривали, их где-то арестовали. А другие говорили, что, напротив, нашли они тайную тропу в свою Германию и ушли домой. Словом, «немецкий дом» со свиньями и козой остался, а немцев не стало. В этот дом переселили молодую вдову с детьми. Муж её убился на лесосеке, и всем селом решено было ей помогать, покуда дети не подрастут. А старец, оторванный от родного села, сидел в тюрьме в райцентре. Удивительное дело, но суд над ним не имел последствий для села. Жизнь его не изменилась вплоть до начала 60-х. Когда крестьянам начали выдавать паспорта, коснулось это нововведение и Вязниц. Старик председатель, отбыв начисленное ему наказание, отметил в тюрьме столетие и вернулся в Вязницы. Пришёл на своих двоих. Застал он село таким же, каким оставил, только немцев не было. Единственные годы своей жизни, проведенные вдали от родной деревни, сделали его чуть сумрачнее, но мало изменили отношения с земляками. Он снова стал фактически старшим, и прибывшее с очередным визитом районное начальство, застав такое положение вещей, лишь узаконило его, снова назначив Всеволода Листвицу председателем. А тому уже шел сто четырнадцатый год. С паспортами вышла заминка. Поскольку ни в каких переписях вязницкие не участвовали, уразуметь, сколько же нужно бланков, в районе не могли. А когда прислали переписчика, председатель наговорил ему каких-то глупостей, и тот прибыл со списком, в котором значились всего одиннадцать фамилий. Вторая проблема заключалась в том, что каждый житель лесной деревни наотрез отказывался фотографироваться. Неся чушь несусветную о том, что грех это. В стране была в самом разгаре новая война «с религиозным мракобесием», и кто-то очень умный в райкоме партии заподозрил, что деревенька-то непростая, а вся поголовно старообрядческая. А раз так, то надлежит её жителей примерно наказать и насильно переписать да паспортизировать. А ещё желательно выявить их попа и сослать куда подальше. Сказано – сделано. За короткий срок у всех жителей Вязниц появились паспорта. Оказалось, что живут здесь всего пять фамилий, то есть, все в довольно тесном родстве. Как же они женятся-то на родственниках и до сих пор не выродились? Ведь молодежи в деревне немало! Вопрос остался без ответа. Как не нашли ответа на вопрос, кто в деревне поп. Никто из односельчан не выдал старца Ипатия, все в голос говорили о том, что самый старый житель Всеволод Романович Листвица, и он у них председателем. А что судили его, так то неправильно было. Поскольку по всей стране одно за другим пересматривались дела репрессированных, дело с «непростой деревенькой» замяли, село больше не трогали, рассудив так: старик уже древний, пускай доживает свой век, а там посмотрим. Так и было до 69-го. Парни, кого переписали, стали уходить в армию и возвращаться оттуда. Временами в деревню набегали какие-нибудь проверяющие. То милиция, то санитарный врач, то представитель РОНО. Детишки учились в школе и прежде, до всех новшеств. Школой служило деревянное здание посреди села в одну просторную комнату. Учительница из местных. Учились скопом – и малыши и кто постарше. Отучатся пять лет, и через пять – следующих набирают. По части нарушений закона о всеобщем начальном образовании, представителю РОНО делать было нечего. Санитарный врач хотел было всех от мала до велика заколоть прививками. Но ему объяснили, что уже лет сто в деревне даже насморком никто не болел, и лучше бы ему убираться подобру-поздорову, а то хвори могут у самого приключиться, не дай Бог. Милиционер покрутился по деревне, но ничего не усмотрел. Ни тебе самогону, ни тебе драк, ни тебе воровства. Трезвая работящая деревня, каких и не видывал прежде, жила размеренной замкнутой жизнью, и ничто не нарушало её порядка. Даже смерть приходила естественным путём, и на похоронах не было ни пьяных слёз, ни ругани за наследство. Чинно поголосят бабы на погосте и так же чинно разойдутся, оставив бренное тело сырой землице. Крестов на могилках не ставили, камнем приваливали – как татаре. В общем, нечего милиции тут было делать. Рассказывали, что после войны беглые немцы тут ошивались, так их в помине нет, так, одна легенда осталась да дом, называемый «немецким». А в дому обыкновенная семья – старая вдовица и подрастающие сыновья, старшему скоро в армию. В общем, нет криминала, хоть ты тресни! И где-то к 69-му совсем отстали от Вязниц. Забывать стали. Но смерть старейшины всколыхнула застой в руководстве, и решило оно учинить тщательный досмотр в осиротевшем хозяйстве. Кому-то из районного руководства пришло в голову, что у древнего старца могут оставаться исторические реликвии, которые нужно объявить музейной ценностью и изъять. И случилось художнику Калашникову оказаться в деревне за пару дней до того, как туда нагрянула группа «искусствоведов в штатском». И как раз на похоронах незнакомого ему старца. Николая Ивановича посадили за поминальный стол на почётное место, вечером поселили в «немецком доме» и оставили до утра, ни о чём не спрашивая. А утром к нему пришла древняя старушка и, представившись Домной Варфоломеевной, попросила принять в дар сундучок с реликвией. У художника дух захватило от неожиданности. За что такая честь? Домна Варфоломеевна безо всяких вопросов поведала. История оказалась столь фантастической, что Николай Иванович несколько раз щипал себя за руку, не сон ли. В сундучке заветном сложены свитки, писанные костяным стилом по выдубленной дочерна козьей коже. Оттого и называются свитки чернокнижными, а умеющие их читать прозваны чернокнижниками. Письмена – не кириллица и не глаголица [53] , но при усердии может и нынешний человек разобрать. А часть – таинственные черты и резы [54] , не всяк учён муж прочтет. За день до кончины старец Ипатий завещал сундучок, оберегаемый им более ста лет от постороннего глаза страннику, что явится в день его похорон. И наказывал, что ежели не отдать ему свитки, большая беда грозить будет и Вязницам, и всей земле русской. Чудны дела твои, Господи! Странником явился в Вязницы простой советский художник. Путешествовал в поисках всяких древностей, но не жаждал громких научных открытий, никогда не дерзал обрести вещь столь уникальную, что из-за обладания ею бьются люди, чьи скрещиваются шпаги и сталкиваются лбы. Не сон ли? Древняя старушка с сундучком, хранящим заветные свитки, о существовании коих художник, что уж двенадцать лет бродит по деревням, и слыхом не слыхивал, – не сон ли? Но тяжесть сундучка реальность. И свитки в нём тоже не сон. Чёрные, мягкой кожи, настолько тонкой, что похожа на бумагу, с белыми письменами навроде скандинавских рун, убористо выведенными по одной стороне, присыпаны мелом для сохранности, слабо пахли неведомыми травами и явно хранили тайну такой древности, от какой сердце заходилось, точно заглядываешь в колодец без дна.
Николай Иванович принял нежданный дар и поясно поклонился дарительнице. Старушка двоеперстно перекрестила странника и наказала немедля уйти из села. Калашников ушёл, чуя нутром: сокровище в его руках требует немедленной эвакуации, как чудотворная икона из объятого пожаром храма. С трудом уложив сундучок в рюкзак, быстро собрался и вышел на дорогу, пересекающую многокилометровой, в вязкой грязи, колеёй глухие заболоченные леса, веками защищавшие непроходимым щитом Вязницы от внешнего мира. Почти сутки шёл странник трудной дорогой, неся на плечах тяжкую ношу, до ближайшего хутора. Переночевав там, с рассветом отправился дальше в путь, ещё день шёл до следующего ночлега. Ноги сами вели, память не фиксировала поворотов и развилок дороги, безошибочно выбирая нужное направление и оставляя боковые ответвления, упирающиеся в глухие лесные тупики. Лишь на третий день к вечеру добрался художник до села в пятьдесят дворов, обозначенного на карте как Опушка. Оттуда раз в два дня ходил автобус до деревни Прихабы, а там – попутками до райцентра добраться можно. Вскоре в Вязницах появятся люди в штатском и перероют весь дом почившего старца, вскроют полы, перекопают огород, осквернят могилу, и будет это только первой бедой, нарушившей естественный ход событий в жизни Вязниц. Потом случится пожар, в огне которого сгорит дом старушки Домны Варфоломеевны. Сама она чудом избежит огня, оказавшись в тот час на берегу лесной речки Малой Вязи с бельём в руках. Вернулась сердешная с постирушки, а вместо дома – одни головешки, да люди с вёдрами бегают. А пройдёт всего год, и в забытом государством селе появится неведомая прежде напасть. Начнётся с пастуха Силантия, что пас общинный скот на скудных лесных выпасах. Заболел он, чего отродясь не случалось ни с кем из местных жителей. И странно заболел – метался в припадках, тело судорогой сводило, на устах пена выступает. Старики покачивали головами, приговаривая: «Бес в него вселился». Горевали, что нет Ипатия, тот справлялся с любым бесом во мановение ока. Вспомнили тогда о служащем в далёком потаённом православном монастыре батюшке, владеющем силою архангельской. Имя ему – отец Василий Бесов Изгоняющий. К нему послали Домну Варфоломеевну. Путь неблизок – более сотни вёрст на север, а там к великому озеру, и по берегу его еще вёрст полста. Ну да Бог сподобит, сможет старица добраться до батюшки. Тот появится через два месяца. Уже отпраздновали Покрова, и первый снег укрыл землю. По белой простыне ранней зимы пришли путники в черном – погорелица Домна Варфоломеевна и отец Василий Бесов Изгоняющий. Первым делом пришли к могиле старца Ипатия. Долго стоял перед камнем Владыка, и глаза его были устремлены вдаль, ничего не видя вокруг. Перекрестясь двоеперстно, православный батюшка кивнул спутнице: веди. Войдя в дом пастуха, застали они его лежащим посреди горницы без движения. Глаза бессмысленно устремлены в потолок. Лицо желто. Губы бледны, лишь слабые подрагивания впалой груди показывали: дышит ещё. Владыка попросил спутницу удалиться и приступил к таинству. Солнце зашло, когда он покинул дом горемычного. Собралось человек восемь местных старцев. Стояли молча, опираясь на посохи, и терпеливо ожидали. Владыка глянул на них, поклонился земно и сказал:
– Беда пришла. Имя ей дурная трава. Лихой человек приходил, дал травы ему, а в траве той проклятие земное. Кто раз воскурит дыма ея смраднаго аще и выпьет настоя ядовитаго, тот по капле душу начнет терять свою. Издревле в человецех трава сия слабаго ищет, а, найдя, приманивает. Зовётся дурман-травою. Изо всех бесов, человека одержащих, сей вреднейший, ибо защититься от него сам человек не может. Нужна помощь извне. Вовремя меня скликали. Встанет недужный. Молоком два лунных месяца отпаивать, не соблюдая постов.
Стали старики обсуждать, кто бы мог занести заразу, через кого пришла беда в Вязницы, от веку жившие без греха. И порешили, что это молодой водитель, привозивший в последний раз милицейского начальника. Ходил подле своей смердящей машины с папироской в зубах. А от её дыма у всякого, кто рядом стоял начинала голова кружиться и горло першило. Он. Больше некому…
С тех пор минули годы. Николай Иванович сумел расшифровать часть загадочных письмен, но чем больше прочитывал, тем сильнее колобродил в нём дух непокорный. Его так и корёжило всего, будто и в него бесы вселяются. Воспитанный в советском атеистическом духе, художник не верил внутренним ощущениям, и стремился заглушить их то работой в мастерской сутками напролет, то обильной выпивкой, к чему не прибегал прежде. Сокровище своё прятал в мастерской под половицами, где оказалось достаточно пространства, чтобы поместить сундучок. Ни коллеги, ни даже жена не знали, что хранится в мастерской. Потом появился заказчик с хорошими деньгами. Обаятельный и обходительный, он интересовался кокошниками и дивными резными игрушками из разных экспедиций, там и сям покоившимися на своих местах в мастерской художника. Расспрашивал о деревенских впечатлениях. А потом предложил за баснословные деньги написать обнажённый портрет русской красавицы в подвенечном кокошнике на фоне деревенской баньки обязательно с резными наличниками в северно-русском стиле. Несмотря на крайнюю оригинальность идеи, он оказался весьма осведомленным в этнографических деталях, забраковал первые эскизы наличника, часть эскизов баньки. Когда же дело дошло до выбора натурщицы, и Калашников подумывал, не дать ли объявление в институте, сам привел девушку, представившуюся Дианой, и пожелал, чтобы на картине была запечатлена именно она. Потом оставил задаток в тысячу рублей и удалился. Диана оказалась действительно красавицей. Совершенные формы слегка портило только родимое пятно на левом боку. Но его можно было скрыть, поставив девушку в полупрофиль другим боком. Она была грациозна и в меру застенчива, что делало её обаяние ещё более притягательным. Калашников сделал с неё четыре этюда, после чего почувствовал, что Диана привораживает его. Прекрасное тело, дышащее утренней свежестью и всегда источавшее еле уловимый аромат миндаля, русые локоны, мягкими волнами ниспадающие ниже плеч, чарующе нежный, зовущий взгляд огромных широко распахнутых влажных серых глаз, обрамлённых длинными черными ресницами, точно очерченные губки, скрывающие ряд жемчужно белых ровных зубов, руки с гибкими запястьями и слегка удлинённой кистью, увенчанной тонкими нежными пальчиками, так волнующе подрагивающими, когда её рука касалась его, если он подходил и просил переменить позу или подсказывал, как сесть или встать, сделали своё дело. Калашников влюбился без памяти, забыв о жене, ребёнке, обо всём на свете, и, пропадая в мастерской дни и ночи напролет, вкушал сладкие часы любования Дианой. Девушка не делала соблазнительных намёков, он не предпринимал попыток сблизиться с нею сверх того, что предполагает общение художника с натурщицей, но однажды это произошло само собой. Николай Иванович в очередной раз подбирал позу, поворачивал очаровательную головку девушки то к свету, то от света, вдыхая волшебный миндальный аромат её кожи. Он ещё не приступил к холсту, не навёл краски, и руки его были чисты. Было жарко, и сегодня он был лишь в легком спортивном костюме. Приблизившись к девушке в очередной раз, Калашников почувствовал, как нежная рука, словно уставшая пребывать в неподвижности, скользнула по его чреслам, и у него отнялось дыхание. Внимательные серые глаза оказались напротив его глаз, и он, охваченный неудержимым порывом, прильнул к её устам в долгом поцелуе, на который она сразу ответила, обвивая его руками и прижимаясь обнаженным телом. Работа в тот день не далась. Зато он испытал такое блаженство плоти, какого не знал ни с одной женщиной на свете. Начался бурный роман, закончившийся вполне ожидаемым скандалом. Не будучи до встречи с Дианой ветренником, два года назад женившийся художник, остепенился, прекратил свои странствия и растил маленького сына. Тихая домовитая женщина, делящая с ним кров, была ему верной, хорошей и заботливой женой и хозяйкой, никогда не устраивая выволочек по поводу его длительного отсутствия, зная наверняка, что верный муж дальше мастерской никуда не денется. Безумие пылкого влюбленного, охватившее его внезапно и жестоко, в одночасье разрушило складывающуюся семейную жизнь, продолжения которой он уже и не хотел. Развод, на который он подал с такой стремительностью, на какую способны только люди, не отдающие себе точного отчёта в том, что делают, состоялся в положенный срок, и всё это время они едва ли не ежедневно встречались с Дианой в мастерской, предаваясь поочерёдно то любви, то искусству. Готовая ко дню развода картина была передана заказчику, торжественно отсчитавшему наличными остаток гонорара и с улыбкой покинувшему мастерскую. А день спустя, устроив в мастерской небольшую дружескую вечеринку в компании Дианы и бывших однокурсников и коллег, Николай Иванович застал подругу в дальней комнате в объятиях искусствоведа Сени Суркиса, кого меньше всего хотел приглашать, но поддался настояниям коллег, уверявших, что «обижать Суркиса нельзя, от него слишком многое в Союзе зависит». Измена Дианы как обухом по голове ударила, выбив из неё остатки здравомыслия и самообладания. Драка с Суркисом, затеянная тут же, закончилась для Калашникова уголовным делом. Адвокат успокаивал, обещал выиграть условный срок. Каким-то наитием, словно в бреду или под чьим-то гипнозом, Иван Николаевич за день до суда, под подпиской о невыезде и не чая слишком сурового наказания, зачем-то проник к себе в мастерскую, вскрыл заветные половицы, вынес сундучок и под покровом ночи у могилы своего любимого учителя, за которой, кроме него, никто не ухаживал, ибо не было у почившего пять лет тому назад ни родных, ни близких, вырыл в сухом песке довольно глубокую яму, сам поражаясь своему проворству, да и похоронил тайное сокровище. Наутро состоялся суд. Против Калашникова неожиданно выступил общественный обвинитель, направленный Союзом художников. Как и когда правление Союза его выбрало, несчастный не знал. Но тот, мало известный в кругах профессионалов изобразительного искусства, был достаточно широко известен в кругах партийных. Он нашёл в своей речи такие слова, характеризуя Сеню Суркиса и его обидчика, что никакие усилия адвоката уже не помогли бы. Калашников предстал соблазнителем бедных натурщиц, растлителем и коварным лжецом. Якобы прикрываясь интересом к старине, похищал у безвинных старушек их семейные реликвии и обставил ими свою мастерскую. Общественный обвинитель настаивал на проведении обыска в мастерской художника, дабы присовокупить к делу о хулиганстве дело о многочисленных кражах. Суд отказался от возбуждения нового дела, но вынес частное определение в отношении секции народных промыслов Союза художников, санкционирующей экспедиции непроверенным членам Союза. Под стражу Калашникова взяли прямо в зале суда, он уже не узнает о том, что вскоре в родном творческом союзе разразится грандиозный скандал. Место препровождённого на пенсию председателя секции народных промыслов ненадолго займёт не имеющий к её работе отношения Сеня Суркис, а вскоре секцию решением правления Союза прикроют. А за это время Семён Суркис добьётся исключения Калашникова из Союза художников, лишения его мастерской, сам въедет в неё, проведет грандиозный ремонт с перепланировкой, все собранные предшественником за долгие годы походов раритеты «благородно» передаст музею народного творчества, не забыв записать на своё имя этот красивый жест. Заказчик, чей щедрый гонорар ушёл на адвоката, увёз портрет Дианы. Эскизы остались в мастерской, то есть, в полном владении Суркиса. Он поступит с ними, как Калашников в драке с ним. Искромсает, изломает, разорвёт и изрежет в клочья. Но первый набросок сохранит в подарок Диане. Та, покрутив полгода с ним роман, бросит наскучившего любовника и исчезнет в неизвестном направлении. Спустя несколько лет её вроде встретят на банкете по случаю учреждения новой премии в Союзе писателей. Но, возможно, то была и не Диана. Или какая другая Диана. Следы её затеряются. Да и осуждённый художник за первый год срока успеет так быстро остыть к своей бывшей возлюбленной, что и в голову бы не взял разыскивать по выходе на свободу.
Потом были книги из тюремной библиотеки, единственное утешение в лагерной жизни. Среди них особый отклик в душе встретили книги по православию. Уж неизвестно, каким чудом странная для советских времен подборка оказалась на зоне, но за её чтением Калашникову удалось скоротать свой срок настолько, что и не заметил, как пролетели годы за колючей проволокой. Всё, что было в его жизни прежде, выстраивалось в незримую цепь, увязывающую все разрозненные события, и возникло новое ощущение времени – чувство вечности.
Из колонии Калашников вышел новым человеком и с прочно привязавшейся уголовной кличкой Монах. На воле потратил много времени на восстановление членства в Союзе художников, но, отбросив эту затею как никчёмную, принялся за иконопись. Ощущение необходимости этого возникло в одночасье – как ангел крылом тронул. Не ища ни заказчиков, ни славы, он незаметно обрёл и то и другое. Местное отделение Союза художников городка Речинска, куда он перебрался, предложило ему вступить в его ряды. Николай Иванович согласился, поставив условием, что будет числиться под псевдонимом Николай Монахов. С обретением нового имени, которое ему удалось даже записать себе в паспорт по заявлению о смене имени и фамилии, он окончательно, как он думал, оторвался от своего прошлого. А также и от семьи брата Ивана, которому своей судимостью, как он полагал, мог здорово навредить. Правда, с юных лет они с Иваном практически не общались. Слишком разные были интересы, да и жизнь сложилась слишком по-разному. Иван работал инженером в КБ, растил дочку, строил дачку. Это Николая метало по свету перекати-полем. В последний раз виделись на свадьбе у Николая. На суд Иван благоразумно не пришёл, чему художник только рад был, слишком позорно и гадко всё это. Теперь же между ними столько стен воздвигнуто, что уж точно не перескочишь. И, слава Богу, думал художник, сосредоточенно погружаясь в новую жизнь под новой фамилией.
Состоялась персональная выставка, собравшая огромное число богомольных старушек и вызвавшая бурю недовольства в рядах номенклатурных чиновников всех мастей. Выставку преждевременно прикрыли, и больше Монахову предложений участия даже в коллективных выставках никто не делал. А он и не стремился к этому. У него появилась тайная мечта открыть в ставшем родным городе церковь, восстановив здание из руин, в которые превратило его советская власть. И провидению Господню было угодно позволить ему осуществить мечту. Все годы в провинциальном Речинске Монахов дружил с пожилой вдовой бывшего регента церковного хора Евфросинией Николаевной Беглецовой, для которой написал несколько икон. Чистая дружба двух набожных людей вызывала пересуды в скучной провинции.
Заветную мечту посетить могилу учителя и откопать спрятанное сокровище откладывал с месяца на месяц, с года на год. Пока не случилась новая беда. На сей раз уже безо всякой вины с его стороны, за чьё-то чужое преступление, по ошибке следствия и суда или по коварному навету невидимых врагов, оказался Калашников-Монахов вновь за решёткой. И вот в последние дни пребывания на зоне судьба послала ему Царя, кого все знают лишь как «хозяина» зоны. А он оказывается тем, кто связывает воедино нити разорванного сюжета его жизни, указуя, куда идти дальше. А бедолага Штопор этого не понимает!
– Да, Штопор, ты дурак, если так говоришь, – после долгой паузы ответил Монах, – меня завязать нельзя. Но все мы живем в миру. И здесь, на «зоне», и там, на воле. И все соблазны мира, все скорби мира проходят через наши тела и души. Не в том святость человеческая, чтобы пройти по земле и не запачкаться в её грязи. А в том, чтобы ни на секунду своего бытия не забывать о вечном. О душе, например. О Слове. Помнишь: «И Слово было у Бога. И Слово было Бог» [55] ? А понимаем ли мы, что значит эта формула? Ведь её можно прочесть и туда и обратно. Если Слово – Бог, то Бог – Слово. О том и поют в храме: «Без истления Бога Слова Рождшую, Сущую Богородицу Тя величаем» [56] . Бога Слова! Вникни. Царь не ворог, не искуситель. Что ни предложит, не станет мне ни петлей завязывающей, ни бичом карающим. Важны слова, в коих Бог. От кого бы ни исходили. Вспомни Евангелие. Кого простил Христос на кресте? Куда склонилась глава его? Разве не был прощённый великим грешником [57] ? Был. Но, уверовав в Бога Слова, испросил Слово прощения. И Господь даровал по вере. А ты, маловерный, сомневаешься, горько видеть сие.
Штопор замялся на миг. Слишком велика была страсть, распирающая его. Бывает и так: со страстью, почти бесовской, приходят люди к Богу, а придя, не могут принять Его. Мучимы правым огнём, жаждая справедливости, алкая цельности, не могут найти способа примирить в душе небо и землю. Вот и маются, либо пускаясь во все тяжкие, как изверятся в возможности воссоединения двух полюсов, либо самоистязаясь в наивном тщании, что так, дескать, обретают подлинную святость. А религия в переводе означает воссоединение. Вечного и сиюминутного. Земного и небесного. Суетного и неподвижного. Двух полюсов, без коих невозможна жизнь. Назвавший его по имени-отчеству Монах, задел очерствевшую в страсти богоискательства душу уголовника. Но не примирил разорванные этой страстью полюса. Штопор возразил:
– Тогда на хрена всё это? Наказывают за преступления, в которых уже раскаялся? Почему наш «самый гуманный в мире» суд всё равно сажает фраера, плюя на то, что он искренне покаялся? И даже судья знает, что если помилует его, он скорее станет праведным человеком, чем если побывает в колонии? Если достаточно, как ты говоришь, только Слова, то почему Слово раскаяния не снимает наказания?
– Вот ты опять в своем штопоре. Ропщешь на богоустановленный принцип неотвратимости кары. А любой суд не учитывает раскаяния и не смягчает наказания?
– Но ведь ты-то сам, Монах, ни в чём не виноват! А срок мотаешь, а ещё повяжут с блатными. Руками того же Царя. Разве не орудие в руках дьявола и наш суд, и наша воровская система, где всяк откинувшийся – заведомо «шестёрка» в руках матёрых уголовников?
– Я тебе уже сказал, завязать того, кто видит горний свет, невозможно. А за что я отбываю свой срок, уж не тебе судить. Если нет в обществе закона, по которому можно было бы судить за грехи в душе, то Господь попущает судить за вины чужие. Ведь не судит мирской суд за мысль об измене. А в библии сказано: «Не прелюбодействуй в сердце своем». У меня на душе столько грехов, сколько на десятерых хватит. А ты всё из меня какого-то праведника лепишь!
– Но разве другие, те, которые тут реально за дело сидят, сделали столько добра, сколько ты? А ты их считаешь чище себя! Зачем же ты к себе такой строгий, а другим прощаешь столько?
– Штопор, – почти ласково отвечал Монах, – глупости говорить не надо! Мне по жизни Господь столько авансов надавал, что веку не хватит все отработать. А с этих мужичков какой спрос?
– Но ведь те, за кого ты сейчас тут паришься, выходит, ушли от суда! Как же неотвратимость кары?
– Суда мирского, Степан Васильич, – ещё раз назвал Штопора по имени-отчеству Монах, повторив с медленной расстановкой: – мир-ско-го. Но есть другая кара. Божья кара страшней мирского суда будет. Почём ты знаешь, поплатились они сами либо дети их? У нас суды не судят за грехи родителей. А высший суд ещё и тем страшен, что судит до двенадцатого колена. Почитай Писание. Это тайный закон природы. Впрочем, тайный для тех, от кого слугам антихристовым удалось его скрыть. Те же, кто внимательно читает Писание и следует его заповедям, прекрасно знают, что такое вырождение, за что оно ниспослано родам человечьим. Учёные называют эволюцией, слепо видя часть процесса. Помнишь притчу: слепцов подвели к слону, опишите, мол? Один сказал, слон тёплый и гибкий, держась за хобот. Другой – слон похож на дерево, держась за ногу. А третий – слон холоден и гладок, держась за бивень.
– Я знаю, что пока на земле не восстановится хоть какая-то справедливость, я себе места не найду! – буркнул Штопор. Монах глянул на него с сочувствием и ответил, задумчиво растягивая слова:
– Мы не знаем справедливости. Мы можем знать лишь совесть.
Штопор, Степан Васильевич Бакланов, которому сидеть ещё оставалось два года, ничего не ответил. Сплюнул и пошел прочь. А Монах через два дня был на воле.
Тёмный переулок петлял меж заброшенных строений бывшего авторемонтного завода. Годы Перестройки разбили завод на несколько кооперативов разного профиля, а минувшей зимой всё здесь и вовсе умерло и обезлюдело. Остались стены с зияющими пустыми глазницами окон, остатки оборудования, растаскиваемого неутомимыми бродягами на металлолом, и бесконечный лабиринт заборов, призванных, как будто, охранять территорию от постороннего проникновения, на самом деле, совершенно никчёмных, местами прохудившихся и поваленных и только усиливающих ощущение неухоженности, брошенности.
Владимир Анатольевич приходил сюда второй раз подряд. Первый поход оказался безрезультатен. То, что он искал, должно было находиться именно здесь, на задворках промзоны. Хотя найти это, даже имея точные описания места, было трудно. Августовские события раскрошили остатки Конторы, и, если раньше существовали рамки инструкций, прячась за которыми, можно было хоть как-то маневрировать, дабы не угодить меж молотом и наковальней, то теперь всё, похоже, зависело от величины лично нажитого капитала. Деньги, зарубежные активы, информационные базы и личная агентура – всё шло в ход. Никитин растерял большую часть личного капитала именно за последний год, но кое-что весомое ещё за душой оставалось. Поэтому он шёл ва-банк. В воздухе витало ощущение неизбежной катастрофы. Ни прошедшие после сноса памятника Основателю Конторы кадровые зачистки и переименования, ни соглашения начальствующих персон с новой властью в Москве и на местах, ни проплаченные отступные с обеих договаривающихся сторон, не меняли сути дела. Контора летела в пропасть, в какую летела и вся захлебнувшаяся революционной дурью страна.
Сразу после известия о «самоубийстве» Главного Логинов вызвал Никитина к себе и строго приказал:
– Немедленно все дела в архив и пиши рапорт!
Капитан понимал, что, в переводе на русский язык, это означает только одно – в гигантских шахматах его пешка разыграна, и ему только что зачитали смертный приговор. Но бровью не повёл. На случай такого развития событий у него была заготовлена «подставка». Он сказал:
– Дело в том, что у людей Целебровского подготовлен информационный вброс против вас лично. И остановить его могу только я. Я один знаю, где спрятаны подготовленные к передаче документы.
– Ты блефуешь, капитан, – рыкнул Логинов.
– В качестве доказательства могу представить вам записи телефонных разговоров между этим человеком и журналистом из Москвы. Если в прессе всплывут ваши устные указания о поддержке путчистов…
Майор Логинов нахмурился. Загуляли желваки. Зрачки сузились, и он процедил:
– Ты что же, капитан, думаешь, я поверил? Наши технари могут состряпать любую кассету.
– Понимаю, товарищ майор. Но всё же подумайте. Прежде, чем убирать меня, не стоит ли обезопасить себя? Вам не кажется, что без меня вокруг вас останутся одни враги? Сейчас каждый играет за себя. Кто сможет помочь вам перебраться на «новый берег»?
– А ты мне что же, в друзья набиваешься?
– Я не претендую. Я хочу максимально обезопасить себя.
– Понимаю. Тебе нужны гарантии, – майор встал, заходил по кабинету. – Всем сейчас нужны гарантии. Забегали, крысы корабельные! Но здесь, – майор резко развернулся прямо напротив сидящего Никитина, – не Москва. Там всякая шваль боится огласки, поэтому и могут быть гарантии. А нам огласка не страшна. Потому что, во-первых, никто не поверит, что и мы здесь не лаптем щи хлебаем, а во-вторых, до Бога высоко, до царя далеко. Сами всё можем решить. По-тихому.
– Ой ли? – Никитин слегка отодвинулся от нависающего над ним непосредственного начальника. – Рассудите сами, товарищ майор, кто за все дни августовских безобразий ни разу не слил вам ни одной информации – ни в ту, ни в другую сторону? А теперь прикиньте, что будет, если эта информация есть и, как только меня не станет, немедленно разлетится. В том числе, наверх.
– На какой верх?! Не сегодня-завтра нас просто ликвидируют к едрене фене! И всё.
– Не всё, неудобно напоминать, товарищ майор, но вспомните нашего классика. «Мюллер бессмертен, как бессмертен в этом мире сыск» [58] .
– У того же «классика», – язвительно возразил Логинов, – Шеленберг регулярно убирает своих помощников. «Полная смена караулов. Каждому своё, не так ли?»
Владимир Анатольевич выждал небольшую паузу и выложил предпоследний козырь:
– Разве у вас нет интереса в зарубежной агентуре?
– Сомневаюсь, чтобы ты мне её предложил, капитан. Откуда?
Никитин усмехнулся:
– Курируя команду Кийко, я волей-неволей вышел на журналистов, отрабатывающих центрально-азиатскую тематику. А это и «Би-Би-Си», и «Свобода», и «Си-Эн-Эн».
Настала очередь усмехнуться Логинову.
– Твои нелегалы из бывшего «Штази» [59] мало кому интересны. А среди англичан и американцев работали спецы с двойным, а то и тройным прикрытием. Ты опять, по-моему, блефуешь. У тебя там нет и не может быть своих личных связей.
– У меня есть там личные связи, – впечатывая каждый слог, проговорил Владимир Анатольевич, – и их, этих людей, в ваше распоряжение не предоставит ни одна сволочь из наших. Не забывайте, что, курируя команду Кийко, я касаюсь кое-чего по нашему ведомству. Так что вам невыгодно бросать меня. Кроме того, я сомневаюсь, чтобы по фактам сотрудничества с ГКЧП у новой власти когда-нибудь вышла амнистия за сроком давности.
– Ну, хорошо, – согласился Логинов, – с рапортом повременим… Пока. Но завтра же утром я хотел бы взглянуть на твой вонючий компромат. Передашь мне кассеты.
– Копии, – поправил Никитин и повторил:
– Копии. Подлинники будут храниться в надёжном месте.
– Но от всех оперативных тем я тебя всё равно отстраняю, – отчеканил Логинов, – Будем считать, ты в отпуске. Так что, все дела – в архив.
– Будет исполнено, однако копии дел я оставлю-таки себе. Так, в качестве гарантии. Секретных материалов они не содержат. Да и кто сейчас может точно определить границы секретности?
После этого разговора Владимир Анатольевич Никитин связался с Костей Кийко. Встретились они в пивном баре возле автовокзала. Капитан любил выбирать места для встреч со своими агентами в таких местах, где было полным-полно случайного народа, было шумно, и, даже если кто-то задумал бы его проследить, вряд ли смог бы прослушать, о чём он говорит.
Взяли по кружке лёгкого пива, и капитан взял «с места в карьер»:
– Костя. Твою плёночку требует Логинов.
Добродушный великан, которого Никитин втянул в прослушивание телефонов Логинова, не посвящая, чей именно номер он «пасёт», слегка удивился и спросил:
– Це що, «контора» зачищает свои ряды? Я кажу, логично. Тильки голову липше на плечах, а не за плечами иметь.
Владимир Анатольевич сощурился. Кийко, что называется, попал пальцем в небо. Наверняка и не догадывается, что в рядах зачищаемых значится и фамилия Никитина. С тех пор, как капитан раскрыл перед Костей часть своих карт, сделав личным агентом, он несколько раз удивлялся наивной наблюдательности парня, из которой тот, однако же, никогда не делал ни малейших практических выводов. «Что ж, – рассуждал капитан, – использовать Костю втёмную, быть может, лучше и для меня, и для него самого». Однако на сей раз Костина догадка оказалась слишком болезненно близкой к реальному положению вещей, которое нынче как раз хотелось бы скрыть от него максимально. Чего доброго, просчитает, чей голос на кассетах. «Хорошо, – мелькнула в голове капитана мысль, – что для прослушки мы не использовали нашу штатную технику, а обратились к Феде Мишуку. Славный парень! Сработал такой первоклассный «жучок» по-дешёвке и даже не поинтересовался, кого ловят! Вот, что значит афганское братство!»
– Кассеты нужны срочно. Без вопросов, ладно?
Кийко кивнул, отхлёбывая пиво, и назвал адрес тайника, где спрятал компромат. Это был отдельно стоящий заброшенный корпус бывшего авторемонтного завода в глухом переулке, пересекающем с севера на юг промзону при въезде в город. Владимир Анатольевич прикинул, сколько времени нужно, чтоб добраться туда, и присвистнул. Выходило, достать кассеты, снять с них копии, подготовить и сдать дела в архив до завтра он может и не успеть. Надо было передоговариваться с Логиновым на послезавтра, а такое в «конторе» не принято.
Выручил случай. Когда, попрощавшись с Костей, капитан возвратился в свой кабинет, чтобы начать готовить дела, к нему вошёл сам Логинов и, странно улыбаясь, сообщил:
– Ты везучий, капитан. Меня срочно вызывают в Москву.
Никитин ничего не ответил. Срочный вызов в той ситуации, которая складывалась сейчас, ничего хорошего не предвещал ни для него, ни для Логинова, ни для всего отдела. Но взгляд его был достаточно красноречив, поэтому, перехватив его, майор сам пояснил:
– Кстати, группу Целебровского переводят в центр.
– Я слышал о том, что это планируется, – соврал Никитин.
– Сегодня получен приказ. Так что твои кассетки действительно чего-то могут стоить. Ну что ж, работай, везунчик. – Логинов похлопал капитана по плечу и покинул кабинет.
Назавтра около семи часов вечера Никитин отправился в промзону. Битых два часа обшаривал вершок за вершком указанной ему Костей комнаты в заброшенном корпусе, но так ничего и не нашёл. Не похоже, чтобы здесь появлялись люди. Скорей всего, не там ищет.
Поздним вечером он вызвонил Кийко и попросил срочно подъехать. Чертыхаясь, хохол согласился, и через двадцать минут прибыл. Они просидели с Костей около часа, пока тот старательно, как школьник, рисовал план тайника с привязкой к приметам места. Конечно, его бы самого туда послать, да нельзя! Засветится, непрофессионал. Никитин чувствовал «хвост» даже тогда, когда вели его мастера высочайшей квалификации. В том раскладе, который сложился, исключать возможность тотальной слежки всех за всеми нельзя. Тем более, когда речь идёт о таких вещах, как компромат на непосредственного начальника. Оставив Костю ночевать у себя, капитан отправился к тайнику в половине второго.
Моросил мелкий редкий дождичек. Из тех, что не так орошают землю, как пронизывают влагой воздух. Стояло безветрие, и было, в общем-то, не холодно, но уже по-осеннему зябко. Редкие автомобили шуршали протекторами по ночным улицам. Пройдя пару кварталов и выйдя на широкую улицу с односторонним движением, прямо противоположно тому, куда ему было надо, Владимир Анатольевич поднял руку. Остановился зелёный битый «Москвичок». Назвав адрес неподалёку отсюда и получив в ответ стандартное «Сколько?», капитан уверенно промолвил: «Договоримся» – и водрузился в салон. Водитель крепко сбитый, но какой-то криво скроенный парень с видимым недовольством покачал головой, но повёз. Через четверть часа, расплатившись с ним, капитан вышел из машины и, пройдя несколько шагов в сторону многоэтажки, светящейся десятками окон, круто развернулся. Едва зеленый «Москвич» скрылся за поворотом, перешёл на другую сторону улицы и догнал подходящий к остановке припозднившийся автобус. «Удачно! – подумал Никитин. – Не думал, что транспорт ещё не спит».
Доехав до конечной остановки и услышав хриплый голос водителя: «В парк еду», Никитин поинтересовался: «Шеф, а куда?» Адрес автобусного парка был в промзоне, куда держал путь капитан, и, услышав его, он радостно закивал, мол, поедем, по пути. И снова знакомая реплика: «А что платишь-то?». Владимир Анатольевич молча протянул шофёру купюру, тот кивнул, двери закрылись, в салоне погас свет, и автобус лихо тронулся с места. «Если они меня и вели, теперь точно отстали, – подумал капитан, озираясь по сторонам».
Вскоре он шёл тёмным переулком к заброшенным корпусам авторемонтного, воскрешая в памяти подробности нарисованного Костей плана и внутренне хваля его наблюдательность. Оказалось, четыре с лишним часа назад он всего парой шагов ошибся. Заветный плинтус, отогнув который, легко можно было нашарить гнилую половицу, прикрывающую «дупло» размером в четыре кулака, находился в той же комнате, где он уже был. Только чуть дальше от окна.
Оглядевшись по сторонам, – никого! – капитан шагнул в сторону искомого корпуса, на всякий случай осторожно сняв с предохранителя в кармане пистолет. Бережёного Бог бережёт! Стараясь ступать по-кошачьи, Никитин аккуратно пересёк заваленную мусором проходную комнату, время от времени подсвечивая себе под ноги фонариком, и оказался подле нужной стены. Присел на корточки. Медленно, стараясь не нашуметь и не запачкаться, потянул плинтус. Тот не поддавался. Что же такое! Чёрт! Капитан прошёл вдоль стены ещё шаг. Снова присел и снова потянул плинтус. Раздался слабый хруст, и подгнившая старая деревяшка легко соскочила с места. Владимир Анатольевич посветил на неё фонариком и увидел в самом углу обнажившегося пространства маленький, наверное, чуть больше крысиного, лаз. Осторожно засунул в него руку и вынул плотно перевязанный скотчем полиэтиленовый мешочек. Повинуясь скорее привычке, чем сознательно, он начал разворачивать его, чтоб проверить содержимое, и на миг потерял контроль над обстановкой вокруг, увлечённый тем, что делают его руки.
Удар пришёлся точно по темени. Но сознание выключилось отчего-то не сразу и не целиком. Будто откуда-то со стороны Владимир Анатольевич увидел самого себя медленно оседающим на грязный пол, чужую руку, проскальзывающую в его карман, где лежит готовое к бою оружие. Раскалывающая надвое боль пронзила голову в тот момент, когда, собирая остатки воли, капитан попробовал оттолкнуть эту наглую чужую руку, чтоб перехватить пистолет и самому нанести первый выстрел. Но воля не подчинялась. Руки только бессильно подрагивали, не в силах выполнить неразборчивую команду раненного мозга. А тускнеющее сознание, продолжая наблюдать происходящее откуда-то со стороны, успело зафиксировать ещё несколько деталей. Нападающий бесцеремонно отобрал у Никитина фонарик, включил его и посветил ему в лицо. Затем обшарил карманы, достал удостоверение офицера КГБ, спрятал его в свой карман, снял часы, отобрал бумажник, достал потёртую «Справку об условно-досрочном освобождении» на имя Р. С. Попова и сунул во внутренний карман пиджака распростертого на полу тела. Наконец, аккуратно разжал пальцы не способного сопротивляться капитана и вынул из его ладони свёрток с кассетами, повертел в руках и также спрятал в своём кармане. Ещё несколько раз прошёлся руками по карманам капитана, после чего неторопливо выпрямился, держа в левой руке зажженный фонарь, а правой ныряя к себе за пазуху. Капитан в последний раз попробовал собрать в кулак волю и заставить организм произвести хоть какое-то осмысленное действие. И не понимал, отчего всё наблюдает со стороны. Как может видеть своё лежащее в куче пыли тело? Каким образом может вглядываться в собственное лицо? Как можно объяснить, что в кромешной темноте заброшенного корпуса его взгляд с каждой секундой становится отчётливей и яснее? И почему, испытывая адскую боль в раскалывающейся надвое голове, он, одновременно, не испытывает естественного желания облегчить или избавиться от неё?
Когда непостижимо ясному взору капитана, устремлённому на место происшествия слева и сверху, предстала во всей полноте картина происходящего, отрешённое от реального бытия сознание уже не способно было ни ужаснуться, ни разгневаться. Холодное бесстрастное умозрение умирающего лишь констатировало последние факты земного бытия, чётко расставляя всё по своим местам и называя вещи своими именами. Затем, чтобы через миг, вознесясь в просторы вечного инобытия, доложить по команде высшим иерархам обо всём, а те уж сами рассудят, кого и за что призвать к ответу.
Перед поверженным телом капитана КГБ Владимира Анатольевича Никитина стоял неладно скроенный, зато крепко шитый верзила – тот самый, что подвозил его чуть более получаса тому на стареньком зелёном «Москвичонке». На его лице запечатлелось выражение тупого безразличия к жизни и смерти. Привыкший выполнять грязную работу, он уже давно утратил способность по-человечески радоваться, по-человечески печалиться. Став винтиком системы, он перестал быть человеком. Сейчас он, направивший короткий ствол в глаз своей жертвы, поставит контрольную точку в выполнении очередного задания и пойдёт с докладом к тем, кто заказал ему эту работу. Те скажут ему «спасибо», а ещё через полчаса поставят свою точку в его бессмысленном существовании. Искорёженные остатки его маленькой чёрной души разлетятся в разные стороны вселенского хаоса, дабы в череде всеобщих преобразований Великой Природы никогда больше не сложиться в единую человеческую душу. Сухой щелчок пистолетного выстрела расчертил в тишине ночи яркую прямую, и мерцающее сознание капитана навсегда отделилось от набрякшего смертной слизью тела. Превратившись в невидимый стремительный сгусток, оно вознеслось, уже не способное ничего определять, называть, постигать, с этой секунды перестав быть сознанием человека, став мельчайшей частицей всеобщей энергии, распределённой в бесконечном космосе меж живых существ. Убийца достал из кармана перчатки, надел их, достал флакончик с кислотой, облил лицо трупа, протер мёртвые пальцы рук и неспешно вышел на улицу. Спустя десять минут раздалось гудение заводящегося мотора «Москвича».
…Наутро мирно спящего на диване в квартире «дальнего родственника» Костю Кийко разбудил бесцеремонный звонок в дверь. Великан протёр глаза, потянулся и резко сел. Что-то не так! Седьмой час, а Никитина нет. Кто там ломится? С бешеной скоростью за секунду в косматой голове пронеслось несколько сотен различных мыслей. И точно невидимый разгонный аппарат придал огромному телу вторую космическую скорость. Вспомнив армейский опыт подъёма по тревоге, не за три четверти минуты, а всего за двадцать секунд Кийко оделся и кинулся к балкону. В дверь продолжали звонить и стучать. Но Кийко, гонимый шестым чувством, в этот момент уже перелезал через балконные перила, примериваясь в один мощный прыжок перелететь на ветку старого тополя, взметнувшуюся в метре от балкона. Не будь в крови внезапно пробудившегося гиганта столько адреналина, вряд ли бы рискнул на такой трюк. Это ведь и человеку меньшей комплекции не так-то просто сделать. Тем более, на высоте пятого этажа. Но, действуя скорее рефлекторно, чем сознательно, Кийко яростно оттолкнулся от балкона и, на удивление, точно пролетел опасный метр, крепко схватившись за толстую ветку. Та жалобно хрустнула, еле выдержав обрушившуюся на неё массу. Ещё немного, и – того и гляди! – переломится. Но Костя уже лез по ней вниз, к стволу, обдирая руки и одежду о сучья, чертыхаясь и кряхтя. В эти секунды он думал только о том, что ему надо во что бы то ни стало бежать от неведомых преследователей.
Интуиция не подвела Кийко. То самое «шестое чувство», о существовании которого обычно человек не подозревает до тех пор, пока лицом к лицу не столкнётся со смертельной опасностью, пробуждалось у Константина редко. Но, пробудившись, всякий раз подсказывало именно те решения, которые в данный момент были единственно верны. В них не было ни капли того, что принято называть здравым смыслом. Они были начисто лишены расчёта. При всей своей истинно малороссийской смекалке, Костя Кийко был начисто лишён расчетливости. Но интуиция – другое дело! Обладающие ею люди в критический миг обойдут самого расчётливого, перехитрят самого хитрого, ибо скорость принятия интуитивных решений превосходит быстродействие самых совершенных вычислительных систем, изобретённых людьми, вместе взятых.
Не дождавшись, чтобы дверь открыли изнутри, непрошеный гость просто вломился в квартиру. Это был человек в милицейской форме с оружием в руке. Рядом с ним были трое – сотрудник прокуратуры и двое понятых. Застань они Костю «тёпленьким» сейчас, неизвестно, чем бы для него всё обернулось. Но, ворвавшись в комнату, где только что спал тот, кого послушным работникам внутренних дел было поручено доставить в отделение, где его ожидал офицер госбезопасности, и, не обнаружив никого, они, потоптавшись пару минут, докладывали по рации: «Товарищ майор, всё пусто!». Инициировавший спецоперацию майор Валентин Давыдович Целебровский, сам не знал, кого именно застанет на квартире у Никитина. Получив в три часа ночи кассеты и убедившись, что ликвидированный капитан действительно располагал компроматом, более того, «копал» одновременно чуть ли не под каждого из руководителей лабораторий и групп секретного 13-го отдела, Валентин Давыдович разозлился не на шутку. «Может, и не стоило сразу кончать его? – рассуждал сам с собой вслух офицер, наливая стакан коньяка. – Может, стоило немного поиграть с ним в прятки? В конце концов, при новом раскладе Логинов будет пятки лизать, а Никитина можно было бы держать за дурачка. Пусть бы себе сливал по очереди помои то на одну, то на другую команду!». Однако, поразмышляв некоторое время, Целебровский пришёл к выводу, что всё же лучше иметь одного уничтоженного крота, чем малоуправляемого живчика под носом. В сложившемся раскладе положение Целебровского было сложным. Его секретную лабораторию психотроники курировал некогда лично Пуго. Теперь, после ликвидации (либо действительно самоубийства?) последнего, наработки лаборатории слишком лакомый кусочек, чтоб её, например, просто прикрыли. Наверняка, найдутся желающие завладеть результатами многолетней работы. И первым, конечно же, будет вечный конкурент Беллерман! Вот уж кого Целебровский одновременно и боялся, и ненавидел, и уважал всеми фибрами организма! Поэтому, едва запахло жаренным, Целебровский наладил свою слежку за Беллерманом и его людьми, могущими как-то пересекаться с Логиновым. Валентин Давыдович рассуждал примерно так. Если при перетряске всех структур сейчас будут выигрывать те, у кого больше компромата, его надо добывать. Если сейчас, как некоторые болтают, окажутся в выигрыше те, в чьих жилах больший процент «западной крови», то, при равенстве по этому параметру Беллермана и Целебровского, неплохо бы иметь о нём побольше информации. Наконец, если правы те, кто утверждает, будто Владислав Янович «служит двум господам», то документальное подтверждение этого факта было бы тоже хорошим козырем в будущей игре. А когда же начать сбор фактов и фактиков, как не сейчас, на фоне всеобщей подозрительности и неразберихи?
Логинов, тем временем, подъезжал к Москве. Обычно спокойно переносящий железнодорожную тряску, в этот раз он нервничал. Бессонница внушала «левые» мысли, и несколько раз он ловил себя на том, что испытывает с трудом сдерживаемое желание сойти на первом же полустанке и стремглав лететь домой. Отгоняя наваждение, он уговаривал себя, что ничего страшного произойти не могло, ибо всё уже случилось в середине августа. Теперь остаётся только грамотно перегруппироваться и работать дальше. Однако сердце то и дело ёкало в ответ на покачивания вагона на стыках рельс, и сон летел прочь. Причина волнений, казалось бы, лежала на поверхности. Страна вступила в полосу катастроф, и всякий срочный вызов «наверх» мог означать либо приближение, либо полное наступление очередной из них. А как знать, не коснётся ли такая катастрофа тебя лично?
Владислав Янович Беллерман спал в эту ночь спокойнее многих. Напрямую не имевший к произошедшим минувшей ночью в городе событиям ещё этот сотрудник «конторы» и руководитель крупнейшего подразделения 13-го отдела – «Научно-исследовательского центра комплексных исследований психики и способов индивидуального психического контроля» (НИЦ КИПИСИПсиК) и профессор Института Мозга в своём скромном охраняемом особнячке видел хорошие сны. Политические баталии, разгоревшиеся на территории одной шестой части суши, забавляли его. Понимая, что при любом раскладе он как специалист экстра-класса не может быть заменён никем, он не волновался за свою будущность. И даже вопрос, будет ли существовать «контора» как таковая или не будет, волновал его крайне мало. Ведь его специальное подразделение под номером 13 при любом исходе большой игры трогать нельзя. Иначе беды грозят всем игрокам. Судьба Кости Кийко, которым Беллерман не слишком интересовался, также не волновала спящего доктора. После того, как «Испытуемый А» повёл себя непредсказуемо, расстался с журналистикой, куда определил его оператор, редколлегия в полном своём составе стала для Владислава Яновича почти безразлична. Разрабатывая своих «испытуемых» в рамках согласованного с руководством многоцелевого эксперимента, Беллерман нашёл много интересного в личном деле каждого из них. Но, несмотря на то, что дела с «Испытуемым Д» шли гладко, а с «Испытуемым А» постоянно давали сбои, именно последний интересовал его всё более. Локтева Беллерман периодически даже вовсе выпускал из поля своего зрения, оставляя в «самостоятельном плавании» на какое-то время. И потому не заметил, как другая группа из недр Конторы, возглавляемая вечным конкурентом Беллермана Целебровским, установила с Дмитрием Павловичем свои особые отношения. Пользуясь агентурно-оперативной информацией, Целебровский легко вышел на контакт с Локтевым лично и, довольно быстро обнаружив в молодом человеке вполне определённую хватку, начал шаг за шагом превращать того в своего союзника.
Молодого вождя свежеиспечённой политической партии печальный инцидент с капитаном Никитиным вообще никаким боком не касался, если не считать, что когда-то курируемая покойным «Память» была подразделением его фонда. Впрочем, Локтев не знал, что в оказавшихся в руках Целебровского аудиокассетах содержится несколько интересных сведений и о нём тоже. Целебровский, уже прикидывая, как на новом месте службы в столице будет использовать информационный капитал, приобретённый в своём городе, обратил внимание и на эту информацию. Локтев вырастал в большую политическую фигуру. Впрочем, рассуждая так, Целебровский не предполагал, что истинным куратором Локтева, ведущим его под кодом «Испытуемый Д», является Беллерман. Что ж, Контора всегда славилась тем, что правая рука в ней не знала, что делает левая. Сам же Локтев, естественно, не знал ни о существовании «правой», то есть о действительной роли Беллермана в своей карьере, ни о существовании «левой», то есть о планах Целебровского в отношении себя. И даже в кошмарном сне не мог себе представить, что этих двоих может объединять что-нибудь, кроме КГБ. Когда утром в его дверь отчаянно позвонили и на пороге появился оборванный в хлам и в кровь ободранный великан Кийко, Дима, которого в этой жизни чем-то удивить было сложно, изумился по-настоящему:
– Ты откуда, такой… красивый?
– Дима! Зараз скажу, тильки трохи дух переведу. Треба помытыся та перевдягнутыся, колы е в що.
– Задачка! – улыбнулся Локтев, представляя, как будет выглядеть гигантская фигура Кийко в любой одежде этого дома. – Впрочем, кое-что есть. Заходи.
Костя вошёл в прихожую, скидывая кроссовки. А Локтев достал из шкафа старый давно не ношеный халат.
– Умоешься, на вот, возьми, – протянул он халат Косте. Тот благодарно кивнул и проследовал в ванну.
А через полчаса они сидели на кухне, и рассчитавший до мелочей, пока мылся, что следует рассказывать, а о чём умолчать, Кийко в халате, который смотрелся на нём даже прилично, подробно излагал Диме удивительную историю, в которую попал. Дима периодически вполголоса матерился, не перебивая рассказчика. А когда тот закончил, выждал паузу и стал расспрашивать:
– Ты точно знаешь, что на кассете голос кого-то из КГБ?
– Да.
– А точно следов не оставил в квартире?
– Та точно, точно! – заверил Костя. – Я так гадаю, они там узагали не зналы, кого будуть брать. Та якщо заявылыся, я так разумию, капитан в беде.
– Скажи, а копий с этих кассет ты не снимал?
– Как же! – покраснел Кийко. – Не вперше спецрасследованиями занимаемся. Копии у мэнэ е.
– Ладно, спасибо что сказал. Но за то, что Федьку подбил игрушку смастерить, спасибо не скажу. В общем, так. Покантуешься у меня с недельку. Я подниму наших ребят из службы безопасности, что-нибудь придумаем. Если не наследил, будешь в порядке. Но, в любом случае, подумай да и бросай ты эту пыльную работёнку. Осенью мы будем учреждать свой печатный орган. Грамотные журналисты всегда нужны. Пойдёшь ко мне?
– Палыч, я ж нэ журналист. Скорее уж в твою службу безопасности пойду, а?
– Не журналист, зато свой. И с опытом. Так пойдёшь?
– А ну як не отпустят?
– Я так смекаю, – позёвывая с облегчением после напряжённого разговора, ответил Локтев, – раз у них у самих такая свара, что один из окна сигает, другой стреляется [60] , то никто тебя сейчас держать не станет. Главное, время не упустить. Кстати, – Дима расхохотался, – а ты-то!.. ну прямо, как тот – из окна! Представляю себе картинку: слон на берёзе!
Заливаясь густой краской, Кийко пробурчал:
– Да ну тебя! То була тополя… А можэ, лыпа.
– Сам ты липа! Ладно, отдыхай. Я ухожу, а ты дверь никому не открывай, к телефону не подходи, носа из окон не показывай.
Дима направился в прихожую, быстро оделся и, поигрывая связкой ключей, стоя уже на пороге, обернулся к Кийко, по-прежнему сидящему на табуретке в халате:
– А то, чтобы у меня оказаться, это ты хорошо придумал. Молодец! Соглашайся на моё предложение. Вместе мы такие горы свернём, что…
И, не договорив, вышел из квартиры. Звякнул ключ в двери, потом послышались удаляющиеся по лестнице шаги, а Костя, оставшись один и наконец-то в безопасности, вдруг осознал, в какую передрягу попал на самом деле. И тоскливо стало ему! Ну что за ерунда такая! Всю жизнь мечтал о спокойной работёнке, нормальном быте, мирной жизни. А выходит: и работа какая-то невразумительная да нервная, и риск реальный, и быт никак не налажен, да и война в его жизни была не на картинке и не из кино. А сейчас что? Разве то, что сейчас, не такая же война? Противно!
Локтев по дороге в штаб фонда, который был с недавних пор одновременно и штабом НДПР, напряжённо думал. Простодушный великан Кийко, как оказалось, умеет притягивать к себе стратегическую информацию. То, что удалось выведать этому «журналисту-любителю» об истинных связях между подразделениями секретных служб и «афганцами» города, чем Кийко поделился с председателем, не просто ценная информация. Эти сведения в корне меняют представления Локтева о раскладе сил на текущем «поле боя», стало быть, требуют серьёзного переосмысления правил игры. «Ай да профессор! – размышлял Локтев. – Ловко подцепил нас с Саидом на крючок своих психологических фокусов! А сам пытается маневрировать! И нашим, и вашим… Молодец! Если демократы сейчас действительно всерьёз займутся судебными делами по путчистам и всем сочувствующим, то кое-что из Костиной кассеты можно использовать против него. Он же там снят в обществе таких людей, которых скоро в розыск объявят. Эх, посмотреть бы своими глазами! Интересно, как это Никитину удалось раздобыть такие записи?.. С другой стороны, зачем ссориться! Просто пора нашему дорогому профессору слегка укоротить ручки! Хватит! Наигрался! Теперь мой черёд поиграть! Я уже вырос из коротких штанишек, сам кой-чего умею… К тому же, против нашего умницы всегда можно использовать дружбу с Целебровским. Похоже, на этом можно будет очень здорово поиграть! Ладно, допустим. А если всё снятое фальшивка, видеомонтаж? Или позиции Беллермана гораздо крепче? Ну, допустим, что он встречается с теми или иными людьми по заданию КГБ, того же Логинова, например? Тогда этими материалами на него не надавишь. Жаль, я не знаю точно, является ли Логинов непосредственным начальником Беллермана, или они представляют параллельные службы! То, что Логинов старше по званию и по возрасту, ещё мало, о чём говорит. Хорошо бы, чтобы Никитин где-то ещё всплыл. Надеюсь, с ним всё в порядке… Так, теперь Костя. Конечно, я его смогу прикрыть на какое-то время. Но надолго ли? Если за ним свалились менты по наводке, это может значить одно из двух: либо что-то стряслось с Никитиным и кассетами, либо Никитин сам его решил зачем-нибудь сдать, придумав мелочёвку типа проникшего в его квартиру вора. Впрочем, не похоже, чтобы Никитину это зачем-либо было нужно. Скорее, что-то всё-таки стряслось с ним самим. Либо кассеты из тайника уплыли в чужие руки. Значит, уже не ментовка! Это почерк КГБ. Так! Кого видео Никитина «зацепило» по-серьёзному? В первую очередь, Логинова. Во вторую, Целебровского, как сказал Костя. И в третью, Беллермана. Двое последних представляют параллельные структуры одного подразделения и вечно конкурируют. Стало быть, каждому, выгодно подмочить репутацию другого. Но раз кассета «мочит» обоих, получается её появление в равной мере невыгодно обоим. Логинов? Чёрт возьми! Опять не рассчитать! Я не знаю, какое точно место у них занимает Логинов… А если обратиться к Можаеву? Я давно не контактировал с ним. А ведь в своё время именно он внёс решающую лепту в моё выдвижение. Это после него подключились монстры из Конторы. Ах, я дурачок! Как же я вовремя не разглядел, как славненько доктор меня «делает»! Ну да ладно, то дела минувших дней! Сейчас надо думать, как теперь действовать… Итак, Можаев! Нынче он в Москве, при победивших демократах. Кажется, в аппарате Ельцина. Связаться с ним будет непросто, но у меня получится. Что мне даст связь с ним? Если я напрямую выложу ему, что имею компромат на троих функционеров КГБ, засвечивающий их связи с путчистами, то всё зависит от того, насколько он сильнее их. Если действительно сильнее, то я смогу просто завалить их. А мне это надо?.. Нет, мне это не надо. Мне надо держать их «на коротком поводке». А ещё мне надо сохранить Кийко, чтоб от него отстали… Ага! Вот, что я сделаю. Я «солью» Можаеву историю о том, как честного журналиста-«афганца» пытались подставить какие-то (да-да, так и назову их: какие-то!) тёмные людишки из спутавшегося с путчистами КГБ, и нужно просто помочь этому парню. Нельзя ли замолвить словечко, сделать звоночек? Мол, пусть не трогают парня. Если сработает, через какое-то время я получу от Кости кассеты, сам просмотрю, что там, и уже сам решу, как распорядиться. Надеюсь, Федя Машук, смастерив технику для секретных видеосъёмок, не в курсе, что именно снимали… Значит, так и поступим! Никого прежде времени не атаковать! Укреплять фланги! И сегодня же, первым делом, связаться с Можаевым. Это будет первый ход в шахматной партии. Там посмотрим, какой второй… Лишь бы Никитин где-нибудь всплыл!».
Зелёный «Форд» Локтева подрулил к зданию фонда. Дмитрий выключил мотор, вынул ключ зажигания, с минуту поиграл брелоком, улыбаясь чему-то своему, потом резко вышел из машины и уверенной размашистой походкой направился к подъезду.
Сквозь неплотно прикрытую штору косым лучом пробивался холодный лунный свет. Глаза Андрея внимали серебру луча, не смаргивая, а точно наливаясь исходившим от него холодом. В этом холоде хорошо взывать к памяти. Время столь уплотнилось, что в одном воспоминании даже последовательность событий путается. Год завершился свадьбой и исчезновением с политической карты страны, которой он присягал. Оба события, каждое по-своему, могли бы заполнить собою пятилетие. Присяга – не эпизод армейской биографии, не формальный ритуал «для галочки». Она сродни таинству крещения или монашескому постригу. Единожды присягнув, не изменишь ни слова в данной клятве. Недаром испокон веку изменника присяге карали смертью. Физическое устранение тела, носящего в себе сгнившую в клятвопреступлении душу, может очистить от скверны общество. А что ныне? Всем сердцем ощущая пустоту от внезапного крушения СССР, Андрей наложил её на другие чувства. На те, что вспыхнули в миг, когда под звон хрусталя и звуки торжественного чуть печального Марша Мендельсона его безымянный палец отяжелел под весом обручального кольца. Сама церемония, пир с товарищами по кооперативу, дальними родственниками и новообретённой роднёй слились в мутное пятно. Но момент вхождения пальца в обережный круг золотого кольца врезался в память отчётливей извиняющейся скороговорки Горбачева, влезшего с отречением в дома с предновогодних телеэкранов.
Покинув редколлегию и штаб НДПР, Андрей постоянно испытывал внутреннюю лёгкость, точно сбросил чужой груз. Простая мужская работа – больше руками, чем головой, больше головой, чем языком – насыщала всё естество ощущением праведности и чистоты. Однако за месяц до Нового года Саид объявил, что получил выгодное и интересное предложение, и планирует оставить «Шурави» на попечение Долина. И снова всё смешалось. Стоило Андрею уйти от одной чуждой ему ответственности, как ему, похоже, готовят другую. И какая из них легче, ещё вопрос! Отказаться от предложения Саид возможности не оставил. Значит, готовься к неизбежному, Андрей! Внутри всё противилось. После контузии в подземном переходе Долин стал бояться замкнутых пространств. Беллерман назвал это клаустрофобией. Да неважно, как эта дрянь называется. Важно, что из-за неё тяжелее работается, ведь иногда приходится торчать под днищем автомобилей в тесной яме. Теперь из автослесарей – в управленцы, что, конечно, при его фобии, благо. Но ведь есть ещё одна проблема, которую, правда, доктор Беллерман напрочь отрицает. Он не хочет разговаривать с большим количеством людей сразу, избегает публичности. Ну, с чего Владислав Янович взял, что у него задатки общественного деятеля? Сейчас Андрей вспоминал о недолгой общественной работе в Фонде с содроганием. Но ведь было же! И вот опять будет, раз он станет председателем крупного кооператива. И на собраниях выступать, и с людьми общаться, и по кабинетам ходить… Сколько этого всего выпало в своё время Саиду! Конечно, тогда кооператив только набирал обороты, сейчас «Шурави» мощная фирма, хорошо известная и в городе и за его пределами, иначе говоря, многих вещей делать уже не придётся…
Маша посапывала рядом. Лунная дорожка, медленно перемещаясь, коснулась её лица. Долин залюбовался. Женская красота для него оставалась долгое время книжным понятием. Когда видел смазливых девчонок, он безошибочно реагировал на их сексуальность. Организм подсказывал помимо мозга, с кем соитие в радость, а с кем не очень. С годами не слишком удачливый в отношениях с «соседним полом», он вообще потерял такое не удобное, но распространённое качество среди мужчин, как разборчивость в выборе внешности своих партнёрш. Участившиеся и утяжелившиеся ночные кошмары сильно затруднили всякое общение с женщинами, и он перестал воспринимать женскую красоту как категорию. И вот, глядишь ты! Начал различать. Долин любовался женой: еле заметно пульсирующей жилкой на тонкой шее, маленькой, с булавочную головку родинкой над правой бровью, трепетно вздувающимися при каждом вздохе крыльями чуть вздёрнутого носика… А лунная дорожка всё двигалась и двигалась, выхватывая из темноты всё новые и новые детали милых черт любимого лица. Ни дать, ни взять – русская красавица с полотна из «Третьяковки»! Когда холодный серебряный луч упал на сомкнутые веки, они вздрогнули. Андрею почудилось, Маша вовсе не спит, а, напротив, в упор смотрит на него широко распахнутыми глазами, только в глазницах бездонные чёрные дыры. Он невольно отвёл глаза. Чушь, видение, оптический обман! Или чересчур долго он безотрывно глядел на спящего человека. Говорят, так делать нельзя. А может, сказалась недавняя контузия. Так или иначе, лежать он больше не мог. Пружина, сжатая внутри, требовала распрямиться, и он встал, нашарил шлёпанцы, накинул халат и, стараясь не будить Машу, украдкой выскользнул на балкон. Лёгкий мороз полнолунной зимней ночи разом освежил голову. Постояв с минуту, Андрей решил вернуться. Нельзя долго держать балкон неплотно прикрытым зимой – могут пострадать цветы. Хоть и хорошо грели батареи, а зимний воздух всё-таки вещь коварная. Повернувшись к балконной двери, он снова вздрогнул. На сей раз мурашки по телу забегали нешуточные: прямо напротив, почти прижавшись лицом к стеклу, стояла освещённая полной луной, оттого кажущаяся привидением, жена и пристально смотрела прямо на него. Она, обнажённая и красивая, была одновременно и притягательна и пугала – неподвижностью, внезапным своим пробуждением, застывшим взглядом. В нём читалась тоска. А может, показалось? Резко войдя в комнату, он обнял её и прошептал:
– Что случилось, Машка моя? Ты чего вскочила? Спала ведь так крепко, так сладко!
– Я почувствовала, тебя нет, и испугалась. Прости…
– Да нет, что ты! Просто неожиданно как-то… Пойдём.
Он повлёк её обратно в постель. Ему страстно захотелось заняться с нею сейчас любовью, чтоб отогнать видение, отключиться от наплыва тягостных раздумий. Но Маша слегка оттолкнула его и сказала:
– Подожди. Потом. Нам надо поговорить. Что происходит?
Он хотел свести всё в шутку, но вместо этого кивнул и потупил взор. Да, она права. Происходит. Уже давно. А разобраться, что же именно и как с этим жить, одному никак. Они прошли в кухню, поставили греться чайник и уселись друг против друга. Сначала молчали, думая каждый о своём… А может, и об одном и том же. Потом Машка взяла его тёплую ладонь в свои холодные руки и спросила нараспев:
– Андрюша, так нельзя! Почему ты так себя не любишь?
– С чего ты взяла, что не люблю?
– Сам посуди, разве может любящий себя человек так скрывать от любимой жены, что его тяготит? Я же вижу. Который день плохо спишь, после работы даже к цветам своим не идёшь. А раньше – помнишь? Скажи, что тебя тревожит? Может, я чем помогу?
– Чем тут поможешь! – вздохнул Андрей. В самом деле, как помочь в том, в чём он и сам разобраться не может. Не сказать однозначно, что именно беспокоит. Ещё полгода назад ощути он такое состояние, помчался бы к Беллерману, тот помог бы. Умеет! Но за последние полтора-два месяца что-то переменилось в душе. Сейчас не пойдёт ни к какому Беллерману. И Машке как сказать? В конце концов, он мужик или не мужик? Должен же он сам найти выход! – Видишь ли, – начал он, поглаживая Машкину руку, – я не слишком-то приспособлен к той работе, которую на меня вечно взваливают. В армии заставляли стрелять, хоть с детства не люблю оружия. После армии стал автослесарем, хоть больше люблю водить, чем чинить. Потом зачем-то толкнули в журналистику. Кийко и компания… Хоть и недолго, а покантовался с ними. Слава Богу, понял: не моё. Правда, Беллерман долго ворчал на меня. Как ни приду, всё вставит своё: мол, зачем отказался от такой славной карьеры. А я не хочу никакой карьеры, понимаешь? Не хочу. Я люблю конкретное дело. Люблю автомобили, люблю дорогу. Мне бы в дальнобойщики пойти, да не сложилось. И сейчас… Вместо того чтоб заниматься тем, что люблю, опять оказался на какой-то карьерной лесенке. Ну, какой из меня председатель кооператива! Кабы не Саид, чёрта лысого взялся б за это дело. Но его подвести не могу, а он почему-то настаивал, чтоб именно я. Вот и тяжело. Да и в стране бардак. Никак не пойму, куда всё понеслось. С катушек стронулось и понеслось.
– Тяжело тебе, – согласилась Машка, медленно разворачивая руку, чтобы подставить под мужнины ласки ладошку. – Только ты не переживай. Мы с тобой вместе. А значит, всё как-нибудь образуется. Поработаешь некоторое время председателем, а там и более подходящая кандидатура сыщется. И тогда сможешь уйти в дальнобойщики, если мечтаешь об этом. Только, – она схватилась за его руку двумя и пристально посмотрела в глаза, – Андрюша, мне тяжело будет. Ждать тяжело. Ты будешь ездить куда-то, пропадать надолго, а я сидеть одна.
– Да не будет этого, – мягко отнимая свою ладонь из её рук, сам себе возразил Долин. – Какие могут быть теперь для меня дальние дороги! Я ж контуженый!
– Это ты брось. Контузия твоя, слава Богу, лёгкая, ничего страшного не случилось. Ты практически здоров. И думать не моги!
– Спасибо, – грустно усмехнулся Долин и протянул руку за вскипевшим чайником, – Расскажи мне про того своего парня… Ну, помнишь? Ты как-то говорила мне, он был тоже афганец.
Маша взяла обеими ладонями горячую чашку с чаем и, поднесла к губам. Струйка ароматного пара ударила в ноздри, и в глазах выступили слёзы. Андрей расценил это по-своему. Вдруг воспоминания о бывшем женихе неприятны? Ведь ни разу не заговаривали.
– Нет, всё нормально. Это всё в прошлом, – спокойно промолвила Маша, – Я и правда, очень любила его. Но я была совсем девчонкой. А он твой ровесник, даже старше. Так что… Просто начиталась книжек, придумала себе любовь, и появляется он, такой уверенный в себе, самостоятельный, чуть резкий и, ты знаешь, очень красивый. Про таких говорят «красавчик». Мы с ним какое-то время даже пожили вместе. Ну, наверное, неделю. Пока моих родителей не было.
– Да, они у тебя в этом смысле странные. Давать такую самостоятельность девочке… Я бы, наверное, не смог.
– Они у меня нормальные. Вот мы живём, они же не вмешиваются. Но если обратиться за помощью, если она действительно нам будет нужна, они обязательно помогут. Они хорошие. Просто привыкли считать меня разумным и самостоятельным человеком.
– А ты разве не такая? – улыбнулся муж. Жена не сразу ответила:
– Была б такая, не было истории, едва не стоившей жизни. Кабы не папа… В общем, не такая уж я и разумная. А с ним мы больше не встречались и не созванивались. Знаю, его судили. Он в армии что-то натворил. Побил кого-то, то ли ещё что-то. Он такой, умеет влипнуть. У него и отец-то умер на зоне. Наследственность!
– А откуда знаешь, что его судили?
– Случайно узнала. Встретилась на улице с его соседкой. Даже не сразу признала. Мы тогда только с тобой познакомились. Помнишь, ты ещё прогнал меня? А я решила, что никуда от тебя не уйду.
– Да, было дело, – Долину не хотелось вспоминать время, когда он, мучимый кошмарами, прогонял всех подруг, появившихся в доме, как бы он к ним ни относился. Времена изменились, но ему порой казалось, что-то похожее повторяется, только на другом уровне. Что именно, понять не пытался, отгоняя от себя мысли об этом. – Значит, сидит?
– Дела армейские. Ну, ты знаешь, дедовщина. Дали шесть лет.
– Ого! Это серьёзно. А родные у него есть?
– В том-то и дело, что нет. Он, как и ты. Сирота. Причём полный. Ни отца, ни матери.
– Ну, мои-то, положим, живы. Просто живут далеко отсюда. С мамой ещё общаемся раз в три-четыре года…
– А почему? Разве тебе не интересно, как она с новым мужем?
– Зачем мне это! У неё своя жизнь, у меня своя. Она, уезжая, оставила мне квартиру, за что ей отдельное «спасибо». Но при этом не преминула напомнить, что больше ничего не должна, раз я уже большой, должен сам о себе заботиться, так чтоб не докучал ей.
– Вот она-то у тебя точно странная, – задумчиво протянула Маша и попыталась представить себе, чтобы Антонина Александровна нечто подобное когда-нибудь сказала ей. Не выходило. Значит, мама с сыном изначально чужие. А разве такое бывает? – А разве так может быть? – вслух спросила Маша и, глянув в глаза мужа, осеклась.
Андрей молча помешивал чай. Если б Маша могла считывать мысли и увидела бы, где именно пребывает сейчас её муж, она бы удивилась. Потому, что мысленному взору открылись бы картины мест, где и она бывала в пору безмятежного детства. Только воспоминание о том путешествии оказалось вытесненным глубоко в таинственные недра мозговых извилин, придавленное напластованиями позднейших счастливых и драматических событий.
…Над малиновой от закатных лучей кромкой бездонного моря упругими волнами накатываются лиловые сумерки. Они стягиваются всё ближе к тому месту, где румяное яблоко звезды ежедневно окунается в пучину, чтобы настала ночь. Резко очерченный горизонт обозначает не столько место, где гладь морская соединяется с гладью небесной, сколько шов между двумя нереально ровными поверхностями. Со склона горы, величественно нависающей над уютным курортным Геленджиком, вид морского штиля на закате, микроскопических огоньков, зажегшихся там и сям, где во дворах жителей уже настал вечер, ажурной паутинки ниточек-дорог, бегущих со склона к морю и поперек, вдоль берега, настолько притягателен и одновременно пугающ, что чем дольше неотрывно смотришь туда, тем крепче мороз продирает по коже между лопаток, а не смотреть не можешь. Изрезанный тропами и оврагами склон даже для начинающего скалолаза не представляет ни малейшей трудности. У опытного спортсмена, что привёл сюда маленького сына, другая задача. Это для Андрюши первое знакомство с окаменевшей судорогой земли, и чтоб постичь, что такое горы, ему надо провести здесь ночь. У них палатка, провизия на два дня, тёплые вещи. Самое главное, чтобы в душе ребёнка пробудился восторг от открывшейся ему высоты, бескрайней ширины и глубины обзора. Только глядя со склона горы в гладь вечереющего моря, возможно постичь, что такое бесконечность. Внизу, в душной комнатёнке, что сняли они семьёй у говорливой хозяйки, обосновавшейся в Геленджике после войны, осталась мама. Она, конечно, волнуется, но это ничего. Сейчас у отца и сына настоящее мужское дело. Они сделают его, пройдут положенные им небольшие испытания, и вернутся. И потом будут купания в тёплой бухте, пляж, походы в кино под открытым небом ясными вечерами, мороженое, сладкая вата и прочие удовольствия курортного отдыха. Это всё потом. А пока…
…Малиновый закат окрашивает кромку моря, точно кровенит едва заживший порез. К тому месту, куда упадёт солнце, волнами подтягиваются сумерки. Здесь ещё ранний вечер, а в городке под ногами уже ночь. Взгляд притягивает линия горизонта, какого девочка прежде никогда не видывала – место склейки двух листов цветного картона, сквозь которое пятнами проступают малиновые капельки застывающего клея. Геленджик со склона выглядит игрушечным. Смешные огоньки фонарей и лампочек в домах, во дворах и вдоль нитяных улиц, где уже вечер, мелькающие огоньки автомобилей, едущих по этим ниточкам, то и дело скрываясь от взгляда в кущах густых крон деревьев и кустарника. Смотришь туда – и не оторваться, хотя от вида этой страшно далёкой картинки по спине бегут мурашки. И зачем её, маленькую девочку на ночь глядя занесло на эту тропинку, взбирающуюся всё выше и выше, к самой вершине величественно нависшей над городом горы? Сидела бы с мамой сейчас в душной комнатёнке, слушая бесконечные рассказы о войне говорливой хозяйки, чей выговор выдаёт в ней украинское происхождение, хоть и живёт она здесь, в русском городе меж греков, турок, абхазов и столичных туристов уже без малого тридцать лет. Это всё папа: подбил отправиться в поход. Обещал впечатление на всю жизнь и не обманул. Для Маши, никогда не поднимавшейся выше двенадцатого этажа, всё увиденное и пережитое уже сказка. Можно даже забыть про купание, загорание, кино каждый вечер, мороженое, сладкую вату. Настолько всё это меркнет перед тем, что она увидела сегодня. А предстоит ещё провести ночь в палатке и встретить рассвет, увидев, как из-за вершины встаёт совершенно иного цвета молодое солнце. Над головой и вокруг бесконечная высота, бескрайняя ширина, а внизу бездонная глубина. Восторг!..
– Мы просто с нею очень разные люди. Очень, – произнёс, наконец, Андрей и прихлебнул остывшего чая. – Когда-то давно, в раннем детстве, может быть, пока папа жил с нами, мы как-то общались, что-то вместе делали. Но мама не разделяла наших с папой увлечений. Потом они разошлись. А я… Когда мальчишке четырнадцать, он тянется к отцу. Тем более, он у меня геолог, турист, интересный рассказчик. И потом… У него есть тайна, настоящая тайна. Это такое состояние души, когда что-то есть много большее, чем ты сам. Что-то важное, ради чего есть смысл жить. Я вот дожил до своих лет, и пока не могу сказать, что у меня такая тайна есть. Я чувствую, она где-то живёт во мне. Но я её пока не понял. А он понял. Рано понял. Оттого многое успел в жизни. А я… – Андрей досадливо взмахнул рукой. – Видишь, как меня мотает! Даже с работой толком определиться не могу, не то, что с тайной…
– А где он теперь? Вы же не общаетесь и с ним тоже.
– Так получилось, что я и не знаю, где он теперь. То есть, точно сказать не могу. Незадолго до того, как мне уходить в армию, он отправился в очередную свою экспедицию. В Гималаи. Потом, уже в армии, я получил от него письмо, из-за которого меня долго тягали в особый отдел, потому что обратный адрес был пакистанский.
– Ого!
– Да, вот так! Я им объяснял, что никаких сведений о том, как он там оказался, что делает и как вычислил мои координаты, не имею. Сказал, что он альпинист, много раз ездил во всякие заграничные поездки, иногда надолго, что родители мои давно в разводе и тому подобное, но, кажется, они мне не очень-то поверили.
– Что значит, не очень-то?
– Не во всём, значит. Я же к тому времени находился от своего родителя, можно сказать, в двух шагах. С чего бы это ему, больше года не писавшему, вдруг взять и написать мне в армию? Ты ж не забывай, на каком особом положении мы в 40-й армии находились. А вдруг надумаю перебежать к «духам»?! А что, случаи бывали. Конечно, не в нашей части, но бывали. Нам на политинформациях рассказывали, предупреждали, как готовят такие провокации, как можно оказаться в плену, чем чреваты самоволки, общение с местными и прочее. Так что наши особисты вполне могли мне и не верить, – Андрей замолчал. Маша долго вопросительно смотрела на мужа, не прерывая молчания, но не выдержала, в конце концов, и подала реплику:
– И что же дальше?
– А что дальше! Проверки проверками, а службу нести надо. Мне оставалось ещё с год, времени для того, чтоб понять, насколько я благонадёжен, предостаточно. Постепенно отвязались. Правда, отношение ко мне осталось не самое хорошее. Офицеры и прапорщики стороной обходили, а свои ребята как будто посмеивались даже. Что, мол, за папашка ему достался! Вообще-то неприятно.
– А о чём он тебе написал тогда?
– Я плохо помню. Вроде, вспомнил про сына, узнав, что тот служит. По-моему, даже не знал, что я в Афгане. Писал про восхождения, описывал встречу с тибетскими монахами. Не помню, чем они его так поразили, но описывал он их подробно. А меня это как-то мало интересовало. Потом не писал, наверное, потому, что я не ответил. А как бы я ответил? Международные письма из армии не пошлёшь. Может, он и обиделся. Не знаю. Но контакт мы с ним потеряли. Когда я вернулся из армии, мама жила с мужем в другом городе, квартиру переписала на меня. Ну а дальше ты всё знаешь, нечего и рассказывать.
Они помолчали, попивая остывший чай. Маша пыталась представить себе, как это жить совершенно оторванным от родителей, зная, что они живы, и не пытаться разыскать их, вступить с ними хотя бы в переписку. Для неё это было непостижимо. Притом, что сама выпорхнула из родительского гнезда и наведывалась к близким раз в год по обещанию, она всё же держала их постоянно в своём сердце и никакой тайны из своей жизни для них не делала, и, как ей казалось, сама про них всё знает. Просто в их семье было не принято вмешиваться в личную жизнь друг друга, если об этом не попросят. Но вот так – оторваться совсем – это её уму было непостижимо. Андрея, как ей казалось, всякое воспоминание о родителях слегка раздражало. Она видела, что он старается не думать о них. Не вспоминают, и не надо! Во всяком случае, о матери старался не думать. Почему именно о ней? Обыкновенная ревность сына, который не может простить матери нового брака? Но ведь она самостоятельная женщина, и сын тоже самостоятельный мужчина, в опёке не нуждается.
В догадках об истинном отношении мужа к родителям Маша была одновременно и далека и близка к реальности. Он действительно испытывал обиду на мать, считая – и не без оснований – именно её главной виновницей развода. Но с отцом, на самом деле, Долин поддерживал отношения. Глубоко внутренние, как незримый диалог по волшебному телефону. Даже не видя его рядом, он будто бы слышал его голос и угадывал его состояние. Кроме того, странным образом недавняя контузия перемешала в его голове разные куски памяти. Окунаясь в прошлое, он начал путал последовательность событий, как это нередко случается с пожилыми людьми. Для них прожитая жизнь важна не последовательностью, а важностью отмеченных вех. И образ отца – в тёмных очках, спортивном костюме, с альпинистским снаряжением в руках изредка возникал у него рядом со старшим лейтенантом Угрюмовым, чем-то походящим на него. И эта пара – альпинист и военный – возникала в каком-то ущелье. Но вот, что это за ущелье, Долин вспомнить не мог. Точно невидимая рука поставила на каком-то блоке памяти прочную заглушку, не давая проникнуть в один из её отсеков. Знал бы Андрей, чья эта невидимая рука! Разгадал бы ключ-коды, чтоб сорвать заглушку! Кто знает, скольких бы событий своей последующей жизни он избежал бы в этом случае! Но мастер своего дела установил надёжные засовы, спрятал ключевые слова. Недавняя травма перекосила искусственно возведённые в человеческом сознании запирающие механизмы, но не взорвала их. А это значило, что и сам установивший не мог бы теперь, в случае необходимости, вскрыть потаённое.
Хитроумный маг и целитель, чёрный колдун и всесильный властитель душ, плетущий нити одному ему ведомых сюжетов из-за прочных стен 13-го корпуса «Дурки», сам понимал, что весенний инцидент с его подопечным поломал планы в его отношении. Но поделать тут уже было нечего, разве, в крайнем случае, нажать «кнопку ликвидации». Впрочем, и этого теперь не сделать незаметно. Андрей умудрился, даже будучи, казалось бы, под его полным контролем, сразу после проведённой операции, поступить не так, как планировалось. Причину сбоя заложенной в него программы следовало искать не столько, наверное, в нём, сколько в женщине рядом.
Долины на своё тихое свадебное торжество не приглашали большое количество гостей. Однако доктор Беллерман был в числе первых, кто их поздравил. Прямо в ЗАГСе после регистрации брака он, пожелав молодожёнам счастья, не преминул высказаться в том смысле, что надеется на возвращение молодого мужа на ниву общественной работы. Дескать, «и журналистика, и номенклатурная карьера для такого человека, как Андрей Александрович Долин, остаются открытыми путями, на которые рано или поздно должна ступить его крепкая мужская стопа». Беллерман по-прежнему верил, что нет на свете силы, способной влиять на психику мощнее, чем его проверенные методы комплексного воздействия, которые он разрабатывал и оттачивал годами, объединив в концепцию под названием «Коррекция личности».
В эту полнолунную ночь Андрей и Маша Долины сидели вдвоём за чаем, беседовали, разжижая морок бессонницы, и не отдавали себе отчёта в том, что друг другу они даже ближе, чем сами думают, что судьбы их переплетены друг с другом таким бесчисленным количеством нитей, какое и подсчёту едва поддаётся. Не знали, не ведали того, что в далёком 1918 году Машкин прадед Кузьма Никитич Калашников порубал насмерть своей казацкой шашкой изменника царю и отечеству, каким он его считал, ставшего на сторону большевиков дворянина и офицера Андрея Мефодьевича Долина. Не знали, не могли знать, что задолго до этого предок Андрея Мефодьевича помещик Староверов утаил от прибывшего со специальной инспекцией из Петербурга чиновника по особым поручениям Его Императорского Величества III Канцелярии Владимира Даниловича Калашникова старинную рукопись, хранившуюся в доме Староверовых с незапамятных времён. Император, только что вмешавшийся в историю с приговором историку Воланскому и спасший от уничтожения его книги, имел точное представление о том, какую именно рукопись ищет. И позже Владимир Данилович доложит графу Бенкендорфу о том, что «г-н Староверов неблагонадёжен, имеет нрав скрытный и должен быть определен под негласный надзор, поелику может оказаться весьма полезен оставшимся заговорщикам Севернаго общества [61] , имея познания обширные, библиотеку, и сношения с литературными и прочими вольнодумцами, коих в России всегда пребывало великое множество, а ныне слишком велико число их». Бенкендорф, будучи человеком опытным и многомудрым, положит донесение Владимира Даниловича Калашникова «под сукно» и никогда не предъявит никому. Северное общество уже к началу 1826 года было полностью разгромлено, и говорить о каких-то «оставшихся заговорщиках» могут только не в меру усердные и не слишком информированные люди. Однако сигнал есть сигнал. Пускай полежит! А вдруг пригодится, коли потребуется свести счёты с кем-либо? Да хоть с тем же Пушкиным, этим царским любимчиком, которого Его Величество опекает как личный цензор, а место ему, в лучшем случае, в Сибири меж других мятежников!
А в незапамятном 1693 году некто Бориска Калашников из купеческой семьи, позже воспетой поэтом Лермонтовым, закадычный приятель Алексашки Меньшикова, с подачи последнего был приближен к молодому Императору Петру и включился в работы по постройке кораблей, за что был жалован особой грамотой, даровавшей ему широкие права на торговые операции с лесом и пушниной, начал вскоре порубку в отведённых ему на то угодьях, да напоролся на странного старца по прозвищу Доля, запретившего молодому негоцианту рубить лес в этом месте, грозя страшными мучениями, ежели не послушает. Бориска посмеялся над чудаком, примолвив, что «вас, бородачей-староверов, из лесов вскорости повытравят, да в железах на каторги сошлют, вот и посмотрим тогда, кому мучения выпадут на долю». А всего неделей по том разговоре случилась гроза, и Калашникова поразило молнией. Да так, что не убило сразу, а промучился он ещё месяц, по несколько раз на дню падая в страшных конвульсиях и заходясь беззвучным криком, замирающим пеною у рта.
И собственные судьбы Андрея и Маши не раз пролегали по одним и тем же местам, пересекаясь с одними и теми же людьми, совпадая и рифмуясь неожиданно и разнообразно. Ставшие мужем и женой Долиными, они будто соединили две случайно разорванные кем-то когда-то ниточки, и с каждым днём совместной жизни всё более прорастали друг в друга, безотчётно находя эти скрытые связи и рифмы двух судеб – своих собственных и своих родов. И хотя, конечно же, сами они не могли знать, когда и как сталкивались судьбы их предков, за них говорила их кровная, родовая память. Роман Попов был в жизни Маши чуждым, никак не связанным судьбами своих предков с её. Напротив, Андрея Долина она воспринимала не просто, как близкого, а как родного человека, и он её воспринимал так же. Родство это время от времени казалось болезненным. Периодически вспыхивая мелкими размолвками, о каких говорят, милые бранятся – только тешатся, родство это день ото дня обнаруживало всё большую двойственность. Главной причиной вспышек на поверку всегда выходило, что думают и чувствуют супруги одинаково. И когда мысль одного, устремляясь вовне, чтобы осуществиться в каком-либо действии, натыкалась на «занятое пространство» такою же мыслью другого, возникало болезненное чувство не то обиды, не то ревности. Точного имени сему чувству не было. Ссоры длились по нескольку минут, не более, но всякий раз они, напоминающие внезапный взрыв, хотя и проходили быстро, оборачиваясь всплесками нежности, оставляли в душе горький осадок.
Знали бы они, что всякий раз, сталкиваясь между собою, их далекие предки оказывались по разные стороны баррикад! Это знал Владислав Янович. Среди прочих знаний о людях, он едва ли не превыше всего ценил знание родословных, вытаскивая на свет Божий информацию из таких тайников и закоулков, куда не всякий смертный даже догадается, как сунуться. Он рассчитывал на то, что давнее родовое противостояние рано или поздно даст о себе знать, и не вмешивался. Выжидал. Когда Андрей попал в катастрофу, чудом не стоившую ему жизни, Беллерман решил, что настал миг, которого он ждал. Сейчас начнёт вырываться наружу тайное родовое, и он, со своими знаниями, окажется тут как тут – необходимый обоим: и Андрею и Марии. Он поможет им не разорвать друг дружку на части, соединит и возьмёт под контроль – уже обоих. Неутомимого экспериментатора над человеческими душами и судьбами горячил и заводил такой оборот событий, вот почему он с трудно скрываемой радостью помчался оказывать всю имеющуюся в его возможностях медицинскую помощь попавшему в беду «Испытуемому А» и, общаясь с его невестой, всячески наводил тень на плетень, не говоря определённо о перспективах и прогнозах выздоровления раненного и тонко намекая на возможное изменение его отношения к окружающим, в том числе, и к ней. Та безучастно принимала эти слова, продолжая ездить к Андрею ежедневно, терпеливо дожидаясь его возвращения из комы, ничем и никому не выказывая естественного в таких случаях страха перед будущим.
Беллерману удалось как-то спрятать от Машиного сознания факт их давнего знакомства. Их встреча, произошедшая в клинике после неудавшейся попытки девушки свести счёты с жизнью, случилась в такой момент её жизни, когда образы и события воспринимаются, словно в тумане. Та Маша Калашникова и нынешняя Мария Ивановна Долина были так же далеки друг от друга и различны меж собою, как наивная школьница и кандидат наук. Кроме того, вызов приглашённого специалиста никак не был зафиксирован в официальных документах, так что после, когда Иван Иванович и Антонина Александровна забирали дочь из стационара, внимательно просмотрев историю болезни, и потом, когда дважды девушке приходилось посещать психиатра в поликлинике, где она ещё полгода наблюдалась после выписки, никакая информация на бумаге не напомнила ни ей, ни родителям о встрече с профессором Беллерманом. Но ещё тогда Владислав Янович обнаружил интересную стойкость психики юной пациентки к любым проникающим воздействиям с его стороны. Он не стал применять силовых методов, хотя обстоятельства могли бы вполне оправдать их. Оставив вниманием Машу на годы, не вмешивался в естественный ход событий, словно зная, что встреча её с Долиным должна произойти. И когда она случилась, вновь появился на её горизонте, прилагая усилия к тому, чтобы невеста «Испытуемого А» доверяла ему и, при этом, не связала его с профессором, некогда осматривавшим её в клинике скорой помощи.
Андрей поправился, но его поведение, вопреки ожиданиям профессора, возвратилось к прежнему без изменений. Беллерман раздосадовал, пробовал подтолкнуть выздоравливающего к срыву, устроил с ним серию провокационных разговоров, приплюсовав к одному из них как бы вскользь обронённую информацию о судьбе Андрея Мефодьевича Долина, убитого Калашниковым. Сказано было тонко, без упоминания фамилии убийцы, со ссылкой на попавшуюся якобы на глаза Владиславу Яновичу газетную публикацию некого московского историка. Никто бы не заподозрил провокации. Информация засела глубоко, всплыв в памяти ровно через двое суток после того разговора врача и пациента. Но и тут не сработало! Долин даже не попытался сопоставить фамилии убийцы своего прадеда и своей невесты. Беллерману оставалось просто идти к Долиным на свадьбу.
В судьбе семьи Калашниковых был ещё один зигзаг, относящийся уже ко временам нынешним. Родной брат Ивана Ивановича, который с ранней юности был «бельмом на глазу» в своей семье. Их отец Иван Кузьмич всегда был против того, что Николай избрал себе «вольную профессию». Художник, без постоянного дохода, вдобавок к этому, вечно скитающийся по стране в поисках каких-то древностей, в которых его отец не видел особого смысла, вызывал постоянную неприязнь. Когда же «богемная жизнь» привела его на скамью подсудимых и на суде вскрылись многие мерзкие подробности, Иван Кузьмич строго-настрого запретил всем родным общаться с ним и даже упоминать его. Имя Николая Калашникова было вычеркнуто из семейных анналов. Отец до самой своей смерти не простил и не принял сына Николая. Табу, наложенное главой семейства на всякое упоминание о нём, оказалось столь прочным, что спустя годы после его смерти Иван Иванович не решился восстановить связь с братом, кого к тому времени не видел и не слышал более десяти лет. Для подрастающей дочери, смутно помнившей дядю Колю, родители выдумали историю про якобы существовавшую скандальную связь Николая с домработницей, вынужденной покинуть дом Калашниковых. О том, что когда-то в дедовом доме была домработница, Маша знала из семейных рассказов и воспринимала примерно так же, как воспринимаются мифы Древней Греции. Хотя её склонный к построению исторических параллелей ум был впечатлительным к мифологии, это семейное предание не слишком затронуло её. Отец постарался преподнести его так, будто речь идёт о чём-то третьестепенном. Маша росла в уверенности: дядя пропал без вести.
Андрей, уже успев привыкнуть к выходкам своей памяти, не беспокоил Владислава Яновича обращениями по её поводу. Он чётко усвоил формулу, преподанную ему Беллерманом в самой первой их беседе: нужно либо найти в памяти, что искал, либо избавиться от того, что там мешает. И, следуя этой простой формуле, определился, что, на самом-то деле, ему ничего не мешает и он не желает ничего лишнего искать. Его всё, в принципе, устраивает! А раз так, то к чему теребить доктора? Пускай выдалась в очередной раз бессонная ночь! Пускай на сердце то и дело накатывает неясная тревога! В конце концов, это жизнь… Вот сейчас двое самых близких людей сидят на кухне и, отгоняя прочь эту самую тревогу, с удовольствием копошатся в своём прошлом. Наверное, потому, что это самое главное богатство всякого живущего на этой земле. Иногда надо перетряхнуть эти сундуки, извлечь на свет то одно, то другое сокровище, полюбоваться им, чтоб затем обратно спрятать, надышавшись его ароматами.
– Пошли всё-таки спать, Андрей, – устало проговорила Маша после длительного молчания вдвоём. Долин улыбнулся:
– Хорошо. Только ещё одну вещь скажу. Раз у нас выходит сегодня такой разговор, грех не воспользоваться; другого случая не будет. Ты ведь никогда не спрашивала меня о моих девчонках до тебя, но не может быть, чтобы тебе не хотелось что-нибудь об этом знать.
– А ты уверен, что мне надо это знать?
– Странно ты сказала, – проговорил Долин, – даже очень странно. Разве знать о муже всё – не естественное желание любой женщины?
– А ты именно так думаешь о женщинах?
– Опять странно! Как будто я вообще о вас ничего понять не в состоянии. Мужчины, Машута, не такие уж безнадёжно глупые существа, смею тебя уверить. Но раз ты так говоришь, значит, наверное, думаешь, что мне есть, что утаивать от тебя такое…
– Знаешь, мне уже всё равно, есть ли такое, нет ли его у тебя от меня. В конце концов, нам уже не стоит играть в сумасшедших влюбленных, что ссорятся из-за такой ерунды, как ревность.
– Вот уж не думал, что бывают на свете женщины без ревности.
– Да не в ревности дело, пойми ты, – отмахнулась Машка, – если бы я была лишена, как ты говоришь, ревности, я бы ещё тогда, в самом начале наших отношений исчезла бы из твоей жизни.
– Как это?
– А вот так. Ты же выгнал меня, а выгнал именно из-за ревности. Забыл, как ревновал меня к своим цветам? А уж я тебя к ним ревновала страсть как! Но единственный способ победить ревность – полюбить то, к чему ревнуешь. Мне было проще: я цветы сама любила всегда.
– Гм! Получается, что любила, а всё-таки поревновать успела.
– Ну что ж, и я не идеальна. Так почему я не стремлюсь узнать о твоих увлечениях? Ведь если я не ревную, то, по-твоему, должна проявить женское любопытство.
– Даже если ревнуешь, вполне могла бы его проявить.
– А сам-то ты после этой откровенности не испугаешься того, что мне открыл? Разве у тебя не существует права на личную тайну, какой даже мне касаться не стоит? Рассуди: вот ты всё мне рассказал, может, снял грех с души, как говорили в старину, а потом начал мучаться: не стоило этого делать, правда, грязнее и подлее, чем хотелось бы, а вдруг я возьму да изменю своё отношение к тебе?
– Об этом я не задумывался, – Андрей решил, что повременит с рассказом жене о прежних неудачах, о единственной настоящей любви, пережитой в ранней юности и хранимой в сердце до сих пор, о проблемах, с которыми ему помог справиться добрый доктор Владислав Янович, впрочем, об этом она и сама знает. Нет, не надо рассказывать, она права на все сто. – Ладно, Машка, прости, что разбудил среди ночи. Пошли спать, пора. И луна бледнеет. Утро скоро.
– Да уж, – усмехнулась Маша и, подойдя к мужу, обняла его за плечи. – Скоро уж не спать, а вставать пора будет.
Через полчаса они уже спали, нежно прижавшись друг к другу. Маше снился Андрей, медленно бредущий пустынным берегом сквозь душную мглу знойного влажного лета. Будто бы он только что узнал, что его отец давно живёт в другой стране, переменив не только место жительства и гражданство, но даже вероисповедание. И это известие поразило сына, готового к чему угодно, но только не к тому, что в его семье есть иноверец и иностранец. Она бежит к нему навстречу, в её душе зреют какие-то слова в защиту его отца, которого Андрей уже склонен считать предателем и проклясть. Она торопится: проклятие в адрес родителя не должно сорваться с уст, иначе оно падёт на следующее поколение, на сына – на их с Андреем сына, который и должен родиться затем, чтобы снять отцовский грех. Да и нет никакого греха в том, что человек, запутавшийся в идеологических, социальных, политических соснах, имеет право обрести свой самостоятельный путь хоть в тридцать, хоть в семьдесят. Нет никакого греха в перемене вероисповедания в сознательном возрасте, ибо оно не присяга, а всего лишь мировоззрение, которое имеет обыкновение развиваться, изменяться. Маша торопится добежать до мужа, но как это часто бывает во снах, её стремительный бег оказывается медленнее его неторопливого шага. И вот она уже видит, как он останавливается, воздевает руки к небу, и страшные слова слетают-таки с его уст. Она задыхается, крича «Не делай этого! Ты не должен…». Но ветер уносит её голос, и Андрей не слышит. Он, слепец, ещё и не видит… А ему снилась солнечная поляна, на которой в кругу ромашек и одуванчиков в густой шелковистой траве сидит Мария Ивановна Калашникова, которой почему-то уже сорок пять лет, а рядом их ребёнок. Мальчик резв, бодр, он прыгает босиком по траве, ловя бабочку, что перепархивает с цветка на цветок, и всё никак не может поймать. Ему лет пять. Хорошенький белобрысый мальчуган, похожий на отца. Вот он поворачивается лицом к родителю, их глаза скрещиваются, и вдруг Андрей с ужасом понимает, что сын ненавидит его. Уже в этом возрасте в нём клокочет почти звериная ненависть к старшему мужчине. «За что?» – едва успевает произнести отец, как ему в голову летит камень, метко пущенный маленькой, но по-мужски уверенной рукой. Рядом возникает фигура призрака в пластиковой маске из подземного перехода. Камень с грохотом разрывается у Андрея прямо в голове, и он с резким вскриком просыпается…
Солнце уже позолотило окна соседнего дома и настойчиво стучалось в окна его квартиры с утренним приветом. Маша спала рядом. Его вскрик не разбудил её, лишь слегка потревожил. Он долго смотрел в лицо спящей жены, по которому пробегали нервные тени тревожного сна, и ломал голову, разбудить или нет. Голову ломило в висках. Что-то всё-таки ночью случилось. Сначала эта идиотская бессонница, полная луна и странный разговор на кухне. Теперь этот непонятный дурацкий сон. Может, всё-таки обратиться к Беллерману? Уж не раз помогал, поможет и ещё. Только неудобно как-то. В конце концов, доктор ничем ему не обязан. Так чего ж его непрестанно беспокоить-то? Ну и что с того, что он обслуживает ветеранов по линии фонда бесплатно? Андрей, отказавшись от роли, предложенной ему Локтевым и Беллерманом, сам поставил себя в неловкое положение, теперь обращаться со своими проблемами в фонд как-то не по-людски. Нет, сам как-нибудь справится! Однако пора вставать. Утро уже, и день впереди нелёгкий.
Долин осторожно, чтобы не потревожить спящую, встал, оделся и вышел на кухню, где остался на маленьком огне распаявшийся, выкипев до капли, чайник. «Вот оно, что! – облегчённо заметил Андрей. – Всё дело в этом чёртовом чайнике!». И выключил газ. Едва он дошёл до ванной, как раздался телефонный звонок. «Кого ещё несёт в такую рань! – раздражённо подумал Андрей и снял трубку». В ухо врезался резкий незнакомый тенорок:
– Андрей Александрович? Здравствуйте. Извините за столь ранний звонок. Я боялся вас не застать дома. Да и дело не терпит отлагательств. Мы не могли бы с вами встретиться где-нибудь в течение часа или полутора?
– Что за чёрт! С кем я говорю? Что за дело? – занервничал Андрей. Тенорок в трубке в восемь утра действовал ему на нервы.
– Видите ли, мы с вами практически не знакомы… Впрочем, я могу представиться. Старший оперуполномоченный Лебезянский.
– Очень приятно, – буркнул Андрей и подумал: «Ни черта себе фамилия! Под стать голосу. Ни хрена не приятно!». – Так в чём дело?
– Не беспокойтесь, это не в связи с вашим новым назначением. В вашем предприятии всё в порядке.
– И на том спасибо, – ещё раздраженнее заметил Андрей, а сам подумал: «Ну, даёт, спецура! Я ещё не подумал о своём предприятии, а он меня уже успокаивает…».
– Я вас беспокою в связи с вашим отцом.
– Что?!! И где мы должны встретиться?
– Очень рад, что вы так живо откликнулись, очень-очень рад, – затараторил тенорок. – Давайте, знаете ли, встретимся в закусочной на углу напротив вашего дома. Она открывается в восемь утра, и…
– Хорошо. Ждите меня через пятнадцать минут, – оборвал Лебезянского Андрей и бросил трубку.
– Доброе утро, Андрей Александрович. Меня зовут Игорь Игоревич, – надтреснутым тенорком булгаковского персонажа представился оперуполномоченный Лебезянский, завидев вошедшего в пустую в утренний час закусочную Андрея Долина.
Андрей сухо отрекомендовался и с нескрываемым раздражением бухнулся на лёгкий металлический стул напротив Лебезянского.
– Ну, вот и хорошо, вот и хорошо, – засуетился тот, отодвигая чашку плохого кофе и наклоняясь к портфелю под его ногами. Пока он рылся в бумагах, извлекая из его недр то одну, то другую, Андрей молча и неподвижно наблюдал за движениями неприятного ему человечка. Маленький, нескладный, в потёртой кожанке, скрывающей социальный статус и материальное положение обладателя, он походил одновременно и на опустившегося профессора провинциального института и на водителя трамвая. Менее всего можно было заподозрить в нём представителя «органов». Наверное, один из способов маскировки. Когда Игорь Игоревич закончил рыться в бумагах, поправляя на нелепо выступающем поперёк круглого лица носу маленькие никак не идущие ему очки, Андрей, наконец, прервал своё молчание:
– Чем, собственно, обязан нашей встрече?
– Видите ли, Андрей Александрович, много лет назад вы уже имели совершенно не заслуженные вами неприятности из-за вашего родителя, – Андрей поморщился. Зачем напоминать то, что он не хочет вспоминать. – Извините, – продолжал тараторить Игорь Игоревич, – что приходится напоминать. Мне самому неприятно, знаете ли, выступать в такой… как бы это сказать… малоприглядной роли. Но, сами понимаете, сами понимаете, я бы очень не хотел, очень не хотел, чтобы история повторилась для вас столь же неприятным образом.
– Ближе к делу, – перебил Долин. Тенорок Лебезянского вызывал тошноту, и он с трудом удерживал подкатывающий к горлу ком.
– Хорошо, хорошо, – торопливо согласился тот. – Просто я сделал эту важную вводную, дабы вы поняли, что вам необходимо, просто жизненно необходимо согласиться на сотрудничество с нами.
– С нами – это с кем?
– Ну, как же, Андрей Александрович! Я же представился!
– Для начала изложите мне суть дела и мой статус в нём. Пока не вижу, что я свидетель чего-либо или подозреваемый в чём-либо.
– Да-да. Конечно, конечно. Вы так правы! О, как же вы опять правы, Андрей Александрович… Однако, вместе с тем. Уж простите… Вот, пожалуйста, взгляните, – он протянул Андрею фотографию, – Вы узнаёте? Это действительно ваш отец?
С фотокарточки на него взирал мужчина в одеянии, одновременно похожем на военную униформу неизвестной Долину армии и на облачение для отправления неведомого культа. Мужчина был и в самом деле очень похож на отца, но весь зарос бородой и, кажется, несколько выше ростом. Андрей пристально рассмотрел его лицо, вгляделся в глаза, потом покачал головой и, протягивая фото оперуполномоченному, ответил:
– Похож. Но с уверенностью сказать не могу.
– Так-так, – грустно пробормотал Лебезянский, пряча фотографию в конверт. – Тем не менее, это ваш отец.
– А почему он так странно одет?
– В том-то и дело, уважаемый Андрей Александрович. Как ни грустно мне вам это сообщать, но факты, как говорится, вещь упрямая, – Лебезянский снова задвигал руками, перекладывая с места на место разложенные на столике бумаги, будто нарочно оттягивая объяснение.
– Игорь Игоревич, нельзя ли конкретнее? У меня не так много времени. Раз уж вы вытащили меня так рано из дому, будьте любезны, соблюдайте хоть какой-нибудь регламент нашей встречи.
