1
Деревянный тротуар, проседающий в лужи, впадает, кажется, в море. А море — это весь горизонт, и шуршание его в берег — местная тишина. Низенькие заборы надставлены рыболовной сетью, зеленой, в мелкую ячею, такой же моются в бане — вместо мочалки. Вокруг цветочных газонов, где они есть, воткнуты в песок для красы гофрированные блюдца морского гребешка, раковины. На тусклых крышах оранжево блестят крабы. На стенах домов, в деревянных распялках, краснеют брюшки горбуши, спинки ее. Но горбуша уже прошла, теперь идет кета.
Вода в реке Змейке, ленивый изгиб которой повторяет главная улица (вообще-то — единственная), уже по-осеннему тяжела. И в середине она кажется выше, будто речка вспухла и выпучилась. Кетовые хвосты колышутся в ней, как листья, серо-желто-зеленые. Страхолюдные — в лохмотьях и пятнах, с оторванной губой, горбоносые — кетины высоко выскакивают из реки, ловят страшным ртом воздух и плюхаются назад, звонко ударяясь об воду.
Но обратно не попадают, там все забито — в воде. И кетины боком, по спинам других, счастливых, взбивая плавниками брызги, как крыльями, прыгают сверху реки, поперек ее, сколько хватит сил. Выжимают друг друга на берег.
Аспидно-черные вороны, гортанно крича, будто лая, выклевывают живой рыбе глаза. Чайки, откормленные, громадные, как индюки, каким-то чудом держатся в воздухе. И орут под собственной тяжестью. Бурая кобыла Пакля, брезгливо расталкивая носом кету и отмахиваясь ушами от чаячьих воплей, пьет из Змейки возле спуска к висячему мосту.
Через мост пробежала дворняга, занося зад далеко вбок по скользким доскам и косясь на шумную воду. И больше снова никого нет. Потом по главной улице пронесся вездеход с очень грязной мордой, будто сам по себе — самоход, потому что людей в нем не видно, и только брезентовый верх выпирал и колыхался.
Всюду кругом, где не море, топорщатся сопки. Над ними уперся в небо вулкан, но аккуратный конус его далеко, километров за сорок, и вроде бездействующий. Никто от него не видал ничего плохого, но никто на него и не лазил, доверху. Сопки вокруг непроходимо заросли лиственницей, березой, бамбуком, горькой местной вишней, ядовитой лианой сумахом, всякой — пожухлой уже — травой. На одну, крайнюю к морю, вьется дорога и кончается там у цунами-станции. Напрямую это рядом, скатился с сопки — и в центре.
В центре стоит узел связи, увешанный ящиками разных фасонов. Но письма в ящик никто не бросает, отдают прямо в руки. Старые лиственницы прикрывают узел связи от ветра. Кроны их широки и упруги, как зонт. А дождя уже нет. Только с рябины, с красных и тугих ее ягод, медленно сползают крупные капли, и странно, что капли эти не красные, а прозрачные, как стекляшки. И что, разбиваясь в лужах, они не звенят, как стекло.
На крыльце районного узла связи сидит коротколапый пес Вулкан и чешется, яростно клацая зубом, будто выдирает из собственной шерсти кровного врага. Меж тем Вулкан ухожен и чист. Крыльцо под Вулканом шатается, вздрагивают перила, и толстый кот Серафим, сидящий на перилах и сидя спящий, приоткрывает один глаз, сверкает им и поводит спиной недовольно. Но продолжает при этом спать.
Внутри почты тепло. В высокой и круглой печке пронзительно щелкает. Перед распахнутой дверцей сидит на корточках почтальон (она же — разносчица телеграмм) Мария Царапкина и без толку смотрит в огонь. За перегородкой стучит телеграфный аппарат, единственный на острове, и через стекло видно, как из него бесконечно лезет узкая лента, скручивается шурша, валится на пол. Но никто не подходит к единственному, стучи не стучи.
Начальник узла связи Клара Михайловна, узкотелая, узколицая, острым плечом прижав к уху телефонную трубку, записывает телеграмму. Трубка сдвинула волосы, и сейчас очень видно, что ухо у начальника слишком крупное для лица, с толстой, мясистой мочкой.
— Поздравляю — с Семеном? — привычно кричит Клара Михайловна. — Без Семена, понятно. Громче, пожалуйста! Поздравляю внучком? Громче, говорю. Так, поздравляю внучкой, поняла. А то обнадежишь. Вес три килограмма шестьсот, Григорий, Роман, поняла. С ума они там посходили, граммы передают. Ветер у вас? Виктор, Елена, Тимофей, говорю. Так, поняла…
Она положила трубку и потерла плечо, уставшее прижимать ее к уху. Но телефон только и ждал — зазвонил снова.
— Клара Михайловна, давайте я приму, — сказала Мария Царапкнна писклявым голосом. Лицо ее раскраснелось от печки, и губы припухли.
— С тобой на собрании разберемся, — строго сказала Клара Михайловна. — Цунами? Это ты, Ольга? — узкие черты в лице ее беспомощно сдвинулись, мгновенно расплылись и сразу стали обратно — такая была улыбка, тоже узкая. — Ольга, тут телеграмма. — Она поискала в бумагах, взглядом удержав Марию, которая хотела помочь. — «Начальником утвержден Павлов, запятая, ждите приезда, точка. Евдокимов». А он у вас всегда с запятыми, как ненормальный. Нет, сегодняшним числом. Нет, про «Баюклы» не слыхать, на Янет вроде бы не зашел — волна. Значит — подослать? Ладно, подошлю. Какое там, буквально некому разнести…
— Я могу разнести, как пойду домой, — жалким голосом сказала Мария Царапкина.
— Ты уже разнесла, — сухо сказала начальник.
— Я, Клара Михайловна, честное слово, на минуточку забежала, — подозрительно звонко сказала Мария. — Только поздравить…
— Ты на минуточку забежала, — усмехнулась начальник. — А два с половиной часа за столом просидела. И телеграммы, целая пачка, лежали у тебя в сумке.
— Четыре штуки лежали, — уточнила Мария.
— Для нас — это двести, — жестко сказала начальник, и ухо ее, видимое Марии, малиново вспыхнуло, как всегда, когда начальник сердилась. — А если бы там срочные были? Заболел кто-нибудь или едет? Вот на цунами едет же человек, так и передают: ждите.
— На метле, что ли, он едет? — пискляво обиделась Мария Царапкина. — Сидят там на Сахалине, передают невесть что!
— Кому нужно, тот доберется, — сказала Клара Михайловна.
— Все равно на аэродроме будет сидеть, дожидать погоду, — строптиво сказала Мария, вместо того чтоб замолчать.
Это она зря сказала, хоть была права. Как в грудь толкнула начальника узла связи, шевельнула воспоминания, которые все равно не забыть: одиннадцать лет прошло, а будто вчера.
Тогда Клара Михайловна возвращалась из отпуска.
Крымский загар сидел на ней ровно, красил, к тому же на юге она пополнела, набрала около пяти килограммов, почти норму по своему росту. Поэтому была в ней уверенность, и какой-то высокий моряк — мужчины это удивительно чувствуют, если в тебе уверенность — в самолете уступил ей кресло к окну. Кларе Михайловне абсолютно все равно было, у прохода даже удобнее. Но она, конечно, села к окну, будто это само собой, будто каждый день уступают.
За Красноярском началась болтанка. Молодожены, громко гуркотевшие впереди, сразу свяли, теперь носили друг другу пакеты. А Клара Михайловна удивительно хорошо переносит море, воздух, в полете в ней наступает легкость, будто не в самолете летит, а сама по себе — птица. Моряк тоже только смеялся, и один зуб у него был вкось, трогательно неровный, как молочный. Тут стали разносить еду. И никто кругом есть не мог — ни молодожены, ни старичок через проход, ни женщина с букетом. И моряк сказал стюардессе, смеясь молочным зубом: «Девушка, давайте-ка нам! Мы все съедим!» Стюардесса уставила им подносы с верхом. И они все съели. А потом веселый моряк еще выпил полный поднос минеральной воды.
Удивительно, как все запомнилось, до пустяков, — пузырьки в фиолетовых стаканчиках из пластмассы, и как он, глотая, откидывал голову в кресле. Ерунда какая-то.
Когда приземлились в Хабаровске, моряк донес ее чемодан, все соображал вслух, где лучше поставить. Жалел, что сам вот уже добрался, дальше не нужно. В какой-то миг Кларе Михайловне показалось, что вот сейчас спросит адрес и запомнит с одного разу, даже если не записать. И у нее уже мягко покатилось внутри, разом ослабли плечи. А ведь не решила еще, как ответить. Давать адрес случайному спутнику казалось ей вроде бы не совсем удобным: раздельные школы — это потом остается.
