А Ольга к Филаретычу не попала, поскольку на крыльце, обнимая перила длинными ногами, боком сидел директор Иргушин, сзади него, в темноте, топталась в грязи Пакля, и еще тут же, у крыльца, стояла Мария, явно смущенная, и постукивала сапожком об ступеньку.

— И Люську Тагатову я тоже предупредил, — сказал Иргушин, продолжая разговор, явно неприятный Марии.

— Она теперь Балабенко, — пискнула Мария.

— Вот-вот, Балабенко, — хмыкнул Иргушин и спрыгнул навстречу Ольге. — Ты где ходишь, Миронова? Я у тебя дома сидел-сидел, на станцию сбегал — нету, жду на крыльце, как мальчик.

— Я же сказала, что, наверно, у нас, — пискнула Мария.

— Молчи, когда старшие говорят, — сказал Иргушин грозно.

Мария фыркнула. Юлий Сидоров выдвинулся из темноты следом за Ольгой, спросил:

— Как там, Арсений Георгиевич?

— Там — хорошо. А где?

— Я имею в виду: на Змейке, — объяснил Юлий. — Утром плотно кета стояла, я насчет того — не было бы замора.

— Замора, наверно, не будет, — сказал Иргушин. — Устье перекрыли сеткой, а то бы она еще перла, косяки подошли. Жуть на море глядеть.

— Эта мера правильная, — подтвердил Юлий солидно.

— Приятно слышать, — усмехнулся Иргушин. — А только разрешения на эту меру мы не имели, и новый рыбнадзор уже все начальство обегал и на Сахалин отправил три телеграммы, что самовольно препятствуем нересту…

— Две послал, — пискнула Мария.

— Вот-вот, две, — хмыкнул Иргушин. — Так что я, считай, с выговором, пока разберутся. А замора не будет..

— Все же взгляну, раз вышел, — сказал Юлий.

Когда грязь за ним стихла, Иргушин сказал:

— Интересуется. А удрал. Это он, между прочим, напрасно.

— Что — напрасно? — заступилась Мария. — Юлик как раз серьезно переживает.

— Так ты меня поняла? — грозно сказал Иргушин Марии. — За каждую гриву буду шкуру спускать — с тебя, с Люськи, с Симки Инютиной, всех я вас знаю. Паклю — спасибо! — не обезволосили, красотки!

— Обезволосишь ее! — фыркнула Мария обиженно. — Она кусается, как собака. Люську так цапнула в плечо! А Вовка потом говорит: «У тебя почему синяк?» А Люська говорит: «Это Пакля!» А Вовка не верит: «Какая, говорит, Пакля?!»

Иргушин захохотал, а Ольга сказала:

— Ничего не понимаю. А чего вы от нее хотели, от Пакли?

— Ха! — сказал Иргушин. — Ты разве не слышала? Они всех лошадей в подсобном на шиньоны перевели: хвосты, гривы — напрочь!

Это, между прочим, Мариина была идея. И оправдала себя блестяще, поскольку на остров дошла такая мода: шиньон. Шиньон из живых волос шестьдесят рублей — вынь да положь. Из искусственных, правда, — двадцать пять, но волос там тонкий, путанный при расчесе, дрянь, а не волос. Из хвоста, впрочем, — тоже: проволока, это пришлось сразу оставить. Хрена только успели сделать бесхвостым — как смирного мерина, в порядке опыта. Зато гривы себя оправдали. Прокипятишь в воде три часа — волос бледнеет и становится мягкий, будто свой. Крась в какой хочешь цвет — и ходи. И ни копейки. Ну, немножко лягнут, можно перестрадать.

— Твой шиньон, значит, из кого? — засмеялась Ольга.

— Из Звездочки, — сказала Мария и оживилась. — А мне идет, правда, Ольга Васильевна? Сразу такая голова!

— Гляди, как бы на танцах не заржать, — хмыкнул Иргушин.

— Это кто же додумался? — поинтересовалась Ольга.

— Ой, не помню, — пискнула Мария скромно. Убежала в дом.

Иргушин перегнулся с крыльца, крикнул в черноту:

— Эй, подруга! Не уходи далеко, скоро домой поедем!

В квартире при нем все было сразу иначе: живое. Звенела посуда в буфете, скрипело кресло-качалка, умываясь, Иргушин уронил мыльницу, и она прокатилась по кухне, грохоча, как ведро. Спираль в плитке, накаляясь, трещала. Кофейная пена лезла, шурша, через край. Сам собой вдруг упал с полки альбом и распластался по полу со шмяком. Штору в окне Иргушин задернул слишком резко, сорвал с петель. Штора повисла косо и тем обрела индивидуальность. Но Иргушин все-таки остался недоволен, сказал:

— Что бы тебе еще такое набедокурить?

И сбросил пепел на ковер, мимо пепельницы.

— Это уже свинство, — сказала Ольга.

— За хорошим товарищем и убрать приятно, — засмеялся Иргушин. — А то живешь, как в музее. Чего у нас не хочешь пожить? Для разнообразия. Каждый бы день возил, как волк царевну, туда, обратно.

— Погоди: станцию сдам — может, поживу..

— Кого бог пошлет, — сказал Иргушин задумчиво.

Но Ольга не поддержала. Даже с Иргушиным не хотела она этого обсуждать: появится новый человек, начальник станции, может быть — очень толковый, почему же нет. И он, одним своим появлением, невольно как-то перечеркнет для всех то, что было. Это будет уже — история: Олег Миронов, а настоящее будет — Павлов, живой, хоть пока без имени. Но она же сама этого хотела, чтоб его прислали….

— Ты не так все думаешь, — громко сказал Иргушин.

Ольга даже вздрогнула.

— Не думаю я, — отказалась Ольга, и ей, вправду, сразу стало спокойнее, что он так сказал.

— Вижу, чего ты думаешь, — сказал еще Иргушин.

Теплым был его голос, прямо на ощупь — теплым. Серые глаза смотрели на Ольгу открыто, без знаменитой игрушинской подковырки, и дрожала в глубине их печаль, глаза понимающего человека, не чужого для Ольги после стольких лет островной, общей их жизни. Казался сейчас Иргушин много старше, чем был, чем обычно. Резкие морщинки лежали у него в углах глаз, у подбородка, перечеркнули лоб. Цвет лица был коричнев, дубленый, от вечного ветра такой загар.

Со взрослой добротой и заботливостью глядел сейчас на Ольгу, ровесницу ему, директор Иргушин.

— Не получается ничего, Арсений, — сказала Ольга, пожаловалась, чего не умела, но это сейчас вышло ей легко. — Никак себя не приткну. Стою у Царапкиных — Лидия кричит, надо вроде что-то сказать. А я и не чувствую ничего, будто далеко где-то кричит.

Иргушин пустых слов произносить не стал — мол, время, мол, пройдет. Моргнул молча. Взял Ольгу за руку — подержал — без пожатия, просто для теплоты, осторожно выпустил, молча.

Но вроде ей стало легче.

— А ты чего дерганый? — сказала Ольга. — Или мне показалось на крыльце, будто ты дергаешься?

— Да нет, — сказал Иргушин несколько неуверенно. Но качнул головой чему-то и рассмеялся. — Хотя есть, пожалуй!

И сразу лицо его стало сильным и молодым, никаких морщин: напор и натиск. Мгновенно меняется директор Иргушин. И все на острове знают его только таким — насмешливым, деловым, резким в решеньях. Рвал зуб в райбольнице, так укол не позволил сделать, сидел в кресле прямо и даже с улыбкой, хоть рот раскрыт. Глазом не дрогнул. «Спасибо, доктор!» — плюнул, куда велели, и пошел. Другие многие, тоже мужчины, при этой процедуре линяют, но не Иргушин.

— Ты Михаила хорошо знаешь? Нашего техника?

— Ну конечно, — сказала Ольга. — Зины Шмитько муж.

— Вообще-то — муж, — кивнул Иргушин с задумчивостью. — Только он вчера к нам на рыборазводный перебрался, уже привез вещи.

— Зина мне ничего не говорила, — ахнула было Ольга, но сразу успокоилась вслух: — Помирятся! Это у них бывает.

— Сомневаюсь, — сказал Иргушин. — Значит, ничего не говорила? Я так и думал. А Михаил нас всех сегодня чуть под монастырь не подвел…

— Да что ты?! — удивилась Ольга. — Из него же слова не вытянешь!

— А он — не словом, — усмехнулся Иргушин.

Это уж точно: не словом. Так было.

Утром Елизавета Иргушина, технолог рыборазводного, шла со второй забойки вдоль берега напрямик: ящики кончились на забойке, и она сама побежала на склад, чтоб быстрей. Чайки над Змейкой орали — себя не слышно. Берега тут дремучие, заросли бамбуком да ивой, корни скользят под ногой, плюхает грязь, мхи осклизлы. Елизавете бы уже надо свернуть по тропке к заводу. Но что-то толкнуло ее пройти чуть дальше, где отходит от Змейки головной канал водоснабжения: вода отсюда самотеком бежит прямо в цех, на икру.