– Да, конечно, конечно, вы опять правы. Хотя… слово «регламент», понимаете ли… Ведь наши встречи не регламентированы, а?
– Я надеюсь, что множественное число вы употребили по ошибке? – произнёс Андрей фразу, которую хотел сделать угрожающе утвердительной, но пока её произносил, глядя в глаза собеседнику, под конец взял вопросительную интонацию. Почему? Дал слабину? Какого чёрта! Гадкий обладатель немужского голоса имеет силу давить, что ли?
– Как знать, как знать… – протянул Лебезянский и тут же заговорил скороговоркой. – Впрочем, конечно, у вас сейчас столько дел на новом месте работы. Столько дел! Поневоле будешь пытаться соблюдать, как вы изволили выразиться, регламент… Только, уважаемый Андрей Александрович, – потянувшись к нему через стол, перешёл на полушёпот «опер», – сами-то понимаете, что на месте долго не усидите?
– Это моё дело! – отшатнулся от неприятного собеседника Долин и тут же добавил: – А с чего вы это взяли?
– Вот видите, – вернулся в прежнее положение Лебезянский, – вот видите! Ну, ладно… Раз вы так просите, буду краток. Дело в том, что ваш отец изменник и преступник. Годами он нелегально переходит государственные границы. Сначала – СССР, теперь – России. И его никак не поймать. Он то в Китае, то в Пакистане, то в Индии, то в Иране. Всякий раз – контрабанда. Опять же, это только оперативная информация. За руку поймать ни разу не удалось. Но, согласитесь, как поймают, в дело включатся совсем иные силы, не мы с вами, – Лебезянский загадочно улыбнулся. От улыбки повеяло педерастией. Долин поёжился.
– Всё, что вы говорите, возможно, и правда. Но, во-первых, какое это имеет отношение ко мне? Во-вторых, я почему-то склонен считать, что вы заблуждаетесь. Мой отец турист, альпинист, увлекается палеонтологией. По профессии геолог. Он абсолютный бессребреник. Как-то слабо верится в то, что он может связаться с контрабандой.
– Вот-вот! Андрей Александрович, то-то и оно! Вы, так сказать, метите в самую точку. В самую, что ни на есть, точку! Страсть к путешествиям, палеонтологии завела вашего папашу на тропу преступления. Именно страсть, не жажда наживы. Он у вас азартный человек?
– У нас – да, а у вас? – съехидничал Долин.
– И у нас, Андрей Алексаныч, и у нас, – согласливо закивал головой Лебезянский, – Оттого-то и обращаюсь к вам.
– Но какое я-то к этому имею отношение? – возвысил голос Долин и получил в ответ:
– Тише, уважаемый Андрей Александрович. Не надо так волноваться! По оперативным данным, он вскоре будет искать встречи с вами.
– И вы хотите, чтобы я сдал вам своего отца?! – почти крикнул Андрей в злобном смехе. – Вы там в своей конторе все такие идиоты или вас одного такого ко мне направили?
– Зачем вы так? Ну, зачем вы? Ай-ай-ай! – запричитал «опер» и снова наклонился через стол, понизив голос до еле различимого. – Вам грозит очень большая опасность. Вы меня, надеюсь, понимаете?
– Нет, – ещё подрагивая нервными осколками смеха, ответил Долин.
– Поясню. За вашим родителем стоят спецслужбы сразу нескольких государств Азии. Очень хитроумные спецслужбы. За века существования они научились манипулировать людьми так тонко, что бедняги даже не подозревают ничего. Ничего не подозревают. Так сказать, работают с людьми втёмную. Вашего отца тоже сначала использовали. А когда увяз, его вынудили сотрудничать. Могут и с вами…
– Чушь какая-то! Зачем я каким-то спецслужбам? Я хранитель гостайн? Банкир или политик? Я просто кооператор. С отцом не общался несколько лет. С какой стати ему вдруг искать встречи со мной? И потом. Если, как вы утверждаете, у вас есть столь детальные оперативные данные о его намерениях, что ж вы до сих пор его не поймали?
– Уважаемый Андрей Александрович! Так за что же нам его ловить? Ведь это можно делать только с поличным. А улик у нас нет. Свидетелей – тоже. У нас только оперативная информация. Ну, допустим, задержим мы его на семьдесят два часа. И чего мы этим добьёмся?
– Ничего не понимаю. Какого чёрта вы пытаетесь меня втравить в это? У них, видите ли, ничего нет, а есть какие-то сплетни каких-то информаторов. И из этого они пытаются раздуть международное дело, приглашая к участию простого российского предпринимателя? Ну, где логика, Игорь Игоревич?
– Да-да, вы правы! Вы, конечно, опять правы, чёрт возьми! Логики действительно маловато. Маловато тут логики, маловато… Ой-ой-ой!.. Но не в логике же дело. Факты, понимаете ли. Факты.
– Да какие, к чертям собачьим, факты, если у вас, как вы сами говорите, ничего на него нет?
– А как вы объясните, Андрей Александрович, что 8-го его видели на границе Индии и Непала, 11-го он уже в Пакистане, 14-го он в Тибете, а 21-го – в алтайской деревушке? При этом ни один пограничный контрольный пункт не ставил отметок о пересечении границ. Ну ладно, индийско-непальскую границу в принципе можно перейти без отметок. И это не наше дело. Но из Пакистана в Тибет никак не пройдёшь. Там же горы. Значит, он воспользовался каким-то транспортным средством. А на границе никаких отметок! Хорошо, хорошо! Допустим, и это не наше дело. Но ведь потом-то он оказывается на российской территории, а это уже наше дело! И ни один КПП его не пропускал. Как это объясните?
– Очень просто, во всех этих странах видели разных людей. Но очень похожих. Покажите, пожалуйста, ещё раз фотографию.
– Да-да, конечно. Конечно, пожалуйста, – обрадовано закивал головой Лебезянский. – И не одну, а сразу несколько покажу. Вот смотрите. Это – в Пакистане. А вот это – в Индии. А это уже Алтай. Смотрите, смотрите. Убедитесь сами: это не двойники, а один и тот же человек. На всех фотографиях, как вы видите, стоит дата и время.
– А кто это снимал? Ваши агенты? – криво усмехнулся Долин.
– Ну, мы, конечно богатое ведомство, но не настолько же, – смутился или сделал вид, что смутился оперуполномоченный. – Это делали по нашей просьбе представители полицейских служб Индии и Пакистана. Смотрите, смотрите. Я не тороплю вас.
Андрей внимательно разглядывал фотографии, сличая черты лица запечатлённого на них человека. Выходило, на всех и впрямь один и тот же человек. Если всё так, как говорит «опер», странная картина получается. Андрей ещё не был до конца уверен в том, что человек на фотографиях – его отец. Но сходство большое. Что-то мешало ему поверить до конца. Но что? Он откинулся на спинку и задумался. Рука потянулась к карману, где лежала пачка сигарет. Не будучи заядлым курильщиком, некоторое время назад он обнаружил, что табачный дым облегчает его ароматические галлюцинации. И он стал изредка пользоваться этим пагубным средством. Лебезянский услужливо поднес горящий огонёк зажигалки. Вежливо кивнув, Андрей затянулся горьким дымом и погрузился в мысли. Что-то говорило ему: дело обстоит несколько не так, как представляет себе и ему этот очкарик. Но возможно, на фотокарточках действительно его отец, и возможно, он действительно скоро начнёт искать встречи с сыном. Хотя эти возможности такие же вероятные, как и прямо противоположные. Как говорится, пятьдесят на пятьдесят. А чего, собственно, от него добивается Лебезянский? Ведь ушёл же от ответа. Андрей перевёл взгляд на внимательно наблюдавшего за ним «опера» и спросил:
– И чего же вы всё-таки хотите?
– Ничего особенного, – обрадовался тот, – сотрудничества.
– Не хило! – заметил Андрей. – Помнится, в далёком Афганистане ваши коллеги мне уже предлагали это. Вам наверняка известно, – Лебезянский закивал, – как известно и то, чем всё дело закончилось. Стукача вы не получили.
– Господь с вами! – замахал ручками Игорь Игоревич, сорвавшись на фальцет, – Ничего такого вам делать не придётся!
– А что же придётся? – надавив на последнее слово, переспросил Андрей и получил в ответ:
– Получить от вашего отца то, что он передаст вам как бы на хранение, и передать нам. Речь идёт о той самой контрабанде, которую он переправляет из страны в страну.
– Замечательно! Бесподобно! – ёрнически воскликнул Андрей. – А говорите, сдавать папу не придётся. Знаете ли, что! Не хотите, чтоб я сейчас вот здесь съездил вам по физиономии, так забирайте бумажки, фотки эти дурацкие и катитесь ко всем чертям! Я понятно выразился?
– Да, да, конечно! Очень понятно! Только очень грубо. Вы ведь, кажется, молодожён и мечтаете о ребёнке? А с этим пока…
– Что???
– Да так, нет, ничего, просто хочу, чтобы вы правильно поняли. Нельзя жить в государстве и быть свободным от обязательств перед ним. Оно может и обидеться. И тогда достанется так, что мало не покажется.
– Это вы о чём? Вы что, угрожаете мне?
– Не вам, уважаемый Андрей Александрович! Не Вам. Всего лишь, так сказать, вашей жене, будущему ребёнку, если он, конечно, родится. Ну, вы понимаете… С вашей мамочкой тоже могут случиться самые разные неприятности мелкого характера, правда вы с нею и не общаетесь практически. Но всё же, всё же… Мама всё-таки… Подумайте, стоит ли ссориться с нами!
– Да кто вы такой, чёрт вас задери? Говорите, оперуполномоченный, а ведёте себя, как дешёвый рэкетир.
– Дешёвый рэкетир ведёт себя иначе, Андрей Алексаныч. А дорогой рэкетир – это уже, как правило, наш человек. У ведомства много разных интересов. Ну, так как?
Андрей засопел. Утро переставало быть добрым. Обладатель надтреснутого тенорка вовсе не безобидный провинциальный профессор или туповатый водитель трамвая, а опытный вымогатель. Знал, куда бить.
– Я вижу, – с трудом вымолвил Долин, – особенной свободы выбора вы мне не оставляете.
– Что вы! Что вы! Свобода выбора есть всегда. Быть или не быть, например. В вашем случае несколько иначе. Быть счастливым семьянином или безутешным вдовцом, например.
– А вы не боитесь, что против вашей крыши может быть выставлена более сильная? – выпалил Андрей, озарённый догадкой.
– Это какая, например?
– Ну, допустим, клиника профессора Беллермана, – выдохнул прямо в лицо Лебезянскому Андрей, никак не ожидая, какой эффект произведут его слова. «Опер» побледнел, правая рука, лежавшая на столе, слегка задрожала, а пальцы стали мелко барабанить тихую дробь.
– Я думаю, – наконец выговорил Лебезянский, – Владислав Янович будет скорее помогать нам в нашей работе, чем мешать. И потом… потом… Вы вряд ли обратитесь к нему за помощью.
– Это почему же?
– Одно дело психологическая, психиатрическая помощь, а другое… И кто вам сказал, что к нему вообще имеет смысл обращаться в таких случаях, как у нас с вами. Он же врач, хотя, не скрою, имеет кое-какое отношение к нашей конторе.
– Ну вот, Игорь Игоревич, вы и проговорились, – радостно заметил Андрей, – Стало быть, нам есть, о чём торговаться. Так вот вам мои условия. Вы немедленно уходите и гарантируете мне, что ни со мной, ни с моими близкими не произойдёт никаких неприятностей по вашей милости, а я обещаю вам, что за вами лично и теми, кто там за вами стоит, не приедут санитары. Устраивает?
– Таких гарантий я, к сожалению, дать не могу, – уныло пропел Лебезянский, складывая бумаги, – Я понимаю, договориться нам с вами пока не удалось. Что ж, время ещё есть. И у вас, и у меня. А чтобы вы правильно поняли, с чем имеете дело, вам будут представлены в ближайшее время некоторые… ну, скажем так, верительные грамоты. Да-да, именно верительные грамоты. Раз уж вы козыряете Беллерманом, если, конечно, не блефуете… Но, пожалуйста, Андрей Алексаныч, не тяните с ответом. А я надеюсь, он всё равно будет положительным. Ведь, в конце концов, мы с вами делаем одно дело. Одно общее дело.
– Да какое на хрен общее дело?! Я просто живу. Понимаете? Живу! Это вы там все делаете какое-то дело. А мне нет дела до ваших дел! И оставьте меня в покое! Всё! Я понятно выразился?
– Да-да, конечно, – согласился Лебезянский, вставая из-за стола. – Вот вам моя визитная карточка. Надумаете что-нибудь, позвоните.
Андрей возвратился домой раздражённый. Маша ушла на работу, оставила на столе записку. Он мрачно повертел её в руках, не прочитав. Мысли никак не могли собраться в пучок. Но он всё же усилием воли заставил их течь в одном направлении, и сразу сложилось решение. Отсчитав несколько купюр, сунул их в карман и вышел из дому.
Путь его лежал к подворью Спасо-Преображенского монастыря. Никогда прежде не пересекавший порога храма, хотя и крещёный в детстве отцом, Андрей неожиданно для себя принял решение придти именно сюда. Словно кто-то или что-то шепнуло ему: «Не ищи помощи у суетливых вокруг. Обратись за помощью к Богу». Он так и сделал.
В церкви шла служба. Пожилые женщины размашисто осеняли себя крестными знамениями, шёпотом повторяя слова нараспев произносимой священником молитвы. Не знакомый с церковным уставом и обычаями Долин робко сложил щёпотью пальцы и коснулся ими лба.
– Проходи, сынок, не жмись к порогу, – ласково проговорил женский голос сзади. Андрей обернулся и увидел миловидную вполне светскую барышню, разве что платок придавал ей некое благолепие. Он удивился: она, едва старше, назвала его сынком. Точно угадав его мысли, дама молвила:
– Ты душой молод совсем, не окреп ещё. Иди, послушай молитву, прислушайся к сердцу, и полегчает.
С этими словами она степенно удалилась в глубину левого придела, и уже через минуту он потерял её из виду. Поражённый неожиданными словами, он не сразу последовал её совету. Сначала постоял подле церковной лавки при входе, вглядываясь в расставленные ладанки, образочки, крестики и прочую мелочь. Потом купил три свечки и только после этого неспешно направился в правый придел, ища икону Георгия Победоносца. Захотелось поставить все три свечи именно Георгию. Долго бродил Андрей вдоль стен, разглядывая лики русских святых, пока не нашёл, кого искал. Подле алтаря в полный человеческий рост возвышалась над прихожанами величественная фигура воина, пронзающего копьём змея. Андрея кольнуло в груди, и невольная слеза навернулась на глаза. Не зная, что положено делать, он повиновался скорее ощущениям, чем представлениям или чьему-то примеру. Поясно поклонился Святому Георгию, по одной возжёг поочерёдно все свечи от лампады перед иконой и после того, как пламя стало ровным, острыми язычками устремлённое точно вверх, обратил взгляд прямо в глаза Победоносца и начал размашисто и уверенно осенять себя крестом. В этот миг до слуха его донеслись слова молитвы. И каждое проявило смысл, прежде не ведомый Андрею. Казалось, и священник, и вторящая ему паства, и Святой Георгий с копьём, и сам Господь через них всех обращаются непосредственно к нему, и слова молитвы – это о нём, о его проблемах и бедах и о том, как надлежит действовать.
«Отче наш…» У каждого есть отец. У Андрея далеко, неизвестно, где. Но это не значит, что его нет. Не дать себе усомниться в нём, сохранить в душе чистый, как небо, образ отца, породившего жизнь и воспитавшего в сыне Человека, – наипервейшая задача. «…иже еси на небеси…» Да-да, забираясь так высоко в горы, он там, как на небе. А для сына отец и есть небо. Мать – сыра земля. Верить отцу, ни на миг не допуская кощунственной мысли о преступлении, что пытается поселить в душе сына «лебезянская нечисть». «…да святится имя твое…». «Александр! Папа! К твоему имени никогда не пристанет тёмное пятно». «…да будет воля твоя…». Андрей не перечил отцу и тогда, когда судьба развела их и общение стало редким, а юноша проходил период, когда чаще всего возникают конфликты со старшими. Он всегда тянулся именно к отцу и всегда слушался его. «…хлеб наш насущный даждь нам днесь…». А в сущности, чего не хватает Андрею? У него всё есть для нормальной человеческой жизни. Даже, можно сказать, некоторый избыток. И стоит ли задумываться о том, что будет завтра, если сегодня всё необходимое для жизни уже есть? И пребудет! Пожалуй, всё-таки надо при первом же удобном случае отказаться от избытка, то есть от роли председателя кооператива, которую избранный-назначенный на эту должность Долин считал для себя чересчур обременительной. «…и остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должникам нашим…». Господи! До чего ж прекрасная заповедь! Ничего не требовать и самому быть свободным от долгов, ежедневно невидимыми стальными канатами опутывающими волю, самую душу человека в обществе… «…и не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго…». Точно про него! Устоять, не ввязываться в бой с ветряными мельницами, а использовать силу ветра против них же. Они сами себя разрушат. Сначала запутаются в собственных интригах и мерзости, потом развалятся на части. Главное – не бояться их! Они ничего не смогут, как бы ни пугали. Просто не надо корчить из себя героя, лезть на рожон. Кто ж из мудрецов говорил, главное – выбрать срединный путь?..
Выйдя из храма полным сил и бодрым, Андрей, только что пожертвовавший крупную купюру на восстановление часовни, оставил другую в церковной лавке, где приобрёл образок и несколько книжек, подал мелочь нищему у церковной ограды и, сам не узнавая себя, быстрым шагом отправился домой, решив со службой сегодня повременить. Если уж ему нынче пришлось столкнуться с такими чрезвычайными обстоятельствами и предпринять столь необычные для себя шаги, то от кооператива не убудет, если председатель ещё на день задержится. Авось быстрее переизберут другого…
Дома он первым делом обошёл свой цветник, полил, разговаривая с растениями, как со старыми приятелями. За этим занятием и застала его жена, возвратившаяся из школы. Он был так увлечён, что не услышал, как она вошла, продолжал беседовать с цветами, поглаживая стебли и листья, вытаскивая из горшков соринки, удаляя сухие листики, разрыхляя кое-где слипшуюся в комья землю. Маша стала на пороге, некоторое время наблюдала за Андреем с улыбкой, а когда он обратился к одному из кактусов со словами: «Ну что ты вылупился, как старый баран? Пора бы уже и зацветать, парень!», прыснула со смеху. Андрей вздрогнул, обернулся и смущённо проговорил:
– Так вот, Машута, решил пообщаться с ними. Больно уж грустно было без тебя. И побеседовать не с кем. А хорошо мы ночью поговорили, а? Проходи, раздевайся, я сейчас.
Он поспешил на кухню, уговаривая себя: «Пугают. Есть голова, что-нибудь придумаю. Если в горы с детства ходил, войну прошёл, на гражданке от мины ушёл, то от каких-то козлов и подавно уйду. Так-то!» Маша переоделась и появилась на кухне в халате и тапочках, ступая неслышно, точно кошка. Увидев мужа читающим её записку, спросила:
– Перечитываешь? – и он кивнул. Потом предложил:
– А давай писать друг другу письма. Каждый день. И у нас появится такая необычная семейная хроника.
– Роман в письмах, – улыбнулась она, – который будут потом перечитывать наши дети и внуки.
Андрей внимательно посмотрел на жену. Она угадала немой вопрос в его глазах и вздохнула:
– Увы, милый, но у нас обязательно будут дети, я обещаю.
Записка выскользнула из рук. На долю секунды перед глазами проплыла физиономия Лебезянского. Но её заслонил лик Святого Георгия…
«Милый жавороночек, куда ж ты ускакал в такую рань? Если вернёшься раньше меня, дождись, пожалуйста, пообедаем вместе. Тебе кто-то звонил, я не поняла, кто. Он сказал, что ты узнаешь его по голосу. А по имени ты к нему никогда не обращался. Занятный такой мужчина… Пообещал перезвонить вечером.
Целую, твоя жёнушка».
Удел всякого человека творческой профессии – вечное стремление к реализации фантазий и замыслов, подчас совершенно неосуществимых. Мало кто из настоящих творцов способен соотнести желаемое с возможным и на том строить свою практическую работу. У многих полжизни уходит на поиск путей для достижения невозможного. А то и вся жизнь. Хотя не будь этого противоречия, возможно, не было бы творчества. Оно ведь не может опираться исключительно на земное и достижимое. Оно должно постоянно преодолевать и условности быта, и инерцию традиции, и прямое противодействие серости, и недоверчивость большинства. Амбиции молодого музыканта Гриши Шмулевича находились в противоречии с действительностью. А действительность эта простиралась в историческом поле начала 90-х годов последнего века тысячелетия, в стране, преодолевшей все тяготы века сего, кроме одной – искушение завистью. Как долго внушали советскому человеку поверхностные суждения, бегло сравнивая «совок» и «цивилизованный запад»! Шаг за шагом приоткрывалась щелка, в которую аккуратно проникали к нам флюиды «западности», произрастающие на питательном бульоне тщательно продуманных рекламных технологий, дабы наш человек, долгое время пребывавший в девственном неведении относительно того, какая вообще может быть жизнь, кроме советской, увидел не реальную жизнь, а её информационный суррогат. Для него специально придуманы обозначения: «общечеловеческие ценности», «цивилизованный мир», «демократические завоевания» и прочая словесная чушь, так же относящаяся к жизни стран победившей буржуазии, с их кризисами и студенческими беспорядками, обилием нищих и бездомных, чем пренебрегает статистика, как и советское общество образца 1980 года относится к обещанию Хрущева к тому времени построить коммунизм. Метания и шараханья целого поколения, не то, что какой-то группы людей, находили в этом историческом поле единственно приемлемый для себя полигон. Одни рвали жилы в погоне за призраком богатства, другие надрывали глотки на митингах и собраниях. Третьи тихо сходили с ума в угаре ритуальных камланий бесчисленных сект или наркотических снах.
Творческая интеллигенция в силу своей природной амбициозности и склонности к нереалистичному фантазированию стала одной из наиболее активных опор проводимых на протяжении пяти лет преобразований в стране, блестяще завершившихся её расчленением. Занятый в те годы собственными внутренними проблемами, семьёй, учёбой, поиском будущего места в этой жизни, Григорий умудрился не заметить, как всё произошло. Даже оказавшись в непосредственной близости от кругов, напрямую причастных к разрушению СССР, он оставался слеп и глух ко всему, что не задевало его личных творческих амбиций. Ни накануне, ни во время, ни после августовских событий 91-го он так и не понял, что происходит. Его заботило, прежде всего, лишь то, что лично он оказался обманут. Когда предновогодней порою всему населению величайшей некогда державы объявили, что отныне её больше не существует, он, уже объявивший себя Шмулевичем, снова испытал чувство личной обиды. Не потому вовсе, что скорбел о стране, а потому, что с её крушением следовало заново строить планы и ставить личные цели в творческой карьере. Это угнетало. Несколько раз с Володей Тумановым он обсуждал тяготившее его. Но тот, ко всему относящийся с высокомерием философа школы, которую сам называл «объективным диалектическим пофигизмом», не мог внести покоя и ясности в Гришину душу. Даже тогда, когда по полочкам разложил перед ним всю цепь его наивных заблуждений и предложил конкретный план действий по отвоёвыванию своей крохотной доли делимого пирога, Берг-Шмулевич не смог воспользоваться рекомендациями друга. Что-то невидимое останавливало его. И он снова то и дело срывался в пьянство, время от времени хватаясь за случайные заработки музыканта в кабаке, оформителя детских праздников, переписчика нот. Он ходил на съёмки массовки в каком-то телефильме. Собирал макулатуру, металлолом и пивные бутылки. Однажды удалось выступить успешным посредником в сделке по обмену жилья и заработать приличные деньги, на которые был куплен вполне сносный «Корг» [62] . И началась игра на свадьбах, в подземных переходах и на площадях всякой популярной музыки в собственных аранжировках. Полгода игры «на шапку» приносили хоть и мизерный, но вполне устойчивый доход, который в силу своей специфики оказался мало подвержен галопирующей инфляции, обрушившейся на обломки страны подобно эпидемии, наседающей на побеждённый в войне народ. Раз во время очередных танцев напротив железнодорожного вокзала к нему подошли четверо крепкого телосложения парней и потребовали сто баксов, либо разобьют ему аппаратуру. На вопрос, за что собственно платить, один из «быков» с ухмылкой бросил:
– За твою же безопасность, жидяра!
– Кто?! – задыхаясь от возмущения, переспросил Гриша.
– Так Шмулевич твоя фамилия, – не глядя в его сторону, нараспев ответил другой и продолжил:
– Жена Настя, сыну шестой год. Если хочешь, будем твоей крышей, и ничего с ними не случится. Больше Гриша на улице не играл. Инструмент запрятал и снова запил. Насте это, в конце концов, надоело, и она предъявила ультиматум: либо он ищет нормальную работу и перестаёт пьянствовать, либо она забирает сына и подаёт на развод. Гриша решил завязать с музыкой, раз она никому в сбрендившей стране не нужна, и податься в коммерцию. У него уже давно появлялась мысль, что можно неплохо развернуться на рекламных услугах. Он вознамерился-таки открыть своё дело. Мизерные деньги на регистрацию фирмы у него нашлись, в составлении требуемых бумаг помог опыт работы в досуговом центре. Так или иначе, к осени с пятого захода документы у него приняли, не пришлось даже приплачивать юристу при районном исполкоме. На радостях Гриша решил вспомнить старое, и ноги сами понесли его к зданию, где он директорствовал год и куда с августовских дней носа не казал. Каково же было его удивление, когда возле до боли знакомого корпуса он наткнулся на своего бывшего заместителя, инструктора обкома комсомола! Рядом шли двое незнакомых Грише людей, которые о чём-то оживлённо беседовали. Один цыганистого вида брюнет с вьющимися волосами, которого Шмулевич про себя окрестил Юристом, а второй плотный молодой человек с волевым лицом и в дорогом малиновом пиджаке. Его короткий указательный палец украшал перстень-печатка с чёрным камнем. Инструктор, завидев бывшего шефа, слегка смутился, но молниеносно оправился и бойко представил Григория, да так, что никто из не знающих подробностей не признал бы в нём комсомольского директора, бесславно вылетевшего со своего кресла накануне путча:
– Знакомьтесь, мой старинный приятель Гриша Шмулевич. Музыкант и коммерсант.
– Марк Наумович Глизер, юрист, – протянул волосатую кисть курчавый, внимательно вглядываясь в Гришино лицо, очевидно пытаясь отыскать в нём черты «шмулевича».
– Дмитрий Локтев, – сухо отрекомендовался второй и, не дожидаясь рукопожатия, переспросил:
– Мы нигде прежде не встречались?
– Возможно, на слётах афганцев года три-четыре тому, – брякнул Григорий, вовсе не собираясь вспоминать ни этих слётов, ни того, где могли пересекаться их с Локтевым пути-дорожки, лишь стараясь замаскировать комсомольское прошлое. Но его ответ заинтересовал Локтева, и он задержал руку Гриши в своей.
– Замечательно! То, что надо! – наконец вымолвил он. – Так ты, братан, афганец? Не знал, не знал… Но почему не появлялся в фонде ветеранов и инвалидов? И вообще… Марик, – обратился он к юристу, – как могло получиться, что в нашем городе есть ветеран, о котором ничего до сих пор не известно?
Инструктор обкома заходил пятнами, переводя глаза с Гриши на Дмитрия и обратно. Шмулевич решил сам прояснить ситуацию:
– Фамилия, которую я назвал, это мой творческий псевдоним. То есть настоящая фамилия другая.
– А! – с облегчением выдохнул Глизер, наконец-то разрешив сложнейший физиономический ребус. – А почему решили взять такой псевдоним? Вам приходилось выступать в Общинном Центре?
На сей раз тень недоумения коснулась лица Локтева, однако он отвёл её столь же стремительно, как она набежала, вновь обратившись к Шмулевичу, попутно отметая и вопрос юриста:
– В сущности, это неважно. Мы всех наших ветеранов должны знать, причём не только по бумагам, но и в лицо. А вот тебя я что-то не припоминаю. Где служил?
– Кабул. Тёплый Стан сначала. Связистом в роте обеспечения, а потом перевели к тропосферщикам.
– На горку? Понимаю… Гм! Тогда, брат, тебе крупно повезло: до сих пор не лыс и печень цела. Фамилия-то настоящая всё же какая?
– Берг. Григорий Берг, – смущаясь, ответил Гриша. Он ожидал, что сейчас разговор развалится, поскольку общаться с капитаном потонувшего судна из проворовавшейся флотилии, да ещё и позорно смещенного со своего поста, решительно незачем. Однако его представление произвело иное действие. Локтев переглянулся с инструктором, улыбнулся чему-то и бодро воскликнул:
– Марик, по-моему, это как раз по твоей части, – и, обращаясь к Григорию, тоном скорее утверждения, чем вопроса, уточнил:
– Ты ведь, Григорий, насколько я понимаю, сейчас не у дел? – Гриша кивнул, сглотнув застоявшийся ком в горле. – Ну вот и отлично. Для нашего человека есть хорошая прибыльная тема. Раз коммерсант, наверное, у тебя есть и своя фирма? – Шмулевич опять молча кивнул. – Ну, просто всё как по нотам. Значит, идите сейчас с юристом, он всё расскажет. До скорой встречи, я надеюсь! – и протянул Григорию, оторопевшему от неожиданного поворота событий, крепкую ладонь для пожатия.
Гриша проследовал за Глизером в здание, ещё год назад бывшее местом его постоянной работы. Они поднялись на второй этаж и вошли в кабинет, дверь которого Григорий открывал с замиранием сердца: ведь это был некогда его кабинет. Правда, дрожь сменилась удивленным разочарованием, едва они оказались внутри. Вся обстановка, на подбор которой Берг потратил немало сил и складывал с такой любовью и знанием дела, была напрочь сменена. Вместо внушительной стенки под красное дерево – застеклённые полки, на месте добротного массивного стола у окна – странная металлическая конструкция, мало похожая на рабочее место кабинетного начальника или юриста, у стены, там, где прежде стояло любимое Бергом кожаное кресло на колёсиках, предмет особой гордости и шика, – нудный типовой стул, на котором, судя по всему, и полчаса усидеть целая проблема, стены, ранее украшенные красивыми фотоплакатами с видами зарубежных курортов, лицами популярных певцов и комсомольской агитационной символикой, были покрыты однотонными обоями, поверх которых не было ничего, если не считать скромного портретика Ельцина в углу напротив окна. В общем, подчёркнутый душный аскетизм и унылая будничность обстановки делали кабинет не только чужим, но даже неприятным. Глизер сел на стул за шокирующе урбанистической конструкцией, снял с полки папку с документами и, указав ею на стул напротив своего места, протянул Шмулевичу. Тот послушно принял бумаги, неловко садясь на указанное ему место, и услышал вопрос:
– Всё же, Григорий, почему такой странный псевдоним?
– И чем же он, по-вашему, странен?
– Как-то я ни в одной афише или рекламе концерта не встречал подобной откровенно националистической клички.
– Отчего же! – возразил Берг, усаживаясь поудобнее на неудобном стуле и разворачивая папку. – Вы не помните, как называлась картинка Гартмана, по которой Мусоргский в прошлом ещё веке создал пьесу «Два еврея – богатый и бедный»? Это из его знаменитых «Картинок с выставки».
– Откуда ж мне помнить столь специфические вещи! – улыбнулся Глизер. Ему начинал откровенно нравиться странный молодой человек, которого Локтев приготовил для выполнения весьма щекотливых поручений, о которых тот пока и понятия не имел.
– Это не столь специфические вещи. Клуб «Что? Где? Когда?», небось, любите, так вот, это в таком же духе. Картинка называлась Самуэль Гольденберг и Шмуль. Ну, Гольденберг переводится легко, это понятно: золотая гора. А вот «шмуль» так запросто не переведёшь, если не знаешь содержимого картинки Гартмана. В общем, бедный, бедный еврей, – стараясь за словесной мишурой скрыть своё волнение, велеречиво излагал Григорий, украдкой продолжая оглядывать интерьер и убранство кабинета. – Так я вот и есть тот самый Шмуль, он же Шмулик, он же Шмулевич. В общем, бедный еврей бывшего бедного Советского Союза.
Глизер рассмеялся. Нет, определённо молодой человечек заслуживает того, чтобы дельце, предлагаемое Локтевым, не стало в жизни Шмулевича «путёвкой в тюрьму». Марик с интересом разглядывал своего собеседника, пока тот излагал ему странную историю своего творческого псевдонима, а тот, отчаянно пытаясь совладать с дрожью в руках и голосе, говорил, нёс какую-то несусветную чушь и никак не мог ответить сам себе на один вопрос: «А зачем он, в самом деле, выбрал себе такой псевдоним?». За этим вопросом вставала целая череда образов и ассоциаций, выстроившаяся в длинный извилистый ряд. Персоналии и расплывчатые обобщённые фигуры, конкретные символы и абстрактные понятия в этом ряду объединяло одно не до конца осознаваемое Григорием чувство. Не отдавая себе полностью в этом отчета, он испытывал странную робость перед Ароном Моисеевичем Зильбертом, будучи не в силах взять в толк, откуда у этого седовласого мэтра такие обширные познания и фантастическая эрудиция. Он робел перед его младшим братом Исааком – холёным красавцем, которого и видел-то всего несколько раз, но отчего-то сразу добровольно спасовал перед его агрессивной сексуальностью и горделивой статью. Он не мог отделаться от ощущения своей внутренней ущербности перед умнейшим и обаятельнейшим Владленом Исааковичем Михельбером, отцом своего школьного приятеля и соседа, буквально-таки подавлявшего своим интеллектом и умением строить великолепно отточенные фразы. Всякий раз, когда судьба сводила Григория с тем или иным представителем еврейского роду-племени, он испытывал безотчётное желание сразу и безоговорочно отдать пальму первенства. Те его однокурсники, кто был причастен к еврейской крови, оказывались и успешнее его, и талантливее, и востребованнее. Как-то само собой получалось, что именно на них, в первую очередь, обращали внимание, когда надо кого-то поощрить. Да и девчонки, по наитию выбирая себе друзей-приятелей, в двух случаях из трёх отдавали предпочтение еврейским юношам. В училищные годы, пришедшиеся на пик «эпохи брежневского застоя», ко всему, что связано с евреями, подмешивался сладко-горький привкус «диссидентской запрещённости» – вполголоса пересказывались еврейские байки и анекдотцы, слегка замешанные на благоговейном трепете с одновременной издевательской насмешкой. Но тогда «еврейская тема» не претендовала на роль ведущей, оставаясь, скорее, пикантной приправой к любой беседе, «мясом» которой было что-либо посущественней. Но в годы консерваторские, совпавшие с тем, что теперь громко называют во всём мире «перестройкой», тема евреев и еврейства затмила в Гришином окружении все прочие темы. И не оттого вовсе, что среди консерваторской публики евреев было гораздо больше, чем среди другой. Оказалось, что эта тема непонятным образом злободневна, способна «прицепом» вытащить по ассоциации практически любую волнующую современного человека тему – будь то тема свободы слова и демократии или тема насилия, войны и борьбы за мир.
– В общем, так, Григорий, – отсмеявшись, продолжил Глизер, – нужна фирма со своим, так сказать, человеком во главе, чтобы проводить оформление через МИД групп в заграничные поездки. Приглашениями от наших партнеров во Франции, Италии, Скандинавии мы обеспечим. А в ваши задачи входит юридическая проводка и формальное придание законности поездкам.
– Что значит формальное придание законности? Разве в поездках будет что-то незаконное?
– Люди хотят ездить. Это их, так сказать, право. За то, чтобы ездить не туристами, а самостоятельно, они готовы платить. И немалые деньги. У многих коммерсантов в Европе наладились свои контакты, есть, так сказать, конкретные интересы, которые вовсе не обязательно «светить» при оформлении в официальные туры. Это понятно?
– Разумеется. Но при чём здесь я? – упорствовал Григорий.
– Да собственно, и ни при чём, так ведь не в этом и дело! Нам попросту нужна свежая фирма и свой человек. С каждого проведенного клиента будете получать по сто долларов. А вот здесь, – Глизер ткнул в бумаги на руках у Шмулевича, – все инструкции, порядок оформления документов, последовательность процедур, фамилии тех людей в МИДе, с кем вам предстоит работать.
– По сто долларов? – задумчиво переспросил Гриша, прикидывая, с чем за эти деньги предстоит столкнуться. – А сколько клиентов в месяц предполагается?
– Ну, что значит «предполагается»? В какой-то степени, так сказать, это зависит и от вас. Покажете грамотную и, самое главное, чёткую по срокам работу, пойдут, так сказать, и клиенты. Для нас с Локтевым этот бизнес, ну скажем так, левый. То есть и вовсе не бизнес. У нас, так сказать, другие задачи. А необходимость в такой деятельности возникла. И даже, как говорится, не вчера.
– И вот так, в первый раз видя человека, вы доверяете ему такую тему? А если незнакомец подставит?
– Каким образом, позвольте узнать, Григорий?
– Например, сдаст в прокуратуру. Насколько я понимаю, дело всё-таки не вполне легальное.
– Экий вы профи! Ха-ха! Не совсем так, дорогой Григорий, не совсем так. Что касается, так сказать, прокуратуры, то, уверяю вас, это, так сказать, ведомство занимается нынче совсем-совсем другими делами. Это раз. А два – искать нарушения в оформлении заграничных командировок частными фирмами спокойно можно хоть до скончания веков. Не найдут. Это я вам как юрист заявляю. Слишком большой поток возник за последние год-два, его не то, что проверить, его отследить-то сложно. Тем более, я вам, так сказать, гарантирую абсолютную законность того, чем будут заниматься отправляемые вами за рубеж коммерсанты. Киллеров среди них не будет. По крайней мере, такая информация на них будет недоступна ни для органов, так сказать, ни для вашей проверки, буде захотите таковую проводить. Ну, так как?
– Марк Наумович, – задумчиво начал Гриша, Глизер перебил:
– Можно просто Марик.
– Кстати, а Дмитрий Локтев ко всем сразу обращается «на ты»?
– Нет, не ко всем. Но ведь вы же с ним афганцы, братки.
– Странно. Я его совсем не помню. Но, Марик, как вы думаете, почему, всё-таки, предложение именно мне? Вот так, можно сказать, случайно встретились – и нате вам!
– Ну, во-первых, всё в этой жизни, так сказать, случайно. Мы на свет-то появились по случаю неосторожных действий родителей, – неуклюже пошутил Глизер и сразу понял, что такой юмор Шмулевичу не по душе, поэтому продолжил совершенно иным тоном. – Не надо представлять дело так, будто вы случайно оказались на этом месте. Если мне не изменяет память, вы здесь год назад, так сказать, работали.
Этого ещё не хватало! Изо всех сил стремясь скрыть от окружающих своё бесславно окончившееся комсомольское прошлое, Григорий покраснел до кончиков ушей. В эту секунду он был готов резко развернуться и сказать раз и навсегда «Нет!». Но он, по своей извечной рассудочной медлительности, не сделал этого. Промолчал, чувствуя только, как краска неприятно заливает лицо. Глизер по-своему расценил это. Он похлопал Шмулевича по плечу и обронил:
– И уж если вы, Григорий, Шмулевич, то перестаньте с этой минуты пить. Еврей пьяница – явление исключительное. Так сказать, нонсенс. У нас будет ответственная работа…
Внезапно появившийся на пороге Локтев не дал закончить фразы.
– Ну что, по рукам? – с места возгласил он, в упор разглядывая Гришу, ещё не до конца принявшего прежний цвет лица. Сам от себя не ожидая такого, Григорий утвердительно кивнул. Только в голове пронеслось: «До чего ж я странно устроен! Будто не сам что-то делаю в этой жизни, а всё делается за меня. Вот пару лет назад мне всучили должность, о какой и не помышлял, и согласился. Потом, когда вжился в свою роль, её отобрали. Теперь вот, стоило один раз попробовать принять самостоятельное решение – об открытии рекламной фирмы, как тут же мне предлагают дело, к рекламе отношения не имеющее, и опять всё сделалось без моего волевого усилия». Гриша вспомнил ощущения далёкой весны, когда заканчивавшего первый курс консерватории юношу дожидалась дома повестка в военкомат, и он с покорностью кролика не попытался предпринять хоть усилие, чтоб оказаться где-нибудь в штабном оркестре или в ансамбле песни и пляски, куда мог бы, наверное, устроиться. Отдался воле волн, вскорости вынесшей его на берег грязной речки Кабул. И уже там вновь заявила о себе его безынициативность в отношении себя. Он не искал ни лёгких, ни тяжёлых путей. Служил, не высовываясь, случайно оказавшись сначала на точке связи «Микрон», где выполнял непонятную ему работу, но строго по приказу и инструкции, а затем в отдельном полку правительственной связи, который из-за его огромных, как на космодроме антенн, называли «тропосферщиками». И там он служил тихо и незаметно, коротая дни между обстрелами, нарядами и боевым дежурством, переполненным выполнением непонятных ему задач, за чтением, писанием многочисленных писем и попытками сочинения музыки. Помнится, под дембель удалось создать хорошую песню, которую с удовольствием распевали в роте, но дальше «в народ» она не пошла… И потом всякий раз, когда судьба выкидывала очередной фортель, которым иной бы воспользовался, он, Григорий Эдвардович Берг, перекрестившийся зачем-то в Гришу Шмулевича, скользил по глади событий со спокойной отрешённостью, будто бы всё это его не касается. Почему так? Где теперь случайная попутчица по имени Таня? Почему, однажды позвонив ей и узнав, что у неё беда, которую он сердцем почуял за сотни и сотни вёрст, он так и не собрался ни поехать к ней, ни позвонить хотя б однажды? Почему, вместо этого, практически сразу по возвращении домой дал себе увлечься смазливой и сексапильной подружкой двоюродной сестры и скоропостижно женился – теперь сына растит? Как получилось, что, живя с женой уже, считай, пятилетку, вместо того, чтобы стать с нею родными и близкими людьми, они стали практически чужими, равнодушными друг к другу сожителями, ничего общего, кроме маленького человечка, на самом-то деле, совершенно самостоятельного в своей душе и от мамы, и от папы? Как однажды сказал ему Володя Туманов, когда Гриша в очередной раз сильно поддатый забрёл в его мастерскую: «Григорий, да все твои проблемы только в том, что ты, бедолага, честный муж, а тебя на измену тянет!». И в самом деле, тянет! Сколько раз за истекшую пятилетку засматривался на хорошеньких девчонок! Но ещё более – на влюблённые пары. Любуясь видом чужой влюблённости, словно безотчётно примерял её на себя, давно уже лишённый этого чувства. Ещё в бытность директором досугового центра обкома ВЛКСМ, он изредка приглашал свою помощницу по кадрам с её длинноволосым парнем на просмотры эротических танцев или откровенной порнухи, распространившейся по видеосалонам конца 80-х по стране со скоростью эпидемии. Сидя рядом с пылкой парочкой в полутёмном зале, он испытывал какое-то мучительное возбуждение не от того, что происходило на сцене или экране, а от странного осознания близкого присутствия чужой страсти, к какой сам он никакого отношения не имеет. И опять же, всякий раз, когда бывал он на таких «мероприятиях», он не предпринимал никаких усилий, чтобы, допустим, сблизиться, отбить свою подчинённую у парня, который, в общем-то, был ему скорее неприятен, чем симпатичен. Ни на многочисленных приёмах и вечеринках, где всякие ситуации возникали, ни в мансарде Туманова, куда частенько приходили и проводили весёлое время и художницы, и натурщицы, и просто любительницы богемных развлечений, Гриша ни разу не проявил инициативы. Во взаимоотношениях с «соседним полом», как изредка называл вторую половину человечества художник, Берг также оставался пассивен. Может, это причина охлаждения Насти? Может, будь он бабник и Казанова, не пролегла бы меж ними такая стена отчуждения? Были б скандалы, ссоры с битьём посуды, но не было бы холода!
Эх, если уж он такой холодный, как «Вайс-Берг», этот Шмулевич, может, и не стоило ему лезть в бизнес, регистрировать фирму, соглашаться на слишком уж сладкое предложение невесть как нарисовавшихся на его пути людей? «Вайс-Бергом» Гришу однажды окрестил всё тот же Туманов, вскоре после того, как узнал о его намерении закрепить еврейский творческий псевдоним. Примолвил ещё: «Такой же белый, как немецкое «вайс», и угрюмый, как гора, по-немецки «берг», а вместе – прямо хоть сейчас в Израиль! Ха-ха!»
– Когда приступать к работе? – заставил себя задать вопрос ровным голосом Григорий. От пережитого волнения не осталось и следа. Он снова был холоден и спокоен. И внутренне ликовал: как же! удалось преодолеть смятение и дрожь! Теперь точно дела пойдут в гору!
– Для начала, – деловито отвечал Локтев, – представь, будь любезен, документы на свою фирму. Если не подойдёт, придётся регистрировать новую… Кстати, я тебя узнал. Полгода мы прослужили в одной части. У тебя ещё тогда была кликуха вроде нынешней. Помнишь меня сам-то?
– Кажется, помню. Хотя с той поры уже столько воды утекло!
– Это точно… Ну, так как там у тебя с фирмой? Может, лучше сразу состряпать новую?
– Так ведь это ж сколько времени опять займёт! – всплеснул руками Шмулевич, но Марик его урезонил:
– Не беспокойся, мы поможем, всё уладится в три дня. Так что…
– Документы при мне. Можете посмотреть прямо сейчас. Кстати, фирму я только сегодня зарегистрировал.
Локтев и Глизер переглянулись. Дмитрий молча протянул руку, и Гриша достал папку со свидетельством и прочими бумагами. Председатель быстро просмотрел всё, коротко кивнул головой и со словами «Годится. Завтра в дело!» вернул документы владельцу.
– Что ж, – улыбнулся Глизер, – поздравляю. Завтра начнём обрабатывать первую клиентуру. Первый заход по инстанциям пройдём вместе. Будем на «ты»?
– Будем, – выдохнул Шмулевич.
– Это хорошо, что твоя фирма, по уставу, занимается рекламой и культурными мероприятиями. Значит, головная инстанция для тебя будет управление культуры, – промолвил Локтев, – там, в иностранном отделе есть наш человек, проволочек с подписями не будет. Значит, давай договоримся, клиентуру будешь проводить по трём категориям: как гастрольные группы, допустим, оригинального жанра или танцоров – это первое, как эксперты по народным промыслам – это второе, и как переводчики – это третье. Первая группа будет оформляться по приглашениям от двух международных конкурсов и одной концертной организации. Это Франция и Италия, в основном. Организации, естественно, фиктивные. Но об этом – строго между нами. Вторую будет приглашать некий центр народного творчества в Норвегии с филиалами в Дании, Швеции и Финляндии. Центр настоящий, здесь будет требоваться особая тщательность в оформлении документов и отдельная бумага. Потом Марик подскажет, как её составлять. Ну, и третья группа может быть в составе любой и отдельно. Тут проще. Для начала приготовь штатное расписание своей фирмы человек, скажем, на сто, где будут единицы всех перечисленных категорий, единиц пять-шесть администрации и столько же технического персонала. Штатное расписание потом сдашь в управление культуры, когда будешь получать там аккредитацию как участник международной деятельности. Ну вот, собственно, почти всё… Да, вот ещё. Чтобы фирма случайно не закрылась, тебе нужна будет и какая-нибудь легальная деятельность с соответствующим остатком на банковских счетах. Марк Наумович даст тебе человечка, который раз в месяц будет осуществлять небольшие проводки по фиктивным договорам якобы за выполненную работу. Чтобы сальдо было постоянно положительным тысяч этак на восемьсот. Больше не надо. Ну, там, налоги, проверки и всё такое. Хватит, я думаю. Вот ещё, что. Офис твой будет номинально находиться по этому адресу, – Григорий вздрогнул. Снова мистическим образом он возвращался в здание, в котором совсем, казалось бы, недавно прожил, пожалуй, самый интересный год своей профессиональной жизни и с которым уже успел мысленно попрощаться навсегда. И опять в этом возвращении на круги своя не было ни малейшего движения с его стороны. Чудеса, да и только! Локтев уловил движение Шмулевича и вскинул бровь, отчего его лицо приобрело слегка угрожающее выражение. Однако тон остался прежним.
– Это только номинально. Где сидеть, решай сам. Просто если надо будет принять наших зарубежных партнёров, мы тебя вызовем и организуем помещение, в котором ты и будешь проводить встречу. Но это будет редко. Вопросы есть?
– Так точно, товарищ сержант, – отчего-то решил сострить Григорий, почувствовав, что в интонациях председателя Локтева так и сквозит армейская командирская нотка. – Тот остаток положительного сальдо, что ваши люди будут мне скидывать, собственно чей?
– Это мелочи, – невозмутимо ответил Локтев. – Можешь распоряжаться. Важно, чтоб фирма не лопнула и на счету всегда был плюс. Надеюсь, прибегать к помощи твоего кармана не придётся. Ещё вопросы?
– Если возникнут задержки с оформлением документов или, чего доброго, отказы по какой-то персоне, кто будет отвечать за издержки?
– Молодец, грамотно ставишь вопрос, – вмешался Глизер. – Отвечаю. Если с твоей стороны всё будет точно и правильно, таких ситуаций в принципе быть не должно. Это американцы имеют привычку отказывать в визе без объявления причин. Ну, так мы с ними и не работаем. Сдались они нам!
– Если же всё-таки нечто подобное произойдёт, – добавил Локтев, – но произойдёт не по твоей вине, мы найдём способ разрулить ситуацию, чтобы ты не был крайним. Всё?
– Последний вопрос. Насколько всё же эта деятельность в противоречии с законом? Как я понимаю, мне придётся фиктивно трудоустраивать людей, которые якобы направляются в загранкомандировки.
– Правильно понимаешь. Уголовной ответственности за это нет. Если будешь исправно перечислять в фонд занятости населения, платить налоги с зарплат, то всё будет в порядке. Ну а зарплата может быть и по десять рублей. Сам понимаешь. Страна уже который год живёт по законам двойной бухгалтерии, и ничего, все привыкли. Так что не волнуйся. А уж мы постараемся не подсовывать тебе явных уголовников, которые едут в Европу совершать громкие преступления.
– Так зачем же им не поехать легальным путём? Разве это сейчас так сложно? И чем вообще они будут там заниматься?
– А вот это уже не твой вопрос. Тебе достаточно знать то, что мы с Марком Наумовичем тебе уже сказали. Ясно?
– Ясно, – выдохнул Шмулевич, чувствуя, что, как раз, ничегошеньки ему не ясно…
Началась новая полоса в жизни несостоявшегося дирижёра. За несколько месяцев хождений по кабинетам, результатом которых становились красочные визы в загранпаспортах незнакомых ему людей и приличные суммы денег в кармане, Гриша изменился и внешне и внутренне. Исчезла потребность в самокопании, пропала тяга к спиртному, успокоились нервы и напрочь исчез интерес к проблемам взаимоотношений с женщинами. Более того, он перестал бывать в Тумановской мастерской, даже не вспоминал о друге, но неожиданно стал появляться в кругу своих бывших коллег-музыкантов, из которого выпал, казалось, навсегда. У него быстро округлились черты лица, приобретшего свойства приветливой маски. Он получил возможность дорого и со вкусом одеваться, отчего всякий выход «в свет» стал для него ещё и поводом продемонстрировать своё материальное благополучие, что, сказать по правде, льстило его самолюбию, пожалуй, даже больше возможных успехов у женщин или на профессиональной ниве. На вопросы о том, чем занимается, следуя инструкциям своего благодетеля, Григорий отвечал, что владеет небольшой рекламной фирмой, приносящей достаточный для жизни в сложное время гиперинфляции доход. Бывшие однокурсники и, в особенности, однокурсницы при встрече норовили поздороваться с ним первыми. Почтенный Моисей Аронович Зильберт, давно не вспоминавший о некогда опекаемом им «подающем большие надежды» молодом человеке, завидев Шмулевича на одном из филармонических концертов, через всё фойе прошествовал к нему, широко улыбаясь непередаваемой кривой улыбкой, и с ненаигранной радостью, гнусавя и шепелявя свои неподражаемые междометия, поздравил «с возвращением в мир истинных ценностей». Причём сказано было так, что сам чёрт не разберёт, о каких ценностях именно идёт речь – о денежных знаках или музыке, так оценивающе разглядывал седовласый мэтр отечественной музыкальной критики Гришин твидовый костюм, пока с дружеским остервенением тряс его руку своей пухлой влажной ладонью.
Перемену в муже, естественно, заметила и Настя. Их отношения наладились, но вот, что странно: чем лучше обстояли дела у Григория в его семье, тем отстранённее делалась с ним Анна Владиславовна. Она словно завидовала сыну. А может, не одобряла того, чем он занимается. Правда, ни ей, ни жене ничего конкретного о роде своей деятельности Гриша не рассказывал, лишь однажды упомянув вскользь, что имеет дело с иностранными организациями. Сам же о причинах очередного охлаждения отношений с матерью не задумывался. Как часто бывает, хорошо идущие дела отбивают охоту задумываться.
Незадолго до Нового 1993 года, только что успешно отправив в Италию на очередной международный конкурс оперных певцов большую группу «цирковых артистов» во главе с переводчиком, неким отставным капитаном внутренних войск, с оформлением которого едва не возникли неожиданные проблемы, в приподнятом расположении духа Григорий зашёл в комнату матери с намерением сделать ей дорогой рождественский подарок. У него в руке была пластмассовая коробочка, укрывшая до поры от взора прекрасный серебряный гарнитур со стразами. Анна Владиславовна встретила сына холодным взглядом, столкнувшись глазами с которым, сразу захотелось отложить вручение подарка хотя бы до Нового года. Но желание сделать маме приятное, заодно похвастаться своими возможностями и подкупить её благорасположение, пересилило. Гриша протянул коробочку со словами:
– С Рождеством Христовым, мам! – он отдавал себе также отчёт и в том, что, поздравляя с католическим и лютеранским праздником накануне новогодней ночи, ещё и подчёркивает не утраченную сыновнюю связь с родовыми немецкими традициями семьи. Мать с грустной улыбкой приняла подарок, долго разглядывала его, потом закрыла коробочку и ответила:
– Спасибо, сын. Я тронута твоим вниманием, но до новогодней ночи примерять твой подарок не буду. А ты скажи мне, когда в последний раз навещал могилу отца.
– Ой, мам… Ты знаешь… Всё время занят… в общем, я… это… – замялся Гриша, пытаясь вспомнить, когда же действительно. Выходило, что с 1984 года, то есть, уже скоро девять лет, как не бывал.
– Вот-вот, сынок. О том и речь. А я как раз сегодня с кладбища. Ты хоть помнишь, какой сегодня день, кроме того, что сочельник? – с укоризной в голосе продолжала мать, и сын почувствовал, что готов провалиться сквозь землю. Ну, дурак! Вваливается с подарком в день смерти отца, да ещё и на десятую годовщину! Как же он мог забыть???
– Да, – выдавил он из себя и прибавил, оправдываясь:
– Я просто хотел… это… отвлечь тебя хотел, мама. Прости меня.
– Отвлечь! – покачала головой Анна Владиславовна. – Вот я и ломаю голову, что с тобой происходит. Всё взять в толк не могу. Сначала влез в какие-то странные дела и совсем забросил музыку. А помнишь, как, наперекор отцу, мечтал стать настоящим музыкантом? А теперь ещё и псевдоним взял дурацкий. И откуда тебе в голову-то пришло, Гриша? Что ещё за Шмулевич такой? Ведь ты же, ну, никакого отношения к евреям не имеешь! Это ж стыдно! Как чужое платье носить!
Внезапная волна раздражения в единый миг вскипела у Гриши в груди, и он, чего с ним давно не бывало, возвысив голос на мать, начал выпаливать горячие необдуманные слова ей в лицо. С каждым словом досада не убавлялась, а только возрастала, он уже не мог остановиться, а Анна Владиславовна со спокойным удивлением смотрела на сына и слушала, не перебивая, словно вся эта тирада и не задевает её вовсе, а только выглядит диковинной.
– Да, я так решил. Ещё в армии, когда меня прозвали Шмуликом, я понял, что между нами, мыслящими людьми и всем этим скопищем человеческих особей, которое до гомо сапиенса так и не доросло и никогда дорасти не сможет, пропасть. Они думают, что, раз они кормят, поят, одевают всех остальных в обществе, значит, они самые главные. Производители, видишь ли! Гегемоны! А на самом деле со времён Древнего Рима для них есть точное определение: плебс! И в своём плебействе они готовы с собственным дерьмом смешать всякого, кто выше их по разуму, по целеустремлённости, по талантам. Поэтому и унижают всячески человеческое достоинство, придумывая из веку в век всё новые способы уравниловки. А вершиной всему была советская власть. Вот уж воистину торжество плебса! Во что они превратили нашу интеллигенцию! Слово «инженер» стало ругательным. Врач получал меньше рабочего в два-три раза. Талантливый человек, чьими мозгами страна обогащалась больше, нежели трудом тысячи разнорабочих, получал жалкую пайку и почётное звание «народного», «заслуженного», на худой конец «мастера». На западе всегда умели ценить талант. Там каждый человек – личность. Умеешь что-то сделать лучше других, так, пожалуйста, получай своё. Отсюда и преуспеяние, состоятельные люди, которые во главе цивилизованного общества делают всё общество в целом благополучнее год от года. А мы что? Да у нас вся эта риторика всеобщей плебейской уравниловки в итоге закончилась катастрофой. Где теперь Советский Союз, а? Где коммунистическая партия? Ау! Нету ни того, ни другого. За то пока не перевелись предприимчивые люди, которые и сами обогащаются и другим дают заработать. Вот они-то, умные и талантливые, и есть настоящая элита, благодаря которой расцветёт страна. Но уже не та гигантская телега необъятных размеров, что скрипела на каждом историческом повороте да погромыхивала пушками, пугая окрестных ворон, а настоящая, новая. Может, это будет конфедерация мелких компактных государств. В них каждому гражданину будет уютно жить и интересно трудиться за самые что ни на есть настоящие, а не какие-нибудь деревянные деньги. Может, ещё как-то. Не знаю. В конце концов, это уже не моего ума дело. Но верю, что мало-помалу всё начинает налаживаться. Не само по себе, конечно. А благодаря предприимчивым людям, кстати, именно евреям, в первую очередь. Что евреи?.. Да ты посмотри, мамочка, как прочно у них всё схвачено! Как организовано! Древнейшая нация блестящей культуры, великих умов, жесточайшей дисциплины и, самое главное, осознанности общей цели. Именно благодаря этому они в последнее время, наконец, во главе всего цивилизованного мира. Я давно наблюдаю за тем, как всё лучшее в культуре, в музыке, например, создаётся трудолюбием именно евреев. Ты возьми дирижёров. А скрипичная школа? Виолончелисты, пианисты… Или поэзия! Один Бродский чего стоит! Я уже не говорю о Мандельштаме или Пастернаке. Да хотя бы Гейне! А проза? Разве есть что-нибудь более глубокое Томаса Манна или более трогательное, чем Шолом Алейхем? И как не гордиться тем, что хоть через псевдоним я приобщаюсь к этой традиции! Да и не ново это. Так же поступил писатель Синявский, когда печатался под псевдонимом Абрам Терц. Разве не еврейство – основа современной медицины, юридической науки? Да любая научная мысль невозможна без основополагающего вклада еврейской творческой мысли! Эйнштейн и Ландау в физике, Перельман в математике, Друскин и Сохор в музыковедении, Фрейд и Леви в психологии, Менделеев в химии…
– Тут ты, сынок, загнул, – наконец вставила Анна Владиславовна ровным тоном, – хотя фамилия Менделеева и похожа на фамилию известного персонажа русской литературы Менахем Менделя, Дмитрий Иванович никакого отношения к евреям не имеет. Почитай исторические источники, и узнаешь, откуда у его деда взялась такая странная фамилия. Что же касается твоего увлечения еврейской культурой, дело, конечно, твоё. Увлекайся хоть Китаем, хоть Африкой. В конце концов, это ни к чему не обязывает. Но ты должен помнить, всегда помнить, что от рождения до самой смерти остаёшься немцем. Русским немцем, замечу. В твоей крови будут звучать и трубы мейстерзингеров [63] , и зов валькирий, а руки всегда будут тосковать по мечу Зигфрида. Предки твои по призыву Великого Петра, который одним из первых понял, что русские и немцы – кровные братья, пришли сюда и без малого три века верой и правдой служили России, как бы она ни называлась. Да, в уходящем веке нас дважды сталкивали. Забывая при этом завещание великого немца Бисмарка никогда не воевать с русскими. Но не задумывался ли ты, сын, кто именно и зачем нас сталкивал? Когда в пылающем Берлине русский солдат спасал из-под бомбёжки немецкую девочку, ни о каких евреях никто не говорил и не думал. И когда Сталин в первые дни войны переселил почти всех немцев из западных и центральных частей России подальше от вторжения, никто не ставил ему этого в укор. А сколько немцев просились на фронт – сражаться с фашистами! И они понимали, когда некоторым отказывали. Скрежетали зубами от обиды, но понимали. А знаешь ли ты, претендующий на роль интеллигенции, элиты, что после начала войны Японии против США Рузвельт не просто переселил всех проживающих в Штатах японцев в специально созданные резервации, а сделал это в двадцать четыре часа!? Да ещё и посадил под арест около тридцати тысяч человек. Сразу же. Только за то, что они японцы! А знаешь ли ты, что и в Освенциме, и в других лагерях смерти, где тысячами уничтожали столь горячо любимых тобою евреев, младшими надзирателями были такие же евреи? Одни евреи отправляли на смерть других евреев, и никто не думал о безнравственности такого положения вещей. А третьи евреи, только очень богатые и высокопоставленные, финансировали мясорубку и спокойно взирали на то, как разворачивается трагедия их собственного народа. Эти ростовщики уже тогда знали, что пройдёт какое-то время, и с побеждённых немцев можно будет взимать миллиарды золотом на погашение так называемых долгов по холокосту [64] . И всё золото пойдёт на строительство Израиля, который сразу после своего основания, руками русских, между прочим, так вот, всего через несколько лет затеет войну с арабами. На деньги, конфискованные у поверженной Германии, еврейские банкиры будут нанимать еврейских беженцев со всего света, чтобы те шли убивать ни в чём не повинных арабов – только затем, чтоб отхватить у них лишний кусочек нефтеносной территории. А ещё одни горячо тобою любимые высококультурные и целеустремлённые будут покровительствовать всему этому из-за океана, составляя железно дисциплинированное лобби в сенате и конгрессе. На ту же бойню, кстати, продолжающуюся по сей день, доить уже американский народ, который уж никак не повинен ни в каком холокосте. Вот ты говоришь, что без еврейской творческой мысли невозможно ничего ни в науке, ни в искусстве. Разве не знаешь о прочной спайке еврейских журналистов, учёных, общественных деятелей, которые сообща дезавуируют любое движение этой самой мысли, если оно не исходит из их источников? Или не знаешь, как руками Каплана и его команды стравили гениального учёного Вавилова с трудолюбивым селекционером Лысенко, в итоге убив одного, а потом сделав посмешище из другого? Хорошо ещё, что сохранилась коллекция семян! И это в блокадном Ленинграде, где с голоду сотни тысяч пухли. Они умирали от голода бок-о-бок с колоссальным запасом зерна, потому что те, кто сохранял этот запас, понимали, какую ценность для будущего человечества имеет этот уникальный фонд, собранный Вавиловым. Кстати, евреев тогда эвакуировали в первую очередь. Было такое распоряжение. Дескать, Гитлер их истребляет. А остальные – русские, финны, те же немцы, эстонцы, татары, кто жил тогда в Ленинграде, гибли. Тысячами, десятками тысяч. Разве Гитлер их не истреблял? А ты задумывался, сын, кто в тогдашнем партийном руководстве придумал отдать такое распоряжение – спасать евреев в первую очередь? Думаешь, грузин Сталин? Ничуть не бывало! Твой патентный поверенный Эйнштейн всего лишь сдёрнул пару идей у Пуанкаре, переиначил Ньютона и облёк в красивую упаковку. Как заправский одесский торговец из еврейского же анекдота. И что бы ты ни говорил о выдающемся вкладе евреев в мировую культуру, ни за что не поверю, что он хотя бы сопоставим с вкладом тех же немцев. Против твоего Гейне я поставлю Гёте и Шиллера. Против твоего Мендельсона – Баха и Моцарта. Против Томаса Манна, который, кстати, больше немец, чем еврей, хотя бы Гессе и Бёлля. И ещё одно, – Анна Владиславовна перевела дух; к концу своей речи она уже говорила несколько возбуждённо, чего за матерью сын никогда прежде не замечал, – ты думаешь, я не знаю, чем ты занимаешься? Напрасно думаешь. То, что на фиктивных бумагах ты зарабатываешь не вполне честные деньги, не делает тебя краше. Твои телефонные разговоры с твоими так называемыми партнёрами, прежде всего, с этим выскочкой Мариком Глизером, извини, просто дурно пахнут. Хотел бы сохранять лицо, хотя бы скрывал их от меня. Разве я не понимаю, что ты пособничаешь шайке спекулянтов, по подложным приглашениям вывозящим за рубеж отечественные ценности?
Гриша поперхнулся. Его глаза округлились. Такая очевидность не приходила ему раньше в голову. Он просто не хотел её допускать. Но нет! Отчего же спекулянты? Может, коммерсанты?! Локтев же обещал, что всё будет законно.
– Ты это точно знаешь? – подсекшимся голосом спросил сын.
– Догадываюсь, – ответила мать и отвернулась. – Там, где околачиваются такие, как Глизер, всегда нечисто. Как ты не заметил сразу?
– Ты с ним знакома?
– Эх ты, горе-коммерсант! Его же весь город знает. Он же известный махинатор. Остап Бендер. Изловчился вытягивать из государства деньги якобы на нужды ветеранов войн и многократно прокручивать их на сомнительных сделках. А с ним твой «афганский пахан» Локтев. Ты его разве не знаешь?
– Знаю. Немного. Мы из одной части.
– Немного, – покачала головой Анна Владиславовна, – поинтересовался бы, сколько нормальных предприимчивых талантливых людей, о ком ты с таким жаром говорил как про опору страны, этот бывший коммунист, переметнувшийся под новые знамёна, пустил по ветру. И вокруг него глизеры с рабиновичами преспокойненько себя чувствуют. Ты у них – шестерёнка, случись что, на тебя всё и свалят. Теперь понял?
Гриша помолчал и, тяжело вздохнув, промолвил:
– Не думал, что моя мать антисемитка. По-моему, глупо, даже для немки, – и вышел из комнаты, гулко хлопнув дверью.
В душе застыло смешанное чувство: досада, разочарование, горечь и смутное сомнение, а вдруг в том, что сказала мама, есть хоть толика правды! Если так, то всё, во что он так истово и отчаянно старался верить в последние годы, просто иллюзия, обман! И опять захотелось выпить. Давно такого желания не возникало, и казалось, пьянство одолел навсегда. Ан гляди ж ты, не такая это простая вещь – победить алкогольную зависимость. Григорий задумчиво открыл дверцу бара, обвёл глазами «золотой запас» – пузатую бутылку ликёра, початую бутылку армянского коньяка «Ахтамар», маленькую «Смирновской», и уверенно протянул руку к водке. За этим движением мать застала сына, без стука вошедшая к нему. Он дёрнулся и едва не уронил бутылку. Анна Владиславовна слабо улыбнулась и молвила с нескрываемым недовольством в голосе:
– Тоже мне, еврей-пьяница! Извини, что отвлекла. Просто я забыла сказать тебе, поскольку ты меня отвлёк: тебе пришло письмо.
– От кого?
Вместо ответа мать протянула сыну конверт. Он взглянул на обратный адрес и обмер. Повеяло дыханием забытой жизни из безвозвратного прошлого. Мать тихо вышла из комнаты, не видя, как лихорадочно сын вскрывает конверт. «И впрямь алкоголик! Руки дрожат», – усмехнулся Гриша, извлекая письмо. Оно было аккуратно сложено вчетверо. Откуда-то на ум пришли стихи:
Прежде, чем развернуть листок, Гриша, отложив его вместе с конвертом в сторону, всё-таки извлёк бутылочку «Смирновской» и гранёную стопочку. Налил. Медленно, точно томатный сок, выцедил тёплую водку, не морщась. Потом крякнул, пряча нос в рукаве, ну уж совсем не по-еврейски, и, спрятав в бар водку и стопку, вновь взял в руки сложенный вчетверо листок. Что он медлит? Почто не принимается за чтение? Отчего разнервничался?! Как мальчишка, право слово! Гриша развернул листок, и зрачки заскользили по строкам убористого почерка.
...
За древней кладкой монастырской ограды прятался суровый корпус храма. В строгой линии стен, скромного купола, в неярких красках не было удушающей нарядности столичных церквей или бедности, какую изо всех сил стараются и не могут скрыть провинциальные церквушки. Вблизи, в сени вековых елей, храм напоминал неприступный бастион, готовый разразиться шквальным огнём в сторону любого неприятеля. Грозный вид испарялся, стоило отойти на сотню шагов. Монастырь сливался с окрестностями, полностью теряясь из виду. И лишь искушённый наблюдатель мог рассмотреть в загадочно-суровом облике храма черты глубокой архаики, усиливаемой запустением. Одичавшие яблони и малиновые кусты словно говорили случайному путнику: «Остановись! Подумай, чего ищешь здесь! Покоя и мудрости – одно, безопасности и удовольствия – другое, обильной и вкусной пищи и уюта – третье». Одни, не дойдя до стен, останавливались, задумывались, другие разворачивались и шли прочь. Менее всего монастырь был гостеприимным приютом странника.
Монах, подобно всем прочим паломникам, коих неисповедимые Пути Господни приводили к священным чертогам, остановился у заросших вьюном стен, скинул с плеч котомку и, двоеперстно перекрестясь, пересёк линию ворот. Не исполнил он воли Царя. Придти пришёл, а книгу донесть не довелось. Три ночи кряду бродил по кладбищу в поисках могилы матери, где схоронил заветный клад. Так и не нашёл. Полный смятения предстал он пред очи отца Василия Бесов Изгоняющего. Седовласый великан в рясе, молча, не проронив ни единого слова, выслушал его исповедь и, благословив, жестом указал следовать за собой в келью. Войдя в жилище святого отца, Монах пал на колени, столь велико было охватившее его чувство. Над головой святого отца, как ему казалось, время от времени вспыхивает нимб горнего света. Отец Василий поднял его, сурово сдвинув брови, показывая, что таких знаков не любит, и, поддерживая за плечи, провёл вглубь кельи, усадил на дубовую лавку под образа. Остановившись в шаге, сверху вниз поглядел на гостя, поддерживая наперсный крест, и изрёк:
– Пока был ты заточён, брат мой, могилу твоего учителя срыли. Сам знаешь, что искали. Но Богу было угодно помешать осквернителям. Срыли тринадцать могил, изображая во славу сатане. У сих бесноватых задача нарушить связи между чистыми душами ушедших от нас и ныне живущими. Затем скверны чинят. Да помешали ворогам бражники, Божьи люди. Не к месту для святотатцев оказались. Водку пили, песни орали. Тем милицию навлекли. Святая простота, ты знаешь, хуже воровства бывает, и бражников тех, конечно, в острог упекли. На их душу грешную все тринадцать крестов повесили. У следователей свои резоны были. Надо было скандал замять, уж больно к нему внимания много. А поелику бражники ничего вразумительного сказать не могли, а опасности не представляли, их вынудили себя оговорить и осудили. Недавно вышли, горемычные. Настоящие же погромщики, естественно, утекли. Раздобыть токмо ничего не смогли. После на осквернённом кладбище целый месяц едва не каждый Божий день журналисты с фотоаппаратами бегали. Были и агенты супостата. Но в открытую не могли сунуться. Им свой интерес к могиле совсем нет резонов обнаруживать. А как скандал понемногу остыл, решило и кладбищенское начальство инициативу проявить. Надоела им эта шумиха. Подняли документы на осквернённые захоронения, выяснили за какие отвечать не придётся, ну и порешили запросто сравнять с землёю. Вот и всё. Руки развязаны. Вот ты не нашёл ничего, не твоя вина. Наша общая беда. Теперь оскверненную срытую могилу трудно найти, нет над тем местом обережного круга. Супостат найдёт экстрасенса мощного, и отыщут.
– Как же они смогли спознать-то, куда именно я книгу спрятал?
– Умишком пораскинули – и догадались. Вариантов не много.
– Что же они закопошились – и сами себе навредили?
– Ну, брат мой, у тёмных часто так бывает. Потому и изображается тьма иногда змеёю, кусающею себя за хвост. А что все годы сидели тихо, а теперь закопошились, так и ты тихо сидел. Не Царский бы наказ, разве б осмелился раскопать надёжно упрятанное? А им нужно, чтоб в наших руках не оказалось. Как стало ясно им, что пойдёшь и возвратишь миру сокрытое от мира, затрепетали, им-то что, посуди сам, – сами ли сожгут, ты ли зароешь! Лишь бы никто не читал.
– И что же теперь делать? Они же теперь вряд ли остановятся.
– Поговори с директором кладбища. Прямо как есть, мол, сын, могилу матери ищешь. Без обид и претензий, мол, всё понимаешь, простил грех. Не пойдёт по-хорошему, пригрози судом, или ещё чем. Опыт лагерный имеешь, знаешь, как действовать… Пускай укажет, где… Господь не выдаст, и ты поспеешь до полного закрытия границ.
Монах тотчас отбыл в обратный путь. Через четыре дня вновь объявился в конторе кладбища и, пригрозив судом за самоуправство, добился разрешения на перезахоронение останков на заново выделенном ему участке. А в разбирательстве ещё одним аргументом было то, что он не ввергнет в лишние расходы контору, сделает всё самостоятельно, ему лишь нужны разрешительные документы. Ему всё же выдали требуемую бумагу, и, не тратя драгоценного времени в опасении, что слух о его действиях долетит до соответствующих ушей, тем же вечером, вооружившись лопатой, приступил к поискам.
Поздним вечером в глубоких сумерках удалось, наконец, раскопать бывшую могилу и на приличной глубине отыскать требуемый предмет. К четырем часам ночи Монах закончил работу. Могильный холмик вырос на новом отведённом ему месте, прежняя яма была старательно засыпана, сундучок с книгой надёжно спрятан в котомку, а сам Монах с нею за плечами шёл на выход. Сонный охранник, предупреждённый о полоумном Монахе, срочно перезакопавшем труп, вяло махнул тому рукой, нимало не удивляясь ни котомке за плечами, ни лопате в руке; в конце-то концов, чем занимался человек? Ясно, земляными работами.
Наутро возникли какие-то люди, подробно расспрашивали о Монахе, в деталях рассматривали и фотографировали новую могилу и старое место. Вскоре перед вечно нетрезвым взором директора кладбища нарисовался препротивный толстячок с физиономией хряка и, представившись Смирновым, принялся учинять разнос. Орал: да как же это так можно, без согласования с УВД выдавать такие разрешения, как можно позволять самоуправные перезахоронения и тому подобную ерунду?.. Задетый до печёнок, «кладбищенский генерал» напустился на «хряка». Да что ему этот Смирнов! Да у него таких Смирновых закопано тут столько, что одним больше, одним меньше, никто и не заметит! Кстати, свободных мест на территории пруд пруди. Раздражённая тирада отчего-то развеселила «хряка». Он подобрел, перестал ругаться, но, продолжая добродушно улыбаться, заметил, что о сатанистских безобразиях на вверенной попечению данного руководителя территории в городе ещё не забыли, так что вряд ли хоронить его, Смирнова, доведётся именно ему. И вообще, мол, он предпочитает какое-нибудь тихое местечко вроде Ваганьковского или, на худой конец, в Кремлёвской стеночке. Пусть господин «погребальмейстер» не зарывается, а замечания учтёт. Чтоб к вечеру следующего дня этого ухаря, сумевшего на халяву организовать эксгумацию без представителей милиции и даже без местных землекопов, хоть из-под земли, а достал. Живым или мёртвым. Телефончик оставил, куда звонить, и за ним немедленно приедут.
Директор кладбища послал Смирнова куда подальше. На том и разошлись. Прожив полжизни бок-о-бок с покойниками и чужими слезами, он отвык чего-либо бояться и ко всему относился в равной степени безразлично. Даже деньги ему были не то, чтобы безразличны, а неприятны. Будто грязь какая-то к рукам прилипла. А к вопросам свободы или несвободы относился стоически. Ну, посадят, что с того! Смена одних декораций на другие. Потом-то всё равно – в ящик! К своим же клиентам рядышком, на спинку.
…Однако «Хряк» оказался злопамятен. Через два дня появился снова, не один. Его сопровождали двое – пожилой лысеющий «крепыш» с седыми волосами, представившийся Валентином Давыдовичем, и противный сутулый блондин в очках в никелированной оправе. Этот хлыщ вовсе никак не представился. Молчал себе, поблескивал очками, пока Смирнов орал на «первое лицо кладбища». Всё, что изрыгала пасть этого урода, директору было одинаково безразлично. Собственно-то, и Монаху он пошёл навстречу не из-за опасения судебного преследования и не из угрызений совести, в существование коей давно и безоговорочно не верил, а просто так, под хорошее настроение. И с чего весь сыр-бор! Живёт себе человек, и пускай! Всё равно помрёт. Выслушав беснования «свинорылого» Смирнова, директор устал от них и предложил гостям ехать себе хоть в милицию, хоть в прокуратуру, хоть к Архангелу Даниилу или, напротив, к Сатанаилу на приём, только оставить его в покое.
Молчавший очкарик по-особенному глянул на него и спросил:
– Вы так устали от жизни?
– А кто ж от неё не устаёт! – добродушно съёрничал кладбищенский начальник. Очкарик медленно снял свои мерзкие линзы, пряча подслеповатые, судя по всему, глаза, протёр стёкла платочком, и прежде, чем нацепить обратно, вскинул взгляд, подобного которому директор кладбища не видывал ни на том свете, ни на этом. Иногда бывало, открывались глаза и у покойников. Но там чаще вместо глаз в прозекторских восковые шарики вставляют. Юных девиц пугать. А так – ничего такого… Взгляд сутулого разрядом шаровой молнии грохнул у директора в голове. Почувствовав непонятный звон в ушах, острую нехватку воздуха, «кладбищенский генерал» начал медленно заваливаться набок, закатывая глаза и теряя сознание. И когда с последним вздохом безжизненное тело грузно брякнулось наземь, обратив к небу лицо с навеки запечатлённым выражением изумления, последней мыслью угасающего разума была: «Ну, слава Богу! А то всем чего-то надо, все чего-то хотят… Пора и отдохнуть».
Профессор надел очки, похлопал по плечу оробевшего Смирнова, и все трое молча направились к машине, на которой приехали. Поняв, что требуемого результата не получит, Целебровский потерял интерес к разговору за несколько минут до развязки. Она была для него неприятностью, не более того. Особо не задаваясь вопросом, отчего упал «погребальмейстер», когда Беллерман и насмерть перепуганный Смирнов усаживались в салон, Целебровский сухо спросил:
– Что с ним?
– Умер, – так же сухо ответил Владислав Янович. – Едем?
– Это вы его отправили в «нокдаун», коллега?
Беллерман не ответил. Водитель, флегматичный парень с бесцветной шевелюрой, за годы службы в ведомстве привык лишнего не замечать и вопросов не задавать. Опытный служака Смирнов, сидя подле него, был, напротив, в состоянии, близком к шоку. Руки слабо подрагивали. В маленьких глазках на мясистом лице застыл ужас. Он не знал, за чем именно ведётся столь жёсткая охота, когда получал задание «расколоть» директора кладбища сразу от Беллермана и Целебровского. Всегда конкурируют между собой, а тут – на тебе! – проводят совместную операцию. На таких мероприятиях, в которых задействовано не одно подразделение ведомства, как правило, летят головы замов. Этого ему не хватало! Вдобавок, потрясённый увиденным, он впервые всерьёз задумался о том, что, возможно, выражение «летят головы» вовсе не фигуральное, а означает конкретно то действие, которое называет. Когда машина тронулась с места, он машинально бросил взгляд назад через зеркало заднего вида. На земле возле кладбищенской конторы лежало распростёртое тело человека, с которым они только что разговаривали. Возле тела уже нарисовался кто-то из рабочих. Главное, в чём хотел удостовериться Смирнов, вглядываясь в лежащую фигуру, на месте ли голова. Вспомнился роман Булгакова, отрезанная трамваем голова литератора Берлиоза, и он поёжился, отводя взгляд от удаляющейся картинки места происшествия.
Целебровский уже понял: на этом этапе Чёрную книгу Монаха он упустил. Привлекая Беллермана к совместной операции, он, разумеется, рассчитывал на его возможности, но в планы Валентина Давыдовича не входило оставление за собой трупов. Поэтому, когда они отъехали на некоторое расстояние от кладбища, он спросил:
– Владислав Янович, я всё понимаю, но не кажется ли вам, что вы обошлись несколько… как бы это сказать… чрезмерно?
– Не беспокойтесь, – решительно ответил сидящий рядом на заднем сиденье Беллерман, глядя вперёд, – абсолютно нормативная ситуация. Сердечный приступ. К тому же, коллега, – он повернул голову к Целебровскому, и его очки в сумраке салона хищно сверкнули, – привлекая меня к сотрудничеству, вы же имели представления о том, к каким последствиям оно может привести.
– А вам-то, профессор, что за дело до…? Я много лет ищу, – резко развернувшись в сторону Беллермана, рыкнул Целебровский.
С минуту они в упор смотрели друг на друга. Их глаза разделяли всего несколько сантиметров и две пары стёкол очков – толстые, с большими диоптриями Валентина Давыдовича и тонкие, в никелированной оправе Владислава Яновича. Вглядываясь в своего визави, каждый в эту минуту думал о том, как вообще случилось, что они, вечные соперники внутри одного ведомства, оказались вместе, вовлечённые в решение общей задачи. Целебровский пытался понять, не ошибся ли, приоткрыв перед Беллерманом цель поисков – Чёрную Книгу, параллельно рассчитывая, до какой степени профессору оказались доступны сведения о ней. Беллерман же, по-прежнему мало интересуясь как таковыми «археологическими изысканиями коллеги», решал, стоит ли попробовать самостоятельно перехватить Калашникова на путях его возможного перемещения или нет. С одной стороны, старинная реликвия – не его тема, а Целебровского. С другой стороны, в деле смутно фигурировал «Испытуемый А». Раз Целебровский пригласил к сотрудничеству, значит, обойтись самостоятельно не может. И этим надо воспользоваться, чтобы накинуть на постепенно уходящего из-под контроля «Испытуемого А» лишнюю «петельку».
Напряжённая пауза разорвалась нервным смешком. Оба «заклятых товарища» засмеялись одновременно. Здоровая реакция на возникшее напряжение защитным экраном укрыла их друг от друга. Дальше пытаться каждому проникнуть в сознание другого было рискованно. Смирнов бросал бестолковые взгляды в зеркало, помалкивая. А шофёр вёл себе машину, ни на что не обращая внимания, кроме дороги.
Вечером того же дня в разных кабинетах Беллерман учинил Смирнову допрос. Периодически он снимал очки и протирал стёкла полой белого халата, прикрыв глаза, взгляда которых без защитного прикрытия линз никто из живущих не видел. В этот момент лицо его казалось усталым и старше своего возраста. Смирнов отвечал на вопросы недостаточно уверенно, нервно. Профессор допытывался, что именно в загадочной Книге, которую десятилетиями ищут коллеги, содержится такого, отчего именно им, отделу, разрабатывающему психотронное оружие массового поражения, всенепременно нужно завладеть ею? Владислав Янович допускал, что древние манускрипты могут представлять интерес для спецслужб. Но был далёк от мысли, что в этих текстах содержатся вещи, более важные, чем сами люди, выступающие их хранителями на протяжении веков. Хорошо зная родословную Долина и Маши, Беллерман, тем не менее, не связывал напрямую родовые черты интересующих его личностей с предметом, передаваемым их предками из поколения в поколение. Он полагал этот предмет чем-то вроде талисмана-реликвии. Такие могут быть символом или организующим началом, способствуя кристаллизации достаточно чистых в расово-этническом отношении родов сквозь все хитросложения ген и хромосом. Он проводил свой эксперимент, доказывая теорию, согласно которой этнически чистые особи, в случае проведения с ними курса коррекции личности, способны передать усвоенные ключ-коды следующему поколению. Речь, таким образом, шла об эксперименте по эволюции человека, и какая-то там древняя Книга на этом фоне казалась мелочью.
Целебровский жарко спорил с Лебезянским, настаивавшим на немедленной силовой операции. Игорь Игоревич не верил Долину, считая, что тот уже встречался с отцом. Он думал: обработанный Беллерманом афганец научился ловко скрывать то, что знает, и его просто надо «расколоть». В предлагаемых методах оперуполномоченный не стеснялся. Он предлагал, например, похитить Калашникову, изнасиловать её, желательно, группой, и продемонстрировать видеозапись этого зрелища Долину.
– Валентин Давыдович, – томно закатывая глазки, пел своим тенорком Лебезянский, – поверьте опытному оперу. Нет ничего лучше! Когда мужику бьют по яйцам, портя его бабу, он перестаёт сопротивляться. Мои архаровцы с удовольствием и блеском выполнят такое задание.
– Ты с ума сошёл, Игорич! – гаркал Целебровский. – Долин афганец. И прошёл через руки Беллермана. Откуда мне знать, что он выкинет? Порвёт к чертям твоих архаровцев, вот тебе и вся операция!
– Ну, хорошо, хорошо, – потирал потные ладошки Лебезянский. – Можно иначе. Устроим несколько провокаций в отношении его матери. Пусть она, в свою очередь, окажет давление на сына! Можно сделать маленький пожарчик в его квартире. Так, чтоб пострадали его любимые цветы. Это так просто, так просто! Нужно сломать волю человека, остальное он отдаст сам.
Кровожадность «опера» была следствием страха. Слова Андрея о Беллермане – скорей всего, не блеф. Значит, сам «опер» вполне мог оказаться разменной пешкой, что, в случае чего, окажется или в застенках у того же профессора, или, чего доброго, на кладбище. Ни того, ни другого не хотелось, и он горячился. Целебровский был противником преждевременных силовых акций. Он убеждал своего «опера», что пока нет неопровержимых свидетельств встречи отца с сыном, подобными действиями они скорее навредят поиску, чем ускорят его.
Монах исчез. Эстония «показывала зубки», изо всех сил стараясь выглядеть настоящей «заграницей». Виза, загранпаспорт, тотальный контроль. Давно ли питерские да псковские выходными ездили в «Чухну» за шмотками, погулять по кабакам и расслабиться! Теперь невозможно, даже для урождённых эстонцев, проживающих вне «фатерлянда». Новые порядки установились так быстро, что живущие у границы сельчане, привыкшие мирно торговать с соседями по обе стороны рубежа, не успели и глазом моргнуть, как оказались разделенными друг с другом. Ни по воде не переправишься в гости к родственникам, не напоровшись на патрули, ни по суше. Леса – и те патрулируются добросовестными полицейскими, будто вернулась эпоха «лесных братьев». Эстонские старики, помнившие и «Большой Союз», и немецкую оккупацию, и «самую короткую республику» [66] , несмотря на весь хуторской патриотизм, не признававший сильной власти над собою, сокрушённо покачивали головами: ещё свежи восторги по вот-вот грядущей долгожданной Независимости, а оборачивается она не тем, чего хотели и на что уповали раньше. Понимая, что и налегке-то незамеченным не пройти, а уж о том, чтоб контрабандой провезти сундук с Чёрной Книгой, и речи нет, Монах думал прибегнуть к чужому опыту уголовников. Оставаться с Книгой долго на одном месте по эту сторону границы нельзя! В любой момент могут засечь те, о ком Царь и Отец Василий Бесов Изгоняющий предупреждали. Заметая следы своего пребывания на этой земле от зорких глаз ведомства, он уходил всё глубже в земли русско-белорусского порубежья, где во время Великой Отечественной запросто целыми деревнями люди прятались от слежки, да и ныне тоже. Пару раз его останавливали «менты» для проверки документов, несмотря на монашеское одеяние. Он понял, что в оперативке имеются данные на него, поменял внешний вид, и, прикидываясь деревенским жителем, двинулся пригородными электричками. Пару раз на него натыкались те, кого он опасался. Чувствовал их по глазам. Петляя зайцем, он уходил всё дальше в глухие леса, к опустевшим хуторам, заброшенным дачные участкам. С заветной котомкой не расставался ни на миг. За полгода бродяжничества Монах с горечью обнаружил, как много людей вымерло за последнее время, и, прежде всего, в деревнях. Иные из некогда многолюдных сёл встречали скелетами выгоревших домов, одичавшими котами, разбегавшимися при виде двуногого существа, ставшего причиной их плачевного существования. В иных теплилась жизнь численностью в полторы-две старухи столетнего возраста. Иные, на первый взгляд, радовали добротностью ухоженных домов, собачьим лаем из-за забора и огоньками в окнах за занавесками, но, единожды пообщавшись с обитателями такой деревеньки, Монах стал обходить их стороной. Выкупленные, а то и даром взятые у вымирающих местных жителей, эти поселения состояли по большей части из людей с другим цветом кожи, практически не говорящих по-русски и всякого человека русской внешности готовых отдать на растерзание собакам. Если это и не вытекало из речи, то вполне читалось во взглядах. Особенно, у детишек, шумным выводком пасущихся на богатых подворьях. Волчата с детской непосредственностью глазели на одинокого иноплеменника как на дичь. «Вот оно, настоящее иго монгольское, – думал Монах».
Чудо произойдёт в начале июня 1992 года, заставшего отощавшего странника в сельце Ерошаты. У Монаха совсем закончились деньги, в котомке полбуханки хлеба да пара варёных яиц. Лесные дары ещё не взошли, и вся надежда была на то, что удастся дойти до какого-либо ночлега с подкормом у сердобольной русской хозяйки. За время странствий Монах повстречается с такими же одинокими странниками и многому у них научится. Главное: никогда не планировать, не загадывать. Он перестанет опасаться, что выследят, убьют, отнимут заветные свитки. Время лишь обострит чувство опасности, и от всякого рискованного поворота или встречи он будет уходить задолго до того, как она возникнет. Милиции со временем станет не до бесчисленных нищих бродяг всех возрастов, обходящих вдоль и поперёк родную землю без направления и цели. Одни, как и он, в рясах, возможно, и не имея никакого отношения ни к одной из церквей. Другие – в лохмотьях. Грабежом и разбоями промышляли, видать, только в больших городах, и полупустые земли обезлюдевшей провинциальной России были для Монаха вполне безопасны.
Вечер будет сгущаться на востоке, пока над западом ещё горело и даже чуть пекло. Монах будет идти просёлком от Ерошат до Прилук, рассекавшим густой смешанный лес. Почти неезженая дорога последней накатанной колеёй со следом протектора сохранит отпечаток с последнего дождя, когда земля была набухшей и липкой, три дня тому назад. Поверх этого – ни следа. Сколько времени идти до села Прилуки? Готовься к очередной ночёвке в лесу! Вдруг услышит Монах из-за спины приближающийся звук старенького ЗИЛа. Грузовичок, деловито преодолевая убитую дорогу, неотвратимо настигнет странника. Монах решит не оборачиваться. Но, когда машина поравняется с ним, водитель притормозит, откроется дверь и раздастся бодрый мужской голос:
– Ангел в дорогу, честной отец! Куда путь держим?
– Иду-то я к Богу, да не знаю дорогу, – ответит Монах, останавливаясь. Его глаза встретятся с глазами водителя, и словно искра пробежит. Мужчина заглушит мотор, соскочит со ступеньки, хлопнув дверью, и вплотную подойдёт к Монаху. Тот машинально прижмёт к себе лямку своей котомки за спиной.
– Ты ли это, Иваныч? – воскликнет мужчина, вглядываясь в лицо Монаха, словно проступившее из небытия.
– Может, и так. Только ныне другое имя у меня.
– Постарел, постарел. Ишь, бородищу отпустил! А и то, почитай, четверть века пролетела. Да не бойся ты, в самом деле. Полезай в кабину, до Вязниц еду! – и водитель протянет руку. Монах неторопливо примет её и неспешно проследует внутрь. Он, конечно же, вспомнит одного из мужиков заветного села. Вот уж неисповедимы пути твои, Господи! Не искал встреч с прошлым, а оно само стучится в двери! Да ещё и тогда, когда не чаешь… От судьбы отказываться грех. Принимай, Николай, какая есть! И ответит Монах, усаживаясь поудобней:
– Кажется, ты из немцев? Генрихом звали.
– Геннадий, – весело отзовется мужчина, заводя мотор…
Так вечером июньского дня спустя без малого четверть века окажется Монах Иван Калашников в поворотной точке судьбы, откуда она пошла другим путём. Потому что на другой же день появится в приютившем его восстановленном «немецком доме» старец, имени которого Монах уже вспомнить не сможет. И расспросит старец в подробностях о том, куда надобно Монаху. Не утаит Калашников ничего. Потому что здесь, в этой заповедной точке отсчёта, опасаться вездесущего ворога ему было ровным счётом нечего.
– Значит, книга Домны Варфоломеевны при тебе, – сурово заметит старец, кивнув головой на котомку за плечами Монаха.
– При мне, отец.
– Ну, так собирайся. Пошли. Нельзя тебе долее здесь оставаться. В одну воду не ступают дважды. Коли тати нагрянут за книгою вдругорядь, сожгут всё вместе с нами. Пошли. Проведу тебя к отцу Василию.
– Как же? За границу? – удивился Монах.
– Граница для незрячих. Кто картам верит да бесову власть слушает. А мы никакой власти кроме Божией над собою не знам и границ для нас нет, – сурово ответствует старец, и отправятся они в путь. Диковинный, каким не доводилось бродить Монаху. Сказочными тропами меж дремучих буреломов, аки посуху проходя неведомыми тропами непролазные болота, не раз и не два сталкиваясь с диким зверем лесным, не трогавшим и не боявшимся их. Двое суток напролёт, не присев и не притомившись, будут идти и окажутся у заветных стен. Старец промолвит слово прощальное, прибавивши, что далее ему нельзя. Не время. А подле заросшей мхами и древесными побегами, а потому никому не приметной каменной монастырской ограды будет встречать отец Василий Бесов Изгоняющий. И улыбка его будет радостной, подобной улыбке младенца, приветствующего Христа.
Утро выдалось ясным. Хрусткий мороз очертил все линии, и глазу было больно смотреть на неестественную резкость и преувеличенную яркость всех, обыкновенно, тусклых, красок. Кое-где сквозь белизну припорошенных снегом дорожек проступала малиновая краснота кирпичной крошки. Как пятна крови на белой рубахе. Местами шапки сугробов горели столь ослепительным блеском, отражая солнечный свет, что на них было не взглянуть.
В судороге перемен люди утрачивали чувство реальности. Не успев привыкнуть к исчезновению с карт великой державы, они сталкивались с новым понятием «инфляция», ворвавшимся в повседневный обиход каждой семьи скачками цен по два-три раза на день. Разваленные «перестроечным» угаром связи превращали сытых в полуголодных, зажиточных в бедных, умеренных в экстремистов. Люди ещё не знали, какая череда ограблений им уготована, а в душах уже поселилась безотчётная тревога, усиливаемая внезапно хлынувшим на экраны потоком фильмов, одинаково нагнетающих её. В самом начале первой весны нового государства в воздухе завитало новое завораживающее слово – приватизация. Вкусив единожды наркотика громких посулов лёгкой наживы, люди переставали различать правду и ложь. И с новым словом слепо связывали наивные надежды на «светлое будущее». Отравленную приманку им неспешно и последовательно подбрасывали газеты, телевидение и радио. Кролик уже двинулся к удаву.
Происходящее в стране как в кривом зеркале отражалось на жизни колонии. Игры в демократию с определёнными режимными послаблениями сочетались здесь с резким падением качества и количества пищи, сокращением объёмов производств и, как следствие, нарастания недовольства. Зам. по режиму как никто другой понимал, чем это может закончиться, но не в силах был ничего поделать. В итоге, когда последней каплей, переполнившей чашу терпения «зэков», стало преждевременное, с 1 апреля, отключение отопления бараков, в самые, несмотря на солнечную погоду, морозы, в лагере вспыхнул бунт. Зачинщиками были шестеро доходяг, их и за людей-то не считали. Оказалось, эту «дохлую команду», готовы поддержать чуть ли не все.
Заваруха случилась в ночь со 2 на 3 апреля. Один из зачинщиков ударил охранника и с криком «Убийцы! Подонки!» начал биться головой о стену, пока не потерял сознание. Это сработало как сигнал. Одновременно в четырех разных местах того же барака, а через пять минут и в соседнем бараке заключённые напали на охранников и, завладев табельным оружием, вырвались в коридор. Поднятые по тревоге солдаты караула не смогли предотвратить массовых беспорядков. Рассвирепевшие и озлобленные «мужики» [67] , мотавшие срок «первоходом» [68] , очертя голову неслись в разные стороны от бараков, не имея точного плана действий. Пьяный глоток иллюзорной свободы сделал своё дело. Подобно такому же глотку того же яда, превратившему в осколки целую страну с многомиллионным населением. Колонию охватило массовое безумие. Отовсюду слышались крики, раздавались беспорядочные выстрелы. В час ночи поднятый в ружьё личный состав воинской части внутренних войск получил приказ вести огонь на поражение.
Как это обычно бывает, стихию толпы незримо направляли те, кто имел конкретные цели. Один из них вор-рецидивист Гаидзе по кличке Батон, неспешно проследовал к камере, где, безучастный к происходящему дремал на комфортной шконке Царь. В руках Батона были ключ от камеры и кастет. Проскользнув мимо охранника, он в два прыжка пересёк просматриваемое место и приблизился к цели. Остановился, прислушался, решительно вставил ключ в замок и, отворив, резко раскрыл тяжёлую дверь. Царь порывисто встал и встретил непрошенного гостя долгим испытующим взглядом.
– Что, Батон, оборзел? – взревел Царь, когда Батон скокнул в его сторону, норовя заехать кастетом в челюсть. Внезапный удар не получился. Опытный поединщик Царь перехватил руку нападавшего и с хрустом заломил за спину. Батон был повержен. – Говори, сука, кто подослал! Говори, пока кишки не выпустил!
– Яшка. Яшка-одессит, – простонал Гаидзе, пытаясь вытянуться, чтобы хоть немного уменьшить боль в заломленной руке.
– Гад! Он народ взбаламутил? Говори, а то порешу тут же.
– Мне больно! Отпусти, – взмолился Батон, но Царь ещё круче заломил ему руку. Кости жалобно хрустнули. «Перелом, – пронеслось в голове у Гаидзе». Взвизгнув по-бабьи, он шепнул:
– Руку ломаешь, гад!
Вместо ответа Царь рывком опустил противника на колени и со всей силы пнул его ногой в живот. Гаидзе растянулся ничком перед Царём с неестественно вывернутой правой рукой, всё ещё сжимавшей в бесполезном усилии кастет. Царь сплюнул и, утерев губы, произнёс:
– Дураки вы, блатные. Вы что же думаете, убьёте Царя, и всё, власть ваша? Эх, мать вашу, и дураки же! А ну проси прощения у Царя. Простить не обещаю, но в живых оставлю, гарантирую. А ну, проси, недоносок грузинский! А я ещё ему слово доброе сказал…
Год назад Гаидзе в услужение Царю смастерил великолепную резную трость. Он был большой мастер на такие поделки. Преподнесенная Царю в день рождения трость пошла в дело. За неё была выкуплена очередная «дачка» [69] , важная для Царя: там были, кроме прочего, вести от отца Василия Бесов Изгоняющего, связь Царя с кем для всех на «зоне» была тайной. Тогда Царь похвалил Батона. А теперь, год спустя, этот мастер «показал себя во всей красе».
– Э, Царь, обидные слова говоришь. Не трогай грузин, а, – не отрывая головы от пола, простонал Батон.
– Я Царь, знаю, что говорю. Или не грузины спрятались за русского царя от турок? Попросили вечного подданства империи.
– Так империи-то нет, – оторвал, наконец, голову Батон, на что Царь грозно цыкнул, и тот снова приник к полу.
– Такие же «батоны» [70] её и покромсали. А знаешь, что на Руси с изменниками делали? А ну, как я с тобой сейчас такое ж сотворю, не хочешь?.. Охранник! Эй, охранник! – позвал Царь, и тут же в распахнутых дверях возник паренёк с автоматом.
– Слушаю, ваше величество, – отчеканил он.
– Как службу тащишь, а? Это что? – Царь указал ногой на поверженного Гаидзе, – Или с ними заодно?.. Что моргаешь? Быстро этого в изолятор! Меня запри. Я заявляю: Царь к этому бардаку отношения не имеет! Да, вот ещё. Яшку-одессита в ШИЗО. Немедленно. Понял?
Охранник кивнул.
Через час стрельба утихла. Лишь отдельные вскрики да топот пробегавших десятков пар ног то в одну, то в другую сторону указывали на беспорядки. В камере Царя появился Валентин Давыдович Целебровский. Не удостоив вошедшего и кивком, и не глядя на него, Царь, неподвижно лежавший на своих нарах с прикрытыми глазами, спросил:
– Я так понимаю, бунт подавлен?
– Да, но сейчас разговор не об этом, – деловито усаживаясь подле Царя на табурет, проговорил Целебровский и жестом приказал удалиться сопровождавшему его охраннику. Тот молча вышел, оставив гостя с Царём наедине. С минуту помолчав, глядя куда-то поверх лежащего «зэка», Валентин Давыдович сказал:
– Вам известно, кому понадобился бунт?
– Неинтересно, – махнул рукой Царь.
– Что поделать, трудные времена, – вздохнул Целебровский.
– Ерунду говорить изволите, – с вялым раздражением обронил Царь, – лёгких времён не бывает. Просто есть…
– Не надо меня учить, – перебил Валентин Давыдович. – Я прихожу к выводу, что ваше влияние на уголовную среду далеко не безгранично. Один из авторитетов, не более. Вот вам почти ответ на один из ваших вопросов.
– Ну, это не Америка, чтоб её так открывать, – усмехнулся Царь, – границы вашего влияния тоже вполне измеримы, не так ли?
– Возможно. Но согласитесь, предлагая вам сотрудничество, я не преследую личных целей. Мои задачи много шире и многограннее.
– Хочешь сказать, что Батона ты подослал, – неожиданно перешел на «ты», прищуривая глаз, Царь.
Целебровский покачал головой и молвил:
– Нет, так у нас разговор не получится. Я ж не спрашиваю, кто и когда конкретно тебя короновал на царствование.
Царь отметил, что его собеседник тоже перешёл на «ты».
– А ты спроси, может, и отвечу, – глухо произнёс он и отвернулся.
– Интереснее, какие инструменты влияния на эту публику ты используешь, – не переменившись в лице, продолжил Целебровский, спокойно наблюдая за своим собеседником, пока тот молча поглаживал бок, сидя спиной к нему. Царь перестал поглаживать хронически ноющее место и, повернувшись, неторопливо перевёл взгляд на гостя.
– Э-э-эх, Давидыч, Давидыч! Помнится, в советские времена ваша контора работала тоньше и серьёзнее. Неужто всё так поизмельчало? Надеетесь воспользоваться моими методами, дурьи головы? Не выйдет.
– Ну, во-первых, это ещё вопрос, – улыбнулся Целебровский, – А во-вторых… во-вторых, как ни странно, Олег Вячеславович, мы с вами делаем общее дело. Вы стараетесь удержать свою сферу влияния в рамках своеобразной законности, я – свою так же. Вы делаете всё для сохранения единства среды, которую представляете, и я стремлюсь к сохранению государственного единства Российской Федерации. Каждый пользуется своими методами. А обмен опытом, вы понимаете…
– Глупости! – перебил, в свою очередь Царь, кого Целебровский только что впервые назвал по имени-отчеству. Никак на это внешне не отреагировав, всё в материалах дела есть, внутренне он ощутил некое беспокойство. Он не любил, когда его величали иначе, нежели Царём, заставил свыкнуться с этим правилом всех, включая контролёров и охрану. Целебровский был здесь чужим, мог и не знать установившегося порядка. Но, скорее всего, знал, и зачем-то специально отошел от него. Зачем напоминать Царю, как его зовут?
– Нет такого государства, – продолжил Царь, – есть Россия, ей шестая тысяча лет. А есть временщики, которые приклеивают ей по наивности своей то одни, то другие ярлыки. И всё пытаются омолодить её, как блудницу какую… И праздник придумали – «Тысячелетие Руси». И вы туда же! Федерация!.. Тьфу!.. Один гад постоял на танке, вот тебе и вся Федерация!
Валентин Давыдович, слабо усмехнувшись, промолчал. С чего бы спорить? Каждый вправе считать нынешнее государство тем, чем ему нравится. В принципе, уголовник прав, государство, от роду без года, возникшее на обломках погибшей империи, вряд ли заслуживает к себе отношения как к чему-то сложившемуся и устойчивому. Мало ли, какие впереди предстоят изменения! Впрочем, продолжил:
– Тем не менее, Олег Вячеславович, тем не менее… Никоим образом не посягаю на Ваши монархические убеждения. Хотя мне и странно, что вы, образованный человек, повторяете сказку про пятитысячелетнюю историю Руси. Впрочем, ваше дело. Может, оно и к лучшему. Меня интересуют другие вещи. Я всерьёз предлагаю вам сотрудничество. Государственная машина новой России только складывается. Уйдут годы и годы на то, чтобы заработал новый механизм власти. На ближайшее время всему обществу в целом предстоит пережить период смуты и потрясений. А вы помните, как говорил Столыпин? Кому-то нужны великие потрясения, а мне – Великая Россия. У вас есть реальная власть, которую ни старый аппарат не мог отнять, ни новый не собирается этого делать. Я не прошу вас делиться ею. Я прошу учесть, у нас тоже вполне определённая власть, которая была, есть и будет при любом раскладе сил внутри страны и вне её. Я предлагаю координировать наши усилия с тем, чтобы предстоящие годы прошли для страны с наименьшими потерями.
– Красиво излагаешь, – снова перешёл на «ты» Царь и покачал головой. – А скажи на милость, Валентин Давидыч, на чём держится эта твоя совершенная власть? И кто твоей конторе её дал?
– Ты Царь, ты не можешь не знать: власть не дают, её берут. А, взяв, удерживают доступными способами. Их два. Первый – создание мифов, в которые заставляют поверить большое количество людей, – тоном школьного учителя проговорил Целебровский. По мере того, как он излагал свою мысль, лицо Царя всё более мрачнело, пока, наконец, не скривилось в гримасе.
– Ты так говоришь потому, что твоя власть, на самом деле, дьявольская, хотя и в законе вашем, а моя – хотя и по понятиям, но от Бога. Как же мы можем договориться?
Теперь, в свою очередь, помрачнел Целебровский.
– Бог, дьявол, – вполголоса протянул он, – отвлечённые категории. Ты уголовник, Царь. Зачем тебе все эти слова? Полжизни на «зоне» провёл, а всё святошу корчишь. Давай говорить конкретно.
– Ты, как я понимаю, хочешь предложить мне не просто сделку, а серьёзную сделку, – Валентин Давыдович кивнул. – Но для того, чтобы предлагать сделку Царю, хоть бы и воров, нужно самому быть рангом не ниже принца. Кто ты есть?
– Вот это уже разговор, – оживился Целебровский. – Если не знаешь, доложу. Я руководитель НИИ, доктор наук…
– Какого НИИ? Каких наук? Кончай брехню! – перебил Царь. – Мне нужно конкретно. Кто ты таков есть на этой земле? Откуда ты?
– Тебе что? Родословную мою знать надо?
– А как ты думал? Мы ж не в пробирке деланы, а от мамы с папой, а те, в свою очередь, от своих мамы с папой. Каковы яблони, таковы и яблоки. Хочешь узнать человека, узнай род до двенадцатого колена. Я разве Америку открываю?
– Это разговор будет долгий, – насупился Целебровский.
– А я, ты знаешь, никуда не тороплюсь. Сидеть мне ещё долго. Так что… В общем, давай, валяй, рассказывай. А там уж я решу, иметь с тобою дело или нет.
