Рисунки В. КОВЫНЕВА
Есть вещи несоизмеримые, как пустыня 30-х годов и наша, сегодня.
Перемены, которые происходят в песках теперь, на наших глазах, — это количественные накопления. Это уже явления одного порядка. Еще больше веселых геологов. Еще меньше печальноглазых джейранов. Больше цивилизации. Меньше саксаула. Больше полевых биноклей на чабаньем плече, блеющего каракуля, дынь, огромных, как дирижабли, кафельных ванн и детских куличиков.
В Каракумах все человечество может играть в песочные куличи, материала хватит.
Еще больше газа. Нефть, конечно. Ударит, куда она денется. Надоест сидеть в темноте и ударит. Каспий тоже когда-то был морем, тенистым, как аквариум, а теперь застроился вышками, и между ними, презрительно щуря глаза-иллюминаторы — «Эка невидаль, Каспий!», — проплывают сонные пассажирские составы, порядочной рыбе нырнуть негде.
Иногда обернуться на тридцать лет назад труднее, чем забежать на тридцать вперед. Ленимся мы оглядываться…
А позади нас стоят упрямые, крепкие люди. Первый директор Карабугазсульфата Рубинштейн. Первый начальник туркменского Автодора Каланов. Красный командир Карпов, который в 30-м году в Дербенте семь суток отстреливался от басмачей, их было полторы тысячи, наших — несколько человек, фамилий теперь не отыщешь…
Почему мы так редко оглядываемся?
Позади нас стоят настоящие люди. Мы улыбаемся их улыбками, так же размахиваем руками в споре, вспыхиваем от мелочей, лезем на рожон, иногда отступаем, чтобы взять новый разгон. Многих из них давно нет. Но они делают нас сильными.
Спасибо им. Которых больше нет…
Сурину удобно ходить на работу. Главное — ездить не надо. Прямо из своего дома на Подвойской — в глубь двора, мимо детской площадки справа, обогнув соседний двухэтажный, и через тот двор наискосок, где всегда белье на веревках. И выходишь как раз против автокомбината, верное дело — без прокола.
Можно, конечно, улицей, но дальше. И в спецовке просто так уже не пробежишь. Все-таки улица, требует другого костюма. Сурин в жизни своей помотался по дальним дорогам и потому привык уважать тихую улицу, на которой живет. И город свой, большой, тихий и праздничный Ашхабад.
Он миновал входную вертушку, нагнулся к фонтанчику с газировкой — больше по привычке, чем пить, неторопливо развел плечами, выпрямился, и сразу со всех сторон его обступили знакомые шумы. Где-то била кувалда. Чихали моторы на разный манер, прочищая цилиндры. За конторой искрила электросварка. Слесарь Бадаев, верткий мальчишка, гнал перед собой колесо от «Урала-375». Вернее, оно, огромное и тугое, тащило за собой верткого слесаря.
— Николай Никифорыч! Новенькие пришли! — крикнул Балаев Сурину. И колесо утащило его куда-то в глубь двора, не дав остановиться, хотя слесарь Балаев — мастер почесать языком в рабочее время.
— Были новенькие, стали старенькие, — сам себе усмехнулся Сурин. И пошел, не откладывая, поглядеть, что за «фордзоны» на этот раз достались ремцеху. Уже больше десяти лет Сурин работал механиком по ремонту, навидал всяких. Он шел мимо длинного ряда машин, ЗИЛов и ГАЗов, готовых к выписке, и в памяти отмечал их былые хворобы, с которыми поступили:
«Генератор ни к черту был… Разболтало тележку…»
«Поршневые кольца пришлось заменить… Расточка первого, третьего и четвертого цилиндров…»
«Радиатор… Еще радиатор… Кроме всего — радиатор».
Радиатор — проклятье шофера. Потому что в Туркмению, где кипит через километр, то и дело засылают радиаторы с тремя трубками, специально назначенные для Севера. А южные, с четырьмя, идут, значит, куда-нибудь в Заполярье. Уже охрипли, кричавши об этом на совещаниях, а толку чуть…
— Никифорычу — привет!
— Здравствуйте, Николай Никифорыч!
«Никифорыч» — со всех сторон. Все меньше остается старых шоферов-ровесников, для которых просто «Николай». Пятьдесят восемь — это, брат, уже возраст, к пенсии подкатывает. Вон Серега Рыжков дом, говорят, в Пятигорске купил. Или в Кисловодске? В общем рядом с нарзаном…
Машины, которые только что пригнали в ремонт, стояли отдельной группой. Ничего особенного, конечно, в них не было. Так же пробиты пылью, заезжены солоноватой водой и долгими рейсами, залатаны случайной деталью, какую смог раздобыть шофер. С одной уже сняли резину. Сурин открыл капот и удивился: как эту рухлядь дотащили до цеха? Проще бы школьникам сразу отдать на металлолом! Эк истаскалась!
Впрочем, механик слегка покривил душой. Он любил вот такие, до последнего загнанные машины, которые приходится заново собирать по винтику. Не каждую, конечно, и соберешь…
Сурин влез в кабину и подергал старушку за рычаги. Машина нервно подрожала и замерла. Изо всех приборов у нее исправно ходил только дворник, живо расчеркивая стекло. Но Сурин любил смотреть на приборы современной кабины, даже когда они врут. Давление масла, давление в шинах, разные рабочие тонкости. Автоматика! Он помнил кабины, в которых не было никаких приборов. Хочешь проверить масло — пожалуйста, остановись и проверь.
— Верное дело, без прокола!
Что-то толкнуло Сурина в спину. Он обернулся — из-за сиденья от ерзанья вылезла книжка и толкала его острым боком. Была она крепко потрепана, как треплются книги в дороге, и вся пропиталась смазкой. То ли шофер забыл ее в спешке, то ли просто бросил прочтя. Сурин хотел пихнуть книжку обратно, но случайно взгляд его упал на название, и внутри словно бы кольнуло.
— «Следы на песке», — вслух повторил Сурин. Что-то знакомое и забытое вдруг поднялось в нем при этих словах, крупно стоящих на обложке. Поднялось и пропало, вызвав раздражительное беспокойство. Будто эти слова на обложке имели к нему, механику Сурину, какое-то личное отношение. Он близко нагнулся над книжкой и прочитал сверху, помельче:
«Михаил Лоскутов».
И разом, как сверкнуло в нем, вспомнил.
Вспомнил крепкий бензиновый дух, смешанный с запахом песка.
Вспомнил апельсиновые в закате крыши мертвого города Джулая, которые тысячи дней светились в пустыне ни для кого, пока проводник Батырбек не вывел к нему колонну автопробега.
Вспомнил полуголого метеоролога, бегущего плавной рысью рядом с машиной по тряским ночным барханам, и ценный прибор «психрометр», закутанный в меховую куртку ученого, у него на руках..
…Истерику встречных верблюдов и сдержанный ужас кочевников, впервые увидевших автомобиль.
…Золотые зубы вице-командора на прощальном банкете в Красноводске.
Вспомнил покрышки своего старого «форда», которые саксаул пробивал, как стекло. И свою молчаливую зависть к трехоскам…
…И мальчишку, сына начальника метеостанции. Он три ночи не спал, поджидая колонну автопробега, а когда она, наконец, появилась, мальчишку не смогли разбудить. У него над кроватью висели автомобильные очки из бумаги. И все очень жалели мальчишку, когда он проснется утром. А Лоскутов, этот самый, Михаил молча снял свои шоферские очки и повесил их над мальчишкой вместо бумажных. И еще подмигнул Сурику…
— Николай Никифорыч, у шейсят-тридцать опять тормоза барахлят!
Сурин быстро пихнул книжку в карман, едва влезла, посыпались гаечные ключи, карманное хозяйство. Прихлопнул кабину. Огляделся, будто не сразу сообразил где. Обычным тоном спросил:
— Чего им барахлить?
— Шут ее знает, — махнули в ответ. — Одно слово: шейсят-тридцать.
Заковыристая машина шейсят-тридцать, никак из ремцеха не выпихнуть. Все вроде отлажено, изнутри блестит, а в самый последний момент, хоть в воротах уже, как ей взбрыкнется — выкинет фортель. Характер такой сквалыжный у шейсят-тридцать: любит, когда под нею полгаража ползает. Есть такие машины.
Провозились до самого обеда. За делом все посторонние мысли вылетели. Вроде и не было никакой книжки за старым сиденьем. Не находил. Может, и вовсе забылось бы, если б не еще случай в тот же день. Случаи всегда косяком ходят.
В обед Сурин задержался в конторе, а когда выскочил, во дворе разворачивался чужой «газик». По номеру видно — не ашхабадский. Развернулся наполовину и встал поперек, как его заклинило. Вылез шофер, крупный парень в очках-«консервах», рванул капот, присвистнул:
— Все, Владимир Аркадьич! В аккурат хватило… С пассажирской стороны щелкнула дверца и выпустила мужчину чуть младше Сурина, в шляпе, в ковбойке с засученными рукавами, шофер не шофер, начальник не начальник. Мужчина глянул и понимающе тряхнул головой:
— Три часа возни обеспечено. Пока заседаю, как раз управишься.