Цех длинен, по сути, весь завод — один цех, устанешь идти вдоль. Стоят в воде инкубационные аппараты, где икра разложена в рамки — икринка к икринке, а кругом вода и узкие переходы для ног. Восемьдесят миллионов икринок, в одной рамке — три тысячи восемьсот штук. И каждую рамку не один раз нужно проверить: вовремя, специальным пинцетом, удалить мертвую икру. Погибшие икринки тверды, как камушки, и цветом похожи на созревающую бруснику — белые, с чуть краснеющим боком. Здоровые же — эластичны под пальцем, красны.

Но первые тридцать дней, в стадии до глазка, — пальцам тут как раз нечего делать: в это время икра чувствительна к любому прикосновению, к любым изменениям воды, отход тут велик. Это уже позже рамки с икрой промывают под душем — душуют, держат для профилактики в растворе малахитовой зелени: от грибка, можно даже перевозить, если нужно, прямо в ящиках…

Но сейчас икре важен полный покой. И проточная вода.

Устье головного канала укреплено досками, перекрыто решеткой, чтоб вода была чистой, чтоб не лезла рыба в канал, те же кета с горбушей, узкая минога, по-местному — семидыр, этой все равно много набивается в решетку, вездесущая форель-мальма. Устье чистят и пестуют как источник жизни завода.

Елизавета Иргушина достигла канала и тут, в самый раз, застала такую картинку.

Рыбоводный техник Михаил, опытный на заводе работник, не слезающий с Доски почета, немолодой уж и капли не пьющий, старательно разворачивал лопатой доски, изо всех сил рвал руками решетку, хоть, конечно, не разорвать — металлическая, но от души старался и большими сапогами топал в канале, вздымая ил со дна.

«Тагатов! — крикнула Елизавета. — Что вы делаете?!»

В первый момент она еще думала, что чего-то не поняла.

«А, Елизавета Максимовна! — боком глянул на нее техник Михаил, и в черной его бороде плеснулась нехорошая улыбка. — Вот именно то и делаю, чего видишь!»

И он опять ударил лопатой.

«Но это же преступление!» — крикнула Елизавета. И тоже влетела в канал, рядом с ним, черпнув сапоги-броды с верхом и не заметив этого.

«Ага, — сказал техник Михаил и снова улыбнулся нехорошо, так что Елизавета уже испугалась за него: с ума, может, сошел, такой-то положительный. — Значит, сядем в тюрьму: я и твой Иргушин».

Но молотить по доскам все же перестал, сжал лопату в руках.

«Да при чем тут Иргушин?» — звонко заорала Елизавета, которая была по рождению Шеремет и, в случае надобности, тоже могла взвиться не хуже Верки, но никогда как раз не взвивалась, говорила, наоборот, тихо, с тактичной вежливостью, а от пустого крика буквально заболевала, тут у них с Веркой полная разница, и никогда они не были потому близкие, как сестры. — Ну при чем тут Иргушин, подумай! — Елизавета еще наддала голосом, надеясь, что кто-нибудь услышит. — Завод же погубишь! Свой же завод!»

«В гробу я видал этот завод!» — заорал тихий техник Михаил.

Швырнул лопату так, что она улетела в Змейку, выскочил из воды и вломился в кусты большим телом, будто медведь. Затопал прочь от канала, не обернувшись.

«Да что стряслось-то?» — сказала Елизавета вслед, чувствуя, что ноги под ней дрожат и вода ходит в сапогах-бродах вольно.

«У своего мужа спроси», — бросил издалека, не обернувшись.

Елизавета, как могла, поправила устье. Хотела уже бежать, но побоялась, как бы не вернулся. И так ползла к заводу взбутетененная муть. Постояла сколько-то. Нет вроде. Оглядываясь, побежала по тропке. Близко перед заводом встретила рабочих, срочно послала к каналу. Удивились: «А чего там? Вчера же чистили!» — «Разворотили какие-то хулиганы», — сказала Елизавета. Сама — скорей в контору. Иргушин был в цехе, не сразу нашла.

Директор выслушал технолога молча, выставив подбородок.

Спросил, как на собрании: «Угроза заводу есть?»

«Да нет вроде, — сказала Елизавета, успокаиваясь. — Не успел он, сейчас поправят. Охрану, что ли, поставить, или как?»

«Никак, — сказал Иргушин. — Еще не хватало — охрану!»

«Так он что, рехнулся? — спросила Елизавета. — Он же именно тебе хотел сделать, я так поняла. Был какой разговор?»

«Нет», — мотнул Иргушин.

«Какая у него премия в прошлый месяц?»

«Большая, — засмеялся Иргушин. — Да брось ты! Неужто не понимаешь? Работаешь с мужиками, а все никак. Перебрал — вот тебе вся причина!.»

«Он же не пьет», — сказала Елизавета.

«Вот именно, — сказал Иргушин. — А тут, значит, выпил — на новой квартире и по холостому делу».

«Думаешь? — Елизавета прикинула про себя, сказала — Нет, он был трезвый. Я рядом стояла».

«Много ты в этом деле понимаешь!» — засмеялся Иргушин.

«Достаточно, — улыбнулась Елизавета. — Ты не отмахивайся, Арсений. В этой истории нужно разобраться».

«Будь уверена, — сказал Иргушин. — Вовка знает плавать боком, Вовку нечего учить».

Это у Олега Миронова было такое присловье.

«Я пока никому ничего», — сказала Елизавета.

«Само собой, — сказал Иргушин. — Никому ничего и не надо».

Когда Елизавета ушла, Иргушин уселся на стол, как он любит. Долго и бессмысленно смотрел в окно. Дважды звонил телефон, но директор трубку не снял. Заглянула бухгалтер, подписал где надо. Походил по кабинету. Присел возле шкафа на корточки, свистнул особым свистом — тонко. Раз, другой. Из-под шкафа вылезла толстая крыса Ларка, оглядела директора блестящими глазами. «Вот так, Ларка», — сказал Иргушин задумчиво. Ларка ощерила зубы — улыбнулась, ничего не сказала. Взбежала Иргушину по ноге, устроилась на плече, быстро-быстро зачесала себе за ухом. «Не щекотись», — попросил Иргушин.

Тут вошел техник Михаил, глядя вбок.

Иргушин цыкнул. Ларка скатилась по нему и исчезла за шкафом.

Директор, улыбаясь, поднялся навстречу технику.

«Держи, Михаил Леонтьич», — сказал Иргушин.

Протянул технику через стол коробок со спичками, полный.

«Чего?» — вскинул глаза Михаил.

«Спички, — объяснил Иргушин. — Поджигать небось будешь, поскольку с каналом не вышло. Завод будешь? Или дом? Давай — лучше дом, сам строил. Отведешь душу!»

Михаил спрятал спички в карман и сел.

«С Елизаветой Максимовной ты уже объяснился, — сказал Иргушин, помедлив. — Это очень, конечно, по-мужски. Спасибо. Дальше чего?»

Михаил сидел ровно, и яркий рот его блестел в бороде.

«Я про тебя как-то думал иначе», — сказал еще Иргушин.

«А если мне без нее не жить», — сказал наконец Михаил без вопроса, едва разлепляя губы, и борода у него на лице качнулась, будто приклеенная, почти погасив тихий голос.

«Заплачь — пожалеет», — сказал Иргушин жестко.

«Плакал», — сказал Михаил.

«Это дело твое, — сказал Иргушин, длинной рукой дотянулся до сейфа, открыл, достал из сейфа коньяк «плиску» — дамский, вообще-то, предложил: — По такому случаю выпьем?»

Бухгалтер опять мелькнула в дверях, Иргушин качнул головой, бухгалтер скрылась мгновенно.

«Не умею», — угрюмо сказал Михаил.

«Потому и предлагаю, что риска нет, — засмеялся Иргушин, наливая стаканы. — А ты все же попробуй, окажи честь».

«Ладно», — сказал техник директору.

Стакан утонул в громоздкой руке, борода качнулась над ним. Михаил поставил пустой стакан обратно на стол и снова сел прямо.

«Получается», — сказал Иргушин.

«Я все равно не пьянею, — сказал Михаил угрюмо. — Могу сколько хочешь пить — это пустой номер, потому не пью. Ну, и не люблю это».

«Понятно, — сказал Иргушин. — А нам — лишь бы дух был..»

Встал, запер «плиску» обратно в сейф, прислонил стаканы к графину, как были. Сказал с расстановкой:

«Искомый дух от тебя, Михаил Леонтьич, теперь есть, что и требовалось. Теперь ты, Михаил Леонтьич, ступай в свою комнату, и, чем больше народу тебя у завода встретит, тем лучше. А народу сейчас, слава богу, полно, потому что — как тебе известно — путина, время горячее для завода. А ты в это самое горячее время идешь домой пьяный. И вполне естественно, что будет тебе строгий выговор на всю катушку за твое безобразное поведение, это я сейчас прикажу отпечатать…»

«Нет, — сказал техник Михаил. — Я не маленький. — Что сделал — то сделал, за это могу отвечать».