Валентин Давыдович задумался. Разумеется, он знал свой род. Если не до двенадцатого, то уж до седьмого колена – в подробностях. Но в роду были такие пятнышки, одно упоминание о которых поставит крест на разговоре. Ибо никакого принца там и рядом не было. Зато были люди весьма, как говорили встарь, подлого происхождения. Многодетная семейка Захара Блюма, сапожника из-под Бердичева в полном составе повелась на горячие речи Троцкого, с кем была в дальнем родстве, и поголовно вступила в ВЧК в начале 1919 года, где преуспела на ниве кровопускания в среде родовитого дворянства, не полностью добитого к тому времени. Старший сын Захара Моисей развлекался тем, что на глазах у матерей с дворянскими фамилиями портновским шилом протыкал тельца грудных младенцев и наполнял свежей младенческой кровью конфискованные чекистами у церковников серебряные чаши для причастия, сладострастно наблюдая, как агонизируют обескровленные дети и сходят с ума матери. После этой процедуры он обычно насиловал их на глазах у мужей и убивал. Недалеко от него отстал младший брат Веничка. Тот коротал досуг пошивом мягких тапочек из девичьей кожи. Для своего хобби он выбирал самых красивых девушек из арестованных «контрреволюционеров». С ними прежде, чем содрать с них кожу, проводил ночь, радуясь, что в очередной раз досталась девственница. Наутро ровно в 9.00 свершал экзекуцию. Четыре сестры Блюм, как на подбор уродливые, но до безумия сексуально озабоченные, занимались в ЧК работой попроще. Одна вела учёт реквизированных церковных ценностей. Излюбленным её развлечением было осквернение церквей и мужских монастырей. Она с удовольствием мочилась на алтарь или устраивала вокруг распятия стриптиз для хохочущих красноармейцев. В 1920 году она вступила в лигу нудистов, в составе которой нагишом маршировала по площадям и улицам города с плакатом «Долой стыд». Другая ездила в составе продотрядов по крестьянским хозяйствам и принимала участие в так называемом раскулачивании, обрекая на смерть сотни и сотни семей. Иногда она соглашалась пощадить кого-нибудь, оставив горсточку зерна за то, что на глазах у своей жены или невесты с нею совокупится кто-нибудь из приглянувшихся ей мужиков. На одном из таких действ её постиг смертельный удар вилами от озверевшей бабы. Третья сестра инспектировала детские дома, которые, как известно, также находились в ведении ВЧК. Там она занималась не столько педагогической работой, сколько «половым просвещением» малолеток. В 1922 году венерическая болезнь унесла её никчёмную жизнь. Бабушка Валентина Давыдовича Хая Захаровна Блюм проработала в ЧК всего полгода на скромной должности счетовода, помогая старшей сестре. Через её руки проходили пуды серебра, золота, драгоценных камней, икон в дорогих окладах и прочее и прочее. Случилось так, что её свалил сыпной тиф. Она провалялась в лазарете почти полгода. Чудом сумела выкарабкаться с того света, полностью переменившись характером. Стала замкнутой, задумчивой, часами сидела в палате, неотрывно глядя в одну точку. Причиной преображения была не столько болезнь, сколько вспыхнувшая любовь к врачу, спасшему ей жизнь. Трудно сказать, была ли то именно женская любовь, точный расчет или безотчётная благодарность. Скорей всего, и то, и другое, и третье вместе. Врач, из обрусевших поляков Целебровских, был весьма недурён собой, статен, широкоплеч, с коротко стриженными рыжими волосами и пронзительным взглядом карих глаз. Звали его Михаил Валентинович. Образование получил в Варшаве, откуда происходили его дальние предки. Своей образованностью он гордился, хотя и не выпячивал её чересчур. Революционные потрясения никак не затронули представителя нужной при любом режиме профессии. А поскольку врачом он был действительно хорошим, новая власть сразу сделала его главой крупного медицинского учреждения. Но от врачебной практики он не отказался, предпочитая её административной работе, и продолжал лечить, оперируя, консультируя, назначая курс лечения, принимая роды, словом, выполняя почти все врачебные функции любой специализации. И всё одинаково хорошо. На горячие взгляды влюблённой пациентки товарищ Целебровский никак не отвечал, попросту не замечая их. Выписавшись из больницы, Хая начала сохнуть на глазах. Заметив, что с нею происходит, старшая сестра допыталась у младшей, в чём дело, и решила взяться за дело сама и со всей чекистской решительностью. Так или иначе, через три месяца молодого врача женили на товарище Блюм, и жизнь Хаечки потекла совершенно в другом направлении. В то время, когда остальные члены «революционного семейства» занимались установлением диктатуры пролетариата, один за другим уходя из жизни, не оставив потомства, тихая Хаечка плодила Целебровских-Блюмов, восполняя этот пробел и сильно радуя старика Захара. В 1939 году, когда товарищ Целебровская уже имела шестерых, старший из которых ходил в комсомольских вожаках, а младший пока пешком под стол, семейку Блюмов постигло закономерное несчастье. В течение одной ночи всех оставшихся в живых, включая многодетную мамочку, её мужа и старшего сына, арестовали. Целебровских отпустили на свободу через неделю, которую Хая Захаровна запомнила на всю оставшуюся жизнь, а Блюмов через ту же неделю расстреляли, известив Хаю Захаровну о том, что решением особой тройки её родственники получили десять лет без права переписки. Получив это известие, Хая Захаровна пришла в ЗАГС с заявлением о смене имени и отчества. Выйдя оттуда Екатериной Александровной Целебровской, она направилась в районное отделение НКВД. Её принял круглолицый офицер с вкрадчивым голосом и колючими глазками. Спросив, что ей угодно, он получил неожиданный ответ: «Я хочу официально отказаться от моих родственников врагов народа». Впоследствии именно этот её шаг сделал возможной блестящую карьеру старшему сыну Давыду Михайловичу Целебровскому. С первых месяцев войны молодой человек поступил на службу в НКВД в отдел по борьбе с бандитизмом экспертом криминалистической лаборатории. Новая для Страны Советов экспертно-криминалистическая служба активно развивалась, несмотря на военные лишения, пополняясь кадрами, разумеется, в основном, женского пола, а также по тем или иным причинам негодными к несению воинской службы. А поскольку у красавца Додика Целебровского было плоскостопие и незаметный сколиоз, на фронт его не призвали, зато в новом деле он с первых шагов проявил себя как замечательный специалист в области химии, которую хорошо изучал в школе, и в области патологоанатомии, освоенной им под руководством отца, заметившего в старшем сыне природную склонность к ковырянию в человеческом теле. Благодаря чекистским связям мамаши, сынок за полтора года экстерном закончил медучилище, впрочем, приобретя действительно крепкие познания в специфических областях медицины. С августа 1941 года в своей лаборатории, окружённый вниманием женского коллектива, он начал стремительное продвижение по карьерной лестнице и к концу войны был уже заместителем начальника в звании майора, имея шесть медалей, хотя ни разу не держал в руках оружия. В 1945 году, незадолго до Дня Победы Давид Михайлович женился на первой красавице своей лаборатории Анне Ивановне Крылатовой, дочке второго секретаря райкома. Ещё через два месяца, едва получив назначение на должность начальника лаборатории и звание подполковника, поступил на заочное отделение университета на факультет психологии. Отец не одобрил странного профессионального выбора сына, как до того скептически отнёсся и к выбору невесты, однако спорить не стал. Впрочем, плодов этого выбора, как и плодов брака, он не дождался, потому что в самом начале 1946 года умер. Полученная на фронте рана, когда бомбили полевой госпиталь, в котором он служил, дала о себе знать. Хая-Екатерина Захаровна-Александровна Блюм-Целебровская похоронила мужа, погоревала на могиле, да и последовала за ним через несколько месяцев. Её обнаружили повесившейся в собственной комнате. Дети, оставшись без родителей, сами решали свою судьбу. Давид Михайлович взял в свой дом только младших – братика и сестрёнку. Им было девять и десять лет, соответственно. А вскоре в семье Целебровских-Крылатовых появился сын Валя, названный в честь, как позже выяснилось, прадедов с обеих сторон. Тесть Целебровского, благополучно переживший на высоком посту и последние годы Сталина и хрущевскую «оттепель», и приход Брежнева, всячески опекал внука, подготавливая ему какую-нибудь самую лёгкую судьбу. Тот рос прилежным умным мальчиком, окончил школу золотым медалистом и с блеском поступил в Московский университет на физико-математический факультет. Уже на втором курсе университета студент Целебровский был принят кандидатом в члены КПСС. Его считали перспективным. Но с четвертого курса перевели в другой ВУЗ со строго засекреченным названием, где он проучился ещё шесть лет. Двадцати восьми лет от роду он объявил родителям, что является офицером госбезопасности, и отныне просит никаких вопросов о роде его занятий ему не задавать. А также сообщил, что, в интересах службы, поменял своё отчество с Давидович, на Давыдович. С тех пор отношения с «предками» у Валентина Целебровского вышли на иной уровень. Он избегал личного общения с родственниками. Он не приехал на похороны отца. Пристроив мать в закрытый дом престарелых для ветеранов КПСС, ограничился короткими ежемесячными звонками. Предпочитал общение с персоналом, а не мамочкой. Но подробности биографии своих предков знал, постоянно выуживая информацию из архивов, куда был допущен. В свои сорок семь он выглядел на все семьдесят. Причиной была борьба с давней родовой болезнью, настигшей Валентина Давыдовича уже в зрелом возрасте. Её медицинское описание в СССР было мало известно даже профессионалам. Сия экзотическая редкость подстерегала одного на сотни тысяч. Ближе прочих к распознанию природы недуга оказались Ломброзо и писатель Климов, описавший клинику последовательного вырождения через сексуальную раскрепощённость и кровосмешение, свойственное представителям семитских племён. Но оба не дали путей к излечению, и несчастному Целебровскому приходилось бороться с наследственным пороком в одиночку. В этой борьбе он преуспел, добившись полного контроля над ним, но взамен обрекая себя на бесплодие, изоляцию от женского пола и стремительное старение. Впрочем, его организм был ещё крепок, а вид мужчины преклонных лет добавлял шарма.
Да, родословная не слишком красива, чтоб козырять ею перед Царём. На сей случай имелась заготовленная в недрах Конторы другая, липовая, ею он изредка пользовался. Но вряд ли это тот случай. Царю не много труда стоит проверить липу. Как быть?
– Большевикам снова зачем-то понадобились цари, – прервал затянувшуюся паузу Олег Вячеславович и криво усмехнулся. – Я так понял, не можешь ответить прямо на мой вопрос. Или не хочешь, что, впрочем, одно и то же. Не отвечай. Но скажи тогда на милость, какого лешего я понадобился? Наломали дров, добились-таки своего, разворотили империю, и теперь не знаете, что с обломками делать? Так, что ли?
– Не так… Никто не желал разваливать СССР. Так получилось.
– Валентин Давыдыч! – резко оборвал Царь. – Хватит врать! Я не на собрании, ты не политинформатор. Просто шпик. Филёр. Волчина смердящая. Сидишь тут передо мной, перед Царём, глазки свои свинячьи строишь… Да мне, если хочешь знать, на все твои слова и глазки наплевать с высокой колокольни! И не такие под меня подлезть пытались. Оно конечно, понимаю! Служба, присяга и всё такое прочее! Да тебя и нынешних это не касается. Для меня вы все козлы ссученные. Ты кому присягал-то? Не помнишь? Так я напомню! А ветерок переменился, все вы партбилетики побросали и взапуски к новой присяге побежали… Офицеры, мать вашу! Какие вы офицеры?! Плесень вонючая. И ты мне какую-то сделку предлагаешь?! Твоей власти ещё ровно год, от силы полтора! Потом придут другие, такие ж, как ты, яйцеголовые дурни, будут кидаться с высот своей каланчи громкими словами, кого-то куда-то призывать, кого-то в чём-то убеждать. Потом появится какой-нибудь самый хитрожопый полковничек и поганой метлой всех до единого сметёт, чтоб своих поставить. В принципе, таких же. И будет эта свистопляска продолжаться до тех пор, пока народ снова царя не позовёт. Самые ушлые из вас это чуют. Вот и вертитесь вокруг родов царских, всё думаете, как бы приспособиться поудобнее. Уж креститься научились, свечку правильно держать, «Отче наш» нараспев гундосить. А врать не разучились. Враньё – не просто привычка ваша вредная, а ваша суть. Вы врёте своим, боясь, что переметнутся и станут врагами. Это ж в два счёта у вас делается. Вы врёте жёнам и близким, боясь, что проболтаются. Вы врёте своему и соседним народам, потому что скажи вы правду людям, и они перестанут терпеть ваше никчёмное существование за их счёт. Врёте начальству и подчинённым, потому что и те и другие в вашей конторе конкуренты друг другу, и всякий может как взлететь на кочку, так и свалиться с неё. Себе самим и то врёте! Ведь сказать себе правду, останется лишь пулю в висок. Вы оторвались от реальности. Задыхаясь, играете в игры ради игр, где ставка – жизнь человеческая. Выигравший – властитель на час, пока другой не созреет. А души ваши давно уже в закладе. И что Валентин-Енох Давидович Целебровский может предложить мне, Олегу Вячеславовичу Рюрикову?
– Моё подразделение, – не сразу начал Целебровский, – разрабатывает технику, воздействуя на большие массы людей, позволяющую полностью контролировать их сознание. В эпоху телевидения мы сделали шаг вперёд, и сейчас уже стоим на пороге завершающего этапа разработок, в шаге от внедрения. Опыты показали: введение в строй одной очереди нашей системы полностью исключает выход из повиновения населения мегаполиса, например, Москвы. А мы планируем ввести без малого сотню таких очередей и куда большей мощности, нежели первые опытные образцы. Наши излучатели, передавая сигнал в каждый дом, в каждую квартиру через телевидение, позволят нам, наконец, навсегда подавить способность масс к проявлению стихийной силы. Общество будет управляемым. Мы приступим к завершающему этапу мировой истории. Исчезнет само понятие истории, ибо у людей появится возможность просто удовлетворять контролируемо возникающие потребности, живя в ладу с собой и миром. Перестанут интересоваться историей. Она прекратится. В новый социум будут встроены государства, постепенно отмирающие за ненадобностью. Воплотится вековая мечта о рае на земле. Коммунисты называли его по-своему, христиане – по-своему. Мы – по-научному, Новый Мировой Порядок.
– Замечательно. Вы так верите во всевластие телевидения?
– Мы верим во всевластие разума, а техника – одно из проявлений.
– Масонские бредни… Разум… Техника… Уже сто пятьдесят веков назад человек летал, не прибегая для этого к услугам вашей техники. Он знал устройство Вселенной, строил совершенные города и жил по триста лет. Всё было. А вы говорите о рае на земле, якобы устраиваемом вами. Это не рай, а большой концлагерь. У каждого номер, всё под контролем… Да обломаетесь. Ничего не выйдет, разумники.
– Но почему же! – воскликнул Целебровский. – Разве уже не видно, что мы стремительно приближаемся именно к такому миру?
– Нет, не видно. По крайней мере, мне здесь, на «зоне», ничего такого не видно. Вы не учитываете, что миллионы вообще не смотрят телевизор, а значит, не охвачены вашим влиянием. Вы не учитываете, что десятки миллионов внутренне устойчивы к вашим воздействиям, потому что у них крепкий здоровый корень…
– За два поколения перемешаем все корни, проблема будет снята.
– Это как же, позвольте узнать? Если они не захотят, кто их заставит смешиваться с кем попало?
– Всё проще! Каждую крупную страну пополам разбавляют некоренным населением. Скажем, в Россию на заработки едет сорок миллионов китайцев, десять миллионов латиносов, столько же негров, арабов активного, трудоспособного, половозрелого, детородного возраста. Через пять-шесть лет – колоссальный прирост местного населения всех цветов и оттенков, великолепно ориентированного на наше воздействие и, главное, толерантного, ибо в своём геноме оно будет нести отпечаток человечества вообще, а не какого-то конкретного рода-племени.
Царь задумался. Он давно предполагал, что нечто выше государств и народов объединилось, ведёт подрывную работу с целью поработить глупеющий род людской. Одно дело держать в беспрекословном подчинении воровскую среду одной шестой части суши через родовой авторитет Рюрикова, другое – подавить волю всех на земле, используя изощрённую технику, генную инженерию и прочую дрянь.
– Ну, если всё так, как вы говорите, опять не пойму, зачем вашей чёртовой команде нужен я? Зачем лично вам, Валентин Давыдович, склонять меня к сотрудничеству? Вы ж и без меня всё умеете.
Целебровский запнулся. Кажется, он допустил промах. Теперь упрямый старик вообще замкнётся. Есть аргумент: ведь всё действительно может сделаться и без него. На деле-то не так! Не выдавать же своё уязвимое место? Ища союза с Царём, ведомство отдаёт себе отчёт в том, что он – враг. Как только задача будет решена, решена руками Царя, его следует уничтожить. Но он и сам догадывается об уготованной ему судьбе и потому уклоняется. Тут надо схитрить! – Видите ли, ваше величество, – вкрадчиво начал Целебровский, – у нас действительно огромные силы в этой стране. Вам что-нибудь говорят такие фамилии, как Логинов, Беллерман, Кашпировский?
– Ну, допустим…
– А люди разные. По-разному смотрят на планируемое будущее. Например, я не полностью разделяю доктрин, изложенных в Протоколах нашего… нашей… Ну, скажем так, организации… Доктрин, о которых я тут вам кое-что сказал. Мне кажется, не стоит преобразовывать человечество грубым кавалерийским наскоком. Заселение инородцами наших просторов как раз такой наскок, согласны?
– К чему клонишь? Хочешь, чтоб я поверил в твою нелояльность к боссам? Всяким там магистрам и гроссмейстерам?
– Нет, не то! – поморщился Целебровский. – Я хочу сказать, как руководитель направления я заинтересован в максимальной эффективности моей работы, а не этнической экспансии и прочей… прочей… деятельности, которая, в случае чего, может привести даже и к войне.
– И что?
– А то, что силой вашего влияния на значительный срез общества можно было бы организовать в разных регионах страны такие… такие… Ну, назовём их, мероприятия, которые как раз бы и продемонстрировали моим боссам, как вы их назвали, неэффективность иных методов, кроме психотроники.
– И какие же мероприятия вы хотели бы моими руками организовать? – поднялся со своего места Царь, чувствуя, как холодок разливается по спине.
– Простые. Как только начнётся организованное нами перемещение значительных масс чужестранцев в пределы российских регионов, необходимо аккуратно подымать на столкновение с ними местную братву. Нужно продемонстрировать, что тактика замещающей миграции, план которой по нашему заданию разрабатывает будущее правительство России… Да-да, что вы так на меня смотрите? Будущее правительство. И я даже могу вам, если хотите, назвать некоторые имена.
– Мне это неинтересно.
– Как вам будет угодно. Так вот. Нужно показать, что эта тактика не приведёт к требуемому результату. А значит, средства следует вкладывать в иные проекты. В частности, в мой.
– Да ты, Давидов сын, просто мелкий лавочник! – хрипло засмеялся Царь. – И ты хочешь, чтоб я, Царь, на эту туфту повёлся?
– Ещё как поведёшься! – неожиданно грубо вскрикнул Целебровский. – Ведь чужаки не просто так придут. Они придут насиловать девчонок и взрослых женщин. Потому что у них будет задача обновить породу. Они придут вырезать мужчин. А ты же русский Царь!
Олег Вячеславович Рюриков осёкся. С минуту он молча смотрел в зияющие пустоты чёрных глаз потомственного садиста, сидящего напротив него. Он прочёл в этих глазах бесчеловечную решимость довести до конца любой, самый жестокий эксперимент. Этот не остановится ни перед чем. Похоже, Царю не оставляли выбора. Он медленно опустился на свои нары и глухо спросил:
– Я, конечно, тебе не верю, но что я должен буду конкретно делать, если соглашусь с твоими доводами?
– Вот это уже разговор! – в который раз переменил тон Целебровский. – Я уже сказал, уважаемый Олег Вячеславович, что нам нужно будет повести скоординированную работу по организации погромов. В том числе, и это обязательно, заметьте, еврейских погромов. Только самих евреев предпочтительно бить не слишком. Лучше осквернять могилы, синагоги и так далее. Главное – возбудить в населении ненависть к чужакам.
– Ну, положим, евреи-то не такие уж чужаки, – задумчиво молвил Царь, – скорее, соседи. Не самые приятные, конечно, но уж, какие есть. Может, евреев оставим в покое? Пусть себе на скрипках играют.
– Ни в коем случае! – горячо возразил Целебровский. – Именно антисемитские выходки придадут делу больше всего шуму. А заодно отвлекут моё руководство от истинных мотивов нашей операции. Итак! Вы согласны?
– Сколько у меня времени на раздумья?
– Да бросьте вы, ваше величество! – с наигранной мягкостью в голосе произнёс Целебровский, – разве так необходимо время для выработки столь очевидного в создавшихся обстоятельствах решения?
– Время всегда должно быть, – по слогам молвил Царь и отвернулся от собеседника. Худшие из опасений оправдывались. Резня подготовлена, и осталось только отдать команду «фас», как начнётся! Времени, похоже, действительно кот наплакал. И главное, независимо от того, будет он участвовать в драке по предписанному ему гадами сценарию, не будет в ней участвовать или будет сам создавать сценарий предстоящей драки, исход массового кровопускания печален. Россию ждёт окончательное падение, за которым начнётся её агония. Сможет ли она возродиться, как возрождалась не раз за свою 6000-летнюю историю, из которой исконные враги рода Рюрикова Романовы вымарали больше 4500 лет, чтобы доказать достоинство своего молодого, с Запада пришедшего рода? Большевики пошли дальше Романовых, продолжая сокращать не только историю, но и алфавит, а заодно и население, до чего Романовы, слава Богу, не доходили. Разделившись на две ветви, одна из которых ушла в забайкальские старообрядческие потаенные скиты в непролазной тайге, а другая с петровских времён пошла путями каторги, тюрем, ссылок и подполья, род Рюриковых не мог активно и всерьёз влиять на происходящие на родной земле сатанинские процессы. Единственное, что по мере сил делали все его многочисленные представители, в миру известные под дюжиной разных фамилий, – оттягивали смертельную схватку с объединяющимся врагом. Однажды вышли из подполья, чтобы благословить будущего второго русского генералиссимуса на схватку со злом, прежде времени ввалившимся на Русь из Европы. Повремени Гитлер хотя бы год, овладей прежде Англией, а она непременно пала бы под натиском немецкого духа, исход схватки был бы иным. Нынешний носитель родового титула Олег Вячеславович, чья вслух названная Целебровскому фамилия в материалах дела, в гражданских документах и в миру была Соколов, похоже, дожил до дня, когда пробил набат, и время последней схватки приспело. И видел он: выходит на неё Русь ослабленной, измотанной, и, ввязавшись, проиграет окончательно и бесповоротно. Значит, выход один – водить противника кривыми тропами, болотами, как делал это четыре столетия назад простой русский мужик Иван с поляками, как делал это почти двести лет назад русский полководец Михаил с французами. И те и другие не догадывались, что с ними хитрят по-лисьи, петляют по-заячьи, уворачиваясь от ближнего боя, презираемые обитателями тёплого Средиземноморья потомки тех, кого надменные потомки романцев свысока называли по-разному – то сколотами, то ещё и склабинами [71] . Но ворог пришёл не с пушками, не фронтом, не строем, а раскинул невидимую паутину, приник липкими щупальцами к каждому семейному очагу, посасывая живительное тепло и жизненные соки. Такого супостата одолеешь, придумав невиданные доселе способы, побивая призраков, выжигая тени, став невидимкой. Как осуществить подобное?
– Я не ставлю сроков, ваше величество, – с подчёркнутой уважительностью тона молвил Целебровский, чем только подчёркивал язвительный смысл слов, – но верноподданнейше прошу учесть, что каждый день промедления служит против вас.
– Я понял тебя, Давидов сын, – покачал головой Царь. – Лишнего времени не потяну. Но решение приму по-царски, как подобает. Теперь уходи и постарайся меня больше не тревожить.
Целебровский встал, слегка поклонился и вышел, усмехаясь: это ж надо, довелось отвесить поклон уголовнику! Впрочем, когда дело требует, на что не пойдёшь! Он был уверен, что объехал Царя на кривой козе, задание ведомства будет выполнено. Разумеется, не ради предотвращения инородной экспансии нужны погромы. Они – способ завлечь Царя в сети сотрудничества. Важен первый шаг: коготочек увяз – всей птичке пропасть! А ещё они послужат целям прямо противоположным. Ненависть, поселившись в душах управляемых людей, будет взаимной. И начнут друг дружку резать – как грядки полоть; чем больше выполешь, тем легче и гуще новая поросль взойдёт. А уж она будет изначально подконтрольна и управляема.
Сколько ж ещё Руси переживать посягательства инородных? Как остервенело соревнуются они в своей унылой изобретательности! Неправдами выдают дочь крупного хазарского сановника за киевского князя, а потом шаг за шагом подталкивают Русь к крещению в византийскую веру. То есть, понуждают её принять веру за век до того разгромленного ими царства. Под видом миссионеров, якобы единственно правильно толкующих Писание, приходят из Греции двое «просветителей», главной целью которых была повсеместная замена исконно русской письменности на её многократно упрощённый латинизированный вариант. И удаётся! Почти повсеместно жгутся древние книги, переписываются летописи, изгоняются волхвы-учителя, а весь русский люд, начиная от князя, кончая челядью, учится читать-писать по-новому. Стравливая меж собой могущественнейшие русские роды, разжигают распрю, а после, отовсюду изымая старые летописи и вновь переписывая их наново, усобицу ту обзовут монгольским, или, того хуже, татаро-монгольским игом, обижая ни в чём не повинных татар и монголов. Руками польских панов, осевших при дворе московском, на протяжение десятилетий плетут интриги с целью изгнания древнейшего Царского Рода из Кремля, а когда это удаётся, почти сразу ввергают великую страну в новую смуту, а единственным выходом предлагают избрание на Царство новой династии, выпестованной в тех же келиях, где века и века плели интриги против Руси. Шаг за шагом отъединяют от могучего тела страны её восточные земли – продав Аляску, переписывая старые карты с русскими на карты с китайскими названиями. А для того пользуются услугами японского шпиона, бродящего по тайге под видом охотника-проводника, потом его же, шпиона возводят в ранг выдающегося литературного героя. И делает это предатель Родины офицер и путешественник, возомнивший себя, вдобавок, писателем. Тот самый, что, в сговоре со шпионом, составлял карты с чуждыми названиями, готовил России грядущее поражение в русско-японской войне. Заметая следы преступного сговора, он опознал в подброшенном трупе бродяги своего якобы убитого друга охотника… Сколь ещё предстоит вынести измен и посягательств, единым источником коих столетьями служит крошечный в масштабах планеты плацдарм в некогда исконно русской земле под названием Опалённый Стан [72] .
После четырёх лет колонии Меченый навсегда отучился от привычки к вещам. Обзаводиться на «зоне» личной собственностью обременительно. К концу своего второго срока он знал: полная свобода – это когда, в первую очередь, от личного имущества. Пока волею «перестроечных ветров» его и несколько сотен других «зэков» мотало из одного лагеря в другой, количество предметов, которые он мог бы считать своими, уменьшалось, уменьшалось, пока не свелось к нательному кресту. В ИТУ, куда его определили после первого суда, к крестикам относились настороженно, но посягать на них ни у кого рука не подымалась. Когда эту колонию расформировали, частично объединив с другой, а в основном разбросав контингент по разным «зонам», Меченому выпало за короткий срок поменять с десяток лагерей. Для замов по режиму приём остатков разогнанной колонии был головной болью. Людей перебрасывали с места на место, как мячик пинг-понга. Вот тогда Меченый столкнулся с тем, что даже на крест могут смотреть косо и пытаться лишить заключённого даже этой, последней собственности. В одном из лагерей начальник санитарной службы приказал ему расстаться с этим «куском металла» как предметом потенциально опасным для здоровья и «могущим быть использованным в качестве оружия». Отстаивая право на последнюю собственность, Роман угодил в карцер, где провёл трое суток без сна и воды. И неизвестно, чем бы всё закончилось, если бы в это время не была открыта новая «зона», куда, в первую очередь, отправили тех, кого распихали из расформированного ИТУ. Прямо из ШИЗО пошатывающийся Меченый, с воспаленными глазами и трясущимися руками, попал в походную колонну и эшелоном был переправлен на новое место.
Потом там случился пожар, и погорельцев опять перебросили. Как было объявлено, временно. Пока не восстановят дотла сгоревшую «зону». Грязные полуразвалившиеся бараки, доставшиеся в наследство от сталинских времён, несли на себе неизгладимую печать ГУЛАГа, и, похоже, тюремное начальство было родом из тех же времён. Крайняя жестокость в обращении с отбывающими свой срок, скудное питание, ужасающая антисанитария сделали своё дело, и вскоре после прибытия «новичков» в лагере разразился бунт. Его зачинщиками оказались именно они. Прибывшие для усмирения мятежа спецподразделения МВД подавили восстание. Были жертвы. Всего через день после разгрома началось разбирательство. Понаехавшие многозвёздные «краснопёрые» были настроены решительно. Страну лихорадило, и, очевидно, сверху была дана команда всех зачинщиков наказать по максимальной строгости. Поскольку Меченый оказался среди них, за что уже поплатился побоями от соседей по бараку, ему выпал новый срок и новый этап. Однако несколько поднаторевший в собственной юридической защите осуждённый Попов грамотно и своевременно настрочил и смог переправить на волю жалобу с требованием нового рассмотрения дела, и через месяц был возвращён на прежнюю «зону», к чему именно сам и не стремился. Но логика в этом была. Иезуитская логика: ты, мол, против приговора, так получи обратно «сталинскую колонию»! Разбирательство по новой признало его виновным, но срок скостили до полутора лет. Вдобавок, оставили на месте. Он уже приготовился досиживать, наконец, «до звонка» без новых приключений и перемещений, как внезапно был вызван в оперчасть.
За столом, до такой степени внушительным, что казалось, будто кроме него в кабинете ничего нет, хотя там были ещё три стула, книжная полка и вентилятор на длинной ноге, восседал не менее габаритный мужчина. Гладко зачёсанные на затылок вполне ещё густые седые волосы с желтизной скорее выдавали человека гражданского, но на могучих плечах красовались погоны полковника, а по петлицам кителя на спинке стула Роман не смог определить рода службы.
– Заходите, Роман Сергеич, – неожиданно мягким баритоном встретил вошедшего полковник, – присаживайтесь. Нам надо с вами поговорить об очень важных делах. Меня зовут Валентин Давыдович. Фамилия Целебровский. Можете обращаться как по имени-отчеству, так и по званию, а можно и «господин Целебровский». Всё равно, как.
– Чем обязан? – буркнул Меченый непривычную для себя фразу, оставаясь в недоумении, зачем понадобился этому холёному верзиле в высоком звании неизвестно какой службы. Однако на предложенное место сел, не дожидаясь, пока конвойный закроет за ним дверь.
– Я не отниму много вашего драгоценного времени, – саркастически поддел полковник. – У меня для вас предложение, от которого вы не можете отказаться.
– Замочить вора в законе? – осклабился Меченый.
– Не дерзите, Роман Сергеич, – мягко осадил его полковник. – Вам, насколько мне известно, сидеть ещё два года?.. Если, конечно, опять не схлопочете… Так вот, я предлагаю вам немедленное освобождение.
– За боевые заслуги, что ли? – со злобной недоверчивостью в голосе переспросил Меченый и тут же добавил:
– Вот, что, господин полковник, мне на эту вашу туфту глубоко нахезать! Стучать ни на кого не буду, мочить тоже. За базар отвечаю. Ясно?
– Молодец. Правильно отвечаете. Но о таких глупостях моё ведомство никогда не просит. Своих штатных головорезов и внештатных стукачей – как грязи.
– А разве оно о чём-нибудь вообще просит?
– Опять молодец, Роман Сергеич, – дружелюбно скривился в улыбке Целебровский. – Но согласитесь, до чего же приятно всё облекать в форму ненавязчивой просьбы! Мы с вами поступим так. Я начну кое-что рассказывать, а вы остановите, когда будете готовы, не перебивая, выслушать моё предложение. Согласны?
– Девка, что ли? Согласна – не согласна… – недовольно пробурчал Роман, но полковник, не слушая его, начал:
– Итак. Вы служили в Кандагаре, неоднократно принимали участие в боевых операциях, за что были представлены к правительственной награде командиром и получили бы, если бы не попали бы под суд военного трибунала в 1984 году. Тогда вы схлопотали семь лет за неуставные отношения. Но до этого на протяжении года вы регулярно помогали старшему сержанту Костенчуку в проведении контрабандных операций, в том числе, по переправке наркотиков. Однако пойманы не были ни разу.
– Чушь собачья! Бездоказательные провокации!
– Перестаньте, дорогой мой! У нас есть видеозапись того, как вы передавали провезённый в каблуке вашего сапога пакет так называемого «пластилина». У нас есть показания Костенчука, данные им через полгода после того, как он демобилизовался.
– Вот падло!
– Не надо, Роман Сергеич! С ним всё в порядке. Он нормально служит общему делу у себя в Минске… Я продолжу?
– Валяйте, – безразлично махнул рукой Меченый.
– Далее. За вами числится, кроме мордобоя, за который вас, собственно, и посадили, ещё одно серьёзное правонарушение в период прохождения воинской службы. Если вы помните, во время своего последнего боевого рейда, уже после вашей командировки на Родину с телом убитого Кулика, вы сознательно отпустили живым и невредимым врага, вступив с ним в преступный сговор.
– Ну, уж это-то враки полные! Или хотите сказать, что у вас тоже видео имеется?
– К сожалению, нет. Но показания есть.
– Чьи же?
– Вашего командира Валетова. Он видел, как во время перестрелки к вам подполз один из духов. Но вместо того, чтобы застрелить вас или самому быть застреленным, благополучно пересёк вашу позицию и скрылся. Вы его видели, и он вас.
…Внезапная стычка с местными длится уже полчаса. И пока не видно конца. С бандитами, контролирующими маковые плантации и торговлю сырьём для изготовления наркотиков, Валетов умеет договариваться. Русская смекалка позволяет безошибочно определять, кто реально командует в том или ином месте. Местный в царандоя [73] – не командиры, а так, прикрытие. Рейдовая группа старлея Валетова быстро вычислила, с кем нужно решать все вопросы, и стояла в кишлаке спокойно четверо суток без эксцессов. Следом за командиром свои отношения с местными наладил и рядовой и сержантский состав. Один из бандитов оказался торговцем, кого рядовой Попов хорошо ещё полгода назад знал и регулярно обменивался с ним разного рода товарами и валютой. Надёжный бача. По-глупому терять контакт, которым неоднократно пользовались и он сам, и сержант Костенчук, было бы жаль.
Дурная перестрелка продолжается. Похоже, первыми начали какие-то пришлые «духи». Местным воевать с «шурави» ни к чему. Рядовой Попов засекает знакомца, когда тот окликнул его из-за дувала на фарси. Осторожно перемигнувшись, афганский торговец и рядовой советской армии, аккуратно расходятся в разные стороны, делая вид, что не заметили друг друга. Роман бросает ему вслед короткий взгляд, одновременно проверяя, не заметил ли кто-то из своих. Всё тихо. Валетов на другом конце кишлака. Слышно, как щёлкают с его стороны хлопки одиночных выстрелов. По их спокойному ритму понятно: это так, для острастки, реального столкновения нет.
Проходит несколько минут, и всё стихает. По сигналу старлея группа собирается вместе. Перекличка. Вскоре становится ясно: потерь нет. Похоже, ни с одной стороны. Что это было, никто не понимает. Но рядового Попова осеняет догадка, что под прикрытием огнестрельного шума, возможно, потребовалось уйти его знакомому торговцу. Иначе незамеченным постами «шурави» и царандоя из кишлака не выйти. Зачем ему? и куда? «Аллах с ним! Рано или поздно выйдет на контакт. Ещё поторгуем. Тогда и узнаю, что это было. Может, у местных что-то не заладилось…». Он ещё не знает, что своего торговца больше не увидит.
…Меченый прикусил губу. Чёртов «спец» действительно накопал «компру», и вполне можно загреметь под фанфары на всю десятку: военные преступления срока давности не имеют. Тем не менее, голос, срываясь на фальцет, сам выпалил:
– Знаете, господин Церебровский… или как вас там… все эти сказки можете рассказывать прокурору, а мне до них… – и смачно сплюнул под ноги. Полковник не изменился в лице, промолвив только:
– Пустяки. По крайней мере, для нас. Наматывать вам новый срок за давние грешки не в моих интересах. Но согласитесь, что и сидеть лишнее вам тоже не хотелось бы.
– Ну и что?
– А то, что вы можете не только немедленно освободиться. С вас снимут судимость. Вы будете реабилитированы как неправильно осуждённый, получите свою медаль, к которой вас представил ваш командир. И получите интересную высокооплачиваемую работу.
– Прямо сказочник! – расхохотался в лицо «особисту» Меченый. – Гудвин, великий и ужасный!
– От вас требуется только одно, – невозмутимо продолжал Целебровский, доставая из папки фотографию. – Посмотрите на эту симпатичную девушку. Вы знаете её?
Меченый хлопал глазами. С фотографии на него глядело знакомое лицо. Но, где он его видел, припомнить не мог.
– Кажется, да, – проговорил он, – не помню точно. Кто это?
– Татьяна Кулик. Сестра погибшего вашего однополчанина, гроб с телом которого вы доставляли на Родину. Вспомнили? Так вот. Вы станете её другом. Лучше – любовником, мужем, в конце концов.
– Замечательно! И за то, что я буду регулярно трахать эту бабу, вы меня облагодетельствуете?
– Разумеется, не за это, – улыбнулся «особист» и спрятал фотографию, – нас интересует её работа. Она археолог. Так получилось, что она незаконно завладела ценнейшим археологическим материалом, который по любым законам, в том числе, по вашим понятиям, должен принадлежать государству. Вы просто поможете его вернуть, если сможете выяснить, где он хранится.
– Ещё того не легче! А знаете, что, господин Целебровский! Не пошли бы вы к такой-то матери!
– Если я вас правильно понял, вы отказываетесь? – погрустнев, промолвил Валентин Давыдович. – Ну что ж, не смею вас больше задерживать. Придётся подыскать другую, более подходящую кандидатуру на роль Казановы.
– Кого-кого?
– Казановы, молодой человек. Был такой герой-любовник. А вы так и останетесь просто Меченым.
Он встал из-за стола и нажал кнопку вызова конвойных.
Едва Меченый переступил порог барака, получил лёгкий тычок в спину от конвойного, не удержал равновесия и полетел вперёд. Путь ему преградил костлявый и долговязый хлыщ из блатных, с кем у него вечно возникали стычки по поводу и без. Обычно они ничем не заканчивались, поскольку хлыща особо не жаловали ни «мужики», ни «смотрящий», ни «паханы». Но на сей раз вышло иначе. Меченый угодил прямо в объятия долговязого, который, странно извернувшись, подставил ему бок и истошно заверещал, как только падающий уткнулся в него. Мол, урод неуклюжий зашиб болезного… Тотчас откуда ни возьмись подле хлыща нарисовались четыре фигуры. Полотенце молниеносно сплелось тугим узлом на шее, и на задыхающегося Меченого посыпались удары. Он скрежетал зубами, отчаянно пытаясь вырваться, отбивался руками и ногами и даже пару раз кому-то точно заехал в челюсть и в пах. В глазах плясали искры, и рассмотреть наверняка он ничего не мог. Он не видел, что оба его точных удара пришлись в одно и то же специально подставленное ему туловище несчастного «фраерка» по кличке Хачик, кого крепко держали, как держат жертвенного барана. Позже дело обрисовали так, будто Меченый напал на беззащитного Хачика и из чувств национальной нетерпимости избил его, и пришлось его обуздать. Чуть живой, Меченый угодил в холодный карцер. Там, едва пришёл в себя, начал молотить кулаком в дверь, требуя прокурора по надзору. Зарешёченное окошечко отворилось, и оттуда донеслось:
– Заткнись, урод! Тебе предлагали, а ты упёрся. Сиди и думай.
Через несколько часов скрежещущая дверь карцера отворилась, и перед ним нарисовался незнакомый бугай в форме внутренних войск и молча отметелил заключённого до потери сознания.
Очнулся Меченый на койке лазарета. Рядом на табурете в белом халате поверх военной формы сидел Целебровский и с деланным участием смотрел на проснувшегося.
– Как себя чувствуете? – пропел он. – Голова не болит?
– У меня нет головы, – осклабился «зэк», – я Меченый.
– Ну-ну! Не надо так самокритично, – дружелюбно похлопав лежащего по плечу, проговорил «спец» и добавил:
– Роман Сергеич, ты же умный парень! Какого рожна строишь целочку из себя? Поработаем вместе. И дело, что я предлагаю, помимо прочего, большое удовольствие! Ты нормальный крепкий мужик, умеешь нравиться бабам! Ну что тебе стоит выполнить поручение?
– Послушай, Целобровый…
– Целебровский, – поправил Валентин Давыдович.
– Неважно, – прохрипел Меченый. – Я что-то никак не пойму, а очень хотелось бы понять… А на хрена я тебе сдался-то? Других, что ли, нету? До хрена отморозков кругом. Каждый третий с радостью сделает, что вы там ему скажете, ещё и задницу оближет…
– Видишь ли, Рома, – начал Целебровский, подражая известной реплике адъютанта его превосходительства из одноименного кинофильма, – ты как нельзя лучше нам подходишь. У тебя есть хорошая шпионская смекалка, у тебя за плечами боевой опыт, за тобой масса грешков, при которых особо рыпаться ты не будешь, из тебя легко сделать неотразимого мужика. Это ценно. Но, кроме прочего, ты одинокий человек, а это очень ценно. Как видишь, я с тобой откровенен.
– Помнится, в прошлом разговоре мы были с вами на «вы», – проворчал Меченый и отвернулся. У него опять начинала болеть голова. Целебровский невозмутимо продолжал мягко давить:
– Как обращаться, ровным счётом не имеет никакого значения. Просто хочу, чтоб ты понял: ты не случайный везунчик, а отобранный кандидат. Поэтому у тебя только два пути. Либо согласишься, либо навсегда останешься за колючей проволокой. Думай, время пока есть. А чтоб тебе не мешали думать, прямо отсюда направишься в лазарет. Там тихо, беспокоить тебя никто не будет. Глядишь, и прикинешь, что к чему, как надо, – с этими словами он встал и покинул помещение. А Меченый заскрежетал зубами. Никогда не был стукачом, никогда не шёл на сотрудничество с «органами», и сейчас ни за что не пойдёт! А вдруг слова гада-полковника – не преувеличение, не пустая угроза, а реальность? Ведь после всего, что он вывалил на Меченого, просто так не отстанет. Надо что-то делать! Надо что-то делать! Но что?
Отлежавшись в лазарете, Меченый вернулся в барак. И сразу заметил: его обходят стороной. Никто не удостаивал взглядом. Не выдержав, на третий день, Меченый затеял свару с одним из гопников по кличке Сеня Кабан. Наскакивал на него, как бойцовый петух, и кричал:
– Ты что, мразь, за ссученного меня держишь! Знай, падло, стукачом не был и никогда не буду! А ты! Ты! Да ты сам у оперов задницу год лизал! Что я не знаю? Потому и работёнку себе полегче срубил, и местечко в бараке потеплее! Ты…
Неизвестно, чем бы закончилась потасовка, не появись Царь. Перед ним расступались все, даже опера. Никогда ни на кого не повышая голоса, никуда не спеша, он редко куда выходил и сам. К нему доставляли, кого требовал. При нём всегда было по несколько «шестерок», готовых выполнить любое поручение. Меченому было известно только то, что в этой колонии, чуть ли не самого Берию помнящей, Царь дольше всех. Сидит, кто говорит, с 1956-го, кто говорит, с 1945-го года, то и дело прибавляя себе срок, не сходя с места. Говорили, что за десятилетия он перебывал во всех колониях СССР. А ещё шептали, что ему – как ветерану отсидки – даровали право самому выбирать, в какой колонии сидеть очередные полгода. Наверное, всё это враки. Но шлейф сплетен и легенд вокруг магического имени Царя не стихал.
Когда Царь вошёл, в бараке воцарилась мёртвая тишина. Только что со свистом и улюлюканьем подогревали сцепившихся драчунов сокамерники, и вот расступились, прижались к стенам. Потасовка сама собой прекратилась. Двое её участников, тяжело дыша, уставились на Царя, тот неторопливо подошёл к ним, долго разглядывал лица в синяках и ссадинах. Наконец, он прервал молчание:
– Почему дураки всегда чешут кулаки, а?
Сеня Кабан, знавший, кто перед ним, поспешил ответить:
– Так я… это… Я ничего… Он первый затеял, придурок меченый.
– То, что Меченый, мы все знаем, – строго сказал Царь, миллиметр за миллиметром разглядывая лицо зачинщика свары, – вопрос, кем и за что меченый. Сам-то что скажешь?
Тишина – слышно, как муха пролетит. Как ответить, Меченый не знал. Да и вопрос показался странным. За годы он свыкся с прозвищем, не задавая себе уже никаких вопросов. Ну, Меченый, и всё тут!
Царь обернулся вокруг и негромко, но властно приказал:
– Ну-ка, шасть по шконкам! Я с этим вот, – он ткнул пальцем в Меченого, – говорить желаю.
Вмиг барак обезлюдел. Все попрятались по своим кубрикам, да подальше от того места, где стояли друг напротив друга Царь и двое драчунов. Царь глянул на Сеню Кабана:
– Что стоишь? Тебя тоже касается, – тот опрометью выскочил вон. А царь положил тяжёлую руку на плечо Романа и подтолкнул в дальний угол, где было свободное место у столика. Обычно там обитатели в часы досуга читали и писали письма, брились, что-нибудь чинили из одежды или обуви. Там же происходили самые важные разговоры между «зэками». Теперь Роману предстояло там побеседовать с самим Царём. Когда они уселись друг напротив друга, тот сказал:
– Зови меня Царём. Здесь все меня только так и величают.
– Что ж, большая честь! – фыркнул Меченый.
– Не форси. Пустое. Недостойный воин, а туда же – ерепенится.
Царь помолчал, продолжая пристально рассматривать Романа, потом протянул:
– Да-а! Вот, значит, каков ты. Что ж, потолкуем?
– Да, ваше величество, – на полном серьёзе ответил Роман и услыхал несколько звуков, означающих, судя по всему, смех. Но глаза Царя оставались серьёзными и даже грустными. Через паузу Царь продолжил:
– Ладно, Аника-воин, слушай внимательно и не перебивай. Каждое моё слово для тебя подороже золота будет. Из грязи да в князи захотелось? Знаю, не впервой уже. Не выйдет, голубь мой. Не бывает. Законов Рода не знаешь. Отцу твоему непутёвому говорил. И тебе повторяю. Каждый своим путём по грешной земле-матушке бредёт, на чужой не переходит.
– Вы знали моего отца?
– Не перебивай Царя, – вяло осадил сидящий напротив и слабо махнул рукой, на что моментально послышалось движение в другом конце барака. Ничего себе! Они что же, и сквозь стены и двери ловят каждое его движение? Чёрт возьми, да кто он, этот Царь?
– Прежде возьми в свою пустую голову: ты тут не затем, чтоб карьеру делать, а чтоб уму-разуму набираться. Раз папашке твоему бедовому не хватило жизни, так путь сынок хоть чего-нибудь нахватается! Уразумел?
– Так точно, ваше величество, – с лёгкой иронией в голосе ответил Роман; страсть как захотелось поспорить с этим человеком – неважно, о чём, лишь бы не слушать его премудрости!
– Да, недалеко ты пойдёшь от папаши своего, если так будешь продолжать, – укоризненно проговорил Царь и вплотную приблизился к нему. Роман почувствовал исходящий от мощного старика аромат, в котором угадывались изысканный парфюм в сочетании с медицинскими препаратами. Странная смесь!
– Знаешь, за что сидишь?
– Одного гадёныша в госпиталь отправил, – процедил Меченый фразу, которую повторял всегда, когда ему задавали этот вопрос.
– Ты – в госпиталь, папашка твой – на тот свет. А кому с того легче стало? Думаешь, твой гадёныш по возвращении из госпиталя человеком сделается? Как бы не так! Ещё большей сволочью стал. Теперь его и убить-то мало. А ведь это ты, сделавши из него героя липового, превратил его в то, чем он по земле теперь ползает. А папашка твой, избавив землю от мерзавца, как он думал, на деле, оставил сиротами двух ни в чём не повинных детей, которые, и не его были, да покойничек о том не знал, за своих держал. А мамашка их после много лет еле концы с концами сводила. И выходит, не правое дело твой сотворил. Так-то! Не делай зла никому, хотя и обид прощать не следует.
– Как же тогда? – оторопел Меченый. Разговор вызывал противоречивые чувства. Мысли теснились в голове, толкая одна другую, и ни одну он не мог додумать до конца. От этого было физическое ощущение тесноты в черепной коробке.
– Хорошо, хватило духу спросить, – вздохнул Царь, – а то вишь, сам-с-усам! Разве Борман тебе в свое время не говорил, что делать следует?
– Понимаю, – ухмыльнулся Меченый, – либо Бормана успели посадить за что-то, не сомневаюсь, что за дело, либо вы, ваше величество, следили за мной.
– Хватит дурака валять! – негромко рявкнул Царь, и тут же из-за спины Царя показалась чья-то физиономия. – Уйди, Купец! – физиономия растворилась. – А тебе, Меченый повторяю: не валяй дурака. Я для тебя просто Царь. Никаких величеств! Понял?
– Понял, ваш… Понял, Царь, – поправился Роман.
– То-то. На счёт слежки – какая тебе разница? Следил, не следил… Что это меняет? В этом мире всяк свой след оставляет. А я, сказал же, всё про всех знаю. Работа у меня такая. Царская, – и снова залился своим глухим невесёлым смехом, оборвавшимся кашлем. Откашлявшись, продолжил:
– Я тебе больше скажу. Ты со своей бабой расстался, оттого и здесь теперь баланду глотаешь. Усёк, горе-воин?.. Если б что-нибудь, а ещё лучше, кто-нибудь держал тебя в рамках, не полез бы с кулаками на придурка, не судили бы тебя, дурака. Не позволил бы себе сделать девчонку соломенной вдовой. А так… Отца нет, матери нет, любимой нет, сам Меченый. Вот и пошёл за папашкой. Ежели какую душу на земле не держит ничего, она катится в тартарары. Ты ж поди и в Бога не веруешь…
Старик Царь снова замолчал, и Попов стал рассматривать в подробностях всю его фигуру. Внушительная, она, тем не менее, не была особенною. Естественные, даже средние пропорции тела говорили о человеке крепкого телосложения лет, поди, за семьдесят, чья жизнь не была лёгкой, не изобиловала излишествами. Очевидно, в молодости этот мужчина был неплохой спортсмен. И сейчас осанка и разворот плеч говорили о всё ещё недюжинной физической силе. Однако, повстречайся Роман с таким в толпе, вряд ли бы отделил его вниманием от остальных, кабы прошёл мимо, не взглянув в глаза. Пожалуй, именно взгляд, особый, малоподвижный, словно припечатывающий того, на кого обращён, и есть самое главное и запоминающееся в нём. Видимо, зная силу своего взгляда, Царь часто прятал глаза, стараясь редко сталкиваться с глазами собеседников. Не отводя в сторону, а держа словно пригашенными, под сенью густых бровей и в прикрытии мощных век, он словно берёг того, с кем разговаривал, до поры, до мига, когда коротким неслышным выстрелом глаза-в-глаза сразит наповал, чтоб долее не тратить времени на уговоры и убеждения. Сейчас сидел, почти не прикрывая глаз, глядя прямо на Меченого, но не прямо в глаза, а как бы слегка поверх. Это смягчало выражение лица и убавляло убийственную силу взгляда. Но и того хватало, чтобы Роман не мог сдвинуться с места и пошевелиться. Только взирать и внимать.
– Ты вот, что, – наконец, проговорил старик, – слушай и мотай на ус, пока усов достанет. Жизнь-то у тебя впереди ещё до-олгая. Успеешь намаяться. Ты Меченый, и вся твоя судьба вот тут и прописана, – Царь слегка прикоснулся указательным пальцем к правому глазу. Роман не нашёлся, как истолковать этот жест, но смысл сказанного доходил иным способом, не нуждаясь в комментариях и жестикуляции, хотя переспроси его, о чём тут говорилось, едва ли ответит вразумительно. Царь продолжал: – То, что держишься, не скурвился до сих пор, молодец. Но деваться тебе, голубь, некуда. Придётся с ними поиграть. Или одна дорожка – к своему папашке на небеса.
Царь помолчал. Роман готов был в этот миг ещё и ещё раз выслушать последнюю фразу, вдруг разлившуюся по сердцу маслом благодатным. До сих пор его мотало, как ботало коровье, и не мог он понять смысла. Единственная спасительная мысль, выводящая из тупика размышлений о смысле жизни, мысль о достатке. Он цеплялся за мечты и планы накопления богатств земных, денег, золота и камушек, сам не понимая, что и почему так влечёт его в этих фантазиях. Он никогда не был жадным. Он не испытывал священного трепета перед «золотым тельцом». Прежде некоторые из своих меркантильных фантазий ему удавалось воплощать в реальность. Так было с одним фарцовщиком года за два до армии. Тогда удалось весьма выгодно обернуть несколько раз вложенные деньги и недурно прибарахлиться. Так было с сержантом Костенчуком, на сотрудничестве с кем он начал уверенно подниматься вверх, готовя себе мало-помалу дембель «на высочайшем уровне». И надо же было случиться, что именно им с Костенчуком выпало сломаться об одного салагу не в меру принципиального. Взял да и заложил их замполиту Быстрякову в тот самый момент, когда выстраивалась превосходная торговая комбинация! Естественно, салаге устроили тёмную. Чуть ли не половиной личного состава роты. Комбату немалых усилий стоило отстоять роту от расформирования. Но выездной трибунал по горячим следам преступления, был настолько громким, что звон от него, наверное, по сей день в части стоит, хоть и годы прошли, и саму часть вместе с другими из Афгана вывели, и состав командиров наверняка поменялся. Осудили и его, и Костенчука, и ещё четверых человек из роты. Досталось и ротному. Его понизили в звании и влепили выговор. Легко представить себе, какую после веселую жизнь тот устраивал бойцам на плацу и кроссах. Впрочем, это в прошлом, в жизни, возврата к которой нет и не будет никогда.
– Оно, конечно, сам-то ты, поди, ничего не смыслишь в том, что с тобой делается. И я вот пока не знаю, стоит ли тебе знать больше или не стоит. Впрочем, кое-что тебе просто нельзя не знать. Ну, например, о том, что кличка твоего отца на зоне была… Как думаешь, какая?
– Не знаю… – просипел Попов, а у самого перехватило дыхание.
– Именно так, как и тебя. А знаешь, за что? Не знаешь. За то же, за что и тебя. Смерть метит того, кто с любовью в игры играет. Не понимаешь? Объясню малышу. В этой жизни всё устроено по понятиям. А ты думал, иначе? Есть главные понятия, вокруг которых всё и вертится, и зовутся они – смерть и любовь. Кто играет в игры со смертью, фарт ловит. Если не проиграет, конечно. Ему либо богатство выходит, либо слава, либо любовь, либо и то и другое вместе. Потому как играть со смертью может лишь тот, кто её не боится. А это, голубь мой, дар редкий, не всякому даётся. Есть, конечно, и дураки рисковые. Но мы о таких говорить не будем. А вот для тех, кто в игры с любовью играет, смерть готовит свои сюрпризы. Ты думал, главное в жизни богатство, власть? Это, мальчик, бирюльки для тех, кто не знает главных понятий. Они живут без понятия и помирают в темноте. И знаешь, сильно мучаются перед смертью. Твоя баба – племянница одного Монаха. Она его не видела, я – её. Знала б дядьку, не сделала бы того, что сделала. И тебя б, дурака, сумела удержать от глупостей. Да, видать, не судьба вам. Впрочем, жизнь ещё не кончена. Не прекратишь свои глупые игры, глядишь, и вернёшь что из утраченного. Хотя и вряд ли…
Царь вновь замолчал, и молчание его на сей раз длилось долго. Роман, начав размышлять над царскими словами, успел отвлечься и думал уже о другом: не с ума ль сходит старик? Есть ли смысл придавать значение словам впадающего в маразм от долгой отсидки уголовника? Ну, авторитет, и что с того? Может, потрепаться не с кем, а тут какой-никакой знакомый! Кто их знает, что его там с папашкой, тоже Меченым, связывало? Сейчас лепит всякую чушь, а может, на самом деле просто вербует себе очередную «шестёрку» – вот и вся недолга! На душе Романа стало тоскливо, во рту появился горько-кислый привкус, точно гнилой апельсин надкусил. Пора бы о главном – чего же, собственно, надобно этому старику…
– А ты не торопи, молод ещё! – прервал молчание Царь, точно услышал мысли Попова. Роман даже вздрогнул. – Твоя первейшая задача слушать старших; они дело говорят. Усёк, воин? То-то. Я так меркую [74] : один шанс ты упустил, и не томись. Но он не последний, потому как молод ещё… Твоему папашке тоже говорил, да с возрастом люди глупеют. Не послушал, продолжал играть, и доигрался! Ну, да не об нём речь. Значит так, твои документы на реабилитацию готовы. В стране сейчас бардак, чёрт ногу сломит. Но твоими бумагами займутся.
У Меченого забилось сердце. Ах, вот оно что! Сейчас и начнется главное, а то присказка что-то затянулась. Царь, сверкнув глазами, снова будто бы прочёл его мысли и недовольно заметил:
– Не лети вперёд! Голову сломаешь. Всему своё время! Ты, верно, ждёшь, когда я тебе начну вкручивать, с кем на воле встречаться, что сказать, что передать? Как бы не так! Придумали тоже мне слово, «воля»! Они там не на воле, а в зоне похуже этой. И тут не всем воля. Просто у каждого своя доля! И у тебя пока. Никаких поручений я тебе не дам. Пока не дам. Если не увижу, что человеком с понятиями становишься. Пока ты игрок меченый. А надо, чтобы человеком стал. Усекаешь?.. Ни черта ты не усекаешь, – махнул рукой Царь и отвернулся, – только зря с тобою время теряю.
– Но почему, Царь? – почти шёпотом, но с нежданными будто даже слезами в голосе выдавил из себя Роман.
– А потому, что битый час базарю и вижу: всё барыши считаешь с этого базара. Не будет никакого барыша. Понял? Свободен.
С этими словами Царя за спиной Меченого показался верзила, очевидно, ожидая команды. Время аудиенции закончилось, а Роман так и не понял, зачем его привели, что такого сказали, кроме того, что скоро отпустят, а главное, как он, ничегошеньки почти не говоря, вдруг обидел Царя, так что тот внезапно оборвал свою странную речь, едва подобравшись к главному, и теперь вот отсылает его восвояси. Царь небрежно махнул рукой, что означало «пора!», и рослый «урка» [75] лёгким, но недружелюбным тычком в спину подтолкнул Меченого с места. Он встал, а старик даже не обернулся. Ерунда какая-то!
Но едва он сделал несколько шагов, Царь снова окликнул. Роман снова уселся и, как говорится, весь превратился в слух. Царь не спешил с продолжением. «Наверное, у него в запасе вечность, – подумал Роман и усмехнулся». Пауза продлилась с минуту. Наконец, Царь заговорил:
– Оперу, который тебя колол, так скажи: мол, согласен, и всё такое. Выбора у тебя нет. Но не совсем. Будешь делать вид, что пошёл на сотрудничество, а сам вертись, как хочешь, но бабу не сдавай. Не знаю, какая она баба, но то, что они ищут, в руках у них оказаться не должно. Сержантик твой Костенчук гнидой [76] оказался, много чего сдал. Ну да его самого скоро сдадут, мало не покажется. Так вот, чтобы не разделить его участь, девкину тайну не раскрывай. Понял?
– Нет, – честно признался Роман, а сам начал лихорадочно перебирать в голове варианты, что могло случиться с Костенчуком. – Я не понял, что именно они хотят. И почему сами не возьмут, а придумали меня в это дело вписать.
– Да-а, – снова протянул Царь, – ты не только меченый, ещё и дурак. Впрочем, не обижайся на Царя. Дурак – не самое плохое на свете. Хуже быть сволочью. Любую бабу по-настоящему расколоть может только мужик. Это-то понятно?
– Это понятно.
– У тебя есть повод с ней закорешиться. Ты ж поминал с нею её братца. Они и хотят этим воспользоваться. К тому же тебя, дурака, просекли. И что любовник хороший, и что такие, как ты, ей, по-видимому, нравятся. В ихней-то конторе не дураки сидят. А про вещицу, что ищут, тебе знать ничего особенного не надо. Ни к чему это. Лишнее. Просто ваньку валяй, сколь сможешь. Сам допытывайся, что за вещь, мол, без этого под бабу не подкопаться. Вот и вся игра.
– Царь, – выдохнул в ответ Меченый, – а всё-таки… Из-за чего весь сыр-бор-то? Золото, что ли, какое? Алмазное копьё старинное? Ну что хотя бы приблизительно они ищут? Я же действительно не могу совсем вслепую.
– Какая разница, – выдохнул Царь. – Я и сам точно не знаю. Знаю, что могла накопать девочка. Знаю, где копала. Не это важно. Важно, чтобы нелюдям не досталось ничего. Усёк, недостойный воин? Минуло ещё несколько дней, прежде чем снова Попова вызвал Целебровский. На сей раз он был суров и прямо с порога спросил:
– Ну что, надумал? Или ещё помучаться хочешь?
– Лучше, конечно, помучаться, – подражая голосу красноармейца Сухова, неуклюже пошутил Меченый и сразу получил в ответ:
– Так я тебе этого уже обещать не могу, дорогой. Если сейчас ты от меня уйдёшь несогласный, в камере тебя просто удавят. Несчастный случай на «зоне». С кем не бывает! Итак?
– Что я должен искать?
– Вот это уже разговор! – Целебровский извлёк из кармана фотографию. – Вот смотри: на запястье у девушки браслетик. Видишь?
– Я что, этот браслетик с неё снять должен, что ли?! – фыркнул Роман, представив себе, как нелепо это должно выглядеть со стороны.
– Не гони! На браслетике гравировочка. Видно тебе? Так вот. Гравировочка непростая. Художник, делавший её, работал по эскизу заказчицы, а она срисовала это с предмета, найденного в одной из своих экспедиций. Этот предмет она и присвоила. В отчётах экспедиций такой предмет не значится. А рисуночек существует. Понял?
– Чушь какая-то! Что за предмет-то?
– Ну, либо клинок уникального сплава, отлитый по неизвестной сегодняшней науке технологии, либо ювелирное украшение, а может быть, старинная рукопись, либо ритуальный камень. Точно, к сожалению, неизвестно. Но предмет ты и должен изъять и передать нам. Понял?
– И какой же срок на эту… операцию вы мне даёте?
– Чем быстрее, тем лучше. Садись к столу, пиши…
– Что писать-то?
– Соглашение о добровольном сотрудничестве.
…Настал день «последнего звонка». Меченый уже знал, что решение по его делу принято с формулировкой «закрыть в связи с отсутствием состава преступления». Знал, что никакого суда не было, а был «гэбешный» приказ, и судебные шестерёнки быстро-быстро закрутились в нужном направлении, родив соответствующую пачку бумаг. Знал, что выходит на волю с чистым паспортом. Знал, что за воротами его будет ждать машина и прямёхонько повезёт его в городок, в котором он когда-то был в печальной командировке. Там уже готова служебная квартира. Он думал, что будет работать снова на любимой железной дороге, но не знал, что место ему подготовлено другое. И не знал он ещё одного: по тем же смастерённым судебным бумагам начислена ему в связи с реабилитацией кругленькая сумма материальной компенсации за почти восемь лет, прожитых за колючей проволокой. И будут эти денежки частью его гонорара за услугу, оказанную «доблестным органам». Когда узнает, снова приступ буйной ярости, как когда-то охватит его, и будет он метаться по своей служебной квартире с чужими обоями, аккуратной чужой обстановкой в чужом доме чужого города, разбрасывая вокруг аккуратно расставленные и разложенные предметы, чтобы в буйстве разрушения обрести хоть подобие чего-то своего. С полчаса он будет неистовствовать, и некому будет его остановить, ибо будет он совершенно один, и назад пути нет. Но потом весь обмякнет, скиснет и в бессилии повалится на усеянный обрывками книг и обломками посуды пол. Пролежит долго, сжимая в руке сберкнижку с пропечатанной круглой суммой и тупо глядя в потолок. А потом вдруг расхохочется туда, в потолок, в небо, в лицо самому Богу. А что он, собственно, бесится! Хотел разбогатеть? Получи! Время предприимчивых, а у него стартовый капитал, можно дело открыть. Ну, чего он привязался к своим железным дорогам? Можно открыть магазин, можно наладить производство чего-нибудь модного, можно начать покупать и продавать квартиры, можно… Да чего только не можно! Всё! Он на воле, при деньгах, да ещё и с хорошим прикрытием. У него отличное задание – «на халяву сделать» девчонку, сдать им какую-нибудь никчёмную мелочь, безделицу, а потом свалить. Да он их уделает, купит паспорт на чужое имя и начнёт жизнь с чистого листа! Роман встанет, похрустывая суставами, и, продолжая смеяться, примется прибирать следы погрома. Настроение будет приподнятым. Царь обеспечил одной «крышей», Целебровский – другой. Да при таком раскладе он сам себе царь, кум королю и сват министру!!! Но это будет через много дней. А пока, готовый к отъезду, сидел Меченый с чемоданчиком на табурете в курилке и с удовольствием потягивал едкий дымок. «Урки» со злобной завистью посматривали на него, но слова сказать не смели. Он сидел, курил, к нему подошёл доходяга, и, склонившись к уху, сказал:
– Бегом к Царю.
Не докурив, он сунул чинарик в руку доходяге. Царь встретил сурово, первым делом спросил, не думает ли он обмануть.
– И в мыслях не было, Царь.
– Смотри, воля многим башню сносит. Не стань безбашенным.
– Я всё помню! – загорячился Роман. – Кабы не твоё слово, ни в жисть с «операми» играть бы не стал… Я что, сучок какой! Я ж понимаю…
– Ни хрена не понимаешь! – оборвал Царь. – Слушай, дело говорю. Значит так, с бабой аккуратно. Заподозрит, что тебя к ней подослали, в живых тебе ходить ровно день. Второе. Дам тебе адрес. Почуешь, что с бабой прокололся, либо дело к концу пойдёт, линяй по адресу. Корешка звать Ваней Масловым. Выправит ксиву, поможет залечь на дно. Не высовывайся. Ты им не нужен. Им барахло от бабы нужно. Сделал ты дело или нет, тебя всё равно уберут. Понял?
– Да, но не понял другого. Тебе-то я зачем нужен, Царь?
– Не обольщайся, ты хоть и Меченый, для Царя – букашка. Но всякая букашка Богу угодна и Царю служит. Усёк, воин? Царю, а не всякой нечисти. Так-то. Ладно, сейчас не понял, в своё время дойдёт. Вот пока тебе весь мой сказ. Адресок возьми, – оборвал Царь, протягивая Меченому бумажку. – Ступишь на волю, сожги. Или съешь. Это – как тебе больше нравится. Всё.
Ранним солнечным утром бывший осуждённый по кличке Меченый вышел за ворота колонии с небольшим чемоданчиком. В нём, среди прочего, были новенький «чистый» паспорт, подъёмные, военный билет с отметками о прохождении службы в Афганистане, записная книжка со списками адресов и фамилий и ключи от квартиры. Позади война и тюрьма. Впереди то ли свобода, то ли ещё большая неволя.
Дюжина телекамер, десятки фотоаппаратов щёлкали затворами, гудели, стрекотали, сверкали вспышками. Подобно мухам, слетающимся на свежую кучу фекалий, представители «второй древнейшей профессии» занимались своим делом с жадностью и азартом, ловя каждое движение, слово и каждый вздох своих объектов. Даже если в действительности они не представляли собою ничего особенного, благодаря усилиям журналистики, они постепенно становились героями. Перестроечные времена воспитали и новую публику, воспринимающую мир не таким, каков он есть, а таким, каковым его представляет телевидение и дружная пресса. Ещё не настали времена новой монополии на информацию, ещё свежи слова о «гласности», требующей «свободы слова», и кое-как эта свобода осуществлялась. По прошествии лет, мы знаем, что глоток этой свободы, дорого обошедшийся и сделавшим его, и тем, кто бежал от него, занял краткое двухлетие меж двух военных операций в Москве. Но тогда, в начале этого двухлетия, всё казалось волнующе интересным. Время расцвета журналистики.
Темой пресс-конференции народно-демократической партии России во главе с председателем Дмитрием Локтевым, был новый всероссийский печатный орган партии. Еженедельная газета с названием в духе времени «Свобода слова» будет выходить в непривычном для ельцинской страны формате – на шестнадцати полосах, четыре из которых планировались цветными. Кроме того, новым для отечественных газет был и размер полосы. Меньше газетного, но больше альбомного. Отвечавший на вопросы репортёров Локтев не сказал журналистам истинной причины выбора такого формата. НДПР приобрела новую немецкую типографию, оборудованную машинами именно такого формата, что почему-то на порядок дешевле стандарта. А сказал председатель журналистам следующее: партия, дескать, хочет иметь своё лицо, потому и выбрала формат полосы своего печатного органа, какого нет ни у кого. Потом он представил публике главного редактора нового органа:
– Позвольте познакомить вас, господа с вашим новым коллегой. Анатолий Владимирович Краевский.
Из-за стола президиума поднялся сухопарый мужчина, в вальяжной фигуре которого трудно было узнать Краевского по прозвищу Шило из редакции «Памяти», благополучно исчезнувшей некоторое время назад. Он слегка поправился, перестал дёргать шеей, и во всех движениях его появилась уверенность в себе. Лицо его теперь украшали крупные очки и короткая бородка клинышком, подарившая некое сходство с Троцким. Под оправой очков выражение глаз стало казаться чрезвычайно умным и проницательным. Перемену во внешнем и внутреннем облике молодого человека спроектировал профессор Беллерман, в чьей клинике Краевский провёл месяц.
Анатолий Владимирович перечислил журналистов, собравшихся под его началом, – известных в городе деятелей «борзого пера», авторов скандальных публикаций во всевозможных газетёнках и журнальчиках, коими изобиловали прилавки с конца 80-х. Бум периодики достиг апогея. Еженедельник НДПР стал в городе восьмисотым зарегистрированным печатным органом. Отвечая на вопрос, не боится ли новая редакция потеряться на фоне такого изобилия, Краевский сказал:
– Прошли времена монополии КПСС на прессу. Хотя и тогда существовали вроде бы независимые от неё профсоюзные, комсомольские органы, а также, например, «Спортивная газета» или журналы «Филателист» и «Вокруг света». Сейчас, конечно, газет и журналов очень и очень много. Но у нас, я имею в виду наш город, пока нет ни одного партийного печатного органа. У коммунистов есть, а у других партий нет. Сами партии уже существуют, а печатного органа не имеют. Мы первые, поэтому нам бояться нечего.
– Анатолий Владимирович, это вопрос от газеты «Комсомольская правда». Скажите, а видите ли вы как главный редактор для себя возможность лично участвовать в политике? Я имею в виду выборы на региональном или федеральном уровне.
– Мне кажется, вы забегаете вперёд. Сегодня мы только открываем газету. Нельзя ж говорить о том, чего нет! Давайте о газете.
Беллерман, сидевший в зале, удовлетворённо кивал головой, положительно отмечая каждое слово своего очередного «клиента». После Долина и Локтева в числе его, как он их сам называл, «испытуемых» побывало ещё несколько. Все, так или иначе, были связаны с аппаратом партии Локтева. Некоторые схемы коррекции личности были отработаны до мелочей, и Владислав Янович испытывал просто глубочайшее удовольствие, наблюдая, как его 9-й «испытуемый», проходивший, в соответствии с первой буквой своего прозвища, под грифом «Испытуемый Ш», блестяще выполняет вложенную в него программу, до мелочей совпадая с её деталями. В частности, выражение «нельзя ж говорить о том, чего нет» было произнесено так искренне! А ведь никогда такая фраза не жила в лексиконе Краевского. В речи профессора такие обороты появлялись сплошь и рядом. Ещё с курсантских времён Беллерман знал: один безотчётно заимствует обороты речи у другого при полном согласии с ним. Причём, бывает даже, двое спорят между собою, и в какой-то момент спора один повторяет кусок речи другого, продолжая отстаивать свою точку зрения. Значит, он уже проспорил и продолжает спор по инерции, а в сознании его уже засела противоположная позиция, только сам он этого пока не осознал. Если же заимствование чужих фразеологем происходит заочно, не во время непосредственного общения с тем, от кого «набрался», то это верный признак полного подавления индивидуального мышления «заёмщика». Это знали почти все выпускники ВУЗов системы «Конторы Глубокого Бурения». Не случайно в советские времена, обучая подрастающий комсомольский, партийный, профсоюзный или хозяйственный актив, инструктора, имеющие отношение к Конторе, прививали подопечным привычку цитировать в своих выступлениях вышестоящее руководство не только по сути, но и подражая стилю их выступлений. Эпоха владычества КПСС закончилась. КГБ официально прекратил существование. А привычка осталась. Потому теперь по стране ходило не меньше «мини-Ельциных», чем пару лет назад «мини-Горбачёвых», а до того «мини-Черненок» или «мини-Андроповых». Правда, двум последним слишком малый срок был отмерян на властвование, чтобы успело взойти на сцену достаточное количество подражателей.
Сейчас, слушая Краевского, Беллерман отмечал: его 9-й «испытуемый», пожалуй, самое совершенное произведение из всех, и, если бы не индивидуальные недостатки этого человека и не столь малозначимая роль, отводимая ему в Большой Игре, можно было бы его руками горы сворачивать.
После пресс-конференции Краевский подошёл к профессору и попросил уделить ему несколько минут.
– Владислав Янович, – начал Шило, – я хотел бы, прежде всего, выразить вам огромную искреннюю благодарность.
– О чём вы, дорогой мой? – улыбнулся профессор.
– Благодаря вашей методике я стал абсолютно счастливым человеком. У меня такое ощущение, что моих сил теперь достанет на самые что ни на есть настоящие подвиги.
– Ну, уж, прямо, подвиги! – похлопал Краевского по плечу Беллерман и вновь отметил: Краевский запрограммирован в совершенстве, в его речи опять словцо, прежнему Шилу органически чуждое, а нынешний произносит его естественно и просто, одно из излюбленных слов Беллермана – «абсолютный». – Нам с вами, Анатолий Владимирович, следует подумать не о подвигах, а о планомерной работе. Я хотя и не состою в вашей партии, но не безразличный вам человек и свидетель зарождения вашего движения, можно сказать, из сочувствующих…
– Так за чем же дело стало! – перебил Краевский. – Вступайте. Я без колебаний дам вам рекомендацию, а Дмитрий Павлович…
– Нет-нет, – в свою очередь, перебил Беллерман. – Увольте, дорогой мой, я коммунистом был, наверное, коммунистом и помру. И вовсе не из сочувствия коммунистической идеологии, а просто из приличия. Нельзя же по десять раз менять партбилеты.
Говоря это, профессор наблюдал за выражением лица собеседника. Последняя реплика Краевского вновь выдала в нём прежнего Шило, и это профессору не понравилось. Однако, судя по всему, мимолётная тень прежнего человека не была ни замечена, ни осознана самим Краевским. Через минуту Беллерман успокоился и продолжил сдержаннее:
– Я сейчас о другом. Ваша работа всё-таки не столь партийная, сколь общественная. То есть, журналистика. Хорош только тот журналист, кто поражает воображение читателя. Я понятно говорю?
– Разумеется.
– Так вот. Зная вашу партийную идеологию в целом и направленность вашего будущего печатного органа…
– Уже не будущего. Уже настоящего!
– Да-да, – поморщился профессор. – Так вот, зная всё это, я хочу предложить лично вам как редактору, который наверняка захочет иметь в газете свою редакторскую колонку, одну из постоянных тем, которая будет иметь, так сказать, эксклюзивный характер.
– Вот это здорово! И что за тема? – вновь поспешил Краевский, и профессор вновь отметил про себя, что, к сожалению, его 9-й испытуемый – птица невысокого полёта.
– Психиатрический произвол, – после паузы ответил профессор и прочитал на лице собеседника застывшее изумление. – Вам кажется не ясным моё предложение, я вижу. Поясню. Я обладаю достаточно обширной информацией по данной теме и готов её вам дозировано «сливать», как это сейчас модно называть. Заметьте, абсолютно бескорыстно. Из любви к искусству. Ссылаться на меня как на источник вам тоже не следует. А тема обширна, никем в этой стране пока не освещаема. Да и в будущем в должной мере освещаема не будет, я полагаю. Настолько она, как бы это поточнее сказать, деликатна. Ваша задача подавать её, информацию мою, то есть, читателю так, чтобы от заметки к заметке у него постепенно сложилось негативное отношение к отечественной психиатрии в целом. Нужно, чтобы в этой отрасли обыватель видел криминал, человеконенавистнический заговор и тому подобное.
– Что-то не пойму, Владислав Янович, вы ж сами имеете к психиатрии отношение. Зачем вам дубина против своей же профессии?
– Всё просто, я не с профессией в данном случае борюсь, а с профессионалами. У меня, знаете ли, есть конкуренты, я хочу подпортить им карьеру, – широко улыбнулся Беллерман, сверкнув очками в очки Краевскому. Краевский кивнул и задумчиво произнёс:
– А о каком произволе может идти речь?
– Например, случаи принудительной госпитализации абсолютно здоровых людей с целью отобрать у них жилплощадь. Или психиатрическая дискредитация неугодных оппонентов в науке, культуре, политике. Или факты ненадлежащего лечения действительно больных людей, применение жёстких и неэффективных методов типа электрошока или аминазина. Ну, и тому подобное. Вы будете дозировано поливать грязью психиатрию, ссылаясь на конкретные доказуемые примеры, а я вам буду подгонять фактический материальчик. Ну, как?
– Заманчиво, – почти согласился Краевский. В этот момент он вспомнил, как воспользовался вместе с редакцией «Памяти» информацией от Беллермана о погромах на кладбищах, и чем всё закончилось.
Беллерман обратил внимание на перемену в лице и догадался, о чём именно вспомнил собеседник, и тут же переключил:
– Если не перешагивать некоторых барьеров, не нами установленных, и не допускать откровенных передёргиваний, бояться совершенно нечего. К тому же КГБ больше не существует. Да и государства, олицетворением которого был этот мощный инструмент подавления, тоже нет. Так что, соглашайтесь на моё предложение, и будем по-прежнему работать вместе. Поверьте, я хотя и беспартийный, но мне многое из ваших идеологических установок нравится. Не хотелось бы сливать информацию вашим конкурентам по СМИ. Всё ж столько лет знакомы. А?
Подошёл Кийко. Его громоздкая фигура слишком вызывающе смотрелась бы за столом президиума, и хотя в новой газете он был назначен третьим лицом, пресс-конференцию просидел в зале на последнем ряду. Он глянул сверху вниз на профессора. Тот осведомился:
– Как самочувствие?
– Це що, риторический вопрос чи профессиональный звычай? – с неохотой пожимая руку профессору, отвечал гигант.
– Я не хотел вас обидеть, дружище! Но согласитесь сами, не всякому выпадает оказаться в такой ситуации, – рассмеялся Беллерман.
– А в який такий ситуации?
– Ну, как же! Бывший подчинённый и бывший начальник поменялись местами.
– Тю! – протянул Кийко. – Нормальное дило. Це ж не чоловик та жинка, щоб ролями поменяться нияк було. А зараз и не такие дела делаются. Я кажу, немае царя, щоб не скинуть. Вы тут, собственно, о чём-то важном? Так я уйду, колы помешав. Или так, треплетесь?
Профессора покоробило. Ему не нравился простодушный с виду и наглый, как таран, великан. Неоднократно он пытался, сталкиваясь с ним, перешибить его могучую мужицкую энергию, или, на худой конец, поддеть на чём-нибудь. Обидеть Костю было делом невозможным. Лишь вогнать в краску. Но подчинить его волю своей – никогда. Исподволь проверяя его во время общения на гипнабельность и всякий раз убеждаясь в абсолютной невосприимчивости великана к гипнозу, профессор испытывал глубочайшее разочарование. Впрочем, рассуждал он, Кийко, вероятно, представляет собою природную аномалию, шутку природы, никакого смысла в её эволюции не имеющую, а потому бесперспективную. Однако досада на невозможность что-либо сделать с ним то и дело посещала Беллермана, и он старался избегать с ним контактов. Тот, в свою очередь, не испытывал симпатий к профессору, хотя, говоря точнее, вообще не испытывал к нему никаких чувств. После передряги с кассетами Никитина, откуда, как он полагал, его вытащили могучие руки всесильного Локтева, вставшего за соратника по афганскому братству, его отношение к профессору сдвинулось в сторону высокомерной неприязни. Исчезнувший из его жизни капитан КГБ, кого он всё ещё чаял когда-нибудь увидеть, не зная об его убийстве, в своё время кое-что поведал о Беллермане и его делах. Но поскольку такие чувства, как неприязнь, презрение или злоба, для широкой души Кийко были так же нехарактерны, как болезни для его гигантского тела, он не мог долго удерживать их в себе, и в самое последнее время слегка смягчился к профессору, раз волей-неволей приходилось иногда общаться. Просто помнил, что успел ему рассказать Никитин о Беллермане, и сохранял дистанцию. Тому ничего не было известно о взаимоотношениях Кийко и погибшего капитана – то была «территория» группы Целебровского и Логинова. Знай бы он это, иначе бы строил отношения с гигантом.
– Костя, – за профессора ответил Краевский, – я думаю, ты должен знать, Владислав Янович предложил мне…
– Руку и сердце, – съязвил Костя.
– Дурак! – обиделся Краевский. А Беллерман, смеясь, воспользовался паузой и вмешался:
– …форму взаимовыгодного сотрудничества. У меня есть кой-какие материалы из области популярной медицины. Я думаю, это привлечет читателя. На предпоследней страничке можно было бы давать всякие рецепты, травы, и тому подобное. Это нынче в моде.
Краевский обескуражено посмотрел на профессора.
– Угу! Продажа народных травок оптом и в розницу по гарным ценам, – недоверчиво пробасил Костя, а Беллерман, словив взгляд главного редактора, добавил:
– Правда, я не понял, принял ли Анатолий Владимирович моё предложение. Если не принял, то у меня есть и другие идеи.
У Краевского с души отлегло. А Костя вновь забил гвоздик:
– Я тильки оце не розумию, вам, Владислав Янович, дуже хочется зробить нам що-нибудь гарне чи шо? Це як наче за дивчиной ухаживаете.
– Вам это, похоже, не нравится, Константин?
– А я и не дивчина, щоб мени нравилось чи не нравилось. Просто вам-то з нас який прок?
– Меня всегда умиляло, почему в нашем русском обществе таких ошеломляющих успехов добиваются малороссы, – поигрывая бликами на стёклах очков в никелированной оправе, протянул профессор. Костю аж передёрнуло:
– Шило, побач, як наш профессор з русской фамилией Беллерман хохлов прыжучив. Вы, Владислав Янович, чоловик солидный и уважаемый. В своём деле, гадаю, ведущий специалист. Но це не значить, що в филологии и истории тоже. Швыдкие суждения ума не кажут.
– Ну что ж, извините, если я задел ваше национальное самолюбие. Я думаю, мне лучше пойти. Ещё раз вас всех поздравляю. А вы, Анатолий Владимирович, подумайте, подумайте хорошенько над моим предложением. Всего доброго.
Кийко хотел было бросить вдогонку: «А дзуськи «задели!», да махнул рукой. А когда тот скрылся из виду, Краевский спросил великана:
– Какого лешего ты взъелся на него?
– Та щоб очи мои его не видели! – сплюнул Костя, – Дуже жидов не люблю.
– Тоже мне, западенец незалежный! Нашёл жида!
– Самого, что ни на есть, распорхатого, – заключил Кийко и провёл в воздухе рукой, словно шашкой рубанул. На самом деле, нынче Беллерман задел болезненную с недавних времён для хохла тему. После Беловежской трагедии, когда три плутоватых брата-славянина – Ельцин, Шушкевич и Кравчук втайне от мира и своих народов сговорились о расторжении Союзного договора, то есть об уничтожении СССР, украинцы, живущие в России, белорусы, живущие на Украине, враз стали для многих чужаками. Прожив среди русских полжизни, при том, что вовсе не приспосабливался быть, как все, и даже не пытался говорить чисто по-русски, Кийко прежде не ощущал ущербности своего существования здесь, а не в родной Могилёвщине. Ему и в голову не приходило искать встреч с земляками лишь на том основании, что они земляки, а тем более, активно пытаться наладить контакт с землячеством. Если случайно где и встречались земляки, они приветливо здоровались друг с другом, но, перекинувшись парой слов, обычно спокойно расставались. Не было потребности устанавливать дополнительные, а потому искусственные, связи. Теперь всё иначе. Явная глупость такого положения вещей, при котором действительность заставляла человека задумываться о своих национальных корнях там, где не было и не могло быть никаких противоречий с народом, в среде которого живёшь, задевала Костю всё больнее и больнее. Он впервые задумался о том, что, пожалуй, стоит выбрать, научиться ли говорить по-русски или перебираться на историческую родину. Ближайший отпуск он уже решил провести у своей тётки, чтобы собственными глазами посмотреть, сможет ли он вписаться в украинскую жизнь. А ведь не был там больше десяти лет, писал редко, в ответ получая в каждом письме замечания, что по-украински пишет с ошибками. И тут и там выходило – недоделок! Реплика Беллермана, пришедшаяся по больному месту, вывела Кийко из равновесия настолько, что он позволил себе обозвать профессора жидом, вкладывая в это слово не столько определение национальности, сколько уничижительный смысл, какого, на самом деле, вполне литературное слово не имеет.
– Ладно, – перевёл тему Краевский, – кроме борьбы с семитами и антисемитами в нашей редакции есть множество тем, которые надо разрабатывать. Первый номер у нас свёрстан, но мы должны мыслить на три номера вперёд. Ты согласен со мной?
– Ну, и?
– Я тебе не конь, – миролюбиво заметил Краевский и продолжил:
– Хоть редколлегия собирается у нас по понедельникам, нужно внеочерёдно собраться сегодня.
– А смысл?
Краевский не успел ответить, поскольку к собеседникам подошел председатель НДПР Локтев и громко поприветствовал:
– Здорово, господа! Ну что, уделали мы ихний интернационал?
– Привет, Дима, – протянул лопатообразную ладонь Кийко и переспросил:
– А про який такий интернационал ты кажешь? У нас, колы так рассуждать, свий интернационал буде: я хохол, вин москаль, у тебе басурман полно, а наш профессор жидком ходит, як твий Глизер.
Дмитрий Павлович хохотнул и, резко прервав смешок, заметил:
– Беллермана не трожь. Иной жидок пары хохлов стоит. А под интернационалом я имею в виду большевистских недобитков.
– Эк заговорил! – воскликнул Краевский, – а сам-то давно ли красную книжицу на сердце держал?
– То была другая эпоха, – сурово заметил Локтев и пояснил:
– После путча, отречения Горбачёва, разоблачения того, что натворили большевики, полагаю, не может быть иллюзий. Или есть мнения?
Главный редактор промолчал, поджав губы. Ему было противно задумываться на эту тему. Он так и не решил окончательно, каких же политических ориентиров придерживается сам. Склоняясь к понравившейся ему линии, объявленной Ельциным, «всякая правда вне политики», он видел себя в журналистике искателем этой самой правды, только и всего. Локтев время от времени напоминал своему ставленнику, что возглавляемый тем печатный орган не просто рупор абстрактной правды, а, прежде всего, партийный орган. Краевский искренне не понимал, что такое партийный орган, кроме того, что газета должна освещать внутрипартийную жизнь и рекламировать партийных лидеров. Дима отвечал в том духе, что не всю правду следует выносить на газетные полосы, всегда согласовывать любой материал с представителями ЦК. Краевский соглашался, но внутренней ясности не было. Он вступил в партию Локтева без нажима, хотя и не вполне понимал её перспектив. Но по привычке доверять авторитетам, не перечил. Накануне назначения Краевского на должность главного редактора будущей газеты Саид Баширов заметил Дмитрию Павловичу, что, судя по всему, в этом кресле Толян не задержится. Локтев не ответил. Какие он имел виды на будущее главного редактора, газеты и партии?.. За время создания и «раскрутки» партии из Локтева сложился типичный авторитарный руководитель, создающий видимость демократии, а на деле артистично повелевающий очарованными им людьми. Что-что, а очаровывать научился – и мужчин, и женщин. В этом ему незаметно помогал Беллерман, попутно создавая в ближайшем окружении лидера одну за другой послушных марионеток с «откорректированной личностью». Краевский, как бы ни сомневался в НДПР, в методах решения тех или иных задач, в идеологических установках Локтева и его команды, все же был послушен его воле, зачастую в ущерб своей. И сейчас мимический жест главного редактора, вроде бы не согласного с установками партийного вождя, ровным счётом ничего не означал. Отразилась тень того Краевского, каким он был до клиники. Локтев не отреагировал:
– Значит, других мнений нет. Кстати, Костя, а тебе пора бы уже вступать в наши ряды. Просто неприлично после сегодняшней пресс-конференции оставаться беспартийным. Ну, а Толяну, думаю, хватит копаться в идеологических тонкостях. Костя, я хочу поговорить с тобой наедине. Пойдём ко мне в машину, – тоном, не допускающим возражений, повелел Локтев, и, Кийко, кивнув Краевскому, мол, ещё вернусь, пошёл следом за председателем. Чуть поодаль двигались телохранители, которыми с недавних пор Локтев обзавёлся. Они прекрасно знали ближнее окружение охраняемой персоны, вели себя спокойно, позволив Косте идти близ Локтева. Со стороны могло показаться, телохранителем был именно он, на полголовы выше и на полплеча шире самого крупного из охранников. Но выражение глаз не то. В машине разговор пошёл о старом. С тех пор, как исчез капитан Никитин и Кийко чудом избежал непредсказуемых последствий, Локтеву удалось многое выяснить. Он напряг своих информаторов в самых разных структурах – от развалившегося на множество служб КГБ до ГРУ [77] , где имел тайные ото всех, даже от Беллермана, контакты с армейских времен. Полученная информация вырисовывала вполне стройную картину произошедшего, недоставало лишь одного – конкретной фамилии стоявшего за киллером человека. Этой фамилии, естественно, ему дать не могли. Он вполне логично вычислил, что единственным доступным для него человеком, кто может дать ему эту фамилию, был профессор Беллерман. Однако к нему за этим обращаться не хотелось. Безотчётно, но вполне определённо. А, услышав последние реплики Кости «про жидов» в его разговоре с Краевским, Локтев убедился: интуиция не подвела. Может, смышлёный хохол сам назовёт недостающую фамилию, если узнает подоплёку случившегося больше года назад. Как знать, не пересекалась ли с кем деятельность «Памяти»?
В течение получаса Дмитрий в подробностях рассказывал Косте историю убийства капитана Никитина, продолжившую серию кадровых зачисток, прокатившуюся по стране с августа по октябрь 1991-го и подготовившую беловежскую кончину СССР. Костя слушал, не перебивая, и по мере приближения рассказа к концу, делался всё более мрачным. А после обронил одну единственную фразу:
– Хочешь мира – готовься к войне.
– Это ты к чему? – переспросил Локтев.
– Це капитан казав, а я, дурак, не зрозумив. А он имел чуття.
Они помолчали с минуту. Потом Локтев спросил:
– Как думаешь, кто же всё-таки?
– Терпеть не могу жидов! – снова невпопад выдохнул Кийко, и Председателя аж передёрнуло:
– Да иди ты к чёрту со своими жидами! Можешь дело говорить?
– Целебровский, бильше некому. Тильки он зараз в Москве.
Фамилия Целебровского в голову Локтеву приходила. И не раз. Но, имея с ним свои отношения, он менее всего был склонен видеть в этом деле происки Валентина Давыдовича. Скорее уж, Логинова. Но тот, считай, без пяти минут пенсионер, отыгранная карта, сколок советской эпохи, так что его фигурой можно и пренебречь. Приходила в голову даже фамилия Можаева. Но, вычисляя его возможную роль в драме, к которой оказался причастен Костя, Локтев эту фамилию отвёл. Не к лицу сидящему высоко и смотрящему далеко мараться о такие сущие мелочи, да ещё и со смертоубийством! К тому же, на Бориса Васильевича Можаева в видеоматериалах Никитина, из-за которых и разгорелся сыр-бор, ничего нет. Странное дело: за истекший год с небольшим страна пережила такую бурю – с приватизацией, инфляцией, сменой правительств, шахтёрскими забастовками, и злосчастная история с видео-компроматом не стала никому не интересной «исторической ветошью», как однажды обозвал утратившие актуальность новости Краевский. Никто больше из-за неё копий не ломал, словно все причастные к ней сделали друг перед другом вид, что всё прошло и позабылось. Тогда, отсидев на положении «нелегала» в квартире Локтева всего-то трое суток, Кийко благополучно вышел из подполья, и, на удивление, никто им не интересовался. Он спокойно возобновил работу в «Памяти», пока та не была закрыта. Потом так же спокойно поработал в отделе информации фонда, пока тот окончательно не «усох», превратившись в мелкое подразделение мощной НДПР. И сегодня, когда вокруг столько фото– и телекамер, столько «информаторов» и «информированных», никто не проявил к «хохлу» интереса. Один Локтев, что ли, год с гаком вёл расследование «дел давно минувших дней», храня, как зеницу ока, копию кассеты, причину гибели капитана Никитина?
Кийко назвал Целебровского. Значит, о нём ему тоже кое-что известно! Дмитрий выжидательно посмотрел на Константина. Тот некоторое время молчал, уставившись в одну точку. Потом слегка потянулся, задев макушкой потолок салона, и произнёс:
– Гарно у тебе в машине! А представь, колы в «жигули» мени влазить! – и улыбнулся.
– Кончай трепаться! – нетерпеливо перебил Дмитрий. – Кто таков твой Целебровский? Что у него на тебя есть?
– Ничого нэмае. А вин… Ну як тоби казаты, щоб нэ збрехати! Вин також КГБ-шник. Тильки з другого отделу. Мэни про него Никитин не особливо-то рассказывал. Так, кое-що…
– Ну! Ну же!!
– А що «ну»! Ну, такый же жид, як твой Беллерман. Одним миром мазаны. Тильки цэй хрен покруче будэ. В Москву дистався…
Очевидная мысль о том, что Беллерман как представитель конторы тоже может оказаться причастен к убийству капитана, доселе не приходившая в голову председателя, заставила напрячься, он присвистнул и сощурил на Костю полный напряжения взгляд:
– Что ж это? Одной рукой помогает, а другой капканы ставит?
Кийко недоуменно уставился на председателя:
– А с чого ты взяв, що доктор нам помогает?
Локтев ещё более сузил зрачки и прикусил язык. Он понял, что откровенничать с Костей дальше не может. Одно из двух: либо этот наивный великан что дитя малое, и тогда может по глупости наломать дров, либо косит под простачка, и тогда вообще лучше его потихоньку вывести из игры. А стоило ли вообще спасать его тогда?
– Слушай, Константин, – решительно проговорил Локтев, – ты скажи честно, ты что, дурак, что ли? Ничего ещё не понимаешь?
– А що мэни пониматы! Я в политику не лезу. Секретами не торгую. Куда кажут, иду, добываю полезную информацию и публикую. Вот и всё! Що ж я, виноват, что ли, що страну раздербанили, и куда ни плюнь, везде шипит! Я просто по людям бачу: котрый свий, котрый чужак. Вот и всё! Вот ты свий, афганец…
– И как же ты распознаёшь-то, который свой, а который чужой? Вместе водку пить и сало жрать, значит, свой, а коль отказался, так нет?
– Що ты! – махнул рукой Костя, и машина качнулась на рессорах. – Хотя, конечно, за салом и горилкой чоловика краще видно.
– Який же афганец сала не любыть! – передразнивая акцент Кийко, язвительно воскликнул Локтев. – А что, разве среди нашего брата афганца чужих нет?
– Як нема! Е трошки, тильки их зараз видать.
– Эк ты загнул! Видать ему. Ну вот есть такой Гриша Берг. Он же ещё псевдоним себе придумал. Шмулевич…
– От придурок!
– Не без того. Знаешь такого?
– Трохи знаю, пару раз видав. И шо?
– Как, по-твоему, он свой человек? Или всё-таки чужой?
– Ни, так казаты не можу, побачить надо. Я не дуже помню его. Тильки кликуха его жидовская мэни нэ подобаеться!
– Вот заладил! – поморщился Дмитрий и назидательно возгласил:
– Запомни, нэзалэжный, есть жиды, а есть евреи. Как говорят в Одессе, две большие разницы. И попрошу впредь при мне свои антисемитские словечки не употреблять. Я понятно говорю?
Костя покраснел, насупился. Но, собравшись с духом, вымолвил:
– Як я бачу, партия твоя объявляет о защите коренных народив, и перво-наперво русского. Це ж и в программе вашей прямо так и е. И е слова о пропорциональном представительстве. И як же ты их защищаешь, колы они зараз ци сами пункты вашей программы и нарушают?
– Кийко, да ты и впрямь дурачок, что ли?! Ну, кто же всерьёз будет сейчас заниматься подсчётом этих самых пропорций? Любая партия должна иметь привлекательные для населения установки. А для этого должна подыскать себе свой подходящий электорат. Когда нас направили… ну, помогли нам с первыми шагами, мы пошли навстречу к своему избирателю будущему. И среди тех слоёв общества, что нас действительно поддерживают, лозунги о национальном равноправии, об этой пресловутой пропорции в представительстве и так далее оказались популярны. Мы, по-твоему, что ж, должны переучивать свои массы? Нет же! Мы им предложили то, что они хотят. И на этом увеличиваем себе поддержку. Но это же не значит, что мы сами думаем так же, как они там все. Мы же пар-ти-я! Лучшая часть поддерживающей нас массы. И наша задача – обеспечить себе максимально большое количество голосов на Съезде народных депутатов.
Костя ещё больше насупился и мрачно заявил:
– Вот, чому ты держишь при себе цього «швондера».
– Глизер отличный юрист, – резко заметил Локтев, поняв о каком «швондере» говорит Костя.
– Та й чуе кишка, чьё мясо изъила. Цей юрист когда-нибудь тебя без сорочки оставит.
– Нет, это, в самом деле, смешно! Я всегда знал, что хохлы евреев недолюбливают. Но умный же человек должен становиться выше предрассудков, Костя! А ты же умный человек. Не нравятся тебе евреи, ну и не ешь их! Никто не просит тебя на еврейке жениться, – на этих словах Костя слегка покраснел. – Но Глизер просто юрист. Хороший юрист!
– Тильки не показуй його своему электорату.
– В этом нет никакой необходимости, – рассмеялся председатель, – он делает своё дело. Только и всего!
– А я, вот, не пойму, своё чи не своё дило робыть приходится.
– Ну, старик, это уж тебе решать. Причём быстро. Сейчас.
Кийко, не привыкший к быстрым решениям даже за годы работы в журналистике, чаще всего требующей именно высоких скоростей в мыслях, помолчал, сосредоточенно разглядывая мозоль на левой ладони. Потом открыл дверь, намереваясь молча выйти из машины. Но Локтев взял его за плечо и жёстко потребовал задержаться.
– Зачем? – спросил Кийко бесцветным голосом.
– Затем, что уйдёшь сейчас – больше порог фонда не переступишь.
Костя с удивлением разглядывал Диму. Откуда в глазах этот страх, смешанный со злобой? И на кого! На верного товарища, никогда не предавшего, на друга, кого сам же выручил недавно из большой беды, на соратника, бравшегося за сложную и ответственную работу. Что это с ним? Костя отдёрнул плечо и, тряхнув копной кудрей, пробасил:
– Колы ты друг, отпусти. Из редакции я ухожу.
– Куда?! – почти закричал Локтев, чувствуя, как кровь приливает к голове.
– На кудыкину гору! – сорвался Кийко. – Я не хочу в политыку гратыся. Що я там не бачив! Пока мы все братками булы, водку пылы, писни спивалы, я був просто добрый хлопець Костя Кийко. Потим, колы началы бабки заколачивать, мэни також цикаво було. И в «Памяти», когда таких же нормальных пацанов стихи и песни публиковалы, фотографии военные, когда раненных шукалы… Це була нормальна работа. То вже потим началась свистопляска. Якись ливи темы з розгромами на кладовищах, с шизанутыми якимись. Що з нами зробилось? Нэ бачишь? А ведь ты тогда от нас отказався, Дима. Помнишь, смежники нас к себе забирали? Будь ласка, меньше пивроку. Кобы не путч с «Лебедыным озером», где б мы булы зараз, га? Мэни ось уже, где, – Костя саданул себя ребром ладони по шее, – игры с вашими секретами, конкурентами, борьбой за власть. Одного вже убилы нэ за дрибку табаку. Я тоби казав, що знав. Целебровский! Нибыто секретные разработки по психотронному оружию чи шо. Куда еще-то? И так в дерьме!
– Ладно, прости, Костя, – смягчился Локтев, – я погорячился. Если хочешь, уходи из редколлегии. Держать не стану. Всё равно на пресс-конференции не засветился, не подставишь. Но скажи, почему вдруг?
– Терпеть не могу жидов! – опять повторил Костя и добавил. – Це не о евреях. Знашь, що за таке «жид»? Слухай, будь ласка. Жид – это такое состояние: у тебе всё вроде е, а мнится, що мало. Потому, що главного немае. Вот тут немае, – и он похлопал себя по груди слева, потом грустно усмехнулся и продолжил:
– А когда тут немае, всё, що ни добьется чоловик, в пыль обращается. Хтось бабки лопатой гребёт… Но им мало! Они, несчастные, всё гребут и гребут, а им всё мало и мало! Жадные, потому жиды! Они боятся, що тилькы остановятся, зараз всё потеряют. Це их беда, но им и не помочь. Хтось дереться нагору, де влада, як ти горные козлы… Та не свиты глазами, Дима! Я ж правду кажу… Каких бы вершин ни достигли, всё мало! Я розумию, ты пока не такой, но скоро таким будешь, якщо не остановишься. Так ни ж! Тебе не дают остановиться. Не дают самые страшные жиды. Ци третьи – им надо кровь людскую пить. Кого убивать, кого слегка поранить. Колы де вийна, им сама радисть. Це они нормальных людей мутят, одне з одным стравливают. А потом кривцю смокчуть, як вии голодни. Эти с удовольствием идут во всякие медики, щоб побильше страданий бачить. Иные пособят недужному, щоб не помер зовсим. Но щоб через время снова к ним прийшов. И – до одури! Устал бачить! Отпусти подобру. Ты знаешь, я чоловик надёжный, що знаю з таемного, никому не кажу. Та й шкоды ниякои вид мэнэ вам не будэ. Та нэ можу бильше я во всем цьом участвовать. Отпусти.
Дима молча наклонил голову и слушал, не подымая глаз. Одни слова цепляли, другие летели мимо. Он понял, работать с хохлом уже не доведётся. Значит, решение посадить на его место Краевского правильное. Лишний раз внутренне похвалил себя за интуицию. Она же подсказывала: лучше всего сейчас по-хорошему расстаться. Но годы тёплых товарищеских отношений, симпатия, питаемая им к хохлу, не давали решиться. Он молчал. Видя, что с ним происходит, Костя попытался помочь ему. С трудом разворачиваясь в салоне, протянул ладонь и, глядя распахнутыми глазами прямо в глаза давнему товарищу, промолвил:
– Прощавай, братыку! И не забувай, хто ты е, и хто мы вси е.
В душе Локтева шевельнулось что-то тёплое, щекочущее. Забытое ощущение на миг возвратилось к нему. Он поднял увлажнённые глаза на друга Костю, потянулся было застыть в крепком дружеском рукопожатии. Но едва ладони их соприкоснулись, разглядел он в Костиных глазах такое, от чего передёрнуло, и, подчиняясь импульсу, он схватился за протянутую руку со странным, почти сладострастным остервенением, судорожно сжал и буквально прошипел:
– Ну и уходи, христосик юридивый! Держать не стану. Но и назад, коль попросишься, не верну. Всё. Отвали.
Костя вышел из машины и направился к Краевскому.
– Ну что ты так долго? Дел же полно! – воскликнул тот.
– Прощавай, брат! А я ухожу из редакции.
Краевский замер. Услышанное не укладывалось в голове. Ещё каких-то три часа назад с жаром спорили о предстоящей работе, и вот…
– Вы что, с Локтевым расплевались?
– Ни, Толян. Це мий выбор. Устал дуже. Так що не поминай лихом.
Костя побрёл к выходу. Неожиданность разрыва была внешней. Внутренне оба были готовы именно к такому повороту, как показали последовавшие дни. Краевский увлечённо налаживал дело, с каждым днём всё уверенней чувствуя себя в роли редактора, испытывая даже облегчение от того, что не приходилось сталкиваться постоянно с тем, кто прежде занимал эту должность. Кийко, быстро оформив увольнение, буквально через день нашёл новую работу. Он пошёл вахтёром в школу, потеряв в зарплате, престиже, но ощутил себя на воле.
Доброе зимнее солнце играло тысячами радостных искорок в глубоких пушистых сугробах. Где-то неподалёку выстукивал дробь неутомимый дятел. На хоздворе негромко тарахтел движок. Грише пришло в голову назначить свидание здесь, на кладбище, неподалёку от могилы отца. Таня рассмеялась в трубку, когда он предложил это место, и согласилась, заметив, что встреча на кладбище – это очень даже романтично. Он объяснил ей, как доехать, и теперь, сидя на скамейке под массивной елью, переживал: а вдруг заблудится? Он приехал к назначенному месту часа за полтора, обошёл несколько расчищенных от снега дорожек, отметив, что, как ни странно, кладбищенские службы свою работу делают, несмотря ни на какую инфляцию и разруху в стране. Потом не без труда отыскал могилу родителя. Постоял напротив оградки, вглядываясь в буквы и цифры, слегка припорошённые снегом. Видимо, мама частенько здесь бывает, только не рассказывает. Могилка чистенькая, прибранная, снег почти отовсюду выметен, кроме того, что выпал за последнюю ночь – чуть-чуть припорошило. На граните красовалась фотография. Эмаль слегка пожелтела, но выглядела неплохо. И даже сухая ветка зимних декоративных цветов желтела под камнем. Почувствовав приступ угрызений совести, Григорий отвернулся и зашагал прочь. До встречи ещё оставалось время, которое он решил посвятить неторопливой прогулке. Людей вокруг почти не было. Не воскресенье, не Троица и не Родительская суббота, несмотря на десятилетия насаждаемого безбожия, регулярно собирающие на кладбища толпы людей. Гриша никогда не любил ритуальной обязаловки. Поминальная рюмка, другая, третья, плавно переходящие в обыкновенную попойку на могиле, нередко заканчивающуюся нелепыми, по его мнению, песнями и криками, нарушающими покой усопших. Ему более нравилась величественная строгость ритуала в крематории. На красивом мраморном постаменте гроб с телом. К нему один за другим подходят прощающиеся родственники с цветами под приглушённые звуки хорошей симфонической музыки, после чего цивилизованно и аккуратно подъёмный механизм приводит в движение постамент, и гроб медленно погружается под пол, где труженики комбината ритуальных услуг оказывали телу последние огненные почести.