Не спеша обвел глазами кругом, увидел слесаря Балаева, мальчишку, который на всякое происшествие тут как тут, спросил:
— От вас каким автобусом к центру? Где остановка?
— А чего надо? — взъерошился слесарь Балаев, чувствуя себя очень ответственным. — Чужих не обслуживаем.
— Свои, — усмехнулся мужчина, — советские…
— Из Небит-Дага, с Нефтяного объединения, — дружелюбно объяснил парень в «консервах». — «Лягушку» найдется сменить?
Поломка несложная, и со всяким может случиться. Пробило диафрагму насоса, который толкает горючее из бензобака в карбюратор. Этот насос и называют «лягушкой». Запасной «лягушки» у шоферов, как правило, нет: одно спасенье — добраться до ближайшего гаража.
— Едва-едва «на бутылочке» дотянули…
— Надо подумать, — надулся важностью слесарь Балаев, но тут Сурин шагнул из тени на свет, и слесарь сразу стушевался:
— Вон как механик…
— Ступай в цех, — строго сказал ему Сурин и кивнул шоферу в «консервах». — Пошли, получишь «лягушку».
Пока ходили, спросил, между прочим:
— Кого везешь?
— Владимир Аркадьича, — с удовольствием отчеканил парень. — Железный мужик, главный инженер объединения. Он вообще-то лучше меня водит, но раз на совещание…
— Понятно, — хмуро прервал Сурин, потому что не любил длинных излияний. Нефтяной главинж ему понравился, этого достаточно.
Когда вернулись к «газику», Владимир Аркадьевич по-походному на ступеньках застегивал толстый портфель. Улыбнулся Сурину:
— Бумажные души. Что поделаешь?
— Верное дело, зато без прокола, — любимой поговоркой поддержал разговор Сурин. Потом объяснил, чем добираться до центра. Свои машины часто идут, а сейчас нет, как на грех.
— Автобусом лучше, в коллективе, — засмеялся главинж и вдруг хлопнул себя по тугому портфелю, как по лбу. — Чуть не забыл!
Снова сунулся в «газик». Вылез с книжкой. Сурин механически глянул и едва удержался, чтобы не протереть глаза. Владимир Аркадьевич держал «Следы на песке». Такую же, как в той машине. Только без пятен. Прикидывал, влезет ли в портфель сверх всего.
— Читаете? — сказал Сурин, вдруг охрипнув.
— Стоящая, между прочим, штука. Рекомендую, — не сразу отозвался главинж. И добавил, поколебавшись: — Я когда-то, в молодости, автора знал. Встречались в Ленинграде…
— Михаила Лоскутова? — уточнил Сурин.
— Да, — удивился Владимир Аркадьевич. — А вы откуда…
— Тоже читал, — усмехнулся Сурин. — Давно. Еще до войны. В тридцать третьем году был тут у нас автопробег…
— Каракумский? Помню. И вы…
_ Нет, — уклонился Сурин, сам не зная почему. — Просто он об одном нашем шофере писал. Только фамилию перепутал немножко.
— Перепутал?
— Угу, — кивнул Сурин. И сказал как есть, благо, они не называли друг другу фамилий. — Шофер был, к примеру, Сурин, а в книжке вышло — Сурков.
— А остальное? — спросил главинж.
— Все как было. Только фамилия…
— Это он не перепутал, — сказал Владимир Аркадьевич. — Это писатели так часто делают. Как бы вам объяснить? Чтобы можно было в чем-то отступить от конкретного случая, свободно додумать, а тому человеку не было неприятно. Чуть изменил фамилию — и вроде он уже и не он. Это нарочно.
— Может быть, — сказал Сурин, почувствовав непонятное облегчение. Когда-то его даже расстроило, что вот столько ночей провел с человеком у костра, а человек и фамилии не запомнил. Хотя, с другой стороны, книжку-то правильно прислал, по адресу. — Пожалуй, что так…
— Наверняка, — сказал главинж.
На этом они и расстались, потому что один опаздывал на совещание, а другого ждали дела. На обед Сурин уже не успел, пропустил обед, жена будет волноваться. Только перехватил бутерброд в буфете, как в молодые годы, на ходу. Еще две минуты книжку полистал.
Перед концом смены Сурин зашел к главному механику. Главный пошелестел нарядами, поднял голову.
— Два дня за свой счет можно? — спросил Сурин. Механик вздохнул:
— А что?
— Личное, — уклонился Сурин, — долго объяснять.
Главный механик сразу переметнулся в собственное личное — у самого жена вторую неделю болеет, за детишками смотри, в магазин успей, по дому всего полно…
— Только не больше, Никифорыч! Больше не могу, — вздохнул главный.
— Мне хватит, — сказал. Сурин,
…Около четырех утра, когда небо еще только чуть бледнело и город сонно сопел трубами, на окраине Ашхабада у обочины стоял человек в сером плаще, какой не жалко в любую дорогу, с фанерным, почти карманным чемоданчиком. Мимо пылили ЗИЛы и неусыпные «газики». Кое-кто сердобольно тормозил, но человек стоял равнодушно, словно его не касалась дорога. Только когда показалась машина мелиоративного треста, ЗИЛ-157, номер 67–90, вполсилы груженная щебенкой, он неторопливо поднял руку.
Шофер Шукат крикнул, сбавляя ход до самого малого:
— В пустыню, дядя! К Серному…
И уже хотел газануть, потому что попутчики в пустыню просто так у обочины не валяются. Кому охота трястись в духоте? Туда самолетом больше. Но человек ответил, не удивившись:
— Знаю. Подкинь…
— Куда тебе, дядя? — теперь удивился Шукат. — Я ведь до самого Серного не доеду, раньше сверну,
— И не надо, — сказал человек, хозяйственно устраиваясь в кабине. — Сбросишь на сорок первом километре за Ербентом.
— Это мне рядом. Можно, — согласился Шукат, соображая, что там — на сорок первом. Вышка? Или экспедиция стоит? Может, кошара? Через минуту он отчетливо вспомнил, что на сорок первом ни хрена нет, кроме песка. Только особо крутой бархан, на котором буксуют.
— Зачем туда? — настраиваясь на затяжную беседу, спросил Шукат. Он был разговорчивым парнем и в рейсах прямо-таки страдал от одиночества.
— Надо, — хмуро сказал человек, отрезая расспросы. Но прежде чем впечатлительный Шукат успел серьезно задуматься, с каких это фиников темная личность в сером плаще рвется к центру пустыни и не следует ли по этому поводу свернуть в Безмеине к милиции, человек улыбнулся почти виновато и пояснил:
— Не умею я рассказывать, парень. Ездил там когда-то. А сейчас механиком в автокомбинате, может, слыхал? Сурин фамилия…
— У вас мой кореш работает, — сразу успокоился Шукат. — Назаров.
— Есть такой, — усмехнулся Сурин. — Драчливый у тебя кореш. Через Безмеин, что ли? А прямо совсем не ездят?
— Как это — прямо? — не понял Шукат.
С самого первого километра они знали эту дорогу по-разному. Вернее — знали разные дороги. Во времена шофера Сурина сернозаводская трасса, вырвавшись из Ашхабада, круто уходила на север. С такыра на такыр, до самого Бахардока. Некоторые такыры раскисали зимой, и, обходя их, дорога на двадцать шестом километре резко виляла влево.
А на пятидесятом всегда разводили костер, самое костровое место — мелкий укрепленный песочек, заросли саксаула и цветов. Там ночевали джейраны, прятали маленьких за барханом. Сурин как-то ружье там посеял, на такыре — девять километров такырище. Шут его знает как вылетело из кабины. До сих пор жалко. Утром искали-искали…
— На пятидесятом джейраны еще ходят?
— На пятидесятом? — таращит глаза Шукат. — Джейраны?
Старой дороге, которую помнит по километрам Сурин-шофер, давно пришел конец. Те такыры вдрызг разбиты колесами. Потом порядочный кус оттяпал гражданский аэродром. Сделали было объезд, но в аккурат к нему подобрался канал и разлился ашхабадским морем. И барханы там превратились в пляж с шезлонгами, кремом для загара и лимонадом. И парни — ровесники Шуката гоняют в пустыне под парусами. А вроде Сурина, без пяти пенсионеры, кивают удочкой. Какая же там теперь дорога?