А тут Кларе Михайловне вдруг суеверно верилось, что все это — недаром: ровный, так к цвету глаз загар, густые, отросшие в отпуск волосы, легкие для головы, как короткая стрижка, блесткое платье, стекающее с коричневых плеч, почти полных. Честное слово, почти полные были плечи, даже не верится. Нет, это все к чему-то..
И вышло, вообще-то, — к чему. Да не к тому.
Но моряка кто-то окликнул в зале, и он отошел улыбаясь, мелькнул смешным детским зубом, исчез в толпе. Кто-то его в Хабаровске ждал, вот — встретил. Наверное, женщина. Клара Михайловна не обернулась, сдержала себя, потом только глянула вслед, но никого уже не было, просто — толпа, как всегда в аэропорту. Особенно — в хабаровском, самый противный аэропорт, что тогда — что сейчас. Тогда небось с полста рейсов сразу сидели, пройти негде. Клара Михайловна всю ночь простояла на улице, все-таки — воздух. Только комары очень жрали.
А утром вдруг дали вылет, просто повезло.
В Южно-Сахалинске Клара Михайловна вообще попала с самолета на самолет, чего не бывает: тогда и рейсов-то не было регулярных. Но вот попала. И через два часа внизу знакомо засветилась в осеннем уже солнце круглая голова вулкана, и самолет, грубо подпрыгивая, приземлился на острове. Аэродром тут сроду — единственный, а до поселка еще добираться почти семьдесят километров.
Теперь-то аэродром бетонирован и вид имеет пристойный. А тогда — просто была большая поляна средь диких сопок с кое-как намеченными дорожками для разбега. Непонятно торчали флажки, метили путь. Все кругом бойко зарастало жирным клевером, двухметровыми лопухами, медвежьей — в человечий рост — дудкой, рослыми метелками диких злаков. Самолет пробежал, видимо, лишку, засел в разнотравье, как беременная стрекоза, летчик вылез злой на крыло, крикнул кому-то: «Другой раз траву не выкосишь — больше не прилечу, так и знай!»
Пассажиры, все больше пограничники, сразу куда-то делись. Клара Михайловна медленно, волоча чемодан, подошла к будке «аэровокзал». Вокруг будки топтались командированные, торопили кассиршу, будто изменит что: быстрей оторвать билет или как, беззастенчиво льстили хмурому летчику, на все были готовы для него — насиделись. Летчик молча отворачивал от шуток лицо, взглядывал вверх. Из-за вулкана уже вывалилась аккуратная тучка, нестрашная вроде в большом и чистом небе. Но тучка быстро ползла, на глазах разрастаясь в тучу, темня и тесня небо. Пробежала девушка с метео в дверь «посторонним вход воспрещен», и на нее взглянули с вопросом. Но лицо девушки было непроницаемым. Потом за той же дверью скрылся и летчик. Кассирша перестала отрывать билеты, вынула круглое зеркальце и стала бесстыдно, будто одна на свете, подрисовывать себе брови.
Командированные, глядя на старательный ее карандаш, топтались теперь молча, ждали свою судьбу, боялись спугнуть словом.
Тут Клара Михайловна впервые увидала Агеева, хотя, конечно, видела в самолете. Но не так.
В ботиночках и светлом плаще, беззащитно городской, будто голый, он растерянно бегал вокруг будки и громко спрашивал всех, кого смог остановить: «Скажите, пожалуйста, где тут автобус до райцентра?» Но все принимали его за пьяного, смеялись в ответ и, конечно, немножко завидовали, что вот, мол, как человек симпатично надрался на Сахалине, поскольку в районе аэродрома на острове испокон веку сухой закон.
Клара Михайловна сразу хотела подойти, но постеснялась.
А когда кассирше надоел этот цирк, она повесила на будку замок, взяла Агеева за локоть и внятно объяснила ему, что автобусы тут не ходят. «Почему?» — удивился Агеев, обзирая вокруг мягкую, будто южную природу. «Не завезли», — фыркнула смешливая кассирша. «А что же тут ходит, скажите пожалуйста?» — взмолился Агеев. И кассирша объяснила, что иногда ходят вездеходы, хотя тоже — бывает — тонут. «В океане?» — механически уточнил Агеев. «Зачем же так сразу? — захохотала кассирша. — В грязи». — «А что же мне делать? — еще спросил Агеев. — Я же в школу, по направлению». — «Ждите, — невнимательно посоветовала кассирша, которой Агеев уже надоел. — Может, вертолет какой будет». И ушла опять в будку.
Тут Агеев опустился на чемодан, неподалеку от Клары Михайловны, и буквально замер. Полчаса, наверное, прошло — не пошевелился. Самолет все же улетел. Тогда Клара Михайловна не выдержала, сказала:
«Не расстраивайтесь вы так! Вместе будем добираться, мне тоже в поселок».
Он метнулся к ней, опрокинув чемодан. «Вы меня буквально спасаете», — сказал он. Вблизи у него были синие глаза, слишком яркие для мужчины, и разные брови: одна — длинная, другая — короче и выше. Клара Михайловна еще подумала, что он, пожалуй, симпатичнее моряка. Но больше она его никогда не сравнивала ни с кем, он — это он. А другие — пусть будут какие угодно, но они другие. Так всегда, наверное, бывает, когда любишь, но ей тогда казалось, что она одна так исключительно чувствует. Это постепенно отдалило ее от подруг по узлу связи, вообще — от подруг. Не могла она им передать, как она исключительно чувствует и какой он, ее Агеев, а без этого всякое общение казалось пресным, только даром время тратить. И не могла она с тем, как раньше, вниманием слушать про их домашние дела, про их чувства — простенькие, заурядные чувства к простеньким, заурядным мужчинам.
Дура была, смех вспомнить. И позавидуешь себе через одиннадцать лет — какая была дура, господи!
Подруги как-то постепенно отсеялись, стали реже бывать, совсем редко — только если дело. Иногда, будто просыпаясь, Клара Михайловна вдруг огорчалась этим, но Агеев говорил смеясь: «Подруги? Подруги — это для тех, у кого нет семьи. А у тебя же есть я». И Клара Михайловна всякий раз обмирала душой, когда он так говорил. Он же у нее есть! Он приходит усталый, а она еще расстраивает пустяками; какие-то детские дружбы, как маленькая.
Он, правда, много работал, быстро стал завучем, взял еще физику в вечерней школе. Был слишком строг в работе. Люди иной раз не любят, чтобы с них спрашивали по строгости, и ученики его не любили, это было обидно Кларе Михайловне. Как-то в магазине мать Костьки Шеремета пыталась с ней даже заговорить, через нее повлиять на Агеева. Но Клара Михайловна не стала слушать, ушла из очереди, ничего не купив. А ко дню его рожденья, ночью, подложили крест на крыльцо, хулиганы, — черный, с зеленым мохом по краю. Крест был тяжелый, как только сволокли с горы, с кладбища.
Утром Клара Михайловна, как обычно, толкнула дверь, и этот крест грохнулся, обломив перила. К счастью— не на нее, насмерть бы убил. Но она все равно испугалась, крикнула горлом, и в тот же день у ней был выкидыш. Прокурор этим делом хотел заняться, но Клара Михайловна не захотела: тут уж чего, не вернешь. Пошутили, хулиганы. Но вообще в школе Агеева ценили, и на собраниях районного актива — это уж он всегда, его фамилия. Так что он не потому из школы ушел, а просто— ему нравилось на цунами-станции. Образовалось место, и он тогда ушел.
Почти три года хорошо жили, ничего не скажешь— хорошо, полтора месяца не дожили до трех…
Клара Михайловна работала тогда на сортировке. Газеты, журналы, письма — все надо разобрать из мешков, подготовить для почтальонов. Иной раз и намокнут в вездеходе, пока с аэродрома везут, — разложишь по столам, сушишь. А то на веревку вешали в сортировке, как белье, чтобы подписчикам — в лучшем виде, это все же — рабочая честь.
И Лялич за этим очень следил, начальник узла связи, теперь уж давно на пенсии. А все равно заходит как к себе домой, день не придет, так вроде без него пусто. Привыкли. И его пес Вулкан, тоже старик уже, — тот прямо не слазит с крыльца, только если сгонишь, все крыльцо в шерсти, будто волчье гнездо.
