…Полежаев и Вилена оказались в просторной палате, больше похожей на сюрреалистический «медицинский цех».

Никаких ламп, светильников и торшеров тут не наблюдалось, однако помещение было настолько планомерно освещено, что стены сливались с потолком и невозможно было определить его истинные размеры. Предметы обстановки от такого освещения, казалось, сами излучали свет.

— Проходите… — гостеприимно, но почему-то шепотом предложил Хабибуллин.

Полежаев и Вилена окинули помещение долгим удивленным взглядом, причем Полежаев нахмурился, а Вилена округлила глаза, что ей очень шло.

Вдоль левой стены простирался разделочный стол из нержавеющего материала. На нем лежали тяжелые дубовые доски, сплошь изрезанные, в одну из досок был воткнут огромный топор.

В потолке над разделочным столом висели крюки, а на белой кафельной стене красовались наборы ножей на магнитной планке.

Взгляд Полежаева привлекло также небольшое приспособление, напоминающее миниатюрный подъемный кран. С потолка на крученых, как телефонный провод, прозрачных трубках с темной сердцевинной свисали резаки, похожие на машинки для стрижки волос.

Чувствовалось, что все пространство за разделочным столом завалено продуктами производства. Что за производство могло размещаться в палате больного, было решительно неясно.

Хабибуллин перехватил взгляд своих гостей и сокрушенно покачал плечами.

— Ничего не поделаешь, — грустно сказал он. — Приходится адаптироваться. Зато морозильная камера очень даже пригождается.

Он кивнул в сторону еще одной двери, которая имела круглое, как иллюминатор, заиндевевшее оконце.

— Постарайтесь просто не обращать внимания, — посоветовал он. — А Степан Афанасьевич вон там… Только осторожно, кафель очень скользкий.

Полежаев и Вилена проследовали за доктором и оказались в изголовье больничной постели. Цоканье каблучков Вилены Анатольевны в этом странноватом помещении звучало гулко и отвратительно.

Степан неподвижно лежал на больничной койке с руками, привязанными пластиковыми ремешками. Простыня закрывала его тело до середины живота, грудь была гладко выбрита. На глазах коматозного были надеты огромные солнцезащитные очки, в которых окружающее отражалось с предельной четкостью.

Пациент вид имел одухотворенный, кожу совсем не бледную, а розоватую, здоровую, которая лишь в некоторых местах облезла, как будто была облита прозрачным клеем, который потом сняли, но не везде, и создавал впечатление прилегшего отдохнуть человека, которого нехорошие шутники обклеили кругляшками с проводами, сунули ему кое-что в нос, нацепили кое-что другое на палец. Ощущение усиливалось из-за очков, которые не давали возможности увидеть глаза: а вдруг они раскрыты?

Во рту у пациента имелась резиновая трубка.

В изголовье и сбоку гудели и равномерно пикали сложные приборы с большими экранами, по которым сверху вниз лились зеленые полосы цифр. Что-то щелкало, пульсировало, что-то отсчитывало время.

Странное место… — подумал Полежаев. — И странный пациент. Вот только почему меня все это не удивляет?

— А почему он привязан? — все-таки поинтересовался издатель. — Он же в коме?

— У нас нехватка в сиделках, чтобы постоянно находиться при пациентах. А если он вдруг очнется ночью, то трудно предсказать, что он может с собой сделать в этом месте… — Хабибуллин красноречиво обвел помещение взглядом.

— А очки? Зачем очки?

— Пробуждение бывает внезапным. Если он очнется днем, то после многих недель, проведенных в темноте, яркий свет может причинить боль.

Вот все и объяснилось, — с облегчением промелькнуло в голове Полежаева, — точнее, почти все.

— Вот оно, капиталистическое здравоохранение! — вдруг с надрывом воскликнул Хабибуллин, и Вилена вздрогнула. — Беднягам, вот как этот, совершенно невозможно оказать квалифицированную помощь. А в платных палатах, — Хабибуллин опять перешел на шепот и кивнул головой куда-то в неопределенность, — один койко-день обходится в половину моей зарплаты. Ну, официальной, я имею в виду…

— Я так и не поняла, зачем вы нас пригласили? — спросила Вилена. Она нахмурилась и скрестила руки на груди. — Не люблю я больницы эти и когда вот так вот неподвижно лежат. Топор опять же… очень некстати!

— А я, кажется, догадываюсь… — пробурчал Полежаев.

— Позвольте, я сам объясню Вилене Николаевне. Все очень просто, вы являетесь единственными близкими людьми Степана. Вы должны дать согласие.

— Согласие? Но на что? — Вилена передернула плечами и, не отдавая себе отчета, поправила под кофточкой бюстгальтер.

— На эвтаназию, — ответил за врача Полежаев. — Он так может пролежать годами, а стоит это дорого, так ведь, доктор?

— Так. Речь идет не о согласии как таковом, а, скорее, наоборот. — Он поправил что-то в носу пациента. — Я просто хотел узнать, нет ли у вас возражений, — он сделал ударение на «возражений», — каких-нибудь веских причин, о которых я не знаю и которые остановили бы нас от этого шага. Кроме вас двоих мне просто некого спросить. Для вашего сведения: решение уже принято в принципе.

— Мне жалко, конечно, — безразлично сказала Вилена, — но если действительно никак его нельзя разбудить, то ему, наверное, и разницы никакой нет… Ой, что это?

Странная музыка донеслась из двух огромных музыкальных колонок, которые размещались на разделочном столе и почему-то ускользнули от внимания гостей.

Странно… Их же там не было минуту назад! — мысленно опешил Полежаев, но вслух ничего не сказал.

Музыка напоминала мелодичное гудение, наподобие ветра за окном. Такой звук можно издавать носом, если держать при этом рот открытым и воспроизводить конкретную мелодию.

Хабибуллин схватил дистанционный пульт со столика на колесах и направил его на пульт в изголовье Степана. Замигали треугольник и слова «идет запись».

Полежаев проследил за двумя ярко-желтыми проводками, которые выходили с задней части колонок, спускались с разделочного стола на пол, соединялись воедино и бежали по полу до кровати пациента, затем поднимались к лицу Степана и присоединялись к прозрачному клювику, который был вставлен коматозному в нос.

От удивления издатель зажмурился и потряс подбородком, но ничего не спросил.

— Мое хобби, — мило потупившись, пояснил Хабибуллин. — Слушаю звуки тела. Сейчас должно прекратиться…

Странная музыка действительно прекратилась.

— Послушайте, как красиво!!! — Хабибуллин начал манипулировать дистанционной. — Вот это сердце…

В помещении низко и редко забухало. От вибрации задрожали колбы в штативах.

— А это кровеносные сосуды…

Хабибуллин добавил к буханью сердца перелив, почти журчание флейты.

— Если вы любите индустриальное техно…

Врач наложил ворчание кишечника.

— Здорово, правда? Нос — это мое последнее открытие. Невероятно красиво! Непревзойденный звук. Человек в коме выдает мелодии, которые никогда не снимешь у спящего или занимающегося на тренажере. Здесь все спокойнее. Лаундж. Собираюсь издавать диск.

Врач отключил все остальные звуки, оставив только нос.

Несколько секунд все, замерев, слушали носовую симфонию.

Наконец Хабибуллин прочувственно закрыл глаза, медленно, как оттаявший принц, встрепенулся, повернулся к Полежаеву и спросил:

— А вы что скажете, господин Полежаев?

— Согласен. Красиво.

— Я не об этом.

— Ах! Ну, если бы мне доверили вынести вердикт, я бы, безусловно, сказал «нет». Если есть хоть какой-то шанс, что этот Сверлов, то есть Свердлов, когда-нибудь проснется и напишет «Войну и мир», то его надо использовать. С другой стороны, я понимаю, если у больницы нет средств бесконечно поддерживать жизнь в этом теле, а денег не хватает, чтобы, скажем, принять роды или вырезать аппендицит, то приходится преклониться перед логикой обстоятельств. Но, повторяю, я не «соглашаюсь», а, как вы сами сказали, «не высказываю возражений».

— Я так устала сегодня, можно я присяду на этот бивень? — вдруг попросила Вилена.

— Конечно-конечно, — немедленно согласился доктор. — Только не испачкайтесь, там рядом шкура свернутая, а на ней зачастую остаются капли… — Гм… — Врач вдруг сменил тон, сделавшись серьезным и немного грустным. — Но я вас собрал не за этим. Хорошо, конечно, что вы затронули такой деликатный вопрос и ответили на него… Однако. Однако одно объективное возражение все-таки имеется, — вдруг сообщил Хабибуллин. — Высказал его сам Степан Афанасьевич. Вот оно!