Теперь ездят шоссейкой на запад до Безмеина, республиканской трассой вдоль железнодорожного полотна и только оттуда, после чайной, сворачивают на север, в пески. Шукат три года водит, знает лишь этот путь. И пятидесятый ничем не отмечен в его памяти. Километры в пустыне безлики, на взгляд Шуката, невозможно запомнить каждый. Только мозги компостировать. Смысла нет. Просто дорога от Безмеина сложена из трех перегонов: рывок до Бахардока, еще один — к Ербенту, потом — прямо до Серного. Три поселка — три крупные вехи. Кое-где посередке натыканы буровые вышки — за них тоже цепляется глаз. В остальном проскакиваешь без всяких ориентиров, дорога — тебе ориентир, сама ведет, только с нее не сходи…
— Недавно у каротажников чуть шофер не погиб, — сказал Шукат для затравки и покосился на пассажира. Но этот механик — Сурин, кажется? — и глазом не моргнул, привык небось к асфальтовым гаражам, премиальным и теплой уборной. А в песках зимой примерзаешь к сиденью, а летом это чертово сиденье, черное, как нарочно, так и прожигает зад, почище сковородки… — В пустыне сдохнуть — раз плюнуть, — назидательно сказал Шукат, чувствуя себя заслуженным асом.
— Чего же он? Сбился с дороги? — наконец спросил Сурин.
— Сбился! — хмыкнул Шукат. — Горючее кончилось, не рассчитал, завяз на развилке. Надо было в машине сидеть, как по инструкции, а усидишь разве, когда кругом — один. Принял слегка для храбрости — и ходу. Думал, девять километров до буровой, а поперся к поселку, не туда свернул, там все тридцать…
— Бывает, — сказал Сурин.
— Вертолетами искали, — сказал Шукат. — Контрольные сутки прошли, все сразу забегали. Не на бульваре! Вездеход к машине выскочил — стоит, воды — ни капли, и человека нет. Потом уж по следам шарили-шарили…
— Горючее, говоришь? — усмехнулся Сурин. — Лучше надо считать.
— Как ни считай — пустыня, — обозлился Шукат. — Иной раз целый день на дороге сидишь — и ни одной встречной машины. Вон у меня как кардан полетел третьего мая, так…
— Сколько с собой берешь?
— Чего? — не понял Шукат.
— Карданов, к примеру…
— Ну, запасной обычно бывает, — замялся Шукат. — Целую мастерскую с собой же не будешь тягать!
— Угу, — усмехнулся Сурин. Спорить ему не хотелось. Парень, конечно, горячий, с амбицией, но ЗИЛ ровно держит. Шофер. Просто времена сейчас другие. Целый день, видите ли, ни одной встречной… А возле Серного, не доезжая, на семьдесят третьем километре, есть Правдинский подъем. Был, во всяком случае. Семь суток там Правдин бился в 30-м году. Семь суток сидел, и ни один дьявол не проехал мимо. Ни сзади, ни спереди. Только басмачи кругами ходили, как вороны. Счастье еще, что не жратву вез…
— Я на своего ишака надеюсь, — похлопал по баранке Шукат, — ломит хоп хны, запасу не надо. Разве кардан какой…
…Раньше они собирались в дорогу иначе. Подход другой был: на себя на одного надежда. Вот, к примеру, «рено». Полностью-то — «рено-Сахара»: карбидное зажигание, стартер, динамо. Всем заводом на Серном встречали — без глушителя далеко слышно, ползешь. Брали с собой в рейс бензину литров пятьсот, воды четыре бочки, автол — солидол, картошки — само собой, до мешка, хлеба, козлы покрепче, чтоб под машиной с удобствами корячиться, втулки сцеплений, полуосей — до десяти штук, карданов — этих до сорока брали.
— С карданом потерял сутки, — с удовольствием вспоминал Шукат, — тоже не промахнулся: под эту марку левака успел дать, сгонял километров за двести, юрту одним подкинул. Начгару наплел потом: трое суток, мол, сидел, репьи-колючки, кишки на сторону, ног не чую, отгул, говорю, гони, в санаторию!
…Хоть сколько чего бери, а уж если крепко засядешь… За Ербентом на восемнадцатом километре Сурин как-то четверо суток загорал. Хоть бы одна живая душа за то время! Ящерки только, как собаки, — раззявят рот и хвост кверху. Тогда, правда, и ящерке рад, заговоришь с живьем по-хорошему. Не смог в тот раз починиться. Пришлось восемнадцать километров на своих топать. Последнюю воду из радиатора выпил и как пустился ночью, ощупью, по колее…
— Чего мозги компостировать? Юрта сразу на полмесячную зарплату тянет. Давно мотоцикл собирался купить, женился тут — то да се, монету надо. А с левака сразу пошел да купил.
…Тогда мотоцикл редкость был. Начальник автодора Каланов Александр Андрианович гонял на «харлее», а все глазели. Потом еще врезался он, зубы выбил себе, было дело. Каланова до сих пор старички шоферы добром вспоминают. Деликатный мужик был, понимающий. С него в Туркмении все автомобильное и пошло. Сам он из Курска, приехал и «курских соловьев» — так их все тогда звали — за собой привез: Юфаркина, Плешакова, Иван Иваныча, Серегу Рыжкова. Серега, значит, дом отхватил в Пятигорске, поближе к нарзану. Или в Кисловодске? Стареем! А первыми начинали с ним на трехосках. В гараже глядеть — самим себе завидно, машинка с иголочки, одиннадцать скоростей, по полскорости набавлялось для удобства. В песках сразу слиняли. Едва на седьмой день добрались до Серного. То вентилятор летит, то кардан — к дьяволу, тележка не отрегулирована. Старый грузовик на что лучше шел. Трехтонка без выдумок. Оборотистая, приемистая…
Прямо с такыра Шукат влетел в Бахардок. Проскочил поселок на полной. Столовая закрыта еще, да все равно — пиво там трехнедельного срока, хуже лимона сводит. Магазин на учете. В общежитии у ребят пропустить — пассажир больно хмурый, неохота с собой тащить. У буровой кучей столпились машины, опять, видно, ЧП. Сколько Шукат эту вышку помнит, вечно вокруг нее, как возле елки, хоровод.
Сурин ничего не успел разглядеть. Были когда-то одни кибитки да деревянный сельсовет с флагом. А сейчас улицы-перекрестки, заблудиться в пору. Город почти. Если бы побродить, конечно, может, на кого из старых можно наткнуться, а так, пролетом, — совсем незнакомое место. Сурин хотел было попросить остановку хоть ненадолго, да не стал: парень — левак, сам говорит, минуты даром терять не будет для погляденья.
За Бахардоком выехали на старую сернозаводскую дорогу. Начались настоящие пески. Барханные холмы, которые стоят веками, плавно осыпаясь, плавно наращивая бока, играя на солнце желтыми песочными рогами. Сурин вглядывался и узнавал старые барханы. Только кустов меньше. Оголили место, пожгли. Бывало, как лесом, едешь. Только тем и спасались, что лесом. Шалманили на каждом подъеме. Шофер в руль вцепился, а помощник швыряет саксаул под колеса. «Шалманит» — по-местному…
За годы пустыня привыкла к дороге. Притерпелась к ее неизбежности, как и к караванным тропам в былое время. Заметает, конечно, под настроение, но машины снова идут, одна за одной, выравнивают колею. И сама дорога укаталась за годы, прибитая сверхбаллонами. Крепкой стала. Теперь на ней редко шалманят. Разве Змеиный такыр весной развезет. Как исключение…
— Гробовое место, — сообщил Шукат, выжимая третью. — Чуть зевни, наездишься юзом, Янык.
— Точно, Янык, — улыбнулся Сурин. И Шукат подумал, что лыбится старый еж так же не вовремя, как и хмурится. Ишь, на Яныке вдруг расплылся, когда машина дрожмя дрожит и того гляди влопаешься на несколько часов песчаного сида. Под руку лыбится.
А Сурину было приятно услышать — Янык. Приятно, что это название из его молодости дожило до сих пор, уцелело сквозь годы. И парень бросает его так же сердито, как Серега Рыжков лет тридцать назад. И так же хмурится над баранкой. В тридцать четвертом, когда тащили паровой котел в Дарвазу, чуть не кровью дался им этот Янык. Котел вообще — паршивая вещь: не разрежешь и не переправишь частями. А целиком он ни на одной машине не умещался. Его везли так: две пятитонки ползли помаленьку задом друг к другу, и на обеих сразу ехал треклятый котел. Его величество Котел, один шофер всю дорогу рулил, стоя на подножке. Менялись через каждый километр…
— Все! Мотор перегрелся, — сказал Шукат, когда Янык, наконец, остался позади.
Мотор был еще хоть куда. Это на старых машинах через каждые триста метров кипит. Если на него внимание обращать, как по инструкции, лучше всего с места не трогать. Дальше первого бархана все равно не уедешь. Вот когда сухой пар повалит, значит — пора. Тут в него шуранешь три-четыре ведра, аж зашипит. В самый раз, значит, пришлось…
— Какой это перегрев! — не выдержал Сурин.
День еще только занимался над Каракумами, горячий, поздне-весенний. Солнце еще только прицеливалось, рассеянно шаря лучами. Еще не было жарко. Всякое зверье спешно прыгало по барханам, завершая ночные дела, кто кого не доел, торопясь к прохладному дому, поглубже в песок. И в кабине еще дышалось легко.
— Не в том смысле, — засмеялся Шукат. — Отдых, значит!
— Верное дело, без прокола, — обрадовался Сурин.