Клара Михайловна разбирала журналы, и вдруг вошла телефонистка Зинаида Шмитько, — она и тогда уже была лучшая в районе телефонистка. Сразу от Зинаиды в сортировке стало шумно и тесно, будто много людей, громкий ее голос, который Зинаида не умела утишить, отдавался от стен, родил в узкой комнате — как в лесу — эхо. Близости между ними не было, и сначала Клара Михайловна подумала, что Шмитько заглянула с делом. Но скоро поняла — нет, просто так, поболтать для перерыва в работе. И тихой Кларе Михайловне это сделалось немножко лестно, потому что видная Зинаида обычно мало на нее обращала внимания — так, здоровались походя, вот и вся дружба.
А Шмитько, будто каждый день забегает, мигом свалила опять в одну кучу журналы, только рассортированные, уселась прямо на стол, как она любит, и, играя полной ногой в ажурном чулке, говорила Кларе Михайловне что-то необязательное и смешное. Сама первая прыскала. Клара Михайловна отвечала сперва напряженно, чтоб не сказать глупость. Но, видя простоту Зинаиды, быстро освоилась, рассказала что-то сама. Удачно. Зинаида прыснула от души. Потом, как-то уже легко, они замолчали разом. И вдруг Зинаида сказала:
«Я так считаю, Клара, — лучше ты от меня узнаешь: твой Агеев с Веркой встречается, с Шеремет…»
Глупая улыбка еще стояла у Клары Михайловны на лице, а внутри что-то вдруг лопнуло и прошло насквозь болью, слабо подумалось: «Умираю» — но боль враз стихла, и Клара Михайловна продолжала глупо сидеть и смотреть прямо, как кукла.
«И вроде у них серьезно, — сказала еще Зинаида, — так что уж тут молчи не молчи, а узнаешь…»
«Врешь», — сказала без голоса Клара Михайловна, но уже поверила. Таким хрупким, значит, было в ней счастье, что сразу поверила, будто все три года ждала.
А была Верка Шеремет и тогда уже почти такая же толстая, как сейчас, одно мясо, в двадцать один год таскала два подбородка. Откормилась на маяке, при своей корове, едва дотянула школу, и отец пристроил ее воспитательницей в детсад. Это сейчас она — Вера Максимовна, глядит важно. А тогда была — просто Верка, никто и всерьез не брал.
Так, значит, — Верка, вот что…
«Где же встречаются?» — спросила вдруг Клара Михайловна, сама не зная — зачем. Не собиралась она их ловить, еще не хватало — ловить, чего не поймаешь. Но вот спросила. И что-то вдруг вспыхнуло в ней — мстительно и больно, единственный раз в жизни ожгло изнутри, что тоже вот, как некоторые — иной раз слышишь, — тоже могла бы, кажется, вцепиться кошкой, рвать и кусать.
Но это, конечно, сразу прошло…
Тихо стало вокруг. Мертво. Газеты, значит, можно еще разобрать, на весь вечер работа, вездеход чуть не за месяц приволок сразу — такая связь. Домой, значит, нечего спешить, никто не плачет в зыбке. Все для Клары Михайловны кончилось враз. А все та же была вокруг сортировка, пыльный солнечный луч неспешно полз по желтой стене, и наискось, через журнал «Работница», лезла — старательно, будто с делом — божья коровка.
То же, да не то.
«Ну, это ты зря, — громко сказала Зинаида Шмитько, с каким-то уважением вроде, но Клара Михайловна его тогда не услышала. — На второй забойке вроде у них — за рыбоводным заводом…»
«Знаю», — кивнула Клара Михайловна, кто же не знает. Когда рыба идет густо, как этот год, рыборазводники на главной забойке не успевают, бьют и на запасной, на второй. У них тоже план — заложи да выложь, а икра время не терпит, ее быстро брать надо.
Даже не слышала, как Зинаида вышла…
И в мыслях не было у Клары Михайловны — их ловить, это зря Верка по поселку потом пускала. Просто как черт дернул. До девяти вечера она разбирала почту, руки сами делали что привычно, тут голова ни к чему — сортировать. Голова, правда, болела. Это у нее в первый раз так ужасно болела голова, нынче-то — часто.
А в девять будто кто дернул: вылетела на улицу, добежала до дому бегом, через бугор напрямки, полные песка туфли. Нет, свет нигде не горел, ни в комнате, ни на кухне. А показалось издалека: свет, все наврала Зинаида, ошиблась. Мало ли, по голосу ошибется даже опытная телефонистка, — хоть знала, что здесь, на острове, каждого знаешь по хмыку, кашлянул в темноте: ага, уже знаешь — кто. А Зинаида тем более, всю жизнь при коммутаторе.
Но так уж хотелось, чтобы ошиблась. Еще подумалось — зачем сегодня на работу пошла, не пошла — ничего бы и не было. Могла взять больничный, вчера вон глотать было больно. Агеев в постель ей давал полосканье.
Она лежала в кружевной сорочке, как цаца, булькала из стакана, а он потом тазик вынес сам. «Ты, — говорит, — не вставай, я сам». И так вдруг себя жалко стало. Именно вот этот тазик ее допек, без него вроде бы ничего, терпела. Старый тазик, китайский, с синим цветом внутри, а весь желтый. Он и сейчас в кладовке стоит, проржавел, никуда уже тазик. И тогда ― старый был. «Я, — говорит, — сам». А пришел поздно, будто дополнительные занятия. Он всегда поздно приходил, что ж такого — работа. И на цунами-станции вечернюю школу же не бросил, нес двойную нагрузку. До дому он, вообще-то, мало касался, а тут говорит: «Лежи, я сам».
Села на крыльцо и завыла, вот дура была…
Как раз успела на вторую забойку. Они уже насиделись на его пиджаке, собрались, видно, идти. Агеев вытряхал пиджак от травы. Верка стояла боком к реке Змейке, глядела вдаль недовольно — она всегда так глядит, будто даже даль ей обрыдла. Просто такой, конечно, взгляд.
Клара Михайловна пробила телом кусты, вылезла прямо на них и встала глупо. Слов никаких у ней не было, только в горле саднило, попить бы. Агеев первый, первее ленивой Верки, оглянулся на шум, увидел ее и засуетился. Вот чего она не знала за ним — такой суетливости. Весь он как-то быстро задергался, шагнул косо, растопырил руки, роняя пиджак, — только был из чистки пиджак, но одно пятнышко, у кармана слева, все же не вывелось. И тут Клара Михайловна тоже подумала вдруг про это пятнышко — мол, не вывелось, попробовать застирать. Ага, это уже не надо…
Глухо, будто сквозь стену, услышала, как Агеев сказал:
«Не волнуйся, Верочка…»
Клара Михайловна повернулась, побежала обратно в поселок. Агеев что-то кричал сзади, но она уже знала, что догонять он не кинется, не об чем объяснять. Ну, кричи. Только побежала быстрее. За поворотом спустилась к Змейке, напилась из горсти, вроде — легче.
Потом-то Клара Михайловна поняла, чего он растопыривал руки, — это он Верку от нее закрывал, боялся, видно, чтоб жена не порвала. Вот как человек отрывается от человека — с кровью. А никто не умер. Для одного — с кровью, а для другого — просто отпал, как сухой лист. Даже не больно. Что с Кларой Михайловной будет — это он не думал, припас сюрприз за пазухой. А вот Верочка — «не волнуйся», как ведь бывает. На каждом углу бывает, а свое — все в новинку, не соскучишься вспоминать.
А на следующий день у Клары Михайловны разнесло уши, такая напала болезнь: мочки — как фонари, красные, не повернуть голову и пухнут прямо на глазах. В поликлинике сначала сказали: «Ожог первой степени». Потом видят — какой ожог, солнце едва щурится в тучах. А температура, правда, была. И горло, это у Клары Михайловны — обычное дело, ангина. Тогда записали: «На нервной почве». На этой почве чего не растет, вот выросли уши. Слоновьи. Дней через десять вроде спали, но все равно осталось — толстые, твердые мочки, а чуть понервничай — сразу в краску, и дерет их, как теркой.
Из-за Зинаиды Шмитько тоже переживала.
Гордая Зинаида, другая бы разгласила подруге — ну и молчи, больше никто не узнает. А Зинаида так не могла. Ради Клары Михайловны не сдержала сердца, переступила закон, первый закон для телефонистки при коммутаторе: неразглашение. Если телефонистка начнет сообщать своим знакомым, что она узнала во время дежурства про них самих да про их знакомых, то некоторым придется бежать с острова без оглядки, по морю — как посуху. На то и подписка дается: о неразглашении. Это такая работа: на коммутатор сел — ты всем нужен, все знаешь, без тебя уже муха не сикнет. А после вышел на улицу — забудь, как не было.
Да и не положено телефонистке слушать всякие разговоры. Соедини — и уйди с линии, на то отбойные лампочки есть. Абонент кончит, вспыхнет отбойная лампочка — разъединишь. Половина отбойников не горит, это верно. Старенький коммутатор на острове, весь сносился..