«Можешь, — согласился Иргушин. — Но лучше — не надо..»

Вот что мог бы рассказать сейчас Иргушин Ольге Мироновой и хотел рассказать. И даже — больше. Но не стал, поскольку Ольга, кажется, в этом деле помочь не может, хоть они и друзья с Зинаидой. Да и кто тут может помочь? Иргушин сказал только:

— Михаил скандал сегодня устроил — едва уняли. Напился в рабочее время, канал чуть не своротил…

— Может, с Зиной поговорить? — сразу сказала Ольга.

— Я как раз хотел посоветоваться, — соврал Иргушин.

А о другом он думал, наоборот, — умолчать, так сказать: пройти мимо, чтоб не обвинили в предвзятости. Но все же решил, что нельзя промолчать.

— Пока тебя не было, я заглянул на цунами…

— Ты говорил, — кивнула она. — Вроде спокойно. Агеев сегодня в ночь, тут уж я не волнуюсь, спать буду как убитая.

— Погоди спать, — усмехнулся Иргушин. — Что-то мне сдается, что твой Агеев — вроде моего Михаила, лыка не вяжет.

— Фу, как ты его не любишь, однако, — улыбнулась Ольга.

— Да нет, — сказал Иргушин. — Я к нему теперь ничего.

И оба знали, что такое — «теперь», разом опустили глаза. То есть после Олега, после того, как Агеев нырял, когда искали.

— Агеева в праздник-то пригубить не упросишь, — сказала Ольга. — Верка его за одну рюмку полгода ест..

— Вера Максимовна мне известна, — кивнул Иргушин. — И все-таки.

— Это тебе показалось, — сказала Ольга решительно. Но все-таки встала. — Схожу на станцию. Исключительно — чтобы тебя успокоить.

— Во-во, — засмеялся Иргушин. — Успокой, сделай милость. Мне все равно пора…

Пакля уже стояла возле крыльца на изготовку, на досуге подгрызала перила. Вечно после нее баба Катя Царапкина находила на крыльце свежие погрызы. Если применительно к лошади можно говорить о хобби, то хобби у Пакли — погрызть где покрепче. Иргушин даже уверял, что она способна валить вековые деревья.

Он вспрыгнул в седло чуть не прямо из двери. Крикнул сверху:

— И птицей на коня взлетел, толкни под зад!

Сразу они умчались, слитно — Иргушин и Пакля. Пропали во тьме. Тьма стояла такая, что хотелось ткнуть палкой в тугое небо, проклюнуть хоть звездочку. Но скоро глаза привыкли.

Ольга некстати подумала тут про клюевскую телеграмму и заспешила. Хоть ерунда, конечно, не может такого быть с Агеевым.

Телеграмма поступила позавчера: «Прошу быть начеку с двадцатого числа до конца месяца Клюев». Опять, значит, Клюев ждет, персонально. Ждет персонального землетрясения, о котором пока один только Клюев и знает, так как он уже много лет занимается прогнозированием.

Темная это лошадка — прогноз, и сперва это вышло Клюеву боком при защите докторской. У него в диссертации один из районов Сахалина фигурировал как абсолютно сейсмобезопасный — в глубь веков и насколько хочешь вперед. А в аккурат накануне защиты, как по заказу, в этом именно районе рвануло с магнитудой семь и три. Нельзя сказать, чтоб это рушило научную концепцию Клюева, но компрометаж был явный. И много смеху по сферам. Клюев, конечно, от защиты отказался, вздымал кверху тщедушный палец, объяснял весело: «Поскольку сами боги против!» Очень его утешала такая связь — он и боги.

Но докторская отодвинулась почти на два года.

И до сих пор, как ни занят по должности, Клюев иногда радовал станции, подотчетные институту, вот такими депешами — такого-то, мол, числа гляди в оба. Олег это называл — «клюевский допинг». Смеялся: «Проверяет, чтобы не спали». Иногда в означенные Клюевым сроки действительно хорошо трясло, чаще — нет. Тут один Клюев небось знает — шли землетрясения по науке или ломились вопреки всякой, практикам об этом трудно судить. Но допинг был. Олег как-то послал ответ на домашний адрес: «Было семь землетрясений приветом Миронов». Они с Филаретычем заранее хмыкали, предвидя ответ — по известному всем троим сценарию. Но ошиблись. Клюев прислал через сутки: «Срочно вылетаю». Приурочил ловко.

И сейчас может прилететь с новым начальником, кто его знает.

Вообще — все может быть. Вон — пятого августа, чего далеко ходить, пришлось дать по океанской стороне острова тревогу цунами, среди ночи вывозили в сопки народ. Начальник штаба цунами в пух разругался с Иргушиным, который в сопки лезть не желал; только намылся в бане, благодушествовал за чаем, подавал подчиненным пример несознательности. Костька Шеремет дежурил на берегу, глядел — не ушло ли море: перед волной море с шумом откатывается от берега, обнажая дно на сотни метров. Отчаянные любители, бывало, вместо бежать рысью вверх — кидались подбирать со дна рыбу, которой море оставляло за собой тьму. Глупая эта отчаянность до времени сходит с рук. До момента. Этот раз волна пришла всего полтора метра, практически — не было. А могла — и пятнадцать. Недаром радиоточки в поселке неотключимые, крути как хочешь — не вывернешь. Чтоб можно было в любое время объявить тревогу по радио. И сирена, конечно, орет, это уж — как война.

Утром народ слез с сопки: пронесло.

Тут обнаружилось, что новый шофер стройучастка под шумок вывез на казенном вездеходе все свое барахло, до нитки. Сидел теперь на груде узлов с женой и ребенком, вниз идти отказался. Сколько ни уговаривали, отвечал: «Я подыхать не хочу!» Начальник стройучастка Верниковский проявил терпение к новичку, объяснял добром, что большого цунами, опасного для жизни, тут сроду не было и есть на это цунами-станция, люди несут круглосуточную ответственность. Но шофер повел себя истерично, кричал хуже женщины: «Знаем мы эту ответственность! Везувий тоже никогда не извергался, а потом— извергся!» Вслух жалел, что приехал в чертову дыру из такого культурного места — Хоста, где жил как бог. «Так зачем же вы в самом деле приехали?» — не выдержал Верниковский. «За чем и вы!» — грубо ответил шофер.

И был неправ: Верниковский тут двадцать лет живет, это его на земле место, а новый шофер — все знают — приехал подзаработать на год-два. Это разница. Новый шофер криком всех восстановил против себя. Двое суток сидел на сопке, костер жег, как волк, держал ребенка в дождливой сырости, жена поздним вечером — тайком от него — спустилась до бабы Кати, взять хоть хлеба.

Слез наконец. Узлы таскал па себе — Верниковский машину не дал, строго ударил за прогул по зарплате. Ждали: уедет шофер, между прочим — хороший, высшей квалификации, нужны такие. Но показал себя трусом. Это, впрочем, бывает по первости, на острове относятся с пониманием. Не кололи этим. Так что в культурный центр Хоста новый шофер стройучастка пока не уехал. Работает.

В темноте Ольга стукнулась на крыльце станции об дверь. Это уже непонятно — входная дверь распахнута настежь. Вошла через коридор. Громко, предупреждая Агеева о себе, сбила с сапог грязь, влезла в сухие тапочки, которых возле порога много. Прошла в дежурку.

Теплота тут была. Яркость.

Сразу увидела, что Иргушин прав.

Агеев сидел, крепко уставив в стол локти. Лицо его, меж ладоней, было красным, припухлым, густые брови казались сейчас неопрятными, встрепаны, как шевелюра, ноги кинуты на пол безвольно и вкось, как Агеев никогда не сидит. С видимым усилием поворотив на Ольгу глаза, Агеев взглянул на нее без смысла, издалека, съехал куда-то взглядом. Но Ольга успела поймать в глазах его, на самом дне или даже глубже, что-то знакомое для себя, вернее — по себе. Будто ему больно.

Ахнула — вот настроил Арсений, а тут человеку плохо..

— Саша, что? — шагнула к нему Ольга, готовясь уже подхватить, помочь, звонить в «скорую помощь». Уже успела прикинуть, что Филаретыч подменит, а Вере до утра говорить не надо.

— А, Ольнька, — сказал Агеев, сроду так не звавший ее. И улыбнулся. Тонкие губы его широко разъехались, открыв неровные, мелковатые для лица зубы и сразу сделав симпатичное лицо Агеева почти уродливым. — А я гляжу — кто? Это Ольнька…

— Как ты мог, Саша? — сказал Ольга, сама чуть не плача. — А если сейчас землетрясение? Ты же один на станции!