Пока Шукат возился с машиной, Сурин упруго, по-молодому выскочил на бархан, огляделся, размял ноги, всем телом почувствовал забытую в городе свежесть, сладкую и горьковатую. Будто тебя посадили вдруг в самый сиреневый цвет, в лепестки. Это отцветал кустарник кандым. Но Сурин не помнил кандыма в лицо и названия не знал никогда. Так в его памяти пахла утренняя пустыня. И запах этот, пришедший из прошлого, был прекрасен.
Сурина охватила жажда действия. В момент он наломал саксаула, сложил костерок, запалил, давней усмешкой усмехнулся саксауловой ярости, тоже почти забытой. Притащил чемоданчик из кабины. Из чемоданчика появился на свет древний туркменский кумган, закоптелый, с отбитым носиком. Больше двадцати лет кумган провалялся в кладовке, но, собираясь в пески, Сурин вспомнил старого товарища. Отыскал. И теперь кумган привычно стоял на костре. И уже готовился закипеть, потому что из всех посуд, известных Сурину, это самая быстрокипящая посуда. Кумган ведь придумали кочевники, медлительные во всем, — кроме подготовки чаепитий. Кумган закипал и пробовал голос, а Сурин уже нарезал колбасу…
— Порядок, — сказал Сурин, оглядывая стол на бархане.
— Быстрее моей бабы, — признал Шукат, пораженный прытью и хозяйственной предусмотрительностью хмурого спутника. Шукат очень, до неприличия, так что его этим поддразнивали на работе, любил свою жену. Влюбился еще перед армией, потом три года издалека любил, женился, наконец, и теперь еще больше любил. Поэтому за глаза он говорил о ней — «баба» и грубовато сипел голосом. На самом деле Шукату просто приятно лишний раз ее вспомнить вслух.
— Готово, — объявил Сурин, снимая кумган с костра.
— Покрепче для начала! — подмигнул Шукат, припечатывая бархан бутылкой. Для доброго отдыха у него припасены были «три звездочки». Не то чтобы большой любитель, но все-таки как у людей, полагается в дальней дороге. И вообще. В пустыне — солнце автоинспектор. Сурин крякнул, разливая в кружки. По-походному, как тридцать лет назад. «Звездочки» славно прошли — с колбасой, молодым луком и домашними котлетами. Полыхнуло внутри. Возникла потребность теплых, сближающих слов. И тогда Шукат вдруг сказал, о чем думал, без всякой рисовки, без желания пугнуть новичка:
— У нас парня завалило недавно, колодезного мастера…
— Завалило? Совсем?
— Совсем, — тяжело подтвердил Шукат. — Даже не достали. Разве достанешь? Там на него тонны этого песка! Щелку себе нашел и за минуту — тонны, на человека…
— А ты не думай, — сказал Сурин, — не думай.
Они выпили еще. И сразу хватили чаю. Чай обжег жарче коньяка.
— Я и не думаю, — сказал Шукат. — Просто, знаешь, сегодня я его вез, например, а завтра засыпало. Анекдоты заливал всю дорогу. Главное — вот сегодня рядом в кабине сидели, а завтра…
— Бывает, сказал Сурин. — Вот у меня тоже…
— Работа у них такая, понимаешь? — перебил Шукат. — Если утром чего-нибудь чувствуешь — значит лучше не начинай. Предчувствие вроде. Как у саперов. Раз чувствуешь — не суйся. А у него предчувствия не было. Веселый встал утром…
— Судьба, — сказал Сурин. Шукат его перебил, вовремя перебил, Сурин все равно не смог бы так рассказать. Как надо.
— Судьба! — усмехнулся Шукат. — Просто работа такая…
И они заговорили о колодцах. Что вокруг вон, поглядишь, бурят, разные там механизмы, шурупы-экскаваторы. А у них в тресте тонкая, ручная работа. Вручную перелопатить пустыню и и выйти к воде. Ни одна машина не может заменить колодезных мастеров, кишка тонка у машины. Потому что особое чутье нужно на песок. Человечье. Чтобы этот колодец после тебя десятки лет в пустыне стоял. А чуть ошибся на миллиметр — на голову тебе…
— А ты не думай, — напомнил Сурин.
— Я не думаю. Раньше, говорят, старики рыли. А у нас в тресте парней молодых навалом. Роют…
— Много надо, — сказал Сурин. — В Каракумах без колодца — хана.
— Хана, — согласился Шукат.
Долго еще они сидели на высоком бархане и так разговаривали, соглашаясь друг с другом. Солнце набрало силу. Откуда-то сбоку па дорогу выкатился вездеход, попросил закурить и уполз в сторону Ербента, оставляя рубчатый след. Потом через рубчики поперек долго ползла черепаха. Уставала. Отдыхала, далеко, без опаски выбрасывая из-под панциря голову. Снова ползла. Сурин следил, как она загребает. Вспоминал.
Когда Лева, сын, был еще совсем шпингалетом, Сурин привез ему черепаху. Такую же маленькую. Маленькая, а дух от нее по квартире пошел настоящий звериный. Как ни убирай. Соседи крик подняли. Никаких звуков черепаха не отличала, кличку там или что. Только на мясо жадно разевала рот, прямо бросалась на тушенку. А палец прихватит случаем, так будто дверью прижмет…
— Вон зверь тоже, — сказал на черепаху Шукат. — В кипяток шугануть, хорошая пепельница будет. Двигаем, что ли?
— Ага, — поднялся Сурин. — Я наверху…
— Солнце сожрет. Как хотите, конечно, — сказал Шукат. Снова в нем поднялась неприязнь к пассажиру: думал, после бархана только и пойдет у них настоящий разговор. Легкий треп, сокращающий километры. Ан нет, в кузов его несет!
Шукат тронул резко нарочно, тряхнув Сурина наверху. Но Сурин только засмеялся. Покрепче устроился в гравии, ватник под себя подложил, мягко. Гравий спрессовался дорогой. Крупный, мытый — вроде песок в пустыню везем. Когда бетонируют водосборную площадку, без гравия не обойтись. Рядом громыхала бочка с водой. Сурин нашарил шланг, громко втянул, в шланге лениво булькнуло — пошла вода, тепловатая, с резиновым привкусом. Отличная вода. Сурин полил на голову и за шиворот. Освежился.
Сверху пустыня, не стесненная рамками кабины, вольно раздвинулась вширь. Будто ближе стала. Желтее и ярче. Хотя Сурин привык видеть ее сквозь шоферское стекло. Вдруг ему понравилось быть пассажиром. Подскакивать в кузове и безответственно глазеть вокруг, затягиваясь воспоминаниями, как папиросой. Век бы в кузове ехал. Один на один с собой. Не принуждая себя к разговору, который только мешает нужным мыслям…
В Ербенте Шукат разогнал прямо к столовой. Лихо затормозил, раздвигая сигналом собак, выскочил из кабины. Сурин спрыгнул сверху. Шукат взглянул на него и едва узнал: вместо бледного городского лица весело подмигивала Шукату кирпично-красная, прожженная рожа под седым ежиком. Солнце в Каракумах работало на совесть.
— Шкура слезет, — сказал Шукат.
— Пускай, — отмахнулся Сурин, — не жалко…
От столовой он отказался. Присел на ступеньку у кабины. Растерянно закрутил головой, разглядывая новый Ербент, большой современный совхоз вместо прежнего скромного кочевья. Памятник Тринадцати перед конторой… Раньше его не было. Контору он помнил. Стоит, как стояла. В тридцатом году Карпов и несколько человек с ним, горсточка наших, неделю держались в этой конторе против полутора тысяч басмаческих сабель…
Шукат выпил залпом три кружки пива. Холодное, как со льда. Потыкал вилкой в салат, поскучал один за просторным столиком — днем нет народу в столовой — и осилил еще две кружки. Больше не лезло. Когда вернулся к машине, возле переднего колеса стояли близко друг против друга Сурин, кирпично сиявший, и полный бабай в барашковой шапке, со звездой Героя на халате. Они звучно хлопали друг друга по плечу и кричали радостно и бессвязно.
— А я тебя сразу узнал! — кричал Сурин.
— Хоп! — кричал бабай. — Это я тебя первый узнал!
— А Максим-ага где? — кричал Сурин.
— Помнишь? — кричал бабай. — Все помнишь? Здесь! Живой! В кошару сегодня уехал. Я бы тебя где хочешь узнал!
— В Ашхабаде на улице бы узнал? — кричал Сурин. — Я бы узнал!
— Зачем в Ашхабаде? — удивился бабай. — Я тебя в Ербенте узнал!
Шукат постоял рядом, послушал, как они орут, но так ничего и не понял. Включил зажигание:
— Едем…
Ербент давно остался позади, а Сурин все не мог успокоиться:
— Как же его? Тьфу, черт! Имя забыл. Как же его? Героя еще до войны дали. Мировой парень!
— Парень, — засмеялся Шукат. — Бабай.