«Пойду к Ляличу, — сказала Зинаида. — Я считаю, он должен знать». Лялич тогда был начальник.
Лялич похож на провинциального коршуна — небольшой клюв, небольшая жадность глаз, небольшие когти на узловатых пальцах. Но впечатление это обманчиво, потому что Лялич как раз добряк, сердиться по-настоящему не умеет. Как многие добряки, сразу для суровости начинает кричать, бегает по кабинету, даже иной раз притопнет, будто бы в гневе, маленькой, почти женской, ножкой — тридцать восьмой размер ботинки. И смотрит востро — напугал или как?
Лялич выслушал Зинаиду Шмитько стоя, нервно дергая ножкой. Клара Михайловна чуть приоткрыла дверь, хотела войти. Взвизгнул: «Не всавывайся!» Подскочил к двери, запер на ключ изнутри. Пришлось в коридоре слушать, стенки фанерные — все слыхать. Лялич затопал но кабинету, обежал сколько-то раз. Закричал Зинаиде: «Зарезала ты меня, девка! Кабардак, а не учреждение!» У Лялича все подряд девки, баба Катя Царапкина — тоже «девка».
Потом сел к столу, хряпнул кулачком об стекло, сказал:
«Вот что, девка: пойдешь на три месяца почтальоном, такое мое наказание. Сейчас вывешу приказ — за халатность. Поняла? За халатность! И чтоб больше никому — Ни гу-гу. Государственную тайну за мужиков продаете, работнички. Поняла?»
«На дежурство садиться?» — спросила Зинаида.
«Без тебя сядут, — отрезал Лялич. — В коммутатор чтоб ни ногой».
Но трех месяцев Зинаида на доставке не отбыла. Стали поступать жалобы на новую телефонистку: посадили на коммутатор девчонку, куда ткнуть — не знает. При ней столярка на подсобном сгорела, в обеденный перерыв. Сторожиха крикнула в трубку, да пока новая-то телефонистка чухалась, с кем соединить, — все сгорело в угли, чего одна сторожиха может. Тогда Лялич остановил Зинаиду Шмитько возле раймага, с полной сумкой почты, сказал, глядя вбок востро:
«Быстро бегаешь, Зинаида Кирилловна, подписчики довольны».
«Стараюсь, Григорий Петрович», — весело ответила Зинаида.
«Хватит, девка, бегать, — сказал Лялич серьезно. — Садись в ночь обратно на коммутатор. Поняла?»
«Так срок еще не вышел», — сказала ехидная Зинаида.
«Это моя забота», — сказал Лялич. И пошел от нее по деревянным мосткам, чуть припрыгивая, маленький и хмурый, похожий на коршуна, который только что кого-то сглодал, но не насытился. А Зинаида сказала бабе Кате Царапкиной, которая уже, конечно, выскочила из магазина, кинув прилавок с товаром:
«Крупный мужик у нас — Лялич, так я считаю…»
«Это чем же, Зина, он такой крупный?» — сразу сощурилась баба Катя Царапкина, прикинулась дурочкой.
«А тем, что берет на себя», — сказала еще Зинаида.
«А чего он такое берет?» — совсем распалилась баба Катя, теперь она вовсе бы раймаг на замок замкнула и пошла бы за Зинаидой хоть в море, только — дознать.
«Неважно чего — а берет, — сказала тогда Зинаида. Но, к счастью для бабы Кати, добавила: — Жалко, что старый».
«Вот чего тебе жалко», — сразу засмеялась баба Катя Царапкина и, облегченная, ушла обратно в раймаг, где ждала терпеливая очередь, которой тоже ведь — интересно. Подумала, что все она поняла. Но поняла, конечно, не так, совсем в другом смысле.
Это Кларе Михайловне нечего вспомнить из женской жизни: моряк кресло у окна уступил — уже зарубка, в памяти греет. Да муж был, Агеев, свет в окне. А Зинаида Шмитько — женщина видная, окружена вниманием с детства, рядом по тротуару идешь — и то ощущаешь себя выше, осанистее, вроде — на тебе наросло. Зинаида на мужчин смотрит как раз с прищуром, говорит об них просто, как про картошку: «Мелкий мужик пошел, — скажет иной раз, под настроение. — Я себе уж и с материка возила, думала — может, там мужик сохранился. Нет, все равно мелкий…»
Агеев с Веркой вскоре после того подался на материк, говорили — совсем, оно бы лучше.
А через четыре года — нá тебе: вернулись. Уже с детьми. Агеев опять на цунами-станцию, вырос, конечно, по специальности — старший инженер. Там и квартиру дали, все реже встречаться — не в поселке. Погодя взяли и Верку — наблюдателем, только теперь она — Вера Максимовна, глядит важно. В узел связи войдет, что солнце, улыбается: «Мне, девочки, побыстрей! Заказной авиабандеролью, как всегда. Это контрольная работа».
К Кларе Михайловне, правда, не обращается, ждет кого другого.
Заочно учится в институте…
А баба Катя Царапкина говорила в раймаге — Агеев все в доме делает сам, варит суп дочкам. Вот чего Клара Михайловна за ним не знала — чтобы суп сварил. Значит, научился. Чтобы Верка писала свои контрольные, вот, значит, как.
Баба Катя Царапкина — тоже артистка.
Прибежала к Кларе Михайловне в узел связи, вся дышит. «Только тебе, — говорит, — Клара, могу доверить, только тебе!» Клара Михайловна, конечно, понервничала, раз такое исключительное доверие, замкнула кабинет изнутри — от Лялича осталась такая привычка, чтобы закрытый разговор с глазу на глаз, — усадила Царапкину в кресло. «Возьми, — говорит, — мою Марию к себе на работу, ради христа. Совсем девка отбилась, шерстится на всякое слово, боюсь — с прямой дорожки сшагнет, с Костькой Шереметом ее по углам видают, а ему, вахлаку, под тридцать годов, куда это ведет?!»
Клара Михайловна, конечно, взяла. Даже отказала Симе Инютиной, с которой был уже разговор, обидела человека. Работа вроде невидная — почтальон, физически трудная, с полной сумкой таскаться, не всякий пойдет на материке, оклад слабый. Но у них, на острове, — дело другое. Особенно — если к зиме и сезонные заработки уже прекратились: рыба прошла. Тут — всякое место уже дефицит, все ж человек в зиму при деле, чувствует свою пользу.
А Мария пришла — тише мыши, на каждое замечанье: «хорошо» да «сейчас», глаза книзу, подписчикам своевременно доставляет корреспонденцию, ничего такого. Клара Михайловна встретила бабу Катю: «А ничего, — говорит, — ваша внучка, старательная».
Баба Катя глаза в узкие щели сложила, напустила на щеки морщин, вся смеется. «Как это, — говорит, — «ничего», Клара? Кроткое место — Мария, голубь может селиться». Клара Михайловна даже озлилась, честное слово, хоть и на человека в возрасте, сказала с сердцем: «Чего же вы меня неправильно информировали, баба Катя?»
Еще больше сощурилась, говорит: «Так ведь, Клара, ты бы ее не взяла, у тебя уже с Симкой Инютиной было договорено. А на исправление вроде — это тебе лестно. Марию в торговлю толкать нельзя, в ней большая доверчивость от домашней жизни, сгорит в месяц. А у Симки зацепка есть в рыбкоопе, ей можно».
Вот ведь как все обстроила баба Катя, прямо артистка.
Клара Михайловна, конечно, Марией довольна. И посейчас, уже скоро два года. Бывает с ней срыв, с кем не бывает. Ну, построже выговоришь, строгость в работе нужна. Раз терапевту Верниковской газету «Медицинский работник» не разнесла, а Верниковская сразу хватилась, написала жалобу в узел связи, что такое вот ей число не поступило. Она газету «Медицинский работник» читает будто письмо, до строчки, шьет в папки.
Тут Мария созналась, что как раз «Медицинским работником» — вроде это число — она сапоги отмывала в Змейке: провалилась за школой в грязь выше сапог — обычное дело, — и пришлось мыть. Взяла из сумки газету какая попалась, как раз попалась — «Медицинский работник». Другой подписчик — слова бы не сказал, а Верниковская сразу — жалобу. Пришлось Марии повесить выговор — за халатность, тоже от Лялича осталась привычка — «за халатность». Иной раз не знаешь, как в приказе и написать, а тут — коротко и всем ясно, если кто захочет проверить.