— А я УБОПЭ — отклчил, механический сгнализатр — отклчил, — сказал Агеев, вставая. Но пошатнулся и снова сел. — Так что — бдет тихо!

Ольга бросилась за стеклянную перегородку. Так и есть: отключил. Пустила. УБОПЭ застучал, отбивая минуты, из-под пера ползла ровная линия. Слава богу — пока ничего. Сбегала в темную комнату — «зайцы» писали нормально, тут, видно, не трогал. Фу!

Вернулась, сказала Агееву, сидевшему так же:

— Я вас снимаю с дежурства, вы пьяны!

— Пьян, — согласился Агеев охотно. — В дрбдан. Первый раз в жизни напился, Ольнька, можешь мне поверить..

— Я вам не Оленька! — взорвалась Ольга. — Я начальник станции, а вы — бывший старший инженер. Немедленно уходите вон, мне вас видеть противно. Говорить с вами я буду завтра, если вообще — буду.

— А теперь мне — куда, Ольнька? — сказал Агеев покорно.

— Куда хотите, — сказала Ольга брезгливо. Но остановила себя, поскольку он все равно невменяем. Прибавила: — Домой, видимо.

Агеев все же поднялся, влез в куртку, потратив на это немало времени, протопал обратно, снова присел. Ольга уже сидела за столом дежурного, Агеев теперь — сбоку, на табуретке.

— Нет, — сказал Агеев и взглянул на Ольгу с осмысленностью, какой она уже не ждала. — Дмой мне нельзя: Верчка убьет.

Вот как — это его привело в чувство: Верочка.

— То есть я хчу сказать, — сказал Агеев, старательно выговаривая, но все-таки гласные у него не все получались. — Я хчу сказать, что это убьет Врчку…

Это oн верно сообразил, шуму будет больше, чем от цунами. Хотя та же Верочка вполне могла позвонить, интересно — как бы он ей ответил. Впрочем, она бы не позвонила, нет у нее такой привычки. Вот Агеев сто раз звонит в ее дежурство, прибегает на станцию, не дает Вере дежурить в ночь, чтоб не надорвала здоровье, подменяет — попозже, когда все кругом заснут.

В общем-то — повезло Верочке, это верно.

— Ладно, — сказала Ольга, привычно ругая себя. за понимание и бабскую слабость. — Ступайте в библиотеку, ложитесь на раскладушку, и чтоб я вас больше не слышала до утра.

— Спасибо, — сказал Агеев осмысленно.

Добрался до двери, прислонил себя к косяку, сказал: — Олег мне был друг…

— Господи! — сказала Ольга. — Олег бы не стал с вами сейчас возиться. При Олеге вы бы в таком виде носа не показали на станцию, в том-то все и дело. Не трогайте вы Олега, Александр Ильич!

— Знаю, — сказал от двери Агеев вдруг почти трезвым голосом. — Олег мне спас жизнь, а я его не спас.

— Уйди, Саша, — попросила Ольга.

Теперь ушел. За стеной, в библиотеке, грохнуло, это он тянет раскладушку из-за шкафа. Поставил, кажется. Все, улегся…

Тихо стало на станции. Как в могиле.

В это время Иргушин шел по поселку без тротуара — прямо дорогой, через грязь, грязь тепло дышала ему в лицо. Пакля брела позади, ступая в следы хозяина. Редкие фонари еще горели, движок работает до двенадцати. А людей уже не было. Мелькнула за домом Варвара Инютина, с помойным ведром и в галошах на босу ногу. Отметила мистическим своим умом: «Иргушин ночами бродит, как тать. К чему бы это?» Но не знала — к чему. У Лялича, из коридора, лениво брехнул Вулкан. Шмыгнула через улицу кошка, бесхвостая, как тут часто: местной породы, туристы любят с такими фотографироваться, нарасхват. Динамик негромко бормотал на столбе перед стройучастком, рассказывал сам себе мировые новости. Иргушин спустился к Змейке возле висячки.

Вообще-то на завод ему в сторону, висячий мост — ни при чем.

Ступил на мост. Кобыла Пакля, подумав, осторожно поставила на висячку свое копыто, вслед за хозяином. «Очумела? — сказал Иргушин, не обернувшись. — Технику развалишь! Как люди будут ходить?» Пакля подумала, забрала ногу обратно. Побрела через Змейку водой, вызвав в воде рыбий переполох, кипенье. «Осторожней ты, лошадь!» — обругал Паклю Иргушин. Она пошла тише. Вылезла, встряхнулась громко. Иргушин еще стоял на висячке, раскачивая себя за поручни. Хлипкий мост ходил под Иргушпным ходуном. «Поиграли, и хватит», — сказал Иргушин и сшагнул на твердую землю.

Тут из-за бугра вынырнул навстречу ему человек, который, приблизившись, оказался Юлий Сидоров.

— Ну, насмотрелся? — спросил Иргушин.

— Хорошо на реке, — сказал Юлий. — Мне вообще это дело нравится: рыба.

— Чего же сбежал? — усмехнулся Иргушин.

— Я бы хотел вообще работать по рыборазведению, — сказал Юлий Сидоров, помолчав. — Только у меня пока нет специального образования.

— Это у многих нет, — усмехнулся Иргушин. — Можно — для начала — рабочим к нам в цех.

— Я бы пошел, — кивнул Юлий солидно.

— Далеко ходить, — засмеялся Иргушин. — И жена будет против.

— Что ж жена? — серьезно ответил Юлий Сидоров. — Жене можно объяснить, и она поймет. Я все равно документы послал в рыбный институт, на заочное. Документы они вроде приняли, сегодня письмо получил. Но тогда уж сразу нужно работать по специальности…

— Вот как? — сказал Иргушин с задумчивостью.

— С женой я еще не поговорил, это верно, — сказал Юлий. — Сперва ответ ждал из института, потом с вами сначала решил…

— Мне завхоз до зарезу нужен, — сказал Иргушин, — заместитель директора по хозяйственной части. У меня завхоз спился. Выручил бы до следующей путины, а там будет место техника. Ломов уйдет на пенсию, был уже разговор. Не пойдешь ведь завхозом?

— Почему же? — сказал Юлий Сидоров, поразмыслив. — Почему не пойти, раз это заводу нужно? Я как раз пойду. Только я не представляю пока, что там надо делать.

— А приходи завтра на завод, поговорим.

— Приду, — кивнул Юлии Сидоров.

Он уже дошел почти до середины висячки, когда Иргушин крикнул:

— Юлии Матвеич! Давай лучше — послезавтра! Завтра вроде «Баюклы» подойдет, с туристами, — день насмарку!

— Договорились, — отозвался Юлий.

И на их голоса опять в Змейке поднялся шум, трепыханье.

— Вот так, подруга, нужно делать дела, — наставительно сказал Пакле Иргушин. И видно было, что он доволен. Дальше, в гору, пошел уже весело и без нерешительности, которую Пакля чуяла в нем весь этот вечер. У подсобного они свернули влево, от моря. Тут домов уже почти не было — один-два темнели. И тропка была узка, чуть вбита в пожухлый клевер, не сильно тут ходили.

Впереди опять мелькнул человек. Помедлил. Свернул за подсобное с дальнего конца, в обход берегом моря. Иргушин не потрудился его узнать, может — вообще не заметил. Темно.

А человек был — начальник метеостанции Эдуард Скляр. И возвращался он как раз оттуда, куда держал путь директор Иргушин, — от Зинаиды Шмитько, где был с визитом и корыстными целями. Но зря.

Эдуард Скляр был, по-своему, местная знаменитость.

Шесть лет он на острове, и все шесть лет в райбольнице на каждого младенца, которого принимали в родильном отделении, глядели сперва с опаской: не Скляров ли, часом? Особенно чернявые всех смущали, ибо Скляр был ярко цыганист, ярко черноглаз, изящно носат, жилист и весь зарос волосом, будто стланником сопка. Но это все равно ему шло. И волосатость свою Скляр еще подчеркивал— вечно ходил ворот нараспашку, летом — рубашка лихо связана на пупе узлом, и кругом узла во все стороны голо, любуйся кто хочет.

И все дети его, законные и нет, были копия — Эдуард Скляр: ярко черноглазые, черноволосые, изящно носатенькие, живые, вставали на ножки в шесть месяцев, садиться научались, наоборот, позднее, орали звонко и не болели ничем, хоть в проруби их купай.

На это дело был Скляр большой мастер.

За шесть лет, кроме Светочки Скляр, которая к тому времени уже была, в райцентре родилось трое, копия, да один в Некрасовке — это семь километров вдоль берега, что ногастому Скляру не помеха. У кого отца в доме не было или он почему-то был против, отец, того Скляр по всем правилам вписал себе в паспорт, дал свою фамилию. Объяснял: «Ребенок должен без травмы расти».