— Ух, крепко он выручил нас, — сказал Сурин. И опять замолчал. Не получалось рассказывать — хоть ты что. Имени так и не вспомнил…
…В сорок третьем гнали они с Серного на ремонт пять автомобилей. Одно слово — автомобили. Лом! Труха на колесах! На своем горбу волокли! Зимой, в самую метель. Полтора месяца пробивались к Ербенту. Полтора месяца, как штык, и восемьдесят пять километров. Железная скорость. Обросли — маме родной не признать. Обносились в дым. Рубахами уши обматывали. Все равно поморозились. На ногах — опорки. Так и не дотянули до Ербента: пришлось машины в семи километрах кинуть и топать за жратвой. Ночью вышли к поселку, страшилища, банда. Ни в один дом не пускают — боятся, женщины все же, мужиков — раз, и обчелся. Хоть подыхай под окном в сугробе. Собак на них спустили, последние лохмотья рвут.
Только вот этот Герой и узнал. С фонарем вышел и сразу узнал Сурина. Памятливый, черт. Как-то из Ашхабада вез его, так он запомнил. Председателем он был тогда в Ербенте. Сразу им все: плов, полушубки, машины. Колесный свой лом — на прицеп. Дотащили.
— Как же его? Начисто вылетело, без прокола…
— Сыпуны пошли, — вздохнул Шукат, натужно выжимая подъем. — Самый паршивый участок до Серного.
…И тогда это был самый трудный кусок: до завода от Ербента. Каждую ездку дрожи. На пески-то тогда не глядели, сыпуны или как. Посидишь да вылезешь — обычное дело. Басмачи на этом участке нагло ходили, как дома. Прижало их со съестным, так на каждую машину кидались. Дежурных своих вдоль трассы держали, верховых бандюг, на верблюдах. Верблюду терьяку в пасть сунут, наркотика, он и врежет, не разбирая дороги, без малого в час тридцать километров.
Сурин, когда на ЯЗе первый рейс делал, застрял в Серном. Дней десять чинился. Только обратно собрался, директор подходит: «Погоди трогать! Вроде опять…» Васильев тогда был директором, мировой мужик. Знал пустыню, хоть и не местный. Хозяин! В любую мелочь входил: в столовой прирежут не ту овцу, так аж почернеет — негосударственно смотрите! А сам ходил, из кожанки мослы выпирали — зубы да глаза. Честный был мужик, из большевиков…
И тут не ошибся Васильев. Под вечер пришла, наконец, машина, которую ждали давно. С досками. Фары разбиты, будто камнями их колотили. Шофер — Окружнов? Танов? Забыл фамилию! — злющий вылез.
— Лучше бы они карбюратор! — кричит. — У меня есть запасной карбюратор. А где я фары другие возьму? Новые фары, только поставил!
Васильев ему усмехается:
— Это верно. Басмач нынче серый пошел. Чего им твой карбюратор? Они глаза зверю выжгли. Ликбез для них, что ли, организовать?..
Шофер полведра чаю выпил — отошел вроде. Рассказал по порядку. Окружили ночью машину, резину ему пробили, к-а-а-ак завоют со всех сторон — победный, значит, клич. Бросились на машину. Шофер все же успел в барханы удрать. Закопался в песок по самую глотку, так в пустыне часто спасаются, опытный. Способ тоже, конечно, со всяким концом. Было — один старик пассажир закопался, а басмачи, когда к своему лагерю возвращались, в аккурат на него вышли. Так старик в песке и остался. А голову потом уже на дороге нашли. Для страха подбросили, сволочи…
В общем шофер закопался и все слышал, как они у машины шумели. Искали муку, а там — одни доски. Раскидали их к дьяволу, фары побили — и ходу. Потому что дело к рассвету шло, а днем басмачи — от дороги подальше. Это они не любили. — день. Шофер еще подождал сколько-то, потом из бархана вылез, камеру заменил, поднатужился — собрал доски и поехал дальше. Фары только его доконали — никак не мог простить. Сурин два дня с ним в одной комнате прожил, и все он басмачей за эти фары костил. Если бы карбюратор…
— О! — сказал Шукат. — Мой поворот! Две небольшие грядки пройти — и уже колодец. Давно наши роются.
— Какой километр? — спросил Сурин, охрипнув. Вдруг стало страшно, что проскочили, что не узнал места. И вообще… Больше тридцати лет прошло, мало ли. Еще тут задумался и почти перестал следить за дорогой…
— Тридцать первый от Ербента. Вам какой?
— Десять еще, — облегченно выдохнул Сурин. — На сорок первом…
— Это можно, — сказал Шукат, — это сейчас.
Он прибавил газу, как всегда, радуясь близкой цели. Тут, в урочище Бузлыджа, работала приятная Шукату бригада. У них в домике вполне налаженное хозяйство. Шукат вез им ворох новостей — устных. Кроме того, газеты и письма. Как каким-нибудь полярникам. Только сбросить на сорок первом старого ежа и побыстрей развернуться. Впрочем, в пустыне его одного не оставишь…
— Вы там надолго? — спросил Шукат. — Подождать, может?
— Не надо, — сказал Сурин. — Я посижу…
— Чего там сидеть? — удивился Шукат, но сразу махнул рукой — все равно не добьешься толку, пусть как знает.
Миновали барханный подъем, скатились в низинку меж двух песчаных холмов. Дорога вильнула вправо…
— Тут, — тихо сказал Сурин. Едва слышно сказал, одними губами, а будто толкнул в спину Шуката, так у него вышло. Шукат тормознул рывком, как врос ЗИЛом в песок.
На сорок первом километре дорога вильнула вправо, объезжая старую автомобильную раму. Как развернули ее боком когда-то, почти поперек трассы, так и осталась. Поржавела только. Не разберешь теперь — от какой машины, «форд», ГАЗ-6 или ЯЗ. Просто рама, каких много рассеяно в Каракумах. Вместо памятников тем годам. Шоферский памятник — рама, других не ставят в пустыне.
Обыкновенная рама, каких много. Метров восемь длиной. Несколько кустиков вдоль, изгородь нарастила пустыня. Рыжая ржавчина. Никаких особых отметин. Только разве они шоферу нужны, когда под этой вот рамой сколько лежено, в холод ли, в зной?! Когда каждый ее сантиметр, может, тыщу раз ощупан, оглажен твоими руками?! Свою раму всегда узнаешь…
— Тут они меня и прижгли, — сам себе сказал Сурин.
Он слепо шагнул с дороги и опустился на раму. Провел ладонью, и ладонь стала красной от ржи. Сурин стряхнул ладонь, и тогда, наконец, почувствовал, что приехал. Давно нужно было приехать, и он, наконец, приехал. Странное это чувство — через тридцать четыре года снова попасть на то место, где тебя очень старались убить. Старались, да не убили. А убили помощника, только что женатого парня, такого же молодого, как ты тогда.
— Тут… — повторил себе Сурин. И сразу будто увидел их всех, какими были тогда.
Себя, в гимнастерке, войлочной шляпе и в трусах, обычной своей форме, — у капота ЯЗа. Верную морду своего ЯЗа с разгоряченным радиатором. Уполномоченного Союзсеры Шишкина, толстяка с портфелем. Шишкин был в тот раз случайным попутчиком. И своего помощника Мишу Хвостикова, как он говорит: «Эту машину вместо собаки можно ставить дом сторожить». У ЯЗа и впрямь было какое-то собачье чутье на дорогу, но Хвостиков ничего такого не говорил — точно, знает Сурин. А все равно помнится, будто говорил. Это Лоскутов написал, будто Хвостиков так говорил. И так теперь помнится Сурину. И книжка и как было — все переплелось в памяти. Одно дополняет другое. И то и другое — правда. Если бы не книжка, Сурин никогда больше не попал бы на сорок первый километр. Разве выберешься? А книжка толкнула…
— Я поеду пока, — нерешительно сказал Шукат. Он все стоял рядом, и что-то мешало ему тронуть. Он чувствовал напряженное волнение Сурина. Непонятное волнение. И оно передавалось Шукату. Хотя абсолютно не с чего было волноваться: тишина, обыкновенные Каракумы, старый еж на ржавой раме…
Но Сурин не ответил Шукату. Просто не слышал. Он снова видел их всех, какими были: ЯЗ с пыльной мордой, Мишу Хвостикова, уполномоченного Шишкина, такого толстого, что он с трудом ворочался в узкой кабине. И рядом с ними еще Лоскутова, хотя его не могло быть в ту ночь с ними. Но он написал, будто был. Будто все сам пережил. Хотя Сурин ему рассказывал кратко, неумело, как всегда, — больше трудными паузами, чем словами. Они лежали тогда у колодца Чатыл рядом в мешках и никак не могли заснуть, потому что очень ломило плечи и очень светили звезды. И Сурин разговорился под настроение, ночью легче. Это было через два года после ЯЗа, в тридцать третьем, в автопробеге, где Сурин и познакомился с Лоскутовым…
— Поеду, — громче сказал Шукат. — Часа через три заскочу за вами. — И почти крикнул, потому что этот Сурин совсем оглох на старой раме: — Хватит нам три часа?