Врач достал из кармана своего белого халата детскую игрушку из ярко-желтой пластмассы.

— Что это? — спросила Вилена и встала с бивня. — Какой смешной бегемотик…

— Самый обыкновенный диктофон. Только детский. На нем начитан текст. Начитан самим Степаном.

— Начитан… носом? — с ужасом спросила Вилена и зачем-то прикрыла ладонью рот.

— Типа завещания? — предположил Полежаев.

— Скорее рассказ. Возможно, биографичный. Во всяком случае, вы должны его прослушать, прежде чем принять решение. Но предупреждаю, то, что вы сейчас услышите, не похоже ни на что другое на… свете. Такого вы просто никогда не могли услышать!

— Откуда вы это взяли? — строго поинтересовался Полежаев, у которого вдруг появилось настойчивое ощущение, что он этот странный предмет уже видел, и не только видел, но и слышал.

— У вас не появилось ощущения дежавю, когда вы вошли сюда? — вопросом на вопрос ответил Хабибуллин, как будто подслушал мысли собеседника.

— А что это — «дежавю»? — кокетливо поинтересовалась единственная в палате женщина — красивое название напомнило ей о том, что пора сменить духи.

— Это когда вам кажется, что с вами все это уже было, — пояснил Полежаев с налетом жалости к новой знакомой. — Как будто вы так же, как только что, уже сидели и ждали в коридоре, видели меня, читающего в тетрадке, входили в эту комнату, встречались с доктором, отвечали на вопрос… Тетрадка с попугаем, диктофон…

Полежаев вдруг перестал говорить и посмотрел куда-то очень глубоко внутрь себя.

— Ну, словом, в таком ключе… — явно через силу закончил он.

Вилена нахмурилась.

— Вот сейчас, когда вы мне это говорите… Лысый в кожаном плаще, ой, извините, в смысле — вы, зеленые буквы, бивень этот…

Хабибуллин сделал шаг вперед, выставил руку с диктофоном перед собой и подпер ее второй рукой. Большой палец он положил на кнопочку воспроизведения на спинке бегемота.

— Лично я, когда послушал эту запись, вдруг подумал, что я ее слышал уже десятки раз и знаю ее наизусть. Вероятно, потому что она… адаптируется к обстановке.

— Адапт…тируется?

Вилена вдруг сильно побледнела, затряслась и вновь повалилась на бивень.

— Что? Что с вами?

— Так, ничего… Не обращайте внимания. Я, пожалуй, все-таки присяду.

— Вы не ответили на мой вопрос: откуда у вас эта запись? — спросил Полежаев.

— Не знаю… — Хабибуллин вытер лоб рукавом. Из выражения его лица стало понятно, что ему надавили на больное место и что он действительно не знает. — Но у меня такое впечатление, такое впечатление, такое впечатление, впечатление, что она… что она всегда была у меня!

— Всегда? Извините, но что за чушь! Вы же ученый! Вы получили ее по почте? Или нашли в квартире после пожара?

Хабибуллин молчал. Он вдруг отставил руку с бегемотом в сторону, как будто держал гранату с выдернутой чекой. Его палец на кнопочке взмок. Вилена на бивне обхватила сама себя руками, чтобы согреться, и впилась в него почерневшими глазами.

— Или она была у Степана Афанасьевича в кармане? — не унимался Полежаев. — Она не могла «всегда быть у вас», вы просто забыли, откуда она у вас. А это две разные вещи, господин Хабибуллин. Вы просто за-бы-ли.

Своей нерациональностью происходящее начало давить на Полежаева.

— Не включайте! — потусторонним голосом сказала Вилена и задрожала еще сильнее.

Полежаев оглянулся на женщину. Потом посмотрел на диктофон. Потом в пустые глаза Хабибуллина. Ему вдруг стало не по себе.

Что же здесь такое происходит, черт побери?

Он сглотнул комок, и в этот самый момент Хабибуллин нажал на кнопочку.

Встреча в аэропорту перевернула для меня мир. Я заглянул в будущее. А он заглянул в прошлое, которое знал…

У диктофона оказалось необыкновенно хорошее качество воспроизведения звука. Голос Степана Свердлова зазвучал отовсюду одновременно. Как будто голос этот существовал в помещении самостоятельно.

Все трое невольно повернулись в сторону неподвижно лежащего Степана, а потом посмотрели на колонки, из которых полилась вдруг более напряженная музыка.

— Эт…т…а его голос? — полуутвердительно прошептала Вилена.

— Его… — также шепотом ответил Хабибуллин.

Полежаев криво усмехнулся, оттянув правый уголок губ, и скрестил руки на груди.

Буду слушать стоя, — про себя решил он, — так бред лучше воспринимается.

— Только выключите нос, мешает слушать!

Конечно, после этой встречи лететь на самолете в Россию было равнозначно самоубийству.

Поэтому я и полетел.

Пока самолет разбегался, вибрируя всем корпусом, я зажмурился и вцепился в подлокотники мертвой хваткой.

Обошлось. Аппарат взмыл в небо, проткнул облака и повис над мохнатым полем, сияющим в лучах первозданного солнца.

Я почти сразу заснул. По-видимому, это была реакция организма на пережитое напряжение.

Мне снилась какая-то белиберда. Что-то вроде того, что человеческое тело растянуто во времени на длину его жизни. Это как если бы с момента рождения каждую секунду или даже каждую долю секунды у человека появлялся двойник, да так и оставался в прошлом. Сколько прошло секунд — столько народилось двойников. Любое движение состоит из набора этих двойников. Получается такое допотопное кино, когда движение создается быстрым перелистыванием страниц. Человек заскакивает в метро, и это как набор кадров, которые прокручены так быстро, что получается движение. А на самом деле на перроне остался тот же самый человек. Остался он же, размытый в своем прыжке в открытую дверку вагона. И по всей длине его поездки от «Каширской» до «Краснопресненской» размазан. И в полете над облаками размазан на тысячи километров. И стоит только захотеть и можно вынырнуть в прошлом, еще до посадки в самолет, при прохождении паспортного контроля, например, или в тот момент, когда отсутствующая фаланга сама надавила на курок… Стоит только научиться — и можно «выныривать» в том или ином двойнике. И все движения с момента появления человека на свет и до момента погружения в могилу так же вот записаны в слоях. И если взять срез человечества в ту или иную секунду прошедшего времени…

Крушение произошло при посадке в Шереметьево. Одно из шасси не раскрылось. Как выяснилось впоследствии, заедание шасси не отразилось на пульте управления полетом, и пилот беспечно произвел посадку.

На бешеной скорости самолет заскрежетал брюхом по гудрону, брызнул искрами, как поливочная машина в старых фильмах, вмиг нагрелся от трения, завалился, оперся о крыло, которое подломилось с какой-то легкой готовностью (я видел это в иллюминатор), и смялся, будто был сделан из фольги.

Ремень безопасности врезался мне в живот, сжав внутренности до невозможности, как содержимое закрытого тюбика, я успел подумать, что, конечно же, он не мог ошибаться, если пошел на такой отчаянный шаг и встретился со мной лицом к лицу, ведь это все уже случилось с ним, хотя как же это могло случиться с ним, если он все еще был живой там, в туалете, значит, и я останусь живым, иначе что же такое получается… а еще, что неплохо бы как раз «вынырнуть» сейчас там, в туалетной комнате, когда меня всего наполнило Любовью, или еще раньше, по приезде в Канаду или… но затем все погасло, как будто кто-то просто мягко нажал на выключатель.

Сколько продолжалась пустота, мгновение или гораздо больше, я не знаю, потому что меня в ней не было, это она была во мне, и времени в ней не было, и размазанных движений не было, и вообще, то, что это была пустота, я понял, только выйдя из нее.

Было ли мое тело впрессовано в салоне развороченного самолета среди сотен других, или его уже изъяли, проделав сваркой дыру, а может быть, его выносили на руках по трапу, осторожно, хрупкое, как пергамент, или уже везли на сигналящей во всю дурь скорой помощи — откуда мне знать, что там со мной происходило до того мгновения, когда в пустоте прорезалась точка.

Точнее, это не точка прорезалась, а мое сознание, но мне-то показалось, что вдруг в абсолютной темноте я увидел точку. И как только я ее увидел, она больше никуда не пропадала, а становилась все смелее, все ярче. Чернота вокруг нее сделалась менее черной, по ней как бы прошлись прозрачные лучики, раздвинув ее. Свет становился все ярче и ярче. Я подумал, что ничто другое, кроме света, в черной пустоте появиться просто не может. Я уже думал.

А свет стал ярким, дневным, на точку стало больно смотреть, она выросла до размера солнца в белом небе, и я поспешно надел солнечные очки, бегло глянув на себя в зеркало заднего вида.