К детям у Скляра вообще была особая слабость. Если он в какой дом ходил, к женщине, то уж ее дети сразу звали Скляра «папа». И это потом оставалось, когда Скляр больше и не заглядывал. На улице к нему бросались со всех сторон — разной масти и возраста: «Папа!» И он всех привечал, брал на руки, покупал подарки с получки. Раз, на собрании актива, Скляр с трибуны забыл фамилию, об ком говорил. Подумал секунду, спросил в зал: «Ну, этот?.. Моей дочери Тани отец…» И весь зал ему подсказал. Скляр кивнул, сразу стал выступать дальше.

Собственно, он и на остров попал из-за Светочки.

Перед тем, летом, медсестра Шура Пронина поехала в Крым по туристской путевке. И там встретила Скляра, на лоне южной природы. У него тоже была путевка, только другой маршрут. Но, видно, не сильно другой, потому что вскоре по возвращении Шура призналась матери, Прониной Галине Ннкифоровне, что беременна. И назвала — от кого. Но аборт делать наотрез отказалась, поскольку человек этот — Скляр по фамилии и женатый — был ей любимый. Надежды, что он когда-нибудь появится, конечно, не было. Пронина Галина Никифоровна ужасно переживала — Шура у ней одна. А что сделаешь?

Родилась Светочка.

Как потом узнали, Шура все же написала Скляру в город Петрозаводск, что, мол, все хорошо, девочка, три — четыреста, черненькая, и орет звонко, молоко есть. А месяца через полтора вдруг пришел на Шурочкино имя толстый пакет, и в нем были все бумаги на усыновление, главное — согласие жены, это всех тогда потрясло. И Светочка Пронина вскоре стала Скляр, честь по чести. Над кроваткой у ней Шура теперь открыто прикнопила фотографию— папа Эдуард, в мохнатой панаме и с ледорубом, стоял возле туристской палатки и улыбался всем ослепительно.

А через полгода — пожалуйста — сам явился. Вошел к Прониным в дом, сказал с порога: «Я тут, кажется, кого-то удочерил. Нельзя ли взглянуть?» Шурочка, обмерев, поднесла ему Свету. Скляр принял дочь бережно, развернул умело, засмеялся: «Моя! Подписываюсь!» Светочка сразу к нему потянулась. «Признала», — сказала Шура, взглянула на мать, Пронину Галину Никифоровну, гордо и с укором — вот, мол, какой, а ты не верила! Приняли Скляра в дом, тем более — он с разводом приехал, с Шурочкой вскоре сочетался законным браком.

Но долго, конечно, не выжил. Дом строгий, не по характеру. А с острова не уехал — охотник, вот что ему тут приглянулось особо: дичи много, хоть с крыльца стреляй, лисы сами на воротник ложатся. Пошел на метеостанцию, чтобы с комнатой. Светочку часто берет с собой на площадку, занимается с ней. «Это, — говорит, — гелиограф. Гляди — какой шарик блестящий, он солнце ловит». — «Зачем ловит?» — говорит Светочка. «А ему нравится!» — смеется Скляр, подбрасывая дочь высоко, варит ей кашу на казенной электроплитке. Пронина Галина Никифоровна сперва возражала, чтобы Скляр брал внучку на станцию — непутево живет, может — и к нему похаживают, на метео, не только он. А тут ребенок: Светочка. Но потом увидела, что дурного влияния от Скляра девочке нет, наоборот — радость. Пришлось разрешить.

Шура иной раз и в кино рядом с бывшим мужем сядет, смеется: «Чего это женщины за тобой плохо глядят? Пуговица вот-вот оторвется». — «А ладу нет, — блеснет Скляр яркими глазами. — Одна вечером пришьет, так утром другая выдерет с мясом». — «Смотри: битым будешь», — говорит Шура. «Вряд ли, — смеется Скляр. — Меня же все любят. Ну, назови-кто меня не любит?» Верно: хоть и шкодлив, в поселке к нему относятся хорошо. Открыт. Нежаден. Дорогу не перебежит, в этом устойчив. И многое ему прощают поэтому те же мужья. Так, поговорят. «Я не люблю», — скажет Шурочка. «Это твоя ошибка, — скажет Скляр с горячностью и блестя лицом жарко. — Я к тебе все равно вернусь». — «Лет через двадцать», — улыбнется Шура легко. «Может, и раньше», — скажет Скляр.

Вскочит. Уже побежал. Там — слово, тут — присядет. Вернется к Шуре, на свое место. «И думаешь — я тебя буду двадцать лет ждать?» — продолжит Шурочка шуткой. «А как же? — Скляр удивится. — Обязательно будешь». И Шура смеется, не поймешь — что меж ними.

Одно всем ясно: вокруг Зинаиды Шмитько Скляр вился зря.

Ловил ее после смены: «У вас, Зина, голос необыкновенный. Как трубку сниму — я уже умер». Но Зинаида на него даже улыбки не тратила, отодвигала взглядом с дороги, будто муху. Скляр торчал в узле связи, заглядывал в коммутатор. Клара Михайловна, на что уж тихая женщина, прямо сказала ему: «Нечего вам тут ходить, Эдуард Викторович, тут учреждение связи». Скляр просиял улыбкой: «Так я же по делу, дорогая Клара Михайловна. У меня как раз большие связи с материком — письма, телеграммы, пакеты». — «Я вас предупредила», — сказала Клара Михайловна, покраснев ушами, и скорей прошла в кабинет, за фанерную перегородку, поскольку Скляр и на нее глянул сильно, по-мужски, хоть и без интересу, скорей — по привычке. Но она почувствовала: по-мужски. И это смутило начальника узла связи, напомнило всякое, что забыто прочно…

Новость уже прошелестела по поселку: Михаил Тагатов съехал от Зинаиды на рыборазводный завод, против воли, конечно, теперь пьет горькую, дебоширит, шел из конторы средь бела дня, и от него разило. Директор, хоть как хорошо относится, вынужден был отстранить Тагатова от работы, отправил в новую комнату отсыпаться.

Тут, к слову, вспоминали, что мужчины вообще отрывались от Зинаиды с болью. Первый муж чуть не застрелился, баба Катя едва уговорила уехать, взяла ему билет за свои деньги. Все, что у первого мужа было на книжке — по слухам, порядочно, — он перед самым отъездом переписал, в сберкассе на имя Зинаиды. Она, конечно, этих денег не трогала. И он справок не наводил. Так что по сию пору идут, неизвестно кому, проценты. А бабе Кате он долг вернул быстро, телеграфом из Магадана.

Второй муж — это уж точно: назло Зинаиде — сразу от нее перебрался в другой дом, к учительнице пения Веронике. Эта Вероника была глупая, как коза, потому пустила и даже радовалась. Но недолго. Второй муж, который раньше был смирный, как мох, вдруг отлупил Веронику до синяков, так что она ночью бегала по поселку с глупым плачем. Утром собрал чемодан, только его Вероника и видела. Тоже уехал.

Вот теперь Михаил — тоже переносит болезненно..

Причины сбоку не видно, но Зинаиду не осуждали — женщина броская, уважает себя, самостоятельная в работе, знает, чего ей надо. Значит, есть причина. Интересно, конечно б, знать, как всегда на острове. Каждый бы посоветовал от души, всплакнула б как женщина — самой бы легче. Но тут уж никто не ждал, что Зинаида Шмитько всплакнет, прибежит за советом. Привыкли: Зинаида жизнь свою решает сама, молчком, всякое решенье твердо доводит до дела. Тогда — гляди сбоку. А ей вроде ништо — звонка, голосиста, румянец на обе щеки, И глаза смеются, будто все у ней ладно. Усталой, невыспавшейся, как бывает — другие женщины, никто Зинаиду не видел, хоть сутки на коммутаторе просидит.

И возле нее всегда шумно, улыбчато, будто праздник. Недаром начальник узла связи Клара Михайловна, женщина со своей печалью, все жмется к Зинаиде поближе, рядом с ней живеет. Мужчины выворачиваются перед Зинаидой на лучшую сторону, дорожат ее дружелюбием, ведут себя с тактом. Не одну семью могла бы разбить телефонистка Зинаида Шмитько, лучшая по району, но это ей не надо. И все женщины знают: не надо. Потому даже самые неуверенные в себе, в мужьях своих, держатся с Зинаидой легко, открыто распахивают домашние тайны. Даже в бане глядят на Зинаиду Шмитько с удовольствием, без плохой зависти. Просто глядят: хороша! Где надо — выпукло, где надо — впало, кожа свежа, как на ребенке, и сильные ноги ступают по мокрому кафелю — будто паркет. И женщинам приятно, что вот она — женщина и они — тоже женщины, в чем-то такие же, сама же себя не видишь со стороны. А тут видишь: хороша.

В прошлом году давали Зинаиде квартиру в центре поселка, в новом доме с удобствами и напротив узла связи. Но она перебираться не захотела, хоть Михаил уговаривал. Осталась в старом, который еще родители строили, а их уже давно нет. Дом стоит на отшибе, за подсобным хозяйством. Прямо за огородом внизу колотится море, а лисы берут у Зинаиды из рук, одомашнились. Летом медвежонок залез в туалет и замкнул себя изнутри на крючок. Охрип, пока Зинаида сообразила.

