Вечером, когда «Баюклы» уже снялся с якоря и от туристов остались на острове только воспоминанья, сор возле Змейки в траве, где жгли костер, вмятины тел, Ольга Миронова все еще сидела на станции. Сидел новый начальник Павлов, листал журнал наблюдений. Сидела за столом дежурная Вера Агеева. Она как раз звонила к себе домой.

Но ей ответила только дочь Марьяна, Агеева не было до сих пор, как исчез еще днем, никому не сказавшись, что было странно. Неизвестно где ходит. Тем более — сам всегда укладывал спать девчонок, читал им на ночь. Его забота — укладывать. Но вот — нет. Можно бы поискать по знакомым, телефон — перед носом, но Вера его искать не привыкла. Эта пропажа сама найдется, не денется. Все же приходилось обращаться к Ольге Мироновой с просьбой, чего Вера не любила. Это она потом еще припомнит Агееву, что пришлось просить.

— Ольга Васильевна, — сказала Вера. — Можно на пятнадцать минут сбегать домой? Девчонкам, уж ложиться пора, Агеева нет…

— Конечно, — сказала Ольга. — Мы же пока тут.

— Если нужно, я могу подежурить, — сразу предложил Павлов. — На «Баюклы» вполне выспался, так что — могу.

— Ну что вы! — жеманно отказалась Вера Максимовна, удалилась с плавностью.

Павлов проводил ее внимательными глазами:

— Серьезная, кажется, особа…

— Учится на заочном, — сказала Ольга, не желая ответить по существу. Сразу сменила тему: — Ваша жена тоже сейсмолог?

— Нет, к счастью, — улыбнулся Павлов. — Она в музыкальной школе работает, в Южном, по классу скрипки. Как у вас тут насчет скрипки?

— Баян в клубе есть, пианино, правда — расстроенное, — сказала Ольга помедлив, переварила для себя музыкальную школу; его жена, значит, тоже, — прямо наследственность для начальников станции. — Константин Шеремет на гитаре играет, очень неплохо.

— Скрипки вам не хватает, — засмеялся Павлов. — Дочка пошла в первый класс, не хочу срывать им учебный год. Пока обживусь, то да се.

— Без семьи обживаться трудно, — сказала Ольга.

— Ну, это мне не грозит, — засмеялся уверенно. — Получу квартиру, весной приедут. А я пока в боковушке расположусь, тут, на станции, если не возражаете. Я уже бросил там чемодан.

— Может, мою квартиру… — начала Ольга. Но он перебил сразу:

— Ваша квартира — ваша. А меня в поселке даже больше устраивает, клуб, школа — все рядом для моих женщин. Без квартиры я не останусь, это не беспокойтесь.

— Клюев и дом выбьет, — засмеялась Ольга.

— Отдельный дом мне не нужен, — ответил Павлов серьезно, будто Юлий Сидоров. — Я люблю, чтоб были соседи, радио орет за стеной — пусть, люблю, чтоб живые лица кругом. Одиночество как раз неважно переношу, испугался в детстве.

Он улыбнулся, скулы в нем напряглись, кожа обтянула их туго. Но Ольга за день уже привыкла к этой улыбке.

— Кто же вас так напугал? — вяло спросила Ольга.

— Скорее — что, — усмехнулся Павлов. — Как-нибудь потом, если к слову придется…

Тут вернулась Вера Агеева. Следом за ней, почти сразу, вошла баба Катя — эта уж не пропустит, чтоб новый человек да мимо ее дома. Ольга подмигнула бабе Кате, но та вроде чем-то была взволнована, не ответила. Сказала прямо с порога:

— Как звать-величать-то, новый начальник?

— Павлов, Геннадий, — назвался Павлов охотно.

— А по отчеству?

— Андреевич, — улыбнулся Павлов. — Но откликаюсь и так.

— Павлов, Геннадий Андреевич, — повторила баба Катя с раздумьем вроде, даже с сомнением. — Ну что ж. Нетрудно запомнить, это бывает…

Непонятно — чего «бывает».

— Едва загнала в кровать, — сообщила Вера Агеева, — Не желают ложиться, ждут, видите ли, отца. А отца черти носят…

— Загулял, значит, — хмыкнула баба Катя. Снова насела на Павлова: —А откуда сам, если не секрет?

— Испугаете человека, баба Катя, — засмеялась Ольга.

— Ничего, — сказал Павлов, — выдержу. Родился вроде в Хабаровске, так что — местный, дальневосточный.

— А пусть гуляет, мне что! — хмыкнула Вера Агеева.

Тут баба Катя засмеялась чему-то, тряхнула головой, будто отогнала муху, вытаращила глаза, как Мария, подмигнула Ольге, сказала:

— У меня внучка замуж выходит, так что всех приглашаю на ужин!

— Мария?! — ахнула Ольга. — За Константина?

— А то за кого же? — ответила баба Катя гордо. — У ней хахалей нет: с пяти лет с Константином гуляет.

— Успел все же до пенсии, собрался, — хмыкнула Вера Агеева.

— А ты, девушка, не завидуй, — сказала ей баба Катя. — Ты уж у нас пристроена.

— Вот кому не завидую, так это Костькиной жене…

Ольга хотела вмешаться, но баба Катя ответила быстро, как припечатала Верку:

— Сама знаешь, что врешь.

И сразу отвернулась от Веры. Та — промолчала, занялась на столе бумагами, потом вовсе вышла в темную комнату, где «зайцы».

— Все уж сидят за столом, — сказала баба Катя. — Идемте!

— А удобно? — Павлов взглянул на Ольгу.

— Еще чего! — сказала баба Катя, взяла его за рукав, потащила за собой в дверь.

Ольга шла сзади, посмеиваясь. Завидовала темпераменту бабы Кати, жизненной ее силе, оптимистическому напору, с которым баба Катя встречает все в своей жизни — хорошее и дурное, хорошего все же — больше. Окружена родными, держит их весело, крепко: гони — не уйдут. Юлий вошел как свой, теперь — Костя. Ольга всегда завидовала большим, добрым семьям: горе — поделят, радость — умножат, все в такой семье проще…

У Царапкиных было шумно. Гремел магнитофон. Горели все лампы. Стол был раздвинут. Лидия танцевала на пятачке с мужем Юлием, прижимаясь к нему тесно. Директор Иргушин, раскидав по полу длинные властные ноги, глядел на них с улыбкой. Лиза Иргушина хлопотала возле стола, носила к нему тарелки. Задержалась около мужа, потерлась щекой, засмеялась, убежала за фужерами в кухню. Филаретыч, умиротворенный возней с туристами, благостный, сидел в уголке тихо, тянул лимонад из стакана. Сияющая Мария держала за руку Костьку, таращилась на него, будто только сейчас увидела. Была хорошенькая, в белом платье — как школьница, только белобрысых косичек ей сейчас не хватало. Зато был шиньон.