В окнах «Бентли» бешено проносился жиденький низкорослый лесок. На мгновение мне показалось, что я провалился в какую-то пустоту. Что-то в ней там такое было неприятное, черное, беда, смерть, суета, холодно, присутствие многих сочувствующих людей… но только на то мгновение, что меня ослепило солнце. Как будто своим светом оно скрыло всю эту неприятную сумятицу, но я все равно успел увидеть.

Нога сама собой надавила на педаль тормоза.

«Бентли» замер как вкопанный, подняв облако бетонной пыли.

«Боже, неужели я увижу… его? — подумал я. — Неужели такое может быть?»

Я вылез из машины, поправил брюки.

Не слишком ли помпезно я оделся? Этот белый костюмчик, ботинки за тысячу баксов. Это же совсем не мой стиль.

Жарища, как будто мы не в Канаде, а где-нибудь в Африке. Я машинально глянул в небо. Там высоко плывет одно-единственное облачко, как мазок кисточкой, и создается впечатление, что это не облачко движется, а все голубое пространство за ним — фон, который кто-то медленно перемещает.

А вдруг он меня узнает? Для пацана это будет настоящий шок… Как же такое может быть, что я вот так вот…

И тут я увидел его.

Ничтожный русский эмигрантишка, которого ветер странствий занес слишком далеко от дома. Так далеко, что тепло родного дома не в состоянии пробиться сквозь все эти километры.

Он был в каких-то двадцати метрах от меня, голый по пояс, с сигаретой в зубах. Возвращайся домой к маме, там лучше!

Он докуривает сигарету, щелчком отправляет ее подальше и замечает меня.

Боже, какой молодой, какой заносчивый. Какое красивое мускулистое тело, еще немного угловатое, как у жеребенка… С каким нелепым вызовом встречает он мой взгляд.

Он встает и начинает одеваться. Глядя, как он натягивает куртку, я чувствую, что у меня самого начинает чесаться кожа на плечах.

Меня охватывает необыкновенная Любовь. Любовь к нему. Желание потрогать это тело, понюхать молодой пот, прижаться, слиться с ним, желание такое огромное и непреодолимое, что я открываю глаза.

Я открыл глаза и увидел незнакомый потолок с сероватой, как будто намокшей штукатуркой.

— Вы пролежали без сознания четыре дня, — произнес над моим ухом ворчливый женский голос.

— Мммм… — ответил я.

— Как вы себя чувствуете, Степан Афанасьевич?

— Нормально. Кто я? Где я?

— Вы в больнице. Проспали самое интересное. Здесь от журналистов проходу не было. Теперь вот успокоились вроде… Давайте-ка я вам судно поменяю.

Санитарка не соврала — я пролежал в коме почти пять дней. Как это нередко бывает при таких длительных потерях сознания, у меня полностью атрофировалась память.

По документам, которые обнаружили во внутреннем кармане моей куртки, установили мою личность: Свердлов. Степан Афанасьевич.

Имя мне ни о чем не говорило. Меня могли с таким же успехом называть Дмитрием Петровичем или Самуилом Альфредовичем. Иванов-Петров-Сидоренко… я даже не узнал своего лица в зеркале, когда мне его поднесли, что уж говорить о фамилии! Я действительно родился заново. Лет так в сорок, решил я на глазок, разглядывая морщинистые мешочки под глазами.

— Вам сорок два года, — сообщила санитарка, поправляя подушку.

Сделала она это без кокетства, хотя тело имела пышное, а глазки озорные, из чего я сделал вывод, что оболочка, в которой я вылупился, успеха у женщин не имела.

Я начал жить Степаном Свердловым.

Прошлое волновало меня постоянно, как будто за моей спиной был океан в ночи, он накатывался и отползал, а повернуться и посмотреть было нельзя. Смутные образы, тени утерянных воспоминаний… Иногда запах, или цвет, или услышанный шум провоцировал образ, но уцепиться за него и остановить не удавалось, хотя я пытался изо всех сил, до боли в затылке.

Вскоре я заметил одну закономерность: чаще всего такое случалось, когда я видел роскошную машину или проходил мимо дорогих бутиков. Из этого можно было сделать вывод, что в моей прошлой жизни я пользовался этими вещами, а можно было и не сделать. Судя по моей собственной одежде и вещам, которые обнаружили в моем чемодане (он чудом не сгорел во время крушения), я в лучшем случае мог принадлежать к обслуге, а никак не к владельцам дорогих вещей, которые, как известно, не летают экономклассом. А может быть, я просто очень сильно мечтал ими владеть?

Через милицию отыскали однокомнатную квартиру, где я жил. Седьмой этаж стандартной блочной башни. Взломали замок. Строго спросили меня, узнаю ли я помещение. Я честно ответил, что нет. Позвонили соседям. Те не совсем уверенно признали во мне Степана Свердлова. Рассказали, что я пропал с месяц назад. Смотрели исподлобья, отвечали с неохотой и ворчливо в том смысле, что я очень изменился и даже, видимо, вырос. Мне дали ключи.

Как выяснилось, матери у меня не было, а вот отец жил в соседнем доме, в хрущобе, загаженной до последней степени.

Я сходил разок посмотреть на этого человека и от последующих визитов отказался. Мужик был грязен, вонюч и пьян до невменяемости. Никаких образов он во мне не всколыхнул. Как только я сказал ему, что я его сын, он потряс головой, как конь, которому мешают мухи, промычал что-то про украденную золотую печатку, и я получил от этого относительно пожилого человека довольно-таки меткий удар по левой скуле, так что два зуба утратили устойчивость и с тех пор начинали болеть весной и осенью.

Я попытался отыскать своих друзей и подруг, мне сказали, что это поможет восстановить память. Их оказалось мало, они были необщительны и все как один твердили, что я сильно изменился после «этого исчезновения». Их лица не вызывали у меня никаких ассоциаций. Женщина с крупнопористой желтой кожей заядлой курильщицы, которую мне представили как мою «подругу», сказала, что свалить вот так в Канаду, никого не предупредив, — подло, а не взять ее с собой — еще подлее, брезгливо посмотрела на мою дешевую куртку и попросила к ней больше не приходить. Я и не собирался.

Очень быстро оказалось, что я ничего не умею делать. Ни одна из человеческих деятельностей не вызывала в моих пальцах ни узнавания, ни эмоций.

Я поинтересовался у соседки по лестничной площадке, почему у меня нет семьи и где вообще я работал. Оказывается, я «слонялся», а семью «не нажил». Я решил коренным образом ничего не менять.

Единственное, что мне хотелось делать, так это писать. Я обнаружил это, когда меня попросили написать какое-то заявление в ЖЭК.

Я купил дешевую тетрадку и так быстро и ловко написал несколько рассказов, что у меня закрались подозрения, что рассказы эти лежали у меня в подсознании готовые, но забытые, а ручка была тем хитрым приспособлением, через которое они и вылились на бумагу, как нефть из подземного пласта.

Рассказы были фантастические, немного «боевикастые» и, в целом, не лишенные интереса. Во всяком случае, так мне показалось — дать почитать моим «знакомствам» я не решился.

Больше всего мне понравился процесс писательства, я вживался в роль мента или преступника намертво и забывал про все на свете. Замечательным был и тот момент, когда какая-то внезапная идея находила чувствительный отклик в голове. Тогда сразу же все шло как по маслу. Невидимый кранчик внутри моей головы открывался, и рука сама начинала наносить на бумагу черные строчки. От этой деятельности я получал несказанное удовольствие.

Выходило, что до удара по голове я был писателем. Возможно даже известным, учитывая, что я разбился на самолете, который возвращался из Торонто. Хотя как же такое может быть, если все вокруг утверждают, что я «слонялся»? Я поискал свою фамилию в Интернете, но ничего особенного не нашел. Были там разные Свердловы, но не писатели, а все больше компьютерщики и директора мелких предприятий. Может быть, просто от полученного в самолете удара во мне открылся талант?

Вскоре у меня открылся еще один «талант»: без видимой причины я вновь погрузился в кому. Случилось это запросто, как раз во время писательства.

Оказалось, что я в любой момент мог надолго терять сознание, впадать в более или менее длительное коматозное состояние. Случай редкий, но не уникальный.

Соседка по лестничной площадке работала санитаркой, и всякий раз меня забирали в больницу, где она работала. Звали ее Татьяна Михайловна, и она прониклась ко мне жалостью — не больше чем профессиональная привычка.

Поначалу окружающие пугались моих обмороков, и меня стремительно увозили в больницу на скорой помощи. Но вскоре попривыкли, и однажды я даже пролежал один у себя в квартире пару дней, пока Татьяна Михайловна не забила тревогу.