Теперь вот опять отличилась Мария: просидела на свадьбе у Люськи Тагатовой, школьной подружки, два часа тридцать пять минут в рабочее время, а телеграммы, целая пачка — четыре штуки — при ней лежали в сумке, ждали, пока отгуляет. Свадьба была завидная, на широкую руку, как директор Иргушин любит. Справляли в Красном уголке на рыборазводном заводе. Рыбоводники поднесли молодым холодильник «Бирюса» за двести сорок рублей, сервиз чайный, чешский, еще много. У них фонды есть, и директор Иргушин не жалеет для молодежи. Дело, конечно, нужное, молодое, но без внимания для Марии оставлять такой факт нельзя, все же имел место…
— Твое дело как работника узла связи — своевременно разнести, — наставительно сказала Клара Михайловна. — Это твоя честь, Мария.
Мария Царапкина, пока начальник думала всякое и молчала вслух, совсем успокоилась, подобрала губы, решила, что неприятный разговор кончен. А тут, гляди, опять. И раз уж дошло до чести, Мария, поколебавшись, все же рискнула напомнить — хоть и неловко самой — про свои заслуги. Но больше все равно не было никого в узле связи. Только щелкала круглая печь да сквозь толстую дверь отдаленно слышался голос лучшей районной телефонистки Зинаиды Шмитько, но дверь у нее закрыта плотно.
— Я в пургу как раз своевременно разнесла, — сказала Мария.
— Это когда еще было, — махнула рукою Клара Михайловна, но голос ее заметно смягчился. Возможно, еще потому, что она вдруг отчетливо поставила рядом давний поступок Зинаиды Шмитько и Мариин теперешний, Это было, конечно, не сравнить — Зинаида тогда прямо переступила закон, за такое дело сейчас Клара Михайловна, как начальник узла связи, уволила бы любого работника, это точно. А вот Лялич никогда потом ни полсловом не вспоминал ни Зинаиде, ни ей, Кларе Михайловне…
И в метель Мария действительно проявила себя не с плохой стороны, наделала шуму.
Это в прошлую зиму была последняя метель. Строители тогда чуть не погибли за мысом Типун — заглох вездеход, сколько-то подрожали в нем, решились идти на лыжах, тут всего-то пять километров. В метель — пятьсот. Но строители, как нарочно, люди все были новые, второй год на острове, это — считай — грудные. Все бы сгибли, если бы Костька Шеремет, отчаянная душа, не вышел им навстречу, не дожидаясь никакого контрольного срока, просто — на риск. Чудом нашел и вывел к поселку.
Ночью тогда крышу еще сорвало на старом клубе, где сейчас спортзал. А у них, на узле связи — чего далеко ходить, — пропал сарай с углем, который на топку. Вышли утром откапывать, а найти — где он был, сарай — не могут, ровное поле позади узла до самой Змейки.
А тут как раз, в самый что ни на есть такой момент, поступила телеграмма директору рыборазводного завода Иргушину от жены Елизаветы, которую он отправил в Москву лечиться и на отдых к хорошим родственникам, улица Вавилова, восемнадцать, корпус три, квартира четырнадцать. Телеграмма поступила такая: «Жить здесь ни одного дня не буду Елизавета», и Клара Михайловна ее сразу отложила как срочную, зная жену Елизавету, в девичестве — Шеремет, родную сестру Верки и Костьки Шереметов. А доставить ее все равно никак было нельзя.
Но Мария, которая тоже знала Елизавету достаточно, тихонько вытащила телеграмму и, вместо обеденного перерыва, в самую крутоверть, решилась — пошла. Ушла Мария, правда, от последнего дома не более чем на триста метров, но ей бы хватило, с носом.
Был, на Мариино счастье, день получки, и директор Иргушин как раз в этот час продирался с завода в банк. У поворота с реки Змейки кобыла Пакля стала под ним как мертвая. И, сколько ни совестил ее директор Иргушин всякими словами, как ни толкал в ее толстые бока длинными ногами и ни ломал об нее палку, что было уж совсем против их отношений — директора и кобылы, — так и не стронулась с места. Только уши ее, под толстым и сухим снегом, ходили кругом, как локаторы. Директор Иргушин не первый год знал кобылу Паклю, и все это в конце концов сильно его насторожило.
Он спрыгнул в снег, провалившись едва не по шею, и почти сразу добыл из сугроба Марию Царапкину, которая еще шевелилась в его руках. А уши у Пакли разом свернулись и легли тихо.
Жена Елизавета прилетела через неделю — первым самолетом, что пробился тогда на остров.
— Зазря бы погибла, — сказала Клара Михайловна.
Но Мария Царапкина, уловив слабину в голосе начальника, сразу сообщила пискляво и радостно, давно ждала момента — поделиться:
— А Люське рыбоводники холодильник «Бирюса» подарили на свадьбу, двести сорок рублей!
— Слыхала уже, — сухо сказала начальник, но тона не удержала, выдала интерес: — А сервиз почем брали, не знаешь?
— Знаю, — обрадовалась Мария. — Восемьдесят четыре рубля.
Но тут Марию Царапкину прервал откуда-то сзади протяжный ласково-насмешливый голос:
— Все-то ты, Марья, знаешь! Ну, голова!
И телефонистка Зинаида Шмитько рассмеялась заразительно, на весь узел связи. Повернулась к Марии большим, легким телом, сграбастала, поцеловала куда-то в глаз, исколов брошью с веселым и большим камнем (вообще-то — стекло, но неважно). Быстро оттолкнула Марию, придержав в точную секунду крепкими, легкими руками, что-то такое на ней поправила, отчего обыкновенная Мария вдруг стала необыкновенно хорошенькой, прямо цветок подснежник, и сказала протяжно:
— Вот я кого люблю! Манечка — смена ты наша трудовая! Пойдешь ко мне в ученики?! Коммутатор в наследство оставлю.
— Смена! — фыркнула Клара Михайловна. — Нет, пускай с ней общее собрание разбирается. Я на себя не беру — с ней решать. — Но все же кивнула Марии на телефон, который давно звонил: — Садись на телеграммы, чего стоишь.
Мария Царапкина скорей схватилась за трубку.
— Строгая ты у нас, Клара, нет в тебе пощады, — протяжно вздохнула Зинаида Шмитько, сграбастала вдруг за шею начальника, притянула к себе, звонко чмокнула в щеку и отпустила резко, так что начальник шатнулась. Но все равно было видно, как ей приятно, потому что мало было на свете людей, которые бы могли и хотели вот так, попросту, от души, притянуть к себе начальника узла связи Клару Михайловну, приласкать и опять отпустить на волю.
— Сумасшедшая Зинка, — на всякий случай сказала Клара Михайловна, выпрямляя воротничок и косясь на подчиненную Марию.
Но Мария уже работала с наслаждением.
— Так, поняла, — говорила Мария в трубку, во всем подражая начальнику. — Дальше? Желаю, написала, так. Океан — чего? Повторите, пожалуйста. Так, желаю океан счастья…
— Чего он его — мерил, что ли, этот океан, — хмыкнула начальник.
— Мерить не мерил, но тонул, — засмеялась Зинаида Шмитько. И сообщила без напряженья, как легкое: — Утром Михаила на рыбоводный перевозила, Иргушин дал комнату…
— Как? — не поняла Клара Михайловна.
Михаил был последний муж Зинаиды, техник на рыборазводном заводе, между прочим — капли не пьющий, что тоже на улице не валяется, домовитый и видный мужчина в бороде. Борода начиналась у Михаила прямо со щек, росла густо, и из нее, будто в прорези, ярко светил крупный рот с представительными зубами. Но при звероватой такой бороде улыбка Михаила была тиха и нравилась Кларе Михайловне именно этой тихостью, почти покорством. И голос у Михаила был негромкий для крупного мужчины.
Он часто ждал Зинаиду в коридоре узла связи. Клара Михайловна специально для Михаила даже стул выставила из кабинета, но на стул он не приседал, это женщина норовит сразу сесть, а Михаил просто ходил в коридоре, как мужчина, шаг крупный. Иногда, пробегая мима, Клара Михайловна обменивалась с ним словами — так, например, скажет: «Зинаида у вас буквально горит на работе», — чтоб гордился. А он улыбнется сквозь бороду, скажет: «Это конечно, Клара Михайловна». Или подобное.
Коллектив в узле связи, кроме шофера да связистов, все-таки женский: кто рожает, а кто на пенсии, иной раз — как теперь — при полном штате и телеграмму некому разнести, иной раз сама побежишь — как девочка. На почте, конечно, женщины. И начальнику в своем кабинете, под настроение, приятно иной раз знать, слышать, как по коридору узла верно и долго вышагивает крупный техник рыборазводного завода. Ждет без нетерпения, даже с покорством. Неважно — кого. Зинаиду, конечно. Но просто — ходит в коридоре вроде и нечужой мужчина, имеющий неделовое отношение к узлу связи, по-домашнему дымит «Беломором» и ждет свою женщину. И эта женщина — тебе подруга, за нее в душе радость.