Бросилась Ольге навстречу, повисла на шее:

— Ой, мы с Костиком жениться решили! Хорошо, правда?!

— А это после увидим — как, — засмеялся Иргушин.

Мария уже подскочила к Павлову:

— Ой, хорошо, что вы к нам пришли! Я боялась, что не пойдете! Мне хочется, чтобы всем было весело. Я бабушке говорю: «А вдруг он не — пойдет?» А она говорит: «Как это не пойдет? За рога приведем!..»

— Болтушка! — засмеялась баба Катя. Крикнула в другую комнату: —Где вы там ходите, мама? Все уже собрались! Человек вон приехал!

— Мы пока на маяке будем жить, — рассказывала Мария Павлову, от души занимала гостя. — Вы еще не были на маяке? Ой, там так хорошо! Правда, Костик? Во все стороны видно! Скалы. Позавчера нерпу выкинуло на скалы. Там часто что-нибудь выкинет!

Константин кивал молча, поскольку вставить слово все равно возможности не было. Да и не хотелось ему сейчас говорить. Просто было внутри тепло, мягко, давно так не было. С детства. Может быть — никогда.

Но Павлов все же нашел просвет, вклинился:

— Вы, значит, там и работаете, на маяке?

— Костик, наоборот, хотел на цунами, — затараторила Мария. — Но мы сейчас с маяка не можем уйти. У Костика отец старый, ему нужен уход. Мы же не можем его оставить!

— Большое движение! — заметил Иргушин с ехидством. — Юлий — к нам на завод, Константин — на цунами, Мария теперь — на маяк.

— А ты чего же отстал? — поддержала Ольга. — Завод все равно уже самый крупный, расти тебе некуда. Тоже шел бы куда-нибудь, хоть в узел связи.

— Почему — именно в узел связи? — быстро спросил Иргушин.

Что-то дрогнуло у него в лице. Или Ольге показалось.

— Да просто так сказала, — засмеялась она. — Чего испугался? Работа, конечно, тяжелая, не мальков разводить. Кларе Михайловне трудно с коллективом справляться. Вот и займись, помоги — сделай самый крупный узел в Союзе.

— Понятно, — сказал Иргушин быстро.

Жена Елизавета внимательно на него посмотрела, но тут же опять занялась салатом. Из крабов был салат.

— Работу как раз не нужно менять, — подал голос из угла Филаретыч. — Работа все-таки не жена.

— Замечание в самое время, — захохотал Иргушин.

Филаретыч деликатно закашлялся.

— Юлик, поставь музыку! — крикнула Лидия. — Константин, можно тебя пригласить?

— Отчего же нельзя, — сказал Костька.

— Разошлась девка, — сказала баба Катя с большим одобрением. Вроде последняя тяжесть с души у ней отлегла.

Лидия, танцуя с Костькой, откинула голову, смотрела ему в лицо прямо, доброжелательно, просто — как родственнику, спокойно. Сама удивлялась, что так спокойно, радовалась этому. Искоса, краем глаза, она видела мужа Юлия. Муж Юлий, кряжистый, сильный — сильнее Костьки, стоял у стены, глядел на Лидию с хорошей улыбкой. Была в нем, как он сейчас стоял, прочность их жизни, ясная надежность для Лидии, правильность ее выбора.

— А я ведь когда-то была в тебя влюблена, — сказала Лидия Константину. — Давно, в детстве.

— Ты? В меня? — удивился Костька.

Хорошо удивился, естественно, будто тогда не знал, в детстве.

— Честное слово, — засмеялась Лидия.

Лидии было приятно, что он не верит, приятно его удивление, приятно сознавать себя перед ним свободной от него, скрытной в своем прошлом чувстве — вон ведь, ничего не заметил, хоть была девчонка, но держала себя. Приятно было чувствовать себя сейчас защищенной от детской глупости — мужем Юлием, сыном Иваном. Все же муж Юлий мог бы быть выше ростом, на язык — ловчее, рядом с Костькой — ярче, эта смешная досада снова мелькнула в Лидии. И она пожалела, что разоткровенничалась с Костькой, дала ему оружие против себя. Но ведь все равно не поверил…

Засмеялась звонче, сама закружила Костьку.

Шумно было у Цараикиных в доме, суматошно, как они любят…

Глухая прабабка незаметно возникла в комнате, села тихо, острые ее глазки — цвета незабудок, побитых заморозком, — пробежали по лицам, цепко остановились на Павлове. Поморгали. С живым удовольствием оглядели Марию, порадовались на Костьку, который был у прабабки — симпатия. Холодно миновали Лидию, Лидия одна в доме бывала с прабабкой груба. Поискали Ивана, но не нашли, ясное дело — спит. Снова вернулись к Павлову. Ощупывали его лицо долго, с пристрастным вниманием. Рябинки на широком носу, на висках. Губастый рот, которым он, говоря, шевелил неторопливо, степенно. Плотные скулы, туго обтянутые гладкой кожей. Тоже на скулах рябинки. Волосы на макушке вихрятся, причесать их, конечно, трудно, гребень сломаешь об густоту.

Прабабка повернула маленькое желтое личико, поискала бабу Катю, нашла, пожевала губами, будто что-то хотела сказать. Не сказала.

Опять вонзилась глазами в Павлова — так, что он даже почувствовал. Взглянул. Увидел маленькую старушку в углу. Улыбнулся. Скулы напряглись у него в лице, и лицо будто раздвоилось — рот улыбался, а глаза рассердились, такая была улыбка.

— Катерина, — сказала прабабка, не шевелясь. — Это же Генечка.

Тихо сказала. Магнитофон орал. Но баба Катя сразу услышала, выдернула магнитофон из сети, метнулась:

— Как вы можете, мама?! Вы ошибаетесь!

Прабабка за собой знала в молодости такую улыбку, ломающую лицо. И Лидия улыбается так же, только — резче, сразу у нее переходит на нервы, это уж с детства псих, Лидка.