— Три часа? — встрепенулся Сурин. — Конечно…
И сразу опять перестал слышать Шуката, будто выключился. Даже не заметил, как развернулся ЗИЛ, рыча, одолел подъем, мелькнул за дальним барханом. И вместе с ним исчезли для Сурина последние признаки современности.
Он пристально огляделся в своем прошлом. Да, сорок первый не изменился ни в чем. Даже кусты селина желтели будто бы там, где и тридцать четыре года назад. Та же низинка и тот же спасительный склон впереди, до которого ЯЗу оставалось тогда буквально три метра. И вдоль дороги, справа, — та же длинная песчаная грядка, из-за которой стреляли. Может, и сейчас гильзы валяются…
— Тут они меня и стеганули, — громко сказал Сурин.
Это был тревожный сентябрь тридцать первого года. На Ербент налетали банды. Председатель аулсовета в Кзылтакыре, на которого вполне полагались, получил в районе пять кило чаю и вместе с ним сбежал к басмачам. Серный завод каждую ночь выставлял для самозащиты семьдесят пять винтовок. Директор Васильев, рябой, бессонный, сам проверял посты. За каких-нибудь девять дней на трассе Ербент — Серный басмачи обстреляли три машины. Шофер и помощник одной из них — «газика» с картошкой — были убиты в кабине наповал. Поговаривали, что где-то рядом басмаческий аул, вовсе неизвестный Советской власти.
В тот раз, восемнадцатого или девятнадцатого сентября, Сурин вез на Серный цемент. Много мешков, даже слишком много для работяги ЯЗа. ЯЗ ревел от натуги. Но это была безотказная машина, на которую можно положиться. И еще в кузове лежали четыре драгоценных мешка с мукой. Муку сопровождали три милиционера. И муку и милиционеров Сурин сгрузил на тридцатом километре. Еще покурили на прощанье, и милиционер постарше сказал: мол, дорога у вас спокойная, цемент басмачей определенно не интересует, а информация у них дай бог поставлена, какой-то гад в Ербенте исправно докладывает по цепочке, и никак не дознаться кто. А Шишкин из Союзсеры в ответ посмеялся, что после муки самый ценный на ЯЗе — он, потому что у него в портфеле — инструкции. Но он все равно смелый и не слезет, даже без милиции.
И они поехали дальше…
Этот, из Небит-Дага, с насосом-«лягушкой», пожалуй, прав был насчет фамилии, Сурину самому нипочем бы не догадаться. А Лоскутов, конечно, нарочно поставил в книжке «Сурков» вместо «Сурин», потому что кое-что он все-таки написал по-своему. Не так, как Сурин рассказывал. Не совсем так, хотя по существу — верно…
Вот у него написано, что они с Мишей Хвостиковым были не разлей друзья, в одну душу жили, а они, между прочим, даже не знали друг друга до этого рейса. Хвостиков только-только пришел в Автодор после армии. Едва жениться успел. Постоянный помощник Сурина тогда заболел, и ему дали Хвостикова. По правде сказать, больше всего запомнилось Сурину, как Хвостиков был здоров спать. Уж как завалится в кузове, в обе ноздри как дуванет, хоть за ноги его волоки, хоть под лед. На что уж толстый Шишкин храпел, но против Хвостикова…
Это все так. Но все-таки в книжке, когда перечитывал Сурин, как они с Хвостиковым дружили и с ЯЗом — все трое, чувствовал он какую-то непонятно-щемящую правду. Как будто Лоскутов знал о них больше, чем они сами. И помощник, которого Сурин тогда не успел узнать, будто делался ему ближе. И нарастало чувство личной какой-то потери, так что сейчас, через тридцать четыре года, вдруг захотелось заплакать о Хвостикове, как о родном., Словно Лоскутов подсмотрел, как у них должно было быть с Хвостиковым и как, возможно, было бы потом, позже, если бы не та ночь…
— Эх, Мишка! — вслух сказал Сурин. Только ящерицы, совсем было переставшие замечать спокойного человека на раме, беззвучно пустились от него наутек, смешно приседая на лапках. Мирная тишь стоит сейчас в Каракумах. Разве газовый фонтан ударит или школьный звонок прозвенит над такыром. Мирная тишь, и мирные звуки.
— Тут они нас и ждали…
Шишкин быстро устал в тесной кабине и запросил привала. Воду в радиатор тоже пора было залить. Словом, Сурин остановил ЯЗ на сороковом километре. Буквально четыреста метров от этой низинки. Жгли костер, чай пили — все не торопясь, чин чинарем. От сорок первого километра их отгораживал высокий бархан. Хвостиков вылез из кузова, вынул две кружки, пожаловался зевая: «Никак не привыкну ночью работать, спать ночью охота — страх…» Шишкин хохотнул в ответ: «Сразу молодожена видать!» Хвостиков смутился и снова полез наверх. Сурин глянул на часы — было двадцать минут второго. Самая ночь. Прохладное шоферское время. Только темно очень. Беззвездно и безлунно, так редко бывает в пустыне.
— Врежем сейчас до завода, — сказал Сурин, трогая ЯЗ. ЯЗ послушно полез на подъем. Сурин слегка беспокоился за передний мост, но ЯЗ лез отлично, на эту машину можно было положиться.
— Врежем, вколем, впилим, — поддержал Шишкин, веселый уполномоченный Союзсеры, смелый, со своим портфелем. Он опасался, как бы Сурин не уснул за рулем, и всячески его развлекал. Впрочем, в тот год на пассажиров в пустыне часто выпадала такая, несколько нервная, веселость…
ЯЗ плавно скатился в низинку на сорок первом километре. Сурин переключил вторую скорость. Под колесами хрустели фашины, участок тут довольно сыпучий, укрепляли не раз. Выбраться бы на следующую горушку, там до Серного — уже проще. Шишкин угомонился, присунулся к дверце, наконец, и его сморило. А Сурин даже любил эти ночи без сна, когда пустыня вокруг кажется лесом и только ЯЗ, всемогущий и гулкий, раздвигает черноту.
Вдруг справа, над низкой барханной грядкой, будто чиркнули спичкой. Одна, вторая, третья. Штук десять. Если бы руки были свободны, Сурин полез бы тереть глаза. Так это было внезапно. Вдруг — спички! Выстрелов он не услышал. ЯЗ громко гудел…
— Черт! — сказал рядом Шишкин будто издалека.
Снова чиркнули справа. Ясно, какие спички! Сурин вцепился в баранку: «ЯЗ, милый!» Выжал третью. ЯЗ ровно набирал ход. Пуля прошла по кабине навылет, чуть выше головы. «Давай, ЯЗ!» Три каких-нибудь метра осталось подняться еще! А потом спуск, скорость, потом им не догнать на верблюдах.
Чирк!
ЯЗ завалился на правый бок, тяжело осел кузовом. Резину подбили! Всем телом Сурин ощутил тяжесть цемента. ЯЗ тупо заскакал на дисках, по фашинам. На голых дисках не выжмешь…
Чирк!
Белый пар взметнулся над радиатором. Сурин из последнего рванул влево. Радиатор пробили! ЯЗ, горячо дрожа, зарылся в песок. Справа, из темноты, поднялись высокие шапки.
— Все! — крикнул Сурин, выпрыгивая из кабины. Чернота пустыни сразу поглотила его. По лицу хлестнул саксаул. Сурин бежал, увязая в песке. Первый бархан, второй, четвертый. Близко за ним бежали Шишкин и Хвостиков. Только барханы могли их спасти. Как можно больше барханов. Все…
Но когда Сурин, наконец, оглянулся, на него налетел только Шишкин. Один Шишкин.
— А Мишка? — крикнул Сурин. И сообразил, что кричать нельзя. Тогда он повторил шепотом-криком: — А Мишка?
Но толстый Шишкин совсем задыхался. Он не мог говорить. Он упал на песок и хватал воздух, как рыба. Потом он ответил:
— Не знаю. Наверное, раньше выпрыгнул…
Всю ночь два человека бродили в барханах. Старались не забираться слишком вглубь, чтобы не заблудиться, чтобы день не застал в песках без воды. Два раза подходили почти к дороге, но побоялись выйти. Они слышали голоса басмачей. Слышали крики. Потом в том месте, где остался ЯЗ, взметнулось зарево. Сурин стиснул зубы: никогда больше у него не будет такой машины, как этот ЯЗ… Голоса стали как будто громче. И два человека снова бежали в барханы, подальше от дороги. Потом они не могли ее найти. Все-таки закружились в песках…
Когда совсем рассвело, выбрались, наконец, на дорогу. День вставал круглый и солнечный. Неправдоподобно тихий. Мирно сновали ящерки. Мирно посвистывали песчинки. Будто ничего не было…
Из-за бархана, со стороны Ербента, показалась машина. Она везла крупу. Крупу сопровождали милиционеры. Люди соскочили с машины, молча окружили Сурина и. Шишкина. Милиционер постарше узнал:
— Вы?
— Мы, — сказал веселый уполномоченный Шишкин. Он опустился на песок перед машиной и закрыл лицо руками.
