Валентин уже одолел подъем, легко развернулся и покатил Женьке навстречу. Женька нажала на педали, нагнулась к рулю, для скорости, подшипники заскрипели, мокрый асфальт пружинно запел под колесами, телеграфные столбы стремительно надвинулись, куртку раздуло ветром. Где-то позади, тонко и жалко, сигналила «Победа». Женька не уступала дороги, вихляя во всю ширину асфальта, выжимая из старого своего велосипеда неслыханные мощности.
Велосипед был еще подростковый, отец когда-то на вырост покупал. Женька выросла, а он так и остался недомерком, таких теперь и не делают. Были у него в свое время и ручной тормоз, и звонок, и цветная авоська над задним колесом, а теперь осталось только самое необходимое, без чего нельзя ехать, – голый холодный руль, визгучие подшипники, два колеса, рама да широкое седло, в котором сидится прямо, как в инвалидной коляске. По сравнению с самим велосипедом седло кажется даже высоким, но стоит Женьке выпустить педали, и она сразу почти касается ногами асфальта. С такого велосипеда не страшно падать.
Даже мать порывалась на нем ездить. Очень, правда, давно. Еще при отце. Женька крепко держала велосипед под уздцы, а мать садилась верхом. Потом Женька толкала их изо всех сил. Велосипед сразу брал в карьер, мать подпрыгивала, вцеплялась в руль, смеялась и зачем-то закрывала глаза. Обязательно она их закрывала. И так, с закрытыми, мчалась по прямой. А в конце дорожки стоял отец, широко раскинув руки и тоже смеясь. Женьке всегда было чуть боязно, как бы они – мать и велосипед его не сбили. Но отец подставлял ногу прямо под колесо и легко, еще на ходу, выдергивал мать из седла. Она обхватывала его за шею, так и не открывая глаз, и смеялась, а велосипед, пробежав еще по инерции, боком валился на землю и звонко крутил спицами. Теперь Женька пугалась уже за велосипед и спешила ему на помощь.
Впрочем, конструкция у него была крепкая. За эти годы велосипед побывал почти во всех городских канавах. Женьке даже как-то делали уколы от столбняка, а у велосипеда только рама слегка прогнулась. Мать от него давно отступилась. Она так и не научилась тормозить, велосипед для нее – слишком много, техники. А Женька в этом смысле пошла в отца – села и сразу поехала. Поехала и сразу прониклась пленительным ощущением скорости и собственного превосходства над всеми, кто путешествует пешком. На велосипеде Женька чувствовала себя сильной и все могла. Все, что у нее не получалось в обыденной жизни. Например, собрать школьные учебники, все повторить и запросто поступить в институт. Без всяких понуканий. Всем на удивление.
«Победа» устала сигналить и, наконец, обогнала Женьку на самом малом ходу, едва не задев крылом. Крупный отец семейства, ответственно вывозивший домочадцев на весенние зеленя, так и не оторвал взора от руля, а его дочь, молодая собственница, обругала Женьку с заднего сиденья через открытое окно:
– Девушка! Если глухая, надо дома сидеть!
Женька покосилась, выжимая скорость, и не стала вступать в интересный разговор, чтоб не сбивать дыхание. «Победа» возмущенно фыркнула и легко взяла последний подъем. Умчалась, оставив Женьке весь асфальт, во всю ширину. По воскресеньям здесь, за городом, не было совсем никакого движения. Только изредка, с мгновенным взвизгом, проносились рыбаки-мотоциклисты, удочки, как хвосты, стремительно вытягивались следом. Да иногда попадались навстречу велосипедисты с мотором. Эти тоже производили визг, длиннее и противней, чем мотоциклы, и Женька их презирала особо – за оскорбление велосипедов мотором, за экономию ножных мышц.
Женька любила свои ноги на древнем велосипеде. Они упруго давили педали и разрастались прямо до плеч, сильные, чуткие, всемогущие. Ноги будто срастались с велосипедом. Рвали пространство и время. Сами несли Женьку вперед. Не давали остановиться. Только потом, на следующий день, ныли особой, здоровой болью.
Женькиным ногам крепко доставалось. Местность вокруг города была резко пересеченной, и сам город холмился во всех направлениях. А старый велосипед с подростковыми колесами почти не имел свободного хода. При подъемах Женька буквально тащила его на себе, непрерывно вращая педалями. За лето она набирала в ногах прямо непропорциональную силу, а вот весной, как сейчас, ноги порой подводили…
– Сдаюсь! – крикнула Женька, когда Валентин поравнялся с ней.
Он круто развернулся, пристроился рядом, ухватил правой рукой Женькин руль. Ловкой, привычной хваткой. Женька счастливо отпустила педали и закачалась в седле. Быстро и легко, на одной Валентиновой силе, оба велосипеда понеслись по асфальтовому взгорью. Влажное шоссе упруго прогибалось под шинами. Придорожные кусты со свистом пружинили на ветру. Ветер, влажный и теплый, бился в волосах. Разгоряченная щека Валентина была совсем рядом, в полуметре от Женьки. Женька заставляла себя сидеть прямо и нисколько не наклоняться к этой щеке. Ужасно тянуло наклониться.
Валентин на ходу обернулся к Женьке всем лицом. Это было лихое лицо циркового наездника, бравшего призы направо и налево. Лыжная шапка с помпоном помаленьку сползала, ни одна шапка не держалась на его волосах.
– Хорошо? – спросил Валентин.
Женька кивнула столь энергично, что они чуть не влетели в кювет. Валентин мощным рывком спас положение. Женька зажмурилась, как когда-то мать, и только теперь поняла ее: ехать вслепую было страшно и здорово, головокружительно. Намного быстрее, чем с открытыми глазами.
И присутствие Валентина рядом ощущалось как-то особенно близко и необходимо, словно без него эта нарочная тьма сразу превратилась бы в настоящую. Женька вдруг подумала, что и мать, наверное, это чувствовала – особую близость отца в такие минуты. И еще Женька подумала, что Валентин помогает ей по-новому понимать маму, близко и равно, не первый раз она уже себя на этом ловила.
– Взобрались, – сказал Валентин и отпустил Женькин велосипед.
Женька открыла глаза, будто вынырнула из глубины, и высокое небо резкой весенней синевой ударило ее по глазам. Они поднялись на гребень, за телевышку. Город внизу громоздился крышами, влажными на солнце. Только что над землей прошел хороший, освежающий дождь. Теплый и крупный, почти уже летний. После такого дождя в одну ночь зацветают деревья и травы. Бессчетные окна, враз отмытые дождем после зимы, блестели. Темная лента шоссе убегала в лес по прямой. Женька сильно нажала педали отдохнувшими ногами и свернула влево, на мшистую тропку, к небольшому озеру. Никакая «Победа» здесь бы уже не прошла. Только лоси и старый Женькин велосипед. Ловко выруливая меж кочек и упиваясь этой своей ловкостью, Женька крикнула назад, Валентину:
– Машину никогда покупать не будем, ладно?!
– Уговорила, – засмеялся Валентин. Он уже соскочил с велосипеда и вел его рядом, по кочкам. Велосипед, блестящий и черный, вздрагивал и поводил рулем, как дикий зверь. Был он поджарым и почти совсем новым в отличие от Женькиного. Но они к нему здорово привыкли за прошлую осень, и немножко грустно было сознавать, что это последняя прогулка – вдвоем, на собственных колесах. Женькин велосипед уже никому не загнать, даже за трешку, а новый, Валентина, с завтрашнего утра отходил его соседу по общежитию, как очередная дань прожорливому кооперативу. Этот сосед, Борис из конструкторского, вполне денежный человек, любил приобретать апробированные вещи, с рук. Он долго приглядывался, привыкал к вещи, а уж потом покупал. Борис страдал каким-то чисто старушечьим страхом перед госторговлей, недоверием сразу ко всем магазинам – не верил ни пломбам, ни гарантиям. Этого Бориса Женька давным-давно вычеркнула для себя из мужского сословия, наравне с комиссионными мужчинами, хотя он почему-то никогда не бывал в комиссионном.
– Но прокатиться иногда он же тебе может дать, – сказала Женька.
– Может. Я сам не возьму, – сказал Валентин.
Они всегда отдыхали у этого озера, на бревне, въевшемся в мох. Женька коленями, с детства, помнила тут каждую кочку. Летом озерные берега превращались в роскошное голубично-чернично-брусничное пастбище, а сейчас только жесткие листья брусничника ярко и несъедобно блестели глянцевым блеском. Даже щавель еще не вылез, хотя на базаре уже продавали. И вода в озере еще не пахла, как она всегда пахнет летом. Когда все вокруг пропитывается влажным озерным духом, диким для городской ноздри, запахом неорганизованного туризма и морской капусты, цветущей где-то в Атлантическом океане.