Отстранила бабу Катю рукой, убрала с глаз.

— Генечка, — повторила прабабка, не шевелясь.

— Да он же хабаровский, мама! — закричала тут баба Катя. — Я же вам объясняю — мало что Павлов!

— Ага, — кивнула прабабка, — в Хабаровске он и родился, в отпуск…

Теперь и Павлов смотрел на прабабку во все глаза. Лицо его напряглось до ожесточенья, стало даже от напряженья тупым, плоским, рябины проступили сильней, будто оспа.

— Бабушка Клава, — сказал вдруг Павлов. И встал.

Прабабка перебежала комнату, ткнулась Павлову в пиджак головой, цепко обхватила маленькими руками. Он гладил ей голову, и лицо у него дрожало.

— Господи спаси и спасибо, — сказала баба Катя. — Да не может такого быть! Мы же сто разов проверяли!

Прабабка, крепко держась за Павлова обеими руками, словно он может исчезнуть, чуть отвернула голову от его груди:

— Девушки, Мария, Лидка! Это ведь вам родной брат, Генечка!

— Ой, бабушка! — кинулась Мария к бабе Кате.

— Какой такой брат? — сказала Лидия, оглядываясь на мужа Юлия, ища в нем защиту. Страшно ей почему-то вдруг стало. Как во время прабабкиных припадков, когда она ночью, неистовая, бестельная в широкой сорочке, вдруг накликала на дом волну цунами.

Тут баба Катя выпрямилась, бережно отстранила Марию, сказала обычным голосом, как умела в своем дому, — спокойно, властно:

— Вот и ладно, что все узналось. Вы уж большие, видно — так надо, чтоб знали. Бабушка правильно говорит: Павловы вы — Мария, Лидия. И это, выходит, ваш старший брат… А я вам — никто по крови, просто была соседка, через дорогу жили…

Но никогда бы она сама не сказала, нет, никогда. Из-за Ивана. Ивана бы только не потерять — стиснуло сердце: Иван, внучек…

— Как это — никто? — закричала Мария. — Неправда это! Неправда!

Ивана и Марию. Мария еще глупа, это ей больно. Никогда бы сама не сказала, если бы не такой случай. И то — не сама…

Но была — правда.

Могла бы Катерина им тогда как хочешь назваться, могла — матерью. Но постеснялась своих сорока четырех при грудной Марии, стала «баба Катя», родная бабушка сразу тогда отодвинулась в прабабки, так с ней решили, оформили в документе. А могли — как угодно. Каждый, кто жив остался, о себе в те дни думал — что вот, жив, о своих близких — что нет их больше, но все же искал, надеялся — может, в море потом подобрали, кого и по нескольку суток носило, а все же выжил.

Ту ночь на острове Варчуган, на двадцать четвертое октября пятьдесят второго года, баба Катя помнила рвано, как выбило в памяти какие-то звенья. Но рваные эти картинки стояли в памяти ярко, с годами только ярчали: в запахе, в цвете.

Голубое атласное одеяло Марии, маленький рот, безутешный без соски, резкий молочный запах, который ударил в сердце, когда развернула ее впервые. Своих детей не было у бабы Кати. Острый кулачок Лидки, который бил Катерину наотмашь, не давался в руку. Тяжелая тьма сопки, стадная теснота полуголых людей вокруг, чей-то визгливый плач, будто бьют собаку, но взрослый. Непонятный еще, пугающий гул внизу, где остался поселок Галей.

Дом затрещал. Они выскочили с Григорием. Одежду все же успели схватить. Сосед Ким, кореец, бежал мимо с узлом, волоча за руку сына. Крикнул: «Море отходит!» У корейцев было на это чутье, первые поняли и первые побежали. «Давай на сопку!» — крикнул Григорий, толкнул от себя Катерину. «А ты?» — уцепилась. Оторвал ее руки: «У Павловых дети одни, бабка лежит, Настя — в ночную смену». — «Ты уж, конечно, знаешь — в какую», — съязвила еще Катерина, знала его симпатию.

Прежняя еще была жизнь — глупая, молодая, с ревностью, хоть гордилась тайно, что всем хорош, при живой жене ворочают за Григорием голову, нет сил отвернуться. Та же Настя Павлова, а ведь моложе его на четырнадцать лет, туда же — глядит пришито. «Катька, причешу одним зубом!» — прикрикнул, такое ругательство. Метнулся через дорогу, к Павловым. «А Андрей?» — крикнула ему вслед. Не услышал. Сама сообразила, что Андрей Павлов тоже в цеху, там вроде со светом была авария.

Побежала за Кимом. А надо было бежать с Григорием — сразу бы всех увели и остался бы жив, вот что надо. Но прежняя еще была жизнь, с пустым самолюбием, с глупостью: не ходила к Насте домой, еще чего. И не верилось ни в какую беду, потрясет — и все. Не впервой.

Но Григорий прикрикнул, и она побежала за Кимом.

Он нагнал их у сопки. Одной рукой держал у груди Марию — Мария тонко попискивала в одеяле, — другой прижимал к себе Лидию, тащил ее на весу, боком. Лидка извивалась на нем, била ногами. «Не желает идти, — засмеялся Григорий. — Кусается, вот звереныш!» Лидку кто-то перехватил у него. Катерина взяла Марию, ощутила живую, писклявую ее тяжесть сквозь ватное одеяло. «Потеряли соску», — сказал еще Григорий. Оглянулся: «Генка!» Но мальчишки Павловых, девяти лет, нигде не было. «Фу, черт! Рук не хватило, — огорчился Григорий. — Ведь только что был!» — «Он на комбинат побежал, к матери», — сказал кто-то рядом. «А вы чего же глядели? — заорал Григории. — Пропадет парень! А там еще бабка лежит. Может — догоню». Бросился обратно, исчез. Катерина, занятая Марие, ничего ему не сказала. Не удержала. Не повисла на шее. Не побежала следом…

Ничего. Все. Больше не видала Григория.

Дальше уж рассказала прабабка, когда ее подобрали. Генку он не нашел. Успел добежать, схватил на себя прабабку, выволок, хоть повторяла, что помрет у себя на койке. На койке ей — точно была бы смерть. А так, на открытой дороге, волна зашвырнула на крышу, вынесла за поселок. Утром нашли. А домов не осталось, даже следа.