Неспешно вышагивая вдоль длинных единообразных рядов последних пристанищ человеческих тел, Гриша вдруг вспомнил, как был здесь незадолго перед уходом в армию. Также светило солнце, белели стволы берёз. Сын размышлял о судьбе отца, о его детстве и юности, о войне, которую тот пережил мальчишкой, и ещё о чём-то, сейчас и не вспомнишь. Как странно увидеть то же самое место, в такую же точно погоду спустя столько лет! Вроде, не изменилось ничего, но это только здесь, в оторванном от живых пространстве кладбища, где так и должно быть – неизменный покой и вечность. А там, за оградами, увы, всё другое. Ничего не осталось ни от мальчика Гриши Берга, вместо которого бродит кладбищенскими аллеями зрелый и даже слегка потяжелевший мужчина Григорий Эдвардович Шмулевич. Ничего не осталось от романтического увлечения музыкой, готовности ловить каждую премьеру, часами слушать редкие записи. И, похоже, сбываются слова отца о том, что любить искусство можно и владея крепким ремеслом, и Шмулевич за последние полгода вполне освоил премудрости делопроизводства… Ах, Боже ты мой, Боже! Но какое ж это ремесло? Ничего не производит, переводит килограммы бумаги, стирает ноги в приёмных с одной целью – так запудрить мозги чиновникам, чтобы те подписали требуемые разрешения, невзирая на очевидную лживость подсовываемых им филькиных грамот. А они, похоже, и без подсказок знают, что всё это фикция, однако почему-то подписывают бумаги, берут установленную мзду за подпись, печать, телефонное согласование, факсимильное отправление и тому подобное. Мощнейшая бюрократическая машина проворачивает шестерёнки своих механизмов, на выходе не выдавая ничего, кроме таких же бумаг, бумаг, бумаг… И за эти бумаги люди платят, чтобы потом вновь обратить одну бумагу (деньги) в другую бумагу (акции, лицензии, свидетельства, договора), а те, в свою очередь, вновь обращаются в бумагу (деньги). И так до бесконечности. Григорий сплюнул от раздражения, но всё же отогнал от себя назойливую мысль. Нет! Совесть его спокойна. Он знает, что занимается высокооплачиваемым ничегонеделанием, но зато теперь, когда у него есть настоящие деньги, он может начать приступать к осуществлению своей мечты – создать камерный коллектив, который он возглавит как дирижёр, и выступать с ним в концертах, где наряду с классикой будет звучать и его музыка. Это цель, такая благородная и возвышенная, что не может не оправдывать средства, хоть и неприятные, но не грязные. Разве он убил кого-нибудь? Разве предал?
Он сел на скамью под старой елью.
«Итак, прежде всего, я никого не предал. Я честен перед собой и перед людьми. Если общество создаёт такую систему, и без неё жить не может, неужели ж я должен пытаться перестроить систему, устраивающую большинство? И что с того, что моя работа непродуктивна, в смысле производства какого-либо потребительского продукта? В конце концов, любой управленец ничего конкретного сам не производит, не значит же это, что его труд бессмысленен! Да и музыка, если разобраться, также не производство каких-нибудь благ. Однако едва ли без неё возможно существование человечества».
Гриша закурил, щурясь на дым и на солнце, и боковым зрением увидел одиноко бредущую сквозь белоснежное пространство чёрную фигуру. Мужчина в монашеском одеянии неторопливо шагал по аллее, приближаясь к старой ели, и как будто не замечал ничего вокруг. Монах был всецело погружён внутрь себя.
«Наверное, так и должен выглядеть настоящий монах. Отстраненный, сосредоточенный, невозмутимый, – подумал Гриша». И вдруг ему захотелось подняться с места, подойти к незнакомому монаху и попросить его благословения. На что? Зачем? Григорий и сам бы не ответил. Но желание было столь сильным, что, повинуясь ему, он пошёл навстречу мужчине, даже забыв, что в руке держит сигарету. Он вспомнил о ней, лишь когда они уже поравнялись, и отступать было поздно. Монах вскинул на подошедшего молодого человека серо-голубые глаза и, слегка покосившись на сигарету в его руке, молвил:
– Мир тебе. Хотел ли чего?
– Я… Извините, батюшка, я даже не знаю, как это. В общем, я человек совершенно невоцерковлённый. Кажется, так это называется. Но мне почему-то очень захотелось… Нет, не так говорю, – Гриша помялся, покрутил в пальцах тлеющую сигарету и попробовал сначала. – Понимаете? Мне это очень нужно… В общем, мне нужно, чтоб вы меня выслушали, – сбивчиво выпалил Шмулевич и начал краснеть.
– Исповеди хочешь? – с грустным дружелюбием спросил монах и добавил:
– Отчего ж, изволь. Хотя и положено сначала попоститься, потом причаститься. Да не в том дело. Когда душа страждет, грех отказать в исповеди. Тяжело тебе, сын мой?
Слова монаха пронзили Григория в самое сердце. Никто после смерти отца не говорил ему так просто «сын мой».
Чувствуя, что этот предмет ему мешает, Гриша швырнул прочь недокуренную сигарету и внимательно посмотрел в глаза монаху. Тот покачал головой и заметил:
– Ой, сыне! Ой, сыне! Даже не то грех, что куришь. А то, что соришь везде. Урна же есть.
– Простите меня, батюшка. Машинально. Вы можете выслушать меня прямо здесь, сейчас?
– Я уже слушаю тебя.
– Я долго не был на могиле отца. По разным причинам. Но вот пришёл. И сразу такое накатило. Живу не так, делаю не то. А что не так и не то, не пойму. Он меня упрекал, что я не ту выбрал профессию.
– Что ж, на то он и родитель твой, чтоб и об этом печься, – невозмутимо ответствовал незнакомец в рясе.
– Я понимаю, что, на самом-то деле, он был прав. Занимаюсь я сейчас совсем не тем, чем должен был бы. И вообще, может быть, правильнее мне было пойти по стопам его. Но теперь это поздно.
– Никогда не поздно, сын мой. Пока жизнь человеческая длится, ничто не поздно. Даже в час смертный раскаяние не поздно. А тем более выбор пути, пока ты ещё не стар.
– Да, батюшка, так. Но не могу я пойти по его стопам. Знаю, что не могу. У меня свой путь. Только я его не знаю. Чувствую, а не знаю, каков он. Оттого и маюсь. Всё ведёт меня куда-то, вот и кручусь перекати-полем. Вроде и семья есть, и сын растёт, и деньги зарабатываю. Только всё не то. Душа у меня болит. То спит, то вдруг проснётся и болеть начнёт. Я злюсь на неё, она опять засыпает. И ещё. Никак не научиться мне отличать злое от доброго. Бывает, что-то само нахлынет на меня, я и отдаюсь. Плыву себе по течению. А бывает, вдруг упрямым сделаюсь. Мне все кругом говорят, не надо, не ходи туда, не делай этого, а я, то ли назло им, то ли назло себе, иду и делаю. И как с этим быть, не знаю.
– То, что говоришь, правда. Вижу, что так и есть. Но прежде ответь, нет ли за тобой какого-то большого греха неотмоленного?
– А что есть грех, батюшка?
– Самый страшный из грехов гордыня. Когда мним мы о себе, что мы самые великие на земле, забывая о Творце нашем небесном и о том, что мы, дети Его, по сути, просто братья. А братья бывают старшими и младшими, но не великими и ничтожными. Не может старший брат возгордиться супротив младшего старшинством своим. И не умаляется младший по возрасту своему.
– Да, батюшка, знакомо. Прежде часто бывало. Но, по-моему, этот грех одолел я. Быть может, и не на все сто процентов, но одолел.
– Это ты смешно сказал. Нельзя на пять процентов помереть или чуть-чуть забеременеть. Есть вещи, которые происходят только целиком. Победа над грехом не может быть частичной. Так что, сын мой, следи за бесом гордыни, не давай ему воли володеть над тобой. Он главный враг твой, и борьба с ним главное дело жизни. Иной раз едва всей жизни хватит побороть сего беса. Но есть и второй. Властолюбие. Оно связано с первым грехом. Грешен ли ты, сын мой, сим грехом?
– Не знаю, точно сказать не могу. Что такое опьяняющее чувство власти, когда наперёд знаешь, что вот сейчас от твоего слова или поступка придут в движение большие массы людей, я знаю. Но сказать, чтоб я это чувство сильно любил и стремился к нему, я не могу. Просто однажды испытал.
– И хорошо ли тебе было?
– Мне потом было очень плохо. Точно из меня всю душу вынули и по кусочкам рассыпали.
– Вот это ты хорошо сказал, сын мой. Так и есть. Власть вынимает душу из человека. И начинает делать это, едва он прикасается к ней. Сие для любого нормального человека боль великая. Потому чаще ко власти идут те, для кого нету в том никакой боли, поелику душу уже отдали. А душу закладывают и отдают те, кто диаволу служит. Помнишь ли единую клятву, произносимую при крещении? Отрицаюсь от диавола и всех дел его. Посему нет во властолюбии ничего Божеского.
– Почему так? Разве не должно существовать общество в управлении и порядке? Всякий строй опирается на правителей, они держат народ в строю. Или государства распались бы, народы разбежались.
– Нет, сыне, заблуждение. Вспомни, что сказано: «Всякая власть от Бога». Что значит сие? А значит только одно. Богом дано человеку придти в мир сей тогда и там, где предуготовано, и переменить сего промысла Божия по произволу своему он не может. Значит, и власть возникает вместе с Родом. Ведь все племена и народы людские сложились родовыми, корнями восходят к единому родителю. Он суть главный. От него и дети его. И чтили племена этого родителя, и детей его ставили над собой без принуждения. Поелику власть бремя тяжкое, и никто из живущих в мире людей по доброй воле не жаждал взять её. Передавалось это бремя от отца к старшему сыну и так далее. Позднее порядок сей окрестили монархией. И везде, во всех странах и у всех народов соблюдался он и соблюдается неукоснительно. Вспомни: как только в каком-либо народе посягали на монарха, начиналось страшное самоистребление, после коего иной раз веками народ придти в себя не мог. А иные народы после того и вовсе исчезали. Диавол искушает человека, вкладывая в уши его лживые слова о свободе, равенстве и братстве. А на деле толкая его к свободе от Бога и родовых законов, к уравнению всех со всеми, хотя все мы разные, ибо живые, да к братству не во Христе, а во антихристе. Скольких сынов и дочерей своих положила под нож гильотины одержимая сим бесом Франция! И что получила она? Ныне французский народ, перемешанный с кочевыми племенами африканскими, на глазах угасает. Где великие сердца предков измельчавшего французского племени? Последний отчаянный взлёт духа в середине века сего сплотил лучших сынов в воинство Христово, что с песней шли на ворога. Но их было меньшинство. Ничтожная крупица. И маршала своего не отстояли. Предали. А то ещё один грех. Предательство. И кроется начало его во властолюбии и гордыне. Ибо не предать того, что ставишь более себя. Если видишь себя крупицей в океане мироздания, веточкой на Древе рода своего, то убоишься выпасть из океана, оторваться от Древа, не попустишь предательства. А возомнишь себя целым океаном, всем деревом, путь к предательству откроешь в сердце своем.
– Батюшка, а что есть предательство?
– Ох, сыне! И простой твой вопрос и сложный. Егда на глазах твоих искоренний [78] твой, сиречь родной тебе человек, в беде, придешь ли ты ему на помощь, не считаясь с трудами и не требуя наград?
– Конечно, приду, – с горячностью ответил Гриша, а у самого заныло в груди. Показалось, что ответ наигран, как из книжек взят. Монах покачал головой, ответствуя с суровой ноткой в голосе:
– Хорошо, коли так. Но разве не часто мы отмахиваемся от бед ближнего своего либо в сердце своем ищем награды за свое попечение? Как часто ты избегал оказания помощи, находя оправдания своему легкомыслию? Или в тайне надеялся на ответную помощь… – незнакомец сделал шаг в сторону, точно завидев кого-то за спиной у Гриши, и продолжил тоном уже умягчённым:
– Здесь главная тайна и есть. Ибо сказано, что Бог есть Любовь. И нет и не будет ничего в мире сем превыше Любви, которая «долготерпит, милосердствует, не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине, всё покрывает, всему верит, всего надеется, всё переносит. Любовь никогда не перестаёт, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится». Так сказано в Первом Послании к Коринфянам у Святого Апостола Павла. Где Любовь, там нет греха. Никакого, в том числе, предательства. В средние века иезуиты, именем Божиим захватившие власть в европах, совершили тягчайшее – подменили самое понятие Любовь. За неё жгли на кострах инквизиции, заточали в тюрьмы и отлучали детей от матерей их, мужей от жён их, разлучали возлюбленных, укрепляя враждующие меж собою кланы. Каждый из них через некоторые века был приговорён к истреблению во времена революций и крушения монархических родов. И свершили иезуиты одно из своих предательств. Любовь, что есть Бог, была подменена на политическую выгоду. Сколько заговорщиков объединила идея держать народы в страхе костра инквизиции! И скольким удалось воспользоваться плодами этих заговоров? На Руси хотели установить ту же практику. Но славяне предательства не ведали долго. Ибо племя наше отмечено Богом как средоточие Любви. Недаром столько веков предавшие Любовь латиняне пытались окрестить Русь во свою веру, огнём и мечом шли, да всё не могли одолеть духа Любви. Православие наше древлее есть наука чистой Любви. Егда Христос юных лет скитался в поисках Божественных знаний, пришёл он туда, откуда вышли волхвы поклониться Его Рождеству. На брегу Священной Ладоги. Долгие годы поднимались лодьи ко верховьям Ра-реки, то есть, солнечной реки, Волги, то есть вольное движение, волоком с реки Молога, что значит движение роста, молодости, на реку Уверь, сиречь уверуй, поверь. Далее – к Ильмень-озеру, мимо Нова Города, коему под именем Словенск в те времена было более двух тысяч лет, по Волхову, сиречь, «реке волхвов», к Ладоге. На сих местах заповедных появлялись великие православные учителя. В день весеннего равноденствия набирали учеников и уходили в обители на Соловках, на Валааме, на реках Вага, что значит движенье вод, и Пинега, что значит место, где на крыло первый раз становятся птенцы, да в других местах заповедного Севера. Долгих двадцать лет продолжалось учение юного Христа. И по научении отправлен был Он обратно – просветить заблудшие народы Палестины, сиречь, земли солнцем опалённой, поклонявшиеся в те времена ветхозаветные, да и по сей день поклоняющиеся Золотому Тельцу. Имея Огнь Божий, Любовь в сердце своем, науку Православия в разуме своем, Он был обережён ото всякаго греха. И экзамен держал в пустыне, где диавол искушал Его. О том ты и сам можешь прочесть в Евангелиях. Далее Священная История открыта всем. Главное же: сколь ни пытался диавол искусить Его на предательство, не удавалось. И тогда возгордившийся падший ангел повёл к предательству любимейшего ученика Его Иуду, дабы обратить грех, хотя б не против души, так против тела Его. И сие удалось. Да не ведал возгордившийся, что предательство и убиение тела Христова не даст победы над Духом. Но даст разделение народов – на тех, кто пошёл за телом, и тех, кто пошёл за духом. С тех пор великая битва и длится вот уж две тысячи лет без малого. Иудеи по сей день ждут своего купленного по договору избавителя. Их вера суть договор, который они называют Заветом. Оттого всё, что они знают и умеют, это стяжание богатств земных. Поелику пути небесные для них закрыты. Для иудея предательство суть нарушение договора. А сие относится к юридическому праву, но не к миру человеческаго Духа. Категорию Духа иудеи категорически не приемлют. И всякаго отступника, предателя карают телесно, побивая камнями, оплёвывая и всячески истребляя. Принесение тела живаго в жертву – основной ритуальный обычай иудейский. Начиная от обрезания младенцев, кончая до убиения тайно назначенных жертв на бойнях кошерных. Для славян же предательство, как появилось среди племён славянских, влекло наказание, прежде всего, духовное – изгнание из Рода, забвение и проклятие. В основе греха предательства – утрата Любви. Вот я и спрашиваю тебя. Любишь ли ты?
Григорий, не мигая, смотрел на монаха, поражённый его рассказом. Душа его пришла смятение. Псевдоним Шмулевич, выказывающий пиетет к еврейству, единственный школьный друг и сосед Игорь Михельбер, самим фактом своего долгого существования в его жизни подтверждающий то же самое, безусловное уважение к Моисею Ароновичу Зильберту, испытываемое им на протяжении уже нескольких лет и лишь крепнущее, не могли примириться с тем, что он сейчас услышал. Он, пришедший к глубокому убеждению, что в основе всей европейской культуры лежит культура библейская, созданная, прежде всего, евреями, был возмущён тем, что, оказывается, Христос, бунтарь против Ветхозаветных предрассудков, оказывается, всего лишь ученик каких-то там дремучих волхвов с берегов Ладожского озера. Немецкая педантичность ума требовала немедленного разъяснения, каким образом чуть ли не все исторические источники и мировая литература оказались в плену, как утверждал этот незнакомый монах, если не фальшивки, то, по крайней мере, заблуждения. Григорий Шмулевич-Берг, воспротивился тому, чтобы зёрна слов таинственного монаха дали всходы. Оттого последний его вопрос, обращённый в самое сердце, вызвал целую бурю. Забыв о некогда проведённом им самим исследовании собственной проблемы, которую он обозвал «клиника ярости», Гриша вспыхнул, как порох. Лицо его покрылось пунцовыми пятнами, от недавней почтительности, с какой он обратился к монаху, не осталось и следа. Он кипел, готовый чуть ли не стереть в порошок нахала, осмелившегося вторгнуться в святая святых и последовательно разрушить всё, что годы метаний и поисков Гриша выстраивал в своей душе.
– Да вы же никакой не монах! – вскричал он. – Вы просто рехнувшийся еретик. Это вы и есть тот дьявол, который ходит по земле и соблазняет всех вокруг. От таких, как вы и вам подобные, исходит всё зло. Вы безумный разрушитель устоев, ниспровергатель святынь. Вы говорите, гордыня! А разве не ваша гордыня заставляет вас спорить с отцами церквей – и нашей, и католической? Между прочим, между ними никакой такой особой разницы не существует. Ну, спорят они о том, на каком языке и в каком порядке обращаться к Богу! Ну, чтят разных святых! Что с того?! И в православной традиции есть всякие течения, есть местночтимые святые, есть общно почитаемые великомученики и прочие. Бывают и расхождения между священниками в некоторых вопросах. Но договариваются же! Вы говорите, евреи заключили договор, и это, дескать, лишает их права на святость. Что-то там ещё на счёт обрезания… Глупость несусветная! Обрезание делают и мусульмане. И многие жители местностей с жарким климатом. Это просто насущная необходимость гигиеническая. Там иначе можно и не дожить до детородного возраста. Какие волхвы? Какая Ладога?? Какие такие ученические годы Христа??? Вы посмотрите на карту, где одно и где другое! Ничего этого не было и быть не могло! И вообще. Вера во Христа есть акт чисто метафизический. Говорить о нём как об исторической фигуре бессмыслица! Это – идея, абстрактная идея, в которую люди просто верят. Как в Индии верят в Будду, а в каком-нибудь Зимбабве – в духов.
– Мир тебе, сын мой. Ты сердишься, значит, ты неправ. Бес говорит в тебе. О медицинской стороне обрезания спорить не буду, скажу лишь, среди народов, живущих близ экватора, обычай сей существует менее чем у четверти. И спроси, кого хочешь, всяк ответит, что, прежде всего, обычай сей суть религиозный обряд, гигиена – дело десятое. Не говоря о том, что в широтах северных нет в том никакого гигиенического смысла, но и мусульмане, и иудеи блюдут его хоть на Крайнем Севере. Я же вопрошал тебя о Любви. Не мудрствуй. Ответь. Сам себе ответь, если мне не в силах. А твоя любовь к евреям – дело твое. Я вижу, сам ты не еврей. Никогда им не будешь, как бы ни старался. Стало быть, и евреи тебя никогда не примут за своего, будь ты хоть трижды обрезан. Судя по всему, ты из латышей. Или немцев. И те и другие суть славянского корня. Но очень давно отпали от него. Так не сетуй на мои слова. В конце концов, неважно, нравлюсь ли я тебе. Важно, что ты сам себе скажешь. И еще одно. Не я к тебе, ты ко мне обратился. Твое сердце гложут печали. Я лишь подсказал, где можно отыскать корни их. Сие может быть и в другом месте. Но я протянул тебе открытую руку помощи, пришед на зов твой. Ты ж на меня сердишься. Не гневи Бога, сын мой. Многая печали посетят тебя в мире сем. И будут преследовать тебя не день и не два. Но доколе однажды не скажешь себе сам всей правды, не отворишь очи истине, терний сих не одолеешь. Сердце твое томится по Любви, ибо не ведает ея. Оно покуда лишь трепещет в предвкушении сего благословенного дара, но получить его свыше не готово. Берегись, сын мой, стать жертвою соблазна. Когда приятность сладострастия выдается за Любовь, когда мудрствование, горячка умственная выдается за правду, когда похоть властолюбия подменяет добротолюбие и прикрывается словами о благих намерениях. Никакие благие намерения не лежат в основании доброго дела. Но только Любовь. Запомни. Беги от благих намерений, беги от посулов и бойся, как сказано, данайцев, дары приносящих. В них корень соблазна. Мир тебе, сын мой, и ангела тебе в дорогу твою.
Монах поясно поклонился Григорию и пошёл прочь, оставив молодого человека в ещё большем смятении. Гриша не успел ничего сказать вдогонку, так и не решившись ни попросить прощения за резкость, ни усугубить её продолжением спора. Он стоял в оцепенении, глядя на удаляющуюся фигуру в чёрном. И смятение духа усилилось в нём много крат, когда подошла Таня. Всецело поглощенный мыслями о странном монахе, глядя в точку, где окончательно скрылся из виду незнакомец, Гриша не заметил, как девушка, которой он назначил долгожданное свидание, появилась рядом, не услышал, как окликнула его и даже не обратил внимания на то, что она остановилась, поглядела в ту сторону, куда был устремлён его взор, и, не увидев там ничего, перевела на него глаза, полные изумления, и так стояла уже с минуту. Наконец, ей надоело, она подошла к нему вплотную, тронула плечо и громко сказала почти прямо в ухо:
– Ну, здравствуй, Григ!
Гриша вздрогнул, растерянно взглянул на Таню и пробормотал скороговоркой:
– Ой… Извини. Я это… задумался.
– О чём?
– Да так… Странная встреча была… Один человек тут… Мы немного поговорили… с три короба… Вот я и ошалел слегка.
– Ну, начнём с того, что ты сам странный. Выбираешь странные места для свиданий. И вообще.
Голос девушки был слегка насмешливым. В нём и скрытое превосходство, и доверие, и нежность, и ирония – всё сразу. Бездонные серые глаза сверкали на морозном солнце искринками инея на ресницах. Гриша вдруг явственно почуял, как земля уплывает из-под ног. Слова монаха о предательстве, этот его последний вопрос «Любишь ли ты?», на который он так завёлся, звенели молотом по наковальне в голове, и с каждым ударом всё отчётливее доходил их леденящий душу смысл. Ведь это – о нём! Он предатель! Именно он прожил пять с половиной лет без любви, прижив не по любви сына! Он предал свой Род, память об отце, взяв себе дурацкий псевдоним! Он предаёт свою любовь к музыке в поисках длинного рубля на бессмысленном поприще! Да как же с этим жить дальше?! Вот перед ним единственные любимые глаза, без света которых, тайно оберегавшего душу от полного разрушения все эти кромешные годы, нет и не может быть никакой жизни! Вот она, носительница дивного Божественного света этих глаз, с родным именем Татьяна, Таня, Танечка, кого он встретил в один из самых ярких моментов своей непутёвой жизни, а потом предал… Забыл… Бросил… Не приехал даже тогда, когда с нею стряслась беда… Разве не об этом только что говорил монах, когда Гриша спросил о предательстве? Это он, Григорий Шмулевич – предатель всего и вся, и нет ему прощения!!!
– Прости меня, – чувствуя, как жгучий ком подкатывает к горлу, и не в силах сдерживать душащих его слёз, просипел Гриша, собираясь уже броситься со всех ног прочь. Куда угодно, хоть под поезд – очертя голову, как Анна Каренина. Стыд сжигал его. Не хотелось ничего. Лишь бы не было этого стыда! Пускай всё кончится разом! Наверное, так чувствовал себя Иуда, сжимая в руке тридцать серебряных монет, идя последним путём к дереву, на суку которого он вскоре погасит этот испепеляющий огонь. Гриша пытался тронуться с места и мысленно повторял последний иудин путь, но ноги не слушались его. Точно прилипли к месту. Руки не слушались его, беспомощно подрагивая в беспорядочном ритме. Глаза не слушались его, полные слёз, неприличных для взрослого мужчины. И сердце… Сердце… Оно колотилось изнутри грудной клетки, словно пробивая себе путь наружу.
Вместо ответа Таня положила обе руки ему на плечи, развернула безвольную голову к себе и, глядя в глаза, не сказала, а пропела:
– Я давно уже тебя простила. Ты мне как брат. Ты родной мой человек. Я всё помню. И я всё знаю. Что бы ты ни сделал, где бы ты ни находился, я всегда буду рядом. Потому что мы – две половинки одного целого. Как те два алюминиевых стаканчика. Помнишь? – и она достала из кармана один, а Гриша, не подымая глаз на девушку, всё еще горя огнём стыда, медленно сунул руку в карман, куда, отправляясь на кладбище, сегодня засунул второй, сам не зная, зачем. Просто взял и прихватил. И вот теперь они, эти два стаканчика из походного сервиза, действительно как две половинки одного целого, встретились, слегка соприкоснулись с тихим стуком на морозном воздухе и застыли, поблёскивая солнечными бликами на матовых корпусах.
– Что это мы с тобой, как неруси, чокаемся пустыми стаканами? Да ещё и на кладбище! Кого поминаем-то? – засмеялась девушка и достала из другого кармана маленькую фляжку. – Давай выпьем, что ли?
Они выпили. Молча. Потом Таня налила ещё по одной, и Гриша попросил не чокаться. Выпить в память об его отце, лежащем на этом кладбище. Таня кивнула и примолвила:
– И ещё о моём брате.
Они снова выпили. По-солдатски. Молча и стоя. И когда горячая волна раскатилась по всем жилам, и боль нахлынувшего чувства стыда притупилась, осмелевший Григорий смог, наконец, поднять глаза на Татьяну. Она ещё стояла, задумавшись о чём-то своём, наверное, вспоминала брата. Взгляд её был опущен на дно опустошённого стаканчика. Лёгкий ветерок ворошил прядь белокурых волос. Солнце запуталось в них, и казалось, вот-вот выскочит оттуда внезапной зимней радугой. Она была прекрасна. Что-то неведомое прежде открылось молодому человеку, ещё месяца два назад уверенному в том, что он, прожженный и испытанный боец, познал в жизни всё. Он любовался девушкой, думая о том, что не было этих пяти с половиной лет, не происходили все эти, вроде бы и яркие, но какие-то пустые, как стеклянные бусы на нитке жизни, события, не проносилась перед глазами вереница разных и, вместе с тем, таких одинаковых людей, на фоне которых несколько выделялся лишь Володя Туманов, ничего не было до сих пор. Только теперь что-то начинается. Потому что встретился он, наконец-то, с единственным и самым главным человеком – со своей судьбой. «Ах, вот оно что! – думал Гриша, – прав был монах. Во всём прав… Но как же мне быть со всем, что он наговорил о вещах, о которых я и понятия не имею, привыкши доверять тому, что пишут? Впрочем, какая теперь разница! Это не главное. Главное то, что я люблю. Я люблю! Люблю!!! Я теперь знаю наверняка, что такое любовь. До сих пор не знал. И стал предателем. Но теперь, когда я знаю, теперь, когда я люблю, никогда больше – ни словом, ни делом, ни даже в мыслях своих предателем я не буду! Никогда!!!».
– Таня, – выдавил из себя Гриша, дивясь собственному голосу, глухому, неуправляемому, будто чужому, – что же теперь делать?
– Жить, – просто ответила девушка и вскинула лучисто-серые глаза на него, пронизывая насквозь. Это прозвучало так естественно, невозмутимо, что не поверить было нельзя. Но поверить – так трудно! А главное, привыкший всё поверять рассудку, планируя последовательность событий и своих действий, Григорий никак не мог взять в толк, что же конкретно кроется за этим простым ответом, и он переспросил:
– А как нам теперь жить?
Сам ужаснувшийся своему вопросу, в котором одно маленькое словечко – «нам» – передавало внутреннего смысла больше, чем все остальные слова, а более ужаснувшись возможному ответу, Гриша хотел было тут же перевести разговор на какую-нибудь нейтральную тему, лишь бы не отвечала на опрометчиво заданный вопрос. Но не успел. Таня, всё ещё держа пустой стаканчик в одной руке, фляжку с остатками водки в другой, отвечала с тем же выражением спокойной отстранённости, с которым произнесла своё «Жить»:
– Прежде всего, не обманывать себя и других. Это нелегко. Но когда-то надо начинать. Прислушайся к себе. Так ли всё, как тебе сейчас кажется. Потом… потом тебе придётся поговорить с женой. Послушай, не перебивай. Я всё знаю. Так получилось. У нас общий знакомый… Нет, не с ней, а с тобой… Мы переписывались все эти годы, я просила его писать о тебе. Ты, Григ, ведь, независимо от того, будем мы вместе или нет, рано или поздно расстанешься с женой… Не спорь, я знаю. Ты окончательно запутался. Давно надо было решать. Но жизнь так сложилась. Я не могла приехать. А кроме меня, похоже, помочь тебе некому. Ты ж, братик, у меня великий упрямец. Так что вот… Давай, что ли, выпьем по последней!
– Давай, – выдохнул Григорий, – Смешно получилось! Обычно мужчины разливают вино, а тут наоборот. Ну да ладно, наливай.
– Не грусти, – заметила Татьяна, доливая остатки, – вино, может, и мужчина должен разливать, да у нас водка. И мы с тобой не леди с джентльменом, а братик с сестрёнкой… Во всяком случае, пока… – и она прыснула с детской непосредственностью.
Они выпили. Гриша повёл глазами по сторонам и увидел часовенку. Не туда ли монах направлялся? А может…?
– Таня, – воскликнул он, воодушевляясь внезапно пришедшей в голову идеей, – ты говоришь, брат и сестра. А ты крещёная?
– Не знаю. Наверное, нет.
– И я не крещён. А давай покрестимся? Вот в этой часовенке. И станем настоящими братиком и сестрёнкой.
Таня бросила на него пронзительный взгляд, в котором он прочел столько любви, столько благодарности, что, не колеблясь более ни секунды, решительно взял её под локоть и повёл к часовне.
На деревянных ступенях стоял, обратясь к ним, точно только их и ждал, недавний собеседник Григория. Сердце возликовало. А может, всё-таки снова Берг? Слава Богу! Слава!
Из планировавшейся сроком в месяц командировки Татьяну отозвали через неделю. С потерянным лицом она сообщила Грише грустную весть и не смогла объяснить, почему так случилось: о причинах ей не сообщали. Он проводил её на поезд. На перроне они долго стояли рядом, взявшись за руки и не проронив ни единого слова друг другу. Лишь когда проводница выкрикнула, что осталось пять минут до отправления, оба вышли из оцепенения и одновременно рванулись один к другому. Прощальное объятие было тягучим и горячим, болью отзываясь в каждом из них. И они целовались, по-прежнему не произнося ни слова. Лишь, когда состав слабо дёрнулся, и Таня вскочила на медленно двинувшуюся подножку вагона, она сумела выдавить из себя прерываемые всхлипом два слова:
– Пиши… Пожалуйста!
Дома её ждали плохие вести. Научная поездка младшего научного сотрудника – единственного, кстати, в краеведческом музее – Татьяны Кулик, деньги на которую собирали не без помощи Академии наук в течение целого года, прервана по требованию той же самой Академии наук. Кто-то кому-то шепнул, что такие поездки – по сути, разбазаривание скудных государственных средств на непонятные нужды, и пошло-поехало. Прислали финансовую проверку. Она первым делом занялась не исследованием бедственного положения дел музея, а соответствием зарплатной ведомости штатному расписанию. «Накопав» мелкое нарушение (за уборщицу, уходившую в декретный отпуск, в ведомости расписалась её дочка), ревизоры составили грозный акт, итогом которого стало полное прекращение финансирования музея вплоть до особого распоряжения. Кому-то из местных депутатов сразу после проверки пришла в голову «гениальная» мысль: если музей бедствует, его необходимо подвергнуть приватизации, в строгом соответствии с «генеральной линией» нынешних правителей Россиянии. К приезду Татьяны «чиновничья карусель» вокруг места её государственной службы завертелась со скоростью, впечатлившей бы воображение фантаста. Буквально на другой день музей был отключён от электроэнергии, отопления и водоснабжения. Когда Таня вышла на работу, она застала тёмное здание без сигнализации и без воды, в коридорах кутались в ватники мёрзнущие смотрители. Увидев её, стали отворачиваться, отводить глаза, будто именно младший научный сотрудник главная причина всех бед. На её вопросы не отвечали. Приветствия игнорировали. Удручённая увиденным, она не пошла в свой кабинет на втором этаже, а направилась прямиком к директору. Тот встретил, суетливо предлагая присесть, бегая вокруг, хлопотливо угощая чаем из термоса с мятными конфетками-леденцами. Всегда степенный, без пяти минут пенсионер, друг покойного Агамирзяна, произвёл на Таню ещё более тяжкое впечатление, чем другие. Поймав директора за руку, когда тот в который раз шмыгнул мимо неё, неся чушь несусветную, спросила:
– Объясните же мне, наконец, что здесь происходит?
Он застыл в нелепой позе, постоял пару секунд и вдруг разрыдался, как ребёнок. От неожиданности у Тани глаза выкатились из орбит.
– Танечка, простите меня, старика. Вы знаете, как я к вам отношусь. Я думал… Я надеялся, что когда… Вот уйду я на пенсию, и будет на кого оставить нашу уникальную коллекцию… Ведь этот музей не просто местный музей… Вы же знаете, какая тут уникальная собрана коллекция! Это национальное достояние! Да-да-да! Национальное достояние… А они… Танечка, я больше не могу так жить! Я всю жизнь делал только одно – сохранял бесценное наследие наших предков для того, чтобы… Да что я вам объясняю! Ведь вы такая же! Вы ни в чём не виноваты… Боже мой, как они могли!
– Да перестаньте же, право слово! – воскликнула Таня, холодея от ощущения чего-то ужасного, непоправимого, такого, с чем она ещё в жизни не сталкивалась, разве что однажды – когда получила известие о смерти брата. – Расскажите по порядку, что и как? Я же приехала вчера и ничего не знаю. Вызвали срочной телеграммой, я прервала работу в библиотеке. У меня голова кругом, а тут…
– Вот именно, Танечка! Вот именно… Именно так, – запричитал директор, – голова кругом! Я уже года три подозревал, что вокруг нас что-то не то. Что-то не так у нас… Даже нет, Танечка! Помните, как Высоцкий пел: «Нет, ребята! Всё не так! Всё не так, ребята!». Я историк, Таня, как и вы. Я не могу не интересоваться политикой. И я давно понял: мы идём не туда… Нет, не идём! Мы летим – и летим в пропасть. Остановиться на краю этой пропасти едва ли сможем. Если только не свершится чудо. Ну, как всегда это бывало в России, вы знаете, о чём я говорю. Кажется, уже всё кончено, как вдруг происходит чудо, является какой-то человек, какие-то люди, и… Но теперь не так… Совсем не так… Я давно готовился к передаче дел. Я видел после себя вас на своём месте. Я очень хотел успеть до того… до того… в общем, пока я при своей должности и возможностях, я очень хотел успеть помочь вам стать кандидатом наук.
– Но я даже и не думала об этом! – воскликнула Таня.
– Я думал… Я понимал: кандидат наук имеет вес. Они не пришлют «варяга», какое-нибудь чудовище навроде тех, что нынче разбазаривают всю страну по кусочкам… Таня, вы же видите, что творится в музеях! Не то, что краеведческих – в величайших художественных собраниях… Шедевры с мировым именем перекочёвывают оттуда в частные коллекции, за границу… Как при большевиках, честное слово! Те же большевики теперь. Те же троцкие с зиновьевыми у власти нынче. Им-то что! Как ни назови – марксистами ли, либералами ли, социал-демократами ли! – они ж от этого другими не станут! Это им – как фамилию поменять! То ли Бронштейн, то ли Свердлов. То ли Гангнус, то ли Евтушенко! Хищники сами и потомки хищников, они никогда не способны были любить Россию… Но я не думал, что они пойдут ещё дальше! Вот так, внаглую, откровенно! Видимо, они уже совсем «с катушек сорвались», если решились… Понимаете, Танечка, не потихоньку разворовывать коллекции, присылая «искусствоведа в штатском» на должность вместо выживших из ума стариков, любящих Россию! Нет, не так! Единым махом объявить коллекцию не представляющей ценности и подлежащей распродаже с молотка. А нас, кто ещё пытается что-то сказать, удержать, объявляют вне закона и преследуют!!! Таня, вы понимаете? Не понимаете! На меня завели уголовное дело! На меня!!!
– Как? По какой статье??? За что?!
– Ах, бедная моя Танечка, вы ничего не понимаете! Да за то, что я посмел в лицо им сказать, что они воры и предатели! За то, что я обратился в администрацию, написал в Академию наук, президенту, пожаловался в прокуратуру… да-да! Я писал о том, как нас медленно подводят к уничтожению. Урезая финансирование, изымая часть фондов под предлогом инвентаризации, требуя провести массовое списание якобы пришедших в негодность экспонатов… Вы где-нибудь слышали такое – списание негодных экспонатов?
– Да, «археологический мусор», – вполголоса ответила Татьяна и опустила глаза, – Что же вы мне раньше не говорили ни о чём? Я, может, вместо того, чтоб уезжать в командировку, нашла бы, как помочь. Ведь вдвоём-то…
– Ах, наивная! Да как же вы не поймёте, Таня, что я попытался втолкнуть вас в уходящий поезд, в последней надежде, что вы успеете… Но поздно… Слишком поздно…
«Уходящий поезд, – пронеслось в голове у Тани, и перед налившимся слезами взглядом встала уменьшающаяся одинокая фигура Гриши на краю платформы, глядящая вслед последнему вагону».
Дальнейшие события понеслись с нарастающим ускорением. Не прошло и недели, как местная пресса опубликовала объявление о проведении комитетом по управлению городским имуществом очередных торгов. Главный лот – здание «бывшего краеведческого музея». Не помня себя от возмущения, с газетой в кулаке Татьяна ворвалась в приёмную комитета и набросилась на секретаршу со словами:
– Что значит «бывшего»? Где решение о закрытии? Я, между прочим, зарплату там получаю!
Испуганная секретарша хлопала глазками, народ в приёмной с любопытством раздвинулся, освобождая место для предстоящего «шоу», которое не заставило себя долго ждать. На крики возмущённой посетительницы из кабинета вышел мужчина в синем мундире сотрудника прокуратуры и, с улыбкой взяв Татьяну под локоть, заворковал:
– Татьяна Александровна, кажется? Здравствуйте. Что вы так шумите? Вы, очевидно, не в курсе. Решение о ликвидации музея принято ещё два месяца назад.
– Но как это может быть?! – вознегодовала Татьяна, вырывая руку из рук прокурорского. – Я получала зарплату по ведомости!
– Вот именно, уважаемая Татьяна Александровна! Поэтому и возбуждено дело против вашего руководителя. Вы ведь уже третий месяц незаконно получаете бюджетные деньги. Кроме того, ваш директор незаконно вывез часть имущества якобы на реставрацию. А ещё он самоуправно отправил вас в командировку.
– Но это была командировка от Академии наук!
– Можете это доказать?.. То-то и оно, что не можете. Я понимаю, что вы, Татьяна Александровна, не виноваты. Вы оказались жертвой обмана. Но незаконно выплаченные вам денежные суммы придётся возвратить в бюджет.
– Вы сами-то верите в то, что говорите? – воскликнула Татьяна, и со стороны наблюдающих за сценой «зрителей» раздались жидкие аплодисменты. Человек в синем мундире переменился в лице и, грозно глянув на собравшихся в приёмной, бросил:
– Хватит!.. До всех очередь дойдёт. Занимайтесь своими делами.
Приёмная быстро начала пустеть, как не была только что переполнена посетителями. Вскоре остались только прокурорский чиновник, Татьяна и смазливая секретарша за своим столом, продолжающая глупо хлопать своими дурацкими ресницами. Не дожидаясь продолжения «театра абсурда», Татьяна развернулась и решительно покинула помещение, громко хлопнув входной дверью.
Череда событий, одно нелепее другого, последовавшая за визитом Татьяны Кулик в комитет по управлению городским имуществом, не оставляла возможности действенного вмешательства в их ход со стороны тех, чьи судьбы эта череда ломала. Директор был взят под стражу прямо на своём рабочем месте через четыре дня после демарша младшего научного сотрудника Кулик. Четверо оперативников из отдела по борьбе с экономическими преступлениями в сопровождении уже знакомого Татьяне Кулик советника юстиции взяли его в двенадцать дня. Завидев её в коридоре музея, советник с улыбкой кивнул ей, как старинной знакомой, и немногочисленные сотрудники музея, ставшие свидетелями задержания своего директора, до единого заметили это. Впоследствии неоднократно припоминали несчастной девушке, намекая на её тайные связи с правоохранительными органами. Словом, сохранить доверие коллектива уже не удастся. Поняв это, она решила самостоятельно добиваться справедливости. В одиночку.
Записавшись на приём к первому заместителю мэра города, она собрала все имеющиеся в её распоряжении документы. Надеясь на вмешательство власти, что остановит «беспредел» обнаглевших коммерсантов, посягнувших на городскую достопримечательность, она серьёзно готовилась к разговору. Но ему не суждено было состояться. Накануне аудиенции в её квартире раздался телефонный звонок.
– Алло! – произнесла в трубку Татьяна и услышала в ответ мужской голос, показавшийся ей знакомым:
– Таня, послушай меня, не ходи завтра в мэрию. Ничего не решишь, а проблем наживёшь.
– С кем я разговариваю?
– Вот что. Давай встретимся через час в кофейне парка культуры. Я буду в синем китайском пуховике. В руках буду держать цветы.
– Кто вы? И почему обращаетесь на «ты»? Мы знакомы?
– Таня, не трать времени на пустые выяснения. В твоих же интересах… И у меня есть к тебе предложение… Итак?
– Ждите, – ответила девушка и бросила трубку. Что ж поделаешь! Театр абсурда жил по своим абсурдным законам, и не следует задавать лишних вопросов. В конце концов, есть ещё одна – самая главная – ценность, тайно хранимая младшим научным сотрудником Кулик, обладание которой на протяжении нескольких лет уже не раз диктовало ей поступать не так, как подсказывал «здравый смысл». Книга, большую часть которой ей удалось расшифровать и прочесть, стала ношей и тайным знаком судьбы. А судьба – не то, что выбирают или с чем играют. Судьбе подчиняются, осмысленно и разумно. И если она ведёт по лабиринту событий в кромешные годы нынешней «исторической ямы», куда незримые тёмные силы уронили её Родину, значит, нужно подчиниться и верить в своего ангела. В конце концов, даже если кому-то стало известно, какое бесценное сокровище укрыто ею в надёжном месте, едва ли это основание для преследования в законном порядке. А против беззакония, если оно случится, что противопоставишь? Разве только силу и хитрость!
У Тани не было комплекса нелюдимости, свойственного многим одиноким девушкам, перешагнувшим определённый возраст. Размеренная жизнь провинциального города, где все обо всех знали, располагала к тому, чтобы новые контакты давались легко и быстро становились предметом внимания окружающих. Обычно то были невинные забавы развлекающейся молодёжи. С началом перестройки всё чаще эти забавы стали приобретать агрессивный оттенок. Когда в 1989 году в городе произошло громкое убийство молодой девушки на почве ревности, на суд сбежалась чуть ли не половина жителей. Люди требовали не только приговорить убийцу к самому суровому наказанию, но и ратовали за прекращение деятельности видеосалонов, в коих увидели рассадник нравственного разложения молодёжи. Какая, в действительности, связь между скандальным показом в видеосалонах города целой серии эротических фильмов, каких дотоле советская молодёжь никогда не видывала, и печальным событием, никто толком сказать не мог. Но, так или иначе, а два года в городке было тихо, и видеосалоны все до единого по распоряжению председателя исполкома закрыли. В декабре 1991-го, под Новый год они вновь начали открываться. Более того, поговаривали, в некоторых во время вечерних сеансов можно из-под полы приобрести «травку». А с весны следующего года, точно в знак создания новой страны на обломках распавшейся прежней, город прямо-таки покрылся целой сетью развлекательных заведений. Кроме дюжины новых видеосалонов, появились ларьки видеопроката, ночные бары с дискотеками, где выступали полуобнажённые девицы, залы игровых автоматов и даже настоящее казино с громким названием «Лас Вегас». Практически всё население от тринадцати до сорока лет единой волной устремилось к этим «островкам Запада», проводя там досуг, а потом и время, что следовало бы считать рабочим. Впрочем, только следовало бы, ибо одновременно с ростом количества увеселительных заведений неуклонно сокращалось число рабочих мест на предприятиях и в учреждениях. Близился черёд и Татьяне пополнить ряды безработных. Она уже почти не надеялась добиться правды. Телефонный звонок – ещё одна капля в скорбной чаше. То, что «новой России» в провинциальной глубинке археолог никому не нужен, ясно давно. Лучшее, на что она сможет рассчитывать, – место учителя истории в средней школе. Но удастся ли найти такое, тоже вопрос. В маленьком городе, где все про всех всё знают, наверняка уже ходит слух о «скандалистке-правдоискательнице», устроившей сцену прямо в комитете по управлению городским имуществом. В школах недобор детей, кое-где сократили штаты. Неужто придётся идти на рыночную площадь к десяткам таких же брошенных государством женщин и мужчин с высшим образованием, с учёными степенями, торговать турецким трикотажем? Эту немудрёную работёнку за пять процентов от выручки можно найти. Раз в год «челночить» за дешёвыми шмотками в южную страну, куда въезд без визы. Неужто и её не минет сия горькая чаша?
С такими мыслями, наскакивающими одна на другую, не дав дотечь до логической точки, входила Таня в кафе парка культуры.
– Здравствуй, Таня, – протягивая букет цветов, произнёс молодой человек, и вновь Тане почудилось, что где-то она его видела.
– Спасибо, – поблагодарила она, принимая цветы и откладывая букет в сторону, на краешек стола. – Давайте к делу. Кто вы?
– Да-а! Брата вспоминаешь? – вместо ответа проговорил незнакомец, в упор её разглядывая. – А ты похорошела. Есть кто-нибудь?
– Постойте-постойте, – протянула Татьяна, – это… это… Ты? – Таня сощурилась, и молниеносная догадка озарила её сознание. Она почувствовала, как земля медленно уплывает из-под ног. Спрятанное в глубоких тайниках памяти, что, приоткрываясь, играют с людьми злые шутки, в долю секунды промелькнуло чередой бессвязных образов: Гриша, брат, мама, горевестники – неприятный офицер и крепко сбитый солдатик, отец с новой женой – родной тёткой, их дочурка, профессор Агамирзян, несчастный директор музея, безвинно пострадавший за верность делу. И рядом – статный седовласый старец, опирающийся на посох и внимательно глядящий на неё из-под нависших белых бровей ясными лазоревыми глазами. Рома вернул её в реальность.
– Я самый! Не забыла, как зовут? Присаживайся.
– Не забыла. Роман. Фамилию не помню, кажется, Перов, – вполголоса пробормотала Таня, не чуя ног усаживаясь на заботливо отодвинутый стулик.
– Перов, так Перов! Выпьем что-нибудь?
– Зачем приехал? Где пропадал? Между прочим, я тебя не приглашала. И не ждала. Конечно, хорошо, что кто-то объявляется моим доброжелателем. Но я не знаю, нуждаюсь ли я в подобных.
– Много вопросов сразу. Давай по порядку. Итак, выпьешь?
– Смотря что.
– Официант! – позвал Роман. – Теперь по порядку. Я бы приехал раньше, да пришлось семилетку у Хозяина погостить.
– Сидел, что ли?
– Стоял. Только откинулся.
– Не люблю фени [79] . Ладно. Что за предложение?
– Ого! Серьёзная девушка! Сразу быка за рога…
– Какая есть, – отчеканила окончательно пришедшая в себя Татьяна. Она уже сожалела, что согласилась на встречу. Отчего-то ей казалось, ничего хорошего из неё не получится. Подошёл официант. Роман заказал по 100 ликёра Амаретто, шоколадных конфет и по бутерброду с красной икрой. Татьяна, давно не вкушавшая деликатесов, экономя на всём, сглотнула слюну и подумала: «Щедр, однако!». Через минуту он возник снова – с подносом в руках, быстрыми движениями расставил угощения и напитки и, слегка поклонившись, отошёл прочь. Татьяна отметила его манеры. Было заурядное «злачное место», а теперь, поди ж ты! Может, и не всё так уж плохо! Что-то же меняется к лучшему! Роман, не сводя с собеседницы взгляда, в котором читался не скрываемый мужской интерес, решал про себя сложную задачку: как начать щекотливое дело? Уже вторую неделю следя за событиями вокруг девушки, он вышел на контакт в самый пиковый их момент, и, по-видимому, рассчитал правильно. Но как действовать дальше, не решил. Что раскрывать, чего не раскрывать? Или вообще играть втёмную?
– Ну, – поднял бокал Роман, – Значит, на «ты»?
– То есть, – улыбнулась в ответ Татьяна, – ты пригласил меня в кафе, чтобы выпить на брудершафт? Что ж, попробуем… Только вот, что, Роман. Я хочу, чтоб ты конкретно понял…
– Ну-ну! Конкретно слушаю.
– Поцеловавшись по обычаю, я не собираюсь с тобой спать.
– Вот это заява! А ты крутая! – не то похвалил, не то укорил он.
– Я же просила без фени, не люблю, – поморщилась Татьяна.
– Валяй, будем без фени, – согласился он. – Ну, будем на «ты»?
Чтоб дотянуться до губ в переплетении рук над столиком, оба привстали и медленно отпили из бокалов. Поставили на стол и, степенно приобняв друг друга за плечи троекратно поцеловались.
– Что ж, Рома, теперь можно без церемоний. Но то, что я тебе сказала, в силе. Хотя целуешься ты и хорошо…
– Ну, хоть и на том спасибо. Закусывай.
Она с аппетитом откусила кусок бутерброда, наслаждаясь забытым вкусом тающей во рту икры, и молчала. Роман деловито хрустел шоколадной конфетой и, не мигая, глядел на девушку.
– И что же ты имеешь сообщить? Я понимаю, кто-то тебя послал. Не сам же ты проявил интерес к бедной девушке.
– Ну, как бы, – утерев краешки губ салфеткой, не сразу ответил Меченый и слегка нахмурился, отчего морщина в форме буквы V над его переносицей стала ещё отчётливей, – есть и деловой интерес. Но кроме него… В общем, так! Жизнь штука странная. В ней нет случайностей. Дело в том, что нас кое-что связывает кроме твоего брата.
– Вот как? – удивилась Татьяна, перестав жевать. – Не помню.
– Жизнь за колючей проволокой учит вниманию к мелочам.
Роман смолк. Таня, принявшись за бутерброд, подтолкнула:
– Говори уж, раз начал.
Роман молча собирался с мыслями. Покончив с бутербродом, Таня вскинула серые глаза на него и, чуть краснея, попросила:
– А не закажешь ещё бутербродик, если не жалко? Сто лет не ела.
– С удовольствием! – откликнулся молодой человек, обрадовавшись случаю ещё на время уйти от объяснений.
Пока он ходил к стойке, разговаривал с барменом и шёл обратно, неся на блюдечке аппетитный бутерброд, ещё гуще первых намазанный икрой, Таня приходила в себя. Подойдя к столику, он обронил:
– В крепкий оборот попала ты. Давай-ка лучше ещё выпьем!
Он поднял бокал и недоумённо замер:
– Что с тобой? Тебе плохо от ликёра?
– Зачем ты преследуешь меня? Ведь ты всегда горевестник.
– Послушай, впечатлительная красавица, я обыкновенный мужчина. Люблю знакомиться с девушками. Я одинок и ищу подругу. У меня бизнес, в котором ты могла бы принять участие. Если, конечно, захочешь. Я ничего не требую, просто приятно с тобой болтать и находиться рядом. Если тебе неприятно, я…
– Постой, постой… Я что-то не пойму, ты вызвал меня затем, чтоб объяснить, почему я не должна пытаться спасти своего директора и музей, имеющий огромную ценность, а вместо того пытаешься «купить» себе делового компаньона в лице понравившейся одинокой девушки! Ну и не мерзавец ли ты после этого?
– Да иди ты! Ну, соврал для красного словца, а ты и поверила! – начал отбиваться Роман, понимая, что уже не отобьётся. – Ты мне, правда, очень понравилась, вот я и думал…
– Понравилась?.. Да-да, наверное, – продолжала Татьяна, вершок за вершком разглядывая Меченого, будто видит впервые, – именно понравилась. Ещё тогда. Только ты не мог… Я понимаю, не мог… А сейчас я не могу. И не хочу… Только зачем же ты всё-таки отыскал меня? Неужели так понравилась?
Меченый замер. Изголодавшись по бабам, он еле держал себя в рамках. Приказ Царя удерживал. Но отчего эти женщины всё время сопротивляются? Небось сами же получают удовольствие не меньшее, чем мужчины, а всё крутят! До армии и отсидки, помнится, проблем с бабами не было, какую хочешь, уговорит. Невеста была. Слава Богу, не женился! А тут на тебе! Столько времени на воле, и до сих пор ни одной! Проститутки не в счёт.
– Что ж, – прервала паузу Татьяна, – может, и к лучшему, что ты исчез на столько лет… Я тебя долго помнила. Видишь, как жизнь сама наказывает тех, кто несёт чёрные вести!
Роман взорвался. Невозмутимый бармен за стойкой подался вперёд, оценивая, не грозит ли скандал.
– Какого чёрта ты мне это говоришь? Я что, сам выбирал, какую кому весть нести? Я даже ни при чём, что Кубика… извини, что твоего брата… Век буду помнить. Он меня от пули спас. Да я бы руку отдал, если бы это ему жизнь вернуло! И сидел ни за что, так и знай! Уроды придумали законы, чтобы таких же уродов защищать. А я не хочу по уродским законам! У меня своё понятие! И тому уроду, за которого я парился, влил по полной! Встречу, снова урою, падлу! Потому что он урод. А я человек. Поняла? Я человек! Че-ло-век!!!
– Экая у тебя отметина! – с грустной улыбкой протянула руку ко лбу Романа Татьяна, желая пощупать букву V над переносицей. Он перехватил её за запястье, сильно сжал и ещё громче закричал:
– Да хватит же! Я не кукла! Я человек! Мужчина! У меня есть слабости, как у любого. Но в смерти твоего брата не повинен, слышишь ты?
– Да не ори ты, никто тебя не винит. Сам себя винишь, меченый…
У Романа побежал холодный пот по спине.
– Откуда… – начал он и поперхнулся. Откашлявшись, он переспросил сбившимся на фальцет голосом:
– Откуда ты это знаешь?
– Что знаешь? – не поняла девушка.
– Что Меченый.
– Отсюда, – сказала Таня, указывая ему на лоб.
За столиком воцарилось молчание. Таня молча выпила свой бокал до дна. Не чокаясь. Одна. Откусила конфетку и сказала:
– Зачем искал?
– Не я один, – проговорился Роман и прикусил губу.
– То есть? – жёстко переспросила Таня.
– Да мало ли, – попробовал юлить он, но теперь девушка, в свою очередь, схватила его за руку и потребовала:
– Говори всё. Будешь врать, только хуже сделаешь. И мне и себе. Ты что, не понял до сих пор? Сам же сказал, ничего случайного и мелкого не бывает. Ну, так кто меня ищет? Ты же мужик! Хорош свистеть! Прямо говори. Ко мне кто подослал?
– Ты что, охренела? – воскликнул Роман и начал выворачиваться:
– Всегда знал, бабы дуры, но что до такой степени… Ну, сама подумай, кому ты нужна! В стране такой бардак стоит, а она…
– Нужна. В том-то и дело, что кому-то сильно нужна. И ты, между прочим, Рома, далеко не первый, кого ко мне подсылают.
– Да ты рехнулась! Тебе к врачу надо! Я просто захотел с тобой познакомиться поближе. Да, ты мне нравишься, и я тебя хочу. Вот и всё…
– Нет, не всё! – отрезала девушка. – Я чувствую эти дела. Я думаю, меня специально оставили без работы, чтобы легче было прибрать к рукам. Человека загоняют в угол, как кролика, а потом приманивают конфеткой. Элементарно, Ватсон!
– Да что прибирать-то! Давай, я тебя к психиатру отведу, может он поможет, а? Ну, бывает, поехала крыша от безработицы. Так я ведь реально помочь могу. У меня маленькое дело, бизнес. Возьму тебя в дело, заработаем вместе, а там, глядишь, может, и поживём вместе, а?
Вместо ответа Татьяна со всего маху влепила ему пощёчину. Да такую, что у него аж в ушах зазвенело. Он схватился за горящую щёку, в глазах потемнело. Эх, изнасиловать бы её прямо здесь, на глазах у бармена, а там будь, что будет! Или встать и уйти? Или попробовать объясниться? Выручил бармен. Выйдя из-за стойки на разгорающийся конфликт, он подошёл к столику и вежливо предложил:
– Молодые люди, не желаете ли минералочки? Есть Боржоми. Настоящий. Знаете ли, очень остужает.
Татьяна расхохоталась. Бармен расплылся в улыбке. А Роман, мысленно благодаря находчивого мужчину, заказал бутылку минералки и не без желчи в голосе заметил:
– Я, между прочим, ничего обидного не сказал. Извинилась бы.
– Ага, сейчас! – продолжая смеяться, отвечала она. – Врёшь всё время, а это, знаешь ли, неприятно. Вот и врезала тебе, чтоб охолонул малость.
Отсмеявшись, она прикоснулась салфеткой к уголкам глаз и, смягчаясь, добавила: – Ладно, извини. Вправду, погорячилась. Просто если ты один из этих… Ну, которые мягко стелют… на вашем жаргоне, из ссученных, сразу скажу, ничего не получишь. Даже если прибьешь. Я не такая дура, как они думают. И дома ничего не держу.
– Что-то я не понимаю, – пробормотал Роман, надеясь, что сейчас девушка сама приоткроет завесу тайны над тёмным делом, в которое его втянули. Она бросила на него острый взгляд и пояснила:
– Может, я и ошиблась. Повторяю. Извини. Если ты не очередной барыга, добывающий редкости, я была не права. А что касается твоего предложения, – она повертела в руках пустой бокал, будто намекая на то, что неплохо было бы добавить, поставила его на место, – то жених у меня есть. И другого я не ищу. Всё понятно?
– Яснее некуда, – выдохнул Роман, не очень-то поверив услышанному, допил, повертел бокал в руках, заглядывая на пустое донышко, и, словно ни к кому не обращаясь, проговорил:
– Ну, что, ещё по пятьдесят?
– Ну, давай, пожалуй, – согласилась Татьяна. Мысли скакали в её голове наперегонки. Надо срочно ехать к Грише. Но как? Она только от него. Командировки ей теперь не видать, как своих ушей. Да и бросать в беде музей нельзя. И денег на поездку нет. Что делать?
– Да, кстати, – вспомнила она, – а отчего ты отговаривал меня идти завтра в мэрию? Ведь, кажется, именно это было главное, с чем ты звонил?
– А ты ещё не поняла? – всё ещё обиженным тоном, но уже спокойнее переспросил Роман и положил свою ладонь ей на руку, но вместо того, чтобы получить влияние на собеседницу, через этот жест оказался сам вовлечён в водоворот мыслей и чувств той, к кому был приставлен в непонятной для самого роли. Точно невидимый ток пробежал по жилам – от покоящейся на руке девушки ладони, через предплечье под лопатки, там мурашками по спине в разные стороны, доставая пяток и макушки, и обратной волной вперёд, охватывая плечи и грудь, и когда достиг подреберья, бешено заколотилось сердце. Не понимая, что с ним происходит, подчиняясь неведомой силе, он неожиданно решил раскрыть перед Татьяной карты. В конце концов, силой у этой девушки ничего не взять, а хитрости ему явно не хватит. Он это видел. Так не лучше ли попытаться превратить её в союзницы?
– Нет, не поняла, – медленно и раздельно ответила Татьяна, не сводя глаз с буквы V на Ромином лбу и не отнимая своей руки от его.
– Тогда слушай. И не перебивай… Официант! – тот моментально подскочил и с учтивым поклоном выслушал новый заказ, незамедлительно исполненный, и ещё не начал Меченый свой рассказ, как на столике стоял ещё один графинчик ликёра, две маленькие шоколадки, разрезанное на дольки яблоко и пара бутербродов с икрой. «Щедр, однако, – подумала Татьяна и неожиданно для самой себя улыбнулась». Меченый, продолжая держать свою шершавую тёплую ладонь на её руке, начал свой рассказ:
– Когда я вернулся в часть после похорон твоего брата, я сказал себе: «Парень! С этого дня никаких приключений! Держи ухо востро, тяни лямку и не лезь на рожон!».
– Постой-постой, – перебила Таня, – ты уверен, что нужно начинать так издалека? Это имеет отношение к моим завтрашним планам?
– Я просил, кажется, меня не перебивать, – буркнул Меченый.
– Извини, – отдёрнула, наконец, руку Таня, – я слушаю.
– Я служил сначала успешно и спокойно. Даже рейдов больше не было. Долго не было. Дослужился до сержанта. Уходя на дембель, мой кореш Костенчук рекомендовал меня командиру на своё место – замкомвзвода. Ротный наш капитан Орловский Костенчука не любил, но уважал. Он решил дать мне испытательный срок. Костенчук ещё не откинулся [80] , а меня приказом назначили исполнять его обязанности. Навроде практиканта. На это самое время выпало мне повстречать одну натурально гниду казематную. Пополнение пришло из Союза. Ну, так всегда, перед отправкой дембелей приезжают «духи». Тебе брат, верно, писал… Извини, не хотел напоминать… Да. Так вот, прислали нам этих сопляков. В роте сразу десяток желторотиков. И, представь себе, все – как на подбор, маменькины сынки московские. От них падалью разило за версту. Переночевать в роте не успели, а уже наладились стучать, по-тихому тырить шмотки, а потом, на белом глазу, врать, что случайно перепутали. Ну, там, зубную пасту, сигареты, спички, пасту, ту, что бляхи чистить к строевым. Оно, конечно, мелочь. Но это ж до какой степени надо быть гнилым, чтобы на таких мелочах ещё и перед «стариками» форсить! Мы с Костенчуком полтора года дела проворачивали с несколькими знакомыми. Ну, там дуканщики, караванщик, царандойцы. Короче, из местных, они ж от мала до велика торговцы, не то, что в нашей богоспасаемой матушке Рассее, где никто ничего продать не умеет, кроме Родины.
– Рома, – встряла Татьяна, – давай не будем обобщать. Ты матушку Рассею на «зоне» видел. Но есть и другая Рассея. Так что не забывай.
– И ты не забывай, – криво ощерился Меченый, и в его взгляде Татьяна прочитала такое, что даже не по себе на миг стало, – что я до армии проводником в поезде пол этой самой Рассеи отколесил, и видывал разное… Ладно, к чёрту! Короче, не успел Костенчук домой отправиться, как одно падло из сучьих новобранцев нас заложило. Причем не ротному! Орловский бы нашёл, как развести, чтоб и красиво, и не больно. Этот гадёныш, без году неделя в части, настучал прапорщику Смилге. Наш старшина. А тот, змей подколодный, будто не из одного со всеми людьми теста сделан. Я не знаю, чего ему, горбоносому надо, но он поднял шухер по всей части. Короче, дело запахло «губой», Костенчуку задержкой этак месяца на два с половиной. Не выдержал я, собрал пацанов конкретных и решил после отбоя как следует проучить салагу. Что это он себе позволяет! А эта сволочь московская заранее, гад, просчитал, что будет, и сообщил тому же Смилге. Дескать, заходите, товарищ прапорщик, в каптёрку 2-й роты к полуночи. Тот и зашёл! Да не один! Замполита части прихватил. Ну, дальше, сама понимаешь…
– Так ты оказался за решёткой, – кивнула Таня. – А Костенчук?
– Тоже. Только, похоже, нашёл способ замазаться, и вышел, насколько я знаю, условно-досрочно. А я в лагере новый срок получил. Да примерно за то же самое. «Семёрочку» с гаком отмотал. Но в том лагере, откуда мне воля светила, прицепился волчина в чинах, да не простой, а из спецуры. Короче, КГБ-шник. И давай лепить горбатого, дескать, могу вообще никогда не откинуться, если не стану на них работать. Я ни под кого не ложился, и тут не собирался. Помирать, так с музыкой! Смерти не боюсь, она мне с тех пор, как на моих руках брат твой помирал, по барабану… Прости…
Он снова положил ладонь Тане на руку, но она мягко отвела его движение и заметила:
– Сталкивалась я с ними, козлами…
– И я того не забуду. Валентином Давыдовичем назвался. Ещё фамилия у него смешная…
– Как-как? – теперь уже сама девушка схватилась за руку молодого человека и приблизилась к нему, отчего он, неловко возбуждаясь, ощутил на щеке её горячее дыхание. Татьяна округлила серые глаза и прошептала:
– Валентин Давыдович!
– Целобровский… Или нет, Церебровский. А ты-то с каких <-> знаешь этого заразу?.. Ах, да, кажется, понимаю. Ведь это именно он требовал, чтобы я к тебе пристал шпионом.
– Ты ж ни под кого не ложишься! – усмехнулась девушка, медленно выпуская Ромину руку и отодвигаясь. Тот обиженно заметил:
– А я и не лёг. Кабы стал я на них работать, сказал бы тебе всё?.. То-то! Но дело в том, что кроме этого шакала меня к тебе ещё и другие люди приставляли. И выбора совсем не давали. А вот уж это, ты меня прости, мне, не самому глупому, совсем неясно. Одно дело, «органы». У тех до каждого свой интерес. А к тебе, с твоими безделушками, так и вовсе особый. Я для них – просто «сладкий». Не согласился, так они меня прессовать [81] начали, я и в ШИЗО [82] побывал, и в лазарете никакой провалялся. Уж думал, всё, каюк мне. Но стал меня клеить на тебя не кто-нибудь, а сам Царь.
– Какой ещё такой Царь? Натурально – царь?
– Натуральней не бывает. Самый крутой авторитет изо всех, кого видел. Настоящий пахан. Никто не знает, сколько ходок у него и за что сейчас сидит. Говорят, уже сорок лет из «зоны» не вылазит. По-моему, брехня. Но дело не в этом! Он самый настоящий царь, можешь поверить. Он всё про всех знает. И про тебя тоже. Сказал, что козлы в погонах хотят из-под тебя какую-то цацку поиметь, а я, дескать, должен им её не давать. А должен ему её, то есть Царю, передать, если тебя припрут. А лучше – никому, а надёжно заныкать. И ещё сказал, чтоб я тебя не трогал, наоборот, помогал от волков позорных уходить и цацку твою, значит, спасать. Теперь поняла, в какой оборот мы с тобой попали?
– Поняла, – весело согласилась Татьяна и единым залпом осушила бокал. От былого напряжения в глазах не осталось и тени. Она задорно глянула на собеседника и добавила:
– Но всё-таки, отчего же это я не должна завтра идти в мэрию? Дело совсем другого рода. Надо музей спасать… Хотя, по-моему, ты в этом ничегошеньки не понимаешь.
– Сама ты, дура, не понимаешь! – вспыхнул Меченый, и снова из-за стойки бара в сторону сидящих за столиком молодых мужчины и женщины был брошен настороженный взгляд. – Ты придёшь туда завтра, тебя встретит какой-нибудь вежливый помощник в очочках, под белы рученьки заведёт в кабинет, а там ты окажешься нос к носу с каким-нибудь Валентином Давыдовичем или кем ещё из их кодлы. Ты этого хочешь?
Татьяна задумалась. Подобная перспектива ей в голову не приходила. Откровенно говоря, она не связывала происходящие в последнее время с нею события со своим тайным сокровищем – Чёрной Книгой. Она прищурилась, пытаясь сообразить, в какой мере можно полагаться на информацию от Меченого. Помолчав недолго, спросила:
– А ты-то сам знаешь, чего именно они от меня хотят?
– Точно нет, – мотнул головой Роман, – не то клинок старинный, не то кубок ручной работы, не то рукопись какую-то. Не знаю. Они меня послали, иди, мол, туда, не знаю куда, возьми то, не знаю что. А мне куда деваться? Царь направил туда же! Они друг с другом в кошки-мышки играют, а мышкой могу оказаться я. Мне не охота. Потому и решил сам тебе всё рассказать. Может, вместе чего и придумаем.
– Этого мне ещё не хватало! – насупилась Татьяна, огляделась по сторонам и добавила:
– А, может, и придумаем. Только глупостей делать не надо!
– Ну, ты это сама себе почаще говори. Завтра как раз могла такую глупость сляпать, что в натуре нашла бы голову в тумбочке отдельно от туловища. Ништяк!
Они просидели ещё с полчаса. Поговорили ни о чём. Меченый досадовал на себя за откровенность. Но, не будучи по жизни «шахматистом», он не столько просчитывал шаги, сколько отдавался охватывающему порыву. И тот вёл его от поступка к поступку извилистой дорогой судьбы. Вот и сейчас его охватил приступ азарта. В конце концов, семь бед – один ответ. Ему до лампочки всякие государственные интересы! Ему до лампочки, перехватят «вещь» менты, «спецура» или люди Царя! Ему до лампочки, выиграет он или проиграет! Ему просто по нраву играть, а ещё нравится эта девушка. Если с нею случится беда, ему будет неприятно. Значит, лучше помочь ей, чем приносить её в жертву неведомо кому! Да и Царь не советовал. А коль сравнивать вес чьих-то слов на этой земле, то для Романа слова Царя повесомей будут, чем слова даже десятка Целебровских. Что же это за «цацка» такая у девчонки, если из-за неё такая свистопляска вокруг?
Встав из-за столика, он предложил проводить девушку до дому. Татьяна с улыбкой разрешила, примолвив только, что приглашать «на чашку чая» не будет. Он заметил на это, что всё прекрасно понимает, но если всё же когда-нибудь красавица удостоит его настоящим вниманием, то поймёт, что он не такой уж никудышный партнёр и в деле, и в постели. Пропустив реплику мимо ушей, она молча дошла с ним почти до дома. Он не знал, как начать разговор. Она же внимательно наблюдала, как он идёт, держа его под руку, чтобы понять, знает ли он, где она живёт или её опасения надуманны. Решить этой загадки она так и не смогла. Поэтому, когда до её парадной осталось несколько шагов, остановилась, развернулась лицом к Роману и сказала:
– Спасибо за интересный вечер. Я уже пришла.
– Да уж, интересный, – усмехнулся Роман и прикоснулся тыльной стороной ладони к щеке, ещё хранившей на себе отпечаток пощечины. Таня улыбнулась и поцеловала его в эту щёку, добавив:
– Надеюсь, мы станем добрыми приятелями. Если не откажешься от идеи взять меня в свой бизнес, может, на это я и соглашусь. Там будет видно, но покуда у нас есть более серьёзные проблемы. Пока!
Она уже зашагала прочь от него, когда он окликнул её:
– Постой! Ты мне не ответила: ты пойдёшь завтра, куда собиралась, или откажешься от этой затеи?
– Ещё не решила.
На другой день, проснувшись с первыми лучами солнца, она уже знала, что никуда не пойдёт. Понимание того, что помочь никому не сможет, а себя погубить – запросто, пришло во сне. И укреплённая этим пониманием, Татьяна, неожиданно для себя, встала в отличном настроении, полная сил и смутно ощущая, что с этого дня, по крайней мере, на какое-то время, у неё появится период относительного спокойствия, необходимый для того, чтобы собраться с силами для новой полосы трудностей, которые, она это тоже знала, предстоят ей впереди. Главное, в чём она утвердилась, благодаря посетившему её сновидению, заключалось в том, что Роман не подлец «на службе», значит, какое-то время их пути-дорожки могут пролегать в соседних колеях. О несчастной судьбе директора музея, кому ещё вчера так горячо жаждала помочь, даже если придётся пожертвовать собой, она теперь печалилась меньше. Бедного старика преследуют вовсе не из-за его личных прегрешений или заслуг, а в связи с нею. А значит, наилучшим для него будет, если она оставит бесплодные попытки вытащить его из застенков. Длинная цепь тайно сотканных событий высветилась выпукло и ясно. Усилия покойного Агамирзяна, направлявшего её именно туда, где состоялось, в итоге, её главное открытие, тайное для официального научного мира, но, похоже, явное для тех, кто в этом мире посвящён во что-то важное… Усилия, в итоге приведшие к скоропостижной смерти профессора. Активность арестованного директора, с какой тот настойчиво добивался командировки для младшего научного сотрудника, шагая через ступеньку в иерархических отношениях, выбивая помощь Академии наук… Помощь, в итоге стоившая ему свободы, ей – места работы, а всем – уникального музея… И пытающийся контролировать всякую инициативу учёных в «запретном» направлении исследований Валентин Давыдович Целебровский, возникающий тенью на пути всякий раз, как пахнет приближением к сокрытой исторической истине. Наверняка же, не без его персонального вмешательства была прервана её командировка! Но Татьяна успела, несмотря на то, что часть своего времени в поездке отдала встрече с Гришей, найти в библиотеке кое-что проливающее свет на тайну Черной Книги. Она нашла и успела сделать выписки из дневников Ломоносова. Редкое издание изъяли ото всюду ещё в 20-е. Экземпляр, затерянный в библиотеке, куда её, собственно, и командировали, был почти чудом. Без книги по палеолингвистике, найденной в той же библиотеке, она бы не расшифровала нескольких страниц Чёрной Книги. Получается, бедняга директор тоже в курсе тайны или догадывается?
Татьяне приснился удивительный сон. Она редко видела сновидения. Но всякое запоминала в деталях и надолго. Объёмные, цветные, нередко с запахами и тактильными ощущениями, то перекликающиеся с явью, а то и спорящие с нею в своей рельефности, сны всегда приходили как знаки, которые нужно уметь читать. В них она посещала дальние страны, неведомые города, лесные чащобы, распахивающие сокрытые в их дебрях секреты. Сюжеты снов изобиловали персонажами. Каждый из них был наделён яркими чертами, не совпадая с чьими-либо в повседневной жизни. Не склонная к мистицизму, но и не чуждая ему, как и большинство молодых женщин, Татьяна внимательно относилась к своим снам. Она не записывала их. В этом, как правило, не было необходимости – почти все она помнила наизусть. Но каждое сновидение подолгу обдумывала, анализируя пришедшую к ней информацию, сокрытые в ней образы и знаки, многократно возвращаясь к увиденному сну спустя очень большой временной промежуток. Примерно к двадцати годам у неё выработалось своеобразное отношение к миру своих сновидений как к некой параллельной реальности, существующей в её жизни наравне с реальностью земных событий. А после появления в её жизни Чёрной Книги, ставшей ещё одной параллельной реальностью земному бытию, изредка её охватывало странное состояние, когда, задумываясь о чём-нибудь важном и сокровенном или прислушиваясь к какому-нибудь пережитому яркому ощущению, она не могла ответить себе на вопрос, а какая из реальностей, собственно, главенствует. Тем более что, чем дальше, тем чаще происходили в жизни переклички между событиями всех трёх реальностей, и всё глубже одна проникала в другую. Сны в последние годы стали очень напоминать вещие, обладающие пророческими свойствами, а ёмкие изречения из древней Книги с изумляющей точностью накладывались на происходящее, давая ему образное и парадоксально ясное объяснение. Так она и жила в триедином мире своих реальностей, пока не обрушились на голову события последних дней, пошатнувшие её уверенность в предсказуемости объективного мира. Вот, почему последний сон был, что называется, в руку. Он протянул душе Татьяны спасительный посох, опираясь на который возможно было снова обрести твердь под ногами и идти дальше.
… Покрытая тонким саваном свежевыпавшего снега безжизненная земля ожидает вешнего воскрешения, до которого ещё очень далеко. По ней в густых сумерках предновогоднего вечера через поле меж отвесных склонов холмов идёт Татьяна, и каждый шаг её впечатывается в идеальную белую гладь чёрной отметиной следа, по которому, как по буквам, следующий за нею на почтительном расстоянии человек прочитывает сокровенные слова её Судьбы. Так пишется линия жизни. Холода нет. Лёгкие порывы ветерка не доставляют беспокойства, словно не декабрь стоит, а май. Словно на девушке не тонкое, хотя и шерстяное, платье, а утеплённое пальто. Словно не босиком идёт она по снегу, а в мягких унтах. Но мысль не фиксирует маленького несоответствия. В конце концов, за плечами достаточно большой опыт экспедиционной практики. Она научилась переносить и холод, и жару, и любую непогоду, и полное отсутствие комфортных условий быта. Сейчас мысли её заняты другим. Не смея обернуться, ибо это запрещено Законом Движения Вперёд, она пытается опознать того, кто следует за нею. Чьи шаги своими следами перечёркивают линию её Судьбы, впечатывая поверх неё свою? Кому дано не просто затоптать её след, но ещё и предварительно прочесть зашитый в нём смысл, выпив, тем самым, предназначенную для читающего силу, исходящую от неё, оставляющей свой след? Она прислушивается к слабому движению невидимого эфира по спине, называемому непосвящёнными «мурашками». По тому, тёплое оно или холодное, восходящее или нисходящее, болезненное или приятное, притупляющее внимание или обостряющее его, человек может познать многое. В стародавние времена искусством «спинного зрения» владели наши предки. Без него едва ли выжил бы человек во враждебном к нему первозданном мире.
Путь от склона до склона пройден только на треть. Никого впереди. Она одна. И, похоже, остаток пути предстоит пройти в одиночестве. Если не считать того, кто идёт следом. Если нарушить Закон Движения Вперёд и обернуться, во-первых, навсегда утратишь «спинное зрение», во-вторых, почти наверняка собьёшься с пути, и, в-третьих, спровоцируешь неведомого того на действия, к каким, скорей всего, не готова. Остаётся – идти. Не оборачиваясь, не сбавляя и не прибавляя шагу. Сбавишь – притупится «спинное зрение», прибавишь – впустишь в душу страх. Когда в мутном сумеречном небе вспыхнула, прорезая вязкое марево влажного мороза, первая звёздочка, в сознании девушки вспыхнуло озарение: она поняла, кто он – идущий следом. Самый опасный враг – не тот, кто злобно ощерился и готов прыгнуть на тебя, оглашая эфир предупреждающим рыком хищника. Он просто зверь, действует по звериным законам, с ним можно бороться, найдя в себе хотя бы малую звериную часть. В таком поединке человек всегда сильнее. Если только не впустит в душу страх. Самый страшный враг – и не тот, кто, в отчаянии, исступлении или одержим чьей-то злой волей, мчится на тебя с кулаками или оружием, готовый в прямом столкновении пролить и свою, и твою кровь, потому что пути назад у него уже нет. Он просто раб или наёмник. Раб страстей или недуга, исступления или чужой воли пославшего его в бой господина. Он может состоять на службе у идеи. Он – несчастный! Победа в бою с ним дается исключительно боевым искусством. Много лет занимаясь боевыми искусствами, Таня готова ко встрече с таким противником. Самый опасный враг двигается не спеша, по следу, обдумывает каждый шаг и концентрирует свою волю, как правило, для единственного удара, что либо обеспечит немедленную победу, либо такое же немедленное поражение. Он интеллектуал. Но даже не это главное. Главное то, что он – нежить. Это не вполне живое существо, но наделённое способностью мыслить, порой даже лучше живых людей. Он наделён волей к исполнению собственных желаний. Их у него тем больше, чем выше его интеллектуальный потенциал. Он наделён даже эмоциональной сферой, зачастую даже более насыщенной, чем у живых. Единственное, чего у него нет – дара любви и ненависти. Совсем нет. И сейчас, озарённая звездой, Татьяна понимает, что её преследователь именно нежить. У этого существа все – внешние и внутренние – признаки человека. Но лишь признаки! Он умён, образован, жёстко структурирован в мире социальном и материальном. Днём ездит на дорогом автомобиле. Ночи проводит в объятиях красивой женщины, с удовольствием выпивая из неё соки, которые она в состоянии отдать. Ей взамен даёт безжизненную монету. На неё живых соков не купишь. Сейчас он двигается по следу с тою же целью – испить её силу, запечатлённую в живой линии Судьбы, оставляемой на снегу следами ног. Единственный способ не дать ему этого сделать – сбить со следа. Хорошо, когда много следов. Можно запутать. Но она идёт по снежной равнине меж холмов одна. Хорошо, когда есть прыть зайца, умеющего в прыжке так менять траекторию полёта, что не всякий хищник распутает след. Но у неё нет прыти зайца. Как быть? «Не во власти идущего давать направление стопам своим, – приходит на ум чернокнижная фраза, и тут же вспоминается, что в точности то же повторено в Писании». Татьяна продолжает идти по белому снежному полю, вслушиваясь в ощущения настороженной спины. И по мере продвижения вперёд приходит спасительное осознание важного вывода: «Если нет в том власти человеческой, надлежит призвать Ту власть, что выше человеческой и что определяет его поступки и решения. Если всё в мире происходит по воле высшей сверхразумной силы, имя которой Бог, значит, единственно правильное решение для неё в создавшейся ситуации – это призвать эту высшую волю вполне осуществить себя, и тогда только поединок Жизни и непобедимой нежити имеет шансы обрести смысл». Ведь в том, что нежить преследует её, идя по пятам и выпивая благодатные соки Жизни из священного следа её Судьбы, нет и не может быть никакого смысла. Вечный поединок живой и неживой материи в бессмысленных вихрях слепой эволюции случайно забросил обречённый носить в себе зачатки разума мякиш хрупкой биологической массы в мёртвый материальный мир. И с того мига, как появился этот мякиш – с глазами, чтобы видеть, руками, чтобы действовать, детородными органами, чтобы изнемогать от страсти продления собственного никчемного существования по окончании отмеренного мякишу срока, порождая такие же мякиши беззащитных перед враждебным им мёртвым миром существ, – с того самого мига началась бесконечная схватка, без цели и смысла, по законам слепой страсти, именуемой инстинктами… Стоп! Сейчас в своих рассуждениях она в точности повторяет именно то, что ненавязчиво проповедует нежить: «не ищи смысла! его нет! есть страсти и их удовлетворение…». Но оттого и тщится этот сгусток материи с зачатками и подобием жизни, но без полноты жизни, сбить с толку миллионы и миллионы живых разумных, что настали времена, когда они сами уверовали в то, что имеют власть направлять стопы свои, что они сами и есть творцы… Боже, какая глупость!». Татьяна взволнована, но решается. Самое трудное – отказ от своеволия, особенно трудно, когда кажется, что лишь концентрация воли способна одолеть следующую по пятам тёмную силу. Ах, если бы знал человек, сталкиваясь с этой силой чаще, чем в том отдаёт себе отчёт, что самостоятельный бой с нею не только бесполезен, а ещё и вполне отвечает её стратегическим задачам, приближая нежить к конечной цели! Цель её предельно проста. Она состоит в полном и окончательном растворении всякого человеческого начала в своей безмерной, бездонной и неживой массе. Ради этого, совершенствуя из века в век, в поколениях своих бесчисленных воплощений на земле методы приспособления, всё более овладевая искусством человекоподобия и начиная превосходить самого человека в проявлениях качеств, вызывающих симпатию, нежить идёт на любые сделки, на любые провокации, на любые ухищрения. Она готова вселиться своим сконструированным телом в целые народы, переформатировав изначально заданные Богом программы, только бы руками их приблизить вожделенный час своей конечной победы над Жизнью. Жизнь для нежити – смерть, как сама она – погибель для всего живого. Погибель мучительная, через долгую и неизлечимую болезнь вырождения. Внезапно осознающий опасность от нежити человек, не подготовленный к её уловкам, бывает, примет открытый бой, полагаясь на свои волю и силу. И в этом бою либо погибает, сам обращаясь в нежить, либо побеждает, становясь ею же. Ибо нельзя побеждать неживое без обращения к Той Высшей Силе, что породила всё сущее – и живое, и неживое. Декарт и Ницше, провозгласившие победу своей индивидуальной воли над Той Высшей Силой, имя которой Бог, опьянённые красотой и могуществом своей воли, сгорели в адском пламени своеволия. Пошедшие за ними добровольно шли на сделки с нежитью, приобретая богатства земные, славу, власть, полное удовлетворение вожделений. Пошедшие против них отправили свои души на прямой бой с нежитью, исход которого всегда предрешён. Это простейшая аксиома. Её помнили наши пращуры сотни тысяч лет назад. А мы, опьяненные властью металлической техники, забыли. Любое соприкосновение с нежитью смертельно опасно. С нежитью нельзя контактировать, не имея оружия Божьей Помощи. Продолжая путь, Татьяна начинает громко, как хвалебную оду Тресветлому, читать молитву. Слова, знакомые с детства, от бабушки, рано оставившей этот мир, но успевшей передать внучке искру религиозного чувства, до поры не осознаваемую и никак не проявлявшуюся, слетают с уст легко. Торжествующий голос возносится до небес, прорывая пелену сумеречного марева, и в небесных прогалинах, обнажающих ясную бездонность лучистого космоса, начинают играть переливчатые звёзды. Их всё больше. И от их сияния на душе светлеет, и чувство тревоги, за миг до этого нараставшее со спины, шаг за шагом отступает. «Отче наш! Иже еси на небеси, – выкликает голос». И, как бывает только во сне, он звучит одновременно отовсюду – эхом с ликующих небес, со стороны заснеженного холма, к которому уже приближается девушка, со стороны холма за спиной. Она уже знает: преследующая её сила больше не имеет власти читать её след, отнимая человеческий огонь и лишая пути. И как только молитва допета, прямо перед нею вырастает до боли знакомая и такая долгожданная фигура. «Гриша!» – кричит Татьяна и со всех ног бежит к возлюбленному брату во Христе, достигает и заключает в объятья. Истинная цель долгого пути вовсе не холм за его спиной и сокровища или тайны, возможно, хранимые в его склонах. Таня обнаруживает, что преследователя нет: испарился, поражённый сиянием воскресших звёзд и горячими словами молитвы, их разбудившими. А в руке у Гриши сверкает сталью меч. Холодный отливающий голубизной клинок отражает блеск звёзд. Гриша нежно отстраняет от себя девушку и молвит: «Ты пришла вооружить меня Словом! Пока этого не случилось, я не мог разорвать оковы. Но теперь я сделал это, и вот я пред тобою. Отныне наш путь – вместе!». Девушка видит, как наливается силой его фигура, распрямляются плечи, исчезает присущая прежде угловатость, и, утратив её, он ещё более походит на погибшего брата. На миг у неё перехватывает дыхание. Она видит прощание с братом, запаянным в непроницаемый цинк, Меченого с отметиной морщины, буквой V перерезавшей лоб, печальную улыбку профессора Агамирзяна, отца с новой женой – её родной тётушкой, долго всматривающихся в её лицо извиняющимся взглядом и молчащих, ибо сказать нечего. Вот директор музея в арестантской полосатой робе с номерком на груди объясняет адвокату, почему теперь ему за решёткой лучше, чем на свободе, где больше не осталось никакой воли. Старушка-библиотекарша с мелким морщинистым лицом долго ахает и охает, выдавая Татьяне затребованные Записки Ломоносова, а потом приговаривает: «Бедная! Накликаешь же…». И замыкает вереницу промелькнувшее лицо Валентина Давыдовича, глянув на которое, девушка испытывает дуновение ледяного холода и понимает: «Вот нежить, преследовавшая меня по пятам». Таня хочет обратиться к Грише и указать ему на зримо возникшего врага. Но нет ни одного, ни второго. Она снова одна на заснеженном пути от холма до холма, пройденном на три четверти, только теперь точно знает, что именно предстоит сделать и ради чего надлежит пройти до конца. Образ вооружённого мечом-Словом Григория уже не оставит её. А ещё она получила оберег-защиту Высшей Силы, и преследователям останется лишь скрежетать зубами за спиной в попытках подловить её на какой-нибудь оплошности. Она думает, как важно теперь не навести тёмную неживую силу на Гришу. Для этого надо быть рядом с ним раньше нежити. И тут оправданы любые действия, если они в итоге приведут её к нему!
Проснувшись, Татьяна первым делом принялась искать записную книжку. Она никак не могла вспомнить, куда засунула её, и взяла ли вчера у Романа телефон или нет. Найдя её в кармане куртки, которую вчера не одевала, уже готова была разочарованно вздохнуть, как на первой же странице, безо всякой алфавитной последовательности прочитала наспех вписанное карандашом: «Меченый» – и номер телефона. Она поглядела внимательно на запись, но не смогла вспомнить, когда и как занесла её в книжку, тем более что и поспешный почерк карандашного росчерка показался не своим. Впрочем, всё делается по воле Божьей. Даже если это чудо, то оно всего лишь просто чудо!
Решительно набрав номер, она услышала всего один длинный гудок и сразу ответ, точно на том конце провода только и ждали её звонка. Ещё необычнее был сам разговор.
– Доброе утро, Роман. Это Татьяна.
– Доброе утро. Я узнал. Я так понял, ты никуда не пошла.
– Правильно понял. Решила не ввязываться в дело, какого не понимаю. Больше пользы и моему директору, и нашему музею.
– Директору – да, а музею… Ты что же, всерьёз рассчитываешь на то, что музей откроют снова?
– Да нет, Роман, уже не рассчитываю. Помнится, ты говорил, что есть у тебя бизнес, и ты хочешь сделать мне предложение. А так и не сделал вчера. А ещё говорил, что, может, вместе, чего придумаем.
– Ну, и… Давай в тему, не финти!
– Я как раз в тему. Что б тебе не взять меня в дело? Я не набиваюсь в компаньоны, наёмный работник… Соглядатаям отрапортуешь, выиграешь время. А там поглядим. Сам хотел предложить, кажется?
– Кому-кому отрапортую? – переспросил Меченый, не поняв смысла слова «соглядатай». Таня засмеялась и пояснила:
– А вот это уже не телефонный разговор.
Через час они шагали по аллее городского парка. Татьяна с интересом отметила, что отчаянный и храбрый мужчина, готовый на безоглядный риск, не чуждый благородных порывов, соткан из напрочь исключающих одно другое качеств. Определяя главное, она терялась. То казалось, главное в нём азарт, и ради адреналина в крови он готов совершить, что угодно. То казалось, главное в его поступках – строгий расчёт. Просто в силу несовершенства ума он часто строится на ошибочных исходных. Благодаря расчётливости смог после отсидки стать предпринимателем, развернуться. Когда Роман намекнул, что весь его бизнес вырос на деньгах, коими снабдили «доблестные органы» ради достижения своих целей в отношении её, Таня исключила расчёт из перечня его главных качеств, и ей почудилось, что внутренней доминантой Романа является неведомое ей чувство, которое у мужчин называют «самоутверждением». Роман не спешил делиться секретами бизнеса, значит, как она понимала, в компаньоны брать не собирается. По крайней мере, пока. И это правильно. Он пытался вести свою игру, в глубине души не оставляя надежд когда-нибудь, несмотря на запрет Царя, сойтись с привлекательной «девчонкой» поближе. В конце концов, рассуждал он, запрет распространяется на насилие, но если удастся расположить её к себе, то иметь такую любовницу – удача для всякого мужчины. О том, что в жизни Татьяны существует, занимая всё её существо, другой мужчина, как и о том, что в свои годы она ещё девственна, он и помыслить не мог. Прикидывал так и сяк, и выходило: поступил правильно – опередив возможные подозрения, сыграл в-открытую. Она не улизнёт, ещё союзницей будет. Из этого надо извлечь максимум пользы.
В самый разгар беседы Таня ни с того, ни с сего, в упор глянув серыми глазищами, выпалила странный вопрос:
– Меченый, а ты в Бога-то веруешь?
– Чо?.. Да ты чо, мать! Какого такого Бога?! Знать не знаю никакого Бога! Что я, старушка какая на паперти?..
– Постой-постой, – развернув его голову обеими руками к себе, сказала Таня, – я не спрашиваю, знаешь или нет, а – веришь ли?
– Ты, Таня, умная баба, – высвобождаясь, начал Роман, – но немного того, с приветом. Как можно верить в то, чего не знаешь?
– Так ведь то, что знаешь, не требует никакой веры. Знаешь – и ладно! А с чудесами тебе приходилось сталкиваться?
– Экая ты, право! – усмехнулся Роман. – Чудеса, по большей части дело рук специалистов по чудесам. Есть такие в уголовке. Видывал я некоторых оперов. Вот уж фокусники! Есть среди нашего брата. Один Царь чего стоит. Разумеется, в «спецуре» полно чудес. Вон наш Церебрович… или как там его! Чего один такой стоит! А на счёт всяких там воскрешений Лазаря, наложения рук, второго пришествия и прочей нечисти, знаешь, по барабану. Если есть дурики, во всё это верящие, принимающие за чистую монету всё, что им врут попы в церквях, их дело. Может, им так легче жить – как тому страусу, что голову в песок зарывает. Я уж сам, своим умом выживу. Главное, не терять головы, не делать слишком явной гадости людям, они и ответить могут, ну, и хорошо считать… И, конечно, держать ухо востро. Ведь по жизни, Тань, никто не друг. У всех своя выгода, свой интерес. Ведь так?
– Вот потому ты и предприниматель, а я…
– А с чего ты об этой ерунде спросила?
– Это не ерунда, Роман. И постарайся побыстрее себе это…
– Да не обижайся! Если ты верующая, я не вмешиваюсь! Хочешь ходить в церкви, ходи. Сейчас не запрещено. Лишь бы делу не мешало.
– Значит, как я понимаю, о том, что ты меня берёшь в своё дело, мы в принципе договорились?
– В принципе, да! Будешь разъездным агентом. Будем расширять дело. Тебе прибыток, мне прямая выгода. Заодно, может, столкуемся…
Вместо ответа Татьяна оглушительно расхохоталась. Роман часто-часто заморгал глазами. Разве он сказал что-то смешное? Таня утёрла краешки глаз и проговорила:
– Нет, ты неисправим! Всё ещё претендуешь, бизнесмен? Мы с самого начала условились, для кого весь этот спектакль!
– Ладно, я в эти дела не вмешиваюсь, – пробурчал Меченый. – Но тогда и ты не лезь в мои. Веришь – не веришь… Надеюсь, со временем недоверие между нами устранится, и ты поймёшь, я нормальный парень, со мной можно и дело делать и удовольствие получать. Считай, ты в деле с сегодняшнего дня. Ну, теперь хоть скажешь, наконец, что же они из-под тебя хотят? Что за вещица-то?
Таня усмехнулась, протянула Роману руку – по-мужски, для пожатия – и сказала, чётко акцентируя каждое слово:
– Многие знания – многие печали. Царь что говорил?
– А что я скажу Давыдычу? – с обидой в голосе проговорил Роман, тем не менее, крепко и уверенно пожимая протянутую руку. От его пожатия лёгкий морозец пробежал по жилам девушки. Она ощутила, какая матёрая сила таится в этом бывшем «зэке». Но быстро уняла накатившее чувство и ответила:
– Потянем время. Ты сможешь. Ты же игрок! Только одну поездку сделай мне побыстрее. Скажем, с целью расширения торговли.
– Игрок, – грустно согласился Меченый, и они побрели вперёд…
Островерхие вершины тёмных елей подёрнуло первым инеем. Тонкая наледь споро сковала все лужицы и ручейки вокруг обители. Чистый воздух упруго звенел морозцем. Всё предвещало суровую зиму. Старец Сергий ведал, что означают сии многочисленные знаки, и скорбью отзывалось сердце его на них. Много сирых и убогих не доживет до весенних капелей. Вечная труженица снесёт страшной косой многие головы и уложит их в хрустальном ларце вечности, что молва народная поместила на границу полнощного края, откуда приходят зимы и ночи. Такова непреложная правда. Но противиться тому, что суждено свыше, значит извратить путь и накликать беду.
Инок Ослябя неподвижно сидел напротив старца каменным изваянием уже более часа. Могучие руки, скрещённые на груди, застыли в полном покое. На челе не дрогнет ни единый мускул. Лишь глаза зорко взирали на мир, подрагивая зрачками, да клубы тёплого пара то и дело взвивались над головою. C тех пор, как воротились полки князя с победою, Ослябя не покидал обители и редко выходил из своего оцепенения. Обет столпничества [83] исполнял строго, не взирая ни на чьё присутствие. Поначалу князь, возжелавший наградить оставшегося в живых после битвы инока, терпеливо дожидался окончания молитвенного стояния Осляби. Но, так и не дождавшись, осерчал и в досаде решил более не навещать обители, покуда насельникам ума не прибудет. Поведение столпника расценил едва ли не как оскорбление своему княжескому достоинству. Но мер не принимал, понимая: всенародно признанный герой Ослябя, павший от руки врага брат его Пересвет и духовный пастырь их старец Сергий в глазах люда московского куда значимее даже князя-победителя. Старец, проводив поезд [84] смиренной полуулыбкой, обронил неподвижному иноку:
– Будет ещё славы с нас и нашего князя! Се суета и тлен…
Ослябя невозмутимо продолжал стоять, воздев очи горе, и лишь слабо шевельнувшаяся бровь была ответом старцу. Утвердительным, как истолковал Сергий. Со вздохом перекрестив в спину удаляющихся всадников, старец направился в пещерку, затеплил огарочек и принялся за дело, коему посвятил остаток своего земного времени. В осьмом часу вечера, когда непроглядная темень разлилась окрест, укрыв и макушки елей, и блестящие глади замёрзших лужиц и ручейков, и очертания тропинок, ведущих к пещерке старца, да и саму пустынь, едва различимую лишь по слабым отсветам лампады да лучинок, пробивающимся сквозь крохотное оконце, старец вышел наружу. Ослябя ещё стоял. Но Сергий знал: на сегодня обет давно исполнен, и следовало бы помочь иноку выйти из оцепенения. Подошед к нему, старец возложил длань на плечо и молвил:
– Довольно, брат. Пора возвращаться.
По круглому лицу богатыря-инока пробежала лёгкая судорога, точно младенец пробуждается ото сна. Он разнял руки, слегка покачнулся вперёд и, обретя вновь устойчивость и «здешнее» выражение лица, изрёк:
– Печально возвращение в мир сей от чертогов Прави ангельской. Наипаче во дни смутны, в горестех и нестроении.
– Чертоги Прави всякому православному открыты. Но не всяк разумен муж до времени оставит явленное дабы насладиться вечным, – строго возразил старец, и потяжелела рука его на плече инока.
– Я тороплю время? – вскинул на своего пастыря бровь Ослябя и получил утвердительное движение головы в ответ. – Но как же знаки?
– А что знаки? – усмехнулся старец. – Толкование важнее различения. Господь ниспосылает Книгу, но не ведающий грамоты не прочтёт ея. А ведающий неполно, премудрости книжной не переймёт.
Ослябя поднялся во весь гигантский рост.
– Господу было угодно привести на заклание брата моего Пересвета. Разве знак, посланный чрез жертву сию, можно толковать разно?
– Ведаешь ли, добрый молодец, что брани усобные да раздоры братоубийственные меж сродниками, домочадцами, единоверцами рождаются токмо от разночтения в толкованиях? Желая раз и навсегда положить конец розни внутриплеменной, Моисей дал народу Израиля один Закон, одну Книгу, и язык ея письменный точен, аки цифирь. Толкований нет ему. Перестал народ сей меж собою враждовать. Но пришёл ко народу сему Иисус, и отныне проклят народ сей пред другими народами, яко же и пред Богом, бо Иудин грех непрощаем вовеки.
– К чему, отец Сергий? Я в толк не возьму.
– А к тому, брат Ослябя. Разумей: одною рукою дал пророк Израилев благо своему племени, другою сотворил для него же зло. Ибо не бывает на свете белого голубя, в оперении коего не таилось бы хоть одного чёрного пёрышка. Наипаче зрящии ведают: благим намерением Моисеевым было положить конец усобице Законом единым, но Слово, толкований чуждое, мертво становится. Яко же и знак единочтимый. Всяко живо слово и всяк жив знак подобны цветку райскому: лепесток за лепестком раскрываются, целокупное преображая. Воспомни, брат, потайную грамоту Всея Светы, что зрил ты от меня. Сколь ни прочитывай, а до донышка никогда не доберёшься.
– И то верно, – согласился Ослябя. Они прошествовали в пещерку-келию старца. Много месяцев кряду, до похода к сельцу Куликову и по возвращении с брани, делили старец и инок покой этой пустыньки на двоих. Покуда был жив брат инока Осляби инок Пересвет, погибший в битве при сельце Куликовом, иную ночь Ослябя уходил от старца к брату своему. Особо часто – в самый канун похода. Князь поторапливал, дружина, дескать, перестоит. Но богатыри братья, как и заповедал им их пастырь Сергий, не поспешали, оттого в последние дни перед походом пришлось им особенно усердно руку набивать. Вот и пропадали вдвоём с утра до ночи. Однако молитва перед сном – правило священное, и даже если случалось Осляби заступать на неё вдали от старца, в молитве встречались они душами вновь. Теперь же, когда луна сменилась со дня тризного пира по Пересвету, они и не разлучались. Инок всё время был подле старца, но пребывал, по большей части, столпником в полном безмолвии, а старец, напротив, будучи хлопотлив и быстр, поспевал и многих страждущих принять, и с князем переговорить, и вести разослать голубиною почтою, и главному делу своих последних дней уделить должное время, сосредоточенно разбирая хитрую вязь письмен древних на чёрной козьей коже при тусклом свете огарочка. Ведал Сергий, затеянному делу и жизни мало, но не сетовал, не торопился, а спокойно и благоговейно строчка за строчкой разбирал письмена и перелагал разобранное кириллицею на вощёные листы, кои складывал аккуратно в самом сухом месте пещерки – подле печки.
Они спустились по земляным ступеням в келию старца. Могучий богатырь и сухопарый седобородый отшельник, оба в монашеском одеянии, напоминали дивным образом оказавшихся в одной берлоге медведя и горностая. Воссед друг напротив друга на дубовы лавки подле дубового же стола с кринкою лесного мёда-дичка, продолжили беседу, внятную лишь им двоим, ибо не всё сказанное договаривалось до конца. В том и не было особой надобности. Сам Сергий же говорил когда-то братьям, что истинное единение во Слове возникает тогда, когда и слов вслух произносимых уже не надобно.
– Довольно тебе, брат мой Ослябя, столпничать долее. Послушание исполнено вполне, ничего боле Господь тебе не откроет, покуда срок не придёт. А есть для тебя урок новый и преважный отныне до скончания дней твоих.
– Ведомо мне, что зришь ты пути земные и небесные, отчего волен ты задавать мне, рабу божьему, уроки, отче Сергий, – не без досады в голосе начал инок, но старец перебил его:
– Прошу тебя, брат, никогда более не повторяй слов сих – «раб божий». От царьградских священников пошло сие правило. Токмо я как заслышу, что внук Божий по воле доброй величает себя Его рабом, стыд жгёт меня. Запомни, брат Ослябя: все мы дети Божьи, а не рабы Его, и покуда будем помнить сие, инославие языцев никаких, попросту язычников, не посягнёт на душу славную нашу!
– Прости, отче, запамятовал. Ныне в службе церковной и при дворе княжеском звучит сие слово – «раб», вот и не отметил слух его. Но разве не греческим каноном освящаема Мати-Церковь наша? А по сему канону нам иначе, как «рабы Божьи», величаться не должно, ибо так выказывается смирение…
– Ослябя! – нахмурился старец, воздев перст, отчего пламя огарка колыхнулось и затрепетало, а по стенам землянки поползли причудливые тени. – Егда Светослав прибил щит к вратам Царьграда, ни один из священников, ни сам Василевс, не посмели сказать, что он посягает на святыню Второго Рима. Ибо ведомо им было, хорошо ведомо: велие Православие Русью живо. Именно так, брат мой. Ни Царьград, ни Афон греческий со всеми святыми отцами своими не может равняться со Святой Русью. Сам Ерусалим именем русский город. Спаситель Израилев прибыл в град сей от пределов русских, где юность Его в учении у старцев Православных прошла. И в те же пределы русов направился апостол Андрей Первым Званый. Ни в одной из первых проповедей ни услышишь ты слов о «рабах Божиих».
– Стало быть, скверна сия от латинян пошла?
– Именно так, брат мой. У кого рабов более всего? У патриция. Возгордившийся богатствами Рим исповедует имперское право, лукаво облекая в новую форму. Ибо кто есть Папа как не самовластный император, без согласия кого ни един вассал шагу ступить не волен! И все они рабы ему, именуясь рабами Божьими в его лице.
Беседу старца и инока прервал неожиданный стук. В столь поздний час ещё не случалось принимать гостей. Со смиренным благодушием старец Сергий принимал всякого и в любое время. Само положение пустыни в лесу, вдали от городского шума, в стороне от дорог, в месте нелегко досягаемом, делало невозможными пустые визиты. Являлись те, кому до крайности необходимо. Раз так, то стук в столь поздний час мог говорить о большой нужде, заставившей кого-то прибегнуть к помощи чтимого в миру старца, грех отказать. Полог при входе в землянку откинулся, и на пороге возник силуэт совсем молодого человека, почти юноши с только что начавшей пробиваться светло-русой реденькой бородкою. Юноша поясно поклонился сначала старцу, затем с не меньшим почтением – иноку. Троекратно перекрестился иконе в Красном Углу и, по-птичьи склонив набок русую голову, высоким голосом представился. В том, как говорил он, была слышна неторопливая деревенская повадка. Старец, сощуря очи, слушал, и сердце подсказывало вещее: сей есть тот, кого давно ожидает он.
– Честный отче, – нараспев говорил отрок, – прости за час неурочный для гостя доброго.
– Всякий час урочен, и всякий урок к часу своему, – ответил Сергий, делая шаг навстречу вошедшему. – Всяк путник, приходящий ко мне, Божий посланец. Ибо неисповедимы пути Господни. Что ж, значит, ты тот самый Доля, сын Звенимира Пряслова, то есть, Прямое Слово, что отказался идти в ополчение Князя, изъявив предназначением своим иноческое служение Слову, за что Князь осерчал, повелев ославить ослушника воли княжеской по всем весям московским?
– Да, честный отче, я – Доля, сын Звенимира Пряслова. С малых лет слышу глас ангельский, и никакой Князь мне не указ, а токмо сей глас. Но не смею уразуметь всего, что слышу. А нонече, апосля княжева наказанья и вовсе непокой. Всяк норовит надсмеяться да укорить меня. Иной трусом зовёт, что русскому хуже любой обиды. Но ей же ей! Честный отче, не было страха во мне, егда отказался я на брань идти с Ордынцами. Не моя сия брань. А откуда ведаю, не понять мне.
– А где твоя брань, ведаешь ли? – спросил старец.
– Нет, честный отче, сие мне не ведомо. Другой думою обуян, так и кручинит душу, сказать не можно.
– Что за дума такая тяжкая?
– Скажи по чести, отче, не свои ль братья русичи в Ордынском воинстве стояли по ту сторону поля бранного? И не брат ли убил брата, Каину подобно?
– Ты говоришь о поединке кочующего воина Кочу Бея с иноком Пересветом? Правду говоришь, сыне. Инда во времена последние из рода в род князья меж собою усобицы творят, а воины головы кладут. Разве не то ж случилось, егда княгиня Ольга смуту усмиряла или при Светославе, коему волыняне отказали в дани?
– То смута, отче. Волыняне преступили за Кон, оттого и наказаны. Дань княжия велее благоподданных. Дань – суть вои. А без воев кто земли обережёт?
– Верно, Доля. Но позри: и ныне смута на Руси. Да не в том, что некто отказал князю в дани, а в том, кого почитают князем. От времён Гостомысла князь не имел власти над вече. Он был за Коном. Кон установление волхвове. Был и звался За Кон Аз, или Коназь. Кто придумал, что главнейшее в слове сем конь, без коего якобы и князя нет? Сначала Игорь Светославич, внук Ольгов, содеял кощунство, сиречь порок кощеев. Не послушал За Кон Аз Игорь волхвов и вече. В полон попал. А после беда другая. Зело укрепившись, За Кон Аз Володимер отказал волхвам и вече в их праве. Повсеместно волхвы изгоняемы были. Даже заступничество старцев не помогло. А ведь первыми поклонились младенцу Спасителю в яслях именно волхвы от земли русской. От Володимера и начался спор меж коназами за первенство одного из них. Дотоле не могло быть такого. Ибо волхвы и вече умеривали гордыню каждого коназа пределами земли и Кона его. Ныне Князь Московский Димитрий возжелал вкруг града своего все земли русские в крепь свести. Но ни князю черниговскому, ни князю киевскому, ни князю владимирскому то не любо. Каждый свою правду превыше ставит. И стала Орда против земли московской. С нею степь заволжская, земли Ура и Ара [85] . Смуте предел положить надобно.