Валентин бросил куртку на влажное дерево, и они сели. Сразу стало тихо. Муравей бежал по бревну, сосредоточенно и прямо. Оцепенело звенел над Женькой первый комар. Бесшумно росла елка. Тихо и влажно дышали кочки, расправляясь после Валентиновых кед и Женькиных туфель с мальчиковой шнуровкой. Тихо и высоко плавилось солнце. Воскресное, по заказу, слишком жаркое сейчас для этих широт. Тихо скользили мысли. Простые и важные для Женьки.
Что двадцать два года – это уже цифра. Уже срок. Уже взрослость. Уже пора не только взбрыкивать, а как-то по-крупному определяться в жизни. А все еще чувствуешь себя щенком, и это уже, наверное, стыдно. Хотя в чем-то и хорошо, потому что самое интересное по-прежнему впереди, жива еще эта детская вера в захватывающе интересное за углом, за поворотом. Хотя пора бы уже знать для себя – что же там все-таки. И чего хочешь. А она, Женька, болтается, как груша на ветке, большая и глупая, и ей даже нравится – болтаться в неопределенности, просто дышать, кожей чувствовать ветер, чертить озябшим пальцем на автобусном стекле, жалеть о дурацком несостоявшемся костюме, откладывать до бесконечности институт…
Двадцать два года, а нигде еще не была. Только и радости – под настроение забрести в кассу Аэрофлота и стоять перед расписанием, замирая от огромности мира, ощущая себя вдруг сразу и Львовом, и Владивостоком, и Норильском, пупом и средоточием земли. Все разом собирая в себе и тоскуя по недоступным окраинам, сто семьдесят рублей в один конец. И когда они с Валентином смогут – конечно, не самолетом, поездом даже лучше, – то отправятся не к Черному морю, куда все теперь ездят, а прямо до Владивостока, например. Чтобы вагон вздрагивал, отстукивая меридианы, чтобы врали часы, не поспевая за ними, чтобы проводница в сибирских валенках разносила горький чай и сосед по полке показывал им тайгу как свой палисадник. Лишь бы хватило доехать туда и обратно…
И еще подумала Женька, что сюда, в свой город, она всегда вернется с удовольствием. Не надоел он ей за двадцать два года и еще за сорок не надоест. И непонятно – как это считать: привычкой ли, ограниченностью ли, или тем самым чувством родины, о котором им много толковали в школе и говорить о котором они всегда стеснялись. Потому что говорить об этом нельзя, а можно только чувствовать. И сейчас Женька даже не подумала об этом, а как-то вдруг всем телом почувствовала, что ей нужен этот неяркий северный город, с серыми дворами, высокими ценами, мшистыми тропками, куда не добрался асфальт, невыдающейся телевышкой. И с Валентином – в центре…
Женька придвинулась ближе к Валентину. Хорошо, что он ничего не говорил. В собеседниках у Женьки никогда не было недостатка, а вот молчать раньше, до Валентина, было не с кем. Раньше молчание с кем-то всегда означало паузу в разговоре, затянувшуюся паузу, или ссору, или какое-то внутреннее расхождение. А рядом с Валентином Женька молчала, будто сама с собой, полно, раскованно и сокровенно. И молчание делало их еще ближе друг другу. Неожиданно понятней и ближе.
– Я, кажется, люблю Женьку, – сказал Валентин.
И Женька подумала, что просто свинство, настоящее свинство сидеть и молчать, когда можешь сказать человеку такое. У Женьки вдруг веки отяжелели и голова стала большой и горячей. Она прямо задохнулась, так он сказал. И уже никакого молчания ей не хотелось. Только бы он говорил! Чтобы еще и еще повторял. Одно и то же. Теми же словами. Женька только боялась, что он сейчас обернется и увидит ее лицо – конечно, глупое и смешное сейчас. Слишком счастливое, чтобы не быть глупым.
– Я, кажется, люблю Женьку, – повторил Валентин, не оборачиваясь.
Так он тогда прямо и ляпнул Женькиной матери. Сразу. Для знакомства. Женька все никак не хотела его познакомить. Он уже два месяца провожал ее и встречал, на всех городских углах они уже постояли, посидели на всех скамейках, но дома у нее он не был ни разу. Иногда, часам к двум ночи, молодой голос негромко кричал в форточку: «Женя, уже поздно!» Они стояли в подъезде, и мать не могла их видеть, но знала, что услышат. И то, что она никогда не выскакивала в подъезд и не раздражалась даже в форточку, с самого начала вызывало уважение Валентина.
И то, что Женька не отмахивалась и не кривилась на материнский голос, как часто девчонки делают, а почти сразу убегала от Валентина, тоже вызывало уважение. Валентин с тринадцати лет болтался по интернатам и общежитиям, их незаинтересованная свобода давно уже надоела ему. Хотелось, чтобы и ему кто-нибудь крикнул в форточку: «Валентин, уже поздно!» Но он мог бродить по городу хоть до утра, и Женька вот тоже не торопилась познакомить его с матерью. В конце концов Валентину стало казаться, что Женькина мать его где-то видела и что-то имеет против него. Он даже поймал себя на том, что украдкой разглядывает на улице незнакомых женщин, подозревая в каждой Женькину мать, и виновато спускает глаза, если они заметят.
В один прекрасный вечер это ему надоело, и он прямо пошел в комиссионный. Высидел длинную очередь в казенной приемной с белой, нежилой кушеткой, толкнул дверь и очутился в «кишке». Женькина мать сидела за большим кожаным столом, заваленным вещами. Маленькая, очень домашняя, с мягкими и усталыми глазами, она куталась в пуховый платок и дружелюбно смотрела на Валентина, как на вполне незнакомого. Нет, она не знала и ничего не имела против. Просто – не знала. Значит, Женька просто стеснялась познакомить. У Валентина сразу отлегло. И еще он подумал, что если бы встретил ее на улице, то обязательно бы узнал. Она щурилась так же, как Женька, так же – небрежно и безотчетно – поправляла легкие волосы, и губы у них были совсем одинаковые – полные, детские, чуть папуасские, к которым пошла бы жесткая кучерявость, но волосы у обеих были прямые и легкие.
«Так что же вы принесли?» – спросила Женькина мать, и Валентин сразу узнал голос – молодой и спокойный, без малейшего нерва. Голос сразу располагал. К счастью, Валентин догадался прихватить ФЭД, даже непонятно, что бы он такое соврал, если бы не догадался взять ФЭД. Он протянул ей аппарат, и она дружелюбно, вполне доверяя ему и улыбкой показывая, что проверяет лишь по долгу службы, пощелкала затвором, проверила автоспуск и на резкость. «Спросу на фотоаппараты сейчас почти нет, – сказала она, всем лицом смягчая свои слова, – но все-таки попробуем принять». – «Приемная катушка барахлит», – зачем-то сказал Валентин. «У нас есть специалист, – сказала она, – посмотрит. Так сколько же вы за него хотите?» Потом она сама назвала какую-то сумму, так как Валентин молчал. Какую – он даже не услышал. Казалось очень глупым уйти отсюда таким же чужим, как пришел, но Валентин просто не мог придумать, что он ей должен сказать. Про себя и про Женьку.
Валентин молча смотрел, как она заполняет квитанцию – бережно и быстро, будто клюя карандашом. А когда она поставила последнюю точку и подняла на него глаза, он вдруг так прямо и ляпнул: «Я, кажется, люблю вашу Женьку».
Она быстро взглянула на него и сразу убрала глаза, спрятала, опустила. Но он все-таки именно в этот момент успел испугаться, что уйдет отсюда еще более чужим, чем пришел. И обругать себя, что пришел. И утвердиться, что правильно пришел, потому что с ней только так и можно – прямо. Пусть неожиданно, пусть больно, но прямо. Чтобы с самого начала не было у них никакой фальши, у матери и у него.
Потом она долго водила карандашом по квитанции, резко – сверху вниз и опять вверх. Наконец она подняла голову: «Ну, что ж…» Валентин замер, но она опять замолчала. И тогда он сказал глупо: «Я приду вечером?» – «Конечно, придете», – кивнула она.
Потом дверь скрипнула, выпустив его. И еще раз скрипнула, вошла клиентка. А она все никак не могла собраться ни с мыслями, ни с чувствами. И когда к ней на стол ворсисто лег очередной свитер, она вдруг сказала ровно и громко:
«Ну, что ж… Могло быть и хуже…»
Чем ужасно обидела хозяйку свитера, ни разу не ношенного, даже заграничного вполне. И тогда, возвращаясь из своего, она закончила уже про себя, додумала до конца: «У этого по крайней мере честные глаза». И хоть знала она, что глаза тоже, бывает, врут, это почему-то вдруг почти успокоило ее, только сердце катилось. Так и катилось куда-то до семи часов, до закрытия…
Не сговариваясь, они так ничего и не рассказали Женьке об этой встрече. Просто после смены Женька не нашла Валентина на обычном месте, под «совиным глазом», расстроилась и быстро-быстро, чтобы не думать, побежала домой. И страшно удивилась, когда увидела их с матерью за семейным столом, тихо и дружно беседующих. И мать уже говорила Валентину «Валик». С тех пор, бегая в булочную, Валентин с особенным удовольствием прихватывал для матери любимый ее круглый хлеб. Женька иногда забывала, а Валентин всегда помнил о круглом. Даже тащил его под мышкой, особо от прочих продуктов, хоть в сумке и было место.