Домой Зинаида Шмитько приглашает немногих, охотней сама ходит в гости: после людной работы любит побыть в доме одна. И уж, конечно, Эдуард Скляр у нее не был — не звала сроду. Но тут, на острове, особого званья и не надо. Просто шел вроде мимо, например — из Некрасовки, где тоже имеется метеопункт…

Во всех окнах у Зинаиды был свет. Громко пело радио. Скляр стукнул в дверь несильно, без нахальства.

Зинаида открыла сразу, будто ждала. Пышная ее голова, с высокой прической, очертилась в двери горделиво, глаза щурились со свету, платье на ней было новое, словно Зинаида собралась в клуб. Но клуб был закрыт в этот вечер. Да и поздно.

— Кто тут? — мягко спросила Зинаида.

Но сразу признала Скляра.

— Я думала — это кто? — сказала Зинаида напевно, а мягкости как раз уже не было в голосе. — А это, оказывается, вон кто.

— Водички не дашь, Зинаида Кирилловна? — сказал Скляр, улыбаясь ей ослепительно. — Аж пересохло в глотке, иду от Некрасовки.

— Нет, не дам я тебе водички, Эдуард Викторович, — сразу сказала Зинаида. — Ты уж не обессудь — не дам.

— Плохо гостя встречаешь, — обиделся Скляр, словно бы правда был он — усталый путник.

— А ты мне, Эдик, не гость, — сказала тогда Зинаида. — Ты для меня, Эдик, неинтересное место. Я тебя в упор не вижу, ты знай.

И так она это сказала — с твердостью, что Скляр улыбку тотчас убрал, почувствовал себя на крыльце неуютно, даже знобко, запахнул ворот и уже после ответил, без игривости:

— А ты вглядись в меня, Зинаида Кирилловна! Может, я вовсе не такой уж совсем плохой, как про меня думают…

— Зачем мне в тебя, Эдик, вглядываться?..

Тут Зинаида, отступя вглубь, закрыла ему перед носом дверь. Поговорили..

А возвращаясь от дома Зинаиды по тропке, Скляр цепкими своими глазами, которые видели в темноте прямо как днем, углядел впереди директора Иргушина. Иргушин шел пеший, ведя Паклю в поводу, и ступал неслышно, будто остерегался производить шум. Идти ему было тут некуда, кроме как к Зинаиде. Скляр свистнул про себя и свернул в обход, за подсобное. Жить сразу стало ему снова легко, поскольку директора Иргушина Скляр уважал, и это дело было ему понятным.

Ясное дело: новое платье и все такое. «И нечего наводить тень на плетень, Зинаида Кирилловна», — сказал себе Скляр. Засмеялся. Резко скатился к морю, сбивая под собой гальку. Галька ползла с обрыва, громко шурша, тревожа камни. И камни тоже сыпались громко. Но Скляру в этот раз не нужно было соблюдать тишину. Он выскочил на полосу прибоя, где волны сбивают песок крепко, будто асфальт, так что груженые машины мчат тут в отлив на полную скорость: лучшая дорога на острове. Легко зашагал к поселку. Что-то взблеснуло у ноги, вроде — янтарь. Скляр быстро нагнулся, сунул в карман: будет Светочке радость, хоть янтарь, конечно, не редкость, но все же.

Еще раз, на ходу, покрутил головой: так бы и сказала, а то…

Но тут Скляр ошибся, как часто ошибаются люди.

Иргушин постоял перед домом. Свет вроде горит. Шикнул на Паклю. Взбежал на крыльцо и стукнул в дверь резко. Подождал. Постучал еще раз, длиннее. Теперь — шаги.

Зинаида открыла молча и молча пропустила его в комнату. Никаких приветственных слов друг другу они не сказали, как говорят обычно, хоть и не виделись днем. Иргушин не извинился, что поздно. А поздно было, почти полночь.

Иргушин впервые был в этом доме. Но ничего кругом не заметил, что как стоит. И ничего не мог потом вспомнить, хоть пытался зачем-то.

— Я ждала, что придешь, — сказала Зинаида. И голос ее был ломок и сух, будто ветка ольхи: тронь — и сломается.

Иргушин кивнул. Сел куда-то. Зинаида встала к окну, напротив.

— Михаил был, — сказала еще Зинаида. — Рассказывал ваши дела.

Иргушин опять кивнул.

— Все же, значит, зашел убедиться, Арсений Георгиевич.

— Да нет, — сказал Иргушин. — Я давно знаю. Не знаю — зачем пришел. Просто, видимо, надо. Мне — надо, извини.

— А я знаю, что знаешь, — сказала Зинаида.

И тут подняла на него глаза. Хорошие это были глаза. Не прячась, с открытой и спокойной нежностью смотрела сейчас Зинаида Шмитько на директора Иргушина. И он смотрел на нее открыто.

И оба запомнили этот взгляд надолго. Была для них в этом взгляде слитость, предназначенность друг для друга, общая их жизнь, которой не будет, была их сила, какая все равно есть у каждого поодиночке, но вместе была бы — таран. Оба они сейчас жалели в себе эту нежную силу. И знали, что не преступят ничего, чего преступить не могут. Это ясное знанье сближало их сейчас еще больше, но они не боялись этого. Ведь еще многие годы им предстояло видеть друг друга ежедневно, разговаривать, сидеть за одним столом, проходить мимо. И они не хотели этого бояться, но хотели сохранить радость.

— Вот ведь бывает, — сказала Зинаида легко, заставила себя — легко. И вышло. Тогда она засмеялась.

Иргушин снова кивнул. Потом спросил:

— А что же ты все-таки сказала Михаилу?

Неизвестно, зачем ему нужно было услышать. Незачем. Но вот нужно. И она ответила, как он ждал, — прямо.

— Ничего не сказала, — ответила Зинаида. — Просто сказала, что дальше так жить не могу, люблю другого, Иргушин — фамилия, и никто мне больше не нужен.

— Действительно — ничего, — сказал Иргушин, помедлив.

Все в Иргушине сжалось, пока она говорила, и распрямлялось потом тяжело, с болью, как тетива у лука. И долго еще он ощущал внутри напряжение и слабость, будто после физической перегрузки.

— Глупо, конечно, — сказала Зинаида. — Он-то чем виноват? А тут как ни скажешь — все глупо. И его жалко.

— Не нужно было тебе с ним…

Иргушин хотел сказать «разъезжаться», что ли. Но не кончил. Не было у него тут права советовать, вот уж чего не было.

— А ты не суди строго, Арсений Георгиевич, — шумно, как в узле связи, сказала Зинаида, чтоб снять с него неловкость. — Судьи тут найдутся, будь уверен. Ехать тебе пора, полпервого. Пока доберешься…

— Это верно, — сказал Иргушин, не шевелясь.

— Давай, давай, — сказала весело Зинаида. — Посидел — и будет.

Она проводила его по тропке.

Внизу блестела Змейка, изгибаясь петлей. А поселок едва угадывался, так — знаешь просто, что там поселок. Лиловые тучи лежали над ним низко, сползали к морю. Море бухало в берег, но не сильно. Дышало. Далеко за поселком светил огонек. Как глаз. Это свет был с цунами-станции, куда энергия подавалась круглые сутки, со спецучастка. Да мигал маяк Шеремета. Узкое весло света от маяка выкидывалось далеко в море, сминая волны. Захлебывалось. Пропадало. И снова тянулось с берега, силилось что-то достать из глубин. Но опять сникало. В большой туман на маяке включали наутофон, звуковой сигнал, и вибрирующий его вой уныло растекался тогда над морем. В поселке тоже, конечно, слыхать, но сейчас видимость была приличная, и наутофон молчал в тряпочку.

Иргушин посвистел, но кобыла Пакля не появилась.

— Я привяжу, если что, — сказала Зинаида. — Может, подойдет.

— Нет, — засмеялся Иргушин. — Она уже дома. Ох, ревнива, подруга!

Покрутил головой с восхищеньем. Пояснил:

— Не одобряет ночью в поселке задерживаться.

Зинаида постояла, пока Иргушин скрылся совсем.

Повернула к дому. Но не дошла. По той же круче, где раньше Скляр, съехала на ногах к морю. Вышла на ту же прибойную линию. Море уже наползало сюда, лизало влажным языком туфли. Шел прилив. Зинаида написала туфлей на мокром песке: «Иргушин». Подождала, пока море слизнет. Море справилось быстро. «Завидно, да?» — громко сказала морю Зинаида. Море откатилось от нее с шипом, накидав пузырчатой пены вокруг. Пена тут же всосалась в песок, в водоросли.

Зинаида быстро пошла по берегу, от поселка. Нет лучше для человека такой пробежки — ты, море, ночь, в ногах — легкость, хоть какой день позади. Прошла километра три, до скалы-неприступы, где уже надо карабкаться вверх, обходить. Повернула обратно. Дома облила себя холодной водой, жахнула все ведро. И легла сразу.