– Оттого-то ты, честный отче Сергий, именно нашего князя благословил на брань с Ордою?
– Увы, сыне, увы мне! Лихие времена не дают добрых всходов. Ежели б меж князьями ордынскими было согласие в попечение о земле русской, не дал бы я такого благословения. Но Орда ещё пуще гордынею обуреваема. Оттого в Орде ещё большее зло для русичей.
Помолчали. Потрескивал огарочек свечи, отбрасывая на земляные стены кельи призрачные отсветы. Старец встал из-за стола дубового, прошёлся по своей землянке, остановился в Красном Углу и, перекрестясь, молвил, не оборачиваясь ко внимавшим ему:
– Но не вопросы задавать мне явился ты, Доля, сын Звенимира. Давно поджидал тебя, токмо имени не знал. Теперь ликует сердце мое, по скудоумию моему Господь не дал мне наперёд знания о тебе, зато и радость лицезреть того, кто послан в утешение старости моей. И хотя многие ещё лета предстоят старцу Сергию на земле прежде, чем душа отправится к престолу Всевышнего держать ответ за добро и зло причиненное, отныне я уже не принадлежу миру сему, ибо пришёл ты, Доля, сын Звенимира Прямое Слово.
Инок и молодой человек в недоумении переглянулись.
– Ныне окончены мои беседы с маловерными, взалкавшими утешения лёгкаго, а пришед сюда, не находящими его, – с воодушевлением продолжал Сергий.
– Отныне никого не приму до тех пор, пока главное дело, коему надлежит свершиться, не будет содеяно. Слава Тебе, Боже наш! И Отцу-Роду, и Сыну Человеку и Световиту Духу, ныне и присно и вовеки веков! Камень!
Сергий резко развернулся к молодым людям. Его лицо сияло неземной радостью. Седые космы, перетянутые тонким берестяным оберегом, обычно благообразно ниспадающие на покатые плечи, взлохмачены, будто только что совершил он тяжкий труд физический. Щёки румяны, а в руках словно дремлет подлинно богатырская сила. Будто и не старец вовсе обернулся от иконы, а былинный Муромец. Инок Ослябя, не менее Доли потрясённый преображением старца, таращился на него, мысленно перебирая молитвы в поисках подходящей случаю. А сердце упрямо подсказывало, что в эти самые мгновения он с Долею стали свидетелями того, о чём и молитва может быть токмо благодарственною. И губы Осляби шептали хвалу Всевышнему на небеси, но сердце трепетало. Доля, стоя подле Сергия впервые, доселе разве только три или четыре раза издали видевший его и многократно слышавший о нём многое из разных уст, по большей части преувеличивавших, как и большинство суесловных москвичей это делают по сей день, хоть и не так удивлялся, но и его душа встрепенулась, ибо не мог не учуять он ясным сердцем своим, что происходит нечто особенно важное, в первую очередь, для него самого.
Старец сделал два широких шага, оказавшись вплотную перед неподвижно сидящими на своих лавках Ослябе и Доле, положил им на плечи руки и, внимательно вглядываясь в лица обоих, заговорил:
– Что поведаю, в тайне сохраните, ибо явными слова сии бысть не должны. Князю отныне княжить по-новому предстоит. Руси Ордынской конец. Русь Московская Третьим Римом повеличается во время оно. До сего еще немало воды утечёт, но сие грядёт. Покуда есть время малое на исполнение дела великого, благословляю вас, братие, на него. Тебе, Ослябя, надлежит бранное искусство свое отныне передавать самым надёжным молодым инокам и инокиням, коих в земле Русской сыщешь. Воротись ко князю, пади в ноги к нему, испроси посоха странника. Ничего не объясняй прямо, ежели спросит. Скажи, мол, видение тебе было, либо что-то в том же духе. Сам знаешь, как сказать о сем. Благословение архиерейское получишь после княжьего. И ступай. Отныне обучать тебе премудрости тайного боя. Соберёшь вкруг себя дружину тайную, с законом строгим. Наречешь Орден, в память об Орде. И Орден сей прозови Сергиевым Воинством в память обо мне. Переживёт Воинство сие и одну, и вторую, покуда неведомую, и третью Русь. Заповедай ученикам своим: дозволено им будет выходить из скитов своих на бой только в самый грозный час, когда ворог будет у врат стоять, и самой Руси смертельно грозить. Но покуда час не пробил, Воинству быть в полной тайне. Ежели кто извне положит глаз на братьев Ордена, скажи тому сказку о себе и братьях своих. Пусть одни почитают вас за блаженных, другие за праздных. Никто в миру не должен знать доподлинно о том, кто вы и что храните. Сие наказ строгий, ибо сыщется немало князей, кто похощет взять полновластно Орден под свою длань. А иной власти, кроме власти Божеской, над Сергиевым Воинством не быть. Помни, что я говорил о Боге в сердце человеческом. Ещё почнут споры суесловные о богослужении: как молитву исправлять, сколькими перстами осенять лоб знамением, в какие часы Род поминать, какие яства ясти. И немало брани вокруг того будет. Но сии брань и суесловие суть дьяволовы искушения. Козни дьяволовы суть: либо доказать, что сына погибели нет вовсе, либо показать, как он многолик и вездесущ, раз имя ему Легион. Помни слова Спасителя: «Где двое соберутся во имя Мое, там и есть Церковь Моя». Се не токмо для народа Израилева, избранного на заклание, но и для русского человека. И да пребудет с тобою благословение Богов Русских, Всевышнего Рода нашего и Спасителя Христа! Камень!
Ослябя припал на колено и поцеловал благословляющую длань старца. Тот обратился к Доле:
– Твой путь иной. Тебе надлежит беречь как зеницу ока Род свой. В сём Роду всякое поколение будет приносить одного отпрыска мужескаго пола, и ему заповедано быть великим воином-обережником величайшей святыни, какую ныне тебе передаю, либо Хранителем ея.
Старец отошёл от сидящих перед ним, опять оказавшись в Красном Углу. Троекратно перекрестившись, он снял со своего места образ Богоматери и нашарил рукой в образовавшейся нише дверцу тайничка. Потянув за неё, он открыл его и извлёк оттуда свёрток в красной тряпице. Бережно развернул свёрток, и там оказалась огромная книга в чёрном кожаном переплёте и с чёрными же листами тонкой выдубленной дочерна козьей кожей. По обеим сторонам листов мелкой вязью пробежали процарапанные стилом белые строчки.
– Этой Книге более трёх тысяч лет. Многажды переписываема с величайшим тщанием и точностью, сохраняет она грядущим русичам древлее ведение, оберегающее жизнь земную от Сотворения Русскаго Мира до последних дней. Святыне сей пришло время быть забытой и гонимой. Покуда не снизошла на Русь новая благодать, святыне сей пребывать втуне, и передаваемой из поколения в поколение в Долином Роду от Хранителя-деда ко внуку Хранителю под защитой сына воина, отца воина и правнука воина. Токмо Хранителю дозволяется раскрывать её, дабы проникнуть в тайны ея. Хранитель посвящён в богатство языка, коим писана Книга сия, воин же не должен прочесть ея. Ибо единожды прикоснувшийся хотя бы к одной странице книги сей никогда боле не сможет поднять оружия. Соблюдай в строгости порядок сей, бо не раз и не два соблазнятся князья земные. Покуда Родовой Закон передаётся от отца к сыну, всякому князю нетрудно воспользоваться властью и переманить Род на свою сторону. Так и будет. Новые князья и бояре взойдут из праха токмо потому, что набольшие князья будут сманивать их в услужение чрез детей их. Но егда Родовой Закон передается от деда ко внуку, ни один князь, даже самый могущественный и хитрый, не совладает таким Родом. Лишь когда настанет время последней битвы, и судьба всякого Рода земного будет зависеть от объединения усилий всех Родов и всех поколений, можно и должно будет нарушить правило, и Хранитель станет воином, а воин – Хранителем. Но то будет брань особая. Оружием в ней станет Слово. Разящее и испепеляющее Слово. Покуда час не пробил, соблюдай правило неукоснительно, брат Доля, и родовое имя твое да пребудет в детях твоих как знак незыблемости этого правила. И да пребудет с тобою благословение всех Богов Русских, и Всевышнего Рода нашего, и Господа Спасителя и Сына человеческого Христа и Святого Духа! Камень!
Доля также припал на колено под благословение святого старца и остался так, ибо Сергий склонился над кованым сундуком и извлёк оттуда дивной красоты икону в простом медном окладе, потемневшем от времени. С вощёной доски взирали невиданной силы и красы глаза русской женщины в расшитом коловратами плате. На руках Русской Богородицы младенец Спаситель с улыбкой тянул ручонки вверх, к сияющему солнышку. Светила на иконе не было видно, но присутствие света было в каждой складке одеяния Богоматери, в блеске живых глаз, в игре теней на восхитительном и совершенном теле нагого Младенца. Никогда допрежь подобного чуда не видевшие деревенский молодой человек и инок взирали на икону с одним желанием – как можно полнее запечатлеть Лик в душе своей. Старец не спешил. Держа в руках священную доску так, чтобы дать возможность вполне налюбоваться ею подольше, с полуулыбкой смотрел, как постепенно исходящий от боговдохновенного творения рук человеческих солнечный свет сходит на лица созерцающих. Когда сей горний свет вполне проник в их очи, залил теплом души и заставил затрепетать молодые сердца, проговорил:
– Чада возлюбленные! Сей лик есть чудо земли русской. Как и Книга тайн Православных, отныне хранимой в Роду Долином, мало кем зрима. Оберегаема от посягательств стяжателей княжьего и архиерейского окружения, Богоматерь сия является лишь в случаях особых и благословляет избранных на подвиг. Ныне час пробил. И сей час приурочен к началу вашего нового пути. Примите же благословение Богоматери Радонежской на тысячелетний подвиг Родов ваших! И да пребудет с вами и потомками вашими кровными и воспреемными запечатленный здесь свет солнца Ра, преобразуемый в Д-осподе в крепь Дома земного, Ныне сотворяющего то, что Еси Жизнь [86] ! РаДоНЕЖ!
Старец воздел руки с иконой над склонившимися головами Осляби и Доли и троекратно осенил ею. После каждый, преклонив колена, благоговея поцеловал чудный Лик, и с этого момента почувствовал себя заново рожденным. Пройдёт немало лет. Неисповедимые пути Господни проведут приявших благословение святого старца по разным землям и городам. Станут они свидетелями небывалого – стремительно начнёт разрастаться и укрепляться Москва, провозгласившая себя стольным градом всех земель русских. Несметные богатства стекутся в кремлёвские закрома, и князь Димитрий начнёт зримо возвышаться над прочими князьями, каждый из коих будет почитать за честь добровольно склониться пред ним. Изменится и облик некогда миловидного князя, и характер его. Укреплённый победой над ордынцами и стремительным ростом богатств, Димитрий приобретёт надменность и горделивую осанку, выдававшую жёсткий норов. От него отдалятся многие, бывшие прежде рядом. В том числе, старец Сергий. Настанет скорбный день, великий старец преставится. И провожать его в последний путь будут многие иерархи церкви, включая архиепископа, но не князь. Прислав одного из воевод, он не удосужится прервать охоту. Ослябя с грустью будет видеть сие, но не пристало иноку горевать о мирском. Доля встретит брата инока после погребения и, молча пожав Ослябе руку, изречет лишь одно слово: «Тщета!».
И пройдёт ещё много лет, в далёком заволжском скиту инок будет напутствовать первый выпуск тайной школы секретного боя словами:
– Братья и сестры мои! Мир несовершенен. Усобицы и распри. Князья приходят и уходят, а русские остаются, и не пристало нам, угождая князьям, забывать о служении высшем, на кое благословлены мы все. Присягая Ордену Сергиева Воинства, будем помнить, братья и сестры, о завете святого старца Сергия – служить Всевышнему Богу Роду нашему, его земному воплощению в Родах наших, которые совокупно и есть народ! И доколе бьются сердца ваши, да не подымет ни один из вас руки на русского человека. Но помните, братья и сестры мои, лишь тот может именоваться Русским, кто помнит и чтит Род свой, всякий прочий да именуется Иваном родства не помнящим, и ежели какой из сих иванов посягнёт на святыни русские, на жён и матерей ваших либо на единство народа русского, можно и должно его остановить. Но помните, братья и сестры мои, доколе не пробьёт час, ни один из вас не должен раскрывать тайны своего боевого братства. Вы особое воинство, полк засадный, и лишь в самый трудный час отечества будет подан вам знак выйти на защиту его, когда иной силы, способной защитить, уже не будет. До той поры отныне и на тысячу лет вам и потомкам вашим надлежит пребывать в тайне.
У Доли родится сын. Наречет он его в честь своего Учителя духовного Сергием. И от Сергия потечёт род Долин. Матерью Сергия, женою Доли Пряслова станет синеокая красавица из богатого подмосковного села по имени Дара из рода Козьмы Вещуна. Дед её столетний ведун лечил травами и заговорами. В чёрный день некто из княжьего круга шепнёт на Вещуна напраслину в ухо князю, де «колдун старик супротив честных християн чинит порчу-сглаз всякому, на ком крест». Князь, на старости лет богобоязливый, повелит сыскать «поганого колдуна», заточить и подвергнуть церковному суду. Но Козьма Вещун за час до приезда конной десятки как в воду канет, и с тех пор никто его не видел. Не так исчезновение старика, как последовавший гнев князя вынудит Долю с женою и малолетним дитятей на руках спешно покинуть московские пределы. В оный день и час отправится семейство на запад, в земли Смоленские, а оттуда Валдайским шляхом на север. Прибежище обретёт в селе Вязницы, где вырастет и возмужает первенец, народятся три дочери, одна другой краше. Но едва младшенькой исполнится четыре годика, овдовеет Доля. Оплакав Дарушку, станет доживать век бобылём. К недоумению соседей, будет мягко, но решительно отказывать всякому, кто хоть слово замолвит о женитьбе новой. Невдомёк им, что блюдётся наказ сергиев: в роду Долином бывать одному наследнику. А куда уж ещё дочерей-то плодить? И так уже трое на выданье – непростое дело.
Минут годы. Умножится Орден Воинства Сергиева. Оставаясь также потаённым, будет продолжать своё великое дело. Изредка кто-нибудь из братии будет появляться в Гуляй-городе [87] , поражая искусством самых опытных кулачников, плясунов, дрынников, киевиков и других мастеров боя из княжьих дружин. Но по завершении ратных празднеств, когда удальцы растекаются по городам и весям земли русской, никто не так и не сможет проведать, какою тропкою и куда уйдёт самый ярый молодец.
Когда московский царь Иван Васильевич прозвищем Грозный будет собирать свою опричнину, окажутся в ней несколько бойцов Сергиева Воинства, дабы не дать самодержцу залить кровью русской всю землю. Много бед удастся предотвратить тогда, но многие всё же свершатся. Грозный царь учует, что в опричнине его сокрыта некая сила, ему неподвластная. Много сил потратит он на то, чтоб раскрыть эту силу. Но так и не раскроет. Тайна Ордена будет сохраняться века до самых времён Петровых. В первый раз будет она приоткрыта в битве под Полтавою. Но тогда, благодаря мудрой хитрости сотника Никиты Сороки, светлейшему князю Меньшикову отряд удальцов будет представлен как простые местные казаки, уж больно осерчавшие на иноземца, оттого так яростно и бившиеся. Веком позже воины Ордена почти в полном составе будут сражаться во главе с Денисом Давыдовым под видом крестьянского партизанского ополчения, и тайна их останется нераскрытой. Ни один Сергиев воин не выйдет на поле брани с немцем в годину великой войны накануне крушения Российской империи, ибо явится братии видение старца Сергия, который укажет им на неправедность затеянной войны. Зато с первыми лучами солнца утром 22 июня 1941 года один за другим пойдут они в военкоматы записываться добровольцами на фронт. И много братьев и сестёр своих потеряет Орден в той войне. Но, как и завещано было святым старцем, тайна Ордена останется в неприкосновенности. А после Великой Отечественной войны понадобится полвека, чтобы восстановить сильно поредевший Орден. Однажды возникнет великая опасность. Важный московский человек, заведовавший в те годы новой опричниной, сумеет вычислить существование Ордена. По всей стране развернется грандиозная слежка, затеянная с целью выявить поголовно всех воинов братства. Опричникам удастся напасть на след нескольких человек, и двум воинам, чтобы сохранить тайну Ордена, придется идти на грех самоубийства. Но в 1984 году этот важный человек, к тому времени достигший трона высшей власти, внезапно умрёт, и слежка прекратится. Сменивший умершего властителя ставропольский выскочка, подобно правившему на Москве Лжедмитрию, мало что понимая в устройстве действующих в обществе сил, будет обуян идеей всеобщего переустройства, оттого не будет подозревать даже о возможности существования чего-либо подобного Ордену с многовековой историей. Оттого годы его властвования закончатся печально. И настанет роковой час, когда едва окрепшему после страшной войны братству придётся вновь встать на защиту русского отечества в чёрные дни октября 1993 года. И то будет первый за много веков проигранный бой, подобного какому не знали Сергиевы воины даже в лихую зиму 1941–1942 года, будучи в силах даже тогда наносить сокрушительные удары хвалёным германским солдатам.
Род Долиных проживёт в сельце Вязницы несколько веков. За это время потомки Доли Пряслова породнятся со многими светлыми родами, с кровью коих впитают многие знания и многие качества, изначально не присущие ни прямодушному Доле, ни доброй Даре. Вязницкие староверы и волхвы, их соседи из сёл Радомичи, Белоярье и более отдалённых Усвят, Живицы и многих других сохраняли в неприкосновенности дедовы обычаи и заветы старины. Оберегаемые со всех сторон неприступной крепью девственного леса, непроходимых болот, прихотливых и своенравных в половодье рек, жители исконно русской глубинки оказались недосягаемы для разрушительных ветров перемен, сотрясавших основы русской жизни. Оттого ни во времена Грозного, ни во времена польской смуты, ни при Петре, ни при немке Екатерине, ни в веке XIX, ни в эпоху большевистского террора ничто не будет затрагивать их слишком сильно. Где-то там будут бушевать никчёмные бури дворцовых интриг и безумных войн, а упрятанные в глуши сёла будут жить своей жизнью, мало соотносясь с внешней. В 1861 году указ, «освобождающий» крестьян, хотя напрямую и не затронет жизни сёл, никогда не испытавших на себе крепостного права, затруднит веками налаженные торговые связи, благодаря которым сёла выживали и процветали. Многие жители тогда выйдут из лесов и подадутся в города. Так же в точности, как это произойдёт в 20-е и 70-е годы следующего столетия. Три волны исхода из русских деревень сделают то, что не удалось за много веков тщетных попыток завоевания иноземцами русской земли – опустошат деревню. И хотя устоят от окончательного разорения и обезлюдения и Вязницы, и Радомичи, и Усвяты, к концу ХХ века они уже будут совсем не те, что ещё век тому.
А Долины, покинув Вязницы много раньше, во времена императора Петра I, в горожанах многое утратят, во многом изменятся. И лишь тщательно оберегаемая святыня, по завету тайно передаваемая из поколения в поколение, сохранит род, познавший в новые свои времена и горечь супружеских измен, и глупость пьянства, чего никогда прежде не бывало. Не раз нарушится и правило наследования. Будут появляться родные братья Долины. И однажды даже зародится боковая ветвь рода по мужской линии. Но пророчество святого старца будет соблюдено. Всякий раз младший из братьев будет либо погибать, не оставив потомства, либо, как случилось с Михаилом Долиным, дожившим до зрелых лет, обзаведясь семейством с тремя детьми обоего пола, их всех настигнет общая смерть: в лице смуглолицего комиссара в чёрной кожаной куртке, с улыбкой перестрелявшего из пистолета «поганое кулачье отродье». Тогда же едва не пресечётся и весь род. Кровавая круговерть, затеянная инородными врагами всего русского, настигнет и старшего брата. По зову честного русского сердца вставший на защиту постоянно угнетаемых малоимущих Андрей Мефодьевич Долин не то, чтобы будет большевиком. Он будет далёк ото всего этого, как и большинство мужчин в роду Долиных, главною обязанностью и целью существования которых на грешной земле издревле является сохранение рукописной святыни. Но в глазах потомственного казака Кузьмы Никитича Калашникова, ворвавшегося во главе сотни в занятый большевиками уездный городок, в котором жили братья, он будет выглядеть подлым изменником. И порубает старшего Долина вострой казачьей шашкою лихой Кузьма Никитич – прямо на глазах у осиротевшего семейства. Месяца не пройдёт к роковому дню с момента, как комиссар застрелил младшего. И лишь чудо и провидение Господне убережёт род, коему уготована великая миссия. Недосуг казакам будет разбираться с женой и детьми «изменника»; не простояв в городке и часа, помчатся они дальше гнать большевиков. Да не изгонят. Сам сотник найдёт смертушку под огнём артиллерии где-то в южных степях, куда поспешит пробиваться на соединение с частями добровольческой армии Деникина. А остатки его сотни расстреляет лично уездный комиссар Израиль Беленький в сотне километров от Вязниц. Не пройдёт и двух десятилетий, как сам Беленький будет корчиться на средневековой дыбе в подвалах Лубянки, бешено оговаривая себя и всех, кого ему предложат. Тщедушный офицер НКВД с рыбьими глазами будет монотонно перечислять фамилии, а озверевший от боли бывший палач-комиссар будет послушно повторять их, приписывая им все возможные прегрешения. Промелькнёт среди фамилий и невесть откуда прилепившаяся к дутому делу фамилия Долин. И хотя под нею в то время будет ходить двадцатипятилетний молодой человек, обезумевший Иосиф Гиршевич будет, хрипя и брызгая слюной, кричать о том, как в 1918-м Долин затеял заговор, снюхавшись с англичанами, и организовал строительство подземного тоннеля под Кремль, куда планировалось заложить четыреста килограмм динамита. Весь этот бред будет тщательно записан. Долина объявят в розыск, и никому не придёт в голову, что тот со всем семейством махнул на севера вольнонаемным, то есть туда, куда обычно ссылают на каторгу, как правило, пожизненную, в основном, по 58-й… И это спасёт род.
Впрочем, если внимательно посмотреть на подоплёку «красного колеса» террора, развернувшегося в 30-е годы, то не такой уж и бред нёс изолгавшийся палач Беленький. Не такой уж и бред оглашался в приговорах бесноватого Вышинского. Не такой уж и бред пачками тиражировался в бесчисленных постановлениях «троек», пускавших в расход вчерашних вершителей русских судеб. Почти поголовно окружение Троцкого, включая его самого, было замазано в «шашнях» с английской резидентурой, английскими и американскими деньгами, на которые наглые заокеанские банкиры «благородных еврейских кровей» планировали последовательное расчленение России и искоренение её населения. Многочисленные письменные свидетельства об этом по сей день извлекаются историками из рассекреченных архивов, проливая свет на то, чем были Февраль и Октябрь 1917-го в многострадальном нашем Отечестве, а значит, какой кровью могло быть достигнуто очищение от их скверны…
А потом родится Александр. А потом будет война. И главным скрепляющим род звеном пребудет Книга, переданная Доле Пряслову старцем Сергием на вечное хранение…
…Война заканчивалась, неминуемо идя к полной и безоговорочной капитуляции гитлеровской Германии. Носящая очередное новое имя Русская Империя переживала очередной свой взлёт. И взлёт сей был высоты недосягаемой. Великий Самодержец знал, какой ценой будет достигнута Великая Победа. И какой ценой достанется восстановление порушенного. Но, увы, знал и то, сколь трудно её удержать.
– Значит, Ви утверждаете, – продолжал расхаживать по кабинету Самодержец, плавно цедя слова со своим всему миру известным кавказским акцентом, – что в ходе аперации ни адин человек не ушёл от нас?
– Так точно, товарищ Сталин, – бесцветным голосом ответил полковник Евдокимов, неотрывно следящий за передвижениями Первого Лица по кабинету.
– А какови сведения у вас, таварищ Берия? – навис над старинным приятелем Вождь, нацеливая остановившийся взор тому точно в пенсне. Лаврентий поёжился. Он хорошо знал, что означает этот взгляд.
– Товарищ Сталин, – начал он. Когда они бывали с Вождём наедине, старый лис обращался к нему иначе, но сейчас нельзя, – по моим сведениям, возможно, полторы сотни человек с дальних аулов могли уйти в горы. Но их всё равно вычислят и примерно накажут.
– Что значит, полторы сотни? Мне нужна точная цифра. Или ви не владеете информацией или сознательно наводите тень на плитень. Сколько канкретно мирзавцив ушли от нашего справидливаго ришения?
– Товарищ Сталин, – дрогнув голосом, произнёс Берия, – обстановка в горах сложная. Среди беглецов могут быть раненные, кто-то может, умер, не выдержал мороза или попал под лавины. Да сорваться со скалы мог. Это же люди. Если исходить из данных переписи населения, то их не больше ста пятидесяти четырёх человек. А в реальности…
– В реальности, дарагой Лаврентий Павлович, – перебил Сталин, наконец, оторвав взгляд от пенсне, как будто накалившегося под этим взглядом на носу Берии, – мнэ нужьно, чтоби ни одна сволочь в указанном месте ни оставалась. Я панятно говорю?
Берия кивнул. Полковник Евдокимов обратился к Самодержцу:
– Разрешите доложить, товарищ Сталин.
– Слушаю вас, таварищ Евдокимов, – ответил Сталин, не глядя на полковника и не останавливая своего размеренного шага. Берия перевел дух и бросил в сторону Евдокимова благодарный взгляд.
– Вверенные мне части НКВД будут ещё в течение трёх месяцев прочёсывать территорию. У нас большой опыт работы, и я могу заверить вас, что ни один человек не останется незамеченным.
– Харащо! Будите дакладывать мнэ лично, таварищ Евдокимов. Ви свабодны. И ви, таварищ Берия. Пригласите ко мнэ таварища Долина.
Евдокимов и Берия встали, с коротким офицерским поклоном вышли из кабинета Вождя, а через минуту раздался стук, и на пороге появился невысокий человек в гимнастёрке. Самодержец трубкой указал ему на место за столом. Пока тот усаживался, подошёл к карте СССР на стене и, стоя спиной к посетителю, долго разглядывал район Северного Кавказа. Потом достал из кармана пачку «Герцеговина Флор», выпотрошил в трубку одну папироску, закурил и, не оборачиваясь, спросил:
– Как ви думаете, таварищ Долин, нам удалось искоренить измену на Кавказе?
– Не думаю, товарищ Сталин, – отвечал гость. Вождь медленно обернулся к нему и смерил его долгим взглядом.
– Жаль, – ответил он, – пахоже, моя самая заветная мечта никогда не сбудется. Это очень плохо.
– Я позволю себе дать вам один совет, – произнёс Долин.
– Ви затем и визваны, чтоби давать советы. Я слушаю вас, таварищ Долин, – потягивая трубку, ответил Вождь и стал прямо напротив своего гостя, опершись правой рукой на спинку стула.
– Причину кавказских измен следует искать совсем в другом месте. Ни один кавказский народ самостоятельно не сможет играть в политику. Слишком мощные игроки стоят южнее. Гитлер ошибся, когда решился пойти войной против славян. Ведь начинал-то он совсем с другого. Теперь и вас, товарищ Сталин, пытаются направить по ложному следу. Кавказ никогда не будет самостоятелен в своих действиях. Ближневосточному вероломству и коварству надлежит противопоставить силу. Просто силу. Никого не надо устрашать. Нужно просто показать, что русский народ в состоянии любого поставить на место.
– Жаль, что мне никогда ни придётся прачитать твою Книгу, – задумчиво произнёс Вождь и вновь принялся расхаживать по кабинету. – Я так понимаю, у миня не слишкам многа времини.
– Вы правильно понимаете, товарищ Сталин. К концу 48-го года главное должно быть определено, иначе и Кавказу, и всей стране несдобровать уже через десять лет. Впрочем, нам всё равно придётся ещё пережить испытания. И от того, что успеете вы, товарищ Сталин, в оставшееся вам время, зависит, сколько у нас будет шансов пережить, что нам уготовано.
– Сколька же у миня времини?
– Иосиф Виссарионович, а вы уверены, что хотите знать ответ на этот вопрос?
Самодержец остановился спиной к Долину, долго пускал дым, расстилающийся белесой пеленой под потолком кабинета, потом развернулся к своему гостю и перевёл разговор на другую тему:
– Я давно хотел спрасить, таварищ Долин, а кто из них миня предаст? Ведь должен быть один иуда!
– К сожалению, товарищ Сталин, иуда не один. Целое иудино племя. А главным будет, как всегда, не тот, кто по роду-племени, а шабес-гой. Так они называют иноплеменников, кто им служит. Если я назову вам его имя, это ничего ровным счётом не изменит. Отпадёт один, явится другой. Так что не спрашивайте, Иосиф Виссарионович.
– Панимаю, панимаю. Тогда скажите мнэ, таварищ Долин, всё ли в порядке с вашей безопасностью. Не беспокоит ли кто?
– Спасибо, товарищ Сталин. Всё в порядке. Архаровцы товарища Берия меня не смогут побеспокоить. Это же касается лично вас, – Сталин слегка сверкнул глазами из-под прищуренных век, раскуривая новую порцию табака, однако промолчал, – что касается Книги, то не переживайте. Настанет время, и вы сможете в неё заглянуть. Только сделаю это не я, мой сын должен сделать. Я только воин, а Хранителем будет он. После посвящения.
– Он жи савсем юный мальчик! Как жи он можит быть Хранителем?.. Хотя ви правы, таварищ Долин, всему сваё время. Ну что ж, если у вас ко мне больши никаких просьб, я не стану вас более задерживать. Ви свабодны.
Долин поднялся и сделал было движение к выходу, но Вождь остановил его, прикоснувшись рукой к плечу, что делал в исключительных случаях. Долин замер и вопросительно посмотрел на Самодержца. Тот устало вздохнул, отвёл руку и опустил глаза, будто не решаясь спросить о том, что его тяготило. Товарищ Долин сам обратился к нему:
– Вы хотите знать, товарищ Сталин, надолго ли оградили Кавказ от предателей, и, вообще, правильно ли поступили, переселяя целый народ?
– Ви умный человек, таварищ Долин.
– Вы всё сделали правильно. В сложившейся ситуации просто выбрали наименьшее изо всех зол. Но окончательно ничего не решили, конечно. Я уже говорил вам, что корни измены далеко от Кавказа. Своей мерой вы просто выбили карты из рук противника. Но пройдёт время, и он их подберёт.
– Когда жи это всё кончится? – глубоко вздохнул Самодержец и слегка закашлялся, поперхнувшись дымом. Долин глянул на вождя с лёгкой укоризной и промолвил:
– Некто уже заявлял об окончательном решении одного из проклятых вопросов. И чем всё это заканчивается для него? Великая Отечественная Война не сегодня-завтра завершится сокрушительным поражением Германии. И нельзя говорить об окончательном решении.
– Да, я помню, таварищ Долин. Помню и о том, кто именно пришёл к власти в стране, объявленной Саветской после захвата власти большевиками. Ми толька сейчас начинаим строить основи будущего социализма и саветскаго строя. Но неужели ми никогда ни сможим пастроить то, к чему так стремимся?
– Иосиф Виссарионович, вы задаёте мне вопрос, ответа на который никто на земле не даст. Ведь будущее не только записано в Книге. Оно и переписывается человеком. Если бы не существовало возможности поправлять будущее, стоило бы вообще тогда жить на свете?
– Кагда я учился в семинарии, один очень мудрый учитель гаварил мне, что Бог дал челавеку свабоду вибора для того, чтобы челавек исполнял божественные заповеди дабравольно и сазнатильно. Без этого он перестанет быть человеком. Но из этого следует вивод, что свабода вибора такая жи условность, как буржуазная демократия. Вибирать приходится толька то, что дано вибирать. Не правда ли, таварищ Долин?
– И всё-таки выбор за человеком. Да, выбирая несправедливый путь, он обрекает себя на очередной виток невзгод и страданий, но с ними получает и порцию бесценных знаний. Рано или поздно он всё равно возвращается на столбовую дорогу цивилизации, с которой нельзя сойти безвозвратно, не прекратив существование человечества как вида. Как бы ни казалось нам время от времени, что мы в шаге от исчезновения с лица планеты, спасительный шанс всегда будет предлагаться, и человечество всегда сможет воспользоваться им. По крайней мере, до тех пор, пока располагает Священной Книгой. Я говорю о Белом Человечестве, только оно определяет цивилизацию и вид вообще. Желтая, Красная и Чёрная расы, их смеси и мутации не определяют пути, а следуют по нему, создавая мышечную массу землян, без которой Белое Человечество не подойдёт к раскрытию своего потенциала вполне. Но, к сожалению, есть меж нас, гоев, и те, кто изначально не запрограммирован на выполнение Божьих замыслов. Уверовав в некие особые отношений с Высшими Иерархиями, эти существа отказались от человеческого, посягнув на Божественное. Во многом они объединены родоплеменными связями. Но если бы этим всё исчерпывалось! Гитлер всё упрощал, ибо сам был втянут в игру теми же краплёными картами.
– Как би могла пайти история Европы, не изврати этот малинький чилавек идею национальнаго сациализьма! Вячеслав Михайлович многа мнэ рассказывал о сваих биседах с Риббентроппом… Если б не эта вераломная глупость!.. Скажите, таварищ Долин, а можит, всё-таки они успели его падминить тогда, весной 41-го?
– Вряд ли это принципиально важно, товарищ Сталин. Сейчас как никогда важно извлечь уроки и предотвратить новые беды.
– Харащо. Идите, – пыхнул трубкой Вождь и отвернулся.
Через минуту за его спиной бесшумно возник Поскрёбышев. Сияя лысиной, он вытянулся у стены в ожидании указаний. Сталин спиной чуял верного помощника. Как тот ни старался появляться незаметно, всегда безошибочно угадывал. Не оборачиваясь, он произнёс, и в голосе его Поскрёбышев уловил глубочайшую печаль:
– Праследи, чтоби люди Лаврентия ни пириусердствовали. Этот чилавек должен аставаться живым и нивридимым при любом исходе сабытий. А типерь аставь миня аднаво. Иди.
Адъютант ретировался, и в кабинете Вождя вновь воцарилось безмолвие, нарушаемое лишь тихим постукиванием часов…
Минули годы. Иосиф Виссарионович не находил времени для бесед с тайным советником, о чьей истинной роли не знал никто, даже Поскрёбышев, посвящённый во многие секреты хозяина. Едва оправившийся от самой страшной войны, Победу в которой праздновал с небывалым размахом и удалью, Советский Союз оказался втянут в виток новых угроз. Атомную бомбу коварные американцы предъявили тогда, когда, казалось, ничто не омрачает симпатий меж победителями. Самодержец только и успевал направить деятельность сотен и сотен «шарашек» [88] необъятной страны, где, загибаясь от непосильной нагрузки, в кратчайшие сроки специалисты нагоняли грозного соперника по новому, доселе невиданному виду вооружений. А в городах потекли келейные разговоры «под сурдинку» [89] о проблемах с молодёжью. Это начался невиданный доселе процесс её разложения, особенно, из числа детей крупных чиновников и партработников. Само собой, эти слухи дошли и до ушей Сталина. Он пришёл в бешенство: за этими разговорами стоял недавний союзник, а теперь враг в холодной войне. Заработала доктрина Аллена Даллеса [90] . Не успела страна оправиться от военных потерь, как вновь на полную катушку включилась система НКВД, отправляющая в лагеря и на тот свет сотни потенциальных агентов западного влияния, в первую очередь, из числа наиболее культурных и образованных людей, в среде которых это влияние особенно легко упрочивалось. Неутомимый мясник Берия пачками подписывал приговоры «троек», а Вождю всё казалось, что гидра ещё не вырвана. Особо мучительно переживал он предшествовавшую очередной зачистке элит измену со стороны сионистов, поддержкой которых хотел заручиться в мире, максимально ускорив создание государства Израиль и посадив во главе его, как ему казалось, верную Голду Меир. Евреи в очередной раз перехитрили Вождя, и он в который раз возвращался мыслями к проклятому образу Гитлера. Ну, почему этот бесноватый не «покончил раз и навсегда с еврейским вопросом»? Ежедневные доклады о состоянии дел с восстановлением разрушенной войной экономики на фоне всех этих событий мало радовали. Требовался грандиозный прорыв, что раз и навсегда заткнул бы рты этой квакающей буржуазной сволочи, которая деморализует людей, сеет измену, подтачивает изнутри то, что таким трудом десятилетиями строил весь народ, подгоняемый резвой плетью своего Вождя. Когда некий молодой академик придумал и воплотил в жизнь проект сверхмощной бомбы, в сравнении с которой американская бомбардировка Хиросимы просто детский лепет, и бомба эта была продемонстрирована в действии, заставив вздрогнуть весь земной шарик, на какое-то время Самодержец испытал облегчение. Но не надолго. Ведь всё-таки до бесконечности наращивать эту мощь невозможно. Это тупик. Рано или поздно планета попросту разорвётся на части от таких испытаний. Пока у американцев нет такой бомбы, но вскоре она может быть, и что тогда? Значит, чтобы убить гидру, требуется совсем другой путь, выход в иные пространства. И Сталин вспомнил о космосе. Да, вот уже десятилетие несколько «шарашек» трудились над этой утопией. А что если не утопия? Что если именно в этой идее, такой прекрасной, зовущей, сформулированной ещё стариком Циолковским, заложен очистительный заряд, что раз и навсегда разрушит козни врагов, сплотив ещё не окончательно разложенный их пропагандой народ?
И в очередной раз Самодержец предпринял единоличное волевое решение сосредоточить огромные ресурсы на решении новой задачи. И это в то время, когда полстраны ещё лежало в руинах. Даже ближайшее окружение не понимало очередной «блажи» Вождя. К тому же, подорванное многолетним переутомлением и регулярными возлияниями, здоровье его начало стремительно расшатываться. Никогда и прежде не доверявший докторам, Сталин на сей раз оказался вынужден прибегнуть к их помощи. А когда их усилия показались ему напрасными, в очередной раз озлился и приказал своему «мяснику из НКВД» разобраться, кто ж из них таки в действительности врач, а кто прикрывается дипломом врача, на деле являясь врагом народа. Поводом к очередной, теперь уже последней, кампании репрессий послужила внезапная смерть горячо любимого Вождём молодого ленинградского руководителя, на которого он возлагал особые надежды в связи со своими космическими планами. Чувство реальности всё более изменяло Сталину. Мучимый накапливающимися хворями, предчувствием того, что он, загнавший себя в угол, так и не успеет увидеть воплощенными хотя бы малую часть своих фантастических планов и замыслов, Самодержец подгонял Берию, требовал как можно быстрее и решительнее очистить страну от очередной скверны. И всё чаще в его воспалённое сознание приходил образ Гитлера. Лукаво улыбаясь одними глазами, диктатор кричал, топорща усики, что до тех пор, пока существует хотя бы один еврейский клан, невозможно говорить о победе. Кричащий такие слова Гитлер являлся Вождю каждую ночь в тяжелых снах. Иногда он начинал спорить с диктатором, говоря, что невозможно истребить комаров, невозможно победить крыс, так зачем же пытаться покончить с еврейством… Но маленький черноусый фюрер продолжал неистовствовать, голос его срывался на крик, и он требовал от Вождя довершить то, что не удалось сделать ему, и только так можно обелить себя перед идеей Арийской расы. С утра Вождь вставал с больной головой, Поскрёбышев кое-как помогал ему придти в себя после ночных кошмаров, но когда подлец Лаврентий вплывал своей круглой фигуркой в его кабинет с очередным докладом по «Делу врачей-отравителей», кошмары возвращались, теперь уже в яви. Сталин орал на Берию, называл его недоумком, который не видит очевидных вещей. Лаврентий Павлович загадочно блестел своим пенсне, спокойно выслушивал крик Вождя и втайне примеривался к его кабинету, креслу, понимая, что недолго осталось. А мясорубка продолжала работать на полную катушку, загружая меж своих ножей вперемежку виновных с невиновными, полностью оправдывая реплику Вождя, оброненную много лет назад, при её запуске: «Лес рубят – щепки летят».
В круговерти событий Вождь так и не вспомнил о тайном советнике, тихо живущем под неусыпной охраной самых проверенных людей из окружения Поскрёбышева в бывшем монастырском подворье в шестидесяти километрах от Москвы, посреди заповедного леса, где никто и не ходит вовсе. Долин был предоставлен самому себе, получая скромный, но вполне достаточный паёк и занимаясь неизвестно какими делами за толстыми стенами подворья. При нём подрастал его сын Саша, которого каждое утро водитель на «чёрном воронке» отвозил в школу, а после привозил обратно. Лишь в феврале, когда однажды поутру Самодержец понял, что силы уходят, память вернула образ Долина и последний разговор с ним восемь лет назад – в тот день, когда ему доложили о выселении чеченцев с Кавказа.
Через час «чёрный воронок», возивший маленького Сашу Долина в школу и обратно, мчался от монастырского подворья в сторону Ближней дачи, где, измождённый и обессиленный, лежал на диване могущественнейший Самодержец мира в ожидании гостей. В машине на заднем сиденье сидели отец и сын, и в руках мальчика был огромный свёрток, перетянутый поверх оборачивающей его цветастой тряпицы ярко-алой атласной лентой. Поскрёбышев провёл Долиных к Вождю, поклонился и вышел из комнаты, плотно прикрыв за собой двери. Долин обернулся вслед исчезающей в дверном проёме лысине, неспешно приблизился к лежащему перед ним человеку, земно поклонился и слегка подтолкнул вперёд себя сына с массивным свёртком в руках.
– Вы хотели её видеть, товарищ Сталин, – произнёс он. – Юный Хранитель готов показать вам то, что вы хотели.
Саша, преклонив колено, бережно положил свёрток на пол подле ложа Вождя и начал осторожными недетскими движениями разворачивать его. Сталин, тяжело дыша, одними глазами молча следил за этим. Когда Книга была, наконец, освобождена от пут, мальчик раскрыл её наугад и развернул, чтоб Вождь мог скользнуть глазами по строчкам.
Генералиссимус, превозмогая мучительную боль во всём теле, приподнялся на локте и вслух прочёл с трудом разобранную фразу:
«Гой еси соль земли Руса да не прейде днесь и присно по Сварожи нощи бо без гойска огня несть бо Утра Сварога, кое жде в лето 7521…»
– Что это? – хрипло спросил Самодержец коленопреклоненного отрока перед ним.
– Белый человек по рождению гой. В нём заключёна родовая память, без которой существование всего живого на земле так же бессмысленно, как суп без соли. Гойское племя, иначе называемое арийским племенем, это, прежде всего, русские и германцы. Времена, переживаемые ныне, когда дважды за век русский с немцем бился, подобны Ночи Сварога, когда Всевышний не слышит людей предоставленных самим себе, – неторопливо объяснял мальчик, не смущаясь того, кому он разъясняет премудрые тексты. – Заключённое в сердце гоя душевное тепло и есть тот гойский огонь, о котором пишется в Книге и без которого не дождаться установления новых светлых времён, что придут, по нашему летоисчислению, не раньше 2012 года.
– О-о! – простонал Сталин и откинулся на подушку, закрыв глаза. Нет, не увидит он этих времён! Ещё наговорят, ещё нанесут на его могилу всякого мусора! Ещё посмеются над его наивными мечтами переустройства одной шестой части суши! Ещё не раз проклянут и его самого и детей его! Ах, непутёвые! Ну что ж, если юный Хранитель так просто рассуждает обо всём этом, может, и спросить его самого прямо, что же суждено увидеть старику… Старику?! Никогда прежде таким словом Вождь не величал себя, и до последнего часа своего величать себя так никому не позволит, ни себе самому, ни какому другому человеку! Он снова приподнялся и, вперив тяжёлый взгляд в мальчика, спросил:
– Ти знаешь, когда я умру?
Мальчик молча смотрел на Сталина ясными немигающими глазами. За сына слово взял отец.
– Товарищ Сталин, – обратился он, – не стоит задаваться таким вопросом. Будущее не только предопределено, но и сотворимо.
– Знаю, знаю, – вяло махнул рукой Вождь и вновь откинулся на подушки. Только теперь лежал, не закрывая глаз и глядя в потолок. – Ви, таварищ Долин, мнэ уже гаварили это. Но теперь уже я врядли что-то сатварю. Пора знать то, ва что нету сил верить.
Саша встал с колен, аккуратно закрыл Книгу и, держа её на вытянутых руках, вплотную приблизился к Самодержцу. Тот искоса посмотрел на юного Хранителя и Книгу в его руках и положил свою дрожащую правую руку шершавой желтоватой ладонью на гладкую дублёную козью кожу обложки. От Чёрной Книги исходило тепло, будто под ладонью был не предмет неодушевлённый, а котёнок. Показалось, он даже мурлыкает. Волна живого тепла передалась Вождю, он вздохнул, медленно поднялся, сел, впервые за много часов не ощущая приступов отупляющей боли. Рука продолжала лежать на Книге, а маленький Саша продолжал держать её, тяжеленную, на вытянутых руках так, словно это была пушинка. Вот это тренировка!
– Я всё понял, таварищ Долин, – прохрипел, наконец, Сталин и отвёл руку, – Спасибо тебе, мальчик. Кажится, всем нам пара в дарогу.
Саша прижал Чернокнижие к себе и обернулся к отцу. Тот стоял, как прежде, только взгляд погрустнел. Он кивнул словам Вождя, добавив:
– Время каждого оценивает по подлинным заслугам, товарищ Сталин. Большая часть дел ваших воплотится, и нам удастся почти до конца пережить Ночь Сварога без необратимых потерь. Чуть-чуть не достанет. Но не вините себя. Вы сделали всё, что могли. И даже больше.
– Значит, всё, – с расстановкой проговорил Сталин и попробовал подняться во весь рост. Однако не получилось. Он остался сидеть, вглядываясь в неведомую точку в пространстве, словно читая в ней какую-то одному ему понятную запись.
– Ещё нет, – проговорил Долин, – но главное завершено.
– Если мнэ нэ изминяит память, я спрашивал, кто будит мой иуда. Ви тагда заметили, что это не имеет значения. И всё же?
– Видите ли, товарищ Сталин, с незапамятных времён иуды приходили на Русь с Днепра. Мазепа ли, Петлюра. Не малороссийская земля плодородит иуд. Просто там слишком велико число прямых потомков Искариота и его родни. Особенно в районе одесского Привоза.
– Панимаю, – слабо улыбнулся Самодержец. – Но с ними ни фашисты, ни коммунисты ни магли справиться.
– Более того, товарищ Сталин. С ними не справился даже Тот, Кого Всевышний послал заступиться за них. Они же Его и распяли. Я полагаю, дело всё же не в том, чтобы с ними справляться. Они же не виноваты в том, что таковы по своей природе. Это их программа, которую они по-своему честно выполняют. Дело в том, чтобы самим выполнять честно свою программу. А вот с этим пока всё очень непросто. Нынешняя эпоха потому и называется в древних текстах Ночью Сварога, что в такие времена люди слепы. Единицы бдят и охраняют гойский огонь. Его частица во многих теплится, но они не ведают, что у них внутри. А большинство просто слепо.
– Что я ещё успею сделать, таварищ Долин?
– Только две вещи, товарищ Сталин. Первая. Мы с сыном немедленно покинем занимаемое нами здание и исчезнем с глаз тех, кто может нас искать. Ведь ещё несколько десятилетий придётся…
– Ни прадалжайте, – жестом остановил генералиссимус своего тайного советника, – А второе?
– Простите своего югославского брата и тёзку, помиритесь с ним. Иначе малороссийский иудушка очень быстро расправится с нашими братьями серебряными русами – сербами. А им ещё стоять и стоять, до Утра Сварога далеко, и они, сербы стоят в сплошном окружении врагов на Балканах.
– Харащо. Дайте напоследок ищё раз взглянуть на Книгу, – неторопливо произнёс Самодержец, и мальчик с готовностью протянул её. Сталин поднёс руку к реликвии. Осторожно раскрыл наугад. Зрачки сузились, заскользили по расплывающимся в слезящихся глазах строчкам.
«…Гои живяху со двунадесяти Роды: Велици Русы поводыри, Белые Русы волхвы и воины, Малые Русы землепашцы и торговцы, Сребряны Росы храни гор, Гер Мани Русы храни огня, Чуди Журы Русы храни хладных вод, Ичкер-Урусы храни соли, Греко-Русы Мани храни жарких вод, Айно-Русы Журы зрящи Ярило, Коми-Пермясы зрящи Меру, йогины Расени храни Веди, Венедо-Мани храни путей земных. От семя гойска чти вовек Роды: Веда, Мани, Журы, Вани, Мари, Андры, Воля, Гусы, Лыбедь, Мадры, Пушка и Чайка…»
Сталин устало прикрыл глаза и снова упал на подушки. Некоторое время Долин с сыном Сашей постояли подле него, не шелохнувшись. Потом Вождь приподнял отяжелевшие веки и несвоим голосом проговорил:
– Ступайте. Мой адъютант пазаботится о вас и всё сделает как надо. А мнэ надо сабраться с силами. Пращайте, таварищ Долин.
– Мир вам, – с поклоном ответил Долин, положил руку на плечо сыну и направился к выходу.
Самодержец перевёл взгляд на окно и еле слышно произнёс:
– Весна скоро. А снег всё падает.
…Когда неделю спустя огромная страна застыла в пароксизме сдавленного плача по своему величайшему Вождю, юный Хранитель Чёрной Книги в сопровождении своего отца Воина находились за несколько тысяч километров от промозглой в трауре столицы. В составе археологической экспедиции шли они узкой горной тропой, соединяющей отроги Тянь-Шаня восточнее Урумчи с пустыней Гоби. За перевалом простиралась величественная Турфанская впадина, на дне которой предстояло провести несколько напряжённых месяцев раскопок Карашарских древностей. Власти дружественной Китайской Народной Республики беспрепятственно пропустили небольшую группу, в составе которой было двое несовершеннолетних, на территорию Синцзян-Уйгурского Автономного района, предоставив для путешествия от границы до города Турфан опытного проводника из местных старожилов и двух переводчиков.
Так для юного Александра Долина началась кочевая жизнь, которая спустя десятилетия приведёт его сначала в Ленинградский Горный Институт, оконченный хотя и не блестяще, тем не менее, с неплохим распределением, от которого, впрочем, он вскоре отказался, а потом окажется в дальних походах, и большинство из них будет связано с горами. Та первая встреча с горами, когда мальчик шёл по стопам отца, справляясь со всеми трудностями сложного пути, навсегда запала в душу юному Хранителю Книги, прикипевшему с тех пор к отвесным стенам, неприступным кручам и заснеженным вершинам. Много лет спустя, когда имя иудушки, устроившего в огромной стране весёленькую вакханалию перемен под названием «оттепель» и едва не поджегшего новую мировую войну, мало-помалу отовсюду изымалось, молодой геолог во время своего очередного странствия по высокогорьям Центральной Азии окажется в одном из запрещённых официальной властью тибетском монастыре, уцелевшем в силу недоступности своего местоположения. И в течение четырёх месяцев будут вести беседы с ним два монаха. И покажут они ему ещё один свиток Священного Чернокнижия, как зеница ока оберегаемый за неприступными монастырскими стенами на протяжении вот уже четырнадцати веков.
Но это всё ещё далеко впереди. А пока немногочисленная группа приближалась ко входу в Турфанскую впадину, озверевший от ощущения вседозволенности Лаврентий Павлович рассылал во все концы людей с одним единственным предписанием: найти и уничтожить ненавистного тайного советника Вождя. Но люди пропадали один за другим, поручение оставалось невыполненным. А спустя совсем немного времени сам Берия пал жертвой механизма, которым управлял десятилетия. После казни Берии высшее партийное руководство распорядилось прекратить поиски «мифического советника» и всё дело Долина официально признать домыслами и легендами. Так другие советники, вскоре составившие команду очередного лидера, попытались вычеркнуть из истории конкурента, публичное признание самого существования которого для их ведомства самоубийственно. В Москве и Ленинграде создавались новые структуры управления. Одержимый горячкой реформирования, характерной для всякого бесноватого, что есть верный признак дегенерации, московский «иудушка» насаждал совнархозы, кукурузу, разгоняя авангардистов и «сталинистов». В своей кипучей активности он не обращал внимания на такие мелочи, как сохранение сложившихся профессиональных кадровых структур или соблюдение принятых правил приличия. Пока он, обуреваемый идеей реформирования всего и вся, совершал свои телодвижения, за его спиной неспешно создавался и укреплялся 13-й отдел КГБ, в специфику задач которого не был до конца посвящён даже председатель Комитета. На многолетних наработках ведомства вырастала мощная структура, укомплектованная уникальными специалистами высочайшего класса и нацеленная на решение таких задач, сама постановка которых была не по интеллекту ни одному члену Политбюро.
Однако некоторые лица из армейского руководства каким-то образом сумели распознать во вновь создаваемом автономном подразделении всесильного Комитета опасность. Среди них оказались два легендарных маршала Великой Отечественной. Пришлось сделать так, чтоб одного из них заблокировали в его Польше, куда он был направлен, а другой ещё дальше – на Урале. Обоих поместили в полную информационную блокаду. Благо, поляк подал немало поводов для возможной дискредитации себя своею личной жизнью, в которой невероятным образом одновременно оказалось две жены, а другой славился своим неуживчивым и взрывным темпераментом. Их имена по возможности замалчивались, их воспоминания не издавались, их личная переписка то и дело просматривалась, официальные празднества по случаю Дня Победы проводились без их участия. Словом, оба были вычеркнуты из большой светской жизни, и, стало быть, влияния на серьёзные политические события не имели. Потому как только с их влиянием было покончено, 13-й отдел начал стремительно набирать обороты, и к моменту смены верховной власти в стране представлял собою уже недосягаемую ни для какой буйной головушки у власти силу. Да, впрочем, пришедшая головушка была вовсе не буйной, а очень даже покладистой. Новый руководитель государства в течение первых нескольких дней правления сообразил, что лучше сделать вид, что никакого сверхсекретного отдела не существует. Таким образом, за долгие годы своей власти он приложил немало усилий к тому, чтобы секретность подразделения стала ещё секретнее, ибо даже из архивов изымалась малейшая информация, могущая пролить хотя бы капельку света на существование тайной структуры. Чего руководителям 13-го и требовалось…
А застрявшая на долгие годы в Турфанской впадине экспедиция тоже невероятным образом сделалась официально несуществующей. В годы реформ бесноватой «оттепели», дворцовых интриг по смене верховной власти и упрочения её после отстранения «кукурузника» в стране происходило столько самых удивительных событий, что немудрено было забыть о малочисленной и не самой громкой научной поездке, предпринятой на излёте сталинской эпохи. Один полёт Гагарина мог затмить собою всё происходящее в науке. А ведь кроме него было ещё столько яркого и значительного! И ни одной живой душе тогда и в голову не приходило, что все эти пышным цветом распустившиеся цветы достижений науки, присвоенные сменившей великого диктатора властью, по сути, плод деятельности именно сталинских «шарашек». Когда накопленный ими ресурс начал иссякать, пошла на убыль и фонтанировавшая первые годы тех реформ научная мысль. И годы, пришедшие на смену им, историки позднее назовут «годами застоя». Не сразу, но постепенно все интенсивно двигавшиеся механизмы государства начинали замедлять поступательное движение, сбавлять обороты, останавливаться. И лишь одно ведомство не думало сдерживать оборотов, продолжая интенсивную научную, техническую и прочую деятельность.
Когда в 1967 году в ходе инвентаризации архивов 13-го отдела всплыла некогда потерянная информация об экспедиции в Турфанскую впадину с перечнем предполагаемых целей и маршрутами, среди служак секретной структуры случился маленький переполох. Никто никак не мог взять в толк, каким образом столь важная, можно сказать, стратегическая информация на полтора десятилетия без малого куда-то провалилась. По следам потерянной экспедиции была спешно снаряжена новая, оснащённая самыми современными техническими средствами, включая системы слежения и связи. Дело осложнялось тем, что к концу 60-х отношения с Китайской Народной Республикой становились всё более напряжёнными, и рассчитывать на помощь китайских коллег, в частности, в вопросе соблюдения режима секретности, не приходилось. Некоторое время ушло на установление контактов со старой резидентурой в Китае, начавшей свою работу ещё при царе. Как выяснилось, она прекрасно сохранилась, даже существенно расширилась. Опираясь на широкую русскую диаспору, прежде всего, в районе Шанхая, она продолжала незримую работу. Правда, неясно, на кого. Во времена Сталина, вроде бы, никаких официальных контактов не было. Японская разведка также едва ли бы могла рассчитывать на помощь русских, не забывших своего поражения в 1905 году. Американцы, с их самоуверенной недалёкостью, похоже, даже и не подозревали о наличии в сердце Поднебесной разветвлённой русской шпионской сети. Или где-то существует некое русское подполье, оставшееся верным монархии? Немногие посвящённые на самом верху руководства 13-м отделом знали наверняка, что дело обстоит именно так. Для остальных офицеров и служащих, имевших касательство к той экспедиции, была выдвинута в качестве официальной легенды версия о том, что русское подполье в Китае представляет собою потомков белоэмигрантов, коих надо перевербовать и обратить в помощников советской власти.
Экспедиция отправилась только в самом конце 1968 года, когда международная обстановка вокруг СССР и, в частности, отношения между КНР и СССР были самыми неблагоприятными для подобного рода работы. Как и следовало предполагать, она с треском провалилась. То есть, мало того, что никаких следов Воина, Хранителя и их сопровождающих не нашли, но и не смогли удержать режима секретности даже в течение первого месяца. Поэтому обнаруживших себя поисковиков пришлось спешно отзывать в Москву, попутно придумывая для международной общественности легенду, и думать над новой экспедицией. Отец и сын Долины, тем временем, естественно, были уже далеко от мест, где их искали. Проведя в Китае шесть с половиной лет, посетив много буддистских монастырей в Тибете, сменив за это время трижды состав попутчиков, ни один из которых не был посвящён в то, что именно собою представляют беглецы и какое сокровище они хранят, Долины встречали новый 1960 год в Монголии, в степях которой едва ли кто-нибудь вздумал их искать. Братская страна в те годы была настолько русифицирована, что временами могло показаться, что ты находишься не за границей, а в каком-нибудь степном селе Приволжья, где живёт много таких же раскосых людей с небольшим акцентом в языке. Саша, кому по возрасту уже заканчивать бы школу или даже учиться в институте, за партой просидел в общей сложности несколько первых лет, пока его отец был тайным советником Вождя. Однако по уровню знаний он не только ничем не отличался от сверстников, но и превосходил большинство из них. Свободно владея пятью языками, он бегло читал на всех, помнил наизусть огромное количество поэтических и прозаических текстов, прекрасно ориентировался в истории, географии, а навыки кочевой жизни привили ему интерес к геологии, что и станет после его основной наукой. Именно в Монголии Долину-отцу удалось договориться с одним авантюристом о приобретении для сына диплома об окончании средней школы. Заплаченные за документ деньги оказались для предпринимателя столь хорошим гонораром, что он расстарался и раздобыл для Саши Долина не просто корочки, а самый настоящий красный аттестат с отличием, снабжённый подлинной печатью и подписью директора средней школы № 24 Благовещенска. Помня, что лучший способ маскировки – её полное отсутствие, в конце марта 1961 года под своими фамилиями, внесёнными, правда, в новенькие документы, вполне официально полученные в Монголии после якобы пропажи старых в результате пожара, Долины легально пересекли границу, въехав на Родину после якобы полуторагодичного пребывания в братской Монголии по приглашению Института истории монгольского народа. Первым делом оба встали на воинский учёт, и уже через два месяца, Саша Долин был призван в ряды Вооружённых Сил, где прослужил до осени 1963 года. Он был уволен из армии, отслужив два с половиной года, попав под начало реформ, по которым теперь служили не три, как прежде, а два года. А его отец, вот уже двадцать лет вдовый, нашёл в Благовещенске подругу, с которой вместе и встретил сына из армии, представив её своей невестой. Девица была молода, между нею и женихом разница была лет в двадцать точно. Почти ровесница Саше. Он, возмужавший красавец, раздавшийся в плечах, с пробивающейся русой бородкой и странным зеленоватым огоньком в глазах, очаровал девушку ещё и тем, что с ходу сурово сказал отцу:
– Ты только держи её от меня подальше, а то неровён час, уведу!
Свадьбу отыграли, а вскоре Александр заявил, что и его свадьба не за горами. И впрямь вскоре он привёл в дом Нину, такую же ясноокую и круглолицую, как молодая жена отца. Отец пробовал было настоять на том, чтобы сын прежде окончил институт или как-нибудь иначе определился с будущей профессией, ведь надо же чем-то кормить семью. Однако сын поступил, как говорится, с точностью до наоборот. Женился, а затем с молодой женой взял да махнул в Ленинград – поступать в Горный институт. Если бы не вещие знания, которыми обладали оба Долиных, вряд ли бы один совершил такой безумный, с точки зрения стороннего наблюдателя, шаг, а другой позволил бы ему это сделать. Но к лету 1964 года оба чувствовали, что кольцо поисков, которые оставили их на несколько лет, вскоре снова должно начать сжиматься, а они пока не готовы к тому, чтобы достойно противостоять мощной силе ведомства. Едва познакомившиеся друг с другом молодые женщины, уже готовые было к тому, чтобы установить между собой прочные семейные отношения, с недоумением восприняли решение Долина-младшего, однако перечить не стали. В дальнейшем именно неожиданные для жены и всегда такие резкие и не объясняемые жене решения Александра станут одной из причин того, что его семья распадётся. Но тогда до этого было ещё очень далеко.
К тому моменту, когда ищейки 13-го отдела начали вновь интенсивные поиски следов Долиных, не имея ещё точной информации ни об их именах, ни об их фамилии, поскольку Сталин мудро изъял отовсюду эту информацию, откуда успел, старший Долин с молодой женой уже перебрался из Благовещенска в Пермь, где преподавал в профтехучилище, а его сын с женой жили впроголодь в Ленинграде. Они снимали комнату, живя в основном на его стипендию и небольшие заработки, что водились у него за услуги в качестве переводчика. Когда родился сын Андрей, семейный бюджет был в крайне бедственном положении. Но случилось так, что в доме Долиных появился экзотический гость с далёкого Тибета. Представившись молодой хозяйке старинным другом её мужа, которого, к сожалению, не застал, поскольку тот в это время находился в институте, а гостю вскоре предстояло возвращаться, он оставил ему увесистое письмо и весьма крупную сумму денег. С интересом взглянув на малыша, радостно загукавшего при виде гостя в нездешнем одеянии, он улыбнулся ему и сказал:
– Ну, ясна головушка, теперь у тебя ни в чём недостатка быть не должно, – с чем и откланялся, несмотря на попытки хозяйки задержать хотя бы на чашечку чая. Обескураженная, она вечером буквально доняла мужа вопросами, кто таков, почему так хорошо говорит по-русски, если иностранец, откуда они знакомы и что за щедрость такая. Саша, до сих пор ни разу не проронивший жене ни слова о своей миссии на этой земле и оттого часто терзаемый сомнениями, всё ли правильно он делает, в тот раз почти проговорился. Он ответил ей:
– Мы с отцом путешествовали по Тибету. У нас действительно там есть друзья. А эти деньги… Ну, считай, что это не просто дружеская помощь, а нечто вроде благодарности… Мы там… Ну, в общем, в той экспедиции мы с отцом помогли в сохранении одной буддистской святыни. Так что не бойся, ничего преступного в этих деньгах нет.
– Милый, а если нас начнёт проверять КГБ? – испуганным шепотом запричитала она. – Ведь ты подумай! Иностранец… И откуда?! Мало того, что из Китая, с которым у нас… ну, ты сам знаешь. Так ещё из провинции, которую этот Китай не признаёт! А ведь мы с тобой благовещенские, за нами и так всегда пригляд. Территория-то приграничная.
Саша ничего не ответил. Он и так сболтнул больше, чем следовало бы. Возможно, именно в тот день между супругами пролегла первая незаметная трещинка, которая со временем разорвёт их отношения.
13-й отдел напал на след Воина и Хранителя спустя несколько лет. Уничтожив практически все следы пребывания подле себя тайного советника, Вождь не смог дотянуться только до церковно-приходских книг, где записаны венчания и крестины православных. Через своих людей в Русской Православной Церкви, иерархи которой в те годы чуть ли не через одного имели под рясой погоны КГБ, недавно назначенному руководителем группы, занимающейся новым научным направлением – психотроникой, Валентину Целебровскому удалось нащупать ниточку в поиске загадочной персоны тайного советника Вождя. Сопоставляя скрупулёзно подобранные архивные материалы по родословному древу Джугашвили, Гурджиева, истории Троице-Сергиевой Лавры, обрывочную информацию о некой тайной дружине под названием Сергиево Воинство, изощрённому уму Валентина Давыдовича удалось подобрать алгоритм поиска, который привёл его к месту и дате рождения некоего Долина, информация о котором исчезает начиная с августа 1937 года. В секретных архивах НКВД о делах репрессированных гр. А.Долин значится как сосланный по ст. 58 решением Особого совещания от 19 августа 1937 года на 10 лет без права переписки. Тем же решением к той же мере приговорена его жена. Эта мера в подавляющем большинстве случаев означала смертный приговор. Таким образом, можно было бы считать дело закрытым и все поиски прекратить. Но ушлый Целебровский решил покопаться в нём ещё. Разрабатывая фигуранта, вначале он обнаружил, что никаких сведений о приведении приговора в исполнение в деле нет. Более того, уже 21 августа того же 1937 года дело полностью прекращается и сдаётся в архив, причём в архиве оно попадает, будто бы по ошибке, в совершенно другую группу дел, связанных с покушением эсерки Каплан на Ленина, а часть листов из дела вообще необъяснимым образом исчезает. Весь состав Особого совещания, принимавшего решение 19 августа 1937 года, оказался расстрелянным в декабре того же года. Данных о членах их семей из архивов выудить не удалось. Судя по всему, все трое были одинокими, скорей всего, бывшими детдомовскими воспитанниками. И фамилии у них были, что называется, как на подбор – Иванов, Петров и Сидорук. Иванов, правда, оказался Наумом Гиршевичем, но сути дела это не меняло. Зато в архивах роты охраны Ближней дачи Сталина за 1953 год неожиданно мелькнула хорошо знакомая фамилия. По недосмотру одного из дежурных, делавшего записи в журнал обо всех, кто пересекает границу территории, и, судя по всему, имевшего инструкцию эту фамилию никогда не вносить, в одной из февральских записей она возникла: «въезд: 17.53. А. Долин с сыном. Продолжительность пребывания: 1 час 48 минут. выезд: 19.41». Теперь никаких сомнений не оставалось! Тайный советник существовал, быть может, ещё жив. У него есть сын, который, вероятнее всего, и есть пресловутый Хранитель Книги, на поиск которого были брошены столь внушительные силы.
Именно доклад Целебровского в 1974 году, а не его скромная научная деятельность в области разработки психотронного оружия, послужил краеугольным камнем в его дальнейшей карьере в 13-м отделе КГБ. С этого доклада поиски Хранителя приобретают системный характер. Теперь уже известно имя, известна примерная зона поисков, так как удалось установить место рождения и связанные с ним возможные родственные связи. То, что ещё долгих пять лет Александра Долина и его отца найти не удавалось, конечно, раздражало службистов ведомства, но в целом в этом направлении работы оно вело себя уже увереннее и спокойнее, чем в момент, когда спустя четырнадцать лет после смерти Сталина обнаружилось, что при нём действовал кто-то из «проклятых волхвов».
Долина-старшего, то есть бывшего советника, разыскали в августе 1979. Пенсионер жил с молодой женой на даче близ города Чайковский, разводил цветы и выращивал яблоки. Появлению на пороге людей с характерным выражением взгляда он нимало не удивился, даже как будто обрадовался. Пригласил в дом и, усадив на веранде за чай, тут же поведал:
– Умел Лаврентий Палыч находить остроумные способы устранения врагов! А вы, товарищи, обладаете столь же яркими талантами?
Гости с улыбками переглянулись и, поняв, что «расшифрованы», повели разговор в лоб:
– Прежде всего, нас интересует Книга. Где она?
– Это потрясающе! – расхохотался пенсионер. – Столько веков никто не интересовался, а тут – на тебе! Вы хоть понимаете, уважаемые, такую букинистическую редкость ни один разумный человек не рискнёт держать подле себя?
– Не надо фиглярствовать! Где Книга?
– Ну, а если я скажу вам, что она в одном из монастырей Тибета, это что-нибудь изменит? Или на хранении у семьи Рерихов в Гималаях.
– Бросьте! Ни в какой другой семье эта вещь храниться не может.
– Тогда почему вы считаете, что вы сможете завладеть ею?
Ответ не в бровь, а в глаз. Ясно, что старика просто не возьмёшь. Оставалось начать длительную разработку, наблюдение, чтоб выявить либо вычислить то, о чём он сам говорить не хочет. Но судьба сыграла злую шутку с особистами 13-го. Через неделю после их визита на дачу Долина тот скоропостижно скончался. Подполковник Шкурлыга, отвечавший за работу группы слежения за Долиным, учинил разнос своим подчинённым, будучи уверен в том, что те перестарались и «грохнули» старика. Но предпринятое служебное разбирательство привело к неожиданному результату: смерть Долина произошла естественным образом, безо всякого вмешательства извне. Теперь придётся всю операцию вести если не с самого начала, то, уж во всяком случае, потратить немало времени на проработку нового направления – поиск теперь будет вестись по Долину-младшему, Александру. Его нынешнее место пребывания приблизительно было установлено, но возникал и ряд объективных трудностей: в отличие от отца, сын не сидел на месте. Геолог просто не вылезал из экспедиций. Маршруты пролегали в самых разных уголках необъятной страны и в местах, чаще всего мало доступных. Правда, у него была семья, жена, сын. Но возможность работы с семьёй показалась Шкурлыге сомнительной: выяснилось, что в последние год-два отношения в семье всё более напряжённые. Оно и понятно! Какая женщина согласится жить с мужем, вечно пропадающим чёрт-те где с постоянным риском для жизни, но при этом без больших заработков? В общем, если Книга у него, то единственный способ отобрать её – принудить к этому непосредственно Долина-младшего, возможно, с применением силы. Кто его знает, что это за фрукт!
Когда особисты, наконец, вычислили Александра Долина, геолог находился в экспедиции в горах Гиндукуша, на территории Афганистана, куда только что были введены советские войска, обозначив начало гражданской войны. Вот уж воистину: правая рука не знает, что делает левая! Государственная машина давала очевидные сбои. Разве в нормально функционирующей системе может быть так, чтобы одни государственные учреждения отправляли гражданина за рубеж, а другие в это же время инициировали в стране его пребывания войну? На очередном совещании руководителей 13-го отдела было принято решение операцию по поиску Книги отложить. А всего спустя неделю со своим проектом «Испытуемые» выступил доктор Беллерман и неожиданно для многих получил полную поддержку, финансирование, и Шкурлыга вместе с непосредственным шефом Целебровским поняли, что работы по поиску Долина и Книги замораживаются на неопределенный срок. Когда же спустя несколько лет Целебровский узнал, что сын человека, которого ему так и не дали разыскать, найден людьми Беллермана и взят ими в плотный оборот, он впал в ярость. Вечный конкурент без труда обошёл его и отобрал одну из самых перспективных, как он небезосновательно считал, тем. Целебровский решил, что называется, попартизанить. Втайне от руководства предпринял слежку за деятельностью медиков Беллермана. Сначала его интересовало только то, что связано с фигурой Андрея Долина и его отца. Затем Валентин Давыдович увлёкся и стал отслеживать всё больше и больше. Ему удалось даже завладеть несколькими специальными секретами лабораторий медицинского центра Беллермана. Впрочем, всё это мало утешало его. Он жаждал мести.
И вот проект «Испытуемые», по информации, полученной Целебровским, начал давать сбои. Первый и самый главный из них пришелся как раз на «Испытуемого А» – Андрея Александровича Долина. Прошедший полный курс «коррекции личности» по методике профессора Беллермана бывший боец спецподразделения, на долю которого пришлась одна из самых кровавых операций в Панджшерском ущелье, уже на «гражданке» пережил чрезвычайное происшествие, так повлиявшее на его психику, что из-под контроля лаборатории Беллермана он вышел. Если бы Целебровский мог знать то, что знал о своём «испытуемом» Беллерман, он бы наверняка не начал свои действия столь опрометчиво. Но в ведомстве, как и в государственной системе, происходили сбои: правая рука не всегда ведала, что делает левая. В отличие от Владислава Яновича, Валентин Давыдович не придавал столь существенного значения подробностям родословной тех, за кем наблюдал. Просто ограничивался некоторыми общими сведениями, которых, как он полагал, достаточно для того, чтобы вести успешную охоту. Его ведь интересовали не столько отдельные личности, сколько массы людей, а одним из ключей к управлению человеческими массами были сведения, что он мог почерпнуть из древнего рукописного источника, который много десятилетий искал. Давно уже сданный в архив и списанный как отработанный материал по теме «Чёрная Книга» никем из коллег Целебровского по ведомству не извлекался на свет Божий. Старая тема никем не вспоминалась. И если кому-то приходило в голову покопаться в архивах с тою или иной целью, то, натыкаясь на увесистую папку с Делом, он рассматривал её как очередное свидетельство о великом множестве тупиковых теорий и версий, в разные годы отрабатываемых могущественным КГБ. Придавать этому забытому делу новый официальный статус, испрашивая санкцию сверху, ставя дело под контроль, Валентин Давыдович не хотел. Не потому, что с 1980 года, когда Беллерман обошёл его, и тема была отложена, опасался в очередной раз проиграть конкуренцию, а потому, что обоснованно считал недостаточной проработку темы, можно ненароком упустить из своих рук в более расторопные. Вот и начал действовать втихую, используя свои рычаги, под прикрытием своих официально работающих направлений исследований. Это требовало изворотливости, отнимало лишнее время, но гарантировало неприкосновенность темы. В очередной раз удалось напасть на след Александра Долина – Хранителя Книги. Подключив к делу одну из своих оперативных бригад, в составе которой служил оперуполномоченный Игорь Игоревич Лебезянский, Валентин Давыдович поставил перед нею задачу начать планомерное оказание давления на Андрея Долина, обеспечивая полный и добровольный – с его стороны – контроль ведомства над предстоящей вскоре его встречи с отцом. В том, что эта встреча вот-вот состоится, Целебровский не сомневался. Логика событий неумолима. Важно не пропустить решающий момент. Если бы Целебровский в своё время не обошёл своим вниманием длинную родословную «объекта» и связанных с ним окружающих его близких людей, в первую очередь, Маши, он бы не стал рассчитывать на то, что сможет «повязать» Долиных при их встрече, на какой, как он ожидал, должна состояться передача священной реликвии отцом сыну. Если бы, он повнимательней отнёсся к истории периодических столкновений родов Калашниковых и их сродников Журяковых, Дубакиных, Вострецовых с Долиными и их сродниками Староверовыми, Сергиевскими, Листвицами, он бы первым делом нашёл бы способ столкнуть между собой супругов, впервые в родовой истории объединивших в одну семью два извечно сталкивавшихся друг с другом рода. Способов куча! Можно действовать и через родню, и через знакомых, и через социальную среду. Да мало ли, через что! В конце концов, если не удастся их столкнуть между собой, то Калашникову можно ликвидировать тем или иным способом. Ведь цель оправдывает средства! Преодолевший вековой разлад счастливый семьянин многократно сильнее ослабленного продолжающейся усобицей, одинокого и обездоленного. Но Целебровский не знал тонкостей родовой истории потомка Доли, как не знал и родовой истории Калашниковых, оттого действовал слепо. Первый разговор Лебезянского с Долиным дал не тот результат, на который он рассчитывал. А Александр Долин, тем временем, по оперативной информации, со дня на день должен был пересечь границы России.
Само собой, обращаться к заклятому конкуренту не хотелось. Но его фамилия сама всплыла в разговоре Лебезянского с «объектом», да и цейтнот [91] наступал, требуя принятия мер экстраординарных. На свою беду, Целебровский не владел ещё одной информацией, от которой, по роду своей основной деятельности, никак не должен был бы отрываться. Но он уже много лет назад настолько увлёкся своими глобальными проектами, что выпустил из поля зрения такой аспект, как текущая политика. Чего никогда не позволял себе Беллерман, в чём оказывался многократно сильнее Целебровского. У последнего в системе, правда, были высокие покровители – Логинов и Можаев. Логинов, некогда непосредственный начальник Целебровского, ныне в новой, как поговаривали, предпенсионной должности, видел в бывшем подчинённом отличную «проходную пешку», что нужно двигать, но можно, в случае чего, и пожертвовать. Можаев, сам не относившийся к «спецуре» системы, просто в своё время избрал Целебровского в качестве одного из «поплавков», придающих ему самому личную непотопляемость. У Беллермана в системе таких покровителей не наблюдалось. Но не знал Целебровский другого – того, что, кроме погон, Владислав Янович носит на внутреннем лацкане своего пиджака крошечный золотой значок магистра могущественного международного тайного Ордена Дракона, гроссмейстер которого Его Сиятельство принц Али Агахан уровнем силы и власти многократно превосходил тысячи логиновых и можаевых вместе взятых. Другое дело, что магистр Ордена Дракона каждый день своей жизни ходил под дамокловым мечом суровой кары за любую крупную ошибку, которая могла бы навредить стратегическим интересам Ордена. Так что в целом, по крайней мере, внутри современной России, раздираемой множеством противоречий по разным швам своего организма, силы двух офицеров госбезопасности, руководящих особо секретными направлениями деятельности 13-го отдела, были примерно равны.
Тем не менее, вплоть до самого последнего момента, Целебровский не мог себе позволить снова обратиться к Беллерману за тактическим союзом, даже несмотря на то, что уже несколько лет кряду параллельно с ним занимался Долиным – только Беллерман занимался сыном, а он отцом. Теперь же в дело включён сын, и заключение пакта между конкурентами неизбежно. Сколько мог, Целебровский оттягивал выход на Беллермана и дождался, пока тот в один прекрасный день сам позвонил ему.
– Рад вас приветствовать, дорогой Валентин Давыдович, – раздался в трубке уверенный голос профессора.
– Взаимно, коллега, – стараясь придать голосу максимум вальяжной учтивости, ответил Целебровский, постаравшись, тем не менее, не назвать профессора по имени и отчеству.
– Похоже, у нас с вами опять возникает точка пересечения интересов. Не пора ли нам это дело обсудить и выработать единую линию?
– Да, профессор, я уже несколько дней кряду собираюсь вам позвонить, да всё, понимаете ли, некогда было. Спасибо, вы выручили меня, сами позвонили.
– Я абсолютно не в претензии, дорогой мой, – продолжал напирать Беллерман, – Дело ведь превыше всего, а кому достанутся пенки, дело десятое. Не так ли?
– Вы правы, профессор. Когда мы встретимся?
– Я готов быть у вас через пять минут, – моментально отозвался Беллерман, во-первых, давая понять собеседнику, что находится совсем рядом, а во-вторых, милостиво давая ему территориальное преимущество принимающей стороны. Это напоминало фору, и Целебровский ощутил неприятный холодок между лопатками. Неужели этот сукин сын опять его обошёл? Но как? Когда?
– Разумеется, – искусно скрыв предательскую дрожь в голосе деланной хрипотцой курящего человека, ответил Целебровский, – я немедленно спускаюсь в холл и вас встречу.
– О, спасибо! В этом нет абсолютно никакой необходимости, но если вы сочтёте для себя приемлемым проявление такой галантности, я сочту себя весьма польщённым, – разродился высокопарной тирадой Беллерман и добавил:
– Ровно через четыре минуты буду в холле.
Целебровский положил трубку на рычаг. Отдавать какие-либо распоряжения, что-либо приготовить ко встрече не представлялось ни малейшей возможности. Оставалось отдаться воле того, кто проявил инициативу. Ну, что ж, в многолетних взаимоотношениях Целебровского и Беллермана не впервой подобный казус. Как правило, Валентину Давыдовичу удавалось переигрывать профессора «по очкам», не сразу, потом, иногда спустя значительное время, но всё же переигрывать. Возможно, и в этот раз ничего страшного не произойдёт, если «первый раунд» Целебровский отдаст Беллерману. Такова жизнь!
Они встретились в холле под прицелом нескольких камер видео-наблюдения и четверых пар глаз офицеров охраны. Долго жали друг другу руки и широко улыбались, демонстрируя всему окружающему миру полное радушие, взаимное уважение и глубочайшую симпатию друг к другу. Просто встреча двух давно не видевших один второго закадычных приятелей!
Но едва поднялись в кабинет Целебровского, где хозяин первым делом предложил гостю по чашечке кофе с коньяком, каковое предложение было с благодарностью принято, оба минуту назад столь радостные лица превратились в мраморные маски, запечатлевшие жесткую волю и самоуверенность. Так смотрят друг на друга опытные гладиаторы, сведённые в поединок злой волей похотливых зрителей.
– Может быть, – начал Беллерман, отхлёбывая из чашечки ароматный напиток, – мы перестанем, наконец, валять дурака и попробуем сыграть вместе хотя бы одну партию? Я понятно выразился?
– Разумеется, – кивнул Целебровский, пряча взгляд в свою чашечку, и тут же получил вопрос:
– Что у вас, Валентин Давыдович, на них есть? Это первое. И второе: скажите, на милость, а что вам-то, собственно говоря, нужно от моего «испытуемого»?
– Вы помните, был такой Владимир Афанасьевич Никитин? – вместо ответа переспросил Целебровский, пытаясь отвлечь фокус внимания собеседника с ядра проблемы на её периферию.
– Помню-помню, конечно, – отозвался Беллерман. – И что?
– Если вы помните, покойный завёл некоторый компромат на своих коллег, которым предполагал в период разброда и шатания накануне реструктуризации страны свалить несколько крупных фигур. В том числе, меня и вас.
– Да что вы говорите! – с преувеличенным изумлением в голосе воскликнул Беллерман, и от стёкол его очков заплясали радужные блики на стенах кабинета.
– Само собой разумеется, – продолжал Валентин Давыдович, – об истинных мотивах этого демарша мы никогда не узнаем. Но важно обратить внимание на то, что сила, заключённая в видеоматериалах Никитина, ничуть не ослабела за прошедший год с небольшим. В частности, там запечатлены некоторые неблаговидные кадры вашей работы с обработкой сознания ваших «испытуемых», документ, предписывающий ликвидацию спецконтинтгента клиники, реализованный, кажется в августе 1991 года… Так ведь?
– Если даже это так, – поморщился профессор, – то подобного рода продукцию довольно легко подвергнуть соответствующей экспертизе и признать фальшивкой.
– Это так, коллега. Но эффект огласки рассчитан не на юридическую составляющую, а на массы. Я ведь как раз занимаюсь обработкой массового сознания. И хорошо знаю, какую силу может иметь этот материал, если его удастся, например, продемонстрировать по каналам телевидения. Так сказать, массовая аудитория может похоронить самые засекреченные проекты. И потом… Если огласка случится за рубежом…
– Да, но при чём здесь Долин? – перебил профессор.
– Дело в том, – вынул заготовленную на случай дезинформацию Целебровский, – что по рукам гуляет несколько копий злосчастного видео, и одна из них сейчас в руках отца вашего «испытуемого», которого мои люди, наконец, выследили.
– Что ж, интересно, – Беллерман поставил чашечку на блюдце, прикрыл глаза и снял очки. Протерев стёкла атласным платочком, он вновь водрузил очки на носу и вскинул глаза на собеседника. – И это всё, из-за чего вы вмешиваетесь в ход моего эксперимента?
– Помилуйте, профессор! Разве ж я вмешиваюсь? Я, как бы это сказать, стараюсь обезопасить ваш тыл. Ведь если детали эксперимента над самим Андреем Долиным всплывут там, где им не положено всплывать, вам придётся распрощаться не только с ним, но и с целой группой таких же несчастных, кого вы обработали. Ведь эта группа тесно связана с Долиным и составляет костяк мощной партии, на раскрутку которой вами потрачено немало усилий.
– Да, пожалуй, – согласился Беллерман и задумался.
Целебровский с удовлетворением отметил, что профессор «заглотил предложенную наживку», значит до подлинной причины интереса Валентина Давыдовича к Долиным – до Чёрной Книги – разговор, скорей всего, не дойдёт. И он поспешил закрепить успех:
– Вот я и решил, пользуясь имеющимися у меня возможностями, «накрыть» обоих в тот момент, когда произойдёт их встреча, во время которой, скорей всего один передаст второму компрометирующее и вас, и меня видео. А возможности мои, как вы знаете, отличны от ваших. Ведь в вашем подразделении, в основном медицинского характера, нет достаточного аппарата для проведения оперативных мероприятий. А у меня целых три бригады. И я вправе распоряжаться…
– Да-да, конечно, – перебил Беллерман. – За это я могу только поблагодарить вас. Но мне кажется, есть ещё одно, что вы утаили от меня. Ведь при встрече, о которой вы говорите, состоится не односторонняя передача сыном отцу видеокассеты, а обмен. Отец, имеющий возможности распространить это видео за границей, куда наши руки не простираются, поскольку там бывает регулярно и со многими весьма влиятельными персонами, кажется, близко знаком, сам кое-что привёз сыну. Так сказать, на хранение. Не правда ли?
– М-м-м, – промычал, холодея, Целебровский, и, пока он ещё подбирал слова, как ответить Беллерману, похоже, знающему всё о его секретных поисках, тот сам отвёл только что возникшую угрозу:
– Весьма ценная реликвия древней Индии незаконно перекочует в руки моего «испытуемого». Насколько я понимаю, за реликвией охотятся и афганские талибы, и наши коллеги аж из четырёх управлений. И вы проявляете интерес. Меня, в общем-то, не интересуют всякие материальные объекты. Как вы знаете, мой интерес несколько иного рода. Но я готов оказать вам услугу, потому что меня интересует сам «объект». А то, что представится возможность, наконец, встретиться и с его отцом, о котором многое известно, но всё как-то не доводилось познакомиться, делает для меня ситуацию ещё привлекательней. Так вот, Валентин Давыдович, я и подумал, с чего бы вам проявлять интерес к такой безделице, за какой охотятся другие? Она явно не в поле ваших интересов! Вы же, насколько я помню, занимаетесь психотроникой.
Целебровский напряжённо улыбнулся, пытаясь разрешить загадку: не водит ли ушлый профессор опять его за нос? Решив, что всё же нет, не водит, он вздохнул, отпил большой глоток кофе и промолвил:
– Что ж, резонный вопрос. Но, если вы не в курсе, я готов вам пояснить, – начал развивать виток за витком самозабвенного вранья и чепухи Целебровский. – В древней Индии существовало довольно развитое искусство управления людьми. В тайных школах йоги практиковались самые разные вещи такого рода, которые нас, как вы понимаете, интересуют. Есть вполне определённый интерес и к реликвии, могущей иметь отношение к этим практикам, и к самому Александру Долину как очевидцу некоторых, скажем так, событий, имевших место в посещавшихся им монастырях. Полагаю, многим секретам этот геолог обучен, и это представляет интерес. Вашего «испытуемого» я бы и так передал вам с рук на руки, после одной только беседы с ним.
– Вот именно, коллега! – воздел указательный палец Беллерман. – Вы проведёте одну только беседу, а мне потом нужно будет полгода работать всей командой на устранение последствий вашего контакта. Вы меня простите, но ваши методы массового воздействия слишком грубы для такого тонкого дела, как индивидуальная психология. Не лучше ли, всё же, заниматься телевидением, газетами, торговыми пирамидами, тоталитарными сектами? По-моему, вы путаете границы.
Целебровский, окончательно успокоившись, видя, что Беллерман нисколько не в курсе главного интересующего его звена всей операции, кивнул головой, изображая согласие, и приговорил:
– Ну, извините, коллега! Если я чего не понимаю в ваших играх, то я не стану, поверьте мне, ни в коем случае не стану нарочно вам вредить. Если вы считаете, что разговор со мной на интересующие только меня темы может повредить вашей генеральной линии, я готов пожертвовать этим разговором ради вас.
– Хорошо, – коротко подвёл черту Владислав Янович, – скажите, кто конкретно из ваших людей курирует предстоящую втречу?
– Вы хотите, чтобы я раскрыл перед вами карты? – улыбнулся Целебровский, внутренне торжествуя. Да, он поторгуется для виду, а потом с чистой душой сдаст ему фамилии Лебезянского и его людей, даже если это будет означать для них прямую угрозу их жизни сразу по окончании этой операции. Главный свой секрет – Чёрную Книгу – он утаил. Пускай Беллерман думает про древнеиндийскую ерунду! К слову сказать, и Лебезянский не посвящён до конца в то, что именно должен заполучить от «объекта». Долина-младшего пасут опытные оперативники. Каждый шаг под контролем. Долин-старший вычислен, не сегодня-завтра ему тоже сядут «на хвост». «Опер», что будет свидетелем и участником изъятия реликвии, сдав её лично Целебровскому, после этого не проживёт и часа. Свидетелей всё равно не будет! Даже Долины могут оказаться лишними, и никакой профессиональный интерес соседнего подразделения к своим «испытуемым» не остановит Целебровского! Если только возникнет подозрение, что артефакт может быть рассекречен, механизм ликвидации будет запущен немедленно. Впрочем, пока это лишь отдалённые планы.
Андрей Александрович Долин не разбирался в политике. Ни в комсомольской юности, ни в армейские годы, несмотря на усердие идеологов, воспитателей и замполитов, он не проявлял к ней интереса. Из программ новостей и газет выбирал спорт и погоду, лишь изредка в последнее время, когда это стало касаться всех жителей многострадального отечества, экономические новости. В составе редколлегии «Памяти» Долин был подчёркнуто аполитичен. Дни путча на короткое время привлекли его внимание к политической жизни страны. Но интерес быстро иссяк. Какая разница, будут тебя гнуть под лозунгом «Вперед! К победе коммунизма», «Социализм с человеческим лицом» или «За права человека»? От перестановки этих одинаково непонятных слов ничего в жизни не меняется, так не легче ли не тратить на их обдумывание драгоценного времени! Беллерман не смог переубедить «испытуемого», когда тот утверждал, что все эти словеса чужды нормальной лексике. Став случайной жертвой хулиганского ЧП в подземном переходе, Долин ещё более отдалился от всего, к чему так активно, напротив, приближались с каждым днём почти все из его окружения. Маша уважала его аполитичность. Но, как историк, не могла её разделять. Став мужем и женой, они сблизились в своём видении мира, не имевшего социально-политической окраски, а пахшего цветами, наполненного звуками и красками живой природы, вмещающего лица и поступки людей. Но оценки этим поступкам, даваемые Машей, были реалистичнее и жёстче, а оценки Андрея психологически глубже. В каждом явлении один подмечал одно, а другой другое, и они постоянно обменивались своими суждениями, что и приносило ощутимую пользу каждому, и было интересно обоим.
В должности председателя кооператива Долин продолжал отстаивать свою линию, независимую от политических пристрастий фонда и его председателя, формально стоящих над ним. Когда Локтев или Глизер требовали средств на проведение манифестаций, митингов, выпуск политической газеты взамен утраченной фондом «Памяти», он каждый раз интересовался, есть ли прямая или косвенная выгода от этих вложений, и насколько велик наносимый ими непосредственно кооперативу «Шурави» ущерб. Локтев, посмеиваясь, называл Андрея «уездным купчишкой», намекая, что рано или поздно сменит в «Шурави» председателя. Андрей в таком же тоне предлагал вернуть Саида Баширова, ведь ему «удобнее заколачивать бабки в автокооперативе, чем пудрить людям мозги в роли идеолога партии». Дальше этих лёгких и, в целом, дружеских взаимных «уколов» дело не шло до конца 1992 года. Городские власти, методично заменяя всё, что напоминало бы о великой стране СССР, добрались, наконец, до кооперативов, коим надлежало в обязательном порядке пройти процедуру перерегистрации, в случае необходимости, со сменой названия. В названии «Шурави» фигурировало слово всесоюзный, подлежащее ликвидации. В день получения извещения о необходимости смены названия в кабинете Долина раздался звонок. Бодрый голос Локтева изрёк ожидаемо неожиданное:
– Собирай вещички, братан, расставаться будем!
– Как быстро? – переспросил Андрей, даже не удивившись.
– А что тянуть-то! Сам, небось, устал, – бодро ответил Локтев. Долин предпочитал определённость и ясность двусмысленности и политической интриге. Ему уже давно всё равно, кого прочат в новом «Шурави» на его место. Следовало думать о себе и искать работу. И он сказал Дмитрию:
– Ну, две недели-то законных у меня есть. Надо ж работу подыскать.
– Неделя, – отрезал Локтев и повесил трубку. Андрею и в голову не могло придти, что, помимо накопившихся претензий со стороны лидера народно-демократической партии России, за увольнением стоит фигура профессора Беллермана. Владислав Янович, видя, что Долин делается абсолютно неуправляемым, посчитал наилучшим вывести его из игры и «опустить». Пускай помается! Авось пойдёт на сближение сам. Год не обращается за консультациями, на здоровье не жалуется, а ведь не может быть, чтобы ничего не беспокоило! Неудачей закончилась попытка засечь контакт Долина-сына с Долиным-отцом, обескуражив обоих объединившихся преследователей – Беллермана и Целебровского. Как могло случиться, что неуловимый Александр Долин просочился песком сквозь пальцы мимо всех расставленных ловушек и слежки? А встречи не было. Оперативники Лебезянского проглядели нищего, каких тысячи и тысячи бродят по «обновлённой реформами гайдаровско-ельцинской команды» России. Он забрёл на территорию «Шурави», как будто, в поисках поживы. Долин обходил цеха. Увидел бродягу и решил лично выяснить, зачем тот пожаловал. Андрея знали как человека отзывчивого. На короткий разговор с «бомжиком» никто не обратил внимания. Даже охранник кооператива, в обязанности которого, между прочим, входит также недопущение посторонних на территорию. Но инцидент не повлёк взыскания. Более того, сразу после краткого контакта с неизвестным председатель направился именно к охраннику и о чём-то с ним вполне спокойно беседовал. А бродяга в это время, получив из рук Долина щедрую подачку, спокойно покидал территорию. Пять дней спустя Лебезянский учинил «наружке» [92] разнос: его, опытного «спеца», и всю его команду обвели вокруг пальца. Оставалось рапортовать о контакте, который они «прошляпили». Однако, поразмыслив, Игорь Игоревич решил не докладывать. Пусть «наверху» сами принимают решение о прекращении наблюдений. Ведь ясно же, что теперь они ничего не дадут! Но он сам и его люди будут ни в чём не виноваты. Действительно, спустя ещё месяц наблюдения свернули, Лебезянскому приказали сдать материалы Целебровскому и прекратить любые действия. Другая группа, параллельно пытавшаяся выйти на след Долина-старшего, была одновременно отозвана, также со сдачей дел. Операцию свернули. И если Целебровский по этому поводу был подавлен, Беллерман, наоборот, воодушевлен. Снова он со своим «испытуемым» один-на-один, и у него развязаны руки. Плохо, конечно, что Долин до такой степени отбился от рук. Но, возможно, ещё поправимо. Особенно теперь, когда не будет мешаться Целебровский. Вот и придумал Беллерман «многоходовку», первым шагом в которой было последовательное отлучение «испытуемого» от материальных благ, в первую очередь, от хорошей стабильной зарплаты, к которой привыкают быстрее, чем к плохой и нестабильной. Был, правда, ещё один момент, недоучтённый с самого начала. Маша. Как ни рассчитывал Владислав Янович, что брак будет ярким, полным истерик и недолгим, выходило, похоже, наоборот. Особенно поразило профессора то, какое мощное позитивное влияние на психику «испытуемого» оказала жена после взрыва в подземном переходе. Контакты с Машей оставляли в изменённой контузией психике «испытуемого» большие изменения, нежели проводимые Беллерманом и его ассистентами сеансы. Маша становилась реальным препятствием для продолжения эксперимента. Конечно, можно было бы устроить автокатастрофу, пожар, нападение маньяка-убийцы и тому подобное. Да мало ли механизмов ликвидации! Но ликвидировать молодую женщину означало расписаться в собственном бессилии, во-первых, а во-вторых, спровоцировать вдовца на непредсказуемые действия. Ведь коды в его сознание введены, никто их не отменял. Кто знает, как они сработают в случае чего? И так-то «испытуемый А» – не самый удачный случай в практике. А вдруг деформированные психическими травмами коды станут спусковым крючком обратных реакций, повлекут за собой что-нибудь опасное для самого профессора и его методики? Определённо, не стоило предпринимать крайних мер.
Маша и Андрей жили, не подозревая о сжимавшемся вокруг них кольце роковых интриг. Они налаживали свою жизнь, не ведая покуда родовой тайны Долиных, ибо она подлежит раскрытию с рождением первенца. Их неведение было результатом семейной традиции обоих родов, предписывающей считать совершеннолетием достижение возраста в два малых круга, то есть 24 лет, после чего разрешалось вступать в брак, заводить детей – и так до пятого малого круга, 60-летия, после чего полагалось заниматься внуками и первыми правнуками. Счастливым, значит, получившим свою часть родовой воли, в роду Калашниковых, как и в роду Долиных, в древности называли человека, чей жизненный путь совершал большой круг, то есть двенадцать раз по двенадцать лет, после чего на сто сорок пятом году жизни почтенного счастливца говорили: «Жизнь пошла на второй круг». Разумеется, далеко не всякому из предков супругов Долиных доводилось достигать возраста второго круга. Но родовые камни древнего белорусского Полесья, куда пять веков тому переместились многие их предки и сродники, хранили многие даты жизней, например, такая запись – «Ростислав, сын Долин, кузнец. Лето 1618, преставился мая 27 числа в лето 1762».
Кое-что из родовой истории Беллерману было известно. Он был осведомлён о традиции, запрещающей до 24-летия получать важные сведения о родовых тайнах. Супругам за 24, но, судя по всему, они ничего не знают. Знания они могут получить от кого-то из предков. Стало быть, внимательнейшим образом нужно следить за их контактами. Снова выставлять отменённую Целебровским «наружку», значит, снова играть с ним. В который раз профессор вынужден под давлением обстоятельств прибегать к помощи вечного конкурента. Но ничего не попишешь! Других вариантов не просматривается. Наверняка Валентин Давыдович будет торговаться. Его интерес, дурацкие артефакты вряд ли помогут Беллерману в решении его задачи, но могут стать предметом хорошего торга с Целебровским. А ещё эта видеокассета с компроматом, будь она неладна! А, может быть, это уловка? Может, никакой кассеты и нет вовсе? Что же тогда ищет Целебровский?
Своё удивление предложением возобновить совместную слежку Целебровский не скрывал, как не скрывал и своего удовольствия. Высказав сомнение в её целесообразности, – ведь косвенный контакт, судя по всему, был, и неизвестно, когда случится, скорей всего, отложенный прямой контакт отца и сына, – он, тем не менее, согласился на сотрудничество. Убедил аргумент профессора, заявившего:
– Чтобы держать под контролем близко предстоящие события, мы блокируем всякую независимую от операторов социальную активность Долиных, включая, разумеется, трудовую занятость. Мы поставим молодожёнов в условия беспрерывного поиска куска хлеба и на грань нищеты. Тогда можно рассчитывать, что сорвавшийся с крючка вновь за него зацепится. Я понятно говорю?
– О! Более чем! – воскликнул Валентин Давыдович, и они быстро скрепили достигнутые договорённости документально, а уже со следующего дня «машинка слежки» завертелась вновь. Параллельно Беллерман поставил заму задачу обеспечить телефонными звонками соответствующего содержания максимум организаций, куда безработный Долин мог бы обратиться, чтобы его нигде не принимали. Когда 4 декабря Андрей получил расчет, он всего этого не знал. У него была предварительная договорённость с одним автопарком о том, что его примут водителем на рейсовый автобус в черте города. Придя в отдел кадров и получив внезапный отказ, он поначалу опешил, а потом даже не шибко расстроился, не подозревая, что это лишь первый из череды отказов, что будут его преследовать и до Нового года, и позже…
Недели две Долин обходил транспортные предприятия города, коллекционируя отказы, мало-помалу начиная впадать в тихую панику. По всему выходило, что не хотят одного Долина. Других-то берут! Растерянный и подавленный, Андрей, получив очередной отказ, возвратился домой, решив поделиться своими проблемами с женой. Маша давно уже заметила неладное и молча ждала разговора. Поэтому, едва Андрей обратился к ней со словами, что хотел бы обсудить одну серьезную проблему, оборвала его, произнеся только одно: «Знаю. Всё знаю». Они часа полтора вертели так и сяк события прошедшего месяца, перебирали все варианты, обмозговывая, где, как и когда мог Долин обидеть кого-то из сильных мира сего. Ведь иначе тотальный отказ не объяснить! По всему единственная ниточка тянулась из фонда. И конкретно – либо от Локтева, либо от Беллермана. Фигуру последнего Андрей напрочь исключал, убеждая жену, что профессору не на что обижаться, а главное, им вообще нечего делить. Но ей так не казалось. Когда же с некоторым раздражением на «женскую глупость» Андрей спросил, какой смысл доктору пакостить своему бывшему пациенту, сказала следующее:
– Есть разница между пациентом хирурга, например, или даже стоматолога… хотя, впрочем, именно у стоматологов проблем с клиентурой никаких. Так что, пример для сравнений неудачный. Возьми хирурга. Разница с психотерапевтом в том, что хирург, если он хороший хирург, раз сделает операцию, и больше пациент в нём не нуждается. А в консультанте по душевным делам – в психологе, аналитике, психотерапевте большинство будет нуждаться всегда. И специалист знает: раз к нему попал клиент, дело чести удержать его при себе пожизненно.
– Владислав Янович работал бесплатно. Какой ему смысл в пожизненной клиентуре? – возразил Долин. Маша тут же ответила:
– Тем более! Если кто-то делает что-то бесплатно, значит, в недалёкой перспективе он спросит за свой труд такие деньги, что мало уж никак не покажется.
– Гм! Быстро же ты нахваталась этих «коммерческих штучек»! – недовольно заметил Долин и добавил:
– Но всё же мне почему-то кажется, что денег с меня он брать не стал бы.
– Почему?
– Да не знаю я! – отмахнулся Андрей. – Не стал бы, и всё тут!
– Значит, у него есть какой-то другой интерес во всём этом, – задумчиво сказала Маша.
После этого разговора в душе Андрея стал вырастать неприятный «кактус», как он сам его окрестил. Колючки невидимого растения не тревожили, пока он не прислонялся к ним слишком плотно. То есть, пока не вспоминал о догадке жены и тоне, каким она её высказала, а просто продолжал жить с этим. Стоило припомнить, как всё нутро начинало саднить, и он не находил себе места. Тем более что отказы множились. Его не брали ни водителем, ни слесарем, ни помощником слесаря ни в одну приличную контору – ни в государственную, ни в частную. Словно сговорившись, все отвечали «нет» и отправляли дальше. Та же картина повторялась и в пригороде, куда после цепочки неудач попробовал поехать Долин в поисках работы. Неужели искать работу совсем не по профилю? А что он может ещё делать? Вообще-то навыки альпиниста коё-какие остались. Пойти в высотники? Можно в монтаж, можно в строители, можно хоть «менеджером по влажной уборке»! Счастливая мысль приободрила Андрея, и с утроенной энергией он принялся обзванивать и объезжать все организации, где могли быть такие вакансии. Но и тут его ждала неудача. В один голос ему отвечали «не сезон», и то была правда. Зимой обычно не набирают высотников. В холодное время года на высоте никаких, кроме аварийных, работ не производят, да и те выполняют люди высочайшей квалификации, сидящие на своём месте годами.
К Новому году семья Долиных подошла, истощая последние запасы накоплений, так что супруги не могли себе позволить не то, что какой-нибудь роскоши, а даже мало-мальски стоящего подарка друг другу. А на «старый Новый год» жена огорошила мужа известием, что, кажется, беременна. Вот некстати! Хотя и мечтали оба о ребёнке, но не теперь, когда будущее темно и неясно, а настоящее печально, и грозит самой настоящей бедностью и безработицей. Похоже, Машкины подозрения относительно «проклятого профессора» не лишены оснований. Может, сходить к нему, спросить напрямик, не он ли такую подлянку устроил, да выяснить по-мужски, чего ему, собственно, надо?
Весь январь, непривычно пасмурный и тёплый, с бесконечными оттепелями и липкой грязью, разъедавшей обувь, лишний раз напоминая, что скоро опять потребуются деньги, Долин метался между безнадёжными поисками хоть какой-то работы и намерением встретиться с Беллерманом, которое всё не решался реализовать. С одной стороны, неприятно вновь предстать перед глазами человека, оказывавшего на него необъяснимое влияние. С другой стороны, угрызения совести не позволяли бросать упрёки тому, кто в действительности однажды серьёзно помог, а другой раз, быть может, просто жизнь спас. С третьей стороны, при любом исходе разговора опять возникла бы ситуация зависимости от профессора, которой Андрей сознательно и бессознательно всё время избегал. В общем, как ни крути, а ходить к нему значило проиграть. А чувствовать себя проигравшим, признавать поражение Долин не привык. Всё-таки боец! Андрей не знал, не замечал, не чувствовал, что за каждым его действием ведётся внимательная слежка. Тем более, не знал, что инспирирована эта слежка тем самым Беллерманом, кого он тщательно избегает, а ведут её спецы Целебровского, однажды уже помотавшие ему нервы в связи с отцом. Но разумом он понимал, что такая слежка возможна. После полученной из рук безвестного «бомжа» весточки от отца и предупреждения, что скоро жизнь его начнёт круто меняться, начало чему положит полоса лишений, Андрей внутренне был готов ко всякому. Положение ухудшалось. Маше объявили, что в школе летом расформируют часть классов из-за недобора детей, и половине учителей придётся поискать себе работу. Вакансий для преподавателя истории на бирже труда не было. Цены на всё и вся кусались бешеными собаками, и то, что прежде радовало бы Долина как председателя кооператива, сейчас вызывало глухую досаду и гнетущее чувство тревоги, нося страшное имя «инфляция». Аполитичный и далёкий от рассуждений на темы глобальной экономики, Андрей Долин на своей шкуре почувствовал, что такое обоюдоострый нож «реформ», вонзившийся в тело родной страны, мало-помалу увеличивая образовавшуюся трещину между преуспевшими и остальными, грозящую, перерастая в бездонную пропасть, уничтожить как достижения одних, так и жизнь других. Дошло до того, что Андрей стал присматриваться к своей оранжерее, выбирая, какие из любимых растений продавать в первую очередь, чтоб сводить концы с концами. А ведь содержание этого живого богатства тоже требовало денег, и немалых!
Однажды уже отчаявшийся выпутаться из беды Андрей блуждал по городу в поисках хоть какой-то подходящей работёнки. Ноги привели его в небольшой гаражный кооператив, мимо которого много раз проходил, не замечая. По привычке, он, в основном, обращался в организации, дающие о себе хоть какую-то рекламу или информацию в справочники, в газеты, на столбы. Это же был никем, кроме его обитателей, не замечаемый маленький городок железных боксов за колючей проволокой, нечто явно местного значения, а потому ни в какой лишней рекламе не нуждающееся. И в этот раз прошёл бы мимо, но как дёрнул кто-то за рукав свернуть в сторону от привычных путей. Или интуиция сработала? Так или иначе, зайдя на территорию, увидел Андрей возле одного из гаражей старичка в телогрейке, не иначе – ветерана гражданской, а то и самой Куликовской битвы. Не предполагая в тщедушном дедуле начальника, Андрей подошёл к нему по инерции с вопросом, доведённым двухмесячными хождениями до автоматизма: не требуются ли какие рабочие руки «столь почтенному заведению». Услышанный ответ иначе, как подарком судьбы, назвать было нельзя. Старичок, при ближайшем рассмотрении, ещё ой, какой крепкий мужчина, хоть и невысок, да кряжист и крепок в плечах и ногах, в общем, золотой дед, да и только, едва услышал вопрос, разгладил улыбкой морщинистое лицо и звонким тенорком заблажил:
– Вона как! На ловца и зверь! Здравствуй, мил человек. Как звать?