В одной комнате можно жить только при полнейшем равнодушии к третьему. Когда третий человек, что бы там ни говорилось, уже не считается за человека и при нем все можно. Для них, для троих, это немыслимо, хотя мать сразу, конечно, сказала: «Пускай Валик немедленно переходит». Она была в доме отдыха в ноябре, да, в конце ноября, значит, нечего и думать, чтобы сейчас, вдруг, ее отпустили с комиссионного поста и отправили отдыхать. Даже думать об этом – свинство, понимал Валентин.
– Давай тут всю жизнь сидеть, – сказала Женька, глядя на озеро блестящими и тревожными глазами, от которых у Валентина защемило сердце. – И никого нам не надо…
И сразу Женьке стало неловко, что она так сказала. Слишком откровенно. Будто брала Валентина в союзники против матери. Сказала и сразу почувствовала стыдную вину перед матерью, вину, в которой не была виновата. Ужасно вдруг захотелось, чтобы мать собралась и уехала к тете Тоне в деревню на несколько дней – пить молоко и вообще отдохнуть. Хотя дело, конечно, не в отдыхе, понимала Женька. Мать в эту зиму и так неприлично зачастила к тете Тоне. Женька вспомнила, как торопливо и виновато она собиралась в деревню на Первое мая. Как прятала глаза на вокзале и только в самый последний момент шепнула Женьке: «Мне пятого на работу, Женик. Пятого, я отгул взяла». Никакого отгула у нее не было, просто за свой счет попросила, это Женька поняла сразу. И даже сейчас Женька смутилась той своей радости, какую испытала на вокзале и не смогла тогда скрыть. Даже сейчас она смутилась, покраснела, вскочила, порываясь бежать неизвестно куда.
– Съездим в микрорайон? – сказал Валентин. И сразу все стало на место. Ясно и хорошо. В микрорайоне как раз сдают новый дом. Они съездят и посмотрят. У них будет такая же планировка, стоит посмотреть. Женька облегченно вздохнула и улыбнулась Валентину:
– Айда! Засиделись.
Ехать обратно, под гору, было легко. Телеграфные столбы будто сорвались с места и сами бежали навстречу. Весь город бежал им навстречу. Женька согрелась от скорости, на ходу расстегнула куртку, управляясь с рулем одной ловкой рукой и радуясь своей ловкости.
Красный помпон Валентина, все больше сползая набок, светил Женьке на поворотах. Нагоняя его, Женька почти влетела на перекрестке в объятия милиционера. Слишком поздно заметила, чтобы остановиться.
Милиционер, щекастый и полный, какими милиционеры и не бывают, с усилием удержал Женькин велосипед, отряхнулся от пыли, которой они с велосипедом обдали его сполна, и только потом свистнул в служебный свисток. Женька еще подумала, что просто ему нравится свистеть, никакой надобности уже не было. Разве что – для Валентина, проскочившего далеко вперед. Валентин обернулся, оценил обстановку и сделал крутой разворот.
– Почему машина не зарегистрирована? – строго спросил милиционер, слишком щекастый и полный для блюстителя порядка и потому особенно строгий. – Штраф давно не платили?
Тут только Женька вспомнила, что номеров у них нет – ни у нее, ни у Валентина. В прошлом году, правда, были, но в этом нужны уже новые. Сложной системы ежегодной регистрации велосипедов Женька не понимала и не одобряла. Просто, считала Женька, выманивают каждую весну лишние тридцать копеек под законным предлогом. Поэтому она соврала сразу и с чистым сердцем:
– Так мы же их с дачи перегоняем. В город. Они всю зиму на даче стояли, а завтра, конечно, зарегистрируем.
– Прямо с утра пораньше, – подтвердил Валентин, и в кривом его носе было столько ехидства, что Женька пожалела милиционера. – У вас там во сколько открывают? Чтобы не опоздать! – сказал Валентин, явно уже переигрывая. Женька хмыкнула, ловко переведя хмык в кашель.
Видно было, что милиционер не поверил, но совесть ему не позволяла вот так, за здорово живешь, брать штраф с двух симпатичных нахалов одного с ним возраста, явно не тунеядцев, живущих собственным трудом. Щекастое его лицо явственно отразило жуткую внутреннюю борьбу чувства и долга. Женька даже язык прикусила, чтобы смолчать, но, конечно, сказала громко:
– А вы свой-то зарегистрировали?
– Чего? – не понял милиционер и весь сразу напрягся.
. – Чего! – сказала Женька. – Велосипед, конечно.
Милиционер вдруг покраснел так, что, казалось, лопнет.
– Катитесь вы к черту, – сказал он с удовольствием И даже рукой показал, куда катиться. И лихо свистнул в казенный свисток.
Они смеялись до самого микрорайона. Ехали рядом по обочине и ржали. В конце концов в милицию идут те же свои ребята, бывшие одноклассники. Только форма гипнотизирует, а так всегда можно найти общий язык. Общий язык человечества – юмор, без которого и в милиции не проживешь.
В микрорайоне пришлось спешиться. Тут и своим ходом, ведя велосипеды под уздцы, нелегко было пробраться – такая кругом грязь и колдобины, прямо дыбом вывороченная земля. Среди всего этого хозяйственного развала торчали бульдозеры, экскаваторы и прочие агрегаты. Тоже наслаждались воскресным солнцем, разминали кронштейны-мускулы. Не было тут еще ни деревьев, ни скверов, ни белья на веревках, ни даже самих веревок. Только детская площадка, будто перенесенная сюда с журнальной картинки, уже была, и желтые качели сами собой раскачивались на ветру.
В доме рядом уже жили, хотя сам дом, не крашенный еще, обшарпанный и неказистый, просто – коробка с окнами, был вызывающе неуютен. Но в нем уже жили и были счастливы. И Женька позавидовала тем, кто в нем жил. Позавидовала женщинам, которые деловито гребут грязь сапогами, пробираясь к своему – своему! – дому, и переобуваются потом у подъездов в туфли, доставая их из сумок. А сапоги, наверняка специально для этого и купленные, несут дальше в руках, далеко отставив, чтоб не измазаться. И расходятся по своим квартирам, чтобы быть счастливыми.
На нового человека микрорайон, полным и совершенным своим ералашем, должен был действовать угнетающе. Но Женька с Валентином смотрели вокруг с восхищением. Они видели перед собой не яму, огромную, как пропасть, а котлован под еще один фундамент. Не кирпичи, сваленные кучей, а стену своего будущего дома. Не просто развал, а деловую спешку строителей, со всякими ее издержками и теневыми сторонами. И были благодарны за эту спешку, потому что она приближала их счастливый день. И принимали все теневые стороны, щедро раскрашивая их в розовый цвет.
Они твердо верили, что, когда поселятся здесь, все вокруг, в одно лето, зарастет цветами и сиренью, толстые голуби будут делать им на балкон и брать крошки с ладони, Женькин велосипед сам побежит по асфальтовой дорожке, а крыша никогда-никогда не протечет над их головой. Во всяком случае, своих рук они не пожалеют, чтобы так было.
– Сумасшедшие темпы, – сказала Женька, светло озираясь.
– Через полгода – как штык! – сказал Валентин.
И они пошли дальше, к окраине микрорайона, весело ступая по лужам, так что брызги летели. Наконец увидели дом, возле которого разгружали мебель и суетились. Больше всех суетилась маленькая старушка, обвешанная кульками, как с рынка. Едва на машине брались за очередную вещь, как она громко пугалась: «Осторожно! Там стекло!» Если бы силы ей позволяли, она бы ни до чего не позволила дотронуться грузчикам, все бы сама тихонько переносила, и все было бы цело. А так – чужие люди, уже разбили трюмо. И старушка ужасно сердилась на мужа, который плохо следил за разгрузкой, плохо командовал, плохо упаковал, а теперь, с этой беготней, еще и наверняка простудится.
– У вас какая квартира? – осторожно спросила Женька.
– Конечно, однокомнатная, – даже обиделась старушка. – Дети сами живут, а уж мы тут в свое удовольствие…
– А посмотреть нельзя? – робко спросила Женька.
– Почему же нельзя? – гордо сказала старушка. – Третий этаж, семьдесят вторая квартира. Смотрите, пожалуйста. – И громко, без перехода, закричала в машину: – Там же стекло, посуда! Осторожней!