Это иногда тоже приятно, раз другого нет.
— Все ж не молоденькая, чтоб рвать, — осторожно сказала Клара Михайловна, косясь еще на Марию Царапкину: ни к чему разговор при девчонке, не по возрасту. — Одной в дому тоже не сахар.
— Да не переживай ты, Клара Михайловна, — весело посоветовала Зинаида Шмитько. — Чего ты по каждому слову переживаешь? Он ко мне — хорошо, я к нему — еще лучше.
— Так чего же тогда? — робко сказала начальник.
Это она не спросила, а просто — сказалось, какие тут могут быть расспросы. Ее, когда Агеев к Верке ушел на маяк, даже приглашала в райисполком Пронина Галина Никифоровна, вызывала на прямой разговор как женщина — мол, если он как не так, можно в таком случае повлиять. Но Клара Михайловна разговора вести не стала, сразу сказала — нет, тут влиять не надо, все тут обговорено с согласия.
— Чувства у меня к нему кончились, Клара, — сказала вдруг Зинаида громко и просто, как про крупу: вся вышла. — А без чувства, я так считаю, нельзя с мужиком, верно, Манечка?
Мария Царапкина покраснела над телефоном, поскольку судить компетентно еще не могла и ночью маялась только предчувствиями, но кивнула согласно. И Клара Михайловна покраснела, ушами.
— А вот кого я не понимаю, — сказала еще Зинаида, — так это новенькую в сберкассе, заведующую. Я прямо удивляюсь! Вроде красивая девушка и нестарая, но — как ни послушаешь — все она только про дела, сметы, ведомости, прямо слушать нет сил. Никакой личной жизни не имеет.
— В клубе была в воскресенье, — пискляво сообщила Мария Царапкина. — Ее Костя хотел пригласить, а она говорит: «Большое спасибо, я только взглянуть». А сама еще час, наверно, стояла.
— Я же слышу, — махнула рукой Зинаида. — Только об ведомостях, чтоб проверили, чтоб прислали…
— А ты не слушай, — вставила осторожно начальник.
— Рада бы! — засмеялась Зинаида.
Тут в узел связи неслышно вошла терапевт Верниковская и спросила три конверта авиа. Мария ей продала три, сдала сдачу с десятки. Но Верниковская спросила три конверта, авиа, только без картинки. Мария ей продала без картинки. Зинаида Шмитько, которая уверяет, что у нее при терапевте Верниковской проступает сыпь, как от кори, скорей прошла в коммутатор.
— Чего это Михаил чемоданы с утра таскал? Переселяетесь, что ли, на рыборазводный? — безразлично сказала в спину ей Верниковская.
Но Зинаида будто не слышала, хлопнула дверью. А Клара Михайловна, конечно, ответила, хоть не ее спросили, сгладила неловкость за Зину, сказала уклончиво:
— Михаилу бы при заводе удобней, все же — работа рядом…
— А Зинаиде?! — всем видом удивилась Верниковская.
— Зинаиде, конечно, тут удобней, в поселке, — уклончиво сказала Клара Михайловна, вроде разговор поддержала, но не выдала.
— То-то и оно, — громко сказала Верниковская.
Но больше виснуть к этому вопросу не стала, хоть наверняка потому и зашла: узнать. Потом еще рассказала, вкратце, что один конверт, авиа, сегодня же пошлет сыну Марату в Южно-Сахалинск, где он учится в педагогическом институте, без троек. Это все, конечно, знали, даже больше, может, — она как раз кой-чего не знает. У Марата была переэкзаменовка на осень, пересдал, видно, слабо, со стипендии сняли, просил у отца денег.
Телеграмма такая поступала, от шестнадцатого числа, персонально — Верниковскому Геннадию Федоровичу. И Клара Михайловна, хоть телеграмма была на домашний адрес и поступила вечером, рассудила — утром снести ее в стройконтору, на рабочее место, и передать прямо в руки. Сама занесла.
Верниковский бессчетно сказал «спасибо», телеграмму сразу положил в стол, под наряды поглубже, догнал Клару Михайловну уже в дверях, попросил: «У меня тут случайно есть, Клара Михайловна, если не затруднит — отправьте, пожалуйста, сами, телеграфом. А то я сейчас на объект». Протянул деньги, восемь десяток. Взяла у него, труда нет — отправить. Не в том дело, конечно, что ему на объект, а что окна у поликлиники прямо выходят на узел связи, никак Верниковскому не пройти незаметно…
А еще два конверта терапевт Верниковская приобрела просто так, впрок — ей нравится, чтобы всего было много, больше, чем просто нужно.
— Мы деньги на книжке не копим, как некоторые, — сказала Верниковская. — Живем в полном смысле.
— Конечно, — согласилась Клара Михайловна. — Чего не жить?!
— Мы с Геннадием Федоровичем себе эту жизнь заработали трудом, — сказала еще Верниковская. — А вот когда молодым совсем людям, которые только начинают жить, вдруг дарят холодильник «Бирюса» за двести сорок рублей — это уже непонятно…
Клара Михайловна промолчала, Мария — тоже.
— За здорово живешь, ничего себе — подарок, — сказала Верниковская.
— Все же — на свадьбу, — заступилась Клара Михайловна.
— Разводиться будут — «волгу», видно, подарят, — усмехнулась Верниковская. — Мы с Геннадием Федоровичем всю жизнь прожили, тридцать два года, но я что-то не помню, чтобы нам что-нибудь такое дарили, чересчур ценное, даже на серебряную свадьбу, хотя справляли всем коллективом. Памятное — это другое дело.
— Люська разводиться не будет, — не выдержала Мария Царапкина, хоть в ней сидела перед врачом школьная еще робость.
— Тут я Иргушина решительно не понимаю как руководителя, — твердо сказала Верниковская, не услышав Марию.
— Все же самый крупный в Союзе рыборазводный завод, — напомнила Клара Мшхайловна. — Фонды им позволяют..
Но терапевт Верниковская, по всегдашней своей привычке, не услышала и начальника узла связи, продолжала свое:
— И еще я Иргушина вот с какой стороны не понимаю..
У Иргушина сторон много, Клара Михайловна его тоже не всегда понимает, что с того. Недавно директор рыборазводного завода чуть ли не до полусмерти перепугал начальника узла связи, когда — вместо мелочи — на глазах у нее вытянул из кармана за какой-то шнурок толстенную крысу, а шнурок оказался — хвост. «Фу, Ларка, — сказал при этом Иргушин, даже не заметив почти что обморока Клары Михайловны, — вечно ты путаешься под руками, а ведь где-то у нас с тобой было двадцать копеек». — «Ничего, ничего, Арсений Георгиевич, — сказала начальник узла связи, протягивая ему квитанцию поскорей, — занесете потом». И чуть только покосилась на крысу Ларку. Ларка ощерила на начальника острые зубы, но ничего не сказала. Иргушин сгреб квитанцию, поднял крысу за хвост, небрежно сунул обратно в карман и пошел из узла связи, громыхнув дверью, хоть в ней резина, чтоб не греметь, и затворяется она у других беззвучно.
Клара Михайловна, вспотев, глядела ему вслед через стекло.
В окно она видела красные от рябины сопки, которые любила. Мохнатая лапа шиповника колотилась об раму, дикая яблоня стряхивала с себя ветром дикие яблоки, каждое — с горошину, сверху медленно влеклось облако, чернильное сквозь стекло. У крыльца стояла директорская кобыла Пакля, на которой только Иргушин и ездит, хотя все кругом давно перешли на мотоциклы, и, пользуясь безлюдьем, деловито перегрызала привязь. Но не успела перегрызть. Иргушин игриво толкнул Паклю локтем, вспрыгнул в седло, крикнул со свирепой ласковостью: «Пошла, подруга!» Унесся вскачь по центральной улице, попадая кобыльими копытами точно в лужи, наверняка— нарочно. Грязь за ним раскачалась, встала волной и опала точно в свое место.
Тут Зинаида Шмитько — Клара Михайловна не заметила, как она вышла из коммутатора, — сказала задумчиво:
— Далеко ищешь — близко найдешь…
— Чего, Зина? — не поняла Клара Михайловна.
— Так, — усмехнулась Зинаида. — Вспомнила, как он землетрясение сделал.
— Просто совпало, — сказала Клара Михайловна.
— Конечно, — засмеялась в открытую Зинаида, — Но у других почему-то не совпадает…
Она просто так, конечно, сказала. Хотя про это землетрясение, чтоб отличить от других, каких много, так прямо в поселке и говорят: «иргушинское».