– Андреем кличут, – подделываясь под тон собеседника, ответил Долин и обратился в слух. Начало многообещающее. Дед рассматривал Андрея снизу вверх, многозначительно улыбаясь. Потом молвил:
– Значитца так, сынок. Имятко хорошее. Глаза твои тоже по душе. Рабочих нам не надобно. Сами всё умеем. А молодые руки пригодятся.
– Странно, – ответил Долин, пытаясь взять в толк сказанное.
– Звать меня Воин Пантелеич, – продолжал дедок. – Имя, значить, такое. Председателем я тута. У нас тридцать три бокса. Все тута и стоять. А окромя председателя да счетовода, бухгалтера по-нонешнему, никакой иной рабочей силы нет. А надо вот что. Иногда прибираться. Вишь, сколько снегу да грязи. То есть за дворника похлопотать. Иногда старикам помочь с домкратом или там ещё с чем. Ну а главное, порядок блюстить. А то вон ребятишки повадились. На ночь-то у нас пёс есть, значитца. Хороший пёс. Волкодав, а не пёс. Молчуном звать. Это за то, что всякого молча порвёт, если надоть будеть. А вот днём не-е! И псу отдыхать надоть, и нельзя. Потому много народу ходить, можеть кого и обидеть ненароком. Оно хотя и все свои тута, но бываеть, и гости зайдут. Мало ли, к кому приехали! Вот так, Андрюша. Задачка понятная?
– Задачка-то понятная. Но только вот, дед, не понял я что-то, а что у вас в кооперативе, все старики, что ли?
– Какой я тебе дед! – незлобиво возмутился председатель. – Мне и века нет, тебе ж поди за тридцатник. Отец, ещё понимаю. А то скажешь, дед! Зови меня по имени-отечеству. Воин Пантелеич. И на «ты».
– Интересное у вас имя, Воин Пантелеич.
– Нормальное, потому исконно русское имя. Токмо в Белоруссии нонече и осталось. Да и то не везде. А по вопросу твому так скажу: люди у нас разные, но одно общее – все не молодые, потому мы кооператив особый, ветеранский. Теперь-то понял?
– Понял. Ну что ж, и на том спасибо! Когда приступать-то? – вздохнув, ответил Андрей. Вот уж не думал, не гадал, что выпадет ему не машины водить, на худой конец, ремонтировать, а грязь убирать да старикам пособлять.
– А чегой-то ты не весел? – прищурился Воин Пантелеич. – Ему работёнка привалила, какую поискать, а он ещё и грустит. Отрадно хоть, что готов сразу за дело взяться! А мы, значитца, там ещё поглядим, хорошего ль работничка наняли.
– А чему особо радоваться, Воин Пантелеич? Я ж всё-таки водитель классный. А ещё и слесарь неплохой. Могу монтажником в высотных работах. Хотя с этим у меня и хуже. А ты меня в дворники берёшь. Зарплата-то хоть приличная?
– Как специалисту от души положу. Да и старики меня поддержать. А будешь ты тута не дворник. А мой помощник, значитца. Понял?
Капризничать не приходилось. И Андрей согласился.
Через три дня он проявлял чудеса инициативы на новом месте работы. Оказалось, в ГСК «Ветеран» не было ни подсобки, ни инструментов, ничего вообще, обеспечивающего труд дворника, ремонтника, слесаря, электрика, механика и грузчика «в одном флаконе», каковым являлся «помощник председателя». Но, сразу окружённый искренним вниманием и уважением всех членов кооператива, чей средний возраст приближался к восьмидесяти, да при хорошей зарплате, Долин не испытывал разочарования. Убирал поутру липкий снег, расчищая проезды к боксам и въезд на территорию. Приводил в порядок, подтягивал, кое-где переустанавливал прохудившуюся проводку, клочьями свисавшую с покосившихся столбов, реально грозя коротким замыканием и пожаром. Перетянул «колючку» по периметру, придав ей и внушительный, и даже красивый вид. Отзывался на все просьбы стариков посмотреть, перебрать, почистить, отрегулировать, прокачать, заменить масло, подтянуть, поставить запаску, выправить, установить, исправить… В общем, весь мелкий ремонт техники тоже был на нём. По условиям договора за эти услуги никаких денег с ветеранов он не брал, всё это входило в круг его обязанностей и оплачивалось жалованьем. Председатель не обманул, деньги платил немалые. Весной, когда работы по уборке поубавилось, а по ремонту прибавилось, решился Долин задать председателю вопрос, откуда у пенсионерского кооператива такие деньги, чтоб оплачивать его труд столь высоко, и это при общей скудости и убогости хозяйства. Воин Пантелеич хитро сощурился и молвил:
– Ты, сынок, хотя и ветеран, како и мы тута, а того не понял, что не всяко дело деньгами меряется. Кто знаеть в этой жизни, что чаво стоить, и не за всё монетой платить и монетой берёть, тому не вопрос ефту саму монету, коль надо, достать да отдать на доброе дело.
– Какое ж такое доброе дело! – удивился Андрей. – Просто наняли молодого парня, чтоб себе полегче было, только и всего. А парень, может, и выпить не промах, и на другие глупости деньги тратит. Вы ж мне, не торгуясь, такие деньжищи положили!
– А ты, не торгуясь, и взял. Отрабатываешь честно. Претензиев к тебе нет. Помнишь сказку о попе и работнике Балде! Ты тута у нас и повар, и плотник, и на все руки работник! Дешевле одного такого, нежели дюжину других, – продолжал темнить дед. Андрей не унимался:
– И всё же не пойму я, как при такой экономности хозяйство-то в таком запустении?
– Экий ты, сынок! Посмотри кругом, чо деется! Понавыскакивали толстосумы с навороченными «мерсами», понавыстроили хоромин царских, понавыигрывали денег шальных на биржах да в казино, их тебе и жгут, и отстреливают. Потому нет у них ума-разума. Выпячивают богатства свои ворам-бандитам на заметку. Самоутверждаются, значитца! Мы сидим себе тихо, не видать, не слыхать. Мирно живём, добра наживём, да хорошему человеку пособить завсегда смогём.
– Такому, как я, что ли? – усмехнулся Долин.
– Да хотя бы! Чай не от хорошей жизни подался к нам работы просить. Небось, тоже высовывался, да не поделил чего с кем, вот и обложили, как волка. Просто так с улицы к нам счастья искать не придут.
В точку попал председатель. Закусил губу Андрей и решил более ничего не спрашивать. Взял ящик с инструментами да пошёл было к боксу, где его ждала работа, а дед вдогонку ещё припечатал:
– Ты не журись, сынок! Поживёшь с нами ещё тута, многое сам понимать-видеть начнёшь. А с понятием, значитца, и жизнь легше строится. Как знать, может, и останешься. А захочешь уйти, завсегда дверь открыта. Иди себе с миром, но места нашего никому не сказывай, потому в рекламах не нуждаемся. Заветные мы старички.
Навстречу Андрею неторопливо вышел, приветливо помахивая хвостом с первого дня признавший его за своего Молчун. Долин потрепал огромную собаку по загривку, услышав в ответ довольное порыкивание с зевком, и подумал: «Чудно получается! Место и впрямь какое-то заветное. В кооперативе одно старичьё, хозяйство так себе, а денег, судя по всему, куры не клюют. И не трогает их никто, хотя вокруг по всей стране только и слыхать, что про рэкет, разборки да наезды!» Позже, на сорок восьмую годовщину Великой Победы, кое-что для помощника председателя прояснилось, когда увидел он солнечным майским утром своих стариков, пришедших к Воину Пантелеичу поздравить его с 9 Мая при их орденах да регалиях. Собрались, разумеется, далеко не все из небольшого кооперативчика, но никогда в своей жизни Андрей не видел столько генеральских лампас и горящих золотом медалей да орденов на кителях сразу. Были «тута» и полные кавалеры Ордена Славы, и Герои Советского Союза, и орденоносцы каких-то не ведомых Долину, судя по всему, зарубежных наград. Заходили они на территорию спокойно, чинно, с достоинством неся на груди свои «иконостасы», сияя радостью лиц и уверенностью в несокрушимости собственной силы. Воин Пантелеич подошёл к своему помощнику, протягивая ладонь, и широко улыбался:
– Ну что ж, сынок! С Победой тебя. А сам-то почто своих медалей не надел? Праздник-то у нас общий.
– А откуда вы про мои медали знаете? – удивился Долин, который никогда не носил их, даже по большим праздникам.
– Экий ты! Аль скажешь, не «афганец»? Шалишь, сынок! Тебя глаза выдають. Ладно. В другой раз наденешь. А сейчас пойдём-ко с нам, значитца, выпьем по-солдатски. Сегодня тебе работы не будеть.
…Тем временем Беллерман прознал, где Долин пристроился. Весь его расчет лопнул мыльным пузырём. Время шло, «Испытуемый А» к нему не обращался, встреча его с отцом не намечалась. Надо что-то предпринимать. Но что? Как назло, много сил отнимал Локтев с его НДПР, ведя себя ну просто как ребёнок. Некоторые вещи приходилось разъяснять по несколько раз лично. «Дурка» с её контингентом в отремонтированном после пожара 13-м корпусе целиком была на попечении Смирнова. Хорошо ещё, административной работой в клинике не приходилось заниматься. Удалось выбить хороший штат помощников и всецело посвятить себя стратегическим вопросам. В медленно хиреющем на фоне НДПР фонде ветеранов Афганистана тоже назрела «заноза». Жена исчезнувшего свидетеля, так удачно было «законопаченного» с подачи Беллермана на «зону» Ивана Пряслова, то ли сбежавшего, то ли погибшего, родила мальчика и, вместо того, чтобы, как подобает нормальной женщине, находящейся в декретном отпуске, получать себе декретные от небедной организации, подала заявление об увольнении, взяла расчет и, прихватив годовалого сынишку, уехала в неизвестном направлении. Локтев сообщил об этом Беллерману с удивлением, советуясь как с психологом, не могла ли на почве нервного стресса и сложных родов женщина попросту «сбрендить». Владислав Янович отвечал, что могла, сам же забил тревогу. Не хватало, чтобы проклятый водитель-уголовничек где-то объявился под новым именем. Как свидетель ликвидации спецконтингента 19 августа 1991 года он мог представлять опасность, особенно, в сочетании с компроматом от Никитина, если он, конечно, существует. Не в том дело, что «пожарной историей» могла заняться прокуратура. Этой организации, планомерно и повсеместно превращающейся в придаток мира коммерсантов, было не до жертв спецоперации. Да и руки у неё коротки дотянуться до 13-го отдела. Но шумиха в жёлтой прессе, падкой до чернухи и порнухи, совсем ни к чему. Зачем привлекать внимание к делам, творящимся за забором «Дурки»? К сожалению, заткнуть рот прессе пока трудно. Можно лишь, чем активно занимались ребята из группы Целебровского и аналогичных групп в разных крупных центрах страны, наоборот, увеличить газетно-экранную активность, доводя шум в СМИ до состояния белого шума, за которым проникновение в сознание граждан нежелательной правды исключено. В общем, нужно быстро заканчивать с Долиными и высвобождать людей для новых направлений сыска. Да и Андрея бы заново прибирать к рукам! Но как, чёрт возьми?
Материалы капитана Никитина всплыли неожиданно. Откуда-то у местного кабельного телеканала появилась плёночка с разоблачениями опытов на людях. Каковы нахалы! Предъявили-таки на обозрение публике, чёрт возьми, и аккурат в тот день, когда агент известил Беллермана об исчезновении Прясловой. Уж не контригра ли, то есть то, единственно чего Беллерман по-настоящему опасался: Иван Николаевич Калашниников – Иван Пряслов – покойный Владимир Анатольевич Никитин – Мария Ивановна Калашникова, ныне Долина – Андрей Александрович Долин – и вот теперь ещё и Наташа Пряслова с ребеночком на руках? А ещё нелепый Константин Викторович Кийко. С виду дурачок, но только ли с виду? Ни фонд, ни «Дурка» больше «Памятью» не занимаются. Другой отдел, другой расклад, другое ведомство… Ах, чёрт! Какое там, к такой-то матери, другое ведомство?! Другого ведомства не существует!!!
Когда в начале мая выяснилось, что за кооператив приютил Андрея, напряжение Беллермана достигло критической точки. Первой мыслью было выйти через своих людей на городскую «систему крыш» и руками самой левой и «отмороженной» из возможных банд братков организовать погром в ветеранском кооперативе. Однако когда помощник Беллермана по таким делам вызвал к себе бригадира-координатора по кличке Таран и обрисовал ему стоящую задачу, через час в кабинете Беллермана раздался звонок и знакомый голос офицера безопасности Ордена Дракона вкрадчиво разъяснил профессору, что задуманное осуществить без скандала на всю страну ну никак нельзя. Кооператив «Ветеран» столь непростая организация, что для того, чтобы свернуть ей шею, надо сначала провести ряд серьёзных операций всероссийского масштаба. На вопрос, что же такого особенного в этом кооперативе, если даже силами его ведомства невозможно выбить оттуда одного человека, ему было жёстко указано на то, что, во-первых, этого самого человека он обязан был сам пасти, чтобы не допускать туда, а уж если допустил, то пусть ищет каких угодно иных путей, чтоб возвернуть обратно, а во-вторых, если уж так приспичило свести счёты непосредственно с кооперативом, пускай дождётся декабря, и тогда это можно будет начать аккуратно делать; раньше нельзя! Декабря? А сейчас апрель! Это же больше полугода? Да за это время Долин не то, что с крючка сорвётся, просто полностью уйдёт, если захочет! Такой материал пропадает! Но делать нечего, слова офицера внутренней безопасности – закон. Беллерман поблагодарил за звонок и через полминуты дал помощнику отбой. Впрочем, того и не требовалось: никто и не думал предпринимать безрассудных вылазок, если на то не было соответствующей санкции. Таран преспокойно вычеркнул из памяти весь разговор, включая название кооператива, и всё потекло своим чередом. А через неделю Беллерман получил приглашение посетить Эмираты с кратким деловым визитом.
В консульском отделе МИД он нос к носу столкнулся с Марком Наумовичем Глизером. Бородатый юрисконсульт фонда и партии Локтева с видом слегка потрёпанным, но в целом, в рамках своего обычного, раскланялся с Беллерманом и на его вопрос, что он здесь делает, воровато оглянулся по сторонам и попросил Владислава Яновича выйти с ним на два слова. Они вышли из здания, отошли за угол, и Глизер, перейдя на полушёпот, поведал профессору, что у них с Локтевым посыпалась серьёзная коммерческая операция. В дела коммерции Беллерман не входил, полагая, что Саид, Локтев и его ушлый юрисконсульт прекрасно обойдутся без него. Но раз коммерческая неудача привела того в консульский отдел МИД, значит, пахло международными неприятностями. Этого не хватало!
– Что за операция?
– Понимаете, Владислав Янович, – зашептал Глизер, – детали я позволю себе опустить. Но суть дела такова. У меня есть свой человек в МИДе. Ну, вы знаете, наверное, Шустерман, – профессор слабо поморщился, но продолжал слушать с прежним вниманием. – Так вот. Мы с Локтевым придумали организовывать левые туры для наших людей в европейские страны через подставную фирму одного нашего человечка и Шустермана, чтобы беспрепятственно делать выездные и въездные визы. Дело пошло на поток. Сбоев не было. Человечек работал хорошо. Никого не светил и сам не засветился нигде… Пока что…
– Что за человечек?
– Гриша Шмулевич. Ну, то есть, на самом деле Берг. Но он менял фамилию в некоторых документах.
У Беллермана заныли скулы. Похоже, мальчики совсем оборзели. Не успели встать на ноги как следует, а уже проворачивают какие-то аферы, того и гляди, всё дело угробят! А оно ещё только-только в самом начале. И главное, ни о чём не советовались! Ну почему он обо всём узнаёт в самую последнюю очередь???
– Ну! И что же случилось с этим вашим Шмулевичем? Или Бергом? Или как там его? Иштван Хайруллаевич Тер-Петренко-Рабинавичюс?
Глизер неуместно захихикал, но осёкся, глянув на профессора.
– В том-то и дело, что по нашей линии ничего. Чистая случайность. Нелепая, но… Короче говоря, он имел на руках исходные документы очередной группы. Очень серьёзной группы, между прочим. Нам по этой сделке, если бы она состоялась в срок, должно было прилететь откатом не меньше сотни тысяч зеленью.
– Тоже мне, серьёзные деньги! – фыркнул Беллерман.
– Я понимаю, – виновато потупился Марик, – всё, конечно, относительно. Но сами понимаете, и фонд требует постоянного притока… и партия… Большие проекты… Лишнего тут, так сказать, не очень-то…
– Ладно, мне сейчас некогда, – оборвал профессор, решив, что большой срочности здесь нет, разберутся. – У меня сейчас срочная командировка. Когда вернусь, поговорим.
В Дубаи Беллермана ждал не самый приятный разговор. Его Сиятельство принц Али Агахан редко вызывал магистров для бесед один на один. Как правило, если такие беседы происходили, они означали либо возникновение остро критической ситуации, требовавшей немедленного вмешательства, либо вынесение приговора. Второе, естественно, для каждого магистра было самым страшным и, как правило, слова Великого Гроссмейстера, зачитывающего текст приговора Ордена, были последними словами, услышанными несчастным на этой земле. Такой крайности Беллерман не ожидал, полагая, что его прегрешения, если таковые и есть, не тянут на лишение жизни, а таланты и возможности более чем полезны в перспективе. Но некоторый трепет испытал, когда поднимался по беломраморной лестнице резиденции принца, не зная, к каким словам готовиться. Его Сиятельство встретил магистра в аудиенц-зале, обрамлённой коринфскими колоннами, отражающимися в отполированном до блеска гранитном полу. Поприветствовав друг друга согласно ритуалу, хозяин резиденции и его гость двинулись медленным шагом вдоль колонн. Каждый шаг многократно отражался реверберирующим эхом от колонн, зеркального пола, высокого сводчатого потолка, настраивая на отрешённо-торжественный лад. Наконец, принц прервал молчание:
– У меня складывается впечатление, брат Владислав, что порученная вам работа в России, вам в одиночку не вполне под силу. Тем более, что обстановка в стране вашего пребывания скоро резко изменится. Поэтому Верховный Совет Гроссмейстеров Ордена и я лично приняли важное решение. Прежде, чем оно будет объявлено в установленном порядке, я посвящаю в него вас.
– Я весь во внимании, Ваше Сиятельство, – склонил голову Беллерман, не сбавляя шага, чтобы идти в ногу с принцем. Тот еле заметно улыбнулся левой половиной губ, отчего лицо его приняло несколько страдальческое выражение, и продолжил:
– По нашему единодушному мнению, дальнейшее противостояние двух смежных специалистов 13-го отдела бывшего КГБ вредит общему делу. Пока существовала советская партийная система, ваша конкуренция с Целебровским имела смысл, поскольку со стороны ваших начальников в стране пребывания всегда имелась некоторая угроза. Коммунисты никогда не забывали адекватно оценивать опасности, и многое правильно, с точки зрения безопасности своей страны, делали. Теперь коммунизм фактически уничтожен, необходимость длить вялотекущий конфликт между вами и Целебровским отпала.
– Да, Ваше Сиятельство, – снова поклонился Беллерман. – Если я правильно понял, вы хотите объединить наши усилия?
– Вы меня правильно поняли, брат Владислав. Но, как я полагаю, не до конца. Господин Целебровский будет проходить обряд посвящения. В августе он станет нашим братом, магистром нашего Ордена, и с этого момента никакая конкуренция между вами недопустима.
– Это мудрое решение, Ваше Сиятельство, – отчеканил Беллерман, понимая, что с этого момента конкуренция между ним и его «заклятым товарищем» только возрастёт и приобретёт наиболее жесткие и изощрённые формы. Впрочем, этой конкуренции он не боялся. Зная своего коллегу давно, профессор Беллерман не видел в нём соразмерной себе силы.
…По приезде домой переговорить с дуэтом Локтев – Глизер Беллерман не смог. Получив в Эмиратах вполне осязаемый щелчок по носу, Беллерман возвратился с порцией очередных жёстких инструкций. Первым делом он встретился с Краевским. Он решил сделать ставку на нового главного редактора «Памяти». Печатный орган НДПР нужен был ему как инструмент контроля – одновременно и над значительной массой читающей публики, и над НДПР, вожжи управления которой чересчур отпустил, поэтому требовалось восстановить их жёсткость. Краевский прибыл по первому зову, был весел, дружелюбен. Беллерман пообещал ему всяческое содействие в журналистских расследованиях. Далее они коснулись деятельности редколлегии «Памяти» в целом. Профессор осторожно намекнул, что неплохо было бы возвратить всю команду под крыло фонда. Здесь редактор едва не прокололся, обнаружив невладение информацией по этому вопросу. Он-то считал, что передали «Память» из-под крыла фонда в ведение «смежников» с подачи самого Беллермана. Владислав же Янович полагал, что эту процедуру два года назад подстроил Никитин. Замолчавшие, напоровшись в беседе на взаимную неясность, собеседники без слов поняли, что единственной «третьей силой», которая сумела так развести их, могла быть группа Целебровского. Краевский не знал Валентина Давыдовича лично, но кое-что о нём, его команде и направлениях деятельности себе представлял. Не подозревая о наличии компромата, который подготовил против Беллермана, Целебровского и самого Логинова Никитин, он «попал пальцем в небо». Владислав Янович воочию удостоверился, что, кроме Долина, пожалуй, ни с кем вечный конкурент не перебежал ему дорогу, и с облегчением подумал, что в борьбе с Целебровским, отныне обретающим практически равные с ним права игрока, сможет иногда прибегать к помощи Логинова. И помогать ему в этой игре будет именно Краевский. Тот же, в свою очередь, с облегчением про себя вычеркнул из списка возможных противников Логинова и его людей. С тех пор, как КГБ прекратил своё существование, распавшись и продолжая распадаться на длинный список всевозможных специальных структур, отслеживать, кто за кем стоит, и кто конкретно против кого ведёт ту или иную игру, стало особенно сложно. Поэтому возможность тактического союза с совершенно посторонним, если не вражеским представителем, и для главного редактора общественно-политического издания, и для научного руководителя секретной специально-медицинской службы была вполне естественной. Наконец, особым пунктом в переговорах значился обмен информацией научного характера. После памятной размолвки с редакцией в её прежнем составе, когда её возглавлял недалёкий Кийко, простодушно «хавая» всякую хитро сливаемую ему профессором информацию, Беллерман вполне отдавал себе отчёт, что теперь Краевский владеет немалым и крайне интересным для него материалом. Но заполучить его можно лишь настолько, насколько поделишься сам. Раз высшее руководство Ордена давало санкцию на широкий информационный обмен с целью торговли информацией и приобретения стратегической – той, на основании которой будут строиться глобальные планы, значит, он вправе сам выбирать объём предоставляемой сопернику информации, то есть задачи Беллермана значительно облегчаются, а на многое просто развязываются руки. А вполне естественная ревность учёного была хорошим самоограничителем. Краевский, чья склонная к неврастении натура, постоянно нуждалась в корректирующем влиянии психолога, с чем блестяще справлялся Беллерман и раньше, и теперь, согласился на режим обмена информацией и на то, что каждый будет сам определять допустимый для себя объём её предоставления, и обмен они будут проводить на доверии. Беллерман решил сначала рассекретить основные механизмы операции «Двойники», не вдаваясь в тонкости и не раскрывая данных о ликвидированных. Операция официально признана завершенной, её можно было списывать в архив и предавать огласке – пока внутренней, через особо посвящённых, а потом, через каких-то сто-сто пятьдесят лет её обязательно раскроют перед широкой публикой. Бум, который три года назад имела внешняя часть этой операции, а именно всевозможные шоу двойников по всей стране, – прекрасная ширма, за которой даже в случае полной огласки истинных целей и масштаба операции читатели не смогут вполне определить для себя ни её значения, ни, стало быть её последствий. В этом Беллерман был убеждён абсолютно. Краевский, в свою очередь, определил, что выдаст кое-что о ритуальных практиках майя, что, впрочем, по большому счёту, и так не составляло слишком уж большого секрета для тех, кто всерьёз занимался исследованиями в этой области. Редакция пригласила на работу одного интересного специалиста в этой области, который потчевал читателя всякими мистическими сенсациями на последней странице, придавая изданию пикантности и увеличивая тиражи. Сама тема магии и ритуалов была обозначена ещё в то время, когда с подачи Беллермана начиналось журналистское расследование о погромах на кладбищах. Таким образом, первый шаг к обратному сближению оказался более чем осторожным. Но он был сделан, и это было важно ещё и потому, что, понимая, как укрепятся и без того сильные в ведомстве позиции Целебровского с посвящением его в магистры Ордена Дракона, Беллерман волей-неволей должен был начать фронтальное укрепление своих. И здесь каждое лыко, как говорится, в строку. Если есть плацдарм, хотя бы даже и оставленный на некоторое время, его следует занять вновь!
Довольный переговорами с Краевским, Беллерман окунулся в гущу текущих событий, постоянно держа в памяти полученную от Великого Гроссмейстера информацию, неизвестную пока даже тому, кого она касалась напрямую – Целебровскому, и периодически задумываясь, как бы в оставшееся время воспользоваться своим информационным преимуществом перед Валентином Давыдовичем. Пока плодотворной идеи в голову не приходило, он даже близко не вспоминал о мимолётном разговоре с Глизером. Зато регулярные рассуждения о том, как действовать в обозначившейся принципиально новой ситуации, привели его к решению, которое ещё месяц назад он едва ли бы смог принять.
… Ранним утром 14 мая у входа на территорию гаражного кооператива «Ветеран» помощника его председателя Андрея Долина поджидал давнишний знакомый, о котором тот, неблагодарный, опрометчиво поспешил забыть. С внутренней стороны ограды в угрожающей позе стоял Молчун, обозначая, что проникновения чужака на территорию не допустит, но и нападать без толку не собирается. Едва Долин показался из-за поворота, человек отошел от гаражей и окликнул:
– Ну, здравствуй, Андрей Алексаныч! Нехорошо так пропадать!
– Профессор! – воскликнул Долин, и у него заныл левый висок. Давно думал сам позвонить Беллерману, поздравить с прошедшими праздниками, справиться о здоровье, обозначиться, сообщить, что у него всё в порядке, чтоб тот не искал его. Лучший способ предупредить преследование – сделать первый шаг в направлении преследователя. Правда, после общения с оперуполномоченным Игорем Игоревичем Лебезянским у Долина в душе остался неприятный осадок. Козырнув фамилией Беллермана, он, не желая того, сделал ход, с неизбежностью ведущий его снова в объятия профессора, а он считал себя раз и навсегда высвободившимся из этих объятий. Маша своими догадками подлила масла в огонь. А когда Андреем была прямо-таки шпионским образом получена весточка от отца, живо напомнив ему уже почти стершийся в памяти армейский эпизод с вызовом в штаб и допросом, решение окончательно отмежеваться от беллерманов, лебезянских и прочих «особистов» сформировалось окончательно. Но сделать официальный жест в сторону профессора, как раз именно в силу обозначенной дистанции между ними, следовало. Да вот беда, этот шаг Андрей всё откладывал, откладывал, и на вот тебе, напоролся! И, как выясняется, встреча с ним не просто неприятна, а даже болезненна. Почему, интересно? Разве не помог он ему в трудную минуту? Разве не должен был Андрей испытывать, несмотря ни на какие идейные разногласия, благодарность к доктору? Должен. Но сколько должна длиться благодарность? И есть ли у благодарности к исцелителю сроки давности? А если нет, тогда что? Он что, разве его пожизненный раб? Странное ощущение.
– Ладно, ладно. Вижу, не слишком-то рад! – с подчёркнутым простодушием заговорил Беллерман, похлопывая подошедшего по плечу, на что Молчун с той стороны слегка заворчал. – Ну да кто старое помянет, тому глаз вон!
– … А кто забудет, тому и оба, – ответил Долин, чувствуя чужеродный холодок между лопаток. В ноздри ударил до боли знакомый запах. Не помня, откуда он, Андрей вспомнил то чарующее и, одновременно, убивающее действие, оказываемое этим запахом прежде. Чего ему, гаду, надо? Доктор заметил состояние собеседника и примолвил:
– Я не враг тебе, Андрей Алексаныч. Я знаю, появление психотерапевта, напомнившего болезненные воспоминания прошлого, далеко не всегда радость. Но это абсолютно ничего не значит. Просто я пришёл проведать и кое-что пообещать. Я понятно говорю?
Андрей не ответил. Боль в виске усиливалась, и уже начинала слегка кружиться голова. Он взялся одной рукой за ствол берёзы, и это на время прекратило головокружение. Однако уже через минуту оно стало возвращаться. Но что же это за отвратительный запах???
– Я рад, что ты жив-здоров и в порядке. Могу тебя порадовать, что у твоих старых товарищей, которых ты позабыл-позабросил, тоже всё в порядке. Кроме одного. Твой бывший кооператив «Шурави» закрыли сразу после перерегистрации. Ты знал об этом?
– Вы шли за этим, чтоб сообщить мне? – больным голосом задал вопрос Андрей и покачнулся. Беллерман с удовлетворением видел, как на глазах рассыпается крепкий человек. Он не отстанет от Долина. Сначала уделает молодца. Останется жив – хорошо, нет – да и чёрт с ним, всё равно для исследований и для практической работы материал стал абсолютно непригоден. Потом примется за его вдовушку. Весь этот чёртов род пора давно под корень! И что они там в Ордене мнутся, ждут чего-то? Родовая тайна – тоже мне, секрет полишинеля! Вот сейчас профессор размозжит сынка, потом – его жёнушку, а после примется за папашку-альпиниста. Давно пора запросто, этак, стащить с гор и хорошенько потрясти. Не церемониться с ним, а трясти! Владислав Янович испытывал прилив мстительного сладострастия, продолжая впиваться сквозь дымчатые стёкла очков в свою жертву.
– Ты хорошо слышишь меня, Андрей Алексаныч? – стеклянным звоном раздалось в кружащейся голове Долина, и он лишь слабо кивнул. – Так вот, я пришёл пообещать тебе, что больше ты меня не увидишь. Я не буду искать встречи, но и ты не ищи. Ведь избегал меня, правда?
– Зачем вы… – задыхаясь, начал Андрей, – зачем вы с Димой… Зачем вам понадобилось меня… как зайца травить? Я знаю, это вы!..
– Молодец, – похвалил Беллерман. Нет, поражения он никогда не признает! Он игрок, и хороший игрок! Ещё настанет время, и он будет рядом с самим Агаханом, а может, и повыше! Сейчас у него трудности, но это временно. Вот же, ясно же – силы у него прежние, если не большие: вишь, как ломает «афганца», того и гляди упадёт!
– Ты абсолютно не понял главного, Долин. Каждый человек лишь совокупность родового опыта предков плюс некоторая доля собственного. Но именно этой долей, Долин, он пользоваться может меньше всего. Так уж устроена его память. Достаточно нескольких несложных манипуляций… или, например, травмы, и память абсолютно изменилась. Ты можешь вспомнить то, чего не было, забыть, что было. А вот родовая память всегда с тобой. Большевики знали, как управлять людьми, когда секретили и уничтожали родовые архивы, искореняя дворянские и крестьянские роды. Знаешь ли ты, кто были твои предки? Не знаешь. Вот и бредёшь по жизни слепым котёнком. Мы расстаёмся, и пора тебе становиться зрячим. Я тебе расскажу, кто ты, кто твоя жена, сколько раз предки ваши сталкивались в кровавых схватках.
Андрей еле стоял. Молчун, вопреки своей кличке, подвывал и подтявкивал. Но эти звуки, наполнявшие тоскливым эхом окрестности, не доходили до сознания Долина, в котором отзывался только голос Беллермана. Профессор глядел сквозь стёкла своих очков в упор на теряющего сознание человека и продолжал выстраивать частоколы слов, сквозь которые было не добраться до говорящего:
– Все твои предки по мужской линии были хранителями чёрных книг. Староверы-чернокнижники. А предки супружницы твоей служили императору и отечеству верой и правдой и твоих предков смертным боем били, потому что в чёрных книгах угрозы государству великие. И стали они яблоком раздора между родами вашими. И раздор этот продолжается из века в век. И это абсолютно!
– У меня… я знаю точно, – сиплым срывающимся голосом еле проговорил Андрей, у которого уже совсем потемнело в глазах, – никаких чёрных книг нет… Меня вызывали… я говорил, что ничего не знаю… отец… Они с мамой давно в разводе… Я сам… Я сам… они говорят, отец изменник… Я не знаю, ничего не знаю… Где-то в Северной Индии… Я подписку… давал подписку…
Лицо Беллермана изменилось. Он будто выключил рентгеновский луч своего взгляда. Как?! Его и здесь обошли? Кто? Целебровский? Логинов? Почему ему ничего не известно? Какая подписка? Нужно срочно включать Долина. Беллерман дотронулся до плеча медленно сползавшего по берёзовому стволу Андрея:
– Ладно, хватит! Очнись! Довольно! Кто тебя вызывал? Слышишь меня? Кто тебя вызывал? Что они хотели от тебя?
Но Андрей, похоже, ничего уже не слышал. В ноздри бил резкий запах, смешавший пьянящий сладкий дух свежезапекшейся крови, едко-пряный – горелой человеческой плоти и слабый привкус пороховой гари. Омерзительно-притягательный запах войны, незабываемый для всякого, кто хоть единожды вкусил его. Запах, тем привязчивей, чем тяжелее связанные с ним воспоминания. Так не пахнет жизнь – только смерть. Андрей бы просто упал к ногам профессора, если бы вдруг рядом не возник председатель. Простоватый с виду, он оказался далеко не прост. Это Беллерман почувствовал, едва скрестился с ним взглядом. Мгновенно по коленям пробежала дрожь и в руках возникла слабость. Старичок подхватил падающего Андрея и крикнул ему прямо в ухо:
– Эй, сынок! Хватить, говорю! Это я! Воин Пантелеич! Дышать! Говорю тебе, дышать! Ртом дышать! Что ты ушки-то развесил? Будешь слушать всяких дуролюбов, сам дуриком сделаешься, – Андрей открыл глаза, сознание возвращалось. Он слабо улыбнулся, проводя рукой по морщинистой щеке склонившегося над ним председателя «Ветерана».
– Дуролюбов, – повторил он, – шизофилов…
Беллерман, не говоря ни слова, побрёл прочь. Старик и молодой человек, стоявшие в обнимку, не удостоили взглядом ещё больше ссутулившуюся фигуру уходящего профессора.
Андрей приходил в себя долго. Сначала до сознания начали доноситься звуки, мало-помалу делавшиеся разборчивее. Затем нос уловил резкий запах нашатыря, но без отвратительной пряности последнего. От ударившего в нос запаха Долин открыл глаза и увидел склонившегося над собой Воина Пантелеича и стоящую рядом с ним заплаканную Машу. Она не видела, когда Андрей открыл глаза, и продолжала о чём-то горячо спорить с председателем кооператива, стоя у него за спиной. Долин удивился, почему не слышит её голоса, хотя другие звуки уже явственно проступили из тишины небытия, в которую он только что был погружён. Потом сообразил: она говорила энергично, но шёпотом, оттого голос забивало шумом работающего двигателя за стенкой. Долин приподнял голову и слабым голосом спросил:
– Где я?
– Лежи, солдатик, лежи, – заворковал старичок, прижимая его голову обратно к подушке, где, оказывается, она перед тем покоилась. Маша заголосила-запричитала по-бабьи. Но председатель резко оборвал:
– Не голоси, чай не покойник! Вишь, глядить во все глаза, знать, жив.
– Где я? – снова спросил Андрей, оглядывая стены помещения.
– Вот заладил! На земле покуда, не под землёю. Довольно с тебя? – заворчал дед, и стало весело. Андрей улыбнулся и спросил:
– И долго я был в отключке? Это становится недоброй традицией.
– Шутишь? Ну и хорошо! – промолвил старик и добавил:
– Сколько спал, неважно. Теперь всё! Хватит мучать и себя и вон её, – он кивнул на Машку, с трудом сдерживающую слёзы, и, сдвинув мохнатые брови, продолжал:
– Твой Беллерман, или как там его, шарлатан. Таких во время войны ссылали подальше.
– Воин Пантелеевич, – всхлипнула Маша, – но как же! Он же лечил Андрюшу! Помогал потом ещё.
– Лечил, – заворчал старик, – а от чего, скажи на милость, лечил? Ась? Вона как залечил! Знам те лечения. Одно лечим, от другега помирам.
– И всё-таки, где я? – в третий раз спросил Андрей и получил ответ, от которого ясности в голове не прибавилось:
– На работе. Где ж тебе быть-то, сердешному! Вот отлежишься тута, а потом подумам, куда тебя пристроить.
– Что значит пристроить? – встревожилась Маша.
– А то и значить, – спокойно и наставительно молвил дед, – что домой вам никак нельзя. Не то гости пожалують, каких и не ждали.
– Какие ещё гости? – глухо переспросил Андрей, силясь подняться с места.
– У, шалопут! – прикрикнул на него дед, властно прижимая обратно к подушке головой. – Тебе ещё день лежать, не вставать! Прыгать он вздумал! А что до гостей, то вона, хозяйку свою спроси. Она тебе скажет, кто уже приходил, а кого ещё ждать. А я покуда за настоящим дохтуром схожу. – И вышел вон, слегка хлопнув дверью. Андрей снизу вверх вопросительно глянул на жену. Та отвела глаза, поправляя ему подушку, и, как бы не обращаясь к нему, скороговоркой сказала:
– Стоило тебе вчера свалиться, как все сразу про тебя вспомнили. Такие поиски учинили, будто ты преступник в бегах. Еле отбоярилась. И сама несколько часов кряду не знала, что ты не просто на работе, а опять валяешься, – поймав тень досады на лице Андрея, поправилась:
– Извини. Не так сказала. Я испугалась, что с тобой совсем плохо. Спасибо Воину Пантелеичу, успокоил.
– Ты не сказала, кто меня искал, – поторопил муж.
– Да-да, – ещё более торопливо заговорила Маша. – У меня вчера выходной был, ты знаешь. Всё время дома. Только ты ушёл, звонок: Локтев справлялся. Год не звонил, а тут вдруг здоровьем заинтересовался. Я чую неладное, но говорю, всё в порядке, а у самой уже поджилки затряслись. Думаю, чего этому-то гадёнышу надо.
– Он не гадёныш! – угрюмо вставил Долин.
– Тебе видней, но я не люблю таких. По головам шагает, на всех наплевать…
– Гадёныш, гадёныш! – вставил Воин Пантелеич.
– В общем, отбрехалась, – продолжала Маша. – Хожу, занимаюсь цветами. Снова звонок.
У Андрея заныло сердце. Как же он куда-то денется, как говорит дед, если дома останутся любимые цветы без присмотра! Ему и на два дня не уехать. Маша прочитала мысль мужа и заворковала:
– Не беспокойся, хожу за ними хорошо. Да и два дня-то всего без тебя! Сегодня с утра полила, сухие листики сняла, так что всё хорошо, – проведя по голове Андрея тёплой рукой, жена продолжила:
– Так вот, новый звонок. Ах, да! Сначала после Локтева звонила мама. Я с ней давно не виделась. Поэтому проговорили долго. Через полчаса какой-то незнакомый спрашивал тебя, допытывается, где тебя найти, говорит, что срочно. Но я ж помню наш уговор: о твоей работе никому. Помню, бедовали без денег и без работы. Ничего не говорю. Он, знай, своё гнёт. Я тогда спрашиваю, зачем, мол, ему знать, где ты да что ты, если я знать его не знаю и он не назвался. Он покрутил-покрутил да и раскололся. Говорит, весточка у него от отца твоего. Я помню, как ты говорил, что и слышать об отце ничего не хочешь. Но тут меня как будто чёрт дёрнул. Сама не знаю, почему говорю ему, что могу передать, потому как ты очень занят и вряд ли сможешь с ним встретиться. Он говорит, хорошо, через полчаса буду. И пришёл. И принёс. Посылочка такая аккуратненькая, не слишком тяжёлая, но и лёгкой не назовёшь. Расспрашивал о тебе. Но я – как партизан…
– Где посылка? – хрипло отозвался Долин, ощущая, как немеют пальцы левой руки.
– Как говорит твой Воин Пантелеич, а тута валяется. Андрей, не переживай, я ж не дура последняя. Когда один за другим они все начали появляться, я сразу всё поняла. Только ты не перебивай.
– Ты не вскрывала? – Долин будто не слышал жену.
– Зачем обижаешь! – надула губки Маша. – И так себе места не найду, что тебя ослушалась да приняла. Не перебивай же! Я не всех назвала.
– Не надо. Всё. Хватит. Я сам тебе остальных назвать могу, – махнул рукой Андрей. – После визитёра нарисовался Марик, потом Саид, но раньше всех должен был звонить Беллерман, небось. Ещё до того, как я тут… Ну, в общем, он первым меня искал. Так? А потом дед позвонил и всё тебе рассказал. Так?
– Откуда ты знаешь?! – округлила глаза Машка.
– Догадался, – выдохнул муж и закрыл глаза. Сердце определенно болело. И это было новое ощущение для Долина, испытавшего в своей жизни много разной боли, кроме этой.
Появился Воин Пантелеич, ведя за собой совсем древнего мужчину с окладистой седой бородой в две ладони, густыми длинными седыми локонами, перетянутыми повыше лба берестяным обручем, и пронзительно синими глазами. Старец вышагивал широко, но степенно. По всей стати его читалась не иссякнувшая богатырская сила, сочетавшаяся с приобретённой долгим житейским опытом мудростью. Маша смолкла, во все глаза любуясь старцем. А Воин Пантелеич нарочито заворчал, окинув взглядом лежащего с закрытыми глазами Андрея:
– Э-э, нет, голуби мои! Так дело не пойдёть! И так ты, красавица, о муже заботишься? Смотри, до чаво довела! Опять корчит воина…
Старец положил десницу на плечо Воина Пантелеича, чтоб смолк, вплотную подошёл к лежащему и строго сказал:
– Встань, воин!
Сразу исчезла боль и дрожь в руках. Пальцы вновь обрели нормальную чувствительность, а всё тело будто потеряло в весе килограммов пятьдесят. Андрей почти без усилий поднялся. Только чуть пошатывало, будто земную ось качает из стороны в сторону. Старец, тем временем, взял голову Андрея двумя руками, неотрывно глядя ему прямо в глаза. От его стальных рук исходила такая сила, какой Долин никогда прежде не испытывал. Его словно накачивали ею, и одновременно по телу разливался благодатный покой. Старец держал голову Андрея двумя руками и медленно говорил тихим, но внятным басом, который, как казалось, мог быть слышен только тому, к кому обращён:
– Одною силою растений даже оберегаемый любимой женщиной ты не можешь более противостоять им. Они вооружаются и будут вооружаться ещё полтора десятка лет. Ко времени, как иссякнет их сила, многие из таких, как ты, будут покоиться в земле. Но прежде, чем уйти в неё, ты должен заронить семена, что должны взойти. Лишь после того, как заколосятся новые побеги Рода, ты имеешь право уходить. Понимаешь?
Долин молча кивнул. Старец продолжал говорить, держа голову молодого человека в железных руках. В его лице во время речи не менялось ничего. Даже глаза не смаргивали слезу, точно не ведали влаги. А взор был блестящ, горя ровным огнём, что мог бы испепелить, это Андрей чувствовал и знал точно, а сейчас согревал и наполнял трепещущей радостью. Радость изгоняла из сердца остатки боли, наполняла живительным теплом всё нутро и точно расправляла крылья певчей птицы где-то под кадыком. Даже тихонько смеяться хотелось.
– Они всегда идут на бой смело. Не потому что бесстрашны. Они ждут, что живые начнут убивать их, и тем только умножат их силу, потому что нельзя убить неживое. Они всегда были вокруг тебя, только ты не знал. Это знал твой отец, но ничего не мог сделать, потому что он не воин. Он Хранитель. Он не успел многого тебе передать, потому что они подошли слишком близко, а ты был ещё очень мал. Всё, что он мог сделать, это уйти. Оставить тебя на попечение матери и уйти. Твоя мать простая русская женщина. Она ничего не знает о них, но у неё есть сердце. Живое женское сердце настоящей русской женщины. Она одна смогла всегда хранить тебя, как бы вы ни были внешне далеки друг от друга, вовремя тебя отводила от встречи с ними. Тебе надо было подрасти. Тебя попытались лишить части памяти, закрыв пути. Но они не смогли сделать этого до конца. Потому что у них осталось всего восемнадцать лет. Нежить не может побеждать в лучах Ра. Так зовётся наше коло-солнце. От него и Радость, то есть солнцедающая, и Радуга, то есть солнечная дуга, и Рама, как индусы называют солнечное божество с сущностью матери, а мы называем оконный проём, куда входят по утРам солнечные лучи. Нежить – косная материя. У неё вместо живого Ра неживой заменитель – злато, то есть средоточие зла. Вместо живой любви неживой заменитель – страсть. И главная их страсть – это власть. Ею они соблазняют тех, кто слаб или колеблется, кто невежественен или болен. Битва за твою душу ещё не закончена. Ты для них ценен, сын Хранителя и воин. Если им удастся захватить тебя, они получат ещё немного власти, а в мире немного убавится любви. Ныне весь мир готовится к войне. По-разному. И суть не в том, кто на кого нападает, ища земель, сырья, земной крови, именуемой нефтью. Суть в том, что всякая война – это время побеждающей нежити. Потому что прибавляется власти и убавляется любви. Через восемнадцать лет Ра войдёт в новую звёздную полосу, и появится возможность умножиться любви, будет плодородить земля и убавится места для нежити. Вот почему они пугают людей глобальным потеплением. Для них всякое увеличение Ра катастрофично. Ты бывал в гоРах. Ты знаешь, что такое чистая энергия Ра. Когда она нисходит на человека, поднявшегося на вершину, он обретает защиту от нежити. Поэтому среди них нет альпинистов, горных лыжников. Но они пытаются использовать заблудших живых, подпавших под их влияние, для того, чтобы порушить священные места, где чистая энергия Ра проливается на землю. Сами этого они сделать не могут. Вот почему ты оказался в Афганистане, столько раз ходил в Панджшерское ущелье и взрывал каРаванные пути, по которым тысячи лет среди купцов и прочих стяжателей земного ходили стРанники, разнося по свету граны чистой энергии, запечатлённые в чудодейственных камнях. Эти камни нужны тем, кто не может подняться в горы, как оберег от нежити. Один такой камень у тебя.
Старец отпустил голову Андрея и прикоснулся к его груди. Много лет, не снимая, носил Долин маленький переливчатый камушек, что подобрал в детстве в горах под Геленджиком. Туда водил его отец перед тем, как уйти навсегда. Зеленоватый камушек был гладким от тысячелетий естественной обработки водой горного ручья. Вроде бы не драгоценный, но взгляд притягивал, а на груди казался вообще живым. Уходя в армию, Андрей снял с шеи камушек и спрятал. По возвращении забыл о нём. Когда же разъезжались с матерью и перебирали вещи, неожиданно обнаружил, но не вспомнил, откуда безделушка. Повертел в руках и почему-то решил снова надеть. Но искореженная войной память не подсказала происхождения вещицы, лишь интуиция помогла вернуться к ней. С тех пор снимал только дважды. Один раз – отправляясь в клинику на Берёзовой на операцию по коррекции личности. Доктор тогда сказал, что никаких предметов – ни колец, ни перстней, ни обручей не должно быть на теле, иначе процедуры могут не помочь, а повредить. И Андрей оставил камень на попечение Маши, бережно сохранившей его до выписки из клиники в своей шкатулке с драгоценностями. Второй раз он снял камень случайно: утром, умываясь, повредил старую цепочку. И оставил талисман дома, решив назавтра либо починить цепочку, либо купить новую. Тогда с ним случилось несчастье в подземном переходе, и он снова оказался в руках Беллермана. В день расчёта в кооперативе, оставшийся без работы Андрей пришёл домой в приподнятом расположении духа. Внезапно вспомнил про камень и долго искал, наконец, нашёл, часа полтора возился с цепочкой, а починив, долго радовался, что расстался с тяготившей ролью председателя «Шурави» и снова будет носить любимый камень. Теперь, когда крупица за крупицей вместе со словами Старца к нему стала возвращаться и перекрытая чьей-то невидимой рукой память, он ощутил одновременно прилив бодрости и растущий гнев. Как так? Кто посмел лишить его пути в прошлое? Кто мог посягнуть на его богатство? Ведь биография, то, что с человеком происходило на жизненных поворотах, и есть главное достояние его! Разве можно лишать его этого достояния?!
– Не гневайся прежде времени, воин, – мягко произнёс Старец. – Пока не начался бой, гнев сушит силы. Лучше направь свою энергию на восстановление того, от чего тебя на годы оторвали. Пока я разговариваю с тобой, тебе легче это сделать. Прежде всего, вспомни отца своего. Отец как первый ближний в Роду есть для мужчины первый в ряду Божественных сущностей. Подумай об отце как о Боге твоём. И как о человеке, ибо человек есть творение Бога, Бог проявляется в человеке. Вспомни, как твой отец водил тебя в священный дольмен [93] на склоне горы. Ты сейчас вспомнишь. Тогда ты впервые прикоснулся к вечности, получил Божественное благословение Ра и вполне получил защиту всего Рода твоего. Камень, что при тебе, оттуда. Ты подобрал его возле дольмена. А за много веков до этого, отправляя в последний путь своего отца, один из твоих предков оставил его возле в память о том, что когда-то именно погребенный здесь его отец принёс эту частицу Ра из священных мест в верховьях Инда у горы Тиричмир. Ошибся тогда твой предок. Потому что живой огонь не должен погребаться с телом того, кто переходит в иной мир. Живое должно оставаться живым. После этого начались напасти в Роду твоём. И тебе выпало счастье найти путь к восстановлению мира и света в нём, потому что подобрал ты, не ведая того, и носишь при себе Родовой талисман.
– А мой отец знает о нём? – разлепил уста Андрей, поражаясь собственному голосу, глухому и чужому.
– Твой отец Хранитель. Ему не дано знать. Ему дано хранить многие тайны для грядущих поколений. Твой дед был советником Сталина. Его путь воина – один из двух родовых путей, коими шли твои предки, почитай, шесть столетий. Отцу его предназначение Хранителя открылось в двадцатипятилетнем возрасте. И с тех пор он не изменяет этому, главному своему предназначению. Он, по-своему, очень мудрый человек, твой отец. Он ведь и тебя сохранил, уйдя из семьи. Ты этого не мог понять до сих пор. Теперь, когда и на тебя охота, должен знать. Теперь, когда ты знаешь свою миссию на земле – миссию Воина, ты многое можешь и должен знать. Ещё не раз мы встретимся, многое расскажу. Многое узнаешь сам. Но пока ты не прошёл посвящения, ещё слаб, больше тебе знать не надо. Главное для тебя сейчас – как можно быстрее восстановить память и до посвящения сберечь себя, жену и будущего первенца. Для этого необходимо срочно скрыться из этого города.
– А что такое посвящение?
– Когда будешь здоров телом и духом, чтобы взять в руки оружие, ты будешь посвящён в воины по законам своего Рода.
– Оружие? – задумчиво переспросил Долин. Ему вспомнился короткоствольный АКСМ, прозванный однополчанами «плевательницей», неудобный подствольный гранатомёт, изрыгающий свой единственный и далеко не всегда удачный залп, внушающий чувство уверенности штык-нож на поясе, ходящий ходуном при каждой очереди ППШ [94] , и захотелось отгородиться от всего, что только что было сказано. Оружие? Зачем? Опять воевать???
– Не всякое оружие стреляет или режет! Пойми, Воин, без оружия тебе всё равно не обойтись. Идёт война. Тайная война. И живое сражается с нежитью. И ты Воин. Это твой путь. Если попробуешь отказаться от своего пути, получишь беспамятство пострашней того, которым тебя наделили на время их власти. Лишённого пути называют беспутным. Ты хочешь стать беспутным?
Долин промолчал. Он уже знал: его жизнь снова устремилась положенным курсом, и будет в ней снова оружие, бой, а самое главное, будет смысл. Всё обретало смысл, а значит, вновь стоило жить.
– В твоих руках подарок твоего отца. Более тебе ничего не нужно в начале твоего пути. За дорогие твоему сердцу растения, хранившие тебя семь лет от беды, не беспокойся. За ними будет догляд. Старики посмотрят и за квартирой, и за цветами. Надеюсь, ты веришь, что худого не будет от них? – Андрей кивнул. – Бери посылку отцову и более ничего. Воин Пантелеевич доставит тебя с твоей женой до заповедного места, где и проведёте вы несколько лет. Там они вас не найдут. И ещё одно. Скоро они опять пустят кровь живую. Много голов поляжет за обман. Предупреждаю, до истечения срока, какой тебе укажут, ни на какие призывы, ни под какие знамёна заветного укрытия ни сам не покидай, ни жене не позволяй. Для их мира вы будете умершими. Об этом позаботится Проводник. А поскольку в новую жизнь со старым именем не входят, будет у тебя, воин, новое. Получишь ты его, когда совсем окрепнешь. Пока же для всех братьев воинства, куда отправляешься, будь просто Воин Андрей. А сейчас закрой глаза.
Долин послушно закрыл глаза и увидел миллиарды солнечных бликов, прыгающих в беспорядке слева направо, будто солнце Ра вздумало рассыпать перед ним свои играющие блёстки. Это было прекрасно! Потом раздался звук, напоминающий отдалённый удар большого колокола, и Андрей очнулся.
Он вновь был на кровати, только теперь не лежал на ней, а сидел, опершись двумя руками на холодный металлический обод. Напротив молча стояли Маша и Воин Пантелеич. Статного Старца рядом не было. Стояла гулкая тишина. Работавший за стенкой двигатель смолк, оттого тишина казалась ещё более глубокой. Андрей встал, чувствуя себя отдохнувшим и посвежевшим и сказал:
– Маша, сколько я спал?
Старик и молодая женщина переглянулись, и жена ответила:
– Минуты две, Андрюша. Ты действительно в порядке?
– Теперь да, – уверенно ответил Долин. – Давай сюда посылку.
Воин Пантелеич снова переглянулся с Машей, после чего она быстро вышла из комнаты и вскоре вернулась с небольшим ящиком. Андрей вскрыл его и увидел, завёрнутую в плотный непрозрачный полиэтилен внушительную пачку листков. Взяв наугад один из них, он увидел: это качественная ксерокопия какой-то рукописи. Интересно, может, отцовский труд? Пробежав глазами пару строчек, сын понял, что ничего не понял, и, вложив листок обратно, взял титульный лист. Посреди плотного орнамента из незнакомых знаков, отдалённо напоминающих буквы, крупно по-русски было написано «ПОЛНОЕ ЧЕРНОКНИЖiЕ. КНИГА ПЪРВА. ВСЕЯСВЕТЪНАЯ ГРАМОТА». Чем-то отдалённо знакомым, родным повеяло от этих слов, смысла которых, тем более, в непривычных современному глазу и слуху начертании и транскрипции, Андрей до конца уловить не мог. Но то, что в его руках нечто имеющее огромную ценность, почувствовал сразу. Он завернул обратно в полиэтилен пачку ксерокопий и обнаружил под ней на донышке ящика сложенную вчетверо записку. Дрожащими руками развернул и тотчас признал почерк отца, который не видел семь лет.
«В добрый путь, сын мой! Наконец, мне дозволено написать тебе снова. После того, как я нарушил запрет, польстившись на то, что, находясь в 60 километрах от тебя, смогу тебя хоть мельком увидеть, и написал тебе в армию, у нас обоих было много плохого. Но Боги Рода хранят нас, и спустя семь лет могу не только написать тебе, но и передать тебе часть знаний. Та книга, которую, вернее, её копию, ты держишь в руках, одна из самых главных святынь не только нашего народа, но и всего человечества, потому что в ней заложены древнейшие знания. Это как генетический код, в котором весь организм, включая всех предков его и нерождённых ещё потомков. Обладание ключом генетического кода позволяет управлять всею живою материей. Вот почему наши враги, так озабоченные генной инженерией, ведут охоту за древними знаниями. Они – неживая материя, у неё нет Рода, стало быть, и Родовой информации, хранимой в книгах, камнях или языке. В незапамятные времена часть человеческого Рода предала Родовой путь, смешавшись с другими видами живого и неживого. Так пришло в мир Зло, воплощённое в человекоподобных существах, лишенных жизни, состоящих у них на службе живчиках, лишённых человеческого подобия. Часть этих существ – кентавры, циклопы и прочая нечисть – вымерла. Другая изменилась, приспособившись к новым условиям. Третья вернулась в лоно природы, сделавшись, в основном, безопасной для человека, например обезьяны, попугаи… Да, у человека, обезьяны и попугая общий предок.
Именно с того времени, как произошёл грех падения человека до уровня животного, который позднее великие путаники семиты переименовали в «грехопадение», началась человеческая история. Потому что началось движение распада. До той поры люди жили в мире и согласии, им не было нужды творить историю, потому что над человеком не было никакой власти, кроме власти Бога, воплощённой в каждом Роде во власти отца над сыном. И власть эта была естественной и означала одновременно защиту, оберег. Но как только люди совершили грех падения до животного мира, они стали искать власть иную, восстав против Рода своего. Возникли государства. И одно пошло на другое. Начались войны и распри. Усобицы и братоубийства. Это стало предметом истории, писанной на упрощенных языках разделённых между собой народов особыми людьми. В разные времена их звали жрецами, философами, историками. Некоторые писали подлинное. Большинство оказалось вовлечёнными в политические распри падшего во грехе человечества. Они объявили честное меньшинство сказочниками, а их писания либо сказками, либо мифами. За несколько тысячелетий история оказалась столь искажённой, что подавляющее большинство людей о ней не имело никакого представления.
В уходящем веке были столь страшные войны за обладание властью, что и безнадёжно ослеплённые фальшивой историей и находящиеся в плену ложной власти люди ужаснулись. А все церкви, возникшие при падших во грехе властителях на обломках древних знаний, оказались бессильны противостоять злу всеобщего братоубийства. А великие путаники семиты поторопились объявить о скорейшем пришествии своего главного властителя, в которого поверили, слушая своих учителей, по неведению либо сознательно скрывавших подлинную историю. Поэтому нежить ополчилась на уничтожение остатков древнего знания, в каком бы виде и в чьих бы руках они не находились. То немногое, что уцелело и укрыто в архивах и музеях, выкрадывается и ритуально сжигается. Что не горит, разрушается. Скоро та же участь постигнет последнюю богатую коллекцию Багдадского музея, для чего развяжут войну.
Наш Род, сын мой, один из многих, кто хранит разделённые на части знания древних. Как ты понимаешь, хранить всю совокупность знаний в одном месте в условиях войны на истребление живого нельзя. Сокровища нашего Рода, передаваемые от деда ко внуку, – Чёрная Книга, фрагмент копии которой ты держишь в руках. Много веков она сохраняема. И тебе надлежит сохранить её для того, чтобы сын твой, коему надлежит вскоре родиться, стал ее Хранителем и толкователем. Тогда как ты ее Воин-Хранитель. Книга переходит от деда к внуку много тысяч лет. Через поколение. Вторая же пара поколений через одно обеспечивает защиту нам, Хранителям. К началу века XIV родовой закон был едва не утерян. Усобица на Руси смутила многие умы. Вот тогда и был положен священный камень в дольмен. Но смятение умов в нашем Роду было преодолено меньше, чем за четыре поколения. Во времена святого Сергия Радонежского нашим предком по имени Доля был принят родовой обет. По обету никто в Роду, сын мой, не может быть ни политиком, ни царедворцем, ни известным миру общественным деятелем. Наша доля – оставаться в безвестности до поры. Вот почему в своё время я оказался вынужден уйти из дома. И потому же я не порвал связей с тобой, хотя и поддерживал их очень слабо. До поры я не мог быть ближе к тебе. Этим я поставил бы под угрозу и сокровища, и наши жизни. И ещё долго нам с тобой, сын мой, не суждено соединиться. И неизвестно, суждено ли вообще. Тебе суждено пережить многое, по достижении твоим первенцем восьми лет тебе и его матери предстоит с ним расстаться, как и я был разлучён с моими родителями.
А чтобы тебе стало понятно, каковы ценности, хранимые нами для грядущих поколений, часть из них я скопировал и передаю тебе. Читай, постигай, знакомься. Постигнув часть хранимых нашим Родом знаний, тебе легче будет принять неизбежное. Повинуйся воле и Закону Рода. И запомни, сын мой: это есть единственная власть над тобой.
Целую тебя, сын мой. Да хранят тебя наши Боги!
Твой отец».
Ярость овладела Гришей. Испытав прилив неведомых прежде ощущений и чувств, внутренне преображённый, он оказался в противоречии с жизнью, которой продолжал жить по инерции, не имея сил для её преодоления. Простившись с Таней, срочно, по вызову выехавшей домой и взявшей с него твёрдое слово, что встретятся они в следующий раз только тогда, когда он разберётся в отношениях с женщинами, прекратит прибыльный, но нечистый бизнес и начнёт готовиться к возвращению в музыку, Гриша сразу оказался втянут в целую череду мелких событий, прямо противоположных его намерениям. Глизер потребовал срочно провести через МИД небольшую группу, и Гриша не смог отказать. Разговор с женой не получился ни в этот день, ни на следующий, ни через неделю… Придя с вокзала за полночь, он увидел, что домашние спят, и прокрался на кухню спокойно попить чаю и тихо, никого не будя, лечь спать в кабинете. Одна из трёх комнат квартиры не стала ни детской, ни общей, а получила статус, возможно, временный, кабинета, прочно закрепившись за старшим мужчиной в доме. Маленький Борька обходился уголком в родительской комнате, его бабушке всегда доставало одной – и пока был жив Эдвард Николаевич, занимавшийся в кабинете чтением, написанием немногочисленных статей, разбором корреспонденции, общаясь с посетителями, и, тем более теперь, когда вдова старательно избегала лишних визитов в кабинет, где всё напоминало мужа. Настя не претендовала на отдельную комнату в мужниной квартире, правда, изредка кривила лицо, когда Гриша заявлял, что ему нужно поработать в кабинете. В общем, эта комната целиком закрепилась за ним, можно сказать, по праву наследования. На большом письменном столе сталинских времён стояла фотография Эдварда Берга, по стенам тянулись книжные полки, в основном с медицинской литературой. Ею после смерти хозяина никто не пользовался, но избавиться не решались. Часть книг были Гриши. В углу под массивным бра стоял добротный немецкий раскладной диван. На нём в последнее время всё чаще почивал Гриша, предпочитая спать отдельно от супруги. В свои апартаменты он и проследовал со стаканом горячего чая в подстаканнике, предвкушая час перед сном в уютном одиночестве, когда можно поразмыслить и отдохнуть от суеты дня. Но едва он устроился за столом перед раскрытым томиком Томаса Манна, как дверь отворилась и, кутаясь в халат, вошла мама. Редкий случай!
– Явился, гулёна-иванна! – недовольно произнесла она сонным голосом и сообщила:
– Тебя уже с пожарниками ищут.
– Кто? – почему-то испугался Гриша.
– Твой Глизер телефоны все оборвал. Какой-то мужчина звонил два раза, не представляясь. Игорёк заходил, спрашивал. Ещё Верка была, посидела, мы поболтали, всё надеялась тебя дождаться, да так и ушла.
– А что ей-то надо было, не сказала?
– Как не сказать! Сказала. На свадьбу приглашает. А ты, братец, вовремя придти не мог, чтоб новость от неё самому услышать. Эх ты!
– А что Глизер?
– Я там записала. Возьми записку-то, под зеркалом в прихожей. А я спать пойду. Мне рано вставать.
– Мне тоже, – зачем-то буркнул Григорий и немедленно получил в ответ вполне естественное из уст матери:
– Знаю я твои дела. Ладно. Не рассиживайся слишком, сова.
Наутро Григорий оказался во власти новой срочной работы, подсунутой Мариком. Сначала – спозаранку ехать собирать подписи под целой кипой бумаг, потом отвозить её на ознакомление к чиновнику из управления, с которым «работала» его фирма. К обеду лететь в офис, чтоб успеть распечатать нужные бумаги, снять копии с загранпаспортов и приглашений, подготовить фотографии и прочее. Покончив с этим лишь к восьми вечера, Гриша ещё должен был отзвониться Марику с докладом, что всё в порядке, думая, что уж это-то на сегодня конец, а оказалось, что нет, не всё. Выслушав своего «документатора», как он его прозвал, Глизер потребовал немедленной встречи. Отказываться не было возможности. Делать нечего. Гриша поплёлся на встречу, где его ждал очередной сюрприз. Глизер сообщил, что пакет документов придётся переделать, в составе группы изменились две фамилии. Это означало: вся работа дня насмарку. Берг «завёлся». Хоть и не впервой приходилось по второму и по третьему разу оформлять иной пакет документов, но никогда не было такой срочности. Нынче Глизер требовал провести группу через МИД за две недели, что по всем нормативам едва не превышало установленные сроки. Правда и деньги за такую нервотрёпку платились вдвое. Но сейчас Грише было не до денег. Выслушав тирады Григория, Глизер нейтральным голосом заметил, что, если Гришу что-то не устраивает, в городе есть фирмы, что с удовольствием возьмутся за такую работу и за меньшие деньги. Это было что-то новенькое в истории их партнёрства. И тут, вместо того, чтобы немедля воспользоваться ниспосланной ему «соломинкой», и на этом покончить с делом, прекратить которое обещал Татьяне, Шмулевич зачем-то «проглотил пилюлю», лишь скрипнув зубами, и поехал домой готовить на завтра вчерне весь пакет наново. В очередной раз сработало странное качество его натуры, из-за которого огромная часть захватывающих его событий совершается не им самим, а при его пассивном участии. Дома ждала очередная новость. Борька заболел. Пришёл из садика красный, с температурой. Вызвали врача. Тот, осмотрев мальчугана, сделал неутешительный вывод – краснуха. И Гриша, едва появившись дома, тотчас полетел из дому. Сначала в аптеку, потом в круглосуточный магазин, ибо, как оказалось, взбудораженные внезапной болезнью малыша, женщины напрочь забыли купить что-нибудь поесть мужчине. Усталый и недовольный, он наспех поужинал и, бросив домашним, что очень занят и полночи будет работать в кабинете, где и останется до утра, заперся, даже не войдя к сыну.
На другой день снова суета, беготня по инстанциям. Но документы успел «просунуть». Прямо перед самым закрытием отдела. Послезавтра ему обещали выдать разрешения, с которыми нужно будет стремглав лететь сначала в консульский отдел МИД, затем в консульство – за получением визы в паспорта. Значит, передышка у него будет только завтра, один день. Вот завтра он и переговорит с женой и на всём, наконец, поставит точку. Ибо так больше жить нельзя.
Однако назавтра опять ничего не получилось. Едва улучив момент, когда Настя одна, без Борьки, уснувшего после укола, и без свекрови, ушедшей на почту, он подошёл к жене, она виновато улыбнулась:
– Прости. Я так замоталась. Совсем на тебя внимания не обращаю, – чем сразила его наповал. Слова прилипли к горлу, и оторвать их оттуда не мог ни язык, ни мысли. А следующая реплика жены вызвала слепое раздражение, почуяв которое, оставалось молча развернуться и уйти:
– А знаешь, у твоей Верки неплохой вкус. Видела её жениха.
– А знаешь, – передразнивая, процедил сквозь зубы Григорий, – у твоего мужа жена полная дура!
Он развернулся и, хлопнув дверью, скрылся в своём кабинете, откуда уже не выходил до самого ужина.
Хлопоты с документами оказались серьёзней, чем предполагал Гриша. На одного человека из одиннадцати внезапно пришёл отказ. Причём не из консульства, где иностранцы могут сделать, что захотят, а из МИДа. Это могло значить либо, что отказник связан с военными или государственными секретами, либо имеет неснятую судимость, либо прегрешения перед паспортно-визовыми службами. В любом случае, «прокол». А главное, может затормозиться оформление всей группы или, что хуже, начаться серьёзная МИДовская проверка «фирмы» и её партнёров. Гриша срочно связался с Глизером. Тот холодно выслушал и отрезал: «Не паниковать!». Через час перезвонил и сообщил, что связался через Шустермана со спецслужбой, и решение по отказнику будет пересмотрено. Жалел, что потерян лишний день. Назавтра вновь идти в консульский отдел МИД, получать задержанные документы, а в консульство теперь удастся попасть только через три дня – там свой график. Чёрт с ними, зато вновь появляется свободное время собраться с духом и всё-таки переговорить с женой. В конце концов, хватит обманывать и себя, и её! Давно живут как сожители, только делая вид, что у них семья. Настало время подводить черту. Жильё у неё есть, она всегда может вернуться к родителям. Алименты он будет платить, и немалые. Об этом договорятся. И для Борьки лучше жить нормально с матерью, чем ненормально с обоими родителями в таких отношениях.
Явившись домой с коробкой конфет и фруктами для ребёнка, Гриша первым делом осведомился о самочувствии сына. Услышав, что ему получше, отец удовлетворённо засопел, настраиваясь на решительный лад. Уж теперь точно! Но и тут его перебили. Едва он разделся и снял ботинки, как прозвенел звонок, и на пороге нарисовался Михельбер. Настя обрадовалась соседу. Гриша только теперь обратил внимание, что оказывается, его жена и его сосед-одноклассник явно симпатизируют друг другу. Рассудив, что, может, оно и к лучшему, хозяин пригласил гостя в дом, получив замечание матери, дескать, не забывайте, родители, что у вас ребёнок болен. На вопрос Игоря, не нужна ли какая помощь по медицинской части, Настя вся засветилась, заторопилась куда-то и вернулась через минуту к гостю с медицинской картой и листками анализов сына. Приговаривая, что если б игорев дядя мог посмотреть да что-то дельное сказать, было бы так замечательно, так замечательно!.. «Надо же, – подумал Гриша, – столько лет знакомы, а я и не знал, что у Михельбера дядя врач. А Настя-то! Настя-то! Во, даёт, баба! Без году неделя, а уже в курсе!». Как выяснилось парой минут спустя, дядюшка Михельбера не просто врач, а уникальный педиатр, известный всему городу как чудесный специалист по детским инфекциям. В течение трёх часов Настя с Игорем обсуждали, как лучше договариваться с дядей и сколько это может стоить. И тут Игорь спросил Григория, как он будет отрекомендовываться – Берг или Шмулевич. На вопрос, какая разница, Игорь ответил, мол, для Берга услуги «доброго дядюшки» будут дороже, чем для Шмулевича. Гришу это слегка задело, и он не без бахвальства заявил, что вообще-то человек не бедный. Игорёк обратил внимание на то, что сколько ни есть денег у еврея, а никогда переплачивать никому он не будет, потому и процветает. Настя весело засмеялась, а Гришу это замечание взбесило. Он прикрикнул на жену и указал гостю, что нельзя всё на свете сводить к евреям. Скажи он это с шутливой интонацией, может, смысл сказанного и дошёл бы. Но он был взбешён, говорил резко, и что бы ни сказал, было бы воспринято в штыки. Михельбер замкнулся и выжидал, когда друг остынет и извинится. Настя, обидевшаяся за Михельбера, укоризненно покачала головой и попыталась перевести разговор. А Гриша, уловив, что поступил бестактно, но ни за что не желая извиняться, лишь усугубил положение неуместной репликой, что это, мол, у его жены за шашни с соседом. Хотел в шутку, а получилось грубо и даже пошло. Все замолчали, и неизвестно, чем бы всё закончилось, не появись в этот момент мама. У неё сломался телевизор, и она хотела бы посмотреть вечерние передачи в кабинете, если сынуля не возражает. Гриша кивнул, сказав только, что ему надо там прибрать, улучив, тем самым, повод покинуть кухню, оставив Игоря с Настей.
И в этот вечер не получилось разговора. И в следующий повторилось то же самое. Время шло, и с каждым днём решимость предательски убывала. Он впадал в тихую ярость, погасить которую мог испытанным способом – стаканом водки. И он снова начал пить.
Прошла неделя. Решиться на разговор о разводе Гриша всё не решался, вместо того продолжая каждый вечер прикладываться в одиночку к спиртному. Всё больше и больше. Напряжённый этап оформления документов пройден, оставалось спокойно ждать в установленный срок виз в паспортах и передавать их Глизеру. Аванс получен и уже истрачен на новый телевизор для мамы и новый выходной костюм для себя. Настя ни во что не вмешивается, живёт в доме мышкой. Вероятно, чувствуя неловкость перед мужем за то, что подала повод для ревности. Борька мало-помалу поправляется, кризис миновал. В общем, тишь, гладь да Божья благодать! Но оставлять всё как есть, нельзя. Ведь всё это, на самом деле иллюзия! Гриша видел, теперь уже отчетливо, явные взаимные симпатии Насти и Михельбера! Хорош сосед-иудушка! Зачастил в гости, а от приглашения друга взял да уклонился. Как, наверное, всякий мужчина, заподозривший у себя наличие рогов, Гриша обозлился. Но странная то была злость. Всё же и так ясно, как божий день: надо поговорить по-хорошему, расставить точки над i и расстаться подобру-поздорову. И пускай себе они с Михельбером делают, что хотят! Так нет же, взыграло ретивое, будь оно неладно! Григорий вдруг стал проявлять навязчивые знаки внимания своей супруге, будто заново ухаживает, но с какой-то сладострастной издёвкой. Сам не понимая, что с ним, лишь чувствуя, что его повело не туда, он искал повода для скандала именно в разгар ухаживаний. И не находил. Настя, чуя странное, сделалась мила, приветлива, покладиста. Впервые за все годы совместной жизни стала готовить обеды! Оказалось, что неплохо это делает. Каким ветром в её симпатичную головку надуло мысль, что она в шаге от потери мужа? Но всем своим поведением на протяжении недели – едва ли не лучшей за время их брака! – она стала, видимо, и не ведая, что творит, усердно залатывать брешь в отношениях между ними, предупреждая мужнины желания и не препятствуя самым прихотливым проявлениям его воли. Не жена, а кладезь женской мудрости вперемежку с хитростью! Видя, что так ни к какому откровенному разговору не придёт, однажды утром после завтрака Гриша заявил жене, что сегодня не придёт ночевать домой, так что пусть она не волнуется, а на вопросы, куда, да что, да зачем, да почему, уклончиво отвечал, мол, дела. Ну, дела так дела! Настя и раньше, как правило, не перечила мужу, когда он произносил это магическое слово. Теперь же встретила его с загадочной улыбкой. Как же, всё-таки, легко женщине можно опутать мужчину, по наивности полагающего себя хозяином положения в отношениях полов. Мать, оставшись наедине с сыном, строго спросила, не к Туманову ли он собрался, на что получила утвердительный ответ. А куда Григорию ещё-то! Не к Зильбертам же, хоть и приглашал Моисей Аронович не раз на дачку погостить!
Сегодня, решил Гриша, расскажет другу обо всём, что с ним происходит. Раз самому не найти выход из создавшегося положения, поищет совета у Володи. А может, и не только совета? А ну как он сможет что-то сделать за него? Скажет, иди и разводись, пойдёт немедленно. Пальцем у виска покрутит, то… А что? Что тогда? И почему надо полагаться на совет старшего друга, а не на своё сердце? Сам-то что??? До чего ж мы, мужики, нерешительны с бабами, как дело к выяснению отношений! Любим – в любви не признаться, разлюбили – то же самое! Прямо напасть! Так трудно честно сказать обо всём?..
Да, трудно…
К Туманову он в тот день не попал. Не пройдя и сотни метров от дома, буквально напоролся на священника, крестившего их с Таней. Неторопливо шествуя по улице прямо навстречу, батюшка не мог не поравняться с Григорием, а, поравнявшись, не мог не признать.
– Здравствуй, сын мой! – громко провозгласил священник. Гриша поклонился молча, не зная, какие слова подобрать. А священник продолжал:
– Что же в храм не заходишь? Я с сестрицей твоею во Христе разговаривал на другой день. Исповедовалась, многое поведала раба Божия Татьяна. А ты так и не пришёл к исповеди, грех это, сыне, грех.
– Простите, батюшка, – пробормотал в растерянности Гриша. – Столько дел, суета… Всё как-то…
– Обычно, сыне. Каждый шаг к истине Божественной вызывает злобу бесов, мешающих человеку к ней приблизиться. Но сам Господь попустил встречу нашу. Не будешь же ты противиться воле Божьей и провидению Господню, уготовившему ея сегодня?
Окончательно смутившийся, Григорий не знал, что и сказать. Мысли путались. А священник, тем временем, взял его под локоть, развернул мягко и неторопливо повёл, увещевая не откладывать, а сейчас же пойти с ним к храму, отстоять службу, причаститься и исповедаться. Благо, время для этого самое что ни на есть подходящее.
Так Григорий вновь оказался в церкви на кладбище, где покоился отец его, в той самой церкви, где исполненные благоговейного трепета недавно стояли они с любимой девушкой перед алтарём, и всё казалось таким ясным, простым, отчётливым… И вновь была служба. Протяжно пел тропари и кондаки клиросный хор, пахло воском и ладаном, бархатный бас батюшки возглашал слова, ему вторил мягкий тенорок диякона, со стен взирали смиренные лики святых, и воцариться бы в душе покою и благодати! Ан нет, вместо чувств возвышенных и светлых, сердце Григория исполнялось всё большим смятением. Рука, закапанная свечным воском, дрожала. Сердце то замирало, то выпрыгивало из груди. Щёки пылали румянцем, а в голове не складывалось ни одной стройной мысли, которую стоило бы додумать до конца. Силясь прислушаться к церковно-славянскому тексту, он либо не слышал его, либо не понимал ни слова. Пытаясь сосредоточиться на ликах, либо не видел ничего, кроме вощёных досок с нескладным изображением, либо пугался проникающей силы иконописных глаз, тотчас закрываясь от их проникновения. Механически повторяя жест крестного знамения, либо видел сам его нелепость и угловатую неловкость, от которой было стыдно, либо испытывал далёкое от религиозного чувства эстетическое удовольствие, как иногда этот жест по-дирижёрски красиво вышел. Время от времени казалось, что все немногочисленные прихожане, собравшиеся на службу, с осуждением смотрят на него, точно он уродлив, гол или совершает какие-то непотребства. Поминутно хотелось выскочить из храма как ошпаренному, но ноги не слушались, и он продолжал стоять, круг за кругом проходя вереницу спутавшихся ощущений и не зная, как из этих кругов вырваться. Ни жив, ни мёртв подошёл он к причастию, принял вслед за полной старушкой в цветастом платке вино и хлеб из рук батюшки и, ощутив вкус благодати, едва не лишился чувств. Кто-то подхватил его под руки и усадил на лавку, где он и пришёл в себя через какое-то время, увидев склонившегося над ним священника.
В эти самые минуты далеко-далеко от него возлюбленная крестная сестра выходила с Романом Поповым из нотариата, где только что подписала невероятный договор. Солнце в те дни стояло над землёю бешенное, и, вероятно, у многих чересчур восприимчивых к Верховному Светилу людей, происходили помутнения рассудка. Иначе как объяснить то, на что пошли двое мало знакомых друг с другом людей, сведённых судьбой и злою волей стоящего за её плетением ведомства? Несколько дней общения и телефонный звонок от недремлющих «соглядатаев», напомнивших Роману, чего от него ждут, и посоветовавших активизировать действия, – и он придумал фантастический план, не вписывающийся ни в какую схему. Поделившись им с Таней, вопреки всякой логике, нашёл в её лице понимание и согласие соучаствовать. Звёзды, наверное, сложились особым образом, раз кудеснице-судьбе было угодно помочь заговорщикам реализовать свой план с молниеносностью, какой не может быть в бюрократически запутанном государстве под именем Российская Федерация. Так или иначе, из нотариата Роман Сергеевич Попов выходил свободным от деловых обязательств молодым человеком без определённых занятий, а Татьяна Александровна Кулик – свежеиспечённой владелицей торгового предприятия, переданного ей бывшим владельцем за символическую сумму, которую, к слову сказать, она и не выплачивала. Он сам накануне вручил ей деньги, которые она, в присутствии нотариуса ему вернула. Хитроумный в своей абсурдности, одновременно идиотский и гениальный план состоял в том, что Роман отдаёт Татьяне недавно начатый бизнес, меняет имя, документы и стремительно исчезает, не приняв дальнейшего участия в игре, исход и правила которой ему непонятны, а она, сколько сможет, «рулит» прибыльным делом, а потом также перепродаст его кому-нибудь, чтобы спрятать концы в воду. Раз уж за ними следят, значит, нужно выкинуть что-то такое, к чему «следаки» не готовы, что просто не вписывается в нормальную логику. Ему терять нечего. Он Меченый! Быть «шестёркой» ФСБ не будет, как «шестёркой» кого бы то ни было! Всё началось, когда вызванный в районную налоговую инспекцию якобы для проверки Попов выслушал разнос от «опера» за то, что Попов, ни с кем из «конторы» не согласовав своих действий, осмелился принять на работу Татьяну Кулик. В мозгу у бывшего зэка что-то замкнуло. Он не стал допытываться, в чём конкретно его вина, сообразив, что в итоге может оказаться «сладким» – жертвенным ягнёночком, кого всё равно шлёпнут, как бы операция ни окончилась. На ходу придумывая «отмазки» [95] , он увидел пропасть перед собой. Доведённая до автоматизма способность стремительно ориентироваться, реагируя на возникающие опасности, сработала. Он заявил козлу в штатском, что, наоборот, придумал, как вытащить у девушки, что она скрывает. Дескать, специально дал ей свободу передвижений, одновременно посадит ей «на хвост» людей, и едва она, воспользовавшись ситуацией, предпримет попытку перепрятать подальше «барахлишко», тотчас её и накроет. Врал Попов самозабвенно и убедительно. Проняло даже опытного «опера». Единственное, что тот решил добавить к «блистательному плану» Романа, – ещё пару глаз, следить за передвижениями девушки, как та отправится в поездку. Выйдя из кабинета, Меченый зло сплюнул и сказал себе: ни черта подобного, его фортелей ихняя контора никогда не просечёт, пусть утрутся! Потратив несколько дней на «тёрки» [96] с городскими братками [97] , с кем с первого же дня пребывания в городе бывший «зэк» не мог не установить своих отношений, не заметных даже для доблестного ФСБ, Попов договорился о новых «ксивах» и начал готовиться к осуществлению плана. Козлы думают, что он жадный и, будучи повязан по рукам и ногам своей фирмой, не уйдет от них? Дураки! Они не знают, кто такой Меченый! Уговорить Таню оказалось на удивление легко, хотя менее всего она была готова оказаться в роли молодой хозяйки торговой фирмы. К тому же, как ни высока была мера установившегося между ними доверия, она пока не простиралась до таких высот, чтобы принять на веру его план, не ожидая подвохов. Меченый в очередной раз сыграл в открытую, прямо поделившись возникшими проблемами. Только так, полагал он, ему удастся убедить её, что его предложение не «подстава» [98] . Впрочем, даже предельная откровенность ещё не гарантия в договоре с женщиной, как известно, сотворённой вовсе не из ребра мужчины, а из неизвестного науке материала с высокой степенью сопротивления и колоссальной теплоёмкостью. Но Таня давно видела мир отлично от большинства. Во мановение ока могла принять решение, если на карту ставится Судьба. Тайное обладание священной реликвией сделало её способность ярче, а стоящую перед нею цель зримей, хотя и не сделало путь к ней легче. Даже наоборот, со дня, как Татьяна сознательно нарушила приказ «об изъятии и уничтожении археологического мусора», а особенно, с момента, как извлекла Чёрную Книгу из схрона и принялась за самостоятельное изучение текстов, неведомые прежде трудности посыпались на её голову, как из рога изобилия. Ощущение сужающегося вокруг кольца отчуждения, обрекающего на одиночество, стократ усилилось, яд отчуждения проник в семью, сделав едва возможными нормальные отношения с матерью и весьма болезненными контакты с отцом. Сводная сестрёнка-племянница, подрастая, стала странной. То её было не остановить в буйном припадке спонтанно вспыхивающей детской агрессии, всегда почему-то направленной на сестру-тётю Таню, то вдруг её было не оторвать от неё, и проявления детской ласки буквально лились через край. Череда сменяющих друг друга крайних чувств побудила отца сделать так, чтобы общение между Таней и её сестрёнкой свелось к минимуму. Когда рядом появился Меченый, это не скрасило её одиночества, к которому она стала относиться как к обязательной плате за мечту о воссоединении с Гришей. Поставленная в жёсткие условия крайне стеснённых средств и почти полного отсутствия выбора, она особо и не раздумывала, принимать или не принимать предложение Романа. Отработав в его торговой фирме, освоив нехитрые премудрости дела, поначалу ужасаясь открывшейся ей картине мира вещей, она понемногу свыклась с его утилитарной приземленностью. Десятки таких же, как она, брошенных государством женщин и мужчин с высшим образованием, а кое-кто и с учёными степенями, торговали турецким трикотажем, мылом, сигаретами. А ей выпала роль поставщика «ширпотреба» частным торговцам на рынке. Эта роль требовала отделаться от привычки «входить в чужое положение». Это было нелегко. Те, с кем она имела дело, были представителями её социального слоя. Инженеры разорившихся КБ [99] , научные сотрудники мелких НИИ [100] , доценты сокращаемых кафедр медленно умирающих ВУЗов. Работёнка за пять процентов от суммы общей выручки едва не завершилась к концу первого месяца вместо зарплаты начетом. Роман подтрунивал над нею, приговаривая: «Нельзя давать спуску партнёрам. Мол, если взяли товар на реализацию в течение условленного срока, то к концу срока деньги с них надо получить в любом случае, даже если что и не продано». Объяснял, торговцы на рынке ставят в розницу товар по таким ценам, что даже если что-то у них задержится или попортится, внакладе не останутся. А она «мягкотелостью» подводит и себя и дело. И Татьяна научилась перешагивать через «человеколюбие». Это оказалось просто сделать, как только однажды ей пришло в голову, что движение денег – не живая жизнь, оставляющая в душе след, вызывающая эмоции и влияющая на состояние духа, а игра, в которую вовлечённые в неё люди условились играть по определённым правилам, именно нарушение которых приводит к эмоциональным перегрузкам и унынию. И всё стало получаться. Поначалу смущаясь своей новой жёсткостью, девушка быстро освободилась от сомнений, и дело пошло. По крайней мере, пошла плановая выручка. Она терпела работу как временную. Её интересовало одно – возможность поехать к Грише. О тайной миссии соглядатая Роман ни разу не заговаривал. Но истинные «хозяева его игры» напомнили о себе. И молниеносная реакция Романа, непредсказуемая, потому неотразимая, помножилась на такую же молниеносную реакцию Татьяны, и нотариально удостоверенная сделка между ними ставила жирную точку на паутине хитроумных интриг, опутавших двоих людей.
Через час после того, как бывший хозяин и новая хозяйка расстанутся, по-братски обнявшись, и Роман скажет Татьяне, с трудом сдерживая нахлынувшие чувства, что жалеет только, что за время знакомства они так и не стали любовниками, а Татьяна в ответ усмехнётся и пожелает ему любовницы много лучшей, чем она, в местное РУВД поступит сообщение о найденном сильно обезображенном трупе молодого мужчины с паспортом на имя Романа Сергеевича Попова. Так мистическим образом при участии других людей и иных сил повторится история полуторагодовалой давности. Ведомство, убившее капитана Никитина, попытавшегося восстать, выдав его тело за тело Попова, дабы приготовить тому жизнь «с чистого листа», будет надолго сбито с толку повторением, осуществлённым совсем иными силами, что в перевёрнутом современном мире принято считать исключительно отрицательными, хотя на деле они далеко не всегда являются такими. А Меченый с новыми документами будет стремительно уходить от возможного преследования, планируя менять города, род занятий и даже, по мере возможности, внешность и стиль поведения, чтоб навсегда затеряться с глаз тех, чьей «шестёркой» твёрдо решил никогда не быть. Татьяна, едва войдя в роль хозяйки, не теряя времени, на третий день этой роли пошлёт Грише телеграмму и отправится к нему, ибо время сжалось напряжённой пружиной, и откладывать решительные действия долее нельзя. Не дождавшись его решения, в нарушение своего же слова, она сорвётся к возлюбленному в надежде на то, что он всё уже решил, просто весточка не успела долететь до неё. Ей хотелось в это верить, и она верила. А кроме того, физически ощущала: ещё день-другой, и их афёра с Меченым будет раскрыта и пресечена. Тогда, как знать, какие будут последствия! Но ни она, владеющая многими знаниями из древнего источника и многому наученная лихо заламывающей самые немыслимые виражи Судьбой, ни Роман, отмеченный печатью своей интуитивной, не признающей никакой власти над собою воли, ни мечущийся в попытке совладать с расставляющей ему ловушка за ловушкой инерцией его жизни Григорий не знали в те дни, какие ещё уготованы им испытания.
Выйдя из храма после долгой, как старая казачья песня, исповеди, Гриша воротился домой, где его не ждали. Сам предупредил, что сегодня не вернётся. Как в дешёвом водевиле, он застал в своём доме именно то, к чему вела неумолимая логика последних событий, – жену в объятиях Михельбера. Застигнутые врасплох любовники могли повести себя по всякому. Но повели себя так, как менее всего можно было предположить. В один голос они устроили ему скандал! Разумеется, лучшая защита – нападение. Но у всякой наглости должна быть своя мера! Вызов судьбы Гриша принял с неожиданным для себя равнодушием. В конце концов, разве не облегчается, тем самым его задача? Теперь легче спокойно расстаться с Анастасией, не выглядя виновной в разрыве стороной. Хоть и гадко, но всё же лучше, чем выдерживать унизительные объяснения со ставшей ему чужой женщиной. Спокойно выслушав истерически набросившуюся на него парочку, даже подивившись своему хладнокровию, Гриша язвительно заметил им, что через час воротится мама, и им не мешало бы привести себя в порядок, а сам он не побеспокоит их, подождёт в кабинете. Обескураженные словами и тоном, Настя и Игорь, разумеется, воспользовались рекомендацией, и, когда через некоторое время сосед покинул квартиру и бледная жена робко постучалась в кабинет, очевидно, готовя жалкие оправдания, Григорий испытывал настоящее торжество. Власть хладнокровной силы оказалась выше власти гнева.
– Прости меня, Гриша, – всхлипнула Настя, переминаясь с ноги на ногу на пороге кабинета и не в силах поднять глаза на мужа.
– За что? – отложив в сторону книгу, которую с видом, будто он только что увлечённо читал, переспросил муж. – Разве ты должна просить прощения за то, что, как всякая нормальная здоровая женщина, не можешь обходиться без нормального здорового мужчины?
Он положительно нравился сам себе в эту минуту. Ах, если б Таня могла его сейчас видеть! Настя вскинула на Гришу полные изумления глаза и, вдруг перейдя на повышенные тона, заговорила:
– Да! Игорь – нормальный здоровый мужчина! И, в отличие от родного отца, столько уже сделал для нашего малыша, что тебе должно быть стыдно, что ты не проявил такую же заботу! За все годы, что мы живём под одной крышей, я ни разу не слышала от тебя слова о том, что я у тебя привлекательная, красивая! Ты не умеешь ухаживать за женщиной! Ты бревно бесчувственное! Когда в последний раз ты интересовался, что я чувствую, если ты занят своими важными делами? Настя знает только одно: приготовить, подать, постирать, и уж если очень повезёт, развлечь ночью в постели!
– Ну, положим, это ты загнула, – улыбнулся Гриша, наслаждаясь своим превосходством, – ты уже так давно неинтересна мне как женщина, что я уж и сомневаюсь, а была ли интересна когда-то.
Настя по-кошачьи перепрыгнула разделявшее их расстояние и размашисто влепила мужу звонкую пощёчину. Он и не думал увернуться. Схватил жену за руку и, не меняя тона, выговорил:
– Вот и отлично! Будем считать отношения выясненными. А теперь я прошу оставить меня одного. Маму пока вовлекать в наши дела ни к чему, – и, отпустив Настино запястье, с силой оттолкнул от себя.
Когда вернулась Анна Владиславовна, в доме было тихо. Она сразу уловила перемену, да понять не могла, что послужило толчком. Войдя к сыну, не поинтересовалась, отчего он вернулся, не спросила, что собирается делать, а молча опустилась на стул напротив и долго-долго смотрела, как он читает. Не поднимая глаз от книги, сын поздоровался с матерью. Тяжело было встретиться с нею глазами. Прошло больше получаса после ссоры с женой, а его лишь сейчас начало трясти. Он знал за собой такую странность – часто в критические минуты он бывал предельно спокоен, а когда острота ситуации иссякала, начинал нервничать. И сейчас его выдавали дрожащие руки. Мать, посидев молча с минуту, поднялась и, ни слова не говоря, вышла.
Весь следующий день, и ещё один, и ещё один прошли в тягучей атмосфере безмолвия. Никто не разговаривал друг с другом. Не задавал вопросов, не интересовался ничем. Каждому, на уровне своего понимания, всё было ясно. Даже маленький Боря, уже поправившийся и обычно проявляющий, когда здоров, нормальные детские повадки, требуя внимания и со всеми общаясь, был тих и сосредоточен. Иногда подходил к отцу, брал за руку с детским вопросом, но казалось, его вовсе не интересует ответ, а просто хочется подержаться за руку.
Гриша дожидался документов из МИДа, решив для себя, что это его последняя «партия нелегалов». Он созванивался со старыми знакомыми, интересовался, что нового в музыкальном мире. Он решил, что с осени пойдёт работать по специальности – хоть куда, хоть за три рубля, но только не с Глизером и только не этот чёртов бизнес! А на четвёртый день он получил телеграмму и, коротко сообщив маме, что сходит навестить Туманова, а когда вернётся – не знает, вышел из дому. Вооружившись бутылкой водки и двумя бутылками пива, Григорий возник в мастерской художника, где всё было по-прежнему. Время будто и не касалось этого места. Только лицо хозяина сегодня было каким-то другим. Туманов точно вдруг постарел, осунулся, мешки под глазами.
– Володя, – глянув на друга, воскликнул Гриша. – Что-то случилось? Ты не заболел ли часом?
– Надюха…
– Что такое? Что с ней? Бросила? Не отчаивайся! Ты ж нормальный мужик, у тебя… – начал подбадривать Гриша и осёкся. На глазах Туманова стояли слёзы.
– Её больше нет. Убили Надюху мою. Самую лучшую бабу из всех, какие… Думал, женюсь… Чтоб, как ты… Как все… Нет, Гришаня. Теперь уже никогда. Проходи, старик. Проходи.
Гриша наспех скинул обувь, пальто и влетел в комнату, где несколько раз заставал художника с его подругой, пребывающими в веселии и праздности. Неужели так вот – раз, и больше нету!?
– Володя, а что случилось? Как это случилось? Почему?
– Давай выпьем. Не могу я трезвый говорить об этом. Принёс ведь с собой, знаю.
Гриша выставил на стол бутылки и молча налил.
– Знаешь, а можно я у тебя какое-то время поживу? – спросил он вдруг художника. Володя вскинул на него выцветшие от слёз глаза, и в них затеплилась какая-то жизнь.
– Вот так вот, да? – и залпом осушил сто грамм. Затем встал, отвернувшись от Григория, и что-то долго шарил на полке между растрёпанных книжек, тетрадок, альбомных листков, огрызков карандашей. Повернулся, протягивая ключ со словами:
– Это Надин. Бери, – и вышел, оставив Григория одного. Тот посидел, задумчиво вертя в руках ключ от мастерской – принять или вернуть? Вот так просто: «Бери!» Встал, чтобы проследовать за хозяином, но Туманов сам возвратился с небольшой картиной в некрашеной простой раме.
– Гляди, – развернул её перед Гришей художник. Поразительной экспрессии портрет запечатлел последнюю подругу Туманова. На холсте вполоборота к зрителю сидела прекрасная русская женщина со светлым открытым лицом. В её глазах читалась и затаенная тревога, и пережитая боль, и сила духа, а губы играли ироничной улыбкой, точно только что обронили насмешливое слово, одно из тех, на какие так щедра была Надя. Из распахнувшегося окна бил внезапный луч яркого солнечного света, зажегший пожар в светлых волосах, а одну упрямо ниспадающую на лицо прядь озорно поддело порывом ветерка. На заднем плане впорхнули вместе с ветром и солнечным лучом не то мотыльки, не то сухие листья, не то чьи-то ставшие зримыми мыслеформы. Руки женщины сжимали цветастый платок, и в их напряжении читалось противоречие: руки отчаянно отталкивают не предмет женского гардероба и не покров, без какого нельзя в храме, а саван, но почему-то не белый, а цветной, а он живой змеёй наползает на жертву и уже не отпустит вовеки.
Григорий долго не мог отвести глаз от полотна. Он видел много картин и этюдов Туманова прежде, но такой – никогда.
– Ты великий художник, Володя. Это шедевр! Ты подарил ей бессмертие. Она будет жить века! – забормотал он, продолжая таращиться на картину, но художник, отставляя её прочь, вяло отмахнулся:
– Перестань. Ты первый, кто её видит. И последний. Я никому её не отдам. А когда её похоронят, сожгу.
– Ты что?! – крикнул Гриша и тут же осёкся:
– Как? Её ещё не похоронили? – и совсем почти шёпотом: – Когда это случилось?
– Наливай.
Они выпили ещё по одной. Туманова немного отпустило. Глаза приобрели подобие прежнего жизненного блеска. Но выражение лица оставалось тем же – застывшая гипсовая маска. Он начал рассказ, оказавшийся длиннее, чем мог предполагать Гриша. Ни разу не прерывая, он слушал, разве что изредка молча наливал до краёв, и они выпивали, делая маленькие глотки и деля на три-четыре раза стопку. Гриша отпивал горькую, не морщась, как воду пил. Слезящиеся глаза его отрешённо смотрели в пустое пространство.
Володя Туманов въехал в эту мастерскую в 1979-м, после скоропостижной кончины известного искусствоведа Мстислава Суркиса, хозяйничавшего здесь без малого десятилетие. Его сын Сеня не пожелал занимать мастерскую отца, и она досталась Туманову. А до Суркиса здесь работал некий Калашников, о ком в Союзе художников говорили: прекрасный был художник, да мужик бедовый, спутался с натурщицей, потом кого-то не то убил, не то избил. В общем, сел. Пока сидел, был исключён из Союза. А после вовсе исчез. Исчезли и почти все его работы. Большую часть изничтожил Суркис. Некоторые были изъяты из экспозиций сразу после вступления в силу приговора Калашникову и канули в неизвестность. Вообще с наследием этого чудака вышла странная история. Часть работ сгорела. Другая часть была украдена. И к настоящему времени от него, можно сказать, осталась одна работа. Она закалилась между простенком и антресолями, и много лет её просто никто не находил. Туманов обнаружил её случайно, когда чинил антресоли, грозившие обрушиться из-за подгнившей реи. Это был портрет диковинного старца в лаптях, опирающегося на массивный посох. Картина хороша, но уж больно странная. Володя, найдя её, тут же спрятал подальше от глаз, туда же, на антресоли. И забыл про неё надолго. Не вспомнил даже когда год или полтора тому приезжали люди из Речинска и расспрашивали о Калашникове. Вроде, пишут книгу о советских художниках, занимавшихся древностями и народными обычаями в 60-е годы. Их Туманов потом долго не видел…
Когда минувшим летом Надя предложила привести в порядок мастерскую, прибрать, подлатать, где что прохудилось, он только посмеялся, заметив, что ремонта делать не собирается. Но Надя настояла. Заявила, что мешать не будет, а какую-никакую чистоту навести давно пора. Сказано – сделано! Правда, уже через три месяца после генеральной уборки и мелкого ремонта всё пришло почти в прежнее состояние. Он ещё посмеялся, мол, стоило ли так стараться… Но какое-то время в мастерской было чисто, а главное, с антресолей был вынут проклятый калашниковский «Старец». Надюха, что называется, «зависла» на портрете. Поместила на видное место и чуть не через день любовалась, говоря, что впервые видит такого настоящего мужчину. Володя пробовал обидеться на это, но, поскольку обижаться у него никогда не получалось, быстро забыл замечание подруги…
Из рассказа художника Гриша с удивлением узнал, что оказывается, уже больше года тот жил с Надей, а когда, изредка навещая друга, Гриша заставал его одного, просто та куда-нибудь ненадолго отлучалась, а сам Володя не спешил рассекречивать своё уже «не вполне холостяцкое положение» ни перед кем.
Как-то Надя попросила его написать её портрет. Сказала, позировать будет, глядя на своего любимого «Старца». Володе идея понравилась. Он стал подбирать детали, пробовать разное освещение, драпировку. Никак не получалось найти целое. Оно всё время разваливалось на куски, разноцветные пятна. И однажды случайно удачное решение нашлось. Надя должна взять в руки большой домотканый платок, валявшийся на антресолях в дальнем углу, рядом с калашниковским «Старцем» со времён Суркиса. Тот, как и Калашников, занимался народными промыслами и, верно, приволок его из какой-нибудь глухой деревушки. Надя прикоснулась к платку, и по её телу будто судорога пробежала. Она заметила, что платочек-то, похоже, заговоренный, как бы беды не вышло. Но миг, когда она коснулась цветастой вещицы, оказался навеки запечатлённым в памяти художника. Позже, позируя уже без платка, который наотрез отказалась брать второй раз в руки, в его глазах она по-прежнему оставалась для него с этим красивым и действительно необычным предметом. По кайме плата белым по чёрному мелкой вязью бежал затейливый орнамент. Посреди изысканной вышивки красовалось стилизованное осьмиконечное солнышко, от которого лучами разбегались чёрные и красные свастики-коловраты вперемешку с белыми вытянутыми крестами. Чёрные коловраты посолонь, красные – противосолонь [101] . Цвета общего геометрического узора были равномерно распределены между чёрным, белым, красным и зелёным, а четыре угла украшали шитые жёлтой нитью геометрически стилизованные птицы. Если приглядеться, каждая отличалась от других. У одной раскрыт клюв, другая распушила хвост, третья слегка распахнула крылья, четвёртая повернула голову. Но самое удивительное, если смотреть на плат с некоторого расстояния слегка рассеянным взглядом, начинало казаться, что линии оживают, приходят в движение, затевая игру, плавно закручиваясь в тугую спираль. Туманов, ничего не смысля в народных орнаментах, никогда интересуясь этнографией, тем не менее, улавливал, что платок, судя по всему, представляет большую ценность. Твёрдо решив для себя по окончании картины сдать его в музей, запрятал его с глаз долой, раз вызывает неприятие у Нади, и продолжил работу над увлекшим его полотном. Незадолго до её окончания он отправился исполнять своё решение. Завязав платок в узелок и уложив на дно спортивной сумки через плечо, поехал в этнографический музей, предварительно договорившись о визите. Его встретили тепло, сразу проводили в кабинет, где собралось аж три эксперта. Удивившись такому вниманию, словно не ежедневно доходяги носят на экспертизу всякую рухлядь, Володя с готовностью развернул узелок перед экспертами, и в кабинете воцарилось напряжённое молчание. Мужчины, не прикасаясь к изделию народного промысла, долго разглядывали его, лишь слегка покачивая головами и переглядываясь. Наконец, один прервал молчание и, обращаясь к Туманову по имени-отчеству, вкрадчиво переспросил, действительно ли он хочет продать этот экспонат в музейную коллекцию или его интересует экспертная оценка вещи. Володя ещё утром планировал не продавать, а просто передать музею платок, то есть, подарить, как и подобает уважающему себя художнику, простодушно ответил, что, если музей имеет возможность выплатить вознаграждение, он был бы рад, но продавать музею предмет, ему не принадлежащий, не вправе. Все трое экспертов глянули на него как на экспонат. И старший из них протянул художнику руку со словами искренней благодарности, заметив, что премию музей всё же выплатит, а вещь займёт своё законное место в коллекции.
На другой день в мастерскую с утра пришёл молодой человек приятной наружности и долго церемонно раскланиваясь с хозяином и его дамой попросил разрешения осмотреть работы художника на предмет приобретения понравившихся. Володя поинтересовался, в какой интерьер гость хотел бы поместить работы. Тот отрекомендовался клерком турфирмы и объяснил, что картины должны украсить белые крашенные стены офиса. Туманов показал работы, кроме, естественно, неоконченной. Гость выбрал четыре, расплатился, не торгуясь, и ушёл, забрав холсты. В этот вечер художник и его подруга пошли отмечать нежданное богатство в ресторан, где не бывали целую вечность. Вдоволь наевшись, напившись, натанцевавшись, они собрались было уже домой, как к их столику подошёл утренний гость и попросил разрешения пригласить даму на танец. Ничего не подозревающий Володя с простодушной улыбкой отпустил Надю танцевать и принялся со спокойным интересом наблюдать, как в центре зала плавно движутся пары. В голове зрел замысел новой картины в духе Тулуз-Лотрека. Зрелище танцующих в полумраке ресторана людей завораживало. Когда музыка отзвучала, клерк из турфирмы проводил даму до столика, настроение у неё изменилось. В глаза поселилась тревога, руки подрагивали, и по всему видать, произошло что-то из ряда вон. На вопросы, что случилось, Надя отвечала односложно или никак. Отчаявшись допытаться у неё, Володя кинулся искать глазами клерка, но того и след простыл. А Надежда резко схватила Володю за руку, шепча: «Пойдём скорей домой! Пойдём отсюда! Расплатись, и уходим!».
О том, что произошло между нею и молодым человеком, Надя не обмолвилась ни словом, сказав только, что тот делал ей непристойные предложения. Похоже, соврала. Володя решил пока не допытываться. А через день раздался телефонный звонок из Союза художников. Туманова извещали, что он решением правления назначен на поощрительную стипендию министерства культуры и должен подойти с 14 до 16 в бухгалтерию за первыми деньгами. Володя прибыл к половине третьего. В небольшой очереди он не без удивления обнаружил почтенных ветеранов, среди которых, похоже, был единственным «молодым». С ним вежливо поздоровались за руку, расспросили о творческих планах, поинтересовались, собирается ли участвовать в зональной выставке, думает ли о конкурсе к 75-летию революции… Чудаки! Уж и страны такой нет, и компартия не только не единственная, а даже не победившая сила, и конкурс почти подпольный, объявленный по инициативе совета ветеранов и обкома КПРФ. Вежливо поболтав с ними, Володя дождался своей очереди и получил в кассе немалые, по нынешним меркам, деньги, на которые никак не рассчитывал. А на выходе нос к носу столкнулся с экспертом из музея. Улыбаясь и долго тряся руку, он спрашивал, переходя на полушёпот, нет ли ещё каких старинных вещей, может, что осталось от прежнего владельца мастерской… С трудом отвязавшись от назойливого и приторного, как сгущенка, эксперта, Володя заспешил к себе. Тот ещё что-то говорил ему в спину, но Туманов не слышал. В мастерской ждал ещё один сюрприз. Надя стояла посреди прихожей, растерянно вертя в руках конверт с многочисленными почтовыми штемпелями.
– Ты представляешь, – начала она, – тебя приглашают с персональной выставкой в Италию.
– Куда? – поперхнулся Володя и выхватил из Надиных рук письмо. Фирменный бланк итальянской выставочной корпорации содержал официальное приглашение на двух языках посетить с небольшой персональной выставкой Флоренцию в связи с проводимой в ноябре неделей русского искусства. На второй странице подробно расписывались условия поездки, самым лакомым из которых было то, что расходы по дороге в оба конца, включая транспортировку и страховку картин, а также по проживанию берёт на себя принимающая сторона. В конверт был вложен информационный буклет будущей недели русского искусства, до которой ещё десять месяцев. В программе: концерты, театральные постановки, кинопоказы, день русской поэзии, четыре выставки, из которых одна – его персональная. Яркие типографские краски буклета не оставляли сомнений в его подлинности.
– Ничего не понимаю! Чертовщина какая-то. Похоже, меня хотят купить со всеми потрохами…
– Володя, – дрогнувшим голосом продолжила Надя, – скажи, что ты никуда не поедешь. Я не верю. Я боюсь.
– Чего?
– Сама не знаю. Только нутром чую: неладно всё. И не надо меня убеждать, что это не так. Сначала ты даришь им чёртов платок. Потом появляется гадкий хлыщ. Покупает у тебя картины, появляется в кабаке.
– О чём вы с ним говорили?