Когда подъехали к ЯЗу, он еще дымился. Мешки с цементом были аккуратно сложены в сторонке. И зло изрезаны ножом. Видно, их приняли за муку, осторожно сгрузили из кузова и лишь потом разобрались. Видно, басмаческая разведка, «длинное ухо» пустыни, на сей раз сработала плохо. Рядом с мешками лежал Миша Хвостиков, молодой парень, который еще не привык работать ночью, только-только женатый, новый помощник шофера Сурина. Он лежал мирно, будто отдыхал. Глаза его были закрыты, и солнце било прямо в глаза. Казалось, что солнце мешает Хвостикову…
«Мишка! — опять подумал Сурин, как тридцать четыре года назад. — Если б не спал, может, успел бы, Мишка!» Хвостиков был убит наповал…
И еще одного до сих пор не мог позабыть Сурин. Когда они привезли в Ашхабад тело Хвостикова, первым человеком, которого они увидели во дворе Автодора, была жена Хвостикова. Она бежала навстречу машине и кричала. Этот крик Сурин не мог бы забыть еще за две жизни, страшный, раненый крик. Она бежала навстречу, ничего не спрашивая. Будто уже все знала. Хотя никакой телефон не мог раньше их принести ей из пустыни страшную весть. И все-таки она знала. Пока тело снимали с машины, она билась в руках у Сурина. И ничего так и не спросила — знала…
«Просто совпало», — сказал себе Сурин. И снова будто услышал ее крик и как она бежала к машине — нет, знала! «Любила Мишку», — вдруг благодарно подумал Сурин. И теперь, через тридцать четыре года, стало обидно, что никогда больше он не встречал этой женщины и никогда не поинтересовался, где она. Как? Жена его помощника Хвостикова, для которого вот этот сорок первый километр неожиданно стал последним…
И еще подумалось — зря он не рассказал о ней Лоскутову там, у колодца Чагыл. Лоскутов понял бы. Он умел понимать. Сурин вдруг вспомнил Музей бакинских комиссаров в Красноводске. Его торжественные, тихие комнаты. И как они, неловкие в комнатах после пустыни, слушали длинные объяснения экскурсовода и украдкой, как мальчишки, трогали застекленные стенды, будто боясь порезаться, удивляясь простому стеклу, как чуду. А когда хотели уже уходить, Лоскутов вдруг сказал:
— Вот что больше всего потрясает…
Сурин взглянул и увидел обыкновенные очки. С широким переносьем и гнутыми дужками. Одно стекло чуть-чуть треснуло. Такие домашние, они лежали в музее на видном месте. Но Сурин как-то сначала не обратил на них внимания.
— Очки, — подтвердил Лоскутов. — Очки одного из двадцати шести. Представьте: он в них читал, терял их каждое утро, быстро-быстро протирал их, когда волновался. В них он пошел на расстрел. Их же на месте расстрела, нашли, посмотрите.
И больше всего Сурин почему-то запомнил эти очки. С длинными дужками и чуть треснувшие. Когда после войны снова попал в Красноводск, сразу пошел в музей. Но очков уже не было. И никто не мог сказать Сурину, куда они делись. Может, отправили в Москву? Может, потерялись?
— В вещах остается что-то от человека. Остается больше, чем можем мы себе объяснить, — сказал тогда Лоскутов. — Поэтому личные вещи нас так потрясают.
«Точно», — подумал Сурин. И снова провел по старой раме рукой. Бережно. Как проводил по живому ЯЗу. И рука снова стала красной. Еще Сурин подумал, что вот почему-то не смог поехать сюда без старого кумгана с отбитым носиком. Целый вечер ползал в кладовке, пока отыскал. С женой даже поругался: куда девала? Будто кумган, как человек, тоже имел свое право непременно побывать еще раз на сорок первом километре.
Шукат приехал за Суриным уже в сумерках. Задержался. Слегка соснул после обеда: пока разгружался. И вообще, честно говоря, не шибко спешил. Пусть старый еж вволю насидится на солнце, если за тем потащился из Ашхабада в центр Каракумии. Чтобы обнять ржавую раму, лично Шукат не сделал бы и шести шагов. Чего мозги компостировать?..
Сурин сидел на раме, как показалось Шукату, все в той же позе. Это уж слишком! Даже не взглянул на часы, не удивился, что поздно.
— Карета готова, — развязно сказал Шукат. Он чувствовал себя несколько смущенным. Даже, пожалуй, сбитым с толку. Во всяком случае, на сей раз он сам воздержался от разговора. Ехали молча.
Пока добрались до колодца, совсем стемнело.
— Урочище Бузлыджа, что-то вроде — «Соленый лед» по-русски, двести километров от Ашхабада, — любезно представил Шукат темноту. — Имеет почти готовый колодец и водосборную площадку в проекте.
Если бы не воспоминания, Сурина бы заинтересовало урочище Бузлыджа в новом своем виде. Дело в общем простое: берется гектар сухейшей пустыни, выравнивается бульдозером, бетонируется с уклоном к сардобам — огромным подземным резервуарам для будущей воды, — и площадка готова. Гектар каракумских дождей, собранных воедино, позволяет, оказывается, поить мощное стадо овец. И для колодца площадка большое подспорье. Ибо колодцы в пустыне нужно расходовать бережно, чтобы не пострадал водяной дебет-кредит…
Но Сурин просто увидел деревянный дом посреди пустыни, крохотную пристройку электрика, где тарахтел движок, бетонный сруб колодца невдалеке, доски, гравий, сгруженный Шукатом, и длинный навес, под которым была столовая. И еще увидел цистерну в сторонке. На цистерне каким-то чудом держалась кровать. На кровати лежал человек, задумчиво шевеля босыми ногами, и курил прямо в небо.
— Дизелист, — кивнул на него Шукат. — Фаланг опасается, вон как устроился…
— Верное дело, без прокола, — усмехнулся Сурин, подивившись хитрости дизелиста.
Тут к ЗИЛу высыпала вся бригада, ибо новый человек — подарок в пустыне. Сурина затормошили, забросали именами, Знакомясь, потащили в дом. Почти весь дом занимали просторные нары на коллектив, устланные даже с некоторым кокетством цветными одеялами. В углу стоял узкий стол, крепкий, как сруб. У стола сидел крепкий, мосластый дядя в засученных брюках, и больше ни в чем, со шрамом через всю грудь. Он деловито стриг простыню, что-то из нее выкраивая. Когда поворачивался спиной к свету, между лопатками тоже проступал шрам. Еще длиннее, чем на груди. Оставила след разрывная, навылет…
— Занавесочки сносились, — певуче объяснил закройщик Сурину, откладывая ножницы, — хата вид потеряла.
Бригада в урочище Бузлыджа небольшая — одиннадцать человек. Они все, кроме дизелиста, который — новый и пока боится фаланг, давно работали вместе и сжились, как одна семья. Собственно, это и была наполовину семья, потому что бригадир, самый щуплый и невидный из всех, имел тут при себе двух сыновей, родного брата и лучшего друга, с которым партизанил еще в сорок втором. Этот друг и стриг сейчас простыню. Такая бригада способна перепахать все Каракумы и достать земное ядро через колодец.
— Жалко, младшего проводили, — сказал бригадир, освещаясь улыбкой. — Ревел парень…
— Куда проводили? — не понял Сурин.
— Домой, в Ашхабад, — объяснил бригадир. — В третий ходит, учиться же надо. А он ревет…
— С шести лет с папкой в песках, — засмеялся старший сын, такой рослый да крепкий, даже сразу не верилось, что бригадиров сын. — Заревешь!
— А сам-то? — закричали ему. — А сам?
— Чего сам? — засмеялся старший. — Сам — совершеннолетний, двадцать четыре стукнуло, восемь классов закончил…
Потом Сурина дружно кормили. Поставили ему борщ — украинский, наваристый! Кашу-гречу, ложкой не проворотишь! Миску кумыса, кисель, чайник литров на десять, хлеба наложили гору — ешь!
— Ой, гренки забыл! — крикнул курчавый парень, который больше всех хлопотал. Имя у него было Рахим, но все почему-то звали его Николаем. Он убежал под навес и притащил еще сковороду, здоровенную чугунку, которая стреляла жиром.
— Хватит, — взмолился Сурин.
— Невкусно? — огорчился Рахим-Николай.
— Не верблюд же, — засмеялся Сурин, наваливаясь на борщ. И спросил, чтобы сделать парню приятное: — Давно поваром?
— Не, мы по очереди, — объяснил Николай-Рахим. — У меня вообще-то четыре профессии: каменщик, штукатур, маляр, плотник…
— А ты не хвались перед человеком, — сказал бригадир. — Когда на электрика освоишь?
— Гони сразу на директора треста, — сказал партизан с ножницами.
— На главного инженера! — закричали вокруг. — На ночного сторожа!