Потом, не один еще день, находили людей — далеко на окрестных сопках, в море, на случайных бревнах, на всяких обломках, младенец плавал в корыте и был чудом жив. Разные случаи, как судьба. Сторожиху закинуло прямо в лодку, и она потом, когда рассвело, подобрала в лодку еще двоих, мужа с женой, муж сразу умер…

Но Григория не было. И у Павловых больше никто не спасся.

Бабу Катю — с детьми и с бабкой — вывезли во Владивосток, первой партией. Разместили пока что в школе, как в войну беженцев, одели, дали пособие. Мария орала подряд все ночи, не принимала искусственной пищи, открылся понос. Положили в больницу. Катерина отлежала с ней три недели, в отдельном боксе. Первый раз за это время заплакала, когда Мария на восьмые сутки заснула тихо и на хилом, запавшем ее лице явилась вдруг Катерине хилая, неуверенная улыбка.

Вот тогда она и решила, как дальше жить. Но еще страшилась этого своего решенья.

Вышла из больницы с Марией — Лидка, стриженая, худая, паршивая, бросилась к ней навстречу, прижалась к ноге, как щенок. Бабка глядела на Катерину с печальным испугом, хотела и боялась спросить. «Значит, так, мама, — сказала Катерина. — Будем жить!» Прабабка дрогнула благодарно, слезы стали в блеклых ее глазах, но не выкатились. «Плохо я, Катя, слышу, — сказала прабабка. — Не слышу, чего говоришь…»

Ничего, выжили. Вон девки выросли — тыквы.

— Я до комбината не добежал, — слышала баба Катя будто издалека голос Павлова. — Меня камчатские рыбаки подобрали, на третьи сутки. С того света врачи уж вытащили, в Петропавловске, — ничего не помнил. После навели справки — нет Павловых никого…

— Царапкины мы, — кивала прабабка. — Мы уж теперь Царапкины.

— Не никто! — кричала Мария, ревела в голос, как маленькая, не понимала своей радости, что нашелся брат, обнимала бабу Катю за шею, цеплялась. Быстрые ее слезы падали бабе Кате на кожу, холодили забыто, сладко, будто сама ревела. Было в этих детских, неостановимых слезах Марии большое облегчение для бабы Кати, правота ее жизни, истинность, родство их обеих было, нерушимая цельность. — Ты — моя бабушка! Бабушка мне! Лидке!

— Ну, чего ты орешь, дурочка, — говорила теперь баба Катя, оглаживая Марию по мокрому лицу. — Ну, я глупо сказала. Бабушка — значит, бабушка, кто же еще? Конечно, бабушка. Ну, пойди умойся…

Лидия подошла сбоку, тоже прижалась.

Баба Катя взглянула на Лидию и вдруг — чего уж и не ждала — увидела у ней в глазах взрослость. Вот когда увидела, дождалась! С благодарным пониманием, взросло, на равных, глядела на бабу Катю старшая ее внучка Лидия, трудная для нее в воспитанье, колючая, вздорная, любимая меньше Марии, хоть всю жизнь скрывала. Тут уж что поделаешь, если меньше, это в бабе Кате была вина перед Лидией. Потому ей прощала больше, за что с Марии сняла бы шерсть — тут прощала.

Лидия взяла бабыкатину руку. Сжала в своей. Погладила.

Вздрогнуло в бабе Кате сердце и стало в покое, билось теперь неслышно. Тоже — сама тыква, надумала про Ивана, про Лидку, стыд теперь и признаться.

— Здравствуйте, тетя Катя, — сказал тихо Павлов.

Тоже он стоял теперь рядом, прижимая к себе прабабку. И сквозь мужскую его основательность баба Катя видела теперь фамильную схожесть с Лидией — нервные скулы, обтянутые кожей туго, широкие крылья носа, самолюбивые губы, нижняя — чуть выдается. И удивлялась себе, что раньше не заметила этого, боялась видеть, заметить, даже обрадовалась, что он из Хабаровска. А поставить их с Лидкой к зеркалу да вглядеться — каждый скажет, что брат и сестра.

Но с Марией сходства почти что не было.

Давно, когда Мария была совсем маленькой, баба Катя подолгу вглядывалась в нее с пристрастьем. Жесты ее, как ходит, как морщится, сдвигая слабые брови, — все проверяла пристрастно. Искала в Марии черты Григория, чего, конечно, быть не могло, но все равно искала. Очень хотела найти, до бессонницы. Не нашла. Сама ругала Григория бабником, но он не был бабник, как, к примеру, Скляр. Просто любил оказать внимание женщине, той же Насте Павловой, любил, чтобы нравиться, до своего предела. Знала баба Катя, что — до своего предела, не переступал никогда. Но вот искала, в Марии.

Так жизнь иной раз сложится, что и не поверишь — будешь в соседской девочке искать черты любимого мужа и плакать в подушку, если их нет. Нет, конечно. Но была эта девочка — ее, и постепенно баба Катя перестала искать тут Григория. Зато часто стала находить в Марии свое — привычки, вкусы, даже во внешности. Иной раз вовсе забудешь, что не сама родила…

— Чего уж там — тетя Катя! — баба Катя взглянула на Павлова, засмеялась легко. — Зови уж — как все, привыкай!

Мария громко хлюпнула носом.

— А можно? — Павлов вытаращил глаза, как Мария, тоже засмеялся. — Тогда попробую. Баба Катя!

— Вот это я откликаюсь, — одобрила баба Катя.

— За что царапкинский дом люблю — не соскучишься, — подал голос директор Иргушин.

И сразу все задвигались, загалдели. Шумно сделалось в доме, даже — буйно. Иван, уж на что привычный, проснулся в соседней комнате, загудел. Лидия хотела к нему подойти, но только взглянула на бабу Катю.

— Сейчас! — крикнула баба Катя. Вышла. Иван затих.

— А я чего-то почуяла, — возбужденно объясняла всем Ольга Миронова. — Что-то мне такое в его лице показалось..

— Нюх у тебя, как у Пакли, — дразнил Иргушин. Филаретыч покашлял в углу, тоже сказал:

— У меня портвейн стоит, пятнадцатый номер. Может, принести?

— Скорей неси, Алексей Филаретыч, — одобрила баба Катя. — Есть у нас случай — твой портвейн выпить.

У самой, конечно, была в доме заначка, но обрадовалась за Филаретыча: нечего у него бутылкам стоять, известное дело.