Пока все толпились внизу, Женька с Валентином быстро поднялись. Семьдесят вторая была открыта. Они вошли в коридор. Почти ритуально, взявшись за руки, молча шагнули в комнату. Это была прекрасная длинная комната с низким потолком, с обоями в сарафанный цветочек, с оптимистическим сквозняком с балкона в коридор, с совмещенной ванной за спиной и хрупкими, стеклянными дверями. Пахло свежей краской, нежилым сором и влажной землей с улицы.
Такую комнату было бы просто преступлением захламлять мебелью, портить кроватью ее острые углы, закрывать столом кривоватый пол, книжной полкой загораживать легкую, как порез, трещину у балконной двери. В такой комнате хорошо лежать на полу, просто на матраце, и следить ранним утром, как по стене ощупью бродит солнце.
Сейчас Женька вдруг поняла, что в новую квартиру нужно приходить голым. Чтобы это была не только новая квартира, но и полное обновление. Ничего не нужно заранее покупать и мучиться этим. Не нужно прикидывать, что куда ставить. Просто прийти и начать жить. Женька даже подумала, что не мешало бы выкинуть половину барахла из их старой квартиры. Сразу бы стало легче дышать.
Ужасно мы обрастаем вещами и огорчаемся, если трюмо разбилось. Вещи нас прямо выживают из дома. Требуют обновления, ремонта, замены, гонят по магазинам и съедают зарплату. Лишние вещи нас прямо съедают, потому что мы не умеем с ними расстаться. Вовремя расстаться. Ограничить себя в вещах. Сделать свою жизнь мобильнее и просторней.
А у современного человека вещи должны быть как бы между прочим. Многое должно быть как бы между прочим: мебель, одежда, даже еда. Чтобы оставались время и силы на главное, ради чего стоит жить. Чтобы смотреть вокруг, не уставать смотреть, пристально и заинтересованно, как в детстве. И действовать в этом мире. В полную меру понимания и таланта, какой кому отпущен…
– Раскладушки добудем – и все, – сказала Женька.
И Валентин согласно засмеялся.
Он тоже почувствовал пленительную и свободную пустоту комнаты. Даже поддался ей. Но про себя Валентин знал, что свободой и пустотой он по горло сыт в общежитии. Женька устала от дома, от налаженного быта, а он тосковал по дому. Пусть просто диван-кровать и стол, он не тряпичник. Но свои, а не казенные. И чтоб можно было приладить полку в собственной ванной так, как тебе хочется. Ночью крутить «Спидолу» и проспать потом до обеда, всласть. И чтобы никто не мог войти в твою комнату без стука. Никакая комиссия. Никакая комендантша. Этого Женьке просто не понять. И хорошо, что она этого не знает…
– Уж как-нибудь устроимся, – пообещал кому-то Валентин.
Еще несколько секунд стояла мечтательная тишина. Потом где-то внизу, далеко, возник шорох, разросся, перешел в мягкое шарканье, лестница наполнилась трудным дыханием, загудела. Хлопнула дверь.
– Можно заносить, – сказала старушка-хозяйка, аккуратно складывая на пол кульки и свертки. – Только, пожалуйста, осторожней!
Она огляделась, будто ища, на что сесть, прислонилась к косяку, вздохнула:
– Сарай ужасно далеко!…
– Зато помойка под окном, – усмехнулся хозяин.
– И уже щель! – сказала хозяйка, разглядывая тонкую, как порез, трещинку над балконной дверью. – Через месяц, глядишь, и штукатурка посыплется. Ну, строят!
Они уже жили здесь и могли критиковать. Они уже прикидывали, что третий этаж – не совсем хорошо, высоковато, лучше бы второй. Или даже – первый, хотя на первом окна открытыми не оставишь, тоже не радость. И шоссе слишком близко – шумно и пыли налетит. А сторона – почти северная, и ветер будет прямо рвать занавески, придется покупать толстые шторы. И батареи слишком малы, такие батареи комнату не обогреют, нет, не обогреют. Они уже забыли свое недавнее восхищение, когда обыкновенный кран в кухне, только им принадлежащий кран, делал их счастливыми беззаветно.
– Кровать поставим вот так, – сказала хозяйка и стала шагами вымерять вдоль стены.
– Мы пойдем, – тихо сказала Женька, не думая даже, что ее услышат: слишком они были заняты. Но старушка быстро обернулась и попросила тревожным шепотом:
– А молодой человек не поможет вещи заносить? Уже трюмо раскололи, грузчики же, чужие люди…
– Что ты, Ларочка? Разве так можно? – заволновался хозяин. – Они же просто гуляют. При чем тут они?
– Я помогу, – сказал Валентин. – Конечно. Сейчас.
Валентин быстро сбежал по лестнице, чувствуя почти физическое стеснение, потому что не сам предложил. Сначала, честно, хотел, а потом подумалось: к черту, с чужими вещами, единственный все-таки свободный день, лучше еще часок на велосипедах. Дождался, что попросили. Да еще таким тоном, словно он откажется…
Валентин с готовностью подставил спину внизу, и грузчики сразу так его навьючили, что всякое неудобство пропало. Один нос криво и жизнерадостно торчал из-под комода, Женька с трудом его разглядела. И сама тоже взялась таскать что помельче и поответственней, что нельзя доверить мужчинам. Минут сорок они все дружно сопели на лестнице и сталкивались лбами в узком коридоре. Просто удивительно, как много всего можно, оказывается, вогнать в стандартную однокомнатную квартиру!
Из микрорайона они выбирались такие возбужденные и умиротворенные, словно сами переехали. Женька даже спросила:
– Ты ключ-то хоть не увез?
И Валентин всерьез шарил по карманам. Во всяком случае, было к кому теперь ходить в гости. И планировка запомнилась – лучше некуда. Ясно, какие габариты доступны лестнице, чтобы не спиливать ножки и не стесывать углы. Раскладушки, это уж точно, пройдут…
Обычно Женька сама втаскивала велосипед на свой второй этаж и с шиком громоздила в прихожей, под вешалкой. Но сегодня она устала с непривычки и охотно уступила Валентину. Пока он отмывал колеса в луже перед подъездом, она успела подняться и открыть дверь. И сразу услышала голос матери, который заставил ее замереть на месте, – ровный и в то же время ломкий, почти до хруста.
– Давно ты у нас не была, – говорила кому-то мать. И в тоне ее был вызов, какое-то грустное удовлетворение и еще что-то, в чем Женька не могла разобраться. Но это «что-то» особенно полоснуло.
– Почти десять лет, – ответили матери.
– Через три недели будет ровно десять, – сказала мать.
– Правильно. Через три.
Только теперь Женька узнала голос мастера Приходько. И поняла, почему не сразу узнала. Не было в нем привычной по цеху полноты и властности. Голос звучал надтреснуто и мягко, будто «эта Приходько» о чем-то просила мать голосом, независимо от слов, независимо даже от тона. Самим голосом.
И еще Женька сообразила, только сейчас, что, действительно, Приходько, хоть и жила на той же лестнице, никогда не заходила к ним домой. Хотя во дворе они с матерью разговаривали частенько, Женька сколько раз видела. «Всегда на людях», – догадалась сейчас Женька. И ей внезапно захотелось зареветь. Вот прямо тут, в прихожей. Уткнуться носом в материно пальто и зареветь. В голос. Как маленькой.
– Куда их? – громко спросил Валентин прямо за Женькиной спиной. Он стоял на пороге, как бог, – со всех сторон обвешанный двумя велосипедами. И чистые их колеса крутились с медленной грустью.
В комнате замолчали, и Женька прямо всем телом услышала эту тишину. И почти сразу, будто ждала, вышла мать. Такая же, как всегда. Молодая. Красивая. Даже не сравнить с «этой Приходько». Никто и не сравнивает.
– Накатались? – сказала мать обычным голосом. – А мы тут с Ольгой Дмитриевной чаи распиваем…
Мать была такая же, как всегда. Только слишком суетилась, помогая Валентину ставить велосипеды. Задавала слишком много вопросов, шумно радовалась ответам, не дослушав даже до конца, бестолково бегала в кухню, к чайнику. По этой ее суетливости и по тому, как остро и мимолетно, ничего не спрашивая, мать взглядывала на Женьку, Женька поняла, что ее беспокоит. Поняла и сказала беспечно:
– А мы боялись, что спишь. Хотели тихонько войти, а Валька сразу как грохнет велосипедом, медведь.
– Что ты! – засмеялась мать с облегчением. – Когда это я днем спала! Борщ сварила, а фарш Валик сейчас провернет…
Пока Валентин орудовал мясорубкой в кухне, Женька переоделась, присела к общему столу, даже заставила себя улыбнуться «этой Приходько». Мать больше не суетилась, задумалась, лицо у нее постарело и заострилось. Как всегда, когда она думала для себя, будто никого рядом нет.
– Так я к вам за советом, – сказала Приходько, словно продолжая только что начатый разговор. – Девушка из комиссионного в цех просится, я уж решила зайти, спросить…
Но голос у нее был по-прежнему слишком мягкий, будто она за себя просила, а не за девушку, и Женька подумала, что зашла она не из-за девушки. Просто нужно было зайти – и вот нашла предлог.