– А ты не догадываешься? – с внезапной яростью в голосе перебила Надя. – Он пытался сделать из меня своего агента. Стукача. Самого обыкновенного стукача. Да ещё за очень большие деньги. За валюту, Володя!
– А о чём ты должна была…?
– Какой ты всё-таки наивный! Почему ты не посоветовался со мной прежде, чем тащить чёртов платок в музей? Я же тебя просила выкинуть его из дома. Просто выкинуть. На помойку. А ты засветил…
– Да почему я должен был выкинуть его?! – возмутился Володя. – Что ты понапридумывала! Из дурацкого платочка детективный сериал сочинила. Ну не бред ли?
– Это не бред, Володя. Не бред это вовсе, я прошу тебя выслушать меня, – с незнакомым доселе художнику металлом в голосе отчеканила Надежда. – Этот, как ты говоришь, дурацкий платочек – на самом деле, предмет магического ритуала огромной силы, и за ним идёт настоящая охота спецслужб, коммерсантов, шарлатанов из гадальных кооперативов. Суркис ваш, как мне сказал подонок «клерк», был не так искусствовед, как руководитель какой-то секты не то сатанистов, не то хлыстов [102] . Чёрт их разберёт! Не в том дело! За ним вели длительное наблюдение, но он помер, и ничего не удалось найти. А ты наобум взял да вывел на главный атрибут. Или один из атрибутов. Кто знает, может, мастерская нашпигована тайниками, где таких атрибутов, как грязи?
– И ты отказалась шпионить за мной? – испуганным голосом спросил художник подругу, сам понимая и нелепость вопроса, и будущий ответ, и выводы, которые должны из него следовать…
Это был их последний серьёзный разговор. Наутро они собирались подавать заявления в ЗАГС. Заторопились, словно боясь не успеть. И вдруг выяснилось, что у Надежды исчез паспорт. Они стали вершок за вершком обшаривать мастерскую, попутно надеясь, может быть, обнаружить тайники, о которых говорила Надя. Ни паспорта, ни тайников. В кухне между плинтусом и стенкой возле плиты нашли завалившейся листок из географического атласа СССР с картой Гомельской области. В дальнем углу коридора, куда не доходила ни метла, ни тряпка добрый десяток лет, обнаружили чёрную папку с эскизами Калашникова. Странные карандашные зарисовки невзрачных пейзажей, покосившихся полусгнивших часовен, вросших в землю подслеповатых изб, судя по бумаге, середины 60-х. Особого художественного качества Туманов в них не увидел, да и рисовальщик, скорее, делал путевые наброски, нежели материалы для шедевра. Повертев бумаги в руках, Володя сунул их в пачку макулатуры. А вот кожаная папка выглядела стояще. Надя в простенке между антресолями и дверью в туалет нашла завернутую в клеёнку икону. «Новодел», но неплохой работы и, несмотря на долгое пребывание в сырости простенка, приличного состояния.
За незапланированной генеральной уборкой пролетел день. И другой. И третий. Надя методично обшаривала все углы мастерской и, по мере того, как их оставалось меньше, а паспорт так и не находился, её лицо становилось всё мрачнее. Володя несколько раз переспрашивал, не брала ли она паспорт куда – может, потеряла его где на улице. Надя определённо утверждала, что видела паспорт как раз накануне визита клерка из турфирмы, купившего работы Туманова. И вообще, из дому паспорт без особой нужды выносить привычки не имеет. На четвёртый день, в минувшую среду, поняв, что паспорта нет, отправилась Надя в милицию с заявлением об утере. И не вернулась. Володя прождал её до девяти вечера и забил тревогу. Начал обзванивать больницы, справочное о несчастных случаях, звонил в отделение милиции. Нигде ничего вразумительного ему ответить не могли. Только утром, в десятом часу, когда не сомкнувший глаз художник пребывал в состоянии, близком к истерике, позвонил мужчина и, представившись капитаном милиции, сообщил, что найдено тело с огнестрельным ранением в голову, по описаниям совпадающее с разыскиваемой им женщиной, и просил прибыть в морг для опознания. Дальнейшее происходило, как в бреду. Милицейские протоколы. Допросы. Встреча – первая и последняя – с сестрой погибшей. Свидетельские показания. Долгая процедура оформления документов на беспаспортную покойницу. И зияющие провалы абсолютной пустоты между этими разрозненными событиями, заполняемой водкой. Пять дней беспробудного пьянства, прерываемого общением со следователями, чиновниками похоронного бюро, другими людьми, всплывавшими в воспалённом сознании Туманова оборотнями или призраками. А вчера этот смрадный туман был озарён ещё и картиной, о существовании которой Володя напрочь забыл. Последнее полотно, практически законченное месяц назад и отложенное на время, упало под ноги художника с антресолей, куда он сам его положил, прервав работу. Упало, когда он бродил по осиротевшей мастерской в полуобморочном состоянии в поисках корвалола, валидола, а может, коньяка или портвейна. Сердце прихватило, в который уже раз за последнее время. Когда под ноги лёг холст, запечатлевший любимый образ, художник вскрикнул, едва не испустив дух. Через пару секунд сердечная боль, преследовавшая добрых полчаса, внезапно стихла, и он просидел полночи с портретом на руках, баюкая его, как младенца. Пока незаметно сам для себя не уснул. Точнее, выключился. И уже только далеко не ранним утром, едва развиднелось, и яркое зимнее солнце порозовило крыши домов, опустошённый и отрешенно спокойный Туманов, убрал с глаз картину, помылся, привёл себя в порядок, готовясь идти опять в милицию. И уже собирался уходить, как пришёл старый друг Гриша, которому он, конечно же, был бы рад. Да вот радоваться никаких сил нет!
Берг выслушал Туманова молча, продолжая разглядывать портрет. Несколько раз по ходу рассказа качал головой, раз положил ему руку на плечо и вставил негодующий возглас, но ни разу не перебил. Когда художник закончил, долго молчал, не в силах проронить ни слова. Услышанное потрясло. Невероятная история, в которую поверить было так же трудно, как и усомниться в правдивости рассказчика. Что там Берг с его проблемами?! Володя сидел напротив, понуро опустив голову, и молчал. Рассказ, заставивший вновь пережить историю самой счастливой и удачливой поры его жизни и трагическую развязку, выпил силы. Молчание прервал Гриша, хрипло вымолвив:
– Володя!.. Друг!.. Я скорблю вместе с тобой. Прости, что меня не было рядом, когда всё это случилось. Я должен был оказаться вместе с тобой. Я должен был почувствовать неладное. Но сам оказался в проблемах по уши. И просто забыл о тебе. Как не раз бывало. Прости меня, если можешь. Давай помянем Надежду.
Молча выпили. Блеск в глазах Туманова был не прежний, искривший с залихватской силой, какую не пригасить. Увы, есть сила, способная если не пригасить, то перенаправить живой огонь человеческого сердца, превратив в холодное пламя жажды возмездия. Нестерпимой, отчаянной, что, придя однажды, выжигает, испепеляет душу, но не сразу, а медленно, пядь за пядью. Она иссушает корни живого. Гриша увидел этот взгляд, и как током ударило. Такие же глаза он видел всего однажды, в далёком высокогорном Кабуле – когда вернувшийся из рейда молодой лейтенант, в одночасье поседевший и словно прибавивший лет пятнадцать, докладывал командиру о боевой потере. Один убитый… близкий друг. Ныне медленный огонь подбирался к портрету возлюбленной, но нацеленный не на её образ, а на предмет в её руках – на дьявольский платок, возможно, ставший причиной её гибели.
– Я уничтожу эту чёртову картину, – еле слышно прошуршали его губы. Чувствуя, что нельзя допустить, чтобы вместе с этим злосчастным лоскутом вышитой ткани, запечатлённой на другом лоскуте, натянутом на подрамник, исчез прекрасный образ живой человеческой души, Гриша схватил Володю за руку, стал трясти его и приговаривать, нет – прикрикивать, требовать, молить:
– Послушай, старик! Заклинаю, прошу! Не убивай её дальше! Не губи картину. Я знаю, ты не можешь смотреть на неё. Это больно, очень больно. Но быть может, не сейчас, потом, когда-нибудь… через годы, может быть, пройдёт эта боль, вернутся силы жить, и ты захочешь увидеть снова. А это обязательно будет! И тогда… Нет, ты подумай, ведь всю силу своей любви, всю мощь своей души ты вложил в эту картину! Зачем же ты можешь вот так запросто…? Если не можешь видеть её, тогда отдай её мне! Отдай. Если не насовсем, так на хранение. Я сохраню. Я ей хорошую раму сделаю. Я буду беречь её, как ничего в этой жизни не берёг! Я не сумел сберечь своей любви. Разменял на мелочи, теперь пытаюсь догнать, а никак. Ускользает, как тень, как видение. Я не сумел сберечь семьи. Думал, построю, как подобает мужику. Чтоб сын, дом, дерево… Чтобы всё, как у людей. А всё разваливается. Рассыпается карточным домиком. Стоило подуть ветерку – нет ни семьи, ни дома, ни дерева, что когда-то посадил, да забыл ходить за ним, оно и засохло. Теперь не оживить. Спиливать надо. Даже фамилии своей не сберёг… Но я хочу сохранить эту картину. В ней моя надежда. В ней твоя Надежда. В ней наша с тобой надежда. На то, что жизнь не оборвалась, не остановилась. Жизнь продолжается, как бы ни ошибались, как бы ни горевали о тех, кого не вернёшь никогда. Не убивай живого, Володя! Это нельзя!!!
Туманов слушал, и глаза его мало-помалу становились суше, взгляд твёрже. Когда же, захлебнувшись страстью, Гриша смолк, переводя сбившееся дыхание, не подымая глаз, протянул ему холст, отвернулся, вздохнул и, ни слова не говоря, оставил их вдвоём – обретшую бессмертие Надежду и застывшего над нею в немом восторге музыканта. Гриша бережно завернул картину в тряпицы и запрятал в свою сумку, с которой пришёл.
…Они пили всю ночь и весь последовавший за нею день. И были скромные похороны. Вновь то же кладбище, где неподалёку от могилы отца Гриша недавно принял крещение вместе с единственной по-настоящему дорогой ему девушкой в этой жизни. Позавчера получил от неё телеграмму. Но страшная история Туманова на двое суток затмила всё. Здесь, на кладбище вспомнил. Ведь и шёл к Володе просить их с Надей быть свидетелями на предстоящих разводе и свадьбе. Да этому плану никогда не суждено сбыться. Но Танюша приехала, ждёт вестей, а он, размазня, до сих пор даже не подал на развод. Что делать? Володя выслушивал пьяные всхлипы друга, сам плакался у него на плече. Они выпили ещё, вылив остатки на свежий могильный холмик, и, не сговариваясь, отправились к ней в гостиницу. О срочной работе, документах из консульства, Гриша и думать забыл, как выкинул из головы, куда спрятал или, может, где «посеял» сумку с портретом Нади. Гулявший в голове хмель обострил лишь главные чувства, не оставив места ни для второстепенных, ни для мыслей.
Незнамо как уговорив метрдотеля пропустить едва способные к перемещению покачивающиеся тела сквозь искривлённое пространство, они чудом добрели до номера, долго жали кнопку звонка, и ни одному не приходило в голову, что ещё далеко не поздний вечер, и приехавшая вполне могла и отсутствовать. Она была в номере. Просто никого не ждала, даже Гришу. Не увидев его утром на вокзале, она внутренне настраивалась прощаться с ним навсегда – как с мечтой юности, недостижимой и прекрасной, как с напоминанием о навсегда ушедшем брате, как с первой, и, увы, иногда последней любовью. Обретённый брат не звонил, не появлялся. Значит, ничего решить не смог, значит, повязан накрепко, по рукам и ногам, и нет пути ему. Так что ж травить и его и себя? Надо тихо исчезнуть, раствориться в небытие окружающего многолюдья и более ничем и никогда не напоминать ни ему о себе, ни себе о нём. Уйти в омут торгового бизнеса, пока он не поглотит душу. Только бы найти, кому перепоручить святыню – Чёрную Книгу… Мысли эти облекались в причудливые видения неглубокого дневного сна и проносились перед внутренним взором Тани в тот самый миг, когда в их грустное, но плавное течение ворвалась чужеродная и тревожная трель звонка. Не сразу распознав, что это, уже проснувшись, но не утвердив себя в реальности, она лежала и прислушивалась. Не померещилось ли? И вдруг как пружина подбросила её вверх. Сон слетел, видения испарились, а в виски стучала раненной птицей одна мысль: «Он! Он! Он!».
Увидев двух еле живых мужчин, она только с тихим выдохом руками всплеснула. В долю секунды она и поняла всё и не поняла ничего. Но никаких вопросов. Сердце подсказывало, что сейчас важнее всего. Остальное успеется. По глазам прочтя главное, и сердцем уловив единственно верное, она подхватила, потащила их в номер, приговаривая:
– Бедные мои воины! Как же вы так? Я сейчас, сейчас. Помогу вам. Умою, чаем напою. Вы мне всё расскажете. Только подождите, хорошие мои мужики. Горюшко моё!
Долго державшийся Володя снова сник и разрыдался, как маленький ребёнок прямо на плече у Татьяны. Как смогла она расслышать в его сбивчивых репликах, что случилось? Но она всё знала, сердце досказывало, что не донёс слух. И она утешала его, как могла, приговаривая:
– Знаю, это больно. Но ты воин! Должен одолеть смерть. Ничего в жизни нет важнее одоления смерти. Точно знаю. Держись, брат!
В эту минуту Туманов, знакомый ей только по Гришиным рассказам, был как брат. И рядом другой брат – бесконечно любимый и бесконечно недоступный в запутанности своей непутёвой судьбы, с которой так и не разобрался. Григорий что-то говорил то ему, то ей. Вещий смысл звука родного голоса был выше земного значения слов. Есть слова, что тянутся из уст унылым потоком, обозначая суетные действия и бытовые предметы. А есть горний глас, коим, верно, изъясняются ангелы в раю, и он звучал в ушах девушки, когда она, слыша и не слыша, что говорил ей Григорий, вела обессиленного плачем художника в душ, мыла его, как дитятю, под струёй прохладной воды, смывая боль, хмель, горе, и оба мужчины с комком судорожного плача в груди, но не в голосе говорили и говорили без устали. Не было в наготе исстрадавшегося мужчины в её материнских руках ничего срамного и недостойного. Она исполняла священный долг женщины, которая единственная и может спасти мужчину на краю пропасти. Только не упади, не поддайся чарам уныния, не предай души, иссушённой горем! Гриша помогал ей, растирал друга махровым полотенцем, сам принял ледяной душ, и спустя полчаса втроём сидели они за журнальным столиком, пили обжигающе крепкий чай. Туманова потряхивало, но он уже был в себе и с живой благодарностью бросал взгляды то на друга, то на его возлюбленную. А когда озноб отступил, а в глазах появилась уверенность и осмысленная решимость, обратился к Бергу:
– Это твоя судьба, Григ! Заклинаю, памятью Надежды моей заклинаю, Григ, не предавай! Что сделано, то сделано. Былого не воротишь. Пока мы молоды и глупы, чуть не каждый ломает столько дров, сколько можется! Но в этих серых глазах, Григ, не просто судьба твоя, а рода твоего. Слышишь меня? Беги! От всей этой вонючей «шмулёвщины». Она засосёт тебя и выплюнет, как только переварит! От собственного заблуждения в трёх соснах! Настя неплохая баба. Но она из этих же. Я её раз видел. Достаточно… Надюху мою они убили… Беги, пока не поздно! Я, видишь, опоздал. Но ты должен успеть!
Сколько времени они сидели в номере и пили чай, никто не знал. Гриша боялся сделать неловкое движение, которое кто-то расценит, как сигнал, что пора уходить. Разум прояснился, и с ним начали возвращаться разные ощущения. Он вспомнил, что несколько дней не подавал о себе весточки дома. Вспомнил о брошенной работе и возможных неприятностях. Ужаснулся тому, что натворил. А потом стал отгонять этот страх и мысли о какой-то работе, о каких-то суетных мелких делах. Пред лицом Жизни и Смерти всё блекнет. Пустое. Сказал своим, чтоб не ждали. В конце концов, не маленькие, поймут, что раз мужчина ушёл, значит ушёл! Может, и не нужно никакого разговора, а нужно было вот так – просто собраться и уйти…
Угадав его мысли, Таня спросила, пронзив взглядом в упор:
– Ты сказал ей? – потом повторила:
– Ты сказал?
Не смея ни солгать, ни ответить, как есть, Гриша долго молчал, схватившись за руку любимой, как хватаются за соломинку, потом неубедительно проговорил:
– Ты же видишь, мы только что… Я не… успел.
Таня медленно отняла руку. Потом, отведя глаза и уставившись в свою чашку, повертела локон и снова глянув на Гришу, но уже совершенно другими глазами, молвила:
– Водят тебя. Просто водят. Как ты не видишь? Смотри, чтоб не развели навсегда, – и, положив ладонь на его запястье, добавила:
– Я уезжаю послезавтра, – и встала. Володя, будто не слышавший ни слова из того, что предназначалось не для его ушей, тем не менее, понял главный смысл короткого диалога и воскликнул, обращаясь к обоим:
– Дети мои! Хотите я вас повенчаю? Немедленно!
– Как это? – уставился на друга Гриша. Татьяна резко развернулась, будто готовая сорваться и бежать то ли навстречу, то ли прочь.
– У меня есть друг священник. Мы можем тайно. Только перед Богом. Я прошу…
– Ты бредишь, – выдохнула Таня, медленно оседая на стул. Силы разом покинули её. И в тот момент, когда Гриша, вспыхивая, готов был тут же отхлестать друга по щекам, ведь нельзя же так, вновь раздалась тревожная трель, и все трое уставились на дверь, не в силах тронуться с места.
– Откройте! Милиция.
Анна Владиславовна забила тревогу накануне. Сначала она была просто удручена. Она поняла, что между сыном и невесткой случилось непоправимое. Как всякая бабушка, любящая своего внука вне зависимости от взаимоотношений его родителей, она попыталась по-своему «сгладить углы». Допытывалась, что же наговорил жене сын перед тем, как уйти. Настя, обычно сдержанная и приветливая со свекровью, тут окрысилась и бросила, мол, ничего, просто мужик по бабам пошёл. Мать чуяла: это вряд ли. Она знала своего сына: не может так просто загулять. Тридцатник мужику скоро, пора бы уж и остепениться. Да и не тот человек, чтобы этак взять да и бросить всё. Когда же стал названивать Марик, требуя объяснить, куда делся Григорий, Анна Владиславовна по-настоящему всполошилась. Она обратилась в милицию. Почему-то из её головы выскочила фамилия Туманова. Вспомнила бы о художнике, возможно, нашла бы в записных книжках его адрес и телефон. Но не сообразила. Не вспомнила. Ударила сразу во все колокола. А милиция, тем временем, отрабатывала свои сценарии. Маховик следствия, раскрученный по делу об убийстве натурщицы, сожительствовавшей с художником, крутился по своей траектории, в орбите которой враз оказались все знакомые Туманова, и среди них Григорий Берг. Поэтому, когда мать одного из фигурантов стала разыскивать своего сына, шестерёнки маховика пришли в синхронное движение, и следы потерявшегося были отысканы как раз в день похорон. За двумя забулдыгами было установлено наблюдение. Их вели от кладбища до кабака, где они изрядно приняли на грудь, потом – дальше, до гостиницы, куда, к удивлению «оперов», довольно легко проникли, что ещё более насторожило наблюдателей. Когда «объекты» скрылись в номере, в группе возникла суматоха. Новый фигурант по делу, да ещё иногородний? Времени на архивы, запросы и прочее было немного. Но, на удачу, первый же запрос о выяснении личности снявшей номер девушки дал эффект. В дело вмешались смежники. Руководителю операции позвонил некий чин из ФСБ, представился Лебезянским и дал команду действовать. «Объекты» оставались в номере, а уже приближался час, когда либо гости должны покидать гостиницу, либо оформляться на проживание. Разумеется, при наличии свободных мест. А ну как под покровом темноты попробуют скрыться? Кто знает, не вся ли троица причастна к убийству? Приятель подозреваемого непрост. Менял фамилию, имеет боевой опыт, а ещё связан с махинациями по линии МИДа. Не исключено, что действует мощная преступная группировка. За художником числятся мелочи с переправкой художественных ценностей за границу, но придраться сложно. В общем, похоже, дело об убийстве может обрасти весьма интересными подробностями по другим делам, и азарт сыщиков возрастал от часа к часу.
Ворвавшимся в номер оперативникам предстала странная картина. Двое мужчин с опухшими лицами, но уже вполне протрезвевшие за журнальным столиком в халатах и полотенцах, явно недавно из душа, и хозяйка номера, вполне одетая, но несколько взъерошенная. Чем троица тут занималась, можно только гадать.
– Всем сидеть на местах! – скомандовал старший. – Документы!
– Вы в своём уме? – воскликнула Таня, – я зарегистрирована в этом номере. Позовите портье, он вам подтвердит. А это мои гости.
– Молчать! – скомандовал всё тот же. – Я повторяю приказ. Предъявите документы.
Медленно приходя в себя, Гриша попробовал апеллировать к здравому смыслу оперов:
– Во-первых, вы не можете не видеть, в каком мы виде. Документы не могут находиться ни в трусах, ни в полотенцах, ни в халатах. Так что, для начала неплохо было бы дать нам хотя бы одеться. А во-вторых…
– А во-вторых, – перебил, разъяряясь, старший, – ты сейчас договоришься у меня. Вот прибудет полиция нравов, повяжут вас тут всех за развратные действия, и будет вам весёленькая статья…
– … которой в кодексе нет, – невозмутимо парировал Григорий и получил ощутимый тычок в спину от одного из «оперов», кому явно не нравилось нахально невозмутимое поведение задерживаемого. Таня бросилась на обидчика с кулаками и наверняка бы тоже получила, если бы Гриша не метнулся наперерез со словами:
– Не надо! Остановись! Не смей! Ты не видишь, что это не люди, а… В общем, так, – обратился он к нападавшим убийственно спокойным тоном. – Требую вашего следователя и прокурора. Это для начала. Кроме того, объясните, по какому праву вы врываетесь в номер и пристаёте к людям, которых ни в чём не обвиняют и ни в чём не подозревают.
– Умный, да? – слегка смягчился старший. – Вы подозреваетесь в причастности к убийству. И мы имеем право на ваше задержание. Так что придержи язык и выполняй то, что тебе говорят. Это понятно?
– Вполне, – как можно более спокойно отвечал Григорий, руки которого меж тем начинала бить противная мелкая дрожь. – А кого мы, по мнению вашего высокоумного начальства, зарезали?
– Нет, я сейчас урою этого умника! – закричал один из «оперов», но старший его осадил. Вышедший из охватившего его оцепенения Туманов произнёс:
– Это так вы, вашу мать, отрабатываете хлеб, уроды? Мою невесту прикончила какая-то сволочь! Я вою по ней неделю. А они, козлы, мать их за ногу, выразить мне своё вонючее соболезнование пришли! Я так понял???
В эту минуту в дверном проёме показались администратор гостиницы и плотного сложения молодой человек в кожанке на меху.
– Минуту, – вмешался он, – вы Туманов, да?
– Туманов, – со злобной усмешкой выдавил из себя художник.
– Замечательно. А этих двоих назвать можете?
– Одного могу. Это мой друг. Гриша Берг. Музыкант.
– Замечательно. Значит, поминки по подруге. С незнакомой девушкой. Я правильно вас понял? Что ж, красиво, по-современному.
– Это мой жених! – наливаясь внезапной яростью, закричала Таня, Гриша держал её крепко за руки, чтобы не натворила глупостей.
– Замечательно! – рассмеялся «кожаный». – Прямо как в жарких странах, где господину жениху довелось пострелять в воробьёв. У него, вроде, одна жена имеется. Не многовато?
Обводя глазами молчащую компанию, «кожаный» добавил:
– Кстати, жених, мамочка ваша сильно волнуется. Куда пропал сынок? Между прочим, вскоре после убийства. Вы, кажется, отличный стрелок? И значок соответствующий имеется… Я не ошибаюсь? Хочу, чтоб вы хорошо подумали, стоит ли оказывать сопротивление. Так-так, а это, значит, Татьяна Александровна Кулик. Вы часом не из тех ли чёрных археологов, что копают оружие, взрывчатку, заодно сбывая за бугор иконки разные, а?
– Что вы такое несёте! – взорвался Григорий. – Вы ещё ответите! Вы оскорбляете женщину! У вас же мать, наверное, была когда-то…
– Вы о своей так помните, что она вас с милицией разыскивает. В общем, хватит песни петь. Одевайтесь, поедете с нами.
– Я же ясно сказал: без прокурора не тронусь с места. Вы не имеете права! – на что «кожаный» медленно подошёл к нему вплотную и, не снимая гнусной улыбки, проговорил, растягивая гласные:
– Имеем, молодой человек, имеем. Уж на три-то часа задержать до выяснения личности имеем право. А санкция прокурора на ваш арест – дело времени. Трёх часов, думаю, вполне хватит. Ведь так? Обвинение вы уже услышали. Так что я все ваши просьбы, можно считать, выполнил. По закону! Или я ошибаюсь? У остальных какие-нибудь просьбы имеются? Тогда проследуемте в КПЗ [103] , господа.
– Вы дорого заплатите за свою ошибку! – процедил Григорий и тут же получил сокрушительный удар по шее, от которого плюхнулся на колени, а перед глазами побежали разноцветные искорки.
– Это не их ошибка, Гришенька, а наша, – прошептала Таня, подставляя вытянутые руки «оперативнику».
На запястьях защёлкнулись наручники, и уже через пять минут всех троих, наспех одетых, а двоих из них ещё и не до конца просохших после душа, вели вниз по лестнице, туда, где за окнами их ждал морозный зимний вечер и полная неизвестность впереди.
Раскатистое эхо канонады разнеслось над ночным городом, и одновременно в разных его частях в чёрное небо взвиваются оранжевые снопы искр. Они возникают подобно фантастическим гигантским кустам, освещают погружённое в ночь пространство на короткое время и гаснут. А после вновь расцветают, с каждым взрывом приближаясь к тому месту, где за их завораживающими вспышками пристально наблюдает часовой. Он стоит не шелохнувшись, сжимая в руке ремень автомата, и считает огненные кусты. Один… Два… Пять… Десять… Двадцать три… Многосоттысячный, а может, и миллионный – кто их тут считал! – Кабул высвечивается с каждым взрывом то одной, то другой своей частью. Город, столь разноликий, сколь и пугающий своей пестротой, ночью превращается в сказочного огнедышащего змея, изрыгающего из своей огромной пасти яркие всполохи. И это пламенное представление – уже которую ночь подряд. Ужасаясь мысли о том, что каждый такой всполох стоит чьей-то жизни, часовой продолжает считать, заворожённый зримой панорамой войны. Призрачный город, спрятанный в кольце гор, окруживших его со всех сторон, переливается оранжевыми огнями. При каждой вспышке вверх на десятки метров взлетают предметы, тела, части тел. Вычерчивают в небе плавные силуэты и ложатся наземь. Это – чья-то боль, чья-то смерть и, одновременно, чья-то работа. Кто-то же нажимает курок, посылает снаряд, метает мину или гранату! Как получилось, что он, человек сугубо мирной профессии, ни сном, ни духом не чаявший оказаться причастным к массовым человеческим жертвоприношениям, стал свидетелем этого бессмысленного в своей мощи кошмара войны? Всё детство и юность посвятивший музыке, ставя перед собой высокие цели, о достижение которых могло бы сломаться даже самое крепкое честолюбие, он теперь вынужден отдавать долг Родине таким страшным способом… Нет, этого Гриша никак понять не мог, сколько ни бился над разрешением мучившей его загадки. Конечно, предчувствие достигало его уже давно. Но одно дело слепое предчувствие, а другое – зримая явь.
В эту ночь обстрел столицы продолжается долее обычного, и удары разрывающихся ракет настигают свои цели значительно ближе к их горке, чем в предыдущие дни. И канонада всё отчётливее. В случае приближения обстрела до определённой отметки часовому предписано поднимать тревогу, и Гриша напряжённо наблюдает за происходящим, продолжая считать и мысленно готовясь к худшему. Поразительно, но нет страха. Вообще. Точно это не смертельная опасность летит по небу тяжёлыми металлическими птицами, разрывающимися на тысячи горячих осколков при падении, а прекрасный в своём величии звездопад, за которым так хорошо наблюдать. Разум холоден. Сердце холодно. Только счёт. Восемьдесят девять… Девяносто… Девяносто один…
Девяносто первый взрыв взметнул в ночное небо плавно кувыркающиеся обломки двухэтажного здания, и там сразу же вспыхивает пожар. Языки пламени начинают лизать соседние строения. И вот полыхает и там. И уже целый квартал объят огнём. Гриша видит, как в панике от дувала к дувалу перебегают люди. Бесстрастно отмечает: вот женщина падает, прижимая к груди младенца, вот к ним бежит мужчина, и, не добежав, вспыхивает факелом, вот каменная глыба от разорванного в клочки здания, падая с неба, рассекает надвое старика в халате, его раздвоенное тело ещё делает несколько попыток шагнуть вперёд, но не может, ноги меж собой не связаны, и падает навзничь двумя хлюпающими кровью половинками, вот несётся по объятым пожаром ночным переулкам автомобиль, тщетно пытаясь скрыться из этого ада, а уже через минуту он лежит в арыке вверх колёсами…
Девяноста второй удар пришёлся точно по линии, обозначенной, как граница тревоги. Гриша вскидывает автомат стволом вверх и выпускает в небо короткую очередь. Тотчас отвечает ближайший пост, и через несколько секунд над батальоном разносится сирена тревоги. Личный состав бегом размещается в укрытиях. Часовые, согласно приказа, занимают положение лёжа. Гриша матерится, как конюх из запойного села, потому что на его посту везде под ногами липкая жижа, после которой шинель час отстирывать. Но приказ есть приказ. Уже лёжа в грязи, он с усмешкой дивится на себя: не столько заботится о собственной безопасности, сколько исполняет приказ, но понятно же: лёжа целее будешь! Едва подумал, как следующий взрыв, девяноста третий по счёту раздаётся совсем рядом, даже как будто в собственной голове. Сверху сыплется какая-то дрянь, мелкие камушки стучат по каске, а шагах в двадцати с жалобным свистом в землю втыкается смертоносный осколок. Гриша отрывает голову от земли – оглядеть обстановку, и видит, как заполыхал контейнер на складе ГСМ [104] . Он машинально вскакивает и хочет кинуться к пожарному щиту, как получает короткий тычок в спину и окрик разводящего: «Не сметь! Лежать!». Едва он исполнил эту команду, как пламенеющий контейнер глухо ухнул, разваливаясь на куски, и они отдельно друг от друга разлетаются малиновыми прямоугольниками по черноте неба. «Хорошо ещё, не в нашу сторону, – успевает подумать Гриша, наблюдая за их траекторией». А следом за разорвавшимся контейнером начинают поочерёдно громко хлопать лопающиеся баллоны. Это уже на территории соседнего автобата [105] . И хотя эти хлопки, в отличие от взрыва контейнера, совершенно безопасны, от их звука Григория наконец-то настигает страх, бессмысленный и неуправляемый. Очевидно, что-то биологически несовместимое с организмом человека в самом хлопающем звуке, помимо сознания воздействующем на психику. Страх волнами пробегает снизу вверх раза два и застревает в нижней части живота, отчего накатывает дурнота и жутко хочется облегчиться. Понимая, что отправлять естественные надобности часовому категорически запрещено по уставу, Гриша как может, борется с приступом, вслух уговаривая себя, что это всего-навсего рефлекс, а он человек, значит, в состоянии подавить рефлексы. Кое-как у него это получилось, и через непродолжительное время живот начинает отпускать. Он вновь приподымает голову. И понимает: пока он боролся с собой, ситуация вокруг изменилась. Половина автобата объята огнём, а обстрел, похоже, прекратился. Со счёта он всё-таки сбился, пока справлялся со страхом. Интересно, до сотни залпов дошло или нет?
Вскоре дают отбой тревоги. Гриша, тяжело дыша, поднимается, забрасывает на плечо автомат, предварительно поставив на предохранитель. Потом оглядывает себя, насколько позволяла темнота, освещенная единственным прожектором на вышке да пожаром у соседей. Прикидывает, сколько кило грязи прибавила шинель, и качает головой…
Позже, когда в караулке [106] он увидит себя при нормальном свете, ему будет не по себе. Таким чумазым не был ещё. Поднявшаяся заступать на пост отдыхающая смена, которой, тоже досталось из-за тревоги, а потому недовольная и хмурая при его виде развеселится.
– Наш Шмулик уделался, как свинья! – подденет Гришу караульный, яростно гогоча. Ему будет вторить другой, демонстративно затыкая нос:
– Фу! Неужели кабульская земля так воняет?
Пытаясь не реагировать на поддёвки, Гриша будет неловко посмеиваться сам. Но его ответные реплики не воспримут никак. Обстановку разрядит начкар [107] , приказавший рядовому Бергу сняться с караула на двадцать минут для приведения себя в порядок. В каптёрке запасные шинели, в баке вода, чтоб умыться. Значит, бегом марш!
Первым делом Гриша помчится отмываться, потому что ему кажется, что он всё-таки уделался. Опасения будут напрасными, но налипшая земля и впрямь воняет преотвратительно…
…Этот давний эпизод своей армейской юности Гриша вспомнил, переступая порог КПЗ, где в его ноздри ударил до боли знакомый запах кабульской грязи. В полумраке камеры глаза не сразу различили людские фигуры. Когда же различили, они уже обступили его со всех сторон, разглядывая новичка. С минуту постояли молча. Потом из общей серой массы выделился один широкоплечий здоровяк в солдатской шинели поверх грязной майки и, вплотную приблизившись к Грише, пробасил:
– Ну что, кролик, прописываться будем или на халявку зыришься?
Примерно представляя себе, что от него хотят, Гриша вдруг ощутил полное безразличие к окружающей его смене житейских декораций, а потому молча сунул руку в карман и достал оттуда завалившийся под подкладку червонец, протянул здоровяку и просто сказал:
– Возьми за прописку.
Тот криво ухмыльнулся, обводя взглядом присутствующих. Потом снова уставился на Гришу:
– Экий фраерок к нам закатил! Оно мне чирик суёт. Сдачу возьми, – и двумя ударами от плеча в живот и ребром ладони по шее уложил новичка на пол. Когда Гриша, корчась от боли, повалился, широкоплечий перешагнул через него, двумя пальцами поднял червонец и примолвил:
– Кролик, а законы знает… Спать будешь там.
Восстановив дыхание, Григ поднялся и поплёлся к койке, на которую указал бугай. Его провожали насторожённые взгляды сокамерников и неразличимые либо непонятные реплики вполголоса. Когда он уселся на свою койку, к нему снова подошёл здоровяк. Бесцеремонно плюхнувшись рядом, отчего пружины матраса жалобно скрипнули, прогибаясь, широкоплечий спросил:
– Ну, плети, кролик, кто таков?
– Был музыкантом, – спокойно отвечал Гриша. – Сейчас и не знаю, кто. Похоже, что уже никто.
– Не свисти, – сплюнул здоровяк. – За что здесь оказался?
– В том-то и дело, что не пойму ни хрена.
– А ты мне скажи. Я лучше «оперов» твоё дело разберу. Ну?
Гриша выразительно посмотрел по сторонам. Бугай кивнул и, не оборачиваясь, приказал:
– Эй, братва! А ну канай по нарам! Все! И порезче, а то мне с кроликом побазарить надо.
В камере началось шебаршение, скрип нар, и всё затихло. Широкоплечий перевёл взгляд на Гришу и процедил:
– Ну, давай, слушаю.
Гриша не заставил себя просить дважды. Рассказал «главному по камере», как про себя обозвал бугая в шинели, нелепую повесть своего задержания, не утаив ничего. Он не испытывал опасений. Ему казалось, что между миром, где он жил до сих пор, и миром, где живёт его собеседник, такая пропасть, что вообще непонятно, как они встретились друг с другом. А значит, поведать о себе ему – всё равно, что исповедаться марсианину: никакого вреда, а на душе, может, и полегчает. Бугай в шинели не перебивал. Слушал внимательно, иногда смачно сплёвывал на пол. Пару раз хмыкнул на что-то. Гриша старался говорить тихо, чтобы ни одно слово до чужих ушей не долетело. Докончив рассказ, смолк, глядя себе под ноги.
– Значит, взяли и друга, и подругу, – задумчиво проговорил здоровяк. – Да, кролики, нехорошая история… Крыша-то хоть есть у тебя?
– Есть, – ответил Гриша и назвал фонд и фамилии Локтева и Глизера. Бугай присвистнул и переспросил:
– А ты сам-то часом не из афганцев будешь?
– Из них самых, – подтвердил Гриша. Бугай приобнял его за плечо и сказал:
– То-то я смотрю, грамотный. Порядок знаешь. Держи свой чирик и впредь ничего мне не суй. Спи себе. Завтра тобой займутся.
Он встал и вразвалочку пошёл через всю камеру к своему месту. Гриша проводил его взглядом и повалился на жёсткое ложе, моментально погружаясь в забытьё.
Ему приснились люди, шедшие долгой дорогой, теряющейся в тумане один за другим. Точно в спину. Лица сумрачны. Движенья размеренны. Туман стелился у них под ногами сизой пеленою, скрадывая шаги, отчего иногда казалось, что не идут они, а плывут по колыхающимся волнам. Гриша не знал этих людей. Он стоял на обочине дороги, встречая каждого вопросом: «Кто ты?». Отвечали через одного. Неохотно откликаясь на вопрос, они поворачивали к нему бесцветное лицо и говорили примерно одно и то же: «Я самоубийца», или «Я насильник», или «Убийца я, убийца, просто убийца». Среди людей были по большей части мужчины, но встречались и женщины. Столь же сумрачны и бесцветны. Лишь чуть тепла исходило от их тел. Не сразу сообразил Гриша, что чередою бредущие мимо него полностью обнажены. А, обнаружив это, ужаснулся тому, как нагота безобразна. Даже нагота совершенных в своих пропорциях женских тел, которые встречались меж шествующих мимо. Он стал ломать голову, что же безобразного может быть в наготе этих людей, пока до него не дошло – они все покойники. И тела-то у них не телесного, а землисто-серого цвета. Но почему же они тогда куда-то идут? Один за другим, один за другим? И вообще, где это он сейчас находится? По какую сторону бытия?
Паника охватила Гришу. Он попытался кричать, не в силах сообразить, что спит. Крик не получался, лёгкие точно наполнила вода. В какой-то момент ему показалось, что он и впрямь под водою. Стало быть, утонул, и всё, что ему видится, предсмертные галлюцинации. Надо собрать всю волю, заставив разум вспомнить, как он оказался в воде, понять, как отсюда выбраться. Вдруг ещё можно всплыть? Григ начал делать отчаянные движения руками и ногами, пытаясь подняться из поглотившей его глубины наверх. Похоже, получилось. Вокруг стало светать, и мысли мало-помалу пришли в порядок. Двигавшиеся мимо покойники стали удаляться, делаясь всё мельче, мельче, пока не превратились в неразличимую по отдельным звеньям цепочку. Гриша обнаружил себя плывущим в огромном изумрудного цвета океане на чудовищной глубине. Он, холодея от ужаса, понял, что давно не дышит. Попробовал сделать усилие, чтобы наполнить грудную клетку не воздухом, так хоть водой. Не получилось. Тогда он принялся разбираться, каким образом продолжает думать, испытывать ощущения, если не дышит, находится на огромной глубине, и, стало быть, давным-давно утопленник. Пока он решал эту головоломку, продолжая неистово плыть вверх, к свету, внезапно пространство вокруг преобразилось. Он оказался не под водой, а парящим высоко в небе. Пузырьки воздуха, растворённые в водной пучине, обернулись сгустками облачного пара, взвешенного в небесах. Стайки рыб превратились в стайки птиц. Вновь не чувствовал Григ, что дышит. Как будто не было ему нужды в дыхании. Внезапно прямо перед ним вновь возникла череда людей. Они шли навстречу, озарённые светом. Как и встреченные им на туманной дороге, они были обнажены, но их нагота сияла таким совершенством красоты, что глаз оторвать было нельзя. Каждый подобен лику святого. Но что-то в их облике причиняло Грише щемящую боль. Он попытался понять, что, остановив свой полёт перед ними, и вдруг увидел среди двигавшихся навстречу ликов знакомое лицо. Надя! Господи, это же убитая на днях красавица подруга Володи Туманова, из-за которой… Стоп! Память стремительно возвращала Григория к реальности. Видения начали рассыпаться, растворяться в бездонном пространстве. На месте недавних обнажённых фигур перед глазами Григория возникала неприглядная картина затхлой камеры, в которой он оказался по нелепой случайности. Наконец-то осознав, что он только что пребывал во сне, Гриша открыл глаза. Вокруг тихо. Заключённые спали. Кто посапывал, кто стонал во сне. Похоже, никто не бодрствовал. Тяжело дыша, Григ сел на нарах. Отчего-то болел бок и было тяжело дышать. Наверное, это из-за духоты в камере. Плюс ещё пережитый стресс, количество принятого накануне спиртного, да ощутимые удары, нанесенные несколько часов тому «главным по камере». Потирая ноющий бок, Гриша встал и поплёлся к отхожему месту.
Из противоположного угла камеры за ним пристально наблюдала пара зорких глаз. Паренёк, задержанный минувшим утром с поличным на продаже наркотиков, давно следил за новеньким. За час до этого он, внимательно осмотревшись, тихонько скользнул к спящему Григорию, осторожными ловкими движениями обшарил, не разбудив и не привлекая ничьего внимания. Найдя в заднем кармане спрятанный червонец, аккуратно вынул его и спрятал в свой карман. Затем достал маленькую ампулу-шприц и нежно, не тревожа сна, сделал спящему укол, после чего, довольный собой, кошкой прокрался на своё место.
Гриша еле добрёл до «толчка». Его тошнило и ломало. Он не понимал, что происходит. Когда склонился над отвратительного вида отверстием в тюремном полу, его вырвало. Из глаз побежали искры. Ещё немного, и он упадёт, потеряв сознание! Держаться! Держаться! Откуда-то из глубины камеры возник доходяга неопрятного вида и сердобольным голосом спросил:
– Новичок, может, охрану позвать?
Гриша промычал невразумительно. Внятной речи не получилось. Старичок-доходяга всплеснул руками и рванул к железной двери камеры, начав громко колошматить в неё обеими руками, крича «Охрана! Охрана! На помощь!». Заскрежетал засов, дверь со скрипом отворилась, и на пороге появились несколько охранников с оружием в руках.
– В чём дело? – недовольно гаркнул старший из них, озирая пространство КПЗ, где закопошились разбуженные криком доходяги обитатели. Очевидно, он ожидал какого-то провокационного инцидента, но никак не того, что увидел, когда доходяга, указав на не понимающего ничего вокруг Гришу в полуобморочном состоянии, сказал:
– Новичку плохо. Кажись, отравился.
– Конвойный, – скомандовал старший, – мигом новичка в лазарет!
Гриша пришёл в себя наутро. Всё тело страшно ныло, точно всю ночь его мяли и ломали. Голова была ватная. То, что здесь называли лазаретом, менее всего походило на помещение, связанное с медициной. Такие же обшарпанные грязные стены, разве чуть светлее, чем в КПЗ. Такие же казённые нары, разве что не двухъярусные. Наличие постельного белья полностью отрицалось его состоянием. Серое, застиранное до невообразимо ветхого состояния, из-за чего сквозь прорехи выглядывали бурые клочья слипшейся ваты старенького матраса, оно вызывало отвращение и своим видом и, более того, запахом. Впрочем, возможно, запах этот издавало не столько бельё, сколько пол и стены помещения, впитавшие зловоние сотен несчастных, прошедших через испытание тюремным лазаретом. Какая именно здесь оказывалась первая помощь, сказать трудно. Очевидно, всё-таки какая-то оказывалась. По крайней мере, к амбрэ [108] гнилого белья и стен примешивался стойкий душок спирта и нашатыря, свидетельствующий о том, что хотя бы простейшими процедурами больных тут пользуют.
Пробуждение было тем мучительней, что в явь переместилась часть ночных кошмаров. Перед глазами Гриши сидел один из призраков, преследовавших его в давешних видениях. Он попытался, зажмурившись, мысленно отогнать наваждение. Не получилось. Серолицый старичок в белом одеянии с бородкой, как у младшего беса из преисподни, неоднократно выплывавший из туманных дебрей прошедших снов, по-прежнему невозмутимо сидел на табурете напротив него и с меланхолической улыбочкой наблюдал за пробуждающимся. Гриша слабо застонал, и это означало, что он окончательно переместился в реальность, поскольку впервые за несколько часов кошмара услышал собственный голос. Значит, старичок реален?
– Кто вы? Где я? – выдавил из себя Берг и услышал писклявый старческий голос в ответ:
– В тюремном лазарете, а я тюремный врач. Давно на игле, милый?
– Какая игла! Кроме табака и водки я ничего не…
Фразу закончить он не смог. Тупая боль властно сдавила голову обручем, и он снова застонал.
– Ай-ай-ай! А вот врать врачу нехорошо, – пропищал бес и добавил:
– Благодарите Бога, что вовремя вас вытащили с того света. А то бы отбросили копыта, и разговаривали бы мы с вами уже совсем в другом месте. Хе-хе!
Гнусный смешок серолицего старикашки вызывал не меньшее отвращение, чем запахи и вид лазаретных интерьеров, но сопротивляться не было ни малейших сил. Гриша только стиснул зубы. Жалкое подобие человеческого голоса вырвалось из его груди вопросом:
– Где мои друзья? За что нас задержали? Почему нам не предъявляют…?
– Голубчик, не надо так нервничать! В вашем состоянии вам сейчас просто бесполезно интересоваться всякими глупостями. Знаете ли, это даже смешно. Хе-хе! И я же просто доктор. Такие вопросы не в моей, так сказать, компетенции. В ваших же интересах, милейший, ответить на мой вопрос. Сколько времени вы сидите на игле?
– Идите к чёрту! – возмутился Гриша, еле собравшись с силами, чтоб изречь эту фразу.
– Хорошо, хорошо, голубчик, – поспешно согласился бес в халате и встал с табурета, – ухожу. Приветик передать? Хе-хе…
Берг снова погрузился в полусон. Предметы, запахи и звуки стали сливаться в неразборчивое месиво, и лишь головная боль не давала полностью отключиться, держа тонущее сознание на плаву.
А в это же время в кабинете для допросов измождённого вида следователь прокуратуры с квадратным лицом, на котором терялись глубоко запавшие маленькие свиные глазки, разговаривал с Тумановым. Состояние последнего мало, чем отличалось от Гришиного, хотя никто его в камере не бил и не колол. События последних дней до того расшатали нервную систему художника, что не нужно было вмешательств извне, дабы сделать его больным. Он сидел напротив следователя и трясся мелкой дрожью, которую и не пытался унять. Допрашивающий его делал вид, что не замечает состояния подследственного, деловито складывая вопрос к вопросу:
– Как ты объяснишь, Туманов, что из квартиры убитой была похищена ценная коллекция марок, которую обнаружили у тебя в мастерской при обыске?
– Я не был свидетелем обыска. Протокола не видел. Вы проводили не обыск, а незаконный налёт, – тихим тоном, будто речь идёт о чём-то малозначимом, спокойно ответил художник. Следователь сделал очередную запись в протокол и выложил следующий вопрос:
– Зачем вы с Бергом отправились в номер гражданки Кулик?
– Гриша хотел меня познакомить со своей невестой.
– Берг женат. У него сын. Я повторяю вопрос. Зачем вы пришли к Татьяне Кулик?
– Какое это имеет отношение к убийству Нади?
– Прямое. Задержали вас по подозрению в организации убийства с целью завладения имуществом, часть которого в момент задержания именно при тебе и находилась.
– Я не понимаю, о чём вы говорите.
– Ты не станешь отрицать, что эти серебряные монеты царской чеканки принадлежали покойной Надежде Константиновне? – следователь выложил на стол две серебряные монеты, когда-то подаренные ему Надей, как она сама сказала, «на счастье». Да мало ли чего за годы, проведённые вместе, они друг другу подарили! Всего и не перечесть.
– Вы шьёте дело белыми нитками, господин следователь прокуратуры. Эти два целковых Надя подарила мне, когда я сделал ей предложение о замужестве.
– Вы не подавали заявления в ЗАГС.
– И что? Мы давно жили вместе, это легко проверить. А заявление подать просто не успели… Собирались, да так и не успели… Эх, Надюха, Надюха! – взгляд Туманова слегка увлажнился. Но ему не дал уйти в себя следователь.
– Есть свидетельские показания, что убитая не собиралась за вас замуж. Более того, вот ксерокопия её заявления о вступлении в брак с другим человеком. Фамилия Суркис что-нибудь говорит?
– Я не знаю, какого лешего вы приплетаете Сеню Суркиса. Да, Надя была с ним знакома. Возможно, даже собиралась за него замуж когда-то. Я не влезал в то её прошлое, которым она не хотела делиться. А что до ваших свидетелей, то, по-видимому, это показания её сестры, которая была против нашего брака. Эта баба всегда следила за младшей сестрёнкой и учила её жить по-своему. А Надя не хотела.
– Тем не менее, её показания сходятся с данными следствия.
– Да какое, к лешему, следствие! Как вы можете меня подозревать в совершении убийства человека, которого я боготворил, с которого писал портрет?!
– Портрета убитой при обыске мы не нашли. А подозревать или не подозревать кого-либо мы обязаны, основываясь строго на имеющихся в деле материалах, а не на эмоциях. Где ты был в день убийства? Желательно вспомнить весь день по часам и минутам.
– Вам прекрасно известно по часам и минутам, где я был весь этот день. У себя в мастерской.
– Конечно, и у тебя тридцать три свидетеля. Так ведь?
– Что вам от меня нужно? Говорите прямо. Хотите повесить на меня убийство Нади? Вешайте, если вам так этого хочется. Может, на «зоне» мне и лучше будет, чем в этом вашем поганом миру.
– Вышак тебе ломится, дружочек.
– Мне всё равно. Давайте ваши бумаги, я подпишу, что вы сочинили. Но Гришу и его девушку отпустите. Они вообще ни при чём.
– Это мы выясним. Так что с подписью не торопись. Успеешь на тот свет. Я так понимаю, ты согласен сотрудничать со следствием?
– Сотрудничать, – усмехнулся художник. – Чего вы добиваетесь?
– Ладно. Сейчас с тобой побеседует следователь ФСБ. От того, как ты ответишь на его вопросы, зависит, встретят ли твои друзья новый рассвет за решёткой или нет. Всё понял?
Туманов кивнул. Следователь с квадратным лицом встал, нажал на кнопку, в дверях появился контролёр, вопросительно глянул на следователя. Тот молча кивнул, дверь закрылась, а через минуту в помещение вошёл тонкий, как Соломинка из известной сказки про Соломинку, Пузыря и Лаптя, мужчина в тёмных очках, и следователь прокуратуры уступил ему место, покинув кабинет. Соломинка представился:
– Юрий Владимирович Мерцалов. У нас мало времени, поэтому прошу отвечать чётко и по существу. Какие предметы старины у вас остались от Суркиса и Калашникова?
Художник вскинул на ФСБ-шника полные тоски глаза и ответил:
– То, что я знаю, это платок, который я отнёс в музей, иконка, кажется, начала века и портрет старика с посохом… Ах, да. Ещё какие-то карандашные наброски. Всё.
– Это точно всё?
– Я говорю правду… Хотя, если совсем начистоту, я могу чего-то и не знать. Я не искал тайников, не делал ремонта в мастерской. Может, там и есть что ещё. Только мне неизвестно.
– Допустим. А ваши гости, которые часто у вас бывали? Им вы показывали что-нибудь из коллекций ваших предшественников?
– Специально нет. А случайно, мало ли, кто и что мог видеть!
– Как это? Без спроса хозяина рыться в его шкафах и антресолях?
– Да нет, зачем вы так! Во-первых, случайных людей у меня и не бывает вовсе. А во-вторых…
– Как же не бывает? А заказчики?
– Да их было-то за все годы… И видели лишь то, что я им показывал. Какого рожна художнику показывать заказчикам чужие работы?
– Допустим. Вы знаете что-нибудь о манускриптах в коллекции Калашникова?
– Не интересовался. Я вообще больше модерном интересуюсь.
– Какие у вас отношения с сыном Мстислава Суркиса?
– С Сеней? Да никаких! Он же дрянной человечек-то! И когда-то водил шашни с моей… – Володя осёкся. О том, что Надя была знакома с Суркисом, она ему говорила. И вот выяснилось, даже собиралась за него замуж. Не он ли убил? Точно прочитав его мысли, Мерцалов нараспев произнёс:
– Семён Мстиславович сейчас во Флоренции.
– Где?! – ошарашенно переспросил Туманов, вспомнив неожиданное приглашение на персональную выставку.
– Готовит неделю русского искусства. Кстати, вы там в ней участвуете. Так что иметь обиды на Суркиса вам должно быть совестно.
Художник промолчал. Мерцалов задал следующий вопрос:
– Вам знакома фамилия Зильберт?
– Кажется, искусствовед есть такой. Но это больше по Гришиной линии. Он музыкант.
– То есть, если я правильно понимаю, личных отношений с братьями Зильбертами у вас нет?
– Правильно понимаете.
– Младший Зильберт был женат на сестре Суркиса. Вы это знали?
– Меня это не касается. И вообще разговор о Сене мне неприятен.
– Мало ли, что неприятен. Мы не на свидании, а на допросе. Извольте отвечать.
– Не знал, ничего я не знал о личной жизни младшего Зильберта. И знать не желаю.
– Весьма напрасно. Если бы вы побольше интересовались связями между людьми из своего окружения, многих неприятностей могли бы избежать.
– Зильберт и Суркис люди не моего окружения, – резко возразил Туманов. Мерцалов тут же врезал:
– Убитая была одновременно в прошлом невестой Суркиса и любовницей младшего Зильберта. Я понимаю, вам она могла этого и не говорить, но сами-то поинтересоваться могли бы!
– У меня почему-то складывается впечатление, что вы мне врёте, – зло заметил Туманов.
– Мне нет смысла вам врать. Но если вас терзают сомнения, я могу предъявить вам факты. Вы какую фактуру предпочитаете: фотографии, личные письма, документы?
Голос Юрия Владимировича был бесцветным, шелестящим, великолепно подходя своему обладателю. Туманов бросил на противную Соломинку взгляд исподлобья и процедил:
– Интересно, какие это могут быть документы на любовников?
Мерцалов рассмеялся фальцетом и прошелестел в ответ:
– Медицинские, уважаемый, всего лишь медицинские. Но в сочетании с другими могут дать достаточно исчерпывающую картину интимной жизни. Итак?
– Идите вы к чёрту. Какие у вас ещё вопросы?
– Всего один. Вы кого-нибудь сами подозреваете в убийстве?
– А не я ли сижу по подозрению в её убийстве здесь перед вами?! – Юрий Владимирович ни мускулом лица не дрогнул.
– Одно дело подозрение, другое – факт.
– Её убил Сеня Суркис, – рубанул с плеча художник и нарвался на иронично-сочувственное замечание Мерцалова:
– …который сделал это, будучи во Флоренции. Так, что ли?
– А вы точно знаете, что он там? – вдруг взъярился Туманов.
– Хорошая мысль, – заулыбался Соломинка из ФСБ. – Спасибо за идею. Впрочем, с вас официально подозрения не сняты.
– А мои друзья?
– Я обещал вам, и своё обещание выполню. Их отпустят, – проговорил Мерцалов. И добавил:
– В своё время.
Покинув Туманова, следователь прокуратуры вызвал из женской камеры задержанную Татьяну Кулик и объявил ей с порога:
– Дело в отношении вас не возбуждается. Мы приносим вам извинение за жёсткость оперативной разработки. Но я рекомендую вам немедленно покинуть наш город. В двадцать четыре часа.
– Это почему?
– В целях вашей же безопасности.
– Не понимаю.
– Убийцы пока не найдены. Вы втроём причастны к делу. В деле много неоднозначных эпизодов. Пока для всех вы, Татьяна Александровна, числитесь в кругу подозреваемых, вы – в наибольшей безопасности. У следствия есть подозрения, что за художественными ценностями в мастерской у Туманова, охотятся. А вы, насколько я понимаю, в мастерской не бывали. Ваших друзей некоторое время подержат здесь, а вас отправят домой. И вы, по прибытии, немедленно дадите подписку о невыезде. Так понятно? – Таня хмуро кивнула. Нужно выяснить отношения с Гришей. Но это, похоже, вновь откладывалось на неопределенный срок. Водят! Как водят! Бесы поганые!!!
– Я могу попросить свидание с ним? – спросила она.
– С Григорием Бергом? – переспросил следователь, и его квадратное лицо скривилось в подобие улыбки. – А на каком основании? Свидания даются только родственникам.
– Я всё поняла, – еле слышно прошептала она.
– Ну, вот и хорошо. Охрана! Гражданку Кулик на выход с вещами. Вот постановление, – и он протянул ей бумагу с подписью и печатью.
Она медленно взяла листок, пробежала глазами первые строчки и почувствовала, что больше ничего не видит. Слёзы потекли по щекам. Квадратнолицый участливо протянул стакан воды. Она машинально взяла его, сделала пару глотков, мелко стуча зубами по стеклу, и закашлялась. Следователь дождался, когда она откашляется и произнёс:
– По дороге домой подумайте хорошенько, в какие наиболее подходящие руки всё-таки следует передать то, что вы незаконно храните. Маленький дружеский совет, не более. Если сочтёте разумным выбрать наше ведомство, вот вам моя визитка. Возьмите, пригодится!
Беллерман не ошибался в людях. Он так считал. Мог недооценить ситуацию, не справиться с защитой хорошо подготовленного противника, но ошибиться в человеке – нет… Противниками – явными или потенциальными – он считал всех и стремился всякого превратить, по крайней мере, в своего клиента… Бывало, он не справлялся с объемом поступающей информации вовремя. Бывали и промахи. Но ошибиться на сто процентов Владислав Янович не мог. И, похоже, Долин был его первой, и хорошо, если не роковой ошибкой. Потомок староверов, изрядно потрёпанный, но не побеждённый, едва не нанёс поражение.
Несколько дней профессор пребывал в подавленном состоянии. В один из сумрачных вечеров он решил подать заявление об отпуске. Не отдыхал четыре года, и, возможно, сказалась обыкновенная накопившаяся усталость. Пора! Наутро заявление лежало на столе у секретаря в центральном офисе отдела. На удивление быстро его просьба была удовлетворена. К обеду в «Дурку» пришёл факс с приказом о предоставлении отпуска сразу за четыре года, то есть, начиная с завтра и аж до 1 октября. Настроение поднялось, и Беллерман, развалясь в кресле, стал подумывать о том, куда бы податься на три с половиной месяца. В этот момент раздался телефонный звонок. Мягкая трель скользнула по слуху щекочущим ёршиком, враз перебив установившееся благодушие, и, прикладывая трубку к уху, профессор, не скрывая раздражения, выдохнул:
– Слушаю вас.
– Владислав Янович, это Локтев. Слышал, собираетесь в отпуск? – «Вот ведь чёртов малый!» – подумал Беллерман. Вслух же произнёс:
– Сами догадались или сказал кто?
– Да как же! Все только об этом и говорят.
– Все это кто? – забеспокоился профессор. Не хватало, чтобы и партийцы локтевские начали читать мысли! Ну, уж это полный бред.
– Заходил один общий знакомый. Если помните, был такой «комитетский» куратор «Памяти» по фамилии Никитин. Так вот…
Беллерман вздрогнул. С того света не возвращаются. Либо Локтев блефует. Готовит почву для перехвата инициативы? Как бы не так!
– Владимира Анатольевича я хорошо помню. Насколько я помню, его с нами нет уже полтора года.
– Да-да. А вот люди его остались.
Беллерман пропустил услышанное мимо ушей, поддакнув:
– Я действительно собрался отдохнуть, последние четыре года оказались чересчур сложными для меня.
– В добрый путь, Владислав Янович, – отозвался Локтев, – я хотел бы перед вашим отъездом встретиться и обсудить кое-что.
– Встретиться? – грустно переспросил профессор. – А по телефону никак нельзя? Я, сами понимаете, перед отпуском в диком цейтноте. Абсолютно ни на что не хватает времени.
– Что-то я не узнаю вас, Владислав Янович, – с сомнением в голосе ответил председатель фонда и лидер партии, – разве вы не самый успевающий человек из всей нашей команды?
Беллермана передёрнуло. Выскочка, его руками слепленный и придуманный от начала и до конца, дутый лидер бумажной партии, нужной только для выполнения одноразовой операции, время которой ещё не настало, разговаривает с ним так, будто они ровня. Одной команды? Локтев и профессор Беллерман?
– Спасибо за лесть, Дима. Но она слишком груба, чтоб я поверил. Я действительно занят, так что, если хотите переговорить, то в данный момент времени я к вашим услугам. Так что там за знакомый?
– Ну ладно, – нехотя согласился Локтев, – Кийко…
– Ах, Костя, – протянул Беллерман. – Можете не пояснять. И что? – а у самого мороз побежал по спине. Хохол был непонятен и неприятен. После того, как он оставил партию и журналистику и несколько месяцев не появлялся на горизонте, Владислав Янович лишь однажды вслух помянул его, обсуждая с Краевским очередную медицинскую тему для публикации. – Насколько я знаю, вы расстались с этим молодым человеком. Я прав?
– Вы, как всегда, правы. Но дело не в том, что мы расстались, – продолжал Дмитрий, и профессор уловил в его голосе что-то, верно подсказывающее, что партийный лидер блефует. – Дело в том, что Костя принёс важную информацию. Не знаю, как излагать по телефону.
– Наши линии не прослушиваются, – в свой черёд соврал Беллерман. Пусть поговорит! Если скажет лишнего, коллеги-телефонисты мигом заархивируют нужную часть разговора, и уже вечером его распечатка будет лежать на столе, у кого надо. Это Локтеву не помешает. Пусть охолонёт маленько, а то совсем зарвался!
– Мне-то опасаться нечего, – совсем уже нагло молвил «Испытуемый Д» и продолжал:
– То, что он принёс, понимаете ли, из области, прямо скажем, фантастической. Не изволите ли послушать?
Тон Локтева показался Беллерману издевательским. Он еле удерживался, чтобы не осадить молодого выскочку, благо, для этого располагал большим спектром самых разных возможностей. Но следовало держать себя в руках, по крайней мере, до тех пор, пока не станет ясно, откуда, в действительности, тот черпает свою информацию и каков её уровень. То, что за спиной у Беллермана Локтев водит «левые хороводы», он догадывался давно. На днях, воротившись из неприятной загранкомандировки, Беллерман вернулся к прерванному отъездом разговору с Глизером и узнал от юриста чёрте что. Натворили же они с Локтевым на пару глупостей! Марк Наумович, весь белый, с трясущимися руками, ну впрямь пациент «Дурки», жаловался на настигшие их неприятности.
– Если помните, Владислав Янович, мы с вами в консульском отделе говорили. Я вам называл фамилию Шмулевича… Ну, то есть Берга, который нам оформлял поездки с Шустерманом из МИДа.
– Разумеется, помню, Марк Наумович. У меня абсолютно здоровая память. А вот вы что-то, по-моему, забываете. Я же вас затем и пригласил, чтобы вы мне дорассказали свою историю. Итак! Что там случилось с вашим… Как бишь я его тогда обозвал?.. Иштваном Хайруллаевичем Тер-Петренко-Рабинавичюсом?.. Да-да, так и назвал! Вот видите, абсолютно точно помню. Не то, что Вы! Слушаю.
– Так вот, Владислав Янович. В назначенный день Григорий Шмулевич не забирает документы из консульского отдела. Отовсюду исчезает. Я бью тревогу. Звоню ему. И как вы думаете, что я узнаю?
– Неужели, что его назначили вице-консулом Армении в Афганистане?
– Опять шутите! – обиженным тоном заметил Глизер и тут же переменил его на прежний полушёпот. – Оказывается, Шмулевича… То есть, по-настоящему его фамилия Берг. Григорий Эдвардович Берг. Ну, из этих, из немцев. Так вот, его арестовали. По подозрению в соучастии в убийстве некой Надежды Константиновны Поляковой, сожительницы художника Туманова. Арестовали как раз вместе с главным подозреваемым, этим самым Тумановым в день её похорон. Там ещё была задержана третья, девчонка приезжая. Но на неё улик не было, её отпустили, проверив документы. А этих двоих скрутили капитально. Ну, я первым делом связываюсь с Локтевым, поднимаю на уши все свои связи. Времени в запасе кот наплакал. Группа-то срочная, сами понимаете. А тут такое дело! Я сразу понял, что человечка подставил кто-то. В общем, дошёл до генерала Субботина…
Беллерман застонал. Он хорошо знал Субботина, знал о его дружбе с ненавистным Логиновым, занудой и бывшим начальником по линии бывшего КГБ, доживающим свои дни до пенсии на почётной должности в Москве. Знал профессор и о том, что ныне Субботин переметнулся, очевидно, по заданию своих реальных шефов, в политические деятели. Его гладкая физиономия мелькает на телеэкранах. В последнее время он разыгрывает карту оппозиционера Хасбулатову в парламенте, рядясь в тогу отпетого либерал-демократа. Субботин и команда – матёрые ребята. С ними не раз сталкивались интересы 13-го отдела. Приходилось вести затяжные и непростые переговоры, заканчивавшиеся сложными компромиссами, в которых далеко не все интересы Беллермана сохранялись в неприкосновенности. Субботин, приставленный чекистами к МВД в высшем чине милиции, был мало доступен спецам 13-го отдела, будучи публичной фигурой, с одной стороны, и имел глубоко эшелонированную оборону от всяких спецприёмов, с другой. Это, конечно, никакая не контригра, но неприятностей возникновение этой фигуры сулило много. Кто и почему мог надоумить Глизера выходить именно на Субботина, было неясно. Скорее всего, простая человеческая глупость. Но от этого не легче!
– Короче говоря, вытащить с нар нашего человечка удалось только через четыре дня, – продолжал Глизер, тараща глаза по сторонам и время от времени глотая некоторые слоги, и без того плохо различимые в его картавом шёпоте, – и то под подписку о невыезде. Мы опоздали. Группа провалилась. Отказ в визе. Ладно бы мы просто потеряли сделку. Но оказалось хуже. Когда Шмулевич приступил вновь к работе и получил на оформление группу попроще, там всего три человечка, и все уже многократники, то есть раньше ездили по нашему каналу, – вся группа получила отказ. Причём не от нашего консульского отдела, а от французов. Понимаете? Выходит, нам перерубили канал. И теперь мне осталось только проверить: это Шмулевича засветили или всю нашу команду. Я понимаю, данные на проходящего по делу об убийстве слили в интерпол, а там уже закрутилась машинка, как положено…
Доктор медленно набрал полную грудь воздуха и рявкнул:
– Вы с Локтевым два идиота! Какого чёрта вам понадобилась эта мелкая лавочка?! Вам что, денег мало было, что ли??? Разгильдяи!
Гешефтики за спиной устраиваете? Кто такой этот ваш Шмулевич? Где его досье? Я для чего вас столько времени инструктировал!..
Внезапно смолкли оба. Владислав Янович не мигая смотрел, на Глизера, Марк Наумович выпучился на Беллермана. Обоим стало ясно, что они обнаружили себя. Никогда прежде профессор не позволял себе такого тона, сохраняя видимость того, что при Локтеве он консультант, возможно, имеющий на него некоторое влияние, но не более того. Только сам Дмитрий Павлович признавал некоторое верховенство Беллермана над собой, но тайное, секретное, и на публике сохранял ту же видимость взаимоотношений. Это было удобно. В НДПР не было людей, посвящённых в тайну расклада сил, и это устраивало обоих. Даже Саид Калыкович Баширов, став, с подачи Беллермана, особо приближённым к первому лицу партии человеком, не знал тонкостей взаимоотношений Локтева и Беллермана. Что же касается Марика Глизера, то до всей полноты информации этого исполнительного еврейчика допускать не стоило ни при каких обстоятельствах. Он хотя и появился в своё время в фонде через Беллермана, но вовсе не затем, чтобы становиться осведомлённой фигурой. И вот тайное стало-таки явным, и от такой правды оба чувствовали дискомфорт. Глизер, по врожденной привычке делать «заначки» и вести двойную-тройную игру так, чтобы и дело делалось, и свой интерес был соблюдён, во второй раз в жизни сдал постороннему одну из таких «заначек». Просто ему и в голову не могло придти, что Локтев не посвятил Беллермана в детали МИДовского бизнеса и тот «не в доле». О том, что интересы профессора могут быть выше, чем откат в сотню тысяч «зелёных», что можно распилить между тремя-четырьмя дольщиками, мозговые ресурсы юрисконсульта думать не позволяли. Молчание затягивалось, и требовалось как-то разрядить обстановку. Профессор видел: Марик выйти из ступора не может, значит, слово за ним. Всё равно, какое.
– Вот, что. У меня проблемы и без вас с Локтевым. Я погорячился слегка. Так что, ты меня извини, пожалуйста. Просто я всегда оказывал Дмитрию Павловичу особые услуги, составляя полную психологическую картину людей, с которыми он выбирает контакты, ситуаций, в которые они попадают, и тому подобное. Так было всегда. Я привык думать, что Локтев мне вполне доверяет в этом вопросе. А тут выясняется, что есть целое направление деятельности, завязанное на конкретного человека, о котором я ничего не знаю и сказать не могу… В общем, выпутывайтесь сами, ребята. Я умываю руки. Если совсем припрёт, обращайтесь, тогда выясним, что это ещё за Шмулевич у вас и как вас угораздило влипнуть. Но пока не вижу смысла подключаться.
Разговор с Глизером был последней каплей, переполнившей чашу, после которой намерение взять отпуск окончательно созрело. И вот – звонок! Можно делать выводы. Ребятишки заигрались в самостоятельность! Что ж, похвально! В своих действиях они опираются на того, кого нашли. Генерал Субботин, в их понимании, фигура, в опоре на которую можно делать хорошую игру и даже «поигрывать мускулами» на самого Беллермана! Что ж, как говорится, флаг им в руки, барабан на шею, медаль во всю спину и поезд навстречу! Субботин, конечно, неприятность, но отнюдь не такая, чтобы писать «пропало». Эта игра им ещё боком выйдет. Раньше можно было опасаться, например, хотя бы Целебровского. И уж если от кого ожидать контригры, так это именно от него. Теперь, когда Беллермана с Целебровским объединяет не только ФСБ, а Орден Дракона, можно не опасаться. Кодекс Ордена не позволяет братьям-магистрам чинить беды друг другу на территории страны пребывания. Если Локтев со своими «молодогвардейцами» заиграются с Субботиным, достаточно шепнуть Целебровскому, и ребятишек быстро поставят на место! Что такое генерал национальной безопасности в сравнении с транснациональным Орденом?
Примерно так рассуждал Беллерман, слушая в трубке самоуверенный голос Локтева, пока тот изливал ему свою «фантастическую» информацию. Машинально реагируя на ключевые слова, профессор включился в то, что говорит Локтев, не сразу. Но, когда включился, на время думать забыл про Субботина и прочих функционеров системы, которых считал мелочами большой игры.
– …А ещё он сказал, нашу партию готовят к новому политпроекту, что состоится в конце года после неких кровавых событий.
– Вы, Дима, давно не перечитывали братьев Стругацких? Я вам советую. На многое будете после этого реагировать с улыбкой.
– Владислав Янович, у него доказательства!
– Какие этому бреду могут быть доказательства?! – зашипел профессор. Всё это начинает выводить из себя. Оказывается, в своём проекте он уже ничем не управляет и ничего не контролирует! Сначала гадёныш Андрей Долин, сорвавшись с крючка, ломает долгий и тщательно подготовленный эксперимент, нырнув под крыло каких-то старцев с лампасами. Потом – Никитин, после уничтожения которого вылезают его видеоматериалы. Затем, этот жидёнок Глизер прокалывается на мелком бизнесе из-за какого-то придурка с немецкой фамилией и еврейским псевдонимом. И после всего этого возникает проблема со вторым «испытуемым», по дурости своей или с чьей-то подачи, готовым рассекретить всю многоходовку, задействовавшую не только силы 13-го отдела с «Дуркой» и Беллерманом во главе, но и легион других сил и структур. Это уже пахнет катастрофой! – Локтев, я переспрашиваю. Какие такие доказательства? Слышите мой вопрос?
– Да, профессор, – отвечал, не дрогнув, голос в трубке. – Вы сами убедитесь, что они собраны серьёзные и убедительные. Во-первых, аналитическая записка президенту за подписью Логинова.
– Ничего себе! А вам не кажется, что скопировать такой документ вряд ли возможно? Это же чистой воды фальшивка!
– К сожалению, нет, Владислав Янович. Это даже не копия. Подлинник. Просто, не дошедший до президента. Во-вторых, распечатка телефонных переговоров спецпредставителя Вашингтона при Ельцине с Немцовым о предоставлении группы боевиков и о засылке в конце сентября в Москву группы снайперов из Израиля.
– Слушайте, Дима! Никакого спецпредставителя при Ельцине нет. Не существует такой должности, понимаете! Да, нашего президента окружают иностранные советники. Да, они готовят ему разные материалы, следуя букве которых он ведёт политику на постепенное сближение с Западом по всем ключевым позициям. Но чтобы это понять, не нужно даже большого ума. Просто газеты внимательно читать, и всё! Но никакого спецпредставителя не существует! Я понятно говорю?
– Понятно, – спокойно и даже, как показалось Беллерману, с улыбкой отвечал Локтев. – Но я своими глазами видел этот документ. И в нём есть, в числе прочих, моя фамилия. Понимаете? Мне и возглавляемой мною партии тоже отводится роль в предстоящем спектакле. И роль эта весьма неприглядная. Как я, по-вашему, должен ко всему этому относиться?
– Никак! – закричал в трубку профессор. – Брехня! Чистой воды абсолютная брехня! Не существует такой должности! Понимаете? Если кто-то просит от имени кого-то прислать в столицу израильских спортсменов, ни о чём это не говорит! – Беллерман начал успокаиваться. Всё, что несёт этот выскочка, не касается ни «Дурки», ни 13-го. Пусть расхлёбывают Целебровский, Логинов или ещё кто-нибудь! Их дело! Да и странно ведёт себя Локтев. И голос странный. Что-то тут не так!
– Ваши бы слова да Богу в уши! – отвечал по-прежнему спокойный голос Локтева, будто провоцируя собеседника. Что это с ним? Это ж не его приём! Неужели научился?? – Но, по-моему, всё говорит о том, что в октябре планируется новый путч. Или я ошибаюсь?
Владислав Янович не отвечал; ещё минута, и он мог уже разговаривать вполне спокойно. Однако за эту минуту Дмитрий наговорил ему ещё целую кучу всякого. Как же, будешь тут спокойным! Кто же, чёрт возьми, кого контролирует?
– … и я тоже хотел бы понять, откуда такой букет информации. Ведь если уровень игры таков, каким он выглядит, то наши, как говорится, не пляшут. Это же не игрушки – состряпать такие документики! А, профессор? За это и под самосвал нетрудно угодить. Или вы меня таким образом прощупываете, мол, не откажусь ли работать дальше? Испугаюсь, сдам всё! Так вот, что я вам скажу, дорогой мой Владислав Янович, – в этом месте тон на другом конце провода слегка изменился, прибавилось металла в голосе, чуть потвёрже стали согласные и покороче гласные. Но в целом голос оставался ровным и спокойным. – Я, к вашему сведению, «афганец», ветеран войны! Если я выхожу на бой, то уж не отступаю. Щадить меня не надо. Вешать лапшу на уши тоже. Будет драка, так будем драться. И сдавать вас, нас и что бы и кого бы то ни было я не собираюсь. Ответьте мне, зачем скрывали от меня стратегические планы? В конце концов, мне как лидеру партии могли и доверить!
Беллерман слушал вполуха. Всё, что говорил собеседник, было второстепенным. Самое важное было другое. Почему он говорил? Кто позволил? Как он смог выйти из-под контроля и начать «наезжать» на своего хозяина?! Впервые Дмитрий пробовал «играть мускулатурой» перед профессором. Он всё равно оставался мальчишкой подконтрольным, хотя и считал, что уже равен Беллерману. С тех пор, как, успешно закодировав своего «Испытуемого Д», Беллерман полностью взял под контроль не только поведение, но и волю председателя общественного фонда ветеранов, инвалидов и семей погибших в Республике Афганистан, ни разу Дмитрий Павлович не позволял себе не то, что повышать на него голос или спорить с ним, не говоря уже о каких-либо упрёках с его стороны, но и даже просто иметь своё отличное от профессора мнение. Неужели катастрофа зашла так далеко? А что если самая суть методики, десятилетиями отрабатываемой на сотнях и сотнях душевнобольных людей, оказалась неточной и на определенном этапе просто-напросто демонстрирует свою непригодность???
– Дима, – неожиданно мягким, стелющимся тоном начал Беллерман, ловко перебив собеседника, – ответьте мне на один вопрос. Вы давно знаете человека, который вам принёс информацию? Только не говорите, что это Костя Кийко! Не вешайте лапши. Кто это?
– Разумеется, я видел его в первый раз в жизни.
– Замечательно. А теперь скажите мне, почему человеку, которого в первый раз видите, вы поверили больше, чем вашему многолетнему психоаналитику, консультанту, старшему товарищу и, можно сказать, другу, с которым так давно работаете бок-о-бок? Почему? – наконец, на том конце воцарилось молчание. Кажется, зацепил, попал в точку. Не дожидаясь ответа, Беллерман развил атаку:
– Я вам скажу как профессионал простую вещь. Когда мы сталкиваемся с чем-то ярким, меняющим привычные представления или проливающим на привычное новый свет, мы склонны верить поразившей нас яркости больше, чем всему накопленному прежде опыту. Поверьте мне, дорогой мой Дмитрий Павлович, вы оказались жертвой типичного заблуждения. Допустим, ваш собеседник действительно владеет какой-то необычной информацией. Её, между прочим, в любом случае уважающий себя политик сначала проверит. Но это так, в сторону. Так вот, допустим, что владеет. Что это меняет? Помнится, я всегда говорил: предназначение Дмитрия Локтева – власть. Настоящая власть. А вхождение во власть требует не только получения её символов в виде денег, а ещё и принесения определённых жертв. Вас что, пугает кровь? Вы же ветеран Афганистана! Вам показали какие-то предварительные планы какого-то нового путча. Да сейчас только ленивый не говорит о новом путче. После майских событий, после Съезда, с бесконечным трёпом о новом союзном договоре всем ясно: противостояние старого и нового нарастает. А уж каков будет сценарий столкновения, вопрос открытый. Тут могут быть варианты. Ваш информатор может быть далёк от действительности, а может, провоцирует вас.
Беллерман перевёл дух. Кажется, ему удалось убедить оппонента. Трубка безмолвствовала. Что-то в ней пощёлкивало, будто не человек работает мозгами, переваривая услышанное, а допотопная электронно-вычислительная машина с шумом вращает свои многочисленные шестерёнки в поисках требуемой ячейки на многокилометровых магнитных лентах, намотанных на громоздкие диски. Наконец раздался сухой кашель, и собеседник проговорил:
– Может, и так. Но почему вы меня не предупредили о том, что некто может владеть стратегической информацией, какой не владею даже я? Может, потому, что вы и сами ею не владеете?
Догадка озарила Беллермана. Невидимый собеседник, напрашиваясь на визит, знал, что профессор откажет. Точно знал. А если знал, значит, напрашивался для отвода глаз. Чтобы профессор потерял бдительность. Разговор был рассчитан именно на телефон, когда основная часть приёмов воздействия на собеседника недоступна, а главное, когда невозможно точно установить личность говорящего. Изготовив из человеческого материала не менее двух сотен всевозможных двойников, Беллерман прекрасно знал, что самое простое – добиться голосового подобия. С этого кормятся пародисты и имитаторы, которых в последнее время, в том числе, и не без участия специалистов 13-го отдела, развелось в стране видимо-невидимо. На том конце провода не Локтев, а его «фонический двойник»! И цель разговора совершенно очевидна, и вообще всё встаёт на свои места. Впервые за четыре года профессор уходит в отпуск, и ему устраивают проверочку. Что ж, молодцы! А он едва не сплоховал.
– Господин проверяющий! – бодро воскликнул профессор. – Будь…
– …готов! – отозвался голос в трубке. Теперь это был не напористый тенорок Локтева, а другой, более низкий и менее энергичный голос. Беллерман понял, что вычислил всё точно, и мысли о надвигающейся катастрофе, о тупике, куда завела его собственная методика, улетучились разом. – На самом деле, профессор, результат не хороший, а лишь удовлетворительный. На вычисление собеседника у вас ушло одиннадцать с половиной минут. На логическом подвохе вы меня не поймали. Так что, сами понимаете. Троечка!
– Но я действительно очень устал, – отвечал Беллерман, у которого, на самом деле, всё внутри ликовало.
– Ладно-ладно. Значит, так. Уходя в отпуск, возьмите себе на заметку информацию, которую я вам слил. На время вашего отсутствия куратором Локтева и его НДПР назначается Алексей Вольдемарович Краузе. Вы его можете помнить по Новосибирскому управлению 13-го отдела. Ставлю вас в известность о том, что в течение лета и начала осени планируется разработка НДПР как активной организации, имеющей боевые подразделения с активным участием в осенних играх и политические подразделения для их дальнейшего вхождения в высшие органы власти. Планируется обеспечить максимальную степень влияния курируемых нами людей на всю внутреннюю и внешнюю политику с целью подавления практически всех очагов сопротивления проведению Эксперимента. Сразу по прибытии на место отдыха, зарегистрируйтесь у местного инспектора 13-го отдела. На всё время отпуска режим готовности номер два. Через час прибудет Краузе принимать дела. Вопросы есть?
– Так точно, господин проверяющий, – бодро возгласил Беллерман. – Информация о материалах Никитина «утка» для проверки или оперативная информация для самостоятельного анализа?
– Моя личная инициатива. Кто-то «оперов» Целебровского прочно сел на хвост к кому-то по вашей теме. Во время вашего отсутствия он может невольно оказать вам неоценимую услугу. Теперь на счёт Логинова. До осенних событий он уйдёт в отставку. Поэтому этой фамилией больше не утруждайтесь. А вот с Субботиным порекомендуйте своему «испытуемому» быть предельно аккуратным. Это не наш человек. Вообще, нет достоверной информацией, чей он.
– Насколько он представляет угрозу?
– Вопрос несущественный, и я его опускаю. Всё?
– Нет. Как быть с Краевским? Если он появится в моё отсутствие или будет искать встречи? Мне продолжать играть с ним?
– Он не появится. Дана команда на его ликвидацию. Не беспокойтесь. Вы не сделали никакой ошибки. Тему операции «Двойники» сдали правильно. Всё равно устарела. Но он договор нарушил. Поэтому подлежит уничтожению.
– А Кийко? Признаться, он изрядно мне надоел.
– Константин Кийко несущественная фигура. Собственно, и не фигура вовсе. Разрешаю вам забыть о его существовании.
– Замечательно! Тогда последний вопрос. Как быть с видеоматериалами покойного Никитина?
– Предоставьте это Целебровскому. У него есть «белый шум». Очень скоро до этих материалов никому дела не будет. Только вот, что. Одна просьба. Это касается вашего «Испытуемого А». Задержитесь с отпуском ещё на два-три дня. А там желаю успешного отдыха. Будь…
– … готов! – отозвался Беллерман и положил трубку на рычаг. Как бы то ни было, ни о каком поражении, во всяком случае, речи нет. А значит, нечего унывать! Всё отлично. Впереди лето замечательного отдыха. С лучшими девочками, подготовленными специально для удовлетворения самых разнообразных потребностей сверхмужчин. С лучшими курортными развлечениями, способными полностью восстановить растраченные силы и укрепить и без того могучее здоровье. С лучшей кухней, создаваемой искусными руками поваров, чьими услугами пользуется только золотой миллиард человечества. С интересными встречами, где будут и потрясающие художники, и настоящие литераторы, и удивительные музыканты, и замечательные актёры. Не тот ширпотреб, каким потчуют весь остальной плебс, а подлинные представители творческого духа, чьё искусство отыскивается по всему миру, тщательно собирается в соответствующие резервации и, скрываемое от глаз толпы, культивируется на усладу тех, кто действительно способен его оценить. Никаких дешёвок Гугенхайма! Никакой безвкусицы в стиле поп-арт! Никакого декадентства в упадническом духе Феллини или Формана! Только отборный натуральный продукт. В своё время изъяли предателя Джона Леннона, позволившего себе приоткрыть форточку резервации и кое-что выпустить для массового потребителя. Другим в назидание!
Через час придёт Краузе. Надо его хорошо встретить и подготовить всю документацию в надлежащем виде. Беллерман потянулся к кнопке селектора, с удовольствием хрустнув затекшим суставом, и на секунду подумал, что всё ж стареет, несмотря на изысканный уход за здоровьем. Но вовремя отогнал мысль, чтоб не дать запустить трещину в приятное расположение духа. В селекторе раздался голос Смирнова:
– Слушаю вас, Владислав Янович…
– Зайди ко мне с главной папкой. Я сегодня передаю дела Краузе, – сказал и, отключившись, с улыбкой уставился в солнечный блик на стене от никелированной оправы своих очков Беллерман.
Тем же вечером, около половины одиннадцатого, три не по сезону укутанные фигуры вышли из подъезда и направились к «Козлику» с армейскими номерами. Мужчина шёл неуверенной походкой, но держался молодцом, отказываясь от того, чтобы семенившая рядом женщина поддерживала его. Впереди вышагивал старик. Лиц в сумерках не разобрать, да и укрыты они были низко надвинутыми капюшонами армейских плащ-палаток. Женщине это одеяние хотя и подходило размером, скроено было не по ней. Они явно торопились и, судя по всему, собирались далеко. Может, на рыбалку? Тогда где снасти? В поход? Тогда почему на ночь глядя?
Сели в машину. За рулём старик. Включил зажигание и сразу тронулся. Явно торопились. На стемневших улицах, освещённых редкими фонарями и перемигивающимися жёлтыми огнями светофоров, было безлюдно. Народ любовался пошлятиной в телеэкранах. Через полчаса, попетляв тихими улицами городских окраин, «Козелок» вырулил на трассу. Впереди выходные, и многочисленные дачники, отпускники, туристы, рыбаки, праздная молодёжь на иномарках держали курс вон из духоты и смрада, поближе к душистым лесам, свежим водоёмам, чистой траве заливных лугов и пряному духу мшистых болот. Земляника дарила последние ароматные ягоды. На глухих опушках вечерами ещё можно было заслушаться грустного кукования. А полуденный сосновый бор переливался всеми певчими голосами, стрекотал кузнечиками, дурманил смолой и вереском, вселяя в души покой и благодать. Скоро-скоро пойдут настоящим плотным слоем грибы, и лесные угодья наполнятся истомным духом первой прелости и неподражаемыми красками вспыхивающих там и сям разноцветных шляпок. Ведая или не ведая того, человек, понастроив городов, добровольно заточив себя в прямоугольные каменные клетки, постоянно стремился вырваться из них на волю при каждом удобном случае. Воля! Все ли знают, что она такое? Большей частью доВольствуются долей, что заменяет им волю, испытывая даже удоВольствие! То есть променивают свою волю на волю Уда, удилища, коим бесы, как рыбу, ловят легковерных и сластолюбивых человечков.
«Козлик», ведомый пожилым опытным водителем, ловко вписался в поток и слился с колонной себе подобных. Теперь, если бы кто и обратил внимание на едущих, то мельком. Мало ли отставных военных в гражданской одежде разъезжают на военных машинах! То и дело выходя в левый ряд и лихо обходя одну за другой машины плотного потока, «дед» поглядывал в зеркало заднего вида. Неужели проверял, нет ли «хвоста»? Да мало ли кто торопится до ночи успеть на дачу или на заветную поляну и проявляет искусство вождения в плотном потоке! Конечно, возраст «лихача» в «Козелке» несколько необычен, да, ведь, и не такое бывает.
Где-то на сороковом километре колонна следующих за город автомобилей поредела. Кто свернул в просёлок до ближайшего садоводства, кто на другие трассы, кто встал на обочине. Теперь всякому стороннему наблюдателю было бы очевидно, что лихачество водителя «Козелка», похоже, оправдано реальной угрозой. В полукилометре повторял его манёвры приближающийся БМВ. Пост ГАИ на выезде из города давно пройден, да и машину с армейскими номерами вряд ли захотят останавливать, так что слегка превысить рамки допустимого в пределах разумной достаточности, было возможно. Ветеран за рулём кашлянул и со словами «Ну, молодёжь, держитесь, мои хорошие!» выжал сцепление до отказа, переложив рычаг коробки передач, и поддал газу. Кузов вздрогнул, и машина понеслась по встречной, обгоняя сразу по пять-шесть автомобилей за вираж. После очередного обгона дедок занял не самое удачное место между лесовозом и пыхтящим в лобовое стекло гружёным КАМАЗом. Пришлось сбавить обороты. Но вырваться пока нельзя: встречка занята плотным потоком. Подавшись влево, чтоб приоткрыть себе обзор, опытный водитель глянул в зеркало заднего вида – как там БМВ? Преследователь не отставал, следуя примерно на прежней дистанции. Останься преследуемый меж двух грузовиков ещё минут десять, точно нагонит. Нужно вырываться. Дед снова кашлянул и подался ещё левее, одним колесом на осевую, готовясь рвануть на обгон. Впереди показались фары гнавшего во весь опор автобуса. Пришлось ретироваться. В это время БМВ успешно обошёл красную «шестёрку» с прицепом, заняв место метров на сто ближе. Автобус пронёсся мимо, и «Козелок» снова пошёл на обгон. И еле увернулся от лобового столкновения с «Запорожцем», летевшим навстречу. Видать, тоже лихач! Снова встав в свой ряд, дедок матюгнулся в адрес водителя «Запорожца», мол, тоже мне, лётчик-ас. А БМВ обошла ещё две машины. В салоне уже отчётливо видны четверо. Время для отрыва таяло. Надо что-то предпринимать, но вариантов в подобной дорожной ситуации немного…
Выход нашёлся неожиданный. Чтоб воспользоваться им, требовалось почти цирковое мастерство. И оно было проявлено. Безо всякого указателя под острым углом вправо от трассы уходила лесная дорога, через несколько километров теряющаяся в массиве, разделённом на точки лесозаготовителей. Конечно, это был тупик. Но только для того, кто выбирает скоростную престижную и комфортную машину, предпочитая её громыхающему тряскому «советскому джипу», и при этом не умеет читать лесные тропы. На полном ходу «Козелок» вписался в поворот на лесную дорогу, взвизгнув тормозами и едва не оторвавшись правой парой колёс от земли, почти не сбавляя ходу, понёсся по кочковатой извилистой колее прочь от шоссе и следовавшего по нему в плотном потоке БМВ. Водитель лесовоза даже просигналить на «стервеца-козла» не успел, лишь много позже оценив трюк. Отъехав от трассы не менее чем на километр, пару раз сворачивая на новые лесные дороги и, в конце концов, оказавшись на просеке с линией телеграфных проводов, дедок, наконец, сбавил ход. Протащившись метров триста, «Козелок» стал перед непроходимой рытвиной. Водитель заглушил мотор, погасил фары и спрыгнул в темень. Вокруг стояла ватная после шума быстрой езды тишина. Даже отдалённый гул шоссе полностью поглотило плотное лесное пространство. Судя по всему, от преследователей оторвались. Иначе в тишине были бы слышны неизбежные в езде по лесной дороге переключения скоростей и скрежет днища о неровности колеи.
– Андрей, – негромко обратился дедок к молодому человеку в машине, – соорудим-ко мостки. Надо переехать эту рытвину. Мужчина в плащ-палатке спрыгнул в мягкую траву и начал озираться по сторонам. Глаза ещё не привыкли к полумраку ночного июньского леса.
– Ну что стоишь? Пошли, вона тута в траве доски лежать. Перекинем их, значить, и всего делов…
– А выдержат? – недоверчиво отозвался Андрей.
– Куда они денутся! – уверенно отвечал дедок, и они принялись подтаскивать вполне с виду крепкие двухметровые доски к рытвине поперёк просеки. Положив мостки и для верности попрыгав на них сверху по очереди, возвратились в машину. Ещё раз прислушавшись к тишине леса, старик повернул ключ зажигания, и послушный движок сразу заурчал, заслужив одобрительную реплику водителя:
– Эх, ну и надёжную же машину наши умельцы смастерили! Просто молодцы!
– Да, надёжную, – согласился Андрей.
«Козлик» тихонько тронулся с места, нащупывая колёсами доски.
– Пантелеич, – по-свойски обратился Андрей, – а что ты фары не зажжёшь! Темень-то…
– Не бреши, воин. Темень она только со свету темень. А привыкнешь, всё различать начнёшь. Тем более, не сентябрь нонече. Купала токмо прошла. Ночи светлые. Что надо, углядеть можно. А фары зажжём, так и нарисуемся вмиг. Издаля видать. Они только того и ждут, значитца, что мы сами им сдадимся своей глупостью. Понял?
Воин Пантелеич аккуратно наехал на мостки, чтоб и не сдвинуть, и не промахнуться. Как бы глаза ни видели впотьмах по-кошачьи, а за угол смотреть не научились. Того, что под колёсами, и при свете не увидишь. Потому перебирались долго, на ощупь. Наконец, старик облегчённо вздохнул, примолвив:
– Ну, добро! Кажись, одолели, – и снова заглушил мотор.
– Ты чего, Пантелеич? – переспросил Андрей и получил ответ:
– Врагу мосты оставлять грех. Пошли за мной.
Они опять оказались в густой траве. Вернулись к рытвине, взяли доски, водрузили на крышу «Козелка». Председатель кооператива «Ветеран» прикрутил их верёвками к верхнему багажнику и замер, прислушиваясь. Потом сплюнул и сказал:
– Конечно, они уже здесь. Поехали скорей.
Андрей последовал за ним в машину, хотя слегка недоумевал: он ничего не услышал, та же тишина, что и десять минут назад. Однако раз старик сказал, значит, так и есть.
Когда чуток отъехали, Маша подала сзади голос:
– С досками нам крупно повезло.
– Дуракам везёт, – проворчал Воин Пантелеич. – Тута знать надоть. Просека езжена. Лесная инспекция на таком же «Козелке», значить. Раз так, то при всякой рытвине мостки должны быть, а по болотине гати.
Помолчал, отчаянно выруливая то влево, то вправо меж пней да кочек, и добавил:
– Да, ругаться будеть, инспектор, коли поедеть тута. Ну да ничего. Ему не впервой. А нам никак нельзя было иначе.
Снова какое-то время молчали, но Андрей прервал молчание.
– А всё-таки, Пантелеич, ты можешь точно назвать, от кого мы уходим? Прямо как в кино.
– Тебе по именам назвать, что ли? – незлобиво усмехнулся дед, и Андрей понял, что вопрос, в сущности, глупый, но какое-то детское любопытство всё ещё распирало изнутри, и он сказал:
– Вот уж никогда не думал, что буду что-то значить для спецслужб, чтоб они охоту за мной затеяли.
– Ты, конечно, интересен. Но то, что у тебя в рюкзачке спрятано, поинтересней будеть. Эх ты, доля твоя долюшка! Помолчи покамест. На Валдайский Шлях вырулим, там и погуторим о том о сём.
Не меньше часа тряслись они по просеке с выключенными фарами, тщательно огибали овражины и кочки, пару раз останавливались, чтоб оттащить поваленный недавним штормом ствол, и снова тряслись вперёд. Дед на всякой остановке внимательно прислушивался, принюхивался к воздуху. И только когда по скользким, но надёжным длинным деревянным гатям из смолистых шести-, семиметровых жердей преодолели они топкую низину, ни разу не забуксовав и не увязнув, и выехали на самый настоящий лесной перекрёсток, где поперёк просеки лежала накатанная песчаная дорога, Воин Пантелеич со вздохом облегчения проговорил:
– Ну, вот теперь, кажись, оторвались, – и, повернув на дорогу, остановился. – Значитца, так, воин. И ты, Марья-краса, слушай. Эта дорога и есть старый Валдайский Шлях. Об ей мало кто знаеть, потому заброшена ещё в позапрошлом веке. Нам по ей триста вёрст пилить. На подъездах к нонешним трассам Шлях совсем в тропку обращается. Местами почти непролазными. Кой-где на руках выкатывать будем. Но по большим трассам нам нельзя. Крысы всюду носы сують. Ехать суток двое. Потому – ночью. Днём с воздуха могут найтить. С Витебского аэродрома полчаса лёту. Они кой-что знають про Шлях. Но точной карты нету. Заповедные места. И нам заповеди блюсти надоть. С вертолета засекуть – нову карту составять. Пока по их картам места непроходимы, без дорог. Шлях устроен так, что сверху не видать ни летом, как лес укрываеть, ни зимою, не ходить никто.
– А кто ходит летом?
Старец не ответил. Помолчал немного и продолжил рассказ:
– К утру подъезжаем к Жижицкому озеру. Привал на дневку устроим, значитца, в маленькой деревеньке. Там живёть Ольга Яковлевна, мастерица большая. Перед нею мы все роднёю будем. Я, значитца, дедом Марьиным буду, а ты, воин, стало быть, мой зятёк. Ясно? – муж и жена кивнули.
Чем удивительнее и непредсказуемее сплетался клубок событий последнего времени, отдавая сладковатым душком приключенческого детектива, тем яснее и определённее становилось всё, что имеет непосредственное отношение к жизни и смерти, к любви и ненависти, к пище и голоду. Второстепенные детали бытия, из коих соткана жизнь современного горожанина, отвлекающие внимание человека от его естества, просто исчезли, как мелкие предметы в сумерках, оставляя взору лишь главные. Главное – то, что здесь и сейчас! Главным на трудном пути ночной лесной дорогой были крупные препятствия. Их надо либо устранять, либо обходить, либо преодолевать. А главным в калейдоскопе событий, вторгшихся в не шаткую, не валкую, но вполне размеренную жизнь Долиных, было чёткое разделение на своих и чужих, без которого даже непонятно, как и жили-то прежде. В одночасье стало возможным различать это с первого взгляда, без слов. Воин Пантелеич говорил, что взгляд не обязателен, в старину де старики умели на расстоянии ворога чуять.
– В путь тронемся, как нонече, за час до полуночи. Возле поселка Нижельское со Шляха съедем и ночью пересечём железную дорогу по асфальту. Дальше снова – на Шлях в сторону Торопца, куда мы должны въехать около четырёх утра. Это на нашем пути, значитца, самое трудное место. Городок немалый, да и районный центр. Можно было бы и через Кунью, та помельче, хошь и тожа райцентр, но от Шляха шибко далёко. Заплутать можно, да и к утру не поспеешь в Заполье, где нас на дневку приметь брат Ольги Яковлевны Федосей Круглов. Ему нонече, значитца, сто лет сполнилось. Он мужчина видной, справной. Наш, значитца. Ну, а оттуда со Шляха свернём и тропами ночь до Острова. Тожа городок немалый. Но тама есть, значитца, глухие места, где легко укрыться на день. Главное, тама нас будуть, значитца, сустрекать. Ваш проводник оттедова Иван-Монах, Марьи дядька. А путь вы держите в обитель отца Василия Бесов Изгоняющего. Я же вас в Острове оставлю, мне назад ворочаться надоть. Так что, дети мои, готовьтесь к трудному пути. Ночами бодрствуем, днями отдыхаем. Но строго по очереди. Андрей, вспомяни службу, как караулы тащил.
Андрей снова кивнул и слабо улыбнулся. Кажется, несмотря на ночную темноту, дед заметил его улыбку и положил тёплую ладонь на плечо со словами:
– Марью-красу береги. А ты, значить, Марья, готовься ко встрече с дядюшкой. С ним и тронетесь до святых мест. Хошь ты его и не знашь, думаю враз признашь, и знакомить не надоть… Ну, вот всё. Поехали.
Скрытый от постороннего взора с воздуха и со стороны за пятнадцать шагов неразличимый, Шлях тянулся неширокой извилистой лентой меж могучих еловых крон, то падая в залитые на целых полколеса низинки, то вздымаясь на сухие песчаные пригорки. Привыкнув к темноте, глаза Долина различали на поворотах рослые, высотой в человека пни, поросшие мхом, спящий кустарник, угадывая очертания каждого листика. А когда над просветом между соседними еловыми вершинами метрах в ста от себя явно разглядел промелькнувшую в дозорном полёте сову, растопырившую крылья в хищном поиске добычи, услышал голос деда:
– Воин, хорошо ли зришь вокруг?
– Да вроде, – ответил Андрей.
– Тогда, возьми руль. Веди прямо по Шляху. Да не гони. Здеся за нами никто не пойдёт. А мне малость отдохнуть надо. А то, всё ж таки, годы не те, чтоба эдак, значитца, куролесить.
Андрею не доводилось вести машину незнакомой глухой лесной дорогой ночью с потушенными фарами. Но с удивлением он отметил про себя, что не только ничуть не оробел, а, напротив, исполненный спокойствия, согласился. Они поменялись местами, и машина снова тронулась в путь. Поначалу слишком осторожничая, мало-помалу Долин освоился с экстремальным вождением, а километра через три стал загадочным образом угадывать дорогу, точно она разговаривает с ним, подсказывая, где свернуть, где притормозить, а где можно поддать газу. Когда начало светать, Андрей уже резвился, фигурно объезжая рытвинки, ямки, с улыбкой перемахивая бугорки. Рядом посапывал дед. Машка, вроде, бодрствовала. Но молчала. Заслышав первых птиц, заверещавших в предвкушении восхода, обронила:
– Андрюша, тебе не страшно?
Он резко сбросил газ и вывернул руль влево, отчего «Козелок» клюнул носом, и старик Воин Пантелеич едва не стукнулся о стекло. Потом выправил руль и, остановив машину, обернулся к жене.
– Ты, Машка, вот что. Нету нам теперь пути назад. Ни тебе ни мне. Так что говорить о том, страшно или не страшно, занятие пустое. Если честно, то кому не страшно! Хотя бы за то, что творится на земле-матушке. А старикам этим не страшно? Как партизаны в своей стране. Вот мы пробираемся волчьими тропами в неведому глухомань, а за нами, быть может, целая эскадра охотится. И ведь за что? Ты только подумай: за то, что я, Андрей Александрович Долин – сын своего отца, а ты, Мария Ивановна Калашникова-Долина – племянница своего дяди. Больше никакой вины за нами нет. Но за одно это только нас уже готовы уничтожить те, кто лишает всех нас, весь народ связи со своей памятью, со своим родом-племенем, даже со своими собственными родными не то что до двенадцатого, а хотя бы до второго колена. И началось не вчера. Вот, что страшно. Думаешь, я сразу понял, кто такой Беллерман? Как бы не так! Я ему верил. И ты ведь тоже ему верила. Потому, что он, умный и обаятельный, хороший специалист своего дела, смог облегчить нашу жизнь, когда было очень туго. А разве главное это дело – жизнь облегчать?
Андрей перевёл взгляд на спящего ветерана и чему-то улыбнулся. Наверное, подумал о том, что у этого деда наверняка жизнь во сто крат тяжелее была. Небось и Великую Отечественную пешком в оба конца протопал, и раскулачивание застал, и вместе с босоногими братьями вручную горький крестьянский хлеб в годы неурожая добывал. Однако гляди ж ты, лет не счесть, силища, как у молодца, характер, как у стали. А всё почему? Потому что воля крепка.
Долин облокотился на руль и продолжил, вглядываясь в предрассветную марь, туманно подымающуюся от земли. Всё-таки правильно, что остановился. В такой час и самый зрячий пути не продолжает.
– Нам вот с детства вколачивали: рост благосостояния, прогресс и всё такое. А что это такое? От того, что жизнь человеческая в чём-то стала легче, и цена ей уменьшилась. Ты посмотри, с какой лёгкостью всё большее число людей переступает черту. Убивают. И иногда даже не ради обладания чем-то, а просто так. Из хулиганских побуждений. Потому что лёгкой жизни и цена мала.
Маша сзади потянулась к мужу, обвив его шею руками, и шепнула:
– Хорошо, что я успела поговорить с отцом. Попрощались.
– Ты ему сказала, что мы уезжаем? – насторожился Андрей. Менее всего хотелось бы, чтобы их преследователи начали теперь донимать несчастных Ивана Ивановича и Антонину Александровну. Упреждая дальнейшие вопросы и мысль мужа, Маша ответила:
– Моим уже давно ничего не надо говорить. Сами видят всё. По-своему, конечно, но видят. Мне папа про своего брата рассказал. Ты знаешь, я так ждала этого разговора, а когда он начался, прервала его. Ведь я сама уже всё про своего дядю знаю. Я только спросила, почему столько лет они с мамой ничего не рассказывали. И знаешь, что он мне ответил? Он сказал, что я и так сама всё, что мне надо, узнала, так и не стоило лишнего рассказывать! Вот, за что я люблю своих родителей, что мы всегда понимали друг друга без слов.
– Да, хорошие они у тебя, жаль, не скоро увидимся.
Маша не ответила. Помолчала, потом приблизилась к самому уху Андрея и шёпотом спросила:
– А тебе приходилось убивать? Ну, там, в Афганистане.
– А как ты думаешь? – грустно усмехнулся Андрей и вместо ответа изрёк:
– Воин убивает не во грехе. И потом… Когда мы едим пищу мясную, мы тоже убиваем.
– Но мы ж не едим человечины!
– Правильно. Но кто тебе сказал, что те, кого убивал я на войне, люди? – Маша оторвалась от Андрея и откинулась на спинку сиденья. Помолчали. Заворочался и разлепил веки Воин Пантелеич.
– Правильно говоришь, воин, – прокряхтел он и зевнул. – Похоже, раньше сроку придёшь к посвящению своему и обретёшь имя воинское. Но прежде… – он привстал, вглядываясь в туман, струпьями расползающийся перед ветровым стеклом, – прежде ты должен, значить, встретиться со своим отцом.
– С отцом? – удивился Долин. – Но как? Где и когда?
– Экий быстрый! Хошь в упряжку! Ладно, скажу. Думашь, что тебя здеся тормознуло? Запомни, ничего в жизни нет случайного.
На этих словах старца из неясных полос слоисто расползавшегося тумана начала выплывать неясная фигура. Поначалу показалось, на дорогу вышел сторожкий лось. Но, подойдя поближе, фигура обрела очертания рослого мужчины с рюкзаком и ружьём за плечами. Он уверенно шёл прямо на тихо стоящий у обочины «Козелок», и, подойдя вплотную, остановился у левой двери. Андрей угадал черты лица. Безжалостное время исказило их, но он узнал: это отец. И его походный альпинистский рюкзак точно тот же, что на склоне горы над Геленджиком. Дивясь на себя, Андрей не испытывал ни волнения, ни трепета, казалось бы, естественных при такой внезапной встрече. Только спокойная тихая радость теплом разливалась по жилам. И откуда ни возьмись мысль пронзила сознание: «Бог мой! Сколько времени я потерял! Даже книгу, которую отец прислал несколько дней назад, не прочёл!».
Словно слыша его мысли, дед обронил:
– За это не переживай, воин. Не бывает ни рано, ни поздно. Всяко знание приходит в свой срок. Коли ты, значить, сумел быстрей постичь, что надо постичь, то и время ускоряется для тебя. Сие премудрость!
– Мир тебе, Воин! – глухим баском поздоровался со старцем подошедший Долин-старший.
– И тебе мир, Хранитель! Времени для свидания мало, не медли.