Что со мной происходило в эти мои провалы, я, естественно, не помнил — скорее всего, ничего, что же там может происходить?

Это впоследствии я понял, что кое-что все-таки происходило: в каждый такой провал я отправлялся в свое прошлое, чтобы вершить свое будущее. Почему-то делал я это будучи богатым стариком. Наверное, я прожил две жизни: первую я закончил канадским миллиардером, который и профинансировал научную разработку «Спираль времени», а во второй сел на самолет, чтобы полететь в Россию на похороны мамы.

Но во всем этом я разобрался гораздо позже.

О том, что ни Канады, ни самолета, ни спирали времени не было, а был просто «мозг с серьезными функциональными расстройствами», я, естественно, подумать просто не мог.

По истечении месяца после «происшествия» у меня с лица начала сниматься кожа. Кожа была какая-то странная, как прозрачная синтетическая пленка. Точнее, она не снималась, а как бы постепенно смывалась, и лицо мое приобретало незнакомое выражение.

Спустя неделю после начала «линьки» я полностью преобразился. У моей фотографии в паспорте и у моего нового лица осталось совсем мало общего. Мои «знакомые» и вовсе перестали меня узнавать и грозились подать в милицию за узурпацию чужой личности.

Так как я ничего не умел делать, кроме как погружаться в глубокую кому (а это не приносило денег), то мое финансовое состояние очень быстро превратилось из плохого в ужасное.

К счастью, моим случаем заинтересовался один из докторов, у которого работала Татьяна Михайловна. Звали его Хабибуллин.

Он восхищался моими многодневными обмороками и даже всякий раз, когда меня привозили, выделял под них специальную палату. Как только я пробуждался, он долго расспрашивал о том, что я «видел» будучи в коме и какие эмоции у меня вызывает реальность. Я отвечал, что не видел ничего, а реальность вызывает во мне легкое отвращение. Он с восторгом слушал, записывал и называл меня «редким случаем».

Деньги, которые обнаружились при мне, давным-давно кончились, и я все увереннее скатывался на дно городского ада.

В один из «провалов», а точнее сразу же по пробуждении, я лежал и смотрел в потолок, когда из кабинета Хабибуллина донесся… знакомый голос.

Слов через закрытую дверь я не слышал, но тембр и интонация показались знакомыми. Не то чтобы голос был в прямом смысле узнаваемым, но принадлежал к той категории шумов, которые вызывали во мне смутное беспокойство и ностальгию.

Беседа продолжалась довольно-таки долго, причем сам Хабибуллин говорил как-то странно, как будто забыл, как это делается.

У меня быстрее застучало сердце, поднялось черепное давление, я даже открыл рот, чтобы не задохнуться.

В этот момент дверь открылась, и доктор вошел в палату. Выражение его лица показалось мне необычным. В глазах светилось удивление и даже какой-то, черт побери, восторг. Он смотрел на меня так, как будто видел впервые и хотел немедленно усыновить.

Неподвижный кокон для души в больничной койке, я почувствовал себя мумией Рамзеса, впервые вытащенной на свет. Или огромным невиданным овощем, за одну ночь вымахавшим на грядке.

За Хабибуллиным в палату вошел незнакомый мужчина и сразу же уставился на меня. У мужчины была толстая загорелая шея и розовый шрам через левую половину лица.

— Вот он, — с трудом проговорил Хабибуллин. — Только что… гм… вышел наружу!

И тут я понял, в чем дело. Доктор говорил на английском!

Мужчина со шрамом оперся на спинку моей кровати.

— Могу я остаться с ним наедине? — не оборачиваясь, спросил он.

— Конечно, конечно… — Хабибуллин излишне суетливо покинул палату.

Мужчина сел у изголовья на маленький стульчик.

Его сумрачное лицо осветилось жалостью. Он несколько раз моргнул, сглотнул и сказал:

— Здравствуй, Александр.

Я ничего не ответил.

— Ты… узнаешь меня?

— Нет, извините.

Отвечать на английском, равно как и понимать, не представляло для меня никакого труда. Значит, до самолетокрушения я владел этим языком.

Мужчина вдруг заговорил быстро, глядя не на меня, а на капельницу.

Я еще был слишком слаб, чтобы сосредоточиться на том, что он говорил.

А он называл фамилии, даты, города и какие-то «объекты», его голос дрожал, и если бы не абсурдность предположения, то я мог бы подумать, что он вот-вот расплачется, как дитя.

Наконец он выговорился, шмыгнул свороченным набок носом, буркнул «никогда себе этого не прощу» и встал.

— Побудь еще немного Свердлофф, — сказал он. — Я приеду за тобой через месяц и заберу. Обещаю. Сволочи, они там уже нового присмотрели… Дай мне один месяц, Sasha. Так будет лучше.

— Всего месяц, — еще раз повторил он, закрывая за собой дверь.

Поведение Хабибуллина после этого визита заметно изменилось, хотя он и старался вести себя подчеркнуто естественно, как будто ничего такого и не случилось вовсе.

Теперь я чувствовал в нем не только заинтересованность в «моем случае», но и какую-то иную заинтересованность, граничащую с подобострастием.

Он отвел под мои обмороки самую лучшую палату.

Он начал давать мне деньги. Вернее, выдавать, всякий раз требуя расписку. Я к этим бумажкам потерял интерес, разучился их считать и оценивать суммы по отношению к их покупательской способности. Вероятно, поэтому тратились они чрезмерно быстро. Но расписывался с удовольствием.

Дома меня тоже ждал сюрприз. В мое отсутствие соседка Татьяна Михайловна произвела генеральную уборку, накупила продуктов и наготовила всякой вкуснятины.

Не нужно было быть Шерлоком Холмсом, чтобы понять, что все эти блага свалились на меня неспроста — позаботился странный мужик со шрамом. Вот только к благам я как раз и потерял всяческий интерес. Мне было все равно, есть ли в холодильнике колбаса или нет, пуст ли стакан, или в нем налита вода. Если вода была налита, я ее выпивал.

Единственное, что пользовалось у меня все более растущим интересом, было писательство. Я марал бумагу постоянно. И не для того, чтобы «слить» куда-то то, что творилось у меня в голове, а наоборот как только я брался за перо, в голове как по мановению волшебной палочки начинали роиться образы. Это стало для меня своего рода наркотиком, средством уйти от реальности.

Я погружался из реальности в антиреальность так глубоко, что иногда начинал их путать, и мне приходилось напрягать волю, чтобы допустить, что вот эта жалкая комнатуха на седьмом этаже грустной башни реальность и есть. А иногда я вдруг ясно осознавал, что схожу с ума. А точнее, уже сошел. Немного. Не может здоровый человек погружаться в мир, создаваемый его мозгом, до такой степени. Но я даже не успевал испугаться этой мысли, сознание мгновенно переключалось на образы, которые она прервала, и я блаженно расслаблялся.

Время шло. Прошел обещанный мужиком месяц, потом еще один, пролетела зима. Отношение ко мне Хабибуллина постепенно изменилось. Он по-прежнему обожал мои странные «отключения», которые к тому же делались все более частыми и продолжительными (я проваливался в многодневный обморок пару раз в месяц), но лучшую палату больше не предоставлял. Татьяна Михайловна, хоть и продолжала называть «бедным кроликом», убираться в квартире перестала, а холодильник больше не ломился от продуктов, а лишь скромненько предоставлял самое необходимое.

«Деньги мужика кончились», — без заинтересованности понял я.

Я не замечал и не понимал, что деградирую, что скольжу по шкале общепринятых условностей вниз и чем дальше, тем быстрее и бесповоротнее.

К тому же я влюбился. Дульсинеей моего сердца стала соседка с одиннадцатого этажа. Звали ее невероятно красиво: Вилена.

Времени свободного у меня было предостаточно, и в перерывах между написанием рассказов я подкарауливал Вилену у подъезда и собирался с духом, чтобы с ней заговорить. Шпионя за ней, я понял, что она по-советски амбициозна, поэтому шансов завоевать ее сердце при моем нынешнем положении немного. Вот если бы стать известным писателем…

Рассказов как раз накопилось много, и я решил отнести их в издательство. Это был первый за долгие месяцы и, как оказалось, последний мой выход в люди.

Издательство я выбрал по географическому положению: по прямой линии метро, не надо было делать пересадку.

Встал вопрос об одежде. Моя старая одежда, которую я обнаружил в квартире, была мне мала, новой я не приобрел. Из положения я вышел следующим образом: поверх рубашки надел пуловер, так что стало не видно, что рубашка мне мала в рукавах, а рукава пуловера слегка подвернул. Получилось неплохо.