– Кто? – оживилась мать. – Из нашего магазина?
– Она трикотажным отделом заведует, – сказала Приходько. – Говорит, надоело, хочет на пресс.
– Люба? – удивилась мать.
И Женька тоже удивилась. Люба из «трикотажа» всегда будто спала на работе. Даже странно было слушать, что она хотела чего-то, куда-то ходила по собственной инициативе, добивалась и объясняла. Женька давно чувствовала, что Любе не нравится магазин, но просто не давала себе труда додумать эту мысль до конца, что-нибудь посоветовать и предложить. Люба была неинтересна Женьке, и она только сейчас вспомнила, как несколько раз Люба спрашивала про фабрику, спрашивала пристально и даже с волнением. А Женька отделалась общими фразами.
– Как она? – сказала Приходько. – Ничего?
– Даже не знаю, – сказала мать. – Вообще-то ничего. Она девушка честная, с планом справляется. Покупатели на нее, правда, жалуются, это бывает. Какая-то она у нас сонная.
– Сонная? – удивилась теперь Приходько. – А мне показалось – энергичная девчонка.
– Вот и хорошо, – сказала мать. – Может, на фабрике она себя иначе покажет. Пускай переходит. Молодая же. Вон Женьку у нас никаким силком бы не удержать, раз не нравится.
– Полюбить никогда не заставишь, – кивнула Приходько. – Возьму я вашу Любу. Хотим бригаду ученическую создать. – Вдруг повернулась к Женьке и спросила в упор: – Пойдешь бригадиром?
– Нет, – быстро сказала Женька.
– Правильно, – улыбнулась Приходько, словно заранее знала ответ и он ее удовлетворил вполне. – Рано еще. Учиться-то думаешь?
– Нет, – ощетинилась Женька.
– Я уж устала ей говорить, – сказала мать.
– И не надо. – Женька встала и демонстративно удалилась на кухню. Проблему ее учебы они прекрасно обсудят и без нее. Все вокруг до тонкости знают, что надо Женьке, одна Женька ничего не знает. Прямо дурочкой она себя чувствовала, когда за нее все решали.
Валентин все еще возился с мясорубкой, сложной, как бульдозер, бабушкиной еще. Полина, соседка, жарила картошку, и теплый картотечный дух вкусно щекотал ноздри. Возле стола вертелся четырехлетний Виталик, Полинин сын, единственный в их квартире ребенок. Хитрые его глаза, косо и близко поставленные, так что казалось – они могут видеть друг друга через переносицу, были внимательны и серьезны. Виталика увлекал процесс разборки мясорубки. Кроме того, он только что выяснил с Валентином свой обычный вопрос – «А почему у вас нет детей?» – и сейчас чувствовал себя на время опустошенным.
Из-за этого вопроса, который безвылазно сидел у Виталика в голове последние полгода, его опасались все Женькины подруги, смешливые и вполне еще одинокие девчонки. Ужасно он их смущал и вызывал щекотное замирание внутри. Хотя каждому, конечно, ясно, что Виталик просто так спрашивает. У Женьки с Виталиком были хорошие отношения – на базе взаимного равенства и отсутствия любопытства друг к другу. Раз каждый день живешь рядом, какое же любопытство? Иногда, правда, Виталик раздражал Женьку затяжными и страшно нудными, на ее взгляд, играми. Весь вечер, например, молча носил воду из ванной в кухню. И наоборот. Это была потрясающая тупость, но больше ни в чем Виталик не обнаруживал тупости, признавала Женька. А может, это был уже характер, который заслуживал уважения. Ведь неизвестно, о чем думал себе Виталик, черпая ведерком из ванны, трудолюбиво следуя затем в кухню, чтобы немедленно вылить там в раковину и снова, тут же, под краном наполнить ведро до краев. И опять топать в ванную. Возможно, мысли его были захватывающе интересны и далеки от простого водопровода.
Виталик вообще умел и любил играть один – редкое для четырех лет качество. Возможно, потому, что часто болел, хотя с виду был крепкий мальчишка на резиновых неутомимых ногах. Никак по нему не скажешь, что в детсад он ходит раз в две недели, только чтобы подцепить очередную хворь. Болеет Виталик всегда в легкой и очень длинной форме, с нестрашными осложнениями. Даже Полина уже к этому привыкла и не пугается, как обычно мамы. Просто ставит горчичники, наливает лекарство обычной столовой ложкой, сует Виталику градусник, будто это любимая игрушка, без опасений, что разобьет или порежется. Он еще болеет, а она уже уходит на целый день, на работу.
Тогда за Виталиком присматривает сосед Евсей Ефимыч, пенсионер, приятный, легкий, чистый старик. Он курит сигареты с фильтром, тоже легкие и чистые, почти без дыма, и ловит последние известия на всех волнах. Последние известия Евсей Ефимыч готов слушать целыми сутками, и все ему кажется, что какое-то важное событие – то ли в Анголе, то ли в Алжире – он пропустил. Встает в семь утра и сразу бросается к приемнику. От этого приемника в квартире куда больше шуму, чем от Виталика. Но ни мать, ни Полина никогда слова не говорят Евсей Ефимычу, даже если он забудется и среди ночи вдруг пустит известия на полную мощность. Потому что во всех других отношениях он просто идеальный сосед – ненавязчивый, опрятный и дружелюбный.
Раньше, когда Женька еще ходила в школу, Евсей Ефимыч работал кассиром на фабрике, а теперь у него остался только приемник, который ему подарили, когда провожали на пенсию, да комиссия содействия. Эта таинственная комиссия при домоуправлении, насколько могла понять Женька, содействовала порядку. И если Антонов из четвертого подъезда бил стекла и выгонял жену из квартиры, то вызывали Евсей Ефимыча. Он успокаивал жену и утихомиривал Антонова, знаменитого в доме буяна. И если Донская из пятой квартиры полностью захватывала коммунальную плиту, то опять вызывали Евсей Ефимыча. И после его вмешательства в пятой наступал очередной хрупкий мир на неделю.
Так что когда в Женькину квартиру надрывной длинно звонили, ночью или рано утром, вообще – в неурочное время, это почти всегда было за Евсей Ефимычем.
Даже когда он уезжал к сыну, под Москву, все равно звонили. И почта приносила какие-то приглашения от ЖКО, отпечатанные неясными буквами на синеватой бумаге. Летом Евсей Ефимыч обычно уезжал к сыну, так что в квартире на несколько месяцев оставались только Женька с матерью, Полина и Виталик. В прошлое воскресенье они проводили Евсей Ефимыча на вокзал и уже получили письмо, что под Москвой невиданно тепло, двадцать пять градусов, полно редиски и зеленого лука. И еще – чтобы Женька проверила избирателей по списку и занесла список в агитпункт. Это удовольствие Женька теперь откладывала со дня на день.
Виталик только-только перенес длинную свинку, в детсад его пока не брали, а Полина уже работала. Она никак не могла сидеть по справке, потому что одна кормила себя и Виталика. В их квартиру Полина переехала в прошлом году, как-то сложно обменяв свою комнату в центре города. Почему – она никогда не рассказывала, и Женька с матерью, конечно, не спрашивали, мало ли что бывает. В их фабричный дом вообще-то нельзя меняться посторонним, но Полинина комната в центре была чем-то выгодна фабрике, и ей разрешили. Хотя Полина работала на молокозаводе и была совсем посторонней.
Несколько раз в месяц, по какому-то своему расписанию, которое Женька не стремилась постичь, приходил отец Виталика. Крупный и сумрачный дядька лет сорока. С глазами, тоже чуть косо и близко поставленными. Легкая косина его была бы даже симпатичной, если бы он сам не выглядел столь мрачным. Женька не помнила, чтобы он улыбался. Даже на Виталика смотрел исподлобья, хмуро и будто недоверчиво. Говорил ему вместо приветствия: «Здорово, мужик». И не целовал сына, а как-то неловко и сильно жамкал за плечо ручищей. Виталик всегда морщился при этом.
Женьке долго казалось, что и Виталик к нему равнодушен: не плачет, когда отец уходит, не лезет к нему на колени, как к Валентину. Но однажды вечером, когда было в квартире пустынно и тихо, Женька услышала через стенку, как они разговаривают. «Ты не уйдешь?» – спрашивал Виталик. «Не уйду, спи». – «И утром не уйдешь?» – настаивал Виталик. «Сказал – не уйду». – «Никогда не уйдешь?» – уточнил Виталик, помедлив. И Женька почувствовала, как осмысленно он выделил важное «никогда» и как сжался в ожидании. И подумала, что в четыре года понимаешь куда больше, чем кажется со стороны. Понимаешь даже больнее и глубже, чем потом. Потому что не можешь объяснить многое, а просто сердцем чувствуешь голую суть. И никакими круглыми фразами-утешительницами еще не умеешь защититься.
«Спи, – сказали за стенкой. – Спи».