Долго лежала, закрыв глаза. Сон все же пришел.

А Иргушин нагнал Паклю уже за поселком, возле поворота к заводу.

Змейка тут мелка, перекат. Пакля выбрала место поглубже, где стремнина, и мордой гоняла рыбу в воде, наводила ей панику. Умеет себя развлечь. Однако, почуяв Иргушина, который этих развлечений не одобрял, Пакля вышла навстречу и встала смирно. «Ага, не спишь», — сказал Иргушин и сел в свое место. Пакля затрусила крестьянской рысцой, будто весь день пахала. Но Иргушин, почитавший езду быструю, на этот раз ничего словно бы не заметил. Ехал, как везла. Тогда Пакля прибавила ходу. Еще. Еще. Но он все равно молчал. Так что к заводу они прибыли вроде бы порознь: Иргушин — в седле и задумчивости, Пакля же — в поту и некотором удивленье. Остановилась. Он все сидел.

— Ага, прибыли, — заметил наконец.

Жена Елизавета, когда Иргушин вошел, стояла в большой комнате перед зеркалом и медленно снимала парик. Улыбнулась Иргушину в зеркало, чуть дрогнув выпуклыми губами, яркими без помады — от природы. Смуглое лицо Елизаветы вспыхнула радостью, что он вошел. Узкие руки, плавно поднявшиеся к голове, будто задумались — снимать ли, раз он вошел, помедлили у рыжих, блестящих живым блеском волос, но все же решились: сняли. Голова Елизаветы, без парика, была абсолютно голой, обтянута бледной — от пересадок — кожей, безжизненной, — рядом со смуглым, шелковистым лицом. На ночь Елизавета повязывалась легкой косынкой, в ней уж входила в спальню, к Иргушину. Не любила, чтоб он ее видел без парика, сердилась, если Иргушин входил без стука. «Я одеваюсь, Арсений!» — скажет сквозь дверь. Это уж значит — парик, другая одежда шла по другому счету.

Но вот сейчас сняла. Подошла к зеркалу вплотную, поглядела. Тогда уж набросила косынку и сказала:

— Все-таки это противоестественно — жениться на безволосой женщине, а, Арсений?

— Тут я, конечно, дал маху, — засмеялся Иргушин.

Подошел, обнял жену Елизавету за плечи, потерся небритой щекой о прохладную, свежую ее кожу, близко ощутил ее запах — горького миндаля, лесного ореха, услышал, как бьется в ней сердце — неровно и сильно, как всегда, если рядом Иргушин.

Его это было — Елизавета, родное.

Обнимая Елизавету, Иргушин опять, до мелочей, видел тот вечер, когда впервые он близко услышал этот запах — ореха, горького миндаля.

Это был выпускной вечер в местной школе..

Зал набился битком. Обсели все подоконники, тесно стояли в проходах, малышня грудилась на полу, перед сценой. Учителя, все — в костюмах-джерси, хоть жара, под жакетом — белая блузка, стесненно сидели в президиуме, ерзали по стульям, крепко сжимая букеты большими руками. Непривычно им было сидеть тут без дела, будто в гостях. Но такой вечер!

Белые фартучки выпускниц, надетые поверх цветных платьев, вне формы, трогательно напоминали о детстве. Но в грудях были уже тесны, торчали. Марина Инютина уже обрезала косы, накрутила барана на голове. Мальчишки-выпускники развинченно сгибали ноги в коленках, сутулились под общим вниманьем, дышали учителям вбок, отводя при разговоре лицо. Но все равно несло от них сигаретами за версту, уже успели. Трудно было удержать себя от замечаний, но педагогический коллектив все же удерживался. Такой вечер!

Директор школы едва пробилась к трибуне джерсовой грудью, открыла торжественную часть. Зал от души бил в ладони каждому выпускнику, одобрительно притопывал в пол. Директор, вручая аттестаты, каждому трясла руку, целовала в щеку. Выпускники откачивались от поцелуя, краснели, спрыгивали обратно в зал, скорей совали аттестат матери. Тогда уж взглядывали из-под ресниц кругом. Видели вокруг добрые, смеющиеся по-хорошему лица. Тоже начинали смеяться, хлопать другим.

Варвара Инютина, приняв от дочери Марины официальную бумагу, горько заплакала, утерла лицо кашне, сказала: «Господи! Я же за ними всегда приберу, постираю, языком вылижу — лишь бы учились!» Матери вокруг закивали согласно, с пониманием. Двоечница Симка, которой до аттестата было еще далеко, толкнула мать в бок, скривилась. «Я те покосорочусь! — закричала Варвара. — Устанешь занозы вытаскивать из своёва места!» Но сообразительная Марина тут же к ней приласкалась, и Варвара стихла в родительской гордости, раз только рванула младшую, Симку, за косу. И то — не больно.

Костька Шеремет аттестат получал последним, по своим успехам. Но был на сцене хорош, изо всех выпускников — статен, несуетлив, крупная голова сидела на плечах гордо, по-мужски. В лицо взволнованного директора Костька смотрел прямо и со спокойствием, будто получал аттестат каждый день, словно бы не об нем всякую весну горели споры на педсовете — все же перетянуть или опять оставить, еще на год. И шкода был первый. Хоть тот же Агееву крест на крыльцо, наверняка ведь он подложил, так это дело осталось тогда нераскрытым, грызло сейчас директора, вызывая смешное для такого момента желание — спросить Костьку сейчас, перед залом: он или не он? А уж тогда переходить к следующему на повестке — вручению аттестата.

Но этот черт, Костька, и сейчас ведь не скажет.

И тут еще директор почувствовала, вот уж — смех, что без Костьки Шеремета вроде она как-то не может себе представить свою школу. Охнула про себя — ну, привыкаешь к ним! А уйдут — не оглянутся, тот же Костька. Вот он стоит перед нею последний раз — самый трудный ее ученик, здоровенный мужик в школьной курточке, все же надел, как велела. И ни черта ведь такого не чувствует, что в последний раз. Может, только радость — мол, освободился.

«Это волнующая минута для меня, Шеремет, — звонко сказала директор. — Я вручаю вам аттестат зрелости..»

Она хотела еще продолжить, но что-то зашерстило у нее в горле. Директор поперхнулась. Тут Костька Шеремет вдруг улыбнулся ей всем лицом, сразу — мальчишеским, давним, облапил сильными руками за шею, перед всем залом, ткнулся носом куда-то у глаза, поцеловал. Зал размягченно задвигал стульями, захлопал дружно и долго. Все еще обнимая директора за шею, Костька шепнул ей в ухо: «Спасибо! Мне самому не верится!» Довел ее до стола президиума, усадил сбоку. Еще раз нагнулся близко, глаза его блеснули знакомо — шкодливо и радостно, сообщил тихо: «А крест это я тогда подложил, вы же все равно знаете». Спрыгнул в зал.

Потом поздравила выпускников Пронина Галина Никифоровна. И слово дали Иргушину, молодому специалисту, третья весна ему шла на острове.

Иргушин был тогда, конечно, никакой не директор, Отбывал свой срок после института. Думал еще потом вернуться домой, на Волгу. Но «отбывал» — это только так говорится. Работал он яростно, это Иргушина всегда волновало — работа. И увлекали перспективы завода, о которых в районе говорилось все тверже, уже не в намеках, а прямо цифрами. Уже начали расширять цех к путине, Иргушин и на вечер-то еле выдрался, очень просили. И то — опоздал. Стекол тогда у них не было большого диаметра, накрывали цех фанерными щитами вперемежку со стеклами. Ночью, как раз накануне, буря выдрала яблоню и швырнула корнями на крышу. Срочно красили рыбоводные рамки, ржа их ела в воде. Углубляли канал водоснабженья, по проекту Иргушина. Много чего он уже тогда видел — как надо сделать, где. И уже неохотно думалось, что все это сделают без него. После него.

Да, пожалуй, он в ту весну уже знал про себя, что на Волге ему держат место напрасно. Он пока останется здесь. Тогда это думалось — «пока».

Иргушин влез на трибуну — трибуна была ему до, пупа, — устроился поудобней длинными своими ногами, сказал с напором:

«Через два года у нас будет самый крупный в Союзе рыборазводный завод!..»

«Ишь ты!» — крикнул Лялич в первом ряду. На что его пес Вулкан сразу высунул нос из-под скамейки, куда залез контрабандою, глянул в лицо Ляличу, но увидел, что тут ничего не надо, и шустро убрал морду обратно, опять под скамью.

В зале стало шумно.

«Слишком, конечно, смелое заявление», — осторожно сказала со сцены Пронина Галина Никифоровна.

Иргушин, пережидая шум, упрямо поднял навстречу залу свое лицо — резкие скулы, большой рот, смело прорезанные чуть наискось глаза, широкий, уверенный в себе подбородок.