На Первое мая оно случилось, ровно в десять часов семнадцать минут. Народ как раз собрался на митинг против узла связи, тут — вроде площадь и место высокое, обсыхает раньше других. На бугорках стояли коляски, и младенцы задирали в них ноги. Ветер трепал флаг над трибуной, густо покрашенной в зеленый цвет, как всегда к празднику. От цунами-станции, по горке, катились еще опоздавшие. Больничные окна напротив были распахнуты настежь, и старуха Царапкина, бабыкатина мать и единственная тогда больная в стационаре, сидела на подоконнике в толстом синем халате и глядела вокруг довольно: страх как праздники любит. Вокруг старухи Царапкииой грудился в окнах больничный персонал. Клара Михайловна тоже вылезла на крыльцо, хоть работы было невпроворот — шли одна за одной телеграммы. У крыльца осторожно топталась хитрая Пакля, уже отвязавшаяся, прикидывала — как бы верней удрать. Кот Серафим, пузастый от хорошей жизни, спал, как всегда, на перилах и, спя, шевелил усами, будто ему перед мордой водили мышь.
Как раз Пронина Галина Никифоровна уже отговорила, сошла с трибуны наземь. Тут кот Серафим дико взмявкнул со сна, скатился с крыльца и исчез за углом узла связи.
Это Клара Михайловна запомнила особо, поскольку кот Серафим был ее, взятый слепым котенком и вскормленный, и еще потому, что лени он был всегда необъятной, двигался, даже за крайней нуждой, степенно и плавно. А тут вскочил, как шилом кольнутый. Все это Клара Михайловна потом особо расписала в анкете для цунами-станции. Кот Серафим тогда, значит, показал себя как предвестник, но никто его не понял.
Директор Иргушин взошел на трибуну, резко взмахнул рукой, звонко сказал: «Товарищи!» И тут же, в глазах Клары Михайловны, сломался, встал косо, поехал куда-то вбок, потерялся из виду.
Она ощутила вдруг, как мотнулось под ней крыльцо узла связи, потеряла его ногами, нашла — не там, где ждала, больно стукнувшись подошвой об половицы, боком слетела с крыльца и чудом встала. В расширенных ее зрачках проплыли дрожащие сопки, дрожь шла через них волнами. Потом со всех сторон и снизу, из глубины, настиг ее глухой, нарастающий гул. Солнце разом исчезло, как сморгнулось, хотя туч перед тем не было, и пепельный полумрак, надвигаясь с моря, низко завис над поселком.
Спиной она вдруг услышала дощатый треск, не такой, как шел отовсюду гул. А именно — треск. И подумала, что это рушится узел связи, где на дежурстве весь коллектив. Она рванулась к крыльцу, но попала грудью об дерево лиственницу.
Тут поперек ей, наперерез и к горам, всхрапывая, пронесся конь из детской сказки, давно забытой. Но она узнала его: сказочный конь. Ноги его были высоки, пружинно напряжены, грива стояла вверх резко, морда была трагически вытянута, и ярко летел сзади хвост, будто отлитый из горячего металла. Первозданную, дочеловеческую какую-то красоту зверя вдруг ощутила в тот миг Клара Михайловна вместо страха. И даже — вместо ответственности за свой коллектив. Но это был один только миг, меньше мига. Она успела еще удивиться — откуда же дикий конь посреди поселка?
И сразу увидала Иргушина.
Не попадая ногами в землю и потешно кривясь длинным, гибким — будто змея — телом, он рванулся коню вослед. И тут только Клара Михайловна сообразила, что это — Пакля. Но сознание это не убило в ней потрясенности. С тех пор она дважды видала коня во сне, как увидала тогда. Яростно яркий, летел он по ветру мимо нее во сне, высоко неся гордое, оскаленное лицо и распластав по ветру твердый, как из металла, хвост. И оба раза она просыпалась среди ночи с ощущением, что жизнь сегодня сделает с ней крутой поворот. Потом не заснуть, конечно. Идешь на работу с головной болью, преодолевая себя.
Неясно — к чему такой сон тихому человеку.
Директор Иргушин с усилием повернулся на зыбкой земле, шагнул к узлу связи, припадая на разные ноги, — казалось, что ног у него сейчас много больше, чем две. Клара Михайловна, прижавшись к гудящей, как телеграфный столб, лиственнице — гуд шел будто у нее из корней, — напряженно водила за ним глазами, чтобы не потерять. Он влез на крыльцо, толкнул дверь плечом.
Дверь затрещала, но не поддалась. Нелепо раскачавшись, Иргушин ударил ее всем телом. Дверь охнула, растворившись. Из узла связи прямо на директора, сбив его с крыльца, вывалилась Зинаида Шмитько, Мария, все остальные.
Заклинило дверь, пришлось потом менять.
На секунду Клара Михайловна закрыла глаза. И оглохла. Тишина вдруг стала кругом. Тишина длилась. Длилась. Давила уши, будто вода, когда глубоко нырнешь, набивалась в рот, как вода. Тишина перехватила дыханье. Клара Михайловна шевельнула губами, как рыба. Силилась крикнуть, но звука не было, тишина будто застряла в горле.
«Кончилось, граждане!» — сказал кто-то рядом.
И только тут Клара Михайловна поняла — не оглохла, а кончилось. Перестало. Ушло. Отпустило. Земля покорно и твердо снова легла под ноги. Прямо встали сопки. Пепельный полумрак вяло сползал с поселка к морю, и уже проглянуло солнце, бледное, как омлет. На глазах оно набирало цвет, краснело. Из окон узла связи, лениво звеня, сыпались на улицу стекла, какие остались. Баба Катя Царапкина, перебрасывая внука Ивана в сильных руках, с левой на правую, громко говорила Зинаиде Шмитько:
«Прямо облучённый какой-то народ! Будто землетрясениев не видали! Вон как напугали ребенка!»
Зинаида, держась почему-то за руку Иргушина, не слушая бабу Катю, говорила директору протяжно и с беспокойством, которого обычно Клара Михайловна не знала за ней:
«Не поранились, Арсений Георгиевич?»
«Ерунда, Зинаида Кирилловна», — засмеялся Иргушин, осторожно принял свою руку от Зинаиды, побежал куда-то, неся руку чуть сбоку и наотлет, как крыло.
Оказалось потом — палец сломал об дверь узла связи.
Тут с подоконника райбольницы подала голос древняя старуха Царапкина, бабыкатина мать, глухая, как печка, но пронзительная до жизни старуха. Над ней тоже выкрошилось из рамы стекло, и стена дала трещину сзади в палате. Но не это беспокоило старуху Царапкину, это все она пропустила мимо. А тут подала такой голос:
«Чего прекратили праздник, а, бабы?! Затмение, что ли?!»
Медперсонал, который уже очнулся, покатился со смеху. Другим повторили, кто не расслышал. И такой хохот поднялся перед узлом связи, себя не слышно. Хохотали, как вурдалаки, даже младенцы в колясках, и матери затыкали их сосками. Одни младенцы, не знавшие пока настоящего страха, хохотали, впрочем, здоровым смехом, а у взрослого населения приключилась вроде разрядка с истеричным весельем, крепко все же рвануло из-под ноги землю, не сразу забудешь. Но Пронина Галина Никифоровна вовремя взошла опять на трибуну, крикнула властно, с душой:
«А чего, товарищи, правда?! Продолжим митинг!»
Еще пару раз легонько встряхнуло в тот день. Но это уж так, чтоб было не скучно. Последний толчок даже придвинул, сколько мог, обратно инютинский сарай, откинутый первым, настоящим, почти на полметра от дома. Сарай, сбитый на совесть, сбегал туда-обратно и весь остался цел, только потерял одну стенку, которая была раньше — дом. Из сарая рванули во все стороны куры и свиньи. Хряк Борька, страстный производитель, пробежал поселок насквозь и залег в прошлогодней ботве на школьном участке, будто дикий кабан, врылся в землю, едва подняли. С того дня как производитель потерял свою силу, свял духом при полном физическом здравии.
Только старый рыжий петух сидел в сарае сиднем, на несушкином месте, и ворочал налитыми глазами, даже клюнул в палец Варвару Инютину, Симкину мать и свою хозяйку. Все же согнав петуха, Варвара Инютина нашла вдруг под ним яйцо, очень крупное и в большой грязи, — значит, старый петух от потрясения снесся. Как женщина и без того мистического склада ума, Варвара сразу в это поверила. А была, конечно, проделка Костьки Шеремета — без него уж не обошлось, успел подложить.