— Ой, а я все равно буду плакать, — пискнула Мария.

— Дазай, давай, — одобрил Иргушин. — Дурь слезами выйдет.

Костька наклонился к Марии, сказал что-то на ухо. Мария фыркнула.

Может, нужно было сразу всем разойтись, гостям: оставить Царапкиных одних разбираться в своем дому. Но не такой был дом, и чужих вроде не было, каждый с какого-то боку свой.

Так что разошлись поздно.

Муж Юлий вызвался отвезти Иргушиных на мотоцикле. Это, действительно, была идея, поскольку сюда они прибыли на Пакле, вдвоем на ней не сильно удобно: коляски все ж нет, как у мотоцикла.

Ночь уже лежала над морем. Лунная дорожка убегала, искрясь. Море пенилось внизу, опадало. Причудливо горбатилась за спиной сопка. Звезды потрескивали. Или, может, калитка. Кобыла Пакля, привязанная небрежно к крыльцу и не сбежавшая почему-то, точила об перила крепкие лошажьи зубы. Потянулась ноздрями навстречу Иргушину, заржала.

— Застоялась, подруга, — сказал Иргушин. Сунул кобыле сахар, который не забывал иметь в кармане, потрепал по лохматой щеке. Отвязал. Хлопнул легонько. Пакля повернулась боком к нему. Застыла.

— Брысь пошла! — махнула на нее баба Катя. — Опять вон нагрызла!

Муж Юлий уже выводил мотоцикл из сарая.

— Ты извини, конечно, — сказал Пакле Иргушин. — Мы вон на технике решили вернуться, Лиза считает, что так удобней. Поняла, подруга? Так что ты уж давай одна, налегке…

Пакля дернула ухом, поворотилась мордой к Иргушину, задышала.

— Ну как собака! — засмеялась баба Катя.

— Жена решила: сама понимаешь, — дурашливо пояснил Иргушин кобыле.

Елизавета, улыбаясь, уже усаживалась в коляске. Иргушин вскочил на седло, сзади Юлия, обхватил его длинными руками, заскреб ногами об землю, с трудом распихал ноги по бокам мотоцикла.

— Завтра все к нам! — крикнул еще на прощанье.

Мотоцикл подпрыгнул на месте, задергался, застрекотал, выкинул впереди себя свет пучком и умчался за этим светом, нагоняя его и сердясь громко, что никак не может догнать.

Кобыла Пакля понюхала бензиновый выхлоп, сморщила губы презреньем, ударила копытами в грязь и сразу взяла в галоп. Но, отбежав от цунами-станции и потеряв впереди мотоцикл, пошла тихо, задумчиво обрывая возле дороги травинки, которые выше, изредка глядясь в лужи и сразу разбивая ногой свое отраженье, принюхиваясь к чему-то и фыркая.

Так, в задумчивости, она миновала поселок. Дошла до моста через Змейку, поднялась на мост. Посмотрела вниз на бурливую лунную воду, послушала, как кипит в своем усилье подняться выше, до нерестилищ, могучая рыба кета. Соблазнилась этим движеньем. Вернулась с моста и пошла через Змейку вброд. На середине реки Пакля застряла надолго — гоняла кету носом, от души наслаждаясь любимым своим развлеченьем, поднимала к луне голову, ржала — свободно и трубно, будто дикий конь в росистой траве…

Мимо, по мосту, промчался обратно мотоцикл Юлия Сидорова.

Пакля переждала его, как помеху, снова ткнула мордой в кету. Упругая, живая волна шла от нее по Змейке. Рыба шарахалась, тесня друг друга в глупом испуге, тешила Пакле сердце…

Елизавета сразу прошла в дом, зажгла в кухне лампу. Лампа, разгораясь, чадила, и смутный, неровный свет ее падал через окно на пожухлые грядки, слабо доставал яблоню, упирался в сарай, оставляя в спокойном ночном полумраке крыльцо. Иргушин сидел на высоком крыльце, свесив ноги, доставая влажную землю. Ждал Паклю, чтоб запереть до утра, зная ее характер.

Если, конечно, соизволят явиться.

Ольга просто так сказала про узел связи, иначе бы она не сказала. И все-таки он вздрогнул. Раньше Иргушин не знал за собой такого: чтобы от слова вздрогнуть…

Но тут он действительно вздрогнул.

От деревьев напротив дома вдруг отделился человек и шел теперь к нему — неслышно и прямо. Будто тень.

— Это я, Арсений Георгиевич…

Только теперь Иргушин узнал Агеева. Но все равно это было странно, потому что в доме Иргушиных Агеев бывал редко и делать ему на заводе ночью вроде бы было нечего.

— Тебя жена давно ищет, — сказал Иргушин.

Агеев поежился, не ответив.

— Садись, — Иргушин подвинулся на крыльце. — Сейчас в дом пойдем.

— Нет, — непонятно сказал Агеев. — Тут как раз лучше.

Голос Агеева дрогнул, насторожив Иргушина. Иргушин промолчал, выжидая, зная уже наверняка, что Агеев забрел сюда не случайно. Но, как ни ломал он сейчас голову, не знал за собой такого дела, которое могло бы заставить Агеева искать с ним встречи здесь, ночью.

— Утром вертолет будет, — сказал Агеев, ежась.

— Слыхал, — осторожно кивнул Иргушин.

— Утром я улечу, — сказал Агеев быстро, как бы боясь остановиться. — Но прежде чем улечу, я должен сказать…

— Уже на сегодня хватит, — усмехнулся Иргушин, чувствуя вдруг усталость. — План перевыполнен по всем показателям.

Но Агеев его не услышал.

— Я должен сказать, — торопливо продолжал он, — что Олег Миронов погиб по моей вине… То есть я хочу сказать, что он, может, остался бы тогда жив, если б не я… Если бы на моем месте был тогда другой…

— Что за ерунду ты плетешь, — сказал Иргушин тихо. И встал.

Теперь они стояли друг против друга. Иргушин смотрел на Агеева гневно, сверху, со своего роста. Невысокий Агеев поднял к нему лицо — бледное, лунное, с четкими клоунскими бровями, одна бровь — выше.

— К сожалению, это не ерунда, — быстро сказал Агеев. — Помнишь, я ведь первым за ним нырнул…

— Ну, — кивнул Иргушин. — Тебя едва выволокли, помню.

— А знаешь, почему мне вдруг стало худо?