С того вечера Женька симпатизировала хмурому дядьке. И он постепенно привык ко всем в квартире, хотя не стал приходить чаще. Всегда можно было с вечера сказать, что он завтра будет. Полина туго накручивала бигуди, поверх бигуди – толстое полотенце, чтоб не больно спать. И голова ее в мохнатом тюрбане, огромная, с большими глазами, блестевшими влажно и ярко, делалась даже красивой. Потом она купала Виталика и возилась в кухне. Поздно, когда все заснут, ставила «маленькую» в тайник, чтобы охладилась до завтра, – в смывной бачок. Можно бы, конечно, в холодильник – куда проще, но у Полины не было холодильника.
Вечером она прибегала с работы минут на пятнадцать раньше, чем всегда, и сразу бросалась подлетать. Зато к шести часам, когда приходил он, все у Полины было уже готово. И сама она, в новом халате и с чистыми кудрями, сидела как барыня. Он звонил – три длинных. Впрочем, в такие вечера Полина спешила на любой звонок. А ему открывала, неизменно и громко удивляясь: «Ты? Уже?» Словно каждый день встречала его с работы, а сегодня вот явился неожиданно рано, невозможно не удивиться.
Когда Виталик, наконец, засыпал, они переходили в кухню. Сидели долго. Друг против друга. За неудобным столом, за которым некуда девать ноги. Сумрачный дядька, с тяжелыми, чуть косящими глазами, очень похожий на Виталика, если бы не такой мрачный. И раскрасневшаяся Полина. Они аккуратно подбирали картошку с тарелок, брали хлеб вилкой и смотрели рюмки на свет. Это был их невеселый и праздничный ужин. Раза четырем пять в месяц. Хотя они старались держаться так, словно сидят за этим столом каждый вечер, обычное дело – ужин. Их выдавала только излишняя внимательность друг к другу, которой не хватает на постоянное совместное житье. Она переходит со временем или в дружескую ненавязчивую заботливость, которая не утомляет. Или в равнодушие, когда сосед твой по комнате уже примелькался, как вещь, и даже думать о нем неинтересно.
Они были еще напряженно внимательны, как влюбленные. Полина все вскакивала, все придвигала ему то солонку, то ложку, то колбасу. А когда у нее вдруг падало полотенце, он наклонялся, неуклюже и быстро. И поднимал. И по тому, как неловко он это делал, было видно, что вообще это ему не свойственно – за кем-то ухаживать и поднимать полотенце с полу. Сразу чувствовалось, что в другой своей жизни, неведомой Женьке, он живет как-то иначе – грубее и проще. И когда он говорил – односложно и будто через силу, тоже чувствовалось, что он знает много тяжелых, стыдных слов. И привык ставить их где попало и когда захочется.
А может, это все Женьке просто казалось. Они с матерью старались в такие вечера не показываться в кухню. Но все-таки приходилось иногда. И тогда краем уха Женька ненарочно ловила отрывки разговора. «А ты как же?» – спрашивала Полина. «Никак», – говорил он. «А девчонки здоровы?» – «Чего им», – говорил он. Значит, у него где-то были девчонки. Такие же узкоглазые и хитрые, как Виталик. На быстрых резиновых ногах. Или Женька не так поняла…
Иногда он оставался у Полины до утра, но чаще уходил ночью. Женька всегда слышала, как он тяжело топчется в коридоре, дышит, скрипит дверью из осторожности, из желания беззвучности, и, наконец, уходит. Женька по себе знала, как трудно ночью уйти. Ступая точно в такт холодильнику. Задевая все углы, которых днем, кажется, и нет вовсе. Потом шаги его длинно и звонко звучали по асфальту, затихая вдали. И как только они стихали, Полина запиралась в ванной и открывала кран. В ночной тишине бессмысленно резко хлестала водяная струя. Туго, не рассыпаясь, била в раковину. И хоть, кроме воды, обычно ничего не было слышно, Женька знала, что Полина плачет в ванной. Женька сама так делала, если никак нельзя было иначе уединиться, этот секрет она открыла давно.
Вода лилась долго. Час. Может – больше. И поток ее был все так же отчаян и бессилен. Потом, мгновенно, когда уже конца и не ждешь, все прекращалось. Слышно было, как Полина шаркает в комнату. Как бесшумно ворочается мать. Как где-то, далекой улицей, проходит загулявшая гитара. Как резко стрекочет холодильник. И Женька засыпала. А утром, когда вылезала в кухню, там уже вовсю орудовала Полина, оживленная, некрасивая, в стареньком застиранном халате. Она варила кашу Виталику и весело говорила матери:
– Еле выгнала мужика! Сидит и сидит, как дома! Я уж и так, и эдак – еле выпроводила!…
С матерью она все-таки иногда откровенничала. Когда уж совсем делалось невмоготу – молчать.
Утром, после того как он приходил, Полина никак не могла себя удержать. Говорила много, бессвязно, горячечно, с силой запахивая халат, с силой, будто кипящий асфальт, перемешивая кашу в кастрюле. К вечеру все опять входило в колею. Полина делалась вялой и безличной, как всегда. Работала, совала Виталику градусник, стирала и штопала. Быстро, как она умела. Полине некогда раскисать, она должна кормить себя и Виталика, помощи ей ждать неоткуда…
Сейчас, пока Валентин чистил древнюю мясорубку, Женька вдруг сообразила, что за последнюю неделю привычный ход событий несколько нарушился, Сумрачный папаша Виталика уже несколько вечеров подряд попадался Женьке на глаза. Такого раньше не было. Он приходил прямо с работы, гулял с Виталиком, ночевал. Даже починил душ, что не удалось даже Валентину. Сегодня утром Женька со скрежетом зубовным собралась было вынести мусор, заглянула в ведро, а оно – пустое. А Полинин дядька мрачно трет руки под умывальником. Особенно Женьку поразило, что, кончив тереть, он вдруг подмигнул ей хитрым косящим глазом и сказал непривычно длинно и связно: «Ведро – это дело мужское». Такой членораздельной речи Женька еще ни разу не слышала от него. И смысл ее был столь симпатичен, что Женька засмеялась и кивнула.
Потом пришел Валентин, и инцидент с ведром сразу забылся. А сейчас Женька как-то все сразу вспомнила и осмыслила на досуге. И даже заметила, что Полина ровно и приятно оживлена, без нервного напряжения оживлена, будто подсвечена изнутри. Движения ее ловки и даже изящны, этого Женька за Полиной пока не знала. Полина легко подхватила сковородку и перенесла на стол. Крышка сдвинулась набок, жареный картофельный дух вырвался наружу и защекотал ноздри. Полина крикнула в комнату:
– Иди! Готово!
Отец Виталика вышел по-домашнему в шлепанцах, нараспашку ковбойка. Лицо у него все-таки симпатичное, идет ему легкая косина, только глаза слишком близко поставлены, и это мельчит. Он присел у стола, свободно вытянув ноги поперек кухни, позвал Виталика:
– Мужик, топай сюда!
Тут, едва Женька созрела для какого-то вывода, на кухне появилась Приходько. Потянула носом, признала:
– Вкусно пахнет. А мне бы напиться…
– В чайнике кипяченая, – сказала Женька, не трогаясь с места. Надо было, конечно, налить, понимала Женька, но так и не сдвинулась. Валентин достал стакан и подал.
– От кипяченой, говорят, стареют, – весело сказала Приходько. – Я уж лучше сырой.
Она налила прямо из крана и выпила жадно, полный стакан. Женька смотрела, как она пьет. Некрасиво закидывая шею. Будто вливает в себя воду. Поит себя, а не пьет. Сильно сжимая стакан слишком крупными, неженскими руками. И ноги у нее крупные.
– Стакан раздавите, – вдруг сказала Женька. Она хотела пошутить, но получилось мрачновато и будто всерьез. Самой стало неловко. Вот так себе напридумаешь, а потом уже вешаешь на человека все подряд. Женька не любила чувствовать себя необъективной, но никак она не могла забыть эти глаза – навсегда обугленные на большом обветренном лице. Такие глаза в такую минуту – это уже право на что-то. На что – Женька не желала сейчас думать. Не желала.
Приходько, как всегда, когда Женька хамила, ответила мягко:
– Напрасно, Женя…
Женьке стало стыдно. Но Приходько сразу забыла о ней. Пристально, словно вспоминая, она разглядывала отца Виталика. Как он сосредоточенно ест. Хмуро запивая пивом. Как свободно, поперек кухни, лежат его ноги. В домашних шлепанцах.
– Ваше лицо мне почему-то очень знакомо, – сказала, наконец, Приходько. – Вы где работаете? Бели не секрет, конечно…
Голое ее звучал теперь властно и сильно, как в цехе. Женька по себе знала, что на такой голос нельзя промолчать. Ни у кого не получается – промолчать.
– На мебельном, – ответил отец Виталика, продолжая есть.