Сознательная Варвара носила яйцо в райком, в райисполком и почему-то даже к районному прокурору, где убиралась по совместительству, но нигде яйцо не взяли под государственную охрану, хотя дружно дивились его крупноте и вообще — такому явленью природы. Тогда Варвара Инютина побежала с этим яйцом на цунами-станцию, и Агеев с нее снял подробную анкету, как было дело. А после несерьезно предложил съесть яйцо с икрой.
Вот какое смешное было последствие.
Но Кларе Михайловне было тогда не до шуток, потому что в землетрясение бесследно пропал кот Серафим. Как взмявкнул на крыльце — вроде предвестник, так больше его никто и не видел.
Невеликое семейство — кот в доме, и некоторые даже презирают: мол, шерсть всюду, в пище, но Клара Михайловна без Серафима ощутила себя полной одиночкой, нет для кого заботиться. Кот Серафим вырос у нее в барстве, заботу любил. Миску с мылом не вымой — не подойдет к миске. Молоко употреблял только парное, мяса не ел вовсе, будто это ему какая-то дрянь, брезгливо тряс гладкой лапой. На улице иногда скушает воробья или мышь, это Клара Михайловна иной раз замечала за ним. Но дома мяса — ни-ни. Ел только рыбу, мягкую часть, — чтоб без костей и, конечно, свежая. Изо всех предпочитал рыбу нерку, редкую даже на острове, специально ему доставала.
Ночью, с тепла, громко пел во сне, раскидывал лапы, как человек, ворочался, скрипела под ним пружина в диване. Клара Михайловна иной раз вставала к нему, как к ребенку. Зажжет свет, постоит возле и ляжет обратно. Пение Серафима в темноте гремит со вздохом и глубиной, заполняет квартиру живым, будто семья твоя спит кругом по лавкам, утишает душу, хоть некоторые, наоборот, презирают — мол, кот вроде скотина, пропал — заведешь другого, эка печаль, чтоб его искать…
Но Клара Михайловна переживала.
Сколько-то дней прошло, уже порядком. Вдруг дверь в узел связи приоткрылась, как ветром, и вбежал кот Серафим, живой, только впалый, будто не он, в скатавшейся шерсти. Сразу скользнул к столу Клары Михайловны, мявкнул, но в руки не дался и отбежал снова к двери. Оттуда глянул на нее длинно, глаз в глаз, вроде— моргнул. «Зовет, — сказала Зинаида Шмитько с интересом, — клад, что ли, нашел». Клара Михайловна следом вышла наружу.
«Разбогатеешь, так не забудь!» — смешливо крикнула в окно Зинаида.
Серафим вывел Клару Михайловну к крутому берегу Змейки, где кусты стоят по откосу тесно, как на руке пальцы. Продравшись за ним, Клара Михайловна увидела вроде широкую нору, сперва мелькнуло: лисью. Невнятный писк шел из норы, шевеленье. Кот стлался в ноги Кларе Михайловне.
Недружелюбно и еще мутно глядели на Клару Михайловру первые серафимовские котята, шесть штук. Ставили дыбом мягкую шерсть, пушили детские усики, выгибали навстречу слабые когти, жались спиной где темней. Вовсе диких котят народил скрытный кот Серафим, оказавшийся кошкой, — едва потом приручили.
Но в разговоре осталось — кот, как привыкли. И еще осталась с иргушинского землетрясения у Серафима эта привычка — родить тайно, в природе, всякий раз в другом месте, пока сам не выйдет — бесполезно искать.
А «иргушинское» — это так вышло. Кто-то спросил Ольгу Миронову в клубе:
«Ну, разобрались на цунами-станции, с чего так тряхнуло?»
«Чего разбираться? — сразу сказала Ольга. — Это вы вон Иргушина спрашивайте — он землетрясение сделал, махнул с трибуны ручкой».
Иргушин, сидевший в том же ряду с женой Елизаветой и открыто обнимавший ее за плечи, засмеялся довольно:
«Работа тяжелая — палец сломал».
«А ты думал?! — сказала Ольга. — Это тебе не мальков разводить».
Тут свет погас, пошло кино «Обнаженная маха». Кино, вообще, из истории, но — с любовью. Королева шуршала шелками, красиво качались деревья, скакали меж них на конях нарядные люди, танцевали и пили, прямо топились в роскоши. А вот не было тоже счастья этому Гойе, художнику, и его женщине — не задалось…
Клара Михайловна понимала, что все это пустое, просто — кино, без правды жизни. Ей было совестно перед собой, что она все равно смотрит в экран жадно, подавшись телом вперед, что ее щеки горят и влажны взаправдашними слезами. Она неумело попудрилась в темноте, локтем задела рядом Зинаиду.
«Переживаешь, Клара Михайловна?» — сразу сказала Зинаида.
«Гляжу, раз показывают, — сухо ответила Клара Михайловна: это она в Зинаиде не понимает — все прямо сказать, при людях. — Вообще-то, пустое кино, далеко от жизни».
«А я вот как раз люблю попереживать», — засмеялась Зинаида.
Тут уже пыльно вспухла под потолком люстра, налилась светом, разом защелкали кресла. Клара Михайловна тоже встала идти. Неожиданно тесным увидела она зал нового клуба после кино «Обнаженная маха», мышасто-серым. Но это сразу, конечно, прошло. Клуб как клуб, как раз удобный, строили всем поселком, новый — главное. Впереди по проходу, цепко держа Агеева под руку, двигалась Верка Шеремет, теперь-то — Вера Максимовна. Высоко на шиньоне белела у Верки шапочка из песца, последний крик моды. Нейлоновое пальто сидело на Верке влито, по формам. Финские рейтузы и черные лаковые туфли с блестящей пряжкой украшали Верку с низов. Фигуристая, конечно, тут ничего не скажешь, раз есть. В дверях Верка пропустила Агеева впереди себя, отлепилась…
Все это Клара Михайловна сейчас видела перед собой куда ярче, чем лицо Верниковской, стоявшей перед ней у барьера узла связи. Расплывчатое лицо шевелило губами, глаза на нем гневно ширились, рот задирался углом. А звука Кларе Михайловне вроде не было. Но, повинуясь лицу, она кивала в нужных местах и как бы поддерживала беседу. А Верниковская ничего не слышала, если уж говорила сама. Так что Мария давно оставила все дела и следила этот разговор, как спектакль, тоже не сильно вникая в смысл.
Такой смешной сделался разговор — никто никого не слышит, а людей вроде много: трое людей.
Тут, в самый раз, на крыльце возникло тяжелое шевеленье, как бы медвежья борьба и рык. Это уж было ясно — Вулкан лижет Ляличу сапоги, задирает лапы на грудь, всеми средствами выражает ласку. Лялич влетел через порог коршунком, отдирая с себя Вулкана, выставил пса за дверь, крикнул вслед:
— Не всавывайся в учрежденье, тебе говорят!
Огляделся внутри веселыми глазами, сказал:
— «Баюклы», девки, на подходе. Ждите сегодня-завтра, туристов ссаживать будут на экскурсию.
— Вот как? — сказала Верниковская.
Но Лялич нагорбил нос, глянул на нее востро, и Верниковская сразу прижала губы. Один лишь человек на всем острове мог замолчать терапевта Верниковскую — это Лялич, потому что он был ей родной старший брат, хоть ну ничем они не похожи, даже полная противоположность.
— Сведений не поступало пока, Григорий Петрович, — осторожно заметила Клара Михайловна.
— Сейчас поступят, — весело пообещал Лялич. — Теплоход в этот сезон — последний, все, туши свет.
Точно. Сразу, как Лялич сказал, вошла Зинаида:
— «Баюклы» на подходе, радиограмма…
— Весь поселок уж знает, — хохотнул Лялич. — Темное место — узел связи…
Обругал от большой любви.
Но поселок, кроме радиостанции, не знал еще такого события — что зайдет теплоход. Тихий лежал поселок. Деревянный тротуар на центральной улице блестел недавним дождем. Надувался соком шиповник-ягода. Собаки лизали себе шерсть. Большими губами шлепало море, скидывало о берег пену и водоросли. Сима Инютина смирно прошла в парикмахерскую для химической завивки волос, и баба Катя Царапкина проводила ее блестящими, молодыми глазами сквозь витрину раймага. Химической завивкой волос — это уж всем было ясно — Сима мечтала понравиться Костьке Шеремету, пустые эти мечты.
Из колонки напротив узла связи беззвучно лезли капли. Старый ворон, перехватывая их на лету, набивал водой клюв, ленясь наклониться к луже. От рыборазводного полз к поселку старенький трактор, у которого было такое дело — забрать из яслей Леночку Ломову и доставить ее домой, на завод. Трактор надсаживался в грязи, молодой парень Вениамин орал на него, как на лошадь.
Но что орал — не было слышно: ветер.