Что до брюк, то я распорол их снизу. Чтобы выгладить образовавшуюся складку, нужен был утюг. Утюг можно было попросить у Татьяны Михайловны. А можно было у Вилены. Я выбрал Вилену…

Я не мог знать, но предполагал, что скорые за мной приезжают теперь с запозданием в час, а может быть и в сутки, санитары, скорее всего, воротят нос и брезгливо швыряют на носилки, как немытый овощ с запашком. Какая мне до этого была разница?

Мало-помалу я научился осознавать момент, в который я отключаюсь, и помнить о нем, выйдя из комы.

Чаще всего это происходило, когда я писал, и мысль задерживалась на одной и той же фразе. Я естественным образом пытался сконцентрироваться, повторял ее несколько раз и даже успевал подумать, что после таких вот повторений со мной может случиться «провальчик», и следующее, что я видел, была светлая точка в пустоте, спустя несколько дней.

Кроме того, я настойчиво учил себя удерживать в памяти то, что мне виделось в периоды забытья. Что-то я наверняка видел, я это чувствовал, а Хабибуллин был в этом уверен. Кажется, он писал какую-то научную работу про парадоксальные видения при коматозном состоянии, где я выступал в качестве бесценного экспоната.

Я все больше совершенствовался. Я научился сразу же по пробуждении, даже еще раньше, в момент появления точки, осознавать, кто я и где я нахожусь.

И вот однажды случилось чудо.

Как вам рассказ, Геннадий Анатольевич?

— А? Это он мне? — удивленно встрепенулся Полежаев и посмотрел за окно, где вовсю чернела ночь.

— Ага, вам. А заодно и Рафаэлю Рустамовичу и Вилене, повелительнице самых моих сладких грез.

— Ничего так, — буркнул Полежаев, подозрительно косясь на раскрытую пасть бегемота-диктофона. — Только затянуто немного. Но мне в принципе нравится, когда история бесконечна, как «у попа была собака, он ее любил, она съела кусок мяса…» — Полежаев резво повернулся к Хабибуллину: — А как это вы делаете, доктор?

— «Он ее убил, — подхватила Вилена. — В яму закопал и надпись написал: у попа была собака…» — ну и так далее.

— Что делаю?

— Ну, вот сейчас, он же меня спросил прямо из рассказа!

— Никак не делаю. Я же вам сказал: запись адаптируется.

Бред. Говорящий диктофон, запись, которая «адаптируется»… Да и потом, эвтаназия, она же запрещена! — вдруг подумал Полежаев.

Из открытой пасти бегемотика опять донесся голос Степана Свердлова:

— Ага, я адаптируюсь. Кстати, очень рад, что вам понравилось, Геннадий Сергеевич. Может быть, все-таки напечатаете меня? Однако же пора переходить к неприятным вещам. У меня для вас плохие новости, друзья. Гм, как бы это поделикатнее преподнести…

Голос в диктофоне замялся на секунду, а Хабибуллин зажмурился, как будто в ожидании привычной пощечины.

Дурдом! Это у него для нас плохие новости… — успел саркастически подумать Полежаев, прежде чем голос Степана закончил фразу:

— Как ни крути, а особо деликатно не получится. Рафаэль Рустамович, Вилена, Геннадий… вы не существуете! Вас нет в реальности. Вы — всего лишь бред моего больного мозга. Вы — персонажи моего последнего рассказа.

— Что он несет, пойдемте отсюда! — Полежаев выстрелил пальцем в сторону аморфного тела Степана и решительно зашагал к двери. — Мне еще Двинова сдавать сегодня, а я время на глупые розыгрыши трачу… Нехорошо поступаете, Рафаэль Рустамович!

В тот самый момент, когда Полежаев уже раздвинул зеленую пластиковую занавеску, чтобы покинуть помещение, из динамика донеслось:

— Что он несет, пойдемте отсюда, мне еще Двинова сдавать — скажет сейчас Полежаев.

В Степанином голосе из диктофона послышалась имитация интонации Полежаева.

Тот так и застыл, пригвожденный к воздуху в пяти местах.

Голос Степана продолжал:

— Эта фамилия у меня всплывает всякий раз, это мой одноклассник Почему Двинов? Может быть, хорошая, крепкая фамилия для честного бескомпромиссного писателя? Разумеется, в реальности его, скорее всего, не су…

Хабибуллин нажал на кнопочку на спине желтого бегемота, и тот заткнулся.

Обмякший Полежаев сделал несколько вялых шагов и залез на разделочный стол. Полы его черного кожаного плаща разметались, как крылья летучей мыши

— Как вы это делаете? — вторично поинтересовался он. — Очень хитрый фокус.

— Я ничего не делаю. У меня есть эта запись, и я ее включаю. А как это сделал он, — врач кивнул в сторону неподвижного Степана со страшными очками на лице, — я не имею ни малейшего представления. Я же вам говорил: запись адаптируется. Хотите, продолжим?

Полежаев мрачно кивнул, а Вилена отрицательно замотала головой.

Хабибуллин погладил бегемотика по круглой голове с ровным швом от склейки и ласково надавил на кнопочку на его спине. Тотчас же раздался голос Степана:

— Сейчас Полежаев забрался на разделочную доску и испачкал свой кожаный плащ кровью, но не это важно. Плюньте на него, Геннадий Сергеевич! Плащ этот не существует!

— Как же не существует, две штуки баксов отвалил! — машинально отреагировал Полежаев.

Он приподнял правую ягодицу, как будто хотел незаметно выпустить газы, и стал разглядывать полу пиджака.

Что со мной? Я беседую с записью на диктофоне и почти совсем этому не удивляюсь…

— Так же как и не существует ваша мысль о том, что вы заплатили за него две тысячи долларов или что вы беседуете с записью на диктофоне и почти совсем этому не удивляетесь. Да и по большому счету, если вас сейчас спросить, где и когда вы купили этот плащ, вы ничего не сможете ответить.

— Ну, это уж слишком! — возмутился Полежаев, спрыгивая с разделочной доски.

Хабибуллин нажал на паузу и вопросительно посмотрел на него. Полежаев перехватил его взгляд и бросил раздраженно:

— Что? Что? Что?!! Купил в магазине, как все нормальные люди покупают. А в каком — и правда не помню. И когда — не помню, ну и что? Наверняка когда скидки были, я человек не расточительный. Вы, например, помните, когда вы очки ваши покупали? Какого числа? Для меня это не покупка века, есть вещи поважнее… вот и не помню. У меня кроме этого плаща есть еще норковое манто, издательство, авторы, жена, любовница и… и…

Полежаев осекся, замолчал, осунулся.

— Мы же не будем обращать внимание на бредовые записи, хотя бы и оригинально перекликающиеся с действительностью, — на полушепоте закончил он. — Давайте, профессор, отключайте этого неудачника от кислорода или как вы там это делаете…

— Впрыскивание. Укол, — на автомате пояснил Хабибуллин.

— Ну так вот, делайте ему ваш укол, а мы с Виленой Анатольевной пошли, у нас еще масса дел. Наше согласие или «невозражение» у вас есть.

Полежаев одернул свой «матричный» плащ, провел ладонью по лысине, как будто оглаживал зачесанные назад волосы, и решительно покинул палату.

Хабибуллин грустно покачал головой и вновь нажал на кнопочку воспроизведения. Бегемотик, тоже с налетом грусти, заговорил голосом Степана:

— Полежаев сейчас вышел за дверь, но выйдя, оказался не в коридоре, а в огромном гулком спортивном зале, где у дальнего щита стоит маленький мальчик и монотонно стучит баскетбольным мячом. Мяч стучит гораздо реже, чем он прыгал бы в реальной жизни, и звук долетает до ушей Полежаева с запозданием. На окнах почему-то вращаются огромные вентиляторы с медленными лопастями, как в американских фильмах. Тусклый солнечный свет выскакивает из-под лопастей и опять на мгновение исчезает, и за это мгновение в воздухе вспыхивают неподвижные частички пыли. На лице мальчика тень, и Полежаеву очень хочется увидеть выражение его лица…

Он подойдет к нему и увидит, что это вовсе не мальчик, а девочка. Причем очень хорошенькая, с круглой попкой и блядливыми глазками. И лет ей уже пятнадцать, а то и все шестнадцать, и думает она, как и все девочки в этом возрасте, о мужском члене между ног сказочного принца, пытаясь представить себе, как принц этот может шагать ей навстречу с букетом роз, имея что-то между ног, это же неудобно! Она просто не может думать о другом, это противоречило бы задумке природы. Полежаева охватывает эйфория, и он начинает носиться за девочкой в своем неудобном жарком плаще. Отобрать у нее мяч — сейчас самое главное дело его жизни. А девочка ловкая, она мелькает трусиками из-под короткой юбочки и увиливает, увиливает, ловко выстукивая мячом…

А вы, господин Хабибуллин, сейчас пойдете к двери, чтобы убедиться, что за ней действительно коридор, а не спортивный зал.