– Правильно, – сказала Приходько, и Женька вдруг почувствовала, что сейчас что-то произойдет, по спине у нее пробежал противный холодок. – На мебельном. А ваша жена у меня в цехе…
– Ну и что?! – мрачно, будто отталкивая Приходько каждым слогом, будто всех их отталкивая, сказал он. И встал.
– Надя Тимохина, – сказала Приходько. – Правильно?
Женька нутром приготовилась: что-то произойдет. Но все-таки вздрогнула – Надя! Женькина соседка по прессу. Надя. Три девочки. У него тоже девочки, сама слышала. Надя. Муж, про которого Женька знала только: «Обругал… напугал… выкинул…» Муж Нади ушел к женщине с ребенком. Это Полина – «женщина с ребенком»? Но ведь с его ребенком! А у Нади три девочки, и позавчера она упала прямо за прессом…
– Правильно, – сказал он, прямо и грубо глядя в глаза Приходько, и подхватил Виталика на руки. – А вот мой мужик!
– Ясно, – сказала Приходько. И Женька мысленно взмолилась, чтобы она больше ничего не говорила. Чтобы она вообще ушла. Чтобы она дала ей, Женьке, возможность как-нибудь самой во всем разобраться. Разобраться и понять. В этот момент Женька ни о ком больше не думала – ни о Валентине, ни о Полине, ни о Наде. Она слышала только свою потрясенность и помнила только себя. Жизненно важно было для Женьки – понять.
– А вы знаете, что ваша жена нездорова? – сказала Приходько.
– Она всю жизнь нездорова, – безжалостно сказал он. И улыбнулся, зубы сверкнули, как лезвие. Женьке страшно стало от этой улыбки.
– А вы знаете, что у нее? – сказала Приходько.
Теперь Женька даже не хотела, чтобы она ушла. Теперь Женька поняла, что нужно уйти им с Валентином. И побыстрее. Женька потянула Валентина за рукав, но уже не успела.
С той простотой, которая появляется в человеке, если годами работаешь в чисто женском коллективе и всецело проникаешься его спецификой, когда личные, даже – интимные, отношения неудержимо перерастают в производственные, захлестывают их и требуют обсуждения, Приходько уточнила:
– Она беременна.
в коридоре Женька услышала, как коротко охнула Полина и как заревел Виталик, которого резко поставили, будто бросили, на пол. Женька прижалась к руке Валентина, и его нос щекотнул ей затылок. Мать позвала из комнаты:
– Вы чего все сбежали?
Мать сидела за столом, ужасно деловая, в очках, и вдевала нитку. Только для этой ответственной операции мать и держала в доме очки, Женька всегда смеялась, как важно она вдевает. Много раз – и все мимо. Женьке казалось, что в такие минуты мать просто играет в старушку. В добрую старушку в очках, окруженную внуками. Опору дома. Общую кормилицу и поилицу. Зачинательницу рода. Всю в бытовых заботах. Но сейчас Женька не увидела игры и почувствовала щемящую жалость. Мать сидела маленькая, сутулилась, щурилась, и очки ужасно шли ей. Вот так – наденет однажды, совсем, и сразу будет всамделишной старушкой. Без внуков…
– Сними, мам!
Женька стащила очки и поцеловала мать в щеку.
– Что случилось? – сразу спросила мать. Женька редко ее целовала, как-то очень рано она стала стесняться нежничать с матерью. Теперь уж и мать привыкла, что редко. Даже удивилась сейчас.
Женька рассказала в двух словах.
– Все-таки надо было как-то иначе, – бессильно сказала Женька, – как-то тактично. А она – так, прямо…
– Кто? Ольга? – мать вздохнула и покачала головой. – Трое же ребят. Трое! А ты говорила, у Надежды как будто с головой что-то?
– Не знаю, – сказала Женька. – Мы думали – с головой.
– Надо ей все-таки хорошему врачу показаться, – снова вздохнула мать. И все-таки не удержалась: – Только чтобы к Петрову не попала…
Как всегда, когда матери удавалось заговорить о Петрове, она взволновалась, пошла красными пятнами, лицо ее некрасиво и жестко заострилось.
– Не надо, мама, – Валентин тронул ее за руку.
Она задумалась и даже не заметила, что он сказал: «мама».
– Наделают ребят, а все ищут, – сказала мать. – Чего, спрашивается, ищут? Ищут, ищут…
Без стука вошла Приходько. Присела к столу, устало, как после второй смены, сказала пустым голосом:
– Отправился домой.
Слышно было, как хлопнула дверь. Как загрохотало по лестнице и стихло. Виталик заплакал – теперь уже за стеной, в комнате. Потом щелкнуло в ванной. Сразу, бессмысленно и туго, ударил душ. Вода билась и билась, больше ничего не было слышно.
– И Полину жалко, – сказала мать.
– Всех баб жалко, – сказала Приходько, будто сама не баба, будто со стороны. Кто-кто, а уж она хлебнула – тридцать лет мастером на Слюдянке, на самой что ни на есть бабской фабрике. Сколько детей родилось с ее благословения и сколько семей удержалось ее напором, – не пересчитать. Многие потом жили неплохо, очень неплохо. А своего не наладилось, нет. Не получилось.
– Пора мне, – сказала Приходько и чуть помедлила еще на пороге. – Насчет вашего кооператива я Жене уже говорила…
Женька ответила, опережая мать:
– Спасибо. Не надо.
– Ладно, – усмехнулась Приходько, – где живу – найдете.
Мать быстро закрыла за ней и вернулась. В ванной все так же, бессмысленно и резко, била вода. Мать осторожно стукнула в дверь, но Полина закрылась, не отвечала. Виталик затих, заснул, наверно. Женька с Валентином стояли перед окном, он обнял ее за плечи.
Мать усмехнулась:
– Вы хоть штору-то опустите, люди смотрят.
– Пускай завидуют, – засмеялся Валентин. – Жень, а ты чего так Приходько не любишь? Хорошая же тетка!
– Почему – не люблю, очень люблю, – быстро сказала Женька, глянув на мать, мать, кажется, не слушает. Женька ничего не рассказывала Валентину, еще не хватало – рассказывать, чего нет.
– Это Ольга насчет денег? – спросила мать, значит – слушала.
– Ага, – небрежно кивнула Женька.
– У нее можно бы взять, – сказала мать. И добавила, как главное: – Ольга – человек честный.
– Обойдемся, – сказала Женька. – Лучше пальто продам.
– Очень умно, – сказала мать. – Вы и так уже все распродали подчистую. Валик вон без часов остался.
– Ничего, я по солнцу, – сказал Валентин. Он почему-то заметно смутился, выпустил Женьку, долго искал пиджак, который висел на виду, на стуле. Нашел наконец. Долго шарил в карманах, достал что-то, бросил на стол:
– Вот. Еще сотня.
– Сберкнижка? – удивилась мать. Взяла, полистала. Написано было много, взносы – три рубля, пять. Общая сумма – сто.
– На мотоцикл копил, – сказал Валентин, избегая Женьку взглядом. Он собирал понемножку, не от кооператива, а от себя отрывая, от самого необходимого. Разный там обед, прочая чепуха. Треух на зиму не купил, а Женьке сказал, что не может носить, голове душно, привык с открытой. Хотелось побольше накопить, чтобы мотоцикл стал близкой реальностью, а уж тогда показал бы. Сразу бы и показал. Если бы квартира и мотоцикл, тогда уж чего и желать…
– Мотоцикл? – ахнула мать. – Пожалуйста, уж никаких мотоциклов. Слышишь, Валик! Я тебя прошу!
Мать только это и взволновало – мотоцикл. Она их теперь на всю жизнь боится. В каждом мотоциклисте видит личного врага, хотя тогда был виноват сам отец.
– Вот как? – сказала Женька. – Значит, сберкнижка?
Ей вдруг стало пусто и холодно. Хоть бы куртку какую накинуть, так холодно. И сбежать в ванную. Но там Полина, Полина скоро не выйдет.
Женька вспомнила, как перед прошлой получкой носилась за рублем по всей лестнице. Чтобы пойти с Валькой в кино. Смешно. А он, значит, откладывал на сберкнижку. И хранил тайну вклада. На мотоцикл или там на телевизор – это уж его личное дело.
– Можешь оставить их при себе, – сказала Женька. – Вот уж не думала, что ты способен…
Большего оскорбления Женька просто не смогла придумать. И выразить голосом. Валентин дернулся и стал медленно краснеть. Краснел он страшно. У него была темная кожа, гладкая и слишком, видимо, плотная для простого румянца. Поэтому если уж он краснел, то сразу будто чернел всем лицом. Только глаза у него при этом светлели. И зрачок туго и узко сжимался, черный на светлом.
– Я же нарочно хотел, Жень, – сказал Валентин. – Вроде подарок.