— Знаю, — кивнул Иргушин. — Хлебнул воды, вот и стало.

Мучительно хотелось сейчас, чтобы этот человек замолчал.

— Нет, — Агеев засмеялся, как всхлипнул. Может быть — всхлипнул, как засмеялся. — Нет, я там увидел его, вот почему…

— Чушь, — сказал Иргушин, помедлив. — Я же сразу после тебя нырял, Костька… Если бы он там был — мы бы нашли…

Оба они сейчас избегали говорить «Олег» или «Миронов», говорили — «его», «он», будто так было легче, абстрактнее, будто это меняло дело.

— Там теченье, — сказал Агеев. — Пока со мной провозились, была задержка. Я тоже потом нырял, ты же помнишь! Но его уже не было. Только — в первый раз.

— Это тебе показалось, — сказал Иргушин сквозь зубы. — Наделал в штаны — и показалось.

— Нет, — сказал Агеев упрямо. — Я его видел.

Сколько раз за эти пять месяцев Агеев сам старался себя убедить, что тогда ему показалось. Даже — убеждал. На час. На день. На неделю. Но, даже убеждая, знал, что лжет сам себе. Потому что чем дальше, тем видел это яснее. Как было.

Мгновенный ожог воды, когда он нырнул. Стекленеющая сила воды под руками. Голубоватый, тускло просвечивающий лед прямо над головой. Крыша льда. Взмах руками. Еще. Агеев пошел челноком. Влево. Вправо. Еще правее. Почему-то режет глаза. Агеев зажмурился на секунду. На одну секунду. Еще рывок вправо. Открыл глаза. И впереди, чуть дальше, — не увидел даже, а скорее почувствовал что-то. Какой-то предмет. Так он тогда почему-то подумал, глупо, — мол, длинный предмет. Еще ближе…

Все-таки он его нашел. Миронова. И спасет. Еще один рывок. Так.

Прямо на Агеева — в упор, не мигая, с нечеловеческой пристальностью, неправдоподобно широкие, из кошмаров, из чьих-то кошмарных снов — смотрели сквозь воду глаза Олега…

Агеев дернулся, ударил об лед головой, рванулся назад, к майне. К воздуху. К свету. К жизни. Чьи-то руки его подхватили. И сколько-то он не помнил себя, хоть не терял сознания. А потом вырвался, снова — ожог воды, стеклянная пустота вокруг, неистовство собственного тела, которое Агеев швырял в воде с бешенством — направо, влево, сюда, теперь туда, кругом.

Еще и еще нырял. До исступленья.

Теперь бы он его вытащил. Живого. Мертвого. Но никого уже не было под водой. Только — вода.

Пустая вода…

— Что же ты тогда промолчал? — медленно выговорил Иргушин.

— Испугался, — сказал Агеев готовно, как мальчик.

Видно — долго готовился. Пять месяцев, срок.

Эта его готовность на секунду отрезвила Иргушнна. Но тотчас все снова в нем поднялось мутно и горячо, застилая глаза, Агеев раскачивался перед ним мутно, двоился.

— А теперь ты, значит, решил покаяться…

Иргушин выбросил впереди себя руку, ударил Агеева куда-то в скулу. Удар вышел сильный, потому что драться директор Иргушин умел, не забыл еще это дело. Ударил больной рукой, где палец был сломан. Палец сразу взялся свежей, буравящей болью.

Агеев отлетел в сторону, упал боком, будто сломался.

— Уходи, — хрипло сказал Иргушин.

Агеев поднялся, медленно пошел к лесу, черный и безгласный, как тень, шаткая, лунная тень среди зыбких, лунных деревьев. Слился с чернотой, растворился.

Иргушин глядел ему вслед, дергая рукой, будто стряхивая что-то с себя. Палец взялся крепко. Снова, что ли, сломал? Иргушин был сейчас благодарен пальцу за эту боль — живую, свежую, отрезвляющую.

Елизавета открыла дверь, сказала:

— Вроде ты с кем разговариваешь, Арсений?

— С тенью, — усмехнулся Иргушин.

— Я ложусь, — сообщила Елизавета. Засмеялась. Ушла.

— Сейчас, — сказал Иргушин, хоть дверь уже затворилась.

Но долго еще сидел. Пока не заснула жена Елизавета..

Пакля, неторопливо ступая, выбирая кочки посуше, шла по тропке к дому. Близко уж было, один поворот. Вдруг навострила уши, помяла губами в раздумье, на всякий случай свернула в бамбук. Стала там тихо, замедлив дыханье. Человек выскочил из-за поворота. Он бежал по тропе тяжелой рысью, ступая во тьме неловко, мимо кочек, был слеп в ночной темноте. Пробежал близко от Пакли, не заметив ее.

Пакля осторожно втянула носом, узнала старшего инженера Агеева, безразличного ей, чужого. Почувствовала от него беспокойство, торопливую суетность, резкий, неровный для нее запах — беспокойный. Фыркнула вслед. Вылезла из бамбука на тропку. Потрусила прямо домой не останавливаясь. От дому, нарастая для Пакли с каждым шагом, тянуло милым человеком Иргушиным, единственным для нее.

Так и есть — Иргушин сидел на крыльце. Ждал.

— Пришла, подруга, — сказал ей с лаской.

Но долго еще сидел так же, не шевелясь, чуть покачивая рукой. И кобыла Пакля стояла подле него смирно, со счастливой душой, чуть перекатывая во рту разную малость, травинки, прижимая уши беззвучно и ласкаясь к Иргушику всем своим хитрым и смирным видом…

Агеев добрался наконец до поселка.

Шел теперь главной улицей, вообще-то — единственной, петлявшей совместно с рекой Змейкой, повторявшей ее изгибы. В эту пору Агеев на улице был один. Шаги его по деревянному тротуару звучали громко, с деревянным раскатом. Вот уже поворот на цунами, пора сворачивать. Но Агеев на станцию не свернул. Прошел дальше. Миновал песчаный холм, обойдя его низом. Теперь — налево…

Знакомый дом темнел перед Агеевым, тихий, безмятежно замшелый. Восемь лет не был он в этом доме. Целую жизнь. И еще полчаса назад не думал, что когда-нибудь будет. Но так получилось, что сейчас ему вроде и некуда было идти, кроме этого дома. Невозможно было сейчас Агееву, прямо после Иргушина, вернуться на станцию. Увидеть холодные глаза Верочки, пробиваться сквозь этот холод, как он привык, объяснять что-то. Слышать доверчивое дыхание дочерей, покашливанье Филаретыча за стеной, бессонную качалку Ольги Мироновой.