В записи произошла пауза. Тишина, не настоящая, а воспроизводимая механикой, показалась особо гнетущей.

Хабибуллин оглянулся на Вилену. Потом вышел за штору, подошел к двери, открыл ее, выглянул наружу и прикрыл за собой.

— Какая все-таки это ерунда! Вот вы, Вилена Анатольевна, вы же только что ехали через весь город, стояли в пробках… так ведь?

Вилена сидела, сжавшись в комочек на бивне, и не отвечала.

— Тогда какие же мы персонажи, а? Я вот себя чувствую более реалистичным, чем он, — и Хабибуллин кивнул в сторону койки с неподвижным пациентом. — А палата эта, а койка, что, тоже выдумка? Тогда и тот, кто в койке…

Дверь резко распахнулась, взметнулась занавеска, и в палату вошел взмыленный Полежаев.

Ни слова не говоря, издатель уселся в кресло с огромной спинкой и потертой до блеска темно-желтой обивкой в цветочек, которое высилось чуть ли не до потолка. В качестве пледа на кресло была накинута прекрасно выделанная шкура карликового слона.

— Я не пропустил ничего интересного? Служебную машину попросили слетать в одно место, — пояснил он, перегнувшись через подлокотник, как король из сказки, — придется подождать десять минут.

Полежаев продел левую руку в хобот пледа и положил ее на подлокотник, вытянув пальцы.

Однако если взять вот это кресло, к примеру, — подумал Хабибуллин. — Я его воспринимаю совершенно естественно, хотя мне почему-то кажется, что минуту назад его здесь не было…

Вилена вдруг встрепенулась в своем углу, подошла к креслу, встала на колени и разложила на полу специальный маникюрный набор. Пододвинув под руку Полежаева изящный столик из пластмассы под красное дерево, она окунула кисть в эмалированную вазочку с теплой водой и начала аккуратно ее массировать.

— А мы? — спросила Вилена, приступая к маникюру.

— А что вы? — Диктофон опять ожил, как будто отвечал на заданный вопрос. — Вы — всего лишь бред моего мозга. Вы исчезнете, как только врач Хабибуллин нажмет на кнопку. А он на нее обязательно нажмет! Я так задумал.

А бегемот этот вообще говорит сам собой. Я его даже не включал…

Хабибуллин открыл пластиковую крышечку на животике бегемота, вынул батарейки и швырнул их в корзину для мусора.

Что же со мной происходит? Может, бросить все и бежать?

— Что за кнопка? — властно поинтересовался Полежаев.

— А?

Хабибуллин с трудом оторвался от своих мрачноватых размышлений и подошел к сложному прибору, который помещался в изголовье Степана.

— Вот она.

Он указал пальцем на темно-красную, как венозная кровь, кнопку. Рядом имелся пояснительный рисунок кнопка в профиль. Выдвинутое положение отмечалось сердечком, второе, вдавленное, было помечено черным значком: череп и скрещенные кости. В том смысле, что надавишь — убьет.

— Не перестаю удивляться, — воскликнул Полежаев. — И про кнопку-то он знает! Очень хитрый фокус. Создается впечатление, что этот доходяга не только как бы беседует с нами, но и уже был свидетелем этой сцены… Ай! Осторожнее, пожалуйста!

Вилена виновато посмотрела на щипчики.

— Затупились, что ли… Я закончила эту руку. Поменяйте хобот, пожалуйста.

— Вот и отлично. Сейчас машина моя подойдет, я вас подброшу. Хотя вы говорили, что на своей приехали? Рафаэль Рустамович, я надеюсь, эта запись на вас не особенно сильно повлияла? А то я и сам на кнопку нажму. Не вопрос.

А вдруг мы взаправду только и есть, что его сон? Ненастоящие? — подумала Вилена, принимаясь за вторую руку.

— А вдруг мы, взаправду, только сон? Ненастоящие? — спросила Вилена, ловко орудуя пилочкой.

— Вилена Анатольевна имела в виду — ненастоящие здесь и сейчас, — уточнил Хабибуллин, хотя, возможно, маникюрша этого и не имела в виду. — А на самом деле мы живем преспокойно в другом месте. Ну как у него, — кивнул врач в сторону лежащего. — Тело растянуто во времени, пласты и все такое.

— Как же я могу быть ненастоящим, если я сижу в кресле, мне душно в плаще и больно, когда эта неумеха отрезает заусенцы тупыми щипцами, ай!

— Да я-то тоже уверен, что я настоящий…

Хабибуллин потрепал сам себя за щеку и с силой прикусил губы.

— Только почему-то мне кажется…

— И я настоящая! — торопливо вставила Вилена.

— Только почему-то мне кажется… Вот если я подумаю о себе, о доме, о жене, о клинике, то все это существует как бы вообще, как блок информации, находящийся в моем мозгу. А как только я пытаюсь подумать о чем-нибудь конкретно, как бы вычленить элемент из массы моего знания, рассмотреть поближе, то как-то не получается… И потом, хотя я и прекрасно осведомлен о том, что из-за недостатка у клиники средств Степан Афанасьевич Свердлов помещен в цех по разделке падающих слонов, мне это кажется странноватым.

— Да? А мне — вовсе нет. Вполне логичная ситуация для страны, у которой на государственное здравоохранение предусмотрено меньше бюджета, чем на цеха по разделке слонов. Девушка, вы закончили?

— Да…

Вилена, кряхтя, поднялась на ноги.

Полежаев принялся любоваться своими ногтями и делал это никак не меньше пяти минут.

— Кстати, что это, вы в игрушки играете? — как бы невзначай поинтересовался он, не отрываясь от созерцания.

— В смысле? — не понял Хабибуллин.

— Ну, вот же, из желтой пластмассы, в карман спрятали. Это что такое?

— Ах, это… Это диктофон такой, под игрушку.

— Диктофон? Смешной какой. Что только не напридумывают! Надо сыну такой же подарить. И что там на нем, музыка?

— Не совсем. Там рассказ.

— Рассказ? Во как! Любопытно. И чей? Ах… я, кажется… Уж не его ли?

Полежаев скосил глаза в сторону койки.

Хабибуллин утвердительно кивнул головой.

— Интересный? В смысле, длинный? Вы слушали?

— Слушал. Не очень длинный рассказ. Средний такой. Но интересный и адаптируется к жизни.

— Адаптационный? Обожаю такие вещи! Может, послушаем? Вилена Анатольевна… — Полежаев изогнулся в своем кресле-троне, чтобы посмотреть на женщину. — Вам интересно будет послушать? Послушаем, а потом отключим Свердлова от жизни. А то как-то неудобно, не прослушав. Может, последняя воля, так сказать… У вас как со временем?

Боже, что он несет! Отключим от жизни… — тревожно подумалось Вилене. — Да и я хороша: бросаюсь делать маникюр первому встречному. Все это как… во сне.

Вилена встала, выплеснула содержимое ванночки за разделочный стол и вытерла руки о свое платье.

— Нормально. Чем позже я исчезну, тем лучше. Только вот присесть хотелось бы…

Вилена растерянно обвела взглядом помещение.

На помощь ей пришел Хабибуллин. Он крупно прошагал через палату, открыл дверь с заиндевевшим иллюминатором и один за другим вынес из холодильной камеры два кресла на стальных ножках о трех колесиках. Дешевый кожзаменитель обшивки покрылся инеем, а на одном из кресел даже лопнул, оголив поролоновое нутро. Его врач взял себе.

— Так они же холодные! — с неподдельным ужасом воскликнула Вилена. — Брррррр!

— Не волнуйтесь вы так, Вилена Анатольевна, там подогрев есть. Вон, видите кнопку на подлокотнике?

Хабибуллин вежливо поместил на грудь Степана желтого пластмассового бегемота и вернулся на свое место. Все трое уютно уселись перед койкой, как будто рассказчик просто решил говорить лежа.

Полежаев слегка повернул голову в сторону доктора, который в своем низком кресле был на две головы ниже.

— Я надеюсь, там нет ничего такого… Тайного умысла или намека на несуществующую реальность. А то, знаете ли. Не люблю.

— Нет-нет! Просто один из его рассказов. Никак не относится.

— Ну ладно тогда, включайте!

Хабибуллин, пригнувшись, как в кинотеатре, пробежал до постели коматозного и включил диктофон.