Он зацепил пиджак, пальцем – за петлю, поднял его и встал. Шагнул к двери. Даже уши у него потемнели. Прямые, слишком длинные волосы некрасиво торчали. Патлами. Длинный нос, без всякой лихости, даже потерянно, смотрел чуть влево, на Женьку. Что-то стремительно и больно сжалось у Женьки внутри. Она вдруг почувствовала себя старой и мудрой. Старше Вальки. Даже старше матери. Способной все понять и простить. Рубль. Сто. Тысяча. Мотоцикл и квартира. Чепуха какая. Прекрасное было чувство – старой и мудрой.
Женька зажмурилась и увидела. Как она проснулась в то утро. Рано-рано. Валентин лежал на спине, легко и неслышно дыша. По лицу его полз солнечный луч, подбираясь к глазам. Женька следила, как медленно и мягко он полз. Добрался наконец. Валентин задрожал ресницами и засмеялся, еще даже не проснувшись, Женьке. Женька тогда еще подумала, что плохие люди не могут, наверное, смеяться во сне. Не должно у них получаться.
– Не надо мне такого подарка, – сказала Женька. Сказала уже без раздражения, скорее даже наставительно. Разъясняя. И может быть, немножко стесняясь своего вспыха. Чего это она, в самом деле? Валентин, как только они решились на кооператив, прирабатывал где только мог. На товарной станции, в какой-то ночной охране, еще где-то. Потом подвернулось постоянное дело – на своей же Слюдянке, в котельной. И Валентин вот уже почти полгода совмещает: с утра он слесарь-наладчик, вечером – кочегар. Изредка выпадают и ночные дежурства. Если уж на то пошло, он честно заработал право на этот мотоцикл.
– Сам не знаю, – сказал Валентин с явным уже облегчением. – Глупо, конечно. – И попросил откровенно, как он один умел, даже губы дрогнули: – Ты не сердись, Жень.
– Рада бы, – сказала Женька.
Только теперь мать сочла возможным вмешаться. Женька была ей благодарна за то, что она раньше молчала. Мать все-таки здорово чувствует, повезло с матерью.
– Ну вас, – сказала теперь мать, – напугали! Мотоцикл какой-то придумали, орут…
– Разве орали? – изумилась Женька.
Тут в прихожей раздался звонок, и они, все трое, обрадовались ему, потому что какая-то неловкость еще плавала в комнате. В такие минуты любого гостя встречают восторженным ревом, и гость даже может ошибиться, приняв все на свой счет.
Но этот гость и в самом деле был желанным. Пришла Фаина Матвеевна. Добрая, круглая, басовитая. Одна разом заполнила всю квартиру, одна заняла сразу весь диван. Оценила и заметила все изменения в комнате, какие случились за последние недели, пока она не была в этом доме.
– Скатерть новая. – Фаина Матвеевна не поленилась, пощупала. – Льняная, а выделка дрянь. В «Елочке» брала? По восемь рублей?
– А чего зря в шкафу, – сказала мать. – На новоселье им берегла, так еще долго.
– Себя не пролежит, – одобрила Фаина Матвеевна. – Чего жалеть? А Людмиле шерсть вчера завезли, четыре восемьдесят пять метр. Так сама и отливает. И недорого. Разорюсь на юбку, ей-богу, разорюсь.
Фаина Матвеевна никогда не говорила про магазины, как все: «В тканях у вокзала», или «Надо сходить в «Гастроном» на Гоголя». Она говорила: «У Аньки сегодня молочные сосиски обещали». Или: «У Верки вчера две полбулки белого взял и ушел, не расплатимшись. Ну, люди!» И всё – даже самые неутешительные сведения – выглядело у Фаины Матвеевны заразительно оптимистично, с полной верой в хороших людей. Казалось, зайди к ней завтра в комиссионный этот вот, что полбулки белого взял, она и ему наденет самые лучшие ботинки и поверит в долг. И он разобьется в лепешку, а долг вернет в срок.
– Вам-то шерсти не надо?
– Нам сейчас только шерсти не хватает, – засмеялась мать. – До субботы пять дней осталось. С себя уже продаем.
– Вот паразитство, забыла! – весело изумилась Фаина Матвеевна. – Вы же теперь без денег.
– Последнее со сберкнижки снимаем, – не удержалась Женька. Но сказать постаралась без подковырки, просто, чтобы Валентин снова не начал краснеть. Краснеет он прямо страшно, больше Женька не хотела этого видеть. А сказать все-таки сказала, хоть сразу же и обругала себя. Валентин дернулся и взглянул. Женька улыбнулась ему как можно мягче. Он сразу расплылся, и нос у него поехал совсем влево. Ужасно хотелось его поцеловать.
– Ну, скажешь! – басом захохотала Фаина Матвеевна. И долго не могла успокоиться – так ее рассмешило, что у матери или у Женьки вдруг открыт банковский счет в центральной сберкассе, у Таньки. Для Фаины Матвеевны и сберкасса – «у Таньки», хоть за всю свою длинную торговую жизнь она и рубля не скопила для кассы. Просто «у Таньки», потому что Фаина Матвеевна пятьдесят четвертый год разменяла, и все в одном городе, даже на одной улице. Тут уж все свои и вроде родственники уже.
– Стул починили, – заметила еще Фаина Матвеевна, когда отсмеялась. – А хотели выбрасывать! Новый-то шесть рублей стоит.
– Это Валик, – объяснила мать.
– Мушшина, – сказала Фаина Матвеевна.
Она так и произносила – «мушшина», и это звучало уважительно и весомо. Редкое слово выглядело у Фаины Матвеевны так крупно и веско. Она одна подняла двоих парней, выкормила, довела до ума. Сама колола дрова для прожорливой печки, выбивала в собесе пенсию, починяла пробки, сушила грибы на зиму и бегала ночью к учительнице, чтобы еще раз спросила старшего, последний раз. Все ж таки не доучился, пошел на завод. Ничего работал. Жену привел без совета, но тоже ничего. А младший десять закончил, вытянула. Потом пошел в армию, только-только вернулся.
С мужем Фаина Матвеевна недолго жила, только и успели – двух парней. Все годы сама себе «мушшина». Сама потолки белила, картошку сажала, добивалась пионерлагеря на все лето и лупила старшего по щекам, когда первый раз явился в дом с водочным дыхом. Младший был с детства чистюля, тихоня, Фаина Матвеевна сама его драться учила. Драться не драться, а хоть сдачи давать. Днем на него чуть голосом крикнешь, ночью бьется во сне. Фаина Матвеевна пальцем не трогала младшего, Гришку. Зря, видно, не трогала.
– Мушшина все в дому может, – сказала Фаина Матвеевна.
– Как Гриша? – спросила мать. – Куда устраивается?
– Пойдем ко мне ночевать, – сказала Фаина Матвеевна матери, не отвечая. – От меня и до магазина рядом, прямо завтра и побежим.
Фаина Матвеевна будто не замечала сейчас ни Женьки, ни Валентина, только к матери обращалась. Будто к Женьке и к Валентину никакого отношения не имеет, что она уведет к себе мать на целую длинную ночь. Будто не для них она все это затеяла.
– Зачем это мама пойдет? – слабо запротестовала Женька, чувствуя, как противно и нерешительно звучит ее голос.
– Постой, Фая, – встревожилась мать. – А Гриша где же
Тогда и Женька сообразила, что у Фаины Матвеевны сын только-только вернулся после армии. Она его так ждала, и он, наконец, вернулся. И должен быть сейчас дома, где ему еще быть.
– Гришка ушел, – сказала Фаина Матвеевна. – На лесопильный устроился, с общежитием.
– Как? – не поняла мать.
– Жить, говорит, надо роскошно, – сказала Фаина Матвеевна. – А у тебя, говорит, нероскошно, ты каждую копейку считаешь.
– И ты отпустила? – сказала мать.
– Вот паразитство, – сказала Фаина Матвеевна. – Сам ушел. Я тебе дома все объясню.
– Я сейчас, я быстро, – заторопилась мать.
Она побросала в сумку какие-то вещи, наверняка ненужные, небрежно заколола волосы, долго искала халат свой, рабочий, для магазина.
По тому, как молча и отрешенно она искала, Женька видела, как близко мать приняла к сердцу Гришкино общежитие и что она уже сейчас, здесь, мысленно разговаривает с Фаиной Матвеевной по душам. А Женька, скотина, ничего не почувствовала, кроме огромного облегчения, что они сейчас действительно уйдут. Женька обзывала себя «скотиной», но все равно было ей просто радостно.
Они протестовали, но Валентин все-таки пошел провожать. А Женька осталась. И, ничего ровным счетом не делая, так и простояла у окна, пока он ходил. Ждала. Долго. Потом Валентин появился на перекрестке. Перебежал улицу. Уже близко. Женька все стояла и смотрела. Как он торопится. Раскалывая лужи длинными ногами. Прямо по лужам. Косолапо и крепко ступая.
Женька смотрела на него сверху, и ее прямо всю распирало от гордости, что это к ней он торопится. К ней. К Женьке.