«Будет! — крикнул в зал Иргушин. — Самое большее— через три года, будет! Голову на отсечение: будет!»

«Я бы все же не стала, Арсений Георгиевич, — заметила Пронина Галина Никифоровна, — утверждать это столь категорично…»

«А без головы легче», — хохотнул Лялич в первом ряду.

«Кто как привык», — быстро вставила баба Катя Царапкина.

Смех пошел в зале, веселье. Но смех такой — возбуждающий общие силы, после него в самый раз всем залом идти на воскресник, тут уж никто не сбежит. Шутя можно пару заводов за день поставить.

«А я берусь утверждать», — сказал Иргушин нахально.

И вот тут он уже твердо знал, что никуда не уедет, даже если гнать будут. Он теперь не уедет до тех пор — пока.

Но все-таки сидело еще внутри какое-то «пока», хоть и отодвинутое далеко в будущее, на годы.

Тут Костька Шеремет, язва, стоявший близко от сцены, обернулся к залу, подмигнул и сказал:

«Директор Иргушин — он знает, что говорит.»

Сострил. С того дня и пошло — «директор Иргушин», больше никак.

Тогдашний директор был самолюбив, мелочен, густо краснел, когда слышал, жаловался по инстанциям, что Иргушин ему мешает в работе, принимает решения, идущие вразрез. Когда захотел уйти в связи с состоянием здоровья, его не стали удерживать.

Но это — потом…

Школьный зал колыхался перед Иргушиным цветисто и душно.

Иргушин поискал Костьку глазами, не нашел почему-то, хоть голос был рядом. И тут будто вырвалось к нему из полного зала лицо Лизы Шеремет, так он это тогда почувствовал: вырвалось. Он как споткнулся вдруг на этом лице. Наверное, это было сейчас единственное лицо, безучастное к залу, к Иргушину, к празднику аттестата. Хотя Лиза тоже получила его сегодня. Неестественно прямо, деревянно, сидела среди счастливых подруг Лиза Шеремет. Светленький паричок, заказанный на Сахалине заочно, без примерки, нехорошо узил ее и без того узкое лицо, тусклые пряди лежали на лбу косо, безжизненно. Сразу было видно, что это парик. Из-под парика глаза Лизы глядели перед собой прямо, недвижно и казались слепыми. Хоть бы моргнула.

«Так что же, Арсений Георгиевич, вы хотели бы пожелать нашим выпускникам?» — мягко подсказала директор школы из-за стола президиума, поскольку Иргушин, начав столь резво, вдруг осекся на полуслове и теперь глядел в притихший зал молча.

«Пожелать? — переспросил Иргушин. И вдруг заорал с прежним жаром, так, что директор вздрогнула: — Счастья бы я хотел пожелать! Да, счастья! И чтоб не искали его обязательно на материке. Пускай все идут к нам на завод, и мы всех обеспечим!»

«Счастьем?» — ехидно спросил Лялич из первого ряда.

«Счастьем», — сказал Иргушин нахально.

«Довольно смелое утверждение», — заметила Пронина Галина Никифоровна. Но захлопала первая.

Потом был концерт, начались танцы под радиолу. Мужчины и здесь, как повсюду, танцевали мало, поэтому Иргушин сознательно жертвовал собой: приглашал, по очереди, весь педагогический коллектив. Длинные руки его легко обхватывали костюмы-джерси пятьдесят и больше размера; к полным женщинам у него вообщз была жалость. Краем глаза Иргушин видел, что Лиза Шеремет тоже танцует. С Костькой. Потом — с Олегом Мироновым, с одноклассником Вениамином. Потом он ее потерял.

Костька Шеремет, для перерыва в танцах, любезничал в коридоре с Шурочкой Прониной, когда подбежала Мария Царапкина, вцепилась ему в рукав и сказала, возбужденно таращась:

«Костик, а Лиза плачет!.»

«Где?!» — заорал Костька, бросил Шурочку и побежал за Марией, на бегу выясняя подробности.

Тут Мария ему рассказала. Они с Лизой как раз пошли в буфет — прямо на грех. В буфете был грушевый лимонад, очень свежий, они выпили всю бутылку. И Лиза ничего, улыбалась. Сказала, что директор Иргушин ее убедил, она подаст в рыбный институт, к медицине у нее все равно теперь отвращение, после всего, уже она не хочет. И никого не было в буфете! А тут, как на грех, вошла Верниковская, села за их столик и сразу сказала: «Чего же ты не хочешь, Лизочка?» Ласково так, как лиса. Лиза ответила, что вот раньше, в детстве, хотела стать врачом, а теперь — не хочет.

«Я тебя, Лизочка, не понимаю, — сказала Верниковская. — Вот именно тебе как раз бы и надо!» — сказала так, со значением. «Почему же — именно мне?» — спросила Лиза. Тоже, конечно, уже с вызовом. Верниковская замялась: «Ну, ты же меня понимаешь, Лизочка! Ну, в связи с этим… несчастным случаем, значение которого ты, конечно, преувеличиваешь.» — «Ага, преувеличиваю», — сказала тогда Лиза. И так улыбнулась, нехорошо. Мария даже испугалась за нее, дернула за руку, чтобы уйти. Но Лиза не захотела. Она прямо так уставилась на Верниковскую, не мигая. А та говорит: «Несомненно — преувеличиваешь. Тебе все кажется, что это бросается в глаза. А ничего совсем не бросается! Наоборот — ты просто прелестная девочка, уже — девушка, на лице ни одного шрама, просто — чудо, что так удачно. И волосы очень хорошо, совсем как свои.»

Лиза тут вскочила и выбежала из буфета, закрывая лицо руками.

А Верниковская говорит: «Бедная девочка!» Тут Мария ей хотела такое сказать! Такое! Но скорей побежала за Лизой, потому что ведь Лизка такая, она же все может сделать. Она теперь в классе заперлась, где пальто…

Иргушин упарился в зале, выскочил за другим платком, вроде — есть в пальто. Перед классом, где раздевались, его остановила Мария Царапкина, зашептала пискляво: «Не надо туда, Арсений Георгич!» Сделала большие глаза, затрясла жидкими косичками. Но Иргушин не понял. Засмеялся Марии, она вообще — смешная, Царапкина-младшая, Костькин хвостик. Тем более: из класса слышался голос Костьки Шеремета, драка там, что ли, зреет, а Мария — на стреме? В самый раз — войти.

Иргушин вошел.

Пальто лежали на партах, вповал, галоши какие-то под ногами, шарф болтается со стола. Солнце лило в окна, как летом. В дальнем углу, спиной к Иргушину, сидела поверх пальто, сжавшись в комок, Лиза Шеремет, лицо — в ладони. Плечи ее даже не вздрагивали, нет — ходуном ходили перед Иргушиным, парта дрожала. Но плач ее был беззвучен, глубок, как беспамятство. И Костьку она не слышала наверняка. Костька стоял рядом, протягивая к ней руку, но не касаясь, словно боялся сделать ей еще больно — даже простым касанием. Ласково, как Иргушин и подозревать не мог в Костьке Шеремете, Костька говорил сестре слова утешенья, слова были такие:

«Ну чего ты ее слушаешь, Лизка?! — говорил Константин Шеремет. — Ну дура! Дура ты, Лизка! Ну перестань! Слышишь, чего говорю?!»

Иргушин еще не знал — остаться, уйти. Хотя что-то уже поднималось в нем — горячо и больно. Но Костька с живостью кинулся ему навстречу, сказал — не стесняясь, как своему:

«Ну дура же! Просто — дура! Скажите хоть вы ей, Арсений Георгич!»

Иргушин подошел близко.

«Лиза, — сказал Иргушин. — Лиза, вы меня, слышите? Лиза, я прошу вас быть моей женой, Лиза».

Гладко так сказал, как по книжке — «прошу вас быть…»

«Ну, дура же!» — сказал еще Костька, по инерции. И замолк.

«Лиза, я прошу..» — повторил Иргушин еще тише.

Но уже понял, что она слышала. Она заплакала громко. Длинный Иргушин наклонился, тихонько взял плечи ее длинными своими руками. И тогда впервые услышал близко этот запах — горького миндаля, лесного ореха.

Через два месяца Елизавете исполнилось восемнадцать, и они поженились. Ни разу с тех пор, ни на одно мгновенье, Иргушин об этом не пожалел. И сейчас, лаская жену, приникая небритой щекой к прохладной и свежей ее коже, он знал, что это — его, родное, неизменное для него на всю жизнь. Тут была его сила, поделенная на двоих. Но ее хватит, иргушинской силы.

Но даже сейчас, лаская жену Елизавету, Иргушин видел перед собой глаза Зинаиды Шмитько, глядящие на него со спокойной, открытой и независимой нежностью. И сердце сжималось в нем горько, он сам не знал — почему так горько, ведь недоговоренности не было в его сердце. Но сердце все равно сжималось и бухало, так что в висках у Иргушина стучало.