— Раз, два, три… — раздался спокойный голос Степана из пасти бегемота.

— Громкость нормально? — спросил Хабибуллин, бегом возвращаясь на место, как фотограф, включивший фотоаппарат на замедленную съемку.

— Нормально! — кивнул Полежаев и невежливо захрустел попкорном.

И вот однажды случилось чудо.

Я скорее почувствовал, чем услышал — дверь за моей спиной открылась, — писал я на листе.

Я скорее почувствовал, чем услышал — дверь за моей спиной открылась.

Я скорее почувствовал… чем услышал… дверь за моей спиной… чем услышал…

За моей спиной… Почему за спиной? Вот же она — осталось толкнуть. И вообще, откуда я знаю, что он в туалете?

Аэропорт был каким-то бесконечным и гулким. Перешептывания отъезжающих собирались вместе и висели гулким эхом где-то высоко под потолком. Я об этом вспомнил потом, выйдя из комы. Это и было чудом.

«Откуда я знаю, что он в туалете?» — снова подумал я и толкнул дверь с табличкой, на которой была мужская шляпа.

Откуда я знал, что он в туалете, — не имело ни малейшего значения. Знание это было во мне, и этого было достаточно.

Итак, я толкнул дверцу туалета. Он стоял спиной ко мне и мыл руки.

По «выражению» его спины я догадался, что он сразу же понял, кто вошел. Он не спеша повернулся ко мне. За этой неспешностью скрывалось огромное напряжение. Я чувствовал себя примерно так же.

Наверное, между нами существовало особое энергетическое поле, потому что меня «схватило» еще до того, как я толкнул дверь.

— Ты не должен меня бояться, — сказал я. — Я хочу тебе добра.

Он сделал шаг ко мне. Его глаза полыхнули ненавистью.

— Ты не должен лететь.

Он сделал еще полшага и полез в карман. В кармане у него был пистолет, выданный Анджело, я об этом прекрасно знал.

Неужели он в состоянии выстрелить в себя самого? — подумал я. — Разумеется, нет! А жаль, было бы забавно…

Я вспомнил и это, выйдя из комы. Вспомнил про то, о чем думал. Но тогда, в пустом туалете аэропорта среди распахнутых кабинок и гостеприимно распахнутых пастей писсуаров, я вдруг понял, что я могу в любой момент прекратить все это — достаточно снять очки.

Он, наконец, выдернул свой пистолет, неумело взвел затвор и направил на меня черную дырочку, сулящую бесконечность.

Я так и сделал — снял очки и шляпу. Его как будто пронзило током. Но вместо того чтобы броситься мне на шею, он нажал на курок. Я увидел это трижды: своими глазами, его глазами и как бы камерой, которая снимала палец на спусковом крючке крупным планом. Впрочем, как только я вспомнил, что этого не может быть: у нас с ним как раз на этом пальце нет последней фаланги, — раздался звук выстрела.

Меня обожгло болью, но не в груди, куда он метил, а в голове, и я вышел из комы, впервые не увидев светлой точки.

Это и было чудом. Я впервые вспомнил про то, что видел в коме.

Я бросился рассказывать Хабибуллину, а тот — возбужденно записывать. Чем больше я рассказывал, тем больше вспоминал. Моя жизнь по ту сторону комы уверенно развернулась, как китайский цветок в чае. Хабибуллин ликовал, хлопал в ладоши. Мне вспомнилось многое другое, из прошлых погружений. Все эти рассказы, что я писал, про соску, про слонов, про водородную бомбу и исчезновения, про то, как я появляюсь из будущего и помогаю сам себе в прошлом, будто ангел-хранитель самого себя… все они были там, я просто не мог их вспомнить и сочинял заново перед пустым листом бумаги. А может, и наоборот, я сочинял рассказы, а потом проживал их, погрузившись в кому, — какая, к черту, разница?

— Есть только одна неувязочка, — сказал вдруг Хабибуллин, и ручка выпала из его пальцев. — Если Канада — выдумка, авиакатастрофа — выдумка, то и твоя кома — выдумка? А как кома может быть выдумкой, если как раз посредством комы ты все это и выдумываешь? Получается вода в сосуде и сосуд в воде одновременно. И потом, если кома — часть твоего рассказа, то как же быть со мной?

Часть моего последнего рассказа, должен был бы он сказать.

Очередная кома не приходила. Я безнадежно прождал ее больше месяца.

Как оказалось, я стал зависимым от своих провалов, как наркоман. Мне не терпелось окунуться в ту жизнь, тем более сейчас, когда я научился вспоминать. Я хватался за перо, как наркоман за шприц, но знакомое возбуждение не овладевало мной. Чем больше я хотел комы, тем настырнее она не приходила. У меня начались настоящие ломки. Последний рассказ, вот этот самый, оставался незаконченным. Видимо, все-таки зря я выстрелил сам в себя там, в туалете международного аэропорта.

В один из дней я сидел на диване и все еще надеялся на долгожданный «нырок», а он не приходил. Вдруг я начал биться головой о стену, а затем — в бешенстве жечь свои рукописи.

Занялся пожар. Спасаясь от огня, я вылез на балкон. Языки вырывались наружу и хватали меня. Я почему-то не кричал, а смотрел на происходящее в молчаливом ужасе. Дыма тоже не было, горело сухо. Мне вдруг показалось, что как раз сейчас я переживаю все это, находясь в коме.

Громко лопнули стекла. Запузырился лак на поручнях. На балконе больше невозможно было оставаться. Я решил дождаться, пока догорит, забравшись на карниз. Уцепившись за цинковую водосточную трубу, я сделал шаг. Труба очень легко отошла от стены, и мой шаг растянулся на пару метров. Я понял, что сейчас рухну с седьмого этажа, и улыбнулся, сжав трубу в объятиях, как любимую девушку. Но какие-то провода не дали ей отойти от стены дома, я скользнул вниз, как пожарник по тревоге, и влетел в распахнутое окно соседской квартиры, только этажом ниже.

Посреди комнаты, которая оказалась кухней, стоял испуганный долговязый очкарик в черных каучуковых перчатках и смотрел, как я лечу на него. Кухня была какая-то странная. Тех мгновений, что длился мой полет, мне хватило, чтобы удивиться: вместо кастрюль и банок с крупой кухню очкарика загромождали какие-то распотрошенные компьютеры, соединенные проводами. Посреди всего этого находился огромный эмалированный таз, над которым курилась дымка. Очкарик варил огромный борщ из компьютерных внутренностей. На мгновение я увидел за этой дымкой строящийся коттедж, выгоревшее небо и облачко, но только на мгновение — вслед за этим я нырнул в самую длинную кому, где и проживаю сейчас, друзья мои, вместе с вами мой последний рассказ.

— Все? — осведомился Полежаев, когда тишина чересчур затянулась.

— Так точно, все, — по-военному ответил Хабибуллин.

Он швырнул желтого бегемотика на пол и принялся исступленно давить каблуком, пока от игрушечного диктофона не осталась кучка пластмассовой трухи.

— Ну что ж…

Полежаев слез со своего кресла, прибегнув к помощи Вилены, которая услужливо подставила ему ручку.

— Тогда подытожим.

Полежаев приблизился к койке со Степаном, полы его плаща волочились по полу. Издатель пригнулся, попытавшись увидеть сквозь стекла черных очков.

— Идите-ка оба сюда! Получается, что мы выдуманные, а он настоящий. Он видит в своей коме сейчас вот это все: вас двоих, меня, себя на койке, бивни вот эти, диктофон, красную кнопку с черепом, — а мы видим его, так?

Хабибуллин и Вилена молча кивнули головой, причем Вилена посмотрела в пол, а Хабибуллин окинул взглядом приборы по сторонам у изголовья Степана, внимательно.

— Получается, кома — в рассказе, а рассказ — в коме. А при чем здесь тогда эта кнопка? Она же всего лишь часть рассказа, его конец, последний штришок. Он задумал, что мы на нее нажмем и на этом рассказ закончится, ну и ради бога! Мы как персонажи исчезнем, а он что — проснется? Нырнет в новый рассказ? Давайте нажмем. Я — за. По-любому он так задумал, смотрите: я — злой персонаж, одет в черное, этакий дьявол, хочу его убить. А вы — наоборот, в белом. — Полежаев фамильярно хлопнул врача по плечу. — Так что, ангелочек вы наш, приступим?

Хабибуллин посмотрел на наручные часы, раскрыл тетрадку с попугаем на обложке и что-то накарябал на последней странице.

— Распишитесь вот здесь.

Полежаев взял ручку и нехотя поставил размашистую роспись с витиеватой заглавной буквой.

— А теперь вы.