Не было у Агеева сейчас сил на все это, ничего не было.

Он стукнул в знакомую дверь три раза — костяшками, как когда-то.

Мелкий стук вышел, слабый.

Но в доме, помедлив, засветилось окно. Невнятный шорох возник в глубине, будто кто-то двигался там с осторожностью, переступая через спящие ноги, боясь разбудить ненароком трудовую большую семью. Зашелестели босые ноги. Дверь медленно отворилась навстречу Агееву.

Клара Михайловна, придерживая халат на узкой груди, стояла перед ним на пороге.

— Ты пришел, Саша, — сказала Клара Михайловна.

Удивления не было в ее голосе. Будто Агеев пришел, как всегда, с работы. Поздновато, конечно, но так уж вышло. И она слегка извиняется перед ним, что вот заснула, не дождалась. И еще что-то было — тоска по нему, задавленная в себе, почти уже светлая, так это самой привычно за годы: тоска. Доверчивость, которой Агеев не заслужил. Стыдливость перед людьми, будто кто это видит, что нет у нее сейчас на Агеева ни — обиды, ни гордости. И смутная, неуверенная еще радость, запрятанная глубоко, что вот — он пришел наконец…

Но только эту радость и услышал Агеев, потому что очень нужна была сейчас Агееву ее радость.

Немолодая некрасивая женщина стояла перед ним на пороге, подавшись к нему костистым, плоским лицом. Уши ее, слишком крупные для лица, горели. Узкие руки держали халат крепко, комкая его на груди узлом. Агеев был, как никто, виноват перед этой женщиной, мало помнил о ней, жил своей жизнью. Но сейчас он любил эту женщину, как не любил никогда, потому что она любила сто все эти восемь лет. Теперь он знал это наверняка.

— Проходи, — сказала Клара Михайловна, отступая. И Агеев вошел молча, со стиснутым горлом. Неяркая лампа осветила знакомую комнату. Кровать была прикинута одеялом, но подушка хранила вмятость. Та же была кровать. Старое зеркало, чуть удлиняя черты, отразило в себе Агеева. Но он отвернулся от зеркала. Вязаный коврик из разноцветных ниток лежал под ногой привычно. Только занавески были чужие Агееву, новые. Да портрет висел над столом, раньше его не было. На портрете Клара Михайловна улыбалась с мечтательностью, полураскрытые губы ее казались свежи, наивны. Портрет молодил ее лет на двадцать, до юности.

Клара Михайловна перехватила агеевский взгляд:

— Туристы сияли в прошлом году. И вот — прислали..

Агеев кивнул молча.

На широком диване, среди подушек, спал толстый кот, раскинув гладкие лапы. Дергал усами во сне.

— Свет ему мешает, — сказала Клара Михайловна, прикрутила фитиль.

Но кот все равно проснулся. Глаза его блеснули в Агеева недовольно, сразу прижмурились, будто кот говорил себе: чего только не примерещится, тьфу, господи! Снова открылись. Нет, в самом деле: чужой, мужчина в дому, среди ночи!

— Лежи, Серафим, лежи, — сказала Клара Михайловна.

Но кот и не взглянул на нее. Мявкнул сердито, соскочил с дивана, затряс гладкой лапой. Далеко обойдя Агеева, будто брезгуя даже коснуться, прямо прошел к дверям. Хоть ночью на улицу никогда не просился, не было в Серафиме такой привычки—обрывать себе сон.

Клара Михайловна поспешно открыла дверь, выпустила.

Почувствовала смешное облегченье в груди, словно был кот Серафим — человек, нежеланный сейчас свидетель, может — даже судья. И только теперь вот они остались одни — Клара Михайловна и Агеев.

Теперь сказала:

— Болит, Саша, лицо-то? Гляди — как раздуло…

— Оступился, — усмехнулся Агеев.

И тогда наконец почувствовал боль в скуле, в шее, в плече. Обрадовался этой отвлекающей боли.

— В темноте как не оступиться, — сказала Клара Михайловна.

Принесла ковшик, слила над тазом Агееву, смазала чем-то. Всегда она это умела — обиходить, смазать, где больно, не задать ненужного вопроса. Руки ее были прохладны и легки на лице Агеева, трогали его, как дорогую вещь. Это он давно позабыл — внимательные к себе руки. На какое-то мгновенье Агееву показалось, что так все и есть: он просто вернулся с работы домой. И это его дом.

— Кушать будешь? — спросила Клара Михайловна.

А сама уже собирала на стол.

— Буду, — кивнул Агеев.

Весь день он не мог даже думать о еде и теперь ел жадно.

Весь этот судорожный день как бы отодвигался сейчас от него, мельчал, будто стирался в памяти. И за это Агеев был, как никогда, благодарен сейчас женщине с некрасивым, плоским лицом, бывшей своей жене, которая сидит рядом, напротив, и смотрит ему в лицо с беззаветной верой, доверчиво — несмотря ни на что, со стыдливым любованием, словно девочка. Ее безоглядная вера освобождала сейчас Агеева.

И за это он любил сейчас эту женщину, как не любил никогда.

А Клара Михайловна сидела напротив, смотрела — как он ест. Забыто. Кусает хлеб мужскими кусками — крупно. Гремит об тарелку ложкой. Мясо сегодня как раз тушила, вот и вышло — к чему. Он мясо любит.

— Спасибо, — сказал Агеев, отодвинул тарелку. Встал. Шагнул к Кларе Михайловне. Она пригнула голову, будто ждала удара. Обнял жадно, прижался лицом. И она, слабо ужасаясь себе, ответила ему сразу. Жадно. Раньше стеснялась в себе этой жадности перед ним. А сейчас — нет. Пусть.

После Клара Михайловна лежала рядом с Агеевым тихо, без мыслей. Было ей хорошо и бесстыдно, пусть бы весь коллектив хоть знал. Ну и что же? Она его любит. Любила всегда. Конечно, эту ночь она как бы украла у Веры Максимовны, вообще-то — Верки Шеремет, но и это было ей сейчас все равно. Не было даже женской ревности к Верке. Хорошо думалось о его дочерях, девочках, — Марьяне и Любе…

— Уеду сегодня, — сказал Агеев.