В этой бригаде было тепло. Если люди заодно, с ними всегда тепло, хоть какой градус на улице. Сурин немножко осовел от еды, от этого длинного, полного прошлым дня. И сейчас ему было хорошо в настоящем, в дощатом домике посреди пустыни.
Но когда стали укладываться, он наотрез отказался от комнаты. Он лучше на воздухе. В кузове прямо. Давно не было ночи в кузове, забыл уже когда. Поняли. Не стали настаивать.
Улеглись, вздыбив цветные одеяла. Шукат — с краю на нарах. Но спать никому не хотелось, и бригадир скомандовал:
— Руби свет, Николай! Будем сумерничать…
В темноте Сурин пристроился у кого-то в ногах. Было удобно сидеть, привалившись к стене, и чуть-чуть кружилась голова. Разговор шел неторопливый, с подначкой и перепадами, как всегда, когда все переговорено, когда все свои. И еще оживляло, конечно, присутствие нового человека. Сурина ни о чем не расспрашивали. Видели, что не надо. Да и Шукат говорил, как ехали.
Просто смеялись над Николаем-Рахимом: в газировщицу парень влюбился, на перекрестке возле аэропорта, в Ашхабаде. Каждый раз по ведру самой дорогой воды хлещет, а она, шельма, только глазами стрижет да звенит красными бусами. Смеялся и сам Рахим-Николай, объяснял Сурину: «Уж замужем, опоздал!»
И как-то без перехода вдруг загрустили. Вспомнили парня, которого недавно засыпало. Черт его знает, как песок прорвало. Так и потек. Моментное дело, а человека нет. Веселый был парень, заводной, за всякую птицу лучше птицы кричал, кого захочет — изобразит, как пришьет. Начальство даже побаивалось его на сцену пускать на вечерах: покажет кого, так к тому и прилипнет…
— У нас начинал, — сказал бригадир. — Вон партизан его и учил.
— Добрый помощник был, — подтвердил партизан.
И вдруг будто что-то расслабилось в Сурине, отпустило его изнутри, и он заговорил. Как тогда, у колодца Чагыл. Темнота ему помогла, когда не видно лица. И не перебивали. Только слушали, согревая ответным волнением. Сдерживая дыхание, чтобы не помешать говорить. И Сурин опять будто заново пережил ту сентябрьскую ночь тридцать четыре года назад…
Как они заправились чаем буквально рядом, возле сорок первого. И Шишкин еще смеялся над Хвостиковым — мол, жена мюлодая, понятно. И как чиркнуло справа, словно спичка, и ЯЗ заскакал на дисках. И над песчаной грядой, все ближе, закачались высокие шапки-папахи. Как бежали потом по барханам, уходя от смерти, и Сурин близко за собой слышал обоих — Хвостикова и Шишкина. А потом оглянулся — и на него налетел, задыхаясь, только Шишкин. Один, а дышал за двоих. Как утром дымился ЯЗ, верная машина, и мешки с цементом были изрезаны вкось и вкривь. И аккуратно лежал на песке Миша Хвостиков, помощник шофера Сурина. Будто прилег отдохнуть на бархан…
— Рама вся проржавела…
Когда Сурин кончил, долго молчали в домике. Словно боялись спугнуть воспоминания. Только Шукат ворочался с краю на нарах. Мучительно стыдно было Шукату за дорожный свой треп: за шофера, который заблудился под пьяную лавку, за песчаные трудности, какие Шукат расписывал Сурину, за калымную юрту. Хорошо, что темно и лица не видно.
Потом бригадир осторожно спросил:
— Просто взял и поехал?
— Нет, — сказал Сурин, — просто навряд ли собрался бы. Книжка толкнула. Книжка, понимаешь, такая… Он пошарил в темноте чемоданчик и достал «Следы на песке».
— Николай, вруби! — попросил бригадир.
И когда вспыхнул свет, шоферская книжка в тавотных пятнах, та, что Сурин нашел в старой кабине, медленно пошла по рукам.
— Там это есть, — сказал Сурии. — Про ЯЗ и про все…
— Лос-ку-тов, — прочитал бригадир. — Тоже был с вами?
— Тогда нет…
— Не видел, значит, — задумчиво сказал бригадир.
— Он тут все видел, — сказал Сурин. — Мы с ним все Каракумы исколесили. Когда на Серный еще первые котлы везли, ои уже был. И потом — много. Он эти места любил…
— Покажи, — попросил бригадир. И Сурин нашел в книжке рассказ про шофера Суркова, про ЯЗ-5 и помощника Хвостикова.
— Читай вслух! — сказал бригадир Николаю-Рахиму. И снова все слушали не дыша то, что рассказал Сурин, и немножко будто иначе, потому что — из книжки и как-то иначе волнует. И словно книжка вся — про тебя, потому что вот он — сорок первый километр, под боком, можно просто сходить. И посидеть на раме от ЯЗа…
Хорошо читал Рахим-Николай. Даже Сурин будто по-новому слышал:
«И в ночи где-то продолжался еще рев машины, пробивающейся через пески, продолжался ЯЗ-5 и автопробег, и падали еще очки с лица бакинского комиссара, и тысячи незаметных людей на огромном материке, лежащем за нашей спиной поворачивали по-новому старую Азию…»
Когда Рахим кончил, снова долго молчали в домике посреди пустыни.
— Книгу оставь, — попросил бригадир.
— Ладно, — сказал Сурин, — я в Ашхабаде достану.
— Еще почитаем немножко! — сказал Николай-Рахим.
— Добре, — поддержал партизан. И они стали читать книжку сначала, ничего не пропуская. Сурин тихонько поднялся, взял матрац, какой ему полагался, и вышел в пустыню.
Он залез в кузов, укрылся ватником, вытянулся и почувствовал себя совсем дома. Мирно тарахтел движок. Отходило от дневного жара лицо. Тело отдыхало в прохладе. Но заснуть Сурин не мог. Звезды, крупные, как на колодце Чагыл, висели над ним. Светящейся шоссейкой лежал поперек Млечный Путь. Вдруг Сурин увидел, что одна звезда отделилась и поплыла. Она быстро скользила по небу. Маленькая и твердая, как зрачок. И тогда Сурин понял, что это спутник летит над старой пустыней.
Он заснул лишь под утро и проспал общий подъем. Это было еще не испытанное чувство — встать позже всех и никуда не торопиться. Сурин со вкусом позавтракал один и перемыл всю посуду под навесом. Потом медленно обошел урочище Бузлыджа — владенья бригады.
По узкой приставной лестнице он спустился в глубь сардобы. В бетонном пузе пустыни было звучно и холодно. Сурин представил, как плещется вода. Хорошо, конечно. Много воды. Полная сардоба дождя. Сурин поежился и полез обратно.
Неторопливо, как гость, прошел к колодцу. И успел как раз вовремя, чтобы увидеть. Курчавый Рахим, которого звали Николай, как раз размашисто выводил пальцем по свежему бетону сруба:
«Колодец Лоcкутова, год 1965-й».
Склонив голову набок, Рахим-Николай придирчиво изучал свою работу. Выровнял буквы. Обернулся к Сурину:
— Порядок! Доску еще потом напишем…
— А можно? — сказал Сурин, волнуясь.
— Имеем мы право колодец назвать?! — сказал Николай-Рахим.
— Имеем, — подтвердил, подходя, бригадир. — Раз бригада решила.
Сурин почувствовал вдруг, как он устал за прошедший день. И ночь, выходит, не освежила. Значит, стареем все-таки. Горело лицо. И тело — слишком большое, тяжелое…
Подбежал Шукат, доложил бригадиру:
— Закончил погрузку. Можно ехать.
Бригадир внимательно посмотрел на Сурина, сказал Шукату вполголоса, чтобы Сурин не слышал:
— Я вот чего думаю. Куда человека потащишь по самой жаре? В кабине спечешь! А к геологам самолет каждое утро ходит. Через какой-нибудь час дома…
— Я как лучше, — смутился Шукат. После вчерашней поездки и этой ночи он чувствовал себя с Суриным вовсе неловко. Поэтому даже обрадовался самолету.
— Вот и валяй, — сказал бригадир.
— Не надо, — запротестовал Сурин, когда ему объяснили. Но потом согласился. День в самом деле поднимался горячий.
Через полчаса Сурин уже сидел на такыре…
Самолет-водовозка, искрясь, возник в небе. Покружил над такыром, играя крыльями, прицелился, ловко подрулил прямо к Сурину, подняв песчаные смерчи. Дверь отдраилась, и во всю ширь показалась из нее молодая румяная физиономия летчика.
— Ловко?! — подмигнул летчик.
Потом они летели над пустыней. И сверху видели только желтое. Бесконечно желтое.
А Каракумы жили внизу своей рабочей жизнью.
И там, внизу, под крыльями самолета-водовозки, продолжался рев старого ЯЗа, пробивающегося через пески, — то пробивались другие машины, новые трехоски, у которых давление в шинах регулируется из кабины.
Там, внизу, под крыльями водовозки, медленно проворачивалась старая желтая пустыня, веками линявшая под солнцем. И десятки тысяч людей по-новому кроили старую Азию…