Вилена застенчиво накарябала нечто, напоминающее крестик.

— Гм… — Хабибуллин обвел присутствующих взглядом, и лицо его омрачилось. — Осталось выяснить: кто же нажмет на кнопку?

— Только не я! — быстро воскликнула Вилена, как будто только этого вопроса и дожидалась.

— Я тоже не буду. — Полежаев зябко поежился и зачем-то подул на свои наманикюренные ногти. — Вы доктор, это ваша работа, профессиональный долг. Без вопросов. Достаточно того, что мы расписались.

Хабибуллин подошел к щитку и соприкоснул подушечку указательного пальца с выпуклой поверхностью кнопки.

Значит, ты выбрал меня, Степан?

Вилена зажмурилась, набрав в рот воздуха, как будто перед погружением под воду.

Зазвенела тишина.

— А я не хочу!

Хабибуллин вдруг убежденно убрал руку от кнопки. Вилена открыла глаза.

— Не буду! В рассказе мы или не в рассказе, а до тех пор, пока мы можем сами принимать решения, принимать их должно в соответствии со своими принципами.

— Боже, какой пафос. Вы что, взбунтовавшийся персонаж? Скажите лучше, что просто боитесь исчезнуть навсегда.

— Боюсь! Имею, между прочим, право! В мире столько всего неоткрытого! Восемьдесят пять процентов Вселенной составляет таинственная темная масса, о которой ученые не имеют ни малейшего представления. Не буду нажимать! Я, может быть, верю в то, что он сказал. Мы не существуем на самом деле. Я нажму на эту кнопку — и все исчезнет. Кто-то где-то проснется в холодном поту. Даже не Степан проснется, а вообще неизвестно кто! Степан видит в коме, что он лежит в коме и видит в коме, что он лежит в коме. Это как поставить два зеркала напротив и увидеть бесконечность. А ведь существует столько неоткрытых измерений! А мы исчезнем сейчас на фиг, и все. Не говоря уж о том, что закона, который бы логично объединил квантовую механику и теорию относительности, нет даже в теореме! А я не хочу исчезать.

— Доктор, доктор, доктор! — раздраженно перебил Полежаев. — Вы же ученый! Мне за вас стыдно! Что вы несете! При чем здесь квантовая относительность! Вы в бреду. Или просто лукавите. Нажмите эту чертову кнопку и пойдемте по домам. Уже поздно. Вы же сами за этим нас здесь собрали!

— А еще я недавно читал книгу о том, что мир не существует в реальности, — как ни в чем не бывало продолжал Хабибуллин. — Все больше и больше физиков склоняются к этой теории. Понять там довольно трудно, но смысл в том, что этот мир на самом деле — только информация об этом мире. Вот как раз эта теория и примиряет квантовую…

— Ага, информация, записанная на огромной матрице. Что-то такое я уже слышал. Плюс мой плащ и вот эти зеленые цифры, как будто стекающие вниз. А прочитали вы это как, вы же персонаж? Или это он прочитал? Кнопка, доктор, кнопка!

В руке у Полежаева, откуда ни возьмись, появился пистолет со сложной плоской насадкой.

— Не заставляйте нас терять время. Я не шучу. Эта штука может уложить слона.

Хабибуллин покосился на направленное на него дуло. Вилена охнула и на пару секунд исчезла.

— Какой у вас интересный пистолетище, Геннадий Сергеевич. У Степки всегда было много фантазии. Да и склонность к «боевикастости», как вы знаете… Поймите, мы не можем знать точно, что мы есть. Понимаете, Полежаев, не-мо-жем!

— Что вы несете, Хабибуллин! Ну не можете вы, доктор и ученый, верить в эту чушь. Вы же видите прекрасно: все здесь материально. Потрогайте спинку кровати. Ну… Видите? Железо! А это… — Он постучал по бивню стволом своего замысловатого оружия. — Слоновая кость. Крепче не бывает. А на ужин меня ждет жена. А на десерт я поеду к любовнице. А роман Двинова, если его как следует пиарнуть, будет бестселлером. Не можете вы, если вы не поехали крышей заодно с вашими пациентами, ставить под сомнение существование себя самого!

— Стреляйте, мне не страшно. Все равно это сон. Нет у вас никакой любовницы. И пистолет ваш не настоя…

Полежаев нажал на спусковой крючок. Пистолет в его руке заметно дернулся, издал негромкий щелчок, не механический, а скорее электронный, и в то же самое мгновение в пяти метрах за спиной Хабибуллина взорвалась дырой белая кафельная плитка на стене. Обломки брызнули в разные стороны. Рыжее кирпичное нутро сделало дыру от пули похожей на рваную рану.

Вилена присела от грохота и написала в трусики.

— Он настоящий, Хабибуллин. Такой же настоящий, как и все остальное. А вот вы — хитрите. Думаете, я не понял ваших ухищрений с записями? Разговаривающий бегемот, как же! Я вас сразу раскусил — вы научились записывать не только звуки тела, но и звуки мозга! Вы делали вид, что включали этого сраного бегемота, а на самом деле вы нажимали на кнопку дистанционки, она у вас в кармане. А значит, отвечал нам… — он ткнул дулом в Степана, — …он, вот и весь фокус! Запись, которая а-дап-ти-ру-ется, как же! Так что вперед, жмите!

Хабибуллин отряхнул с волос рыжую труху, осторожно убрал с подушки обломок кафеля.

— Вам кажется «настоящим» все это? Пистолет из звездных войн, стрельба в мастерской по разделке слонов, красная кнопка с черепом и костями, вот эти зеленые цифры, которые ни хрена не значат? Кресло из дворца, маникюр, который вам делает незнакомая женщина? Вы только что полчаса беседовали с человеком в коме, а я, получается, умудрился перекладывать мысли на слова Полежаев, пора просыпаться!

— Кнопка. Я не шучу, Хабибула, живо!

— Что ж…

Хабибуллин горестно покачал головой. Затем потрепал Степана по бесчувственному плечу. Проверил, глубоко ли шприц входит в вену пациента, пробежался глазами по прозрачному проводку. Повернулся к Вилене.

— До свидания, Вилена Анатольевна. А точнее, прощайте! Прощайте и вы, Геннадий Сергеевич.

— Прекратите этот цирк, Хабибуллин! На пистолет этот у меня разрешение с две тысячи третьего года. И в нем совершенно ничего от звездных войн нет. Просто насадка специальная, чтобы гасить звук и отдачу. И за кафель я вам заплачу. Живо, меня жена заждала… Ну вот.

Из-под плаща Полежаева донеслись звонки сотового телефона.

— Слышите? Мелодия из «Бумера». Самая настоящая, собственноручно из Интернета скачал.

Полежаев сунул руку под плащ и извлек на свет заводную черепашку. Он повернул ключ на ее спинке, черепашка перестала трещать и елозить лапками. Полежаев поднес ее брюшком к уху.

— Алло? Да, это я, мой персик. Ты не поверишь, я все еще в больнице. Ха, констатация, если бы! Здесь такой дурдом разыгрался, сейчас приеду, расскажу — не поверишь. Один медик этот чего стоит! Все мы тут, оказывается, нереальные и сейчас исчезнем! Короче. Да, пробок, наверное, уже нет. Ну, разогреешь, ничего страшного. Все, целую!

Издатель спрятал черепашку во внутренний карман.

— Вот видите! А вы: темная масса, исчезнем, нереально. А там рагу остывает. Ну, зачем нюни эти разводить? Радуйтесь реальности, которую имеете. Давайте, жмите на кнопку. Это конец.

Сказав это, Полежаев застыл, как скульптура, слепленная с него же самого. Пистолет в его наполовину разогнутой руке замер в воздухе столь неподвижно, что на него можно было бы повесить авоську с продуктами. Вилена вцепилась в свободную руку издателя, зажмурилась и тоже застыла.

Хабибуллин протянул руку к кнопке. Почему-то дотянуться до нее доктору не удалось, хотя он и находился меньше чем в метре от щитка. Чем усерднее он тянул руку, тем ловчее кнопка удалялась, как будто проваливалась вместе с приближающейся рукой в пространственную дырку.

Что же это? — подумал он, глядя на свои дрожащие от усилия пальцы. — Я убиваю его. Я убийца.

На лбу Хабибуллина выступили крупные, как горошины, капли пота и одна за другой начали падать вниз.

И тут чертова кнопка вдруг сама прыгнула под палец, толкнула его.

— Доброе утро, Степан! — успел сказать Хабибуллин, ужаснувшись содеянному.

За окном мастерской по разделке падающих слонов вовсю чернела ночь. Это действительно был Конец.

И тут в кромешной темноте появилась светлая точка.