Пять месяцев он себя держал. С Ольгой, с Верочкой, сам с собой. На станции имени Олега Миронова он все равно не сможет работать, это ясно. Кадры теперь есть, прибыл новый начальник. Так что все наконец решилось. Тут другого выхода нет, кроме — уехать. Хоть и это еще неизвестно — такой ли уж выход. Все-таки — выход…

— Уедешь, — кивнула Клара Михайловна. Конечно, надо ему теперь уезжать, это она понимала.

Была согласна. Даже не было в ней сейчас печали, что он уедет. После этой ночи. Нельзя же ему теперь оставаться в одном поселке, завязывать жизни узлом — свою, ее, девочек, главное — девочек, Марьяны и Любы…

Она даже улыбнулась ему, что понимает, признает правильность.

— Уеду совсем, — уточнил Агеев, не дождавшись вопроса.

— Конечно, — опять кивнула она.

Не спросила — куда, почему…

Сразу стала чужой Агееву. Лежит рядом чужая женщина, прошлая жена. И дом этот для него чужой, прошлый. Но есть у него свой дом, который дорог Агееву. Бестолковый, неухоженный. Сложный. С Любкиным плачем, Марьянкиным враньем, Верочкиным недовольством, неласковым к Агееву голосом, капризным, как у ребенка..

Агеев вдруг затосковал по своему дому, будто год не был.

Теперь он чувствовал в себе силу — вернуться, пройти мимо окон Ольги Мироновой, поставить в известность нового начальника Павлова, собрать чемодан, объяснить Верочке — без правды, но непреклонно.

Вертолет рано будет…

— Пора мне, — сказал Агеев.

Неожиданно для него Клара Михайловна отпустила его легко, без слез, простилась спокойно. Неизвестно об чем думала, улыбалась. Он был благодарен ей за это прощанье. Но удивлен. Даже, может, обижен немного. Ушел не оглядываясь.

Кот Серафим сразу за ним скользнул в дом…

Утро уже поднималось над морем выпуклым солнцем.

Высоко и гортанно кричали чайки. Поселок блестел, просыпаясь. Старый ворон пил из колонки напротив узла связи, ленясь слететь к Змейке. Деревянный тротуар скрипел сам собой, от внутренней жизни. А с рябины, с тугих ее ягод, все еще сыпались мелкие прозрачные капли, хоть дождя ночью не было. Может — это была рябиновая роса. Пес Вулкан сидел на крыльце и чесался в клочья. Сильная рыба кета тесно бултыхалась в реке, и хвосты ее взблескивали на солнце, как листья — серо-желто-зеленые. Как большие качели, ходила над Змейкой висячка. Ветер вздымал подсохший песок и швырял горстями, балуясь.

Пробежала Варвара Инютина, с помойным ведром и на босу ногу. Прошла в райбольницу терапевт Верниковская, торопливо, будто вдруг вызвали. Но никто вроде не вызывал. Лялич востро глянул из окошка ей вслед, нахохлился. Директор Иргушин проскакал на цунами, обжимая Паклю длинными своими ногами. Уже почти наверху навстречу ему попался Агеев. Он нес при себе небольшой чемоданчик, значит — в командировку. Иргушин что-то сказал Агееву, остановился. Агеев ответил. Директор Иргушин развернул Паклю, погнал обратно в поселок. Вылетел на главную улицу, попадая кобыльими копытами точно в грязь, это уж он нарочно, для лихости. Возле раймага вывернулась ему поперек пути районная телефонистка Зинаида Шмитько. Иргушин спешился, пошел рядом с ней, ведя в поводу Паклю. Но шли молча.

За школой, на взлетной площадке, уже сидел вертолет, и спаниельи уши его вздрагивали под ветром. Летчик взглядывал на часы, экономя время. Все же был внеплановый рейс — Пронину Галину Никифоровну срочно вызывали в область на совещание. Галина Никифоровна вскоре подъехала, но сказала сразу:

— Придется чуть-чуть подождать — есть еще пассажир.

Пассажир оказался Агеев, с цунами.

— Как же так, Александр Ильич? — сказала с упреком Пронина Галина Никифоровна, когда Агеев приблизился. — Вы, конечно, вне нашей номенклатуры, подчиняетесь институту. Но все же! Вот так сразу решать, не объяснив даже причину, не посоветовавшись ни с кем…

— Так получилось, — сказал Агеев стесненно.

— А семья как же? — осторожно спросила Пронина Галина Никифоровна.

— Прилетят, как устроюсь, — сказал Агеев.

— Жаль все-таки, — сказала еще Пронина Галина Никифоровна. — Такой опытный все же специалист, старый островитянин…

— Так уж вышло, — сказал Агеев.

— Готовы? — спросил летчик.

Были готовы. Вертолет вздрогнул, закрутил ушами, как бешеный спаниель, оторвался от взлетной площадки. Близко мелькнула школьная крыша, поплыла назад, измельчала. Весь поселок открылся сразу — небрежно разбросанные дома, крутые извивы Змейки, широкий пляж возле устья. Блеснула на сопке станция.

Агеев приник к стеклу. Нет, уже скрылась. Только сопки теперь бежали внизу, первобытно заросшие, дикие..

В поселке, невидимая Агееву, стояла на своем крыльце начальник районного узла связи Клара Михайловна, провожала вертолет бессонными ласковыми глазами. Но печали не было в Кларе Михайловне, что он улетел. Росла в ней тихая радость. Тихо, не шевелясь, стояла она сейчас на крыльце. Относилась к себе с этого дня как к дорогой вещи. Боялась потревожить в себе ребенка, который, конечно, ничего еще не может почувствовать, но уже есть. Это Клара Михайловна знала сейчас точно — будет у ней ребенок, не может не быть. И оттого была радость…

А Иргушин и Зинаида все так же шли по центральной улице, молча, ведя в поводу возмущенную Паклю.

Муж Юлий Сидоров тихонько, чтобы не нарушить сон Павлова, поднимал в руках гири. Баба Катя смеялась на кухне с Марией, обе фыркали, зажимая рот. Глухая прабабка Царапкиных сидела тихо над внуком Генечкой, смотрела, как дышит. Павлов улыбнулся во сне. И она улыбнулась желтым, маленьким, как у куклы, лицом.

Солнце вставало все выше, наливаясь цветом.

Обычный день разгорался…

1973