Фантастика и Детективы, 2013 № 06

Журнал «Фантастика и детективы»

Взаимность

Кирилл Берендеев

 

 

Кирилл Берендеев

17 августа 1974 г.

 

~

Мой друг адвокат Феликс Вица встретился мне в месте, совершенно для него необычном и явно не подходящем ему уже в силу одной только заурядности. Неведомыми ветрами он оказался занесен в библиотеку, причем не какую-то солидную центральную, где, теоретически, его можно было бы встретить, а самую что ни на есть заурядную, районную, позабытую не только жителями этого самого района, но, думается, и составителями телефонного справочника.

Меж тем, Феликс был там. Он прохаживался меж стеллажей и не просто любезничал с миловидной девушкой библиотекаршей, отнюдь нет. Он уже держал в руке книгу и явно намеревался взять ее с собой, поскольку в изящных выражениях, присущих только ему одному, просил девушку оформить на него абонемент и предлагал свои водительские права для засвидетельствования личности. Во всем, довольно просторном, помещении библиотеки они были одни, и голоса их свободно разносились по коридорам и лестницам. Особенно голос Феликса, хорошо поставленный, четкий, с великолепной артикуляцией. К слову, раз речь зашла обо мне, то я как раз поднялся до второго этажа и, уткнувшись в табличку «Библиотека № 27 им. Гончарова» — только в этот момент в голову закралась мысль, что я ошибся зданием, — услышал сочные звуки, голоса моего друга. Он (голос) столь мало вязался с убогой обстановкой помещений, что я против воли заинтересовался и заглянул за прикрытую дверь.

Феликс стоял, наклонившись над заполнявшей абонемент девушкой, — ладонь его накрывала ее свободную ладонь, — и довольно мило, хотя и излишне громко, разглагольствовал о пустяках такого рода, от которых у девушек слушающих их, не исключая и симпатичную библиотекаршу, немедленно пунцовели щеки и потуплялся взгляд, а дыхание становилось прерывистым и от этого грудь взволнованно вздымалась и опускалась, символизируя нешуточный шторм, разыгрывающийся в эти минуты в прежде безмятежно ясной и тихой заводи.

Войдя незамеченным, я некоторое время просто наблюдал, ожидая, когда буду замеченным. Это случилось не ранее, чем девушка заполнила абонемент и Феликс поцеловал ее тонкую руку, ту, что производила все записи, и долго не выпускал из своей. Впрочем, и девушка не спешила забирать ее у приятного посетителя, и сделала это, лишь когда ее рассеянный взор сосредоточился на моей фигуре у самой двери.

Оба немедленно прервали свои прежние занятия. Феликс быстро подошел ко мне, видимо, собираясь что-то высказать, но я опередил его:

— Вообще-то я по твою душу.

Феликс недовольно хмыкнул. Но делать нечего, визит был безнадежно испорчен мною, ему оставалось только попрощаться.

— Интересно, — буркнул он, выпроваживая меня за дверь, — каким образом ты умудрился здесь оказаться? Занимался частным сыском?

Я постарался успокоить недовольного Феликса, не особенно старавшегося скрыть свои чувства и вкратце объяснить причину своего появления в этом глухом уголке города. Получилось неплохо, адвокат вынужден был даже признать неосторожное обращение с собственным голосом.

— Никогда бы не предположил, что здесь такая акустика, — И, переменяя тему, спросил: — А что тебя заставило гоняться за мной по всему городу?

Выслушав ответ, Феликс только плечами пожал.

— Так ведь не горит.

— А я искать тебя собирался только на следующей неделе. — И добавил: — Уж извини, что разочаровал.

Феликс только плечами пожал и, спустившись с лестницы, вышел в июльский полдень.

— Фотостудия, которая якобы тебе нужна, находится за углом, вон указатель, — довольно сухо сказал он, собираясь прощаться и протягивая для пожатия руку. Уже пожимая ее, я не утерпел и спросил:

— Если