Мгновение, что молча стояли отец против сына, не в силах проронить ни слова. Каждый разглядывая своё отражение в прошлом и в будущем. Как ни преобразился он за последнее время, очистившись от шлаков беллермановского «лечения» и кооперативной деятельности, а главное преображение происходило сейчас. Неминуемо настигающие каждого в свой срок неотвратимые законы Рода тянули отца к сыну, а сына к отцу. И было в этом взаимном притяжении что-то, не поддающееся рациональным объяснениям и не укладывающееся в рамки досужих представлений об обыденности. Святая и чистая энергия общего помысла и тайного общего знания, сопричастности Родовому древу и делу отринула наносное – мелкие обиды непонимания и заглушённую тоску долгой разлуки, сплетни и домыслы шептунов-доброхотов и напластования личного житейского опыта. Всё ничто перед вечностью, явленной в продлении сквозь поколения пути земного и небесного, скрученного в двойную спираль ДНК, передавая эстафетную палочку от поколения к поколению мужчин, дабы свет, исходящий из сердцевины этой спирали, не угас. Сей Божественный свет жизни издревле отображали свастикой, или Сва-Стигмой, то есть, знаком Сва. От корня Сва пошли и имя мужского первородного Бога Сварога, и слова «свадьба» и «сват», и гордое имя кавказских горцев сванов, жителей Сванетии, и родовое осетинское имя Асватур, и индийское имя Свами, и литовское Сваля. В этих словах дышат дальние веточки некогда единого славяно-арийского Древа. Мужской свет как первопричина всего на земле живого и плодородного, бьющий из глубин тысячелетий, никогда не угас во тьме времён и под давлением воинствующей нежити. Уж она-то, нежить, обретая формы живого и видимость жизни, все свои сокрушающие силы нацеливает исключительно на всеобщее уравнение и перемешивание, дабы не было этого глубинного света. Простейшая из нежитей – вирус. Кусок органической материи, не способный жить без подключения к живому. Вирус не имеет ни пола, ни рода. Он сам не жив, и другим жизни не даёт, а отбирает её, подключаясь. Через подключение обретает за счёт чужой жизни себе формальную жизнь, и немедленно начинает уродовать то, к чему подключён, вплоть до полного истребления. Таковы многие болезни. Но есть более сложные формы нежити, настолько совершенные в конструкции, что могут обретать внешние формы наиболее сложных видов живого, в первую очередь, человека. Животные распознают нежить с первого взгляда и либо бегут от неё, либо бьются с нею, дабы изничтожить. С древнейших времён человек взял себе в помощники верных кошку и собаку, прежде всего с целью распознавать нежить, которую мудрые четвероногие эти чуют безошибочно. Сам, постепенно оторвавшись от природных корней живого мира за века строительства цивилизаций, такую способность утратил. Оттого поколенья за поколеньями случаются трагедии от столкновения человека с нежитью в обличье человеческом, которую живой не распознал и позволил вступить в контакт с собой. А контакт с нею, будь она в каком угодно обличье, – всегда таков же, как контакт с вирусом…
Когда двое мужчин заключили, наконец, друг друга в объятья, чтобы соприкосновением тел многократно усилить энергию внутреннего соприкосновения, запечатлеть и сохранить в себе навсегда неразрывную связь друг с другом, первый луч восходящего солнца прорезал предутреннюю туманную мглу, и разом смолк птичий гам, воцарилась недолгая тишина лесная, предвещающая всякий раз наступление полного жизни и столь важного для живой природы нового светового дня, сколь важным бывает каждый день, в котором жизнь длит себя, перетекая из рода в род и из бесконечности в бесконечность.
Старец и молодая женщина, во чреве которой уже три месяца билась новая жизнь, любовались недолгим и, одновременно, таким великим мигом встречи через года и километры земные, и каждый из них ощущал себя причастным к таинству, происходящему на их глазах. Точно лучик надежды на то, что не прервётся связь эпох и судеб людских, играл в ликующей душе каждого. И ярый луч восходящего выше и выше светила, высвечивал сияние глаз и лиц всё отчётливей. И не надо было слов, ибо и без них в этот миг всё уже было ясно.
В это раннее утро, когда посреди девственного леса на опушке встретились отец и сын, осенённые святым лесным духом, душное и смрадное в каменных джунглях города, где с первых часов наступающего дня за стенами кабинетов с дорогой обстановкой взрослые и вроде бы нормальные люди начинали плести друг против дружки очередные интриги, дабы сделать свою жизнь хоть чем-нибудь наполненной, – в это утро в своём кабинете бодрствовал Валентин Давыдович Целебровский. Ежечасовые доклады сыскной команды не прибавляли оптимизма. Вопреки ставшему уже аксиомой правилу, что от спецслужб не уйти, получалась бессмыслица: сбившиеся с ног роющие носом землю ищейки, суматошно по сотне раз прочёсывающие одни и те же места, и как сквозь землю провалившиеся беглецы, из которых один дряхлый старик, другая – беременная женщина, а третий – дважды контуженый ветеран недавней войны. Если они погибли в ночном лесу, то где хотя бы тела? Если сумели затаиться в непролазной чаще болотистых смоленских лесов, то где хвалёная мощь сыскного аппарата, по заявлениям его руководителей, способного в двухдневный срок обнаружить иголку в стоге сена? Если же лихая троица умудрилась оторваться и уже где-нибудь между Старой Руссой и Валдаем, то куда подевались элементарные законы биологии, согласно которым, ну никак не могут трое немощных людей даже на самой хорошей машине удрать от армады преследователей, на чьей стороне и скоординированность действий, и жёсткая система управления и дисциплины, и грамотная подготовка, и обилие самых современных технических средств наблюдения и связи, и поддержка государственных служб на местах! В наше-то время всеобщей слежки и прозрачности всякого отрезка земных путей не заделаешься в партизаны-невидимки, исчезнув из поля зрения всех наблюдателей сразу!
Аппарат Целебровского впервые за годы работы – сначала в составе 13-го Главного Управления, а после расформирования «конторы» в 1991 году в качестве Специального Подразделения № 13-б ФСБ РФ – официально обратился за помощью к коллегам из группы Беллермана – Специального Подразделения № 13-а. Владислав Янович, сначала недоумевавший, отчего его попросили задержаться с отпуском, всё теперь понял и с радостью согласился подключить своих спецов к поискам. Валентину Давыдовичу оставалось принять условия «конкурирующей фирмы». Через час после договора в кабинете Беллермана в «Дурке» раздался звонок. Профессор снял трубку и, холодея, услышал на том конце голос Логинова. Старик, которого все уже почти списали со счетов, позволил себе распекать Беллермана, как мальчишку, умудрившегося упустить из-под носа собственного «испытуемого». Беллерману не пришлось самостоятельно «глотать эту пилюлю». Не моргнув глазом, профессор заметил, что это не его «испытуемый», а «объект группы Целебровского», и, мол, пора бы вообще объяснить, что за неразбериха в конторе, где одни и те же «подопечные» становятся объектами разработки параллельно действующих структур, толкающих друг друга локтями. Переведя стрелки, профессор не только обезопасил себя, но и сделал шаг в направлении решения своей стратегической задачи. Ради обуздания либо ликвидации взбунтовавшегося «Испытуемого А» он готов подключить к операции любые государственные институты любой страны мира, используя их втёмную. Например, под прикрытием Интерпола, для которого вполне сойдёт грамотно сфабрикованная версия о бегстве какого-нибудь особо опасного террориста. Но пока надеялся, что за рамки отдельно взятого государства погоня не выйдет. Правда, звонок столь высокопоставленной персоны из «конторы» хорошего не сулил. Ещё немного, пойдут звонки с самого верха. Не хотелось бы, чтобы поголовно безграмотное в тонких вопросах ельцинское окружение вмешалось в дело поимки подопытного кролика беллермановских экспериментов в характерном для себя стиле «слона в посудной лавке».
Звонок Логинова показал, что Целебровский, скорей всего, сознательно, приоткрыл клапан слива информации шире, чем того требовали инструкции и обстоятельства. Ух, гад! Обратившись за помощью, сам же топит коллегу. Вот уж, действительно верен принципу: «Добился сам – добей товарища!». И Внутренний Кодекс Ордена Дракона ему не указ!. А как тонко: не ущучишь! Вроде как наоборот, помогает… Надо опередить его, первым запустить информационную торпеду по Кремлю. Беллерман вызвал помощника. Тот, безучастный и безликий, молча выслушал поручение и, не задавая вопросов, сухо кивнул, приступая к исполнению. Через полтора часа на столах у ряда высоких государственных деятелей появились срочные сообщения. По инструкции, спецканал связи с высшими должностными лицами каждому присваивал прозвища, исключая имена.
«Чеченцу.
На территориях российско-белорусского, российско-эстонского пограничья, а также в прилегающих к ним районах Псковской, Тверской, Смоленской области проводится специальная операция по пресечению проникновения информационной контрабанды антигосударственного характера (газеты, видеокассеты, листовки) с территории сопредельных государств. В случае утечки какой-либо информации примите меры по проникновению в СМИ дезинформации, а также меры законодательного характера.
Психолог».
«Рыжему.
На протяжении ряда лет мы подготавливали действенную политическую структуру – НДПР, которая, по согласованному с Вами сценарию, должна в определённый момент отвлечь на себя внимание электората. Один из бывших лидеров этой структуры в настоящее время скрывается и готовит переход на территорию одного из новых сопредельных государств, где может предать огласке наши секретные планы. Прошу Вас подключить ресурсы Ваших структур к уничтожению этого человека. Фото прилагается.
Психолог».
«Пожарнику.
Обращаю Ваше внимание на провокационные действия погранслужб стран Балтии, скоординировано потворствующих контрабанде на ряде участков госграницы. Прилагаю перечень участков, где необходимо усилить контроль.
Психолог».
Беллерман физическую потерю «Испытуемого А» пережил бы легко. Погиб и погиб! Одним больше, одним меньше. Всё равно, по большому счёту, все, кого он пользовал, оставались для него подопытным материалом, вроде крыс. Не испытывая ни к кому живого человеческого чувства, профессор был свободен от привязанностей. Но разыгрывающаяся на глазах непостижимая его уму история с выходом из-под контроля целой группы породила в его сумрачной душе странное движение. Он даже ощутил азартное удовольствие от того, как долго их не могут отыскать. Как болельщик, сочувствующий обречённым на поражение, но отчаянно сопротивляющимся игрокам. Поймав себя на этом абсолютно чуждом ему по сути чувстве, он обеспокоился и перешёл на сверхактивный режим, мобилизовав внутренние резервы организма. На вторые сутки поиска перестал спать и есть, только пил слегка подслащённую и подсоленную горячую воду и обтирался по несколько раз в день кусочками льда. Сосредоточил внутреннее внимание на ключах-кодах, которыми, как он считал, прочно зомбировал психику Долина. Дал команду группе экстрасенсов слать разрушительные мозговые импульсы во все точки, где могут, по его расчетам, объявиться беглецы. Выходило порядка сорока достаточно крупных населенных пунктов. Очередной доклад сыскной команды подтвердил: во всех сорока точках наблюдались многократно увеличившиеся несчастные случаи, аварии, пожары, инфаркты и инсульты метеозависимых людей, реагировавших на внезапные перепады температуры, грозы и прочие аномалии. Что ни говори, в своём деле профессор и его люди оставались непревзойдёнными мастерами, и даже в случае неудачи с поисками ведомство не предаст его наказанию. Тем более что это вовсе и не его неудача, а либо неудача Целебровского, а то и Логинова, так запутавшего взаимодействие двух параллельных структур, что они мешают одна другой. В общем, в случае начала расследования, у Владислава Яновича есть достаточно аргументов, чтобы взвалить неудачу на чужие плечи. Однако неудачи быть не должно!
На пятый день бесплодных поисков он послал мощный разрушительный импульс по адресу квартиры Андрея Долина, где тотчас произошел пожар в результате короткого замыкания в электропроводке. Ухоженная квартира вспыхнула как свечка и выгорела вся. Прибывший пожарный расчёт, присвоив повышенный номер сложности очередному пожару в многоквартирном многоэтажном доме, был бессилен спасти хоть что-нибудь. А в докладе наблюдателя говорились странные вещи. Похоже, в квартире на момент возгорания не оставалось никаких ценных для хозяина предметов, прежде всего, столь любимых им цветов. Круглосуточное наблюдение за квартирой велось с первых часов исчезновения «Испытуемого А». Наблюдатели, сменявшие друг друга, в один голос подтверждали, что никто квартиру не посещал и даже не подходил к двери. То же было зафиксировано камерами видеонаблюдения. Опять же, чертовщина какая-то. Не сами же собой из запертой пустой квартиры сбежали оранжерея, папки с документами и фотоальбомы! Хотя могло быть и такое, что огонь оказался столь силён, что просто-напросто всё обратил в пепел. Этой мыслью Беллерман себя и успокаивал, однако напряжение день ото дня только росло. Одновременно с исчезновением Долиных пропал некто Роман Попов, которого вела команда Целебровского по другому делу. На всякий случай Беллерман запросил это дело под предлогом подготовки оказания помощи группе Целебровского и возможной связи между двумя исчезновениями. Просмотрев первые страницы дела, профессор с изумлением обнаружил, что фигурант был когда-то связан с Машей Калашниковой. Ну и сволочь же Целебровский, если знал это!
Нервничал профессор и ещё по одному поводу. Несмотря на способности, гигантский арсенал, позволявший, как он до сих пор считал, держать в полном подчинении и под полным контролем свои ключевые фигуры, две из них прямо у него под носом вели втайне от него грязные делишки, мелкий бизнес, и сейчас криминальный душок этого бизнеса мог бросить серьёзную тень на всю выращенную в ходе долгого эксперимента команду. А всё из-за какого-то Шмулевича, кого его подопечные включили в коммерческую цепочку в качестве одного из ключевых звеньев, и оказавшегося подозреваемым в тёмном убийстве. Подробностей дела Беллерман пока не знал, но, наведя кой-какие справки, связал убийство с делами группы Целебровского по археологическим поискам на территории России и Северного Казахстана. Шеф спецподразделения № 13-а в дела спецподразделения № 13-б не вникал без нужды, зная о них в общих чертах. Знал, что и за семейством Долина стоят предметы, интересующие «спецов» Целебровского, главное дело которого – системы управления массовым сознанием и психотронное оружие. Кстати, когда-то именно с его подачи в своё время и возник в качестве испытуемого Долин. Но в точности, что за предметы, у кого конкретно они находятся и находятся ли точно, профессор не ведал.
На шестой день бесплодных поисков и пятый – бессонного бдения Владислав Янович, в конце концов, понял, что схватку проиграл. Тратить силы и средства на продолжение боя с тенями долее бессмысленно. Наметив линию отступления в предстоящем докладе, дал команду «отбой». Целебровский ещё какое-то время трепыхался, но вскоре вынужден был последовать примеру коллеги. Все многочисленные шестерёнки отлаженного механизма 13-го судорожно легли в реверс, и, наконец, машина сыска стала, замерев в ожидании новых распоряжений. До полуночи с докладами к Беллерману и Смирнову приходили агенты, и когда отзвучал последний рапорт о проведённой работе и её неутешительных результатах, Смирнов направился к профессору с итоговым резюме. Войдя к шефу, он застал его в странно весёлом расположении духа, какого никак не ждал увидеть, учитывая обстоятельства. Стоя у окна и наблюдая за перемещавшимися под окнами корпуса суетливыми фигурами с благодушной улыбкой, тот обратился со словами:
– Ну что ж, мой верный зам, кажется, мы слегка обгадились?
– Да уж, – булькнул Смирнов, сжимая папку с отчётом.
– Что там у вас? – протянул к папке руку профессор. – Не иначе абсолютно бессмысленный отчёт?
– Так точно, Владислав Янович, – ещё глуше сказал зам.
– Vita brevis, magna est veritas et praevalebit [109] , – нараспев произнес Беллерман и с усмешкой добавил:
– Не странно ли: все существенные процессы в этой стране управляются из кабинета в сумасшедшем доме, а которые отсюда не управляются, выглядят как самые безумные?
– Я, видите ли, – пыхтя, начал тучный Смирнов, – не знаю, как вам ответить. Дело, по-моему, в том, что весь мир представляет собой один большой сумасшедший дом. Мы в нём что-то вроде санитаров. Но когда особо буйные сбегают, тогда…
– Бросьте, – усталым тоном оборвал Беллерман. – Никто никогда не может точно определить грань между безумием и нормальностью. От века к веку она перемещается. То в одну, то в другую сторону. Мы выполняем санитарную функцию, это во все времена кто-нибудь делал. А уж как мы с этой функцией справляемся, разговор другой. Владеющие мерилом судят об этом и ставят перед нами конкретные задачи.
– Мне кажется, – неуверенно заурчал Смирнов, у которого вдруг забегали поросячьи глазки, – вы просто устали. Оно и понятно, такое перенапряжение сил, и всё впустую. И отпуск отложили…
Профессор, широко улыбнувшись, ответил:
– Знаю. В случае признания моего провала это кресло надеетесь занять? А что! Не учёный, простой офицер будет чётко исполнять приказы. Никакой творческой инициативы. Ведомство, возможно, предпочтет вас мне. Моя последняя инициатива оказалась неудачной. А у нас, как вы знаете, неудач не прощают. Так что не надо фальшивого сочувствия, дорогой будущий генерал. Только зря вы рассчитываете, что учёный не окажется бойцом и стратегом. Я найду возможность потопить всякого, кто при мне живом метит на мои владения.
Беллерман продолжал лучиться ядовитой улыбкой, поблескивая стёклами очков на собеседника, тот от слова к слову съёживался и съёживался, будто его массивное рыхлое тело уменьшается шагреневой кожей, а глазки бегали с предмета на предмет всё суетливее.
– Да я, Владислав Янович, и в мыслях не имею, – забормотал Смирнов. – Разве не ясно, что вот уже сколько лет мы, можно сказать, плечом к плечу, и никогда… Наоборот, я всегда обеспечивал вам самый надёжный тыл. Ведь так? Что же вы так меня, право слово?..
– Не обижайтесь, – добродушно, но с каплей яда в голосе ответил профессор. – Рано или поздно все мы становимся соперниками. Это естественно. «Плечом к плечу», конечно, красиво сказано. Но ответьте, любезный служака, а против кого, собственно, и за какую такую идею мы вот с вами плечом к плечу сражаемся?
Смирнов испуганно икнул. Вопрос был явно с подвохом. Ответь он искренне, всегда можно прицепиться к ответу, что бы ни сказал. А, прицепившись, посадить «на крючок». При удобном раскладе откровенностью можно воспользоваться, и вот тогда ни о какой карьере речи нет! А ответь он как положено, профессор в два счёта уличит его во лжи, и опять же «зацепит». Кажется, подставился!
– Можете не отвечать, – миролюбиво заметил тот, видя затруднения собеседника, – Я вам только вот что скажу. В нашем большом королевстве много разного народу. Одни служат за идею, другие честолюбцы строят карьеру, третьи любят роскошь. Я понятно говорю?
– Вы всегда понятно говорите, – защитился Смирнов.
– Так вот, не пытайтесь притащить меня за уши ни к одному из перечисленных типов. Для Владислава Беллермана, всё это такие мелочи! Все перечисленные мотивы жизнедеятельности индивидуумов лишь отражение слабостей человеческой натуры. Слабости порождают слабости. Я от рождения лишён слабостей. Когда липкая масса человеческой души подобно глине подчиняется мне, и я леплю из неё то, что задумаю, проводя великий эксперимент, я не являюсь вполне человеком, ибо Творец. Потому меня не поймать на человеческих слабостях. Я мыслю творчески. Мне абсолютно безразличны деньги, власть, слава. В любой миг я могу сконструировать много большее, чем все эти вожделенные тупики человеческих мечтаний. Знайте, что всё человеческое мне чуждо. Призвавшие меня знали это. Подозреваю, там, – Беллерман указал большим пальцем вверх, – в сущности, люди того же склада, только, быть может, ещё совершеннее. Потому они там, а я тут. Но абсолютно не завидую. И я не сразу тут оказался, не правда ли?
Смирнов кивнул, чувствуя, как струйка пота затекает под воротник.
– Сам срок физической жизни на этой планете, отведённый мне свыше, как и её финал, глубоко безразличен мне. Усталость, ощущаемая мной, не оттого, что я перенапрягся. Впервые за годы, я, похоже, сталкиваюсь с проявлением того же над-человеческого начала, но исходящего из другого источника. Вы никогда не задумывались, почему такие понятия, как Бог, нравственный закон, совесть, – табу в нашей системе?
Смирнов поёжился. Эти слова под запретом и для него, согласно инструкции, под которой тридцать два года назад он поставил подпись, придя на службу в 13-й отдел. Слышать их из уст шефа было жутко.
– Всё просто, – спокойно продолжал тот. – Наша служба приучает нас безоговорочно следовать за теми, кто отвергает само существование этих категорий. Не потому что они действительно не существуют, а потому что в нижних этажах нашего ведомства действуют люди со всеми их человеческими слабостями. Любят золото, соседний пол, власть, стремятся к славе или карьерному росту, испытывают страх. А значит, легко подпадут под обаяние противоположной системы ценностей – Бога, нравственности, совести и тому подобное. Люди слабы. И это главное их качество. Я не употребляю этой терминологии потому, что не хочу ввергать в соблазн слабых. Самому мне безразличны эти слова, стоящие за ними факты или их отсутствие. Но противоположная сила существует! Если до сих пор я был только Творец, Демиург, перед кем нет преград, кроме границ собственного умения и фантазии, то ныне мне брошен вызов. Либо другим Демиургом, либо Тем, кого слабые зовут Богом. Принимаю вызов, ибо ничего не боюсь, не жажду, а бесконечно экспериментирую, попутно выполняя указания и инструкции ведомства. Я понятно говорю?
– Непонятно только, зачем, – просипел Смирнов и закашлялся. Беллерман глянул на него и расхохотался.
– Всё просто. Прежде, чем уйти в отпуск, я должен буду предстать перед ними. Ну, вы понимаете, дорогой коллега… С отчётом. Это неизбежность. И я должен буду сдать вас, любезный. Вы ещё послужите моему сменщику Краузе. Но недолго. Так что готовьтесь, стрелочник.
Профессор с интересом разглядывал, какой эффект произвели его слова на человека, ещё несколько минут назад думавшего, что настал миг, когда кресло под его руководителем зашаталось и готово вот-вот освободиться для его задницы. Смирнов был жалок. Будто потерял в весе килограммов этак двадцать пять, постарел лет на пятнадцать и поглупел до пяти классов начальной школы. Владислав Янович молча взял из нетвёрдых рук собеседника папку, пробежал глазами пару листков, продолжая оценивать молчаливое оцепенение Смирнова, вскинул на него глаза и закончил:
– Не отчаивайтесь. Всё игра. Бессмысленная и беспощадная. Козырной туз бит джокером. Только и всего. Ещё есть время понаслаждаться жизнью в моё отсутствие. А пока вы свободны. Мне ещё много, о чём надо подумать. Я ведь не был с вами так откровенен, коллега.
– Не боитесь, что я воспользуюсь вашим отсутствием и…?
– Я же вам сказал, что ничего не боюсь, – с тоскливым вздохом отвечал Беллерман и потянулся. – А я всё-таки устал, как вы точно заметили. Ладно. Всё. Прощайте. Идите. Оставьте меня одного.
Смирнов, пятясь, вышел из кабинета профессора. Некогда пышущее сангвиническим здоровьем тело, было смято, скомкано, как листок туалетной бумаги. Лицо потухло, лишённое обычного румянца, посерело, кривясь гримасой. В глазах ужас. А профессор вновь обернулся к окну. Есть ещё козырь. Утром ему положили на стол ответ от «Рыжего». Тот сообщал, что в указанных точках проведены рейды и уничтожено шесть объектов, подходящих под описания, присланные «Психологом». Возможно, рассуждал Беллерман, среди них есть и «Испытуемый А». Дело в любом случае будет закрыто.
Анне Владиславовне с кошмарным постоянством снился один и тот же сон. Приходит она с работы и застаёт сына в компании незнакомых собутыльников. Ведут себя шумно, вызывающе. Сын не обращает внимания на мать. Она кричит ему, а он не слышит… Не в силах видеть этого зрелища, она идёт к себе. Долго ли, коротко ли, но вслед за шумным застольем наступает час мертвецкого сна. Опять появляется мать в комнате сына, заставая такую картину. Всё разношерстное общество похрапывает прямо за столом, кто как. В одинаково безобразных позах, точно подстреленные птицы. Лишь Гриша не спит. Сын покачивается из стороны в сторону и беззвучно плачет. Крупные слёзы падают в опорожнённый бокал, разбиваясь в нём на тысячи искр с хрустальным звоном. Душераздирающее, непереносимое видение, возникая в сонном сознании матери, всякий раз заставляло проснуться, иногда с капельками холодного пота на спине. И потом долго думала она, не смыкая глаз, что же именно может означать дикий сон. Ни разу в нём не появлялась невестка. Иной ночью начинало казаться, никакой Насти и не бывало никогда. И от этого ныл бок, хоть бросайся на стену от неотвратимо тупой, давящей и пугающей боли.
Не в первый раз между сыном и невесткой происходила размолвка. Не в первый раз они разбегались по углам и подолгу не разговаривали. Прежде, бывало, то Анна Владиславовна помирит, и глядишь, всё начинается заново, то Михельбер, которого она хоть и недолюбливала, но принимала: всё-таки школьный друг сына. На сей раз ей и самой не хотелось вмешиваться, и Игорь куда-то запропастился. Грязная история с криминальным душком вызывала вопросы. Но хватило одного взгляда сына, чтоб понять – всей правды не скажет, а врать не любит. Да и не верилось, чтоб Гриша был причастен к убийству молодой женщины, да ещё и вместе с её сожителем, с кем после убийства пошли пить горькую с первой попавшейся проституткой. А именно так матери поначалу представил дело сына следователь. В поисках правды она, на свою беду, обратилась даже к авторитетным людям из музыкального мира, с кем Гриша общался прежде довольно тесно. Наивно полагая, что громкое имя известного деятеля культуры в защиту павшего жертвой клеветы и недоразумений молодого коллеги повлияет должным образом на ход следствия. Увы, это было ошибкой. Игорь Васильевич Румянцев выслушал посетительницу приёма по личным вопросам с подчёркнутым выражением крайнего сочувствия и по окончании её повествования задал вопрос:
– Скажите, а я-то чем могу помочь?
Та вскинула на проректора полные изумления глаза, воскликнув:
– Как! Разве вы не заступитесь за одного из своих лучших выпускников? Или вы верите в эту оперативную галиматью?
– Нет, что вы! – замахал руками на неё Румянцев. – Но я верю в то, что истина всегда, в конце концов, восторжествует. Посудите сами, вмешайся я сейчас, ну, скажу что-нибудь устно, печатно, или, к примеру, разоблачу фальсификаторов в погонах, которым только бы поскорей галочку поставить о раскрытии преступления, они ещё озлятся. Сейчас они вашего сына обвиняют в соучастии, а захотят, и сделают из него организатора преступной группы. Зачем же с ними вот так?
– Как это сделают? – заморгала глазами Анна Владиславовна. Она не могла взять в толк, что времена скорой правды либо уже безвозвратно ушли в прошлое, либо ещё никак не наступили. Не сталкиваясь с милицией или прокуратурой, она судила об их работе по книжкам да по фильмам советских времён, где фантастический умница объективный и кристально честный следователь уличает любого жулика, побеждает в рукопашной схватке любого бандита.
– Игорь Васильевич! Но ведь не обязательно же кого-то обвинять, писать фельетоны и так далее! Можно просто позвонить по телефону. Вы такой человек… Вас так уважают. По телевизору показывают. Прислушаются к вашим словам, укажут, мол, неправильно следствие ведётся. Может же быть?
– Увы, уважаемая Анна Владиславовна! Не может такого быть в принципе. Программы, где меня показывают по телевизору, люди, вас интересующие, не смотрят никогда, я в их глазах не являюсь сколь-нибудь весомым человеком. Так что вряд ли чем смогу помочь вашему сыну. Лишь навредить. Держитесь. Сочувствую, но, как говорится, не всё в моих силах. Буду справляться о его делах, если позволите.
Так и ушла ни с чем. Румянцев, разумеется, ни о чём не справлялся. Ни через день, ни через неделю, ни через месяц. Никогда. Ещё большей ошибкой, чем обращаться к проректору консерватории, стал поход к Зильберту. Встречались у него дома. Анна Владиславовна в подробностях рассказала ему обо всём, как сама разумела. А в её видении выходило, что Гриша доверился другу, наверное, настоящему преступнику, ибо ведёт беспорядочный богемный образ жизни… Впрочем, она не может кого-либо осуждать за образ жизни, это личное дело каждого. Но в глазах следствия, всякий, чей образ жизни отличается от среднестатистического, является потенциальным подозреваемым… Ну, спрашивается, на кой чёрт Грише было убивать эту несчастную? Денег куры не клюют, квартира, семья, ребёнок, интересные творческие планы… И такая чистой воды уголовщина! Не любовницу же не поделили! Скорее друг друга порезали бы тогда, правда же? Моисей Аронович слушал, кивал, подливал чаёк, ахал и охал, и ни с того ни с сего заявил:
– Только вот об этом больше никому… Э-э-мэ, так сказать, с целью не навредить сыну. Ну, вы меня понимаете?
– Нет, – откровенно призналась Анна Владиславовна.
– Да чего ж тут непонятного! Гришеньку подставили, это ясно, это ясно… Э-э-мэ… Тот, кто подставил, наверное, хотел заграбастать мастерскую художника. Местечко-то лакомое. Там ещё когда-то блистательный Суркис работал. Да!.. Ну, это, так сказать, очевидный мотив. Э-э-мэ… Художника, так сказать, сажают, Шмулевичу условный срок… Да вы не волнуйтесь, не волнуйтесь, ради Бога! Больше ему ни за что не дадут! Он же не виноват…
У Анны Владиславовны голова пошла кругом. Как это понимать? Раз не виноват, значит, дадут не больше условного? Да за что же, в конце концов? Зильберт, положив пухлую ладошку женщине на плечо, продолжал шепелявить:
– Поймите, стоит вам… э-э-мэ… поделиться с кем-нибудь вашим подозрением о ревности между приятелями, как у них, – Зильберт воздел глаза к потолку, словно указывая, где находятся неведомые они, о которых речь, – появятся основания подозревать вашего сына в более страшных вещах. Так сказать, мотив… Не переживайте, я сделаю всё возможное, чтобы у Шмулевича был только год условно… Э-э-мэ… Он же талантливый человек, такой талантливый! У меня есть связи, есть хорошие адвокаты. Поможем.
Получалось, всяким разговором о постигшей сына беде с кем бы то ни было мать ему только вредила. После встречи с Зильбертом она признала собственное бессилие и решила отказаться от дальнейших попыток привлечь кого-нибудь влиятельного на защиту попавшего в беду сына. Воротясь домой, Анна Владиславовна почувствовала, что потухает. Как костёр, в котором догорела последняя деревяшка, и остались маленькие еле тлеющие угольки. На её глазах разрушалась Гришина семья. Черепки разбитого сосуда склеивать было, по-видимому, уже бесполезно. Настя, прихватив Борьку, съехала к родителям за день до того, как мужа выпустили под подписку о невыезде. Заказала машину, сама погрузила кой-какие вещи и была такова, слова не сказав свекрови. Когда, небритый и осунувшийся, с синяками под глазами, полными злобы и отчаяния, Гриша пришёл домой, он лишь бегло окинул взглядом пустой гардероб, не спросив, где жена, ребёнок. Молча ушёл к себе и до утра не выходил. Всю ночь в его комнате горела настольная лампа. Вообще после краткого пребывания в СИЗО он очень изменился. Во-первых, стал много курить. И раньше покуривал, но немного, всегда выходил на лестницу. Теперь частенько мать заставала его комнату прокуренной, а в пепельнице на столе было полпачки окурков. И это за какие-нибудь один вечер и ночь! Во-вторых, окончательно замкнулся. Любые попытки разговорить его напарывались на стену. Он не взрывался, как прежде бывало, не горячился. Просто молчал, а потом, прерывая расспросы или иные попытки «влезть в душу», говорил что-нибудь вроде: «ты бы лучше чайку поставила, мать», или «опять сегодня холодно», или «а спать-то уже хочется». Стал запирать комнату, уходя. Это уже ни в какие ворота не лезло! На робкое замечание матери, что в доме никогда ничего ни от кого не прятали, сухо отрезал: «Раньше». Что он там скрывал?
Настя не появлялась, не звонила. Не пробовал установить с нею контакт и сын. Целыми днями валяясь дома на диване или сидя ночи напролёт за столом с включённой настольной лампой, он вообще ни с кем не общался, мог за день не проронить слова. Анна Владиславовна поняла, что и с его бизнесом, который ей не нравился, но который, тем не менее, хорошо кормил, всё плохо. Спрашивать о делах не решалась, боясь получить от ворот поворот. Видя, что Гриша так и не соберётся связываться со сбежавшей женой, мать решила сделать это за сына сама. Собрав гостинцы для внука, отправилась к невестке. День был субботний, и Анна Владиславовна рассчитывала застать как Настю, так и, возможно, её родителей, готовясь к непростому разговору и очень надеясь на смягчение позиции молодой женщины, сильно обиженной идиотской выходкой мужа. Оно и понятно! Тот-то, дурачок, попался в гостиничном номере с сомнительной девицей. Показания группы задержания не оставляли сомнений в том, чем они там занимались. Полуголые, с мокрыми волосами. Ну не принять же душ зашли прямо с похорон… нечего сказать, неприглядная картинка! Но всякое бывает. Ну, сорвался человек, работа нервная, перенапряжение сил. А тут ещё и похороны. Всё ж можно понять! А главное, простить! Ведь ребёнок же растёт! Нельзя рушить семью, чтоб сын рос без отца! Сам рано осиротел, так неужели же внуку ещё горшая доля достанется?!
Анну Владиславовну встретил отец Насти. Поклонился. Вежливым жестом пригласил зайти. На лице ни следа улыбки. Как на приеме у дипломата недружественной страны. Что ж, так и есть. Анна Владиславовна со вздохом приняла приглашение и переступила порог квартиры, где была однажды. Скромная «хрущовка» не свидетельствовала о достатке. В такой квартире тесно малышу! Нет, во что бы то ни стало надо примирить супругов! Крепко сжимая в руке пакетик с гостинцами, Анна Владиславовна решительно шагнула вслед за хозяином на кухню. Хозяйка молча сидела за кухонным столом, точно ждала парламентера. Анна Владиславовна чеканным голосом поздоровалась и уселась на галантно подставленную ей табуретку.
– Хорошо, что пришли. Насти нет. Они с Борей в поликлинике, – начал хозяин, а любящая бабушка тут же перебила его:
– Что случилось? Он заболел?
– Нет-нет, не беспокойтесь. Собираем справки для бассейна. Мальчику пора учиться плавать, – тем же холодноватым тоном продолжал хозяин. – Хотите чаю?
– Спасибо, не откажусь. Разговор, наверное, будет долгим. А что зимой решили в бассейн-то?
– Да какая ж зима! Весна на носу, – возразил хозяин, а хозяйка, в упор разглядывая гостью, с подчёркнутым удивлением переспросила:
– Долгим? А что нам долго-то говорить! Всё предельно ясно. Вот, специально для вас Настя оставила копию заявления на развод. Она уже подала, так что скоро ваш сын получит повестку.
– Повестку, – сокрушённо повторила Анна Владиславовна. – А может, всё-таки не стоит? Помирим? Ведь бывает и… – но договаривать не стала, споткнувшись о стеклянный взгляд женщины, до боли похожей на невестку, только старше.
Разговор скомкался, не начавшись. Вскоре Анна Владиславовна поняла, что лучше не дожидаться внука с мамой. Она засуетилась, заторопилась. Оставляя гостинцы, всё причитала: «Как жаль! Как жаль!». У порога хозяин протянул ей руку со словами искреннего сочувствия как родитель родителю, и что-то тёплое на момент промелькнуло в его глазах. Но это душевное движение было жёстко подавлено его женой, которая вклинилась с репликой:
– Я очень надеюсь, что ваш сын извлечёт уроки и не станет больше ломать ничьей судьбы.
Кровь бросилась матери в лицо. Да кто такая эта крашеная блондинка, чтоб так говорить о её сыне! Кто кому жизнь испортил, надо ещё посмотреть. Лучше б в своё время следили за дочкой! Натворила глупостей, а теперь мужчина виноват!.. Виноваты всегда оба…
Хорошо, что сдержалась! Был бы банальный бабий скандал. Правда, в глазах всё невысказанное легко читалось. Так что расстались в полной ясности и непримиримости. Копия заявления на развод жгла карман, и пока Анна Владиславовна шла до дому, несколько раз опускала туда руку. Казалось, эта бумажка сейчас прожжёт дыру в пальто.
– Ты куда ходила? – с порога, вместо приветствия, спросил сын, принимая у матери пальто. Хороший знак! Вышел встречать, да ещё слово молвил. Может, отойдет, наконец? Вместо ответа она протянула Григорию «горячий» листок. Лучше уж без обиняков, сразу!
– Сколько верёвочка не вейся, а конец всегда найдётся.
– Не о том, мама, – хмуро отозвался Гриша, глянув на бумагу. – Это всё для меня и не новость, и… В общем, даже к лучшему. Эх, кабы не дурацкая подписка!
– Какая подписка? – не поняла Анна Владиславовна.
– Да ну их к чёрту! Вот возьму да и поеду! – грозя кому-то кулаком, воскликнул сын, и мать поняла, о какой подписке идёт речь. Вцепилась в его плечо двумя руками и умоляюще заговорила:
– Послушай меня, сынок! Никуда не езди. Если ты действительно ни в чём не виноват, то всё образуется, и скоро они отстанут от тебя. А так ты ж нарушителем делаешься. Уже явным! Прошу тебя…
– Что ты сказала??? – бледнея, прошипел Григорий, – Если я действительно???!!! Значит, ты им поверила! Ты до сих пор не поняла, что мною хотят заткнуть чью-то дыру? Да как ты могла! Как ты могла!..
Он оттолкнул её в сторону и шагнул в свою комнату, гулко хлопнув дверью, аж стёкла задрожали. Мать оцепенела. Что она такого сказала? Разве можно отпускать сейчас его куда-то? Ведь права же! Постояв посреди прихожей, ни туда, ни сюда, дёрнулась было за сыном в комнату. Но остановилась, не дойдя полшага и побрела прочь – к себе, мимо опустевшей третьей комнаты. Краем глаза скользнула по пустоте, где недавно ползал и прыгал внук. Снова остановилась. Куда идти? Нет ей места нигде в этой квартире! Везде чужая, делает не то, говорит не то и не так, видеть её никто не хочет. Был внук – и нет внука, был любящий сын – теперь чужой, была своенравная, но всё-таки своя невестка – и нет невестки. Зачем ей куда-то идти? Какая разница, в каком из многочисленных углов ставшего чужим пространства обретёт наконец-то покой её уставшее от жизни сердце? Скорей бы к мужу!
Она тихонько, чтоб Гриша не расслышал, вернулась в прихожую, еле шевеля руками, по-партизански оделась и осторожно, на цыпочках вышла вон из дому. Сумела и дверь за собой прикрыть беззвучно. Пошла туда, где уже давно ей было спокойней всего – на могилу к мужу. Хоть и вечер, но дойдёт, припадёт к припорошённому снегом холмику, выплачет слёзы, авось и примет её земля-матушка. И повстречаются, наконец, Анночка с милым Эдиком! Десятилетие врозь с ним иссушило, истомило. Сына подняла, да видно зря. Не на ту дорожку встал. И где в итоге окажется? Не хочется видеть. Уж коли сам решил, сам выбрал, пускай сам и отвечает! Что она, право, увещевает, отговаривает? Хочет идти на суд из камеры, так пусть его! Взрослый мужчина, сына смастерил. Мало того, сиротой при живом отце успел сделать… Нет, всего этого она видеть не хочет, а потому только одна дорога и осталась. Может, приберёт её Господь…
Бог не любит прибирать тех, кто идёт к нему с такими мыслями. И Анну Владиславовну Берг не пустил в рай. Даже до кладбища не допустил. А назначил нежданную встречу. Пока брела она, бормоча вслух горькие слова, и редкие прохожие оборачивались вслед, уж не помешанная ли, увязался за нею молодой мужчина. Сам косая сажень в плечах, а на круглом лице детский румянец, и такое выражение, словно только что из люльки выпрыгнул. Поступь иноходью. Словом, цирковой мишка, да и только! Когда, ничего не видя вокруг, Анна Владиславовна шагнула на проезжую часть метрах в двадцати от мчавшегося наперерез автомобиля, молодой человек в один прыжок очутился рядом, сгрёб её своими ручищами, как пушинку, и не только спас от удара, но и от другой беды, ибо в этот самый момент внезапное вторжение реальности переключило её. От безвольной отрешённости не осталось и следа. Она взвизгнула, как красна девица на танцах, и едва не залепила пощёчину обидчику, не успев сообразить, в чём дело. А парень тем временем опустил её на ноги, сказав:
– Що цэ таке? Як же можно? Якбы замэшкався трохи, и всё, нету красавицы! По сторонам дывытыся надо… У-у-у! – изменившимся тоном протянул он, глянув в полные бездонной тоски глаза спасённой. Тут же схватил Анну Владиславовну под руку и повёл, как ему казалось, бережно и нежно. Хотя со стороны могло показаться, что дрессированный медведь взялся за ручку горячего утюга и энергично ведёт его по брюкам. Попутно тоном, не терпящим возражений выспросил адрес.
– Куда вы меня тащите?
– Костя, – вместо ответа представился он. – Куды тащу, куды тащу! От греха подальше. Зараз отпустив бы, так под машину скочила б. До хаты видпроваджу, сыну-мужу на руки сдам, а там и прощевайте!
Костя Кийко, а это был именно он, случайно оказался в это время и в этом месте. Случайно глянул в сторону проходящей женщины. Случайно подумалось ему, что надо бы присмотреть за ней. Не имея ни плана, ни намерений, проследовал за ней несколько десятков шагов. И вовремя, как оказалось… Случайно. Но кто знает, что есть случай? Когда, поддерживая свою спутницу под локоть, возник он своей мощной фигурой перед недоумевающим Гришей, случайно оказалось, что они знают друг друга. Костя смутно припомнил Гришу.
– Так це твоя мама? – возмущённо воскликнул Кийко. – Ну ты и свинюк. А ну давай горячего чаю, и я с вами посижу! – и, не дожидаясь согласия, скинул обувь и дублёнку. Через пять минут они втроём сидели на кухне, пили чай, и Гриша, которого словно прорвало, подробно рассказывал малознакомому «хохлу», что с ним произошло в последние месяцы, не утаивая ничего. Кийко слушал, качал головой и бросал взгляды на Анну Владиславовну, сидевшую молча и бледневшую всё более, пока сын в своей внезапной исповеди раскрывал тайну за тайной, объяснявшую если не всё, то многое. Как и в прежние годы, когда требовалось разговорить кого-либо, никто с этим не справлялся лучше главного редактора «Памяти», хотя он ничего и не делал специально, так и теперь безотказное обаяние великана словно вышибло пробку из бутылки, и рассказ Гриши тёк безостановочно, насыщаясь всё большими подробностями. По выходе из тюрьмы сердце Гришино болело, он жаждал исповеди. Но не мог исповедаться. Ему бы пойти в церковь, да сил не было. Ему бы найти общий язык с матерью, да воли не хватало. Так и маялся, томясь невысказанной болью. Но вот появился Костя, перед кем неохота прятаться, и, наконец, стало отпускать…
Кийко слушал молча, кивая косматой головой. Картина падения в пропасть нелепостей запутавшегося «брата-афганца» вырисовывалась всё отчётливей. Он видел, что Гриша не подлец, не трус, не из тех, про кого говорят «чужой». Ему требовалась помощь. Но что-то помимо сказанного Григорием добавляло беспокойства. Когда же Гриша дошёл до того, как оказался в тюремном лазарете, Костя, не дожидаясь подробностей, в первый раз перебил его и сказал:
– У, поубывав бы гадив! Це ж тоби наркотик вкололы, як ты не зрозумив! Тильки за яким лядом? На иглу посадить чи шо?
Анна Владиславовна вздрогнула:
– Как ты, Гриш, а?
Он осёкся. Очевидность причин неожиданной хвори и последующей ломки просто не приходила в голову. Даже когда следователь напрямую задал ему вопрос о наркотиках, Гриша искренне не поверил ему и не связал своего состояния с ними. Он часто-часто заморгал и дрогнувшим голосом спросил:
– А ты уверен, Костя, что это именно…?
– Не то слово, уверен! – грустно усмехнулся Кийко и прицокнул языком. – Щоб так удержаться, надо быть гарным чоловиком. Молодец, колы не подсел. Но к врачу щоб завтра же! Горилку пьешь?
– Пьёт, – за сына ответила мать, но Григорий возразил:
– Нет, мама, сейчас практически не пью. Только вот курю.
– Завтра же к врачу, – категорически повторил Кийко и встал. – Ладно. Трохи засидився. Пора до дому. Поздно.
– Именно поздно, – спохватилась Анна Владиславовна. – Оставайтесь, Костя. У нас комната свободна, – и посмотрела на сына. Тот согласно кивнул, после чего сразу встал и вышел.
Невидимой ниточкой натянулась не поддающаяся логике здравого смысла связь, по которой летели со скоростью мысли горячие сообщения в оба конца. На одном – не находящая себе места Татьяна, физически испытывающая медленно затягивающуюся петлю нежити вокруг себя, а на другом – Григорий. Его бесило, что не он расставил сам точки над i, дождавшись, когда формальное заявление сделает Настя. Его бесило, что любимый человек так и не знает, что препятствие в виде ненавистного брака, стоявшее между ними, в скором времени будет устранено. Его приводило в ярость, что он не может найти в себе силы ни позвонить, ни даже написать Тане, чувствуя себя перед нею виноватым. Он метался в четырёх стенах, полный ярости, как тигр по клетке, не понимая, каким образом оказался втянут в чудовищную по нелепости, но в то же время, такую ужасающе реальную криминальную историю. Он злился на своё малодушие, так и не позволившее сделать шаг и позвонить Туманову, к которому, без вины с его стороны, питал внезапно вспыхнувшее чувство неприязни. Его бесило осознание того, что те люди, из мира которых он выпал несколько лет назад, потом решил вернуться, считая их критерием и показателем уровня общества, – музыканты, артисты, художники, литераторы, искусствоведы, – единодушно отвернулись от него, стоило ему лишь споткнуться. Он пытался найти хоть какое-нибудь оправдание этому единодушию – и не находил. От этого перемешанная с презрением ярость его ко всем этим напыщенным творческими амбициями людям становилась только горячее и жгла, жгла, жгла душу, уязвлённую, вдобавок, стыдом. И ко всему этому, признать, что никак не причастен к расставанию с женой, и это всецело её инициатива – значило признать, что важнейшего уговора с возлюбленной мужчина исполнить не смог. Как он теперь посмотрит ей в глаза? Как оправдается?
Анна Владиславовна после того, как Костя Кийко спас её жизнь и так кстати появился в их доме, стал периодически захаживать в гости, забавляя её своими милыми медвежьими повадками, несколько воспряла духом. Ей казалось теперь, что она сможет удержать сына от глупостей, а главное, она вдруг поверила в то, что всё обойдётся. Неприятный осадок после разговора с Зильбертом сам собой растворился, точно и не было никакого разговора. Время шло, подследственного не вызывали, от «соучастника преступления» художника Туманова, так же выпущенного под подписку о невыезде, не было никаких вестей, хотя, казалось бы, нужно выстраивать совместную линию защиты, договариваться о показаниях и так далее. Иногда ей начинало казаться, что вообще не было никакого убийства, ареста, всё это дурной сон… Однако примерно через месяц после того, как Гриша вернулся домой, раздался телефонный звонок, вмиг вернувший начавшую было успокаиваться женщину на грешную землю. Звонивший представился адвокатом Вольфензоном, отрекомендовавшись от Моисея Ароновича. Через пять секунд Анна Владиславовна была уже в том близком к шоку состоянии, в каком с месяц тому её застал на улице Кийко.
К счастью, именно в этот вечер пришёл Костя. По обыкновению с нелепым тортиком. С порога уловил напряжение и спросил хозяйку:
– Что-то случилось?
– Адвокат звонил, – всхлипнула женщина и уткнулась в мощное плечо богатыря. Кийко бережно приобнял Анну Владиславовну, прячущую слёзы у него под мышкой, и в таком положении и застал их Гриша, выглянув из комнаты. Странное чувство всколыхнулось в нём, поднявшись откуда-то со дна. Он раздражённо заметил:
– Привет, Костя. Что-то ты к нам зачастил. Уж не сватаешься ли к моей маме?
Густо вспыхнув маковым цветом, тот врезал:
– А що в том такого? Колы я трохи помоложе, так не похуже!
Анна Владиславовна отпрянула от молодого человека. Разом высохли слёзы, аж в горле запершило. Она хорошо знала, как быть более, чем на десять лет, младше мужа. Эдвард Николаевич был ей и мужем, и опорой, и старшим товарищем, и непререкаемым авторитетом, относясь к довоенному поколению. Она родилась, когда война катилась на запад. И такое возрастное неравенство мужчины и женщины казалось ей естественным и нормальным. Только не приходило в голову, что может овдоветь. Да ещё так рано. А вот обратное положение, чтоб мужчина двадцатью годами младше, простите, абсурд! Если это шутка, то слишком уж грубая и прямая. Неуклюжая, как сам медведь, её произнесший.
– Скажи, что ты пошутил, – тихо попросила она, снизу вверх глядя на Кийко. А тот, по-прежнему красный, в упор глядел на женщину, едва ли не в матери ему годящейся, полными отеческой нежности глазами и, не отпуская её, отвечал:
– Вы, дорогая моя, извините, бываете, як чадо малое. Що вы без мэнэ? Тай Грише пособить трэба. Шибко запутался он! Тилькы не кажить зараз, що я неровня и всё такое. Цэ досужие разговоры, в них смысла немае. Я так вам кажу, що вы для мене, Анна Владиславовна, самый близкий и замечательный друг. Як я вас увидел тогда, когда вы чуть себя не порешили, с той минуты и понял, що коло вас тай останусь.
– Спасибо, папочка! – язвительно вставил Григорий.
– Вы в своём уме, мальчики? – воскликнула женщина. – Костя, я сейчас совершенно не намерена говорить о наших личных отношениях. Вы просто меня как обухом по голове ошарашили. Поэтому давайте пока будем считать: вы ничего не сказали, а я ничего не слышала.
– Но я же казав! – упёрся Кийко и подался к ней, но она мягко отстранила его рукой и, понизив голос, произнесла:
– Милый мой Костя. Я очень, очень благодарна тебе. Если бы не ты… Но сейчас не надо об этом. Я прошу. Пойдёмте попьём чайку и поговорим лучше о нашем деле, – А у самой защекотало внутри. Странным образом ей льстило, что молодой, с первого взгляда ей симпатичный человек делает ей предложение, хотя бы даже и в шутку.
Они проследовали на кухню: она впереди, сын с гостем следом. На пороге кухни Костя наклонился к уху Григория и шепнул:
– Григ, ты не борзей. Я всё-таки тебя старше, – подумал и добавил, – во всих розуминнях.
– Угу! – с ёрнической интонацией ответил «сын», – На полвека, – и похлопал «папика» по плечу.
– А може, и так. Що с того?
– Мальчишки, бросьте дурака валять! Дело-то серьёзное, – донесся до пикирующихся молодых людей голос Анны Владиславовны, внимательно и строго разглядывающей обоих, точно примеривая их друг к другу на предмет совместимости. Гриша бросил полный недоумения взгляд на мать, однако ж промолчал. А Костя, размашисто мотнув своей огромной головой, увенчанной пышной кудрявой шевелюрой, отчего воздух на кухне пришёл в движение, воскликнул:
– От це як справедливо, так справедливо! Дело серьёзное. Не до шуток, – и водрузился на табурет, не дожидаясь приглашений.
Да, было не до шуток. Положение вещей требовало осмысления. Но каждый из собравшихся на кухне понимал это положение по-своему. Начавший всерьёз испытывать к Анне Владиславовне какие-то необычные чувства, близкие к влюблённости и настоящей сердечной привязанности, Костя во главу угла ставил то, как, по возможности, сохранить мир и порядок в доме Бергов и выйти из «чисто юридической» передряги без потерь. Он был уверен, что Гришу искусно подставили, причём грешил на «крышу» – Локтева и Глизера, достаточно хорошо зная обоих. Гриша, по большому счёту, был озабочен единственным вопросом. Душа рвалась к Татьяне, но как осуществить сей порыв, он, связанный подпиской о невыезде, не ведал. С другой стороны, давила неприглядная ситуация с его разводом. На фоне этого прочие неприятности – с МИДом, с фондом ветеранов Афганистана, готовым выставить ему немалую неустойку, со следствием по убийству, к которому он не причастен, – куда-то ускользали, оставаясь бледной декорацией к главной драме, разрывающей его сердце. Анна Владиславовна, сбитая с толку и Зильбертом, и следователем, и Румянцевым, и адвокатом Вольфензоном, успевшим до официального вступления в права защитника по делу, вывалить на её голову гору непонятных фактов, безотчетно искала опору в Константине, всем своим более чем внушительным видом подсказывающим душе ощущение устойчивости и надёжности. Что же до сердечных проблем сына, то она их просто не понимала, поскольку толком не знала.
Знал бы Костя, что возлюбленная Гриши, проходящая по тому же делу как случайный свидетель задержания подозреваемых, приходится родной сестрой его однополчанину, которого он хорошо помнит до сих пор, потому как убили его в тот день, когда он вместе с приятелем загремел на «губу», а прощалась с ним часть в тот день, когда двое штрафников с этой самой «губы» возвратились, отбыв своё! Быть может, многое он сообразил бы быстрее, иначе отнёсся и к самому следствию, во многом строящему своё шаткое здание на «отягчающем обстоятельстве» посещения Бергом с Тумановым гостиничного номера девушки в день похорон. Разумеется, не знал этого и велеречивый Вольфензон, навязываемый Зильбертом Бергу в защитники по делу. Не подозревала о том и Анна Владиславовна, она даже не сопоставила незнакомую девушку в гостинице с той, чьё письмо некогда вручила сыну, и с той, кому в день приезда из армии сын звонил.
Они сидели за столом, перемывая факты, как камушки, и не находя в этих фактах никакой логической связующей нити, поскольку каждый смотрел на факты под своим углом зрения и в своей выборочной последовательности. Разговор не клеился. Линия поведения не выстраивалась. В конце концов, Гриша, всё ещё внутренне цепляясь к Кийко за мать, взорвался, сказав:
– Всё, хватит! Вы тут такие умные, за меня всё решаете. А мне это надоело! У меня может быть своя жизнь, я вас спрашиваю? Хотите строить свою, пожалуйста. Я больше слова не скажу. И в мои дела больше не лезьте! Буду выкручиваться сам… Или не буду.
– Да що ты раскудахтався, як пивень! – воскликнул Кийко. – Никто тебе не навязывается. Хочешь за решётку, та йды соби хоть до грецьких каникул! Мы ж тильки помочь тебе хотим, гадаем, як знайты зацепку абы яку. А ты сам себэ топишь, дурило! Вольфензон, вин грамотный адвокат. Та тильки адвокат! А значить, будэ отрабатывать версию, яку ты ему кажешь. А ты упёрся рогом, як буйвол кабульский, и ни слова по дилу! Неужто не бачишь, что всэ серьёзней нэма куды?
– Бачу, бачу, – передразнил Гриша. – Только и ты побачь, хлопец, что если эта ваша афганская кодла задумала меня упрятать на год или два, так она всё равно это сделает. Я ж стольких бандитов за кордон переправил, сколько у тебя зубов во рту нету. Этого мне всё равно теперь не избежать. Так я прежде должен разобраться со своей личной жизнью, чтоб не вернуться потом на пепелище. Я люблю её! Слышите вы, двое ненормальных? Люблю! Мне без неё больше нельзя! Подписка, не подписка, а я всё равно должен её увидеть! – Гриша всё более заводился. Вновь, как когда-то, ярость вскипала в нём, и сейчас бы ему очень помогла его дневниковая «клиника ярости», остыл бы враз. Но он увлекался собственным бешенством, забыл о полезном самоисследовании и выпаливал слова, как салютующая мортира, громко, азартно, дружными яркими гроздьями:
– Мне осточертело это толчение воды в ступе про адвокатов, про версии! Хватит! Поиграл в комсомольские бирюльки. Тоже думал, строю настоящее дело. Бизнес от культуры. Слили, как воду из-под яиц, лишь сигнальчик сверху получили. Поиграл в левый бизнес. Мечтал выйти в Рокфеллеры и заняться, наконец, любимым делом. Хрена лысого! Наверняка кто-то из моих клиентов как-нибудь неаккуратно засветился на каком-нибудь Лазурном берегу, и конец моей карьере. А заодно и свободе. Несчастную Надьку убили не для того, чтобы Туманова слить. А для того, чтобы слить меня. Получается, я и перед Володькой в полном дерьме! А вы говорите, чтоб я с ним связывался, о чём-то договаривался. Да как я ему в глаза-то посмотрю? Вот ты, Костя, утверждаешь, что хорошо знаешь Локтева. Ни черта ты не знаешь. Эта сволочь захочет, так перешагнёт через любую голову. Ему всё по барабану. У него же руки по локоть в крови!
– А ты що, хлопче, тильки мизинчик умочив?
– Я в своём сраном Кабуле никого не убил. На мне крови нет. Да, я сначала завидовал пацанам, которые из рейдов приходили и медальки получали. Даже злился. Но потом понял, что на хрен мне всё это нужно! Я лучше цел останусь, да рук не замараю. Потому что рано или поздно за всё воздаётся. И я никого не убивал! Слышите, вы?! Не убивал! Ни там, ни здесь! Поэтому для любого из вашего чёртова фонда я просто «сладкий». Да ещё и интеллигентик, из музыкантов! Да ещё и нерусь! Ладно бы урюк-азиат вроде Саида или, как ты, хохол! Так нет же! Немчина, евреем прикинувшийся. Вот раскладец-то! Прямо для фельетона. Отличный расклад. Теперь-то я понимаю, как аккуратно из меня готовили жертвенного барана. Радуйтесь, у вас получилось! И ты, Костя, со всеми своими советами, можешь отправляться, сам знаешь, к какой матери. Ты же один из них! Разве не ты торчал в этой самой «Памяти», когда она из Локтева героя лепила?
– Ну, ты и базикало! – добродушно выдохнул Костя. – Во-первых, мы с нашей «Памятью» оказались такими же баранами. Или ты этого не знаешь? Во-вторых, ты щось тут казав про рик чи два. Хлопчик, а десятку не хочешь? Це ж убийство! Як припаяют тебе соучастие, та й схлопочешь по первое число! Личной жизнью он занявся, тоже мне граф Монте Кристо! Да никто тебе и не мешает ею заниматься. Давно бы взяв да написав коханочке. Честно и просто! Обо всём. Так нет же, будет с кулаками на танки бросаться, глупости баить, а зараз корчить непризнанного героя. Хоч бы про мамку-то подумав, герой! А мне не наплевать, що с нею будэ. И тэбэ, дурня, заставлю думать. Алиби тебе нужно, чуешь? Алиби! Железное, стопудовое! На день убийства, на точную годину. А лучше, щоб за два дни до и на два после. Щоб рота свидетелей видела, як ты с ними водку трескав, и никакого Туманова поблизости! Колы може твоя Таня, или как там её, зробыть тебе такое алиби, так труби, пиши, езжай, в ногах валяйся, а мы с Вольфензоном придумаем, як тебя на три-четыре дня прикрыть да отмазать. Понял?
Гриша внимательно посмотрел на еле вмещавшуюся в кухне фигуру советчика. Вспышку гнева как рукой сняло. Безусловно, во всём, что говорил Костя, было здравое начало. И, быть может, это и есть та соломинка, за которую нужно хвататься, пока не поздно. Как знать, может, через неделю как начнут его каждый день тягать на допросы, так и не отстанут, и время будет безнадёжно упущено! Но одну малость медведеподобный простак учесть не может. Нет у Гриши сил о чём-то просить Татьяну. Сам с простейшей просьбой, точнее, с уговором, что дороже денег, не справился. И тем надолго перечеркнул все пути к ней. А после злосчастной истории, кто знает, может, и навсегда. Костя словно прочитал в полных отчаяния глазах Григория, что лежит камнем на его сердце. Впервые за время общения угадал эту маниакальную идею, засевшую в голове, и, крепко взяв за руку, сказал:
– Я дывуюся, ты мужик чи хто? Нэма такой вины перед коханкой, яку парубок не может искупить. Она що, не побачила беды?
В диалог вклинилась Анна Владиславовна, которую тоже внезапно осенило. Она схватила сына за другую руку и, пристально глядя в его глаза, спросила, медленно расставляя слоги:
– Сынок, а твоя Таня – не та ли девушка, что письма тебе писала? Ну, помнишь, я тебе одно давала?
– Наконец-то ты догадалась, мамочка, о ком речь, – язвительно выпалил сын. Мать укоризненно покачала головой и ответила:
– Прости, не догадалась раньше. Так ты что же, из-за неё расстался с Настенькой?
И столько неожиданной для Гриши боли было в её вопросе, столько тоски, что он отдёрнул руку и уставился на мать, точно в первый раз видит в своей жизни. Сама формулировка вопроса потрясла его.
– Как это расстался? – так же с расстановкой переспросил он. – Разве это не она подала на развод?
– Ну, конечно, всякая женщина хочет сохранить лицо.
– Да-да, особенно, после того, как украсит лицо мужа рогами.
Костя прыснул, краснея. Потом, видя, что начинает краснеть Гриша, положил ему руку на плечо и пробасил:
– Не журысь, хлопче! Тильки дуже смишно ты казав про роги на лице. Якась не наша физиология.
Гриша против своей воли засмеялся. Потом перевёл дух и медленно поднялся с места.
– Ладно. Согласен, я дурак. Прости меня, мама. Я всё хотел выглядеть большим и самостоятельным. А того не взял в толк, что для тебя всегда маленьким останусь. Простишь?
– Да о чём ты говоришь, сынок! Это ты меня прости, – всплеснула руками Анна Владиславовна, но сын не дал продолжить:
– Костя, ты правда сможешь с этим Вольфензоном прикрыть меня на несколько дней?
– Не бильше, чем на пять. Хочешь самолётом, хочешь як, алэ не бильше. Шукаешь, хлопец?
– Шукаю, шукаю, – недовольно поддразнил Гриша и тут же добавил:
– Ладно, Кость, не обижайся. Я вот тебя о чём спросить хочу…
– Слухаю тэбэ, Грицько.
Гриша улыбнулся тому, как забавно переиначено на украинский манер его имя и спросил:
– А ты что, на счёт моей мамы, серьёзно?
Костя хотел было сказать, что это Гриши покамест не касается, но Анна Владиславовна опередила его:
– Сынок, мы договорились пока не обсуждать это. Прошу тебя…
– Договорились, – недовольно пробурчал сын и совсем уже себе под нос заметил:
– Того и гляди, дождусь: поставят перед фактом.
– Слухай сюды, хлопче, – довольно бесцеремонно включил Гришу в основное русло беседы Кийко. – Твоя задача выйти с циеи воды сухим. Сроку тебе на твоё свиданье пять дней, и ни днём бильше. Гриша кивнул и очень спокойно произнёс:
– Ладно. Добуду алиби. Настоящее алиби. Никакой лажи. У меня двое свидетелей. Таня и один монах. Надо его разыскать. Он служит в часовенке, на кладбище, где похоронен отец. Мама, найди его. Расскажи ему всё про меня и про неё.
Анна Владиславовна, ничего не понимая, таращилась на сына. Уж не бредит ли? Какой монах? При чём тут могила отца? Не перебивала, надеясь, дальнейшие слова что-нибудь прояснят. Не проясняли, а Гриша продолжал ещё более странно:
– Пока я у Тани, поговори с ним. Скажи так: помощи просят двое, кого при нём крестили, он ещё нашим крёстным был, Григорий и Татьяна. Он исповедывал нас. Она про своего погибшего в Кандагаре брата рассказывала. Если не вспомнит, фотокарточку мою покажи. Он должен был меня запомнить. Татьяна Берг и Григорий Кулик, запомнила?.. Тьфу, ты, чёрт! Наоборот, конечно! Её фамилия Кулик.
– Как? Как её фамилия? Кулик? И брат погиб в Кандагаре?! Ой, лышенько моё, ну и дела!
– Ты её знаешь? – воскликнул Гриша.
– Её не бачив, а вот брата… Помню, як убылы його. У нас ще одын хлопець був. Кликуху получил в цэй день – Меченый. Да-а! Дела!
– Ну, то, что мир тесен, неудивительно, – задумчиво проговорил Гриша. – Но отчего ты-то так этому удивился?
– А то, Грицько, що не тильки ци два хлопци памятни мэни. З нашей роты мой кореш переписку с твоей коханочкой вёл. А живе в нашем городе. Гусев его фамилия. Мы, правда, давно не виделись. А теперь и повод знайшовся. Ну, дела-а!
– Переписку?! – выдохнул Гриша и застыл с глазами навыкате. Мысли, едва выстроившиеся в более или менее законченную логическую цепь, снова пришли в полный хаос. Отчего Таня ни слова не сказала ему, что переписывается с кем-то из однополчан своего брата? Впрочем, разве об этом непременно нужно докладывать при первой же встрече? Но ведь этот однополчанин живёт с ним в одном городе, так неужели же нельзя было хотя бы упомянуть о нём? Хотя, кажется, писала, что у них есть общий знакомый… Да, вроде, было. Ещё писала, что многое про него знает. Что ж это, получается какой-то Гусев, по её просьбе, за ним просто-напросто следил?
– Да охолонь ты! – успокоил Костя, вставая с места, отчего сразу стало тесно, – Ничого меж ними нэ було. Просто, когда Кубика… Ну, такая кликуха у того хлопца була, дуже угловатый вин… Так вот, когда его миной убило, зараз Меченого видправылы труну сопровождать. З офицером. А мы в роте Кубика уси поважалы, гарный був хлопець. И мы тогда порешили, що напишем сестре. Щоб поддержаты дивчину. А потом кому лень, кому стрёмно стало. Тильки я да Гусев и написалы. Ну, може, кто и ещё, я не бачив. Она ответила. Я не став бильше писать, а Гусев трохи завився. Он вообще в роте «писатель». Тучу писем писал и получал. Вот и завязалась у них переписка. А що, я чимало знаю, як солдаты с дивчатами переписываются.
– А потом? Сколько лет уже не солдаты!
– Ну, не знаю. Интерес чи шо. И потом, Грицько, дывыся: все мы навсегда солдаты. Скильки б рокив ни мынуло, каждый з нас, як бы це мовыты, наче вийною одержимый. Що, кажешь, ни? Ещё как одержимый! А вжэ у кого с той войны зацепочка осталась – переписка там, писня яка, низащо не отвяжется.
Гриша внимательно посмотрел снизу вверх в Костины глаза, пытаясь прочесть в них недосказанное. Но, похоже, Костя ничего не утаивал. Это великанское прямодушие просто бесило.
– Значит, это тебя с твоим Гусевым я должен благодарить…
– За що?
– За то, что мы с нею встретились вновь. Она все эти годы следила за мной, знала обо мне всё. А я-то, дурак, всегда думал, что бабы болтливее мужиков.
– Ну, що трохи умнее нас, не сомневайся. А чого ты недовольный? Кабы не тии письма, був бы зараз один, як сыч.
– А я и так один, – зло усмехнулся Гриша и ушёл к себе. Анна Владиславовна махнула рукой и ответила на немой вопрос Кийко:
– Оставь его. Когда он вспылит, таких глупостей наговорит, что потом месяц жалеет. Пусть один побудет. Главное же решили.
– Решили, – выдохнул Костя и покачал головой.
Ангелы нисходят на счастливых. Только освободившийся от страха человек может счесть себя счастливым. Но до тех пор, пока страх довлеет над душой, не ведать ей счастья. Ибо счастье не приходит в трепещущую душу. Иные страждущие в поисках счастья идут к наслаждениям земным. И обретают новые круги ада, подслащённые дурманом, от коего немыслимо трудно отказаться. И на склоне лет приходят к такой крайней степени опустошения, по сравнению с которой самый ад кажется детским развлечением. Иные бегут за счастьем от бед, так и говоря, что счастье это только отсутствие несчастья. Но, построив своё зыбкое представление на изначальном отрицании, постепенно теряют разницу между одним и другим и опустошаются не менее первых. Третьи всю жизнь соблюдают установленные кем-то когда-то правила, чтят писанные законы, кладя земные поклоны нарисованным идолам, посещая рукотворные храмы, соблюдая посты и уповая на загробное счастье. При этом не получают его, поскольку не познали, что это такое в жизни земной. Они заменили счастье на своего рода соглашение, или договор, или Завет, по коему некий Вседержитель якобы обязуется исполнить их чаяния, если они посвятят ему всю энергию своей души в течение жизни. Они идут на свет, не видя света, и никогда не достигают его.
Когда утренний туман растаял, Воин Пантелеич вышел из машины, потягиваясь ото сна, и сказал беседующим на обочине отцу и сыну, что до дома Ольги Яковлевны дойдут пешком, недалеко. А машину оставят здесь, только надо отогнать с дороги шагов на десять и укрыть ветками. Андрей неохотно оторвался от разговора с отцом, которого не видел столько лет, и выполнил распоряжение старшего. Пока отгонял машину, на заднем сиденье проснулась Маша. Она улыбнулась мужу, прислушиваясь к ощущениям в своём чреве, и с какою-то неожиданною радостью согласилась проделать небольшой путь пешком. Видимо, тряская езда утомила её. В живописной деревеньке на берегу привольно раскинувшегося круглого, как око ангела, Жижицкого озера путников привечала говорливая Ольга Яковлевна. Женщина, на вид лет семидесяти или чуть поболее, была маленькой, юркой, сноровистой и постоянно лучилась удивительной улыбкой, точно кто-то забыл выключить лампочку, и постоянно тёк неяркий, но ровный свет. Её быстрая, но и неторопливая речь, пересыпанная, как приправами, поговорками и пословицами, зачаровывала слушающего. Пока гости складывали поклажу и рассаживались за большой круглый стол, у шустрой хозяйки уже были напечены первые блины, к которым поставила она кадку мёда со своей пасеки и крынку вчерашнего молока. Позавтракав с гостями, расспросив за трапезою Воина Пантелеича, что в мире деется, и, получив от него кой-какую информацию по сему поводу, Ольга Яковлевна заторопилась, засобиралась, примолвив гостям, что «дел у ней и в огороде много, и к пастуху деревенского стада сходить надоть, обед ему донесть, а гости пущай отдыхають, понеже с дороги токмо, а ужо ввечеру погуторим как надоть, и песнахорки будуть, ангела в дорогу припоють». Наскоро повязав платок, покрестясь в красный угол, отправилась Ольга Яковлевна, оставив гостей в доме. Дел у неё было много. Хозяйство немалое, своими руками созданное – и сад яблоневый, и пасека в четыре пчелиных семьи, и ткацкий станок, коим выткано всё убранство горницы – занавески, салфетки, скатерти, набожник [110] да постилы на полатях. Свинки с поросятами во хлеву, и огород немалый, а ещё лодка на пристани, на которой изредка отправлялась неугомонная старушечка порыбачить, когда времени хватало на то. К тому же приглядывала она за старичком пастухом, что пас общее стадо, «инда больно уж стар, на второй круг жизнь потекла, а умишка-то едва на один круг хватило», как с улыбкой говаривала Ольга Яковлевна.
К вечеру гости отдохнули, прибрались в доме, затопили плиту, хозяйка воротилась домой. И не одна, а с двумя колдовского вида древними старухами. Вошли они вроде неприветливо, однако ж на иконку в красном углу, как подобает, перекрестились, после чего благочинно обозначили поклоны встретившей их честной компании. Одна из старух первым делом подошла к Маше. Долго стояла против неё, потом вдруг поясно поклонилась и что-то зашептала. Андрей было напряг слух, дабы разобрать, что шепчет, да вторая его отвлекла, сказавши «бабьи шепоты – не мужьи заботы», потом взяла его ладонь в свои высушенные годами, но не потерявшие цепкости руки и начала по ней водить-ворожить. А спустя каких-то пять минут по горнице полетела песня, справно выводимая тремя женскими голосами. Никогда прежде не слыхивавшие подобных песен, Долины сидели, не шелохнувшись, жадно ловя каждое слово, каждый звук. Немудрено: и профессиональным собирателям старины такие песни почти недоступны. Из поколения в поколение передают их несколько родов хранительниц, чтобы, прозвучав, исцеляли хворь, отгоняли печаль-тоску, отлучали от слабостей и сомнений, зовутся те песни бояновыми, и поют их для напутствия в бой, или в путь долгий. Затемно путники вновь отправились в дорогу, дабы к следующему рассвету поспеть уже в Торопец к брату Ольги Яковлевны. Опять была ночная дорога с потушенными фарами. Вновь за рулём полночи просидел Воин Пантелеич, а ближе к утру уступил своё место, только на сей раз не Андрею, а отцу его, что следовал теперь вместе с ними. На железнодорожном переезде близ Нижельского едва не случилась с беглецами беда. Навстречу проехал Бог весть почему бессонный в такой час участковый. Как водится в сельской местности, знающий всех своих и постоянных чужаков, завидя незнакомцев в машине с чужими номерами, он насторожился, решив на всякий случай остановить да проверить, кто такие. Долин-старший нашёлся, сказал, дескать, прости, браток, что по такую пору, да вот невестке беременной так плохо стало, что срочно в райцентр в больницу везу, тороплюсь, как бы не опоздать. Участковый покачал головой, но взял под козырёк и отстал.
В живописный городок Остров беглецы входили пешком в тот замечательный час ранних сумерек, когда летний воздух по-особенному тих и чуток. Смолкли голоса птиц и немногочисленные, а оттого яркие звуки небольшого города. Прекратилось движение на улицах, а в домах один за другим начали зажигаться огни. Всероссийское запустение, коснувшееся всех без исключения градов и весей, не обошло стороной и этого места. Иные деревянные дома стояли заколоченными, на иных пыль и копоть осела несмываемым слоем, по которому, как по странице летописи, ведающий легко прочёл бы горькую судьбу обитателей. А меж печальных видом кварталов то и дело мелькали ярко покрашенные жилища предприимчивых, кого ветер перемен не снёс на обочину жизни, кто сумел нажиться на общей беде, но потому и не снискал к себе любви и уважения соседей. Оттого-то эти дома, вместо того, чтобы радовать глаз опрятностью, ухоженностью и достатком, скрывались от глаз за глухими заборами, из-за которых доносился лай дюжих собак. И чем выше и глуше был забор, тем бессовестнее должен был жить под его непроницаемой защитой житель. Судя по прорисовывающимся кое-где сквозь неприступные ограды силуэтам крыш, жители этих немногочисленных богатых домов не были русскими людьми. Во всяком случае, не имели привычки к характерной для среднерусского города архитектуре. Разглядывать эти «достопримечательности» особого времени не было, хоть спутники шествовали неспешно. Да и желания особого обозревать их также не было. Воин Пантелеич оставил машину на кооперативной платной автостоянке в полукилометре от города. Приближалась пора прощания. Неторопливый шаг обычно сближает идущих рядом людей, а езда в одном салоне, скорее, разделяет. Кроме того, пешеход в среднерусской провинции обращает на себя меньше внимания, чем автомобиль. Николай Иванович Калашников, Монах поджидал гостей под сенью каштана, укрывавшего своими широкими ветвями уютную скамейку напротив одного из таких «ново-русских» домов. Дом оказался собственностью человека, не походившего на десятки ему подобных нуворишей, открывших в городе и окрестностях свои лавки и заведения. Хозяина звали Анвар. Родом он был из изгнанных войною со своей исконной земли осетин, коих немало разбрелось по великой Руси в последние годы. Он содержал небольшую продуктовую палатку в центре города, платный туалет на автовокзале и два места на городском рынке, где силами его многочисленной родни велась бойкая торговля овощами и фруктами, преимущественно кавказского происхождения. Став беженцем, Анвар дал себе зарок по мере сил помогать всем беженцам и странникам, какого бы роду-племени они ни были. Так и стал его богатый дом, в известном смысле, домом странноприимным.
Входя в высокие ворота первым, Монах обернулся к спутникам и предупредил: откровенничать в этом доме не принято. Всё ж, Восток, хотя и православный. Восток – дело, как известно, тонкое. Но бояться здесь совершенно нечего. Если житель гор давал перед Богом клятву, то нарушение такой клятвы для него равносильно смерти. Так что никакие преследователи здесь никого никогда не найдут.
Маша не знала, сколь долог будет их путь рядом, и примеривалась к тому, что дядя Николай будет отныне рядом всегда, пытаясь услышать сердцем, что в этом хорошо, а что плохо. Когда они вчетвером поднялись на высокое крыльцо, навстречу им вышел сам хозяин. Чернобородый крепкого сложения мужчина средних лет с живыми тёмными глазами без улыбки, но учтиво приветствовал входящих и спросил, нужна ли помощь. Воин Пантелеич поясно поклонился и отвечал, что справятся сами и просят лишь приютить до утра, а на рассвете они уйдут, никак не потревожив радушного хозяина. Анвар провел гостей в маленькие смежные комнаты, приют всех странствующих, кто осмеливался просить ночлега в этом богатом доме. Несмотря на то, что хозяин никогда не отказывал в этом, славы он не искал, и толпы страждущих не осаждали его. На сей раз Воин Пантелеевич и его спутники были единственными его гостями. Представив поочерёдно всех, Воин Пантелеич представился сам, поймав взгляд, полный восхищения.
– Твоё имя Воин, отец? – спросил Анвар. – Мало у русских братьев осталось таких имён. Меня назвали, что родился в январе. Но то не осетинское имя. Много бед наделали люди, забыв свои имена.
Андрей с интересом взглянул на хозяина. Однако утолить свой интерес ему было не суждено. Анвар удалился к себе, и до утра меж хозяином и гостями не было произнесено ни одного слова. Воин Пантелеевич перекрестил всех, троекратно поцеловал и, молвив «Каждому свой посох и свой путь», повернулся и зашагал прочь, а оставшиеся, проводив старца долгим взглядом, направились в противоположную сторону. Им предстояло проехать рейсовым автобусом несколько десятков километров, затем сделать пересадку на деревенскую попутку, развозящую людей по окрестным сёлам и хуторам без твёрдой таксы и расписания, после – несколько километров пешком, потом – через реку – договорившись с лодочником, далее – снова пешком, на подводе, опять пешком и только после этого достичь заветной цели. Когда, преодолев немалое земное расстояние, миновав все расставленные на пути ловушки и преграды, в намеченное время спутники предстали перед сумрачными стенами монастыря, слава о котором была негромкой и непостижимой для суетного внешнего мира, их души уже были просветлены столь, что, несмотря ни на что, ощущали себя счастливыми. И когда навстречу счастливым вышел человек, чьим словом и именем освящалось всякое деяние монастыря и кого в кругу посвящённых в его славу звали отцом Василием Бесов Изгоняющим, он, не говоря ни слова, возложил длани свои на головы супругов, долго стоял, любуясь разливающимся вокруг ровными потоками света счастьем. Потом опустил руки, молвя:
– Мир вам, дети мои. Давно жду вас. Нашего воинства прибыло. И доколе жив в чистом сердце дух света, не пресечется род человеческий. Взойдем же в чертоги сии, под покровом обережных сил стояще аки стена крепостная, Белая Вежа, оберег Рода русскаго, верная страга от беса-ворога. И днесь будут они вам домом-кровом и колыбелью потомству вашему, – и, повернувшись, повёл Долиных за монастырские врата.
Они неспешно следовали за владыкой. Чуть поодаль – Монах и отец Долина. Благоухающие кущи кустарников, окаймлявших узкую дорожку к стенам храмового комплекса, осыпали головы наклоняющихся под их ветвями путников росой и лепестками. Непуганные птицы дружно осеняли слух молитвенными руладами. Строения, смутно вырисовывавшиеся сквозь густую толщу обступившей их живой зелени, казались частью этой зелени, не споря с природой, а лишь отвечая ей. Невысокие здания братской обители, хозяйственные постройки и необычно приземистый, с пологим серо-голубым куполом храм, увенчанный маленьким простым крестом, выстроились в карэ под сенью дерев, приветствуя входящих. И чувствовалась в этой почти домашней архитектуре внутренняя законченность, строгость и внутренняя сила, неизбежно передававшаяся всякому, кто входил сюда с чистой душой. Забытый суетными властителями земными, и оттого считающийся ими заброшенным и разрушенным монастырь, расположенный в глухом месте на берегу Чудского озера с эстонской стороны, служил пристанищем для духовидцев и объектом паломничества небольшого круга посвящённых. Хранимый Богом кусочек земной тверди избежал напастей ежегодного половодья, затоплявшего окрест луга и хутора, избежал внимания дотошных историописцев, подобно саранче слетающихся на всякую замшелую древность, дабы состричь с неё тему для диссертации или сенсацию для жёлтой газетёнки, избежал уставного обрезания иерархами официального православия, признающего каноническими лишь те формы служения, коими возможно управлять из кабинетов Московской Патриархии. Притом, что где-то в архивах пылилась позабытая грамота Бог весть какой давности, никем не отмененная, по коей монастырь признавался действующим, канцелярия Патриарха умудрилась ни разу за три сотни лет не вспомнить об этом Богоспасаемом месте. Так и существовал не то на земле, не то на небе сей град Китеж на берегу великого озера, будто способный в любую минуту погрузиться в пучину вод при опасности быть до времени открытым миру.
Путники шли по дорожкам монастырской территории, с каждым шагом отделяясь внутренне от суеты внешнего мира и всё более отдаваясь величественному молчанию вечной природы, запечатлённой здесь во всей своей первозданности. Когда же подошли они ко крыльцу братской обители, отец Василий Бесов Изгоняющий обернулся к ним и, сияя внутренней улыбкой, молвил:
– Здесь протекут для вас многия годы. И станут годами учения и становления духа, ибо час, когда востребован будет дух на земле нашей-матушке, не близок. Многия горести выпадут на долю ея по воле Божией. Но куются мечи светоносные воинства огнебожьего, да сразят они врази несметныя. И подрастают воины за стенами обителей, коих много еще по велицей земли нашей русской. У каждого воина свой путь и предназначение свое. Оттого и имя воина, ставшего на путь учения воинскаго в стенах монастырских, яко же всякому монаху, дается новое. По воле Божией. Ты, в миру шед под именем Андрея Долина, отныне должен оставить имя прежнее. Ибо в миру нет тебе места до часу, покуда сгущаются тучи предрассветные и ночь Сварога длится. Мирское имя о двух ипостасях – личной и родовой. Личная ипостась Андрея суть воинская, ибо Андрей, в переводе с древляго языка латинян, заимствованного у древлейшаго языка этрусков, сиречь это русские, означает мужчина-защитник. С именем сим взрастил тебя отец твой, Хранитель тайн, до совершеннолетия твоего. Прошед с именем сим огнь войны, хлад высоких гор и испытания искушениями, сумел ты не поддаться им, не утратил имени, суть памяти. Тебя пытали болью плотской и болезнями сущими аще же надуманными. Но хвори одолены и мучители посрамлены. Отныне вся память вернулась к тебе. Нет в тебе страха пред нею, каким искушали тебя бесы допрежь. Память личная с именем личным твоим пребудет в тебе, но до поры оставь ея за стенами каменными, ибо главная память не есть личная, но память Рода, коя заключена в фамилии твоей…
Голос вещавшего смолк. Ярким лучом выхватились потаённые закоулки памяти Долина, от многих из которых сознательно или бессознательно бежал он, в том числе, ища спасения у доктора Беллермана. Каждый миг общения с отцом, каждый миг их странствий по горам, каждое слово, когда-либо им сказанное сыну, возникли перед внутренним взором, и в долю секунды заняли своё место в сознании, очистившемся от наносного, ложного. И воцарился в душе не просто полный покой, а радость, ибо ушла тьма безвестности прошлого, смутных очертаний неведомых призраков, прежде угнетавших неясностью. Вспомнилось ущелье, где поредевший взвод, в составе которого был стрелок Андрей Долин, выполнил задачу – остановил и уничтожил караван от базы «духов» на подмогу их передовому отряду. Вспомнил, как со старлеем сбегали со склона, чтобы спешно, пока на шум боя не примчалась новая группа бандитов, перетащить наверх, где на узком плато заняли они свою позицию, доставляемое караваном имущество. Среди трофеев сундучок, который тащили вдвоём, один раз споткнулись и выронили. Дверца распахнулась, и Андрей увидел завёрнутые в цветастый персидский платок тонкие чёрные кожаные листки, аккуратной пачкой сложенные один на другой и испещрённые мелкими письменами белым по чёрному на неведомом языке. Он спросил старлея, что это. Тот насупился, пожал плечами и, не ответив, приказал закрыть сундук и продолжать подъём. И они шли, спотыкаясь и падая, снова подымаясь и отряхиваясь, чертыхались и продолжали путь. По упорству, с каким офицер тащит именно этот груз, остальное либо небрежно покидав, либо выронив в пыль и бросив, по тому, как сосредоточен и угрюм, оправдывая свою фамилию Угрюмов, Андрей понял, что сундучок, верно, главная цель операции, стоившей обеим стреляющим друг по другу сторонами нескольких десятков жизней. Он отчётливо вспомнил, как по возвращении из рейда вызывали в Особый отдел, допытываясь, не вскрывали ли сундук и не присвоили ли что из трофеев. Андрея разозлила назойливость офицера особого отдела, и он, дерзя, бросил ему в лицо, что если им так не доверяют, шли бы сами с боем брать так интересующее их барахло. Офицер поиграл желваками и прошипел, что «наверху не забыли про отца перебежчика и что, если товарищ солдат будет позволять себе неуставное обращение к офицерам, припомнят эту связь со шпионом, так что можно спокойно схлопотать расстрел». Андрея рассмешила попытка офицера угрожать ему. С хохотом ответил он, что не уверен, является ли расстрел большей неприятностью, чем подобные рейды. На том и расстались. Больше ни в рейды не посылали, ни в особый отдел не вызывали. И к медали не представили, а командир полка сразу по прибытии обещал.
Андрей вспомнил отвратительный запах гнилого ущелья, время от времени преследовавший его потом на «гражданке». Но теперь, когда иные ароматы окружали его, никак не мог взять в толк, почему из-за какого-то запаха в своё время так распереживался. Всё в мире пахнет. Бывает, пахнет неприятно. Но не делать же из этого трагедии!
Отец Василий Бесов Изгоняющий, отведя взгляд, продолжил:
– Да, сын мой. Путь земного воина пройден тобою как подобает. Исполняя воинский долг и присягу, яко всякий Русский, ты не мог ведать преступного приказа командиру твоему захватить и передать ведомству бесову священную реликвию. Реликвию сию вывозила группа дервишей за пределы охваченной войною земли. Реликвия сия священна для всех мировых религий, для всех народов земли. Более четырёх тысяч лет оберегали ея от святотатства. Ночь Сварога и сумерки предрассветныя, егда наипаче зло с попущения Божия землю мучит. С того печальнаго дня твоя жизнь снова перевернулась. Твой отец провидел сие, предупреждал, но ты был не готов. И наслали на тебя лже-болезнь. От нея дали лечение. И лечил тебя бес и демон сущий. И вкладывал он в голову твою мысли не твои, наставлял на путь ложный. Ангел сохранил от зла, и не шёл ты путём ложным, отказался от соблазны и беззакония мiра сего. И дали тебя болезнь сущую, под ноги снаряд боевой бросили. А ты и здесь не убоялся, не совратился с пути своего. Взойдите, дети мои.
Долины, робея, пересекли порог, оказавшись в просторной зале, украшенной резными деревянными колоннами. Меж них в простенках сияли ликами дивные образа, подобных каким они прежде не видели. Лики православных святых были узнаваемы, точно родные люди, и с каждым хотелось поздороваться. Они проследовали длинным коридором по периметру здания. По обе стороны одна против другой дубовые двери скрывали кельи братии. Было тихо. Оттого ли, что насельники кто был на работах, кто на молитвах, кто в послушаниях, каких Андрей не знал, оттого ли, что не было здесь никакой братии. Тишина, однако, не пугала. Андрею пришло в голову, что, должно быть, странно это – вот так запросто войти с женой в монастырь. Он считал, что монастыри раздельны – мужские и женские. Угадав его мысль, шествовавший поодаль сзади Иван-Монах подал реплику:
– Исконно монастыри давали приют гонимым. И перед Богом-отцем нашим все мы – его дети, сыновья и дочери.
Остановились. Отец Василий Бесов Изгоняющий обернулся к Андрею и Марии, держащимся за руки, как дети, и произнёс:
– Зде ныне новое жилище ваше. Прежде, чем взойдёте, закончу речь свою. Доселе я говорил о личном имени Андрей. Но есть имя родовое. Предков твоих, от коих пошла фамилия Долин, звали Доля. Слово сие знакомо каждому и означает оно часть целаго. Повелось на Руси обижаться на долю, де горька она и печальна. Но так ли сие? Обида на долю проистекает из двух грехов – зависти и стяжания. Часть заведомо меньше целаго, и стяжателю завистливому всегда кажется горькою и малою. Но доля может быть и сладка для того, кто не знает грехов сих. Аще долю величают участью. В слове сем слышу часть целаго. Пуще слышу: владеющий участью может быть участлив, питая сочувствие к ближнему, а сие великая добродетель. Из корней русских слов постигай смысл жития человеческаго, научась благодарно принимать долю, поелику она первая ступень ко внутреннему постижению целаго. Егда постигаешь целое, складываемое из безчисленнаго множества частей, лицезреешь воочию Бога. Се Воля. Слово отлично на букову В, Веди, или знания, взамен Д, Добро. Мы говорим о воле Божией, имея в виду лицезрение, или постижение Бога. Мы говорим о противном этому лицезрению своеволии, имея в виду путь человека, искушенного вселившимися в него бесами. Мы говорим похвально о волевом человеке, ежели говорим о постигающем Божий промысел в преодолении искушений. Напротив, безвольный человек не зрит Божьего промысла, предавшись всецело своему бесу-одержателю, посему безвольный одержим. Волею Божией мне дана сила воина, изгоняющаго бесов-одержателей, личное имя Василий означает по-русски Царь. Значит, воюя бесов, я царствую над ними, то путь мой и служение мое. Брат мой отказался от личнаго имени ради родового – Царь. Его царство земных людей, их трудов и законов. Покуда не пресечется Род Царский, пребудут с миром понятия, по коим живут мирские. Тьма захватывает мир давно. Ритуально казнив род Царя видимого, тьма разрушила видимое царство. Законы на землях обезглавленных, сиречь без Царя в голове, всё более противуречат законам-понятиям. Мы с братом моим – последнее препятствие на пути полнаго воцарения своевольной тьмы на земли Руси обезглавленныя. Сбираем и обучаем воинства. Дочь его, будущая Царица, зде в одной из обителей, и вскоре предстанете пред нею.
Открыв перед супругами дубовую дверь, настоятель отступил, пропуская их вперёд. Они вошли, и их взору открылись внутренние покои, которым суждено стать их жилищем на годы. Просторная светлая комната, разделённая на две половины, одна из которых утопала в роскошной зелени комнатных растений и представляла собою что-то вроде кабинета-гостиной, а вторая была уютной спальней. Простая и удобная дубовая мебель не загромождала пространство. В шкафу оказалось довольно много разнообразной одежды. Всё домотканое – шёлковое, льняное, шерстяное. Несколько вязаных свитеров и шапочек на холодное время года. В боковой стене дверца, за ней кладовка с инструментами, рабочей одеждой, а внизу подпол, откуда пахнуло картофельным духом. Андрей обернулся к владыке, чтобы сказать ему слова благодарности, особенно, за цветы, но отец Василий жестом прервал его, сказав:
– Многое предстоит пережить. Никто не ведает исхода битвы. Ведут ея ангелы Божьи против ополчившихся сил тьмы. Но знай, воин, отныне имя твое – Воля. В миру по возвращении на подвиг станешь Андреем Волиным. Равно как жена твоя будет носить имя Мария Волина. И сыну вашему перейдет новое родовое имя. И бысть ему во изменение прежнего тысячелетнего родового зарока и Хранителем знаний и Учителем. Но прежде жить вам в подвиге учения и созидания души годы в обители сей. И обретете многая знание, сила и крепость духа светлаго. Аминь!
Супруги склонились под благословляющую длань, и это было так прекрасно и так возвышенно, что затаился младенец во чреве, а миг спустя возликовал, засучил ножками, толкаясь во все стороны, щекоча мать, а старец с улыбкой изрёк:
– Да будет благословен плод чрева твоего, женщина! – после развернулся и пошёл к выходу.
Волины остались вдвоём. И останется с ними могучая светлая энергия, сохраняя и укрепляя их союз и оберегая многое и многих от сгущающейся тьмы чёрных сил. Впереди будут удивительные встречи. Царская дочь Всевласта, прекрасная ликом, речью мудрая, полюбилась чете, и принесли они в сердце своём присягу ей как монаршей особе. Братья-воины, одни ставшие на строгий путь монашества, другие живущие в монастыре семьями, с жёнами, прекрасными, как мужья их, детьми, здоровыми, крепкими, не по летам развитыми, разделяющими со старшими их быт и выполняя немудрёный монастырский устав. Мир катился к чёрным дням своей истории. Будут приходить люди, многие ранены, окровавлены, с застывшими в глазах страхом и ненавистью. От них узнает Андрей: озверевшая нежить зажгла войну в Москве, и брат стреляет в брата. Среди беженцев будет постаревший, седой, как снег, бывший следователь прокуратуры Сорокин. Изменились оба, в прошлой жизни их пути пересеклись там, откуда Андрей ушёл по доброй воле, а Сорокина чуть позже уволят – редакция «Памяти». Знаковое слово для Андрея. Не сразу узнают они друг друга. А, узнав, долго простоят обнявшись, и, глотая ком в горле, поведает Сорокин о неравном бое в центре Москвы, где прицельно расстреливали горстку вооружённых пистолетами офицеров из всех видов стрелкового оружия, прижимая к стене проклятого Белого дома. В кромешном аду свинцового огня он затаскивал в люк подземных коммуникаций истекающего кровью смертельно раненного офицера, подстреленного снайперской пулей израильского стрелка. Не узнает офицер, как под покровом сумерек вусмерть пьяная команда будет сгружать на баржи у причала на Москве-реке сотни убитых. Сорокин будет мучительно долго тянуть под землёй безжизненное тело, чтобы лично предать земле. Поутру, в пяти километрах от Москвы, в перелеске близ Внуково вырастет холмик, увенчанный камнем. Много позже на камне появится надпись: «Капитан Угрюмов. Герой Афганистана. Герой Белого Дома. Смерть предателям!». И помянут они капитана горьким добрым словом. А под новый год долетит до новых насельников весть о том, что их знакомец Дмитрий Локтев, воспользовавшись плодами начатой гражданской войны, получил во главе карикатурной партии кусок большой власти над одержимой бесами войны и разрушения страной. И горько будет Андрею, что не может он ни молитвами, ни горячим желанием остановить бесовщину, повлиять на происходящее, ибо время не пришло, и он пока только послушник на долгом пути становления воина Священного Воинства Русского.
...
Конец первой части
Сноски
1
чи, бача – что, парень (фарси)
2
бакшиш – подарок, мзда (фарси)
3
ханум – женщина (фарси)
4
водка барма – водка есть (фарси)
5
ташакур – спасибо, пожалуйста (фарси)
6
духтар – девушка (фарси)
7
ДШБ – десантно-штурмовая бригада (аббр.)
8
рэбе из ешивы – учитель из начальной еврейской школы (идиш)
9
ХБ – повседневное хлопчато-бумажное обмундированрие солдат (аббр.)
10
дуканщик – торговец в лавке (русифицирован. фарси)
11
метаболизм – обмен веществ в организме (мед.)
12
брюшничок – брюшной тиф.
13
КУНГ – кузов универсальный негерметизированный (аббр.)
14
замок – заместитель командира взвода (жарг.)
15
кусок – прапорщик (жарг.)
16
ТуркВО – Туркестанский Военный Округ (аббр.)
17
Панджшер – провинция в Афганистане.
18
АКМС – распространённая в 40-й Армии модель Автомата Калашникова
19
йоко – фиксированный удар ребром стопы в каратэ (япон.)
20
двухсотый – убитый, трёхсотый – раненный (арм. коды)
21
духи – производное от «душман», то есть враг (фарси)
22
Ураган – система залпового огня 3-го поколения
23
Егор Классен – русский историк Ломоносовской школы, опубликовавший в конце 18-го века труд «Очерки древнейшей истории славяно-русов до Рюрика».
24
Миллер, Шлёцер – эмиссары западно-европейских масонских лож, поступившие на службу в Россию с целью переписывания истории в пользу европейских держав. Гонители Ломоносова. Много сил и средств потратили на поездки по России с целью изъятия и уничтожения древнейших рукописей и артефактов.
25
Хазарский Каганат – Государство в степях Нижнего Поволжья, основанное несколькими династиями изгнанных из Палестины иудеев и ставшее на несколько столетий главным торговым и политическим соперником Руси. Было уничтожено князем Светославом.
26
Скифы – скотоводы, слово родственно слову «скуфья» – шапка из овечьей шерсти, которую скифы носили во время переходов по степи.
27
Фаддей Воланский – польский учёный, подтвердивший исследования Е. Классена в середине 19-го века, за что был приговорён католиками-иезуитами к сожжению на костре в 1839 году. Император Николай заменил аутодафе на сожжение тиража его книги, изъяв из тиража для личной библиотеки десять экземпляров, благодаря чему труд сохранился до настоящего времени.
28
Телец, Золотой Телец – символ денежного могущества, один из главных предметов культа у хазар.
29
Суржик – просторечная смесь русского, украинского и белорусского языков.
30
Кропали – катыши гашиша, используемые курильщиками этого наркотика в Афганистане. Выражение «с каких кропалей» равнозначно выражению «белены объелся».
31
КПЗ – камера предварительного заключения (аббр.)
32
ВАК – высшая аттестационная комиссия, утверждающая учёные степени (аббр.)
33
Ц. Ломброзо, Ф. Кьеркегор – знаменитые психиатры XIX века, специализировавшиеся в области криминологии.
34
Стенфорд и Гарвард – ведущие университеты США, в частности, специализирующиеся на спецподготовке политической и финансовой элиты. Традиционно Стенфорд готовит специалистов по экономике, а Гарвард вербует разведчиков и внедряет своих эмиссаров в те государства, которые администрация США планирует ослабить или уничтожить. Так, вся законодательная база и экономическая модель для СССР периода перестройки и первых лет России после перестройки была прописана специалистами Гарвардского проекта. Среди выпускников Гарварда и тех, кто проходил стажировку в этом университете по спецкурсам, такие российские деятели, как Е. Т. Гайдар, А. Б. Чубайс, Б. А. Немцов, Г. Х. Попов.
35
посттравматическая амнезия – частичная потеря памяти в результате травмы.
36
Чегет – гора на Кавказе, один из известных тренировочных центров.
37
петушок – активный гомосексуалист, надзирающий на «зоне» за пассивными гомосексуалистами, как правило, тоже из категории «опущенных», но рангом выше, чем пассивные (жарг.)
38
козёл – нарушитель воровского кодекса понятий, разжалованный в низшие уровни иерархии на «зоне», между «опущенными» и «стукачами» (жарг.)
39
латентный – скрытый, непроявленный (лат.)
40
онтогенез – внутриутробный период развития биологического организма
41
Съезд победителей – 18-й съезд ВКП(б), где выступил С. М. Киров, вскоре убитый в Ленинграде, после чего началась полоса репрессий в СССР, в ходе которых, в частности, были уничтожены практически все делегаты этого съезда
42
БМП – боевая машина пехоты (аббр.)
43
sic transit gloria mundi – так проходит слава мирская (лат.)
44
ИТК – исправительно-трудовая колония (аббр.)
45
краснопёрые – персонал колонии, в основном, охрана и контролёры (жарг.)
46
гадиловка – персонал колонии, ответственный за имущество, инвентарь и бытовое обеспечение заключённых (жарг.)
47
ссученный – вставший на путь сотрудничества с милицией (жарг.)
48
шконка – тюремные нары (жарг.)
49
параша – отхожее место, во всех тюрьмах и в некоторых лагерях располагается непосредственно в общей камере возле входа, в уголовном мире считается местом для представителей самых презираемых слоёв заключённых (жарг.)
50
мужики – первый, низший уровень уголовной иерархии, попавшие в тюрьму случайно или в первый раз (жарг.)
51
СМЕРШ – военная контрразведка, «Смерть шпионам» (аббр.)
52
чудь – старое название эстонских племён (отсюда – название Чудского озера)
53
глаголица – обиходная русская письменность, существовавшая вплоть до XIV века параллельно с введённой греческими миссионерами Кириллом и Мефодием кириллицей, приспособившей исконное письмо под нужды церковного обихода.
54
черты и резы – форма древнейшей русской рунической письменности, древнейшие следы которой обнаружены на русском приарктическом Севере и датируются приблизительно III–II тысячелетием до н. э.
55
цитата из Библии, Быт. 1.1.
56
фрагмент из Кондака, канонической части Православной литургии, совершающейся ежедневно в храмах
57
по преданию, среди троих распятых на Голгофе один в последний миг жизни уверовал во Христа и, раскаявшись в преступлениях, попросил прощения. Спаситель даровал прощение и склонил голову в его сторону.
58
цитата из романа Ю. Семёнова «Семнадцать мгновений весны»
59
Штази – структура в ГДР, аналогичная советскому КГБ, известная высочайшей степенью дисциплины и изощрённости, ликвидирована в 1990 году в связи с объединением Германии, после чего часть её сотрудников подверглись преследованиям
60
речь идёт о загадочной смерти причастных к ГКЧП руководителя КГБ Н. Пуго и Начальника Генерального Штаба.
61
движение в Санкт-Петербурге было одним из радикальнейших среди декабристов.
62
«Корг» – электронный клавишный музыкальный инструмент
63
мейстерзингеры – средневековые бродячие уличные певцы, мастера пения (нем.)
64
холокост – официальное название системы изъятия всех ценностей, недвижимости и денег у евреев в Германском Третьем Рейхе
65
стихотворение Михаила Никифорова (1981)
66
имеется в виду Эстонская Независимость 1940 года, продлившаяся несколько часов между уходом советских и приходом германских войск
67
мужики – осуждённые на малые сроки, по бытовым статьям, не имеющие в лагерной среде прав и привилегий (жарг.)
68
первоход – первая судимость (жарг.)
69
дачка – посылка, передача, чаще всего этим словом обозначается нелегальная передача из-за пределов колонии либо тюрьмы (жарг.)
70
батон – игра слов, основанная на фонетическом совпадении со словом батоно, то есть «хозяин» (грузинск.)
71
склабины – согласно некоторым источникам, латинизированное самоназвание славян, упоминаемое в Римских Хрониках Иосифа Флавия, наряду с другими названиями этого народа, произведёнными от профессионально-цеховых названий родов деятельности, например: скифы (скуфии – воины-скотоводы, предки казачества), венеды, или венды (ведуны – знахари), гунны (гониветры – мореплаватели, ходящие под парусом), сарматы (сыромяты – кожевенники, обрабатывающие сыромятную кожу), либо с другими именами или словами, ложно принимаемыми за самоназвание народа, например вандалы (Иван дал – поклонная молитва Богу-предку Ивану на Иванов День 6 июня), варвары (жители землянок, т. к. ар – земля, в ар – буквально «в земле»).
72
Опалённый Стан – Палестина. Существует версия о славянском происхождении этого и ряда других географических названий в Центральной и Малой Азии, сохранивших праславянские корни, не совпадая с самоназванием населяющих их племён: Таджикистан – тяжкий стан, труднодоступное место, Афганистан (в местной транскрипции Афонистан) – стоянка волхва Афона, известного в истории под именем купца Афанасия Никитина, прошедшего из Руси в Индию, Пакистан – пакий, то есть «наибольший» стан, центральная остановка на священном пути волхвов из Руси в Индию.
73
царандоя – афганская народная милиция (1980–1988 г.)
74
меркую – соображаю, рассуждаю (тюремн. жарг.)
75
урка – рядовой уголовник (тюремн. жарг.)
76
гнида – личинка вши (биолог. термин), предатель (жарг.)
77
ГРУ – Главное Разведывательное Управление Вооружённых Сил (аббр.)
78
искоренний (искренний) – из одного корня, родственник (старослав.)
79
феня – уголовный жаргон
80
откинулся – вышел на волю. Здесь Роман путает тюремно-лагерный и армейский жаргон, поскольку это слово обычно не применяется к дембелям.
81
прессовать – давить, вымогать. Прессуют обычно представители силовых органов и государственных служб. К аналогичной деятельности лиц криминального мира применяются другие глаголы (тюремн. жарг.)
82
ШИЗО – штрафной изолятор, карцер (аббр.)
83
столпничество – распространённая в ср. века форма епитимьи в виде неподвижного молитвенного стояния на камне длительное время
84
поезд – конный отряд официальной княжеской делегации.
85
Ур, Ар – Урал и Арал
86
РА-ДОспода-Ныне-Еси-Жизнь – смысловая расшифровка топонима Радонеж через буковы Всеясветной грамоты, опубликованной И. Шубиным-Абрамовым. В современном значении буковника может быть изложена примерно: «Солнце есть вечное начало и основа земного дома человека, живущего сегодняшним днём».
87
Гуляй-город – древне-русская боевая традиция ежегодных весенних сборов мастеров рукопашного боя, сказителей-боянов, знахарей, оружейников для обмена опытом и проведения ристалищ. Каждый год сборы проводились на новом месте, в стороне от крупных городов и торговых путей. В XVI–XVIII веках Гуляй-город подвергался царским гонениям, однако искоренить его не удалось. Гр. Аракчеев попробовал упорядочить эту воинскую традицию и поставить её под царский контроль, организовав т. н. военные поселения. Но его затея с треском провалилась. В конце XIX века ежегодный Гуляй-город ушёл в глубокое подполье, численность гостей резко сократилась, а к 30-м годам XX века, вероятно, ежегодные сборы прекратились. Однако в наше время традиция также существует. Известный исторический пример Гуляй-города – Запорожская сечь.
88
«шарашки» – закрытые лаборатории, где трудились заключённые (жарг.)
89
«под сурдинку» – втихаря
90
Доктрина Аллена Даллеса – сформулированная в публично 1947 году программа уничтожения СССР как конкурента в течение 30–40 лет. В частности, в ней говорится: «…мы будем шаг за шагом подменять национальные ценности, повсеместно заменяя их чуждой идеологией, последовательно воспитывая, прежде всего, у молодёжи чувство поклонения нашим, американским ценностям, мы будем лишать народ его культурного единства, ради чего необходимо проводить планомерную работу по оболваниванию молодёжи культурными суррогатами с последующим превращением её в бездумное стадо, неспособное к созидательному труду. Белое должно объявляться чёрным, а чёрное белым. И тогда мы увидим, как на наших глазах медленно разворачивается трагедия деградации и угасания самого непокорного на земле народа». (цит. по кн. «Тайная война», М. 1974)
91
цейтнот – острый дефицит времени в шахматной игре, часто приводящий к поражению из-за ошибки или истечения отпущенного времени
92
«наружка» – группа скрытого наружного наблюдения (милиц. жарг.)
93
дольмен – древнее захоронение у народов Северного Кавказа
94
АКСМ – автомат Калашникова, складная модель, ППШ – пистолет-пулемёт Шпагина. И то и другое автоматическое стрелковое оружие пехоты.
95
отмазки – отговорки, оправдания (жарг.)
96
тёрки – переговоры (жарг.)
97
братки – представители организованной криминальной среды (жарг.)
98
подстава – подвох, провокация (жарг.)
99
КБ – конструкторское бюро (аббр.)
100
НИИ – научно-исследователький институт (аббр.)
101
посолонь – по часовой стрелке (по солнцу), противосолонь – против солнца
102
хлысты – распространённая в начале ХХ века в России секта, почти исчезнувшая к 70-м годам. Главной особенностью ритуального поведения сектантов являются сеансы массовых публичных совокуплений, после которых устраивались массовые самобичевания, что и дало название секте.
103
КПЗ – камера предварительного заключения (аббр.)
104
ГСМ – горюче-смазочные материалы (аббр.)
105
автобат – отдельный автомобильный батальон Кабульского гарнизона
106
караулка – караульное помещение, место дислокации состава свободной смены караула и отдыха отдыхающей смены караула
107
начкар – офицер, начальник караула (аббр.)
108
амбрэ – запах (франц.)
109
Vita brevis, magna est veritas et praevalebit – жизнь коротка, истина велика и всемогуща (лат. пословица)
110
набожник, божница – покрывало-рушник, которым накрывают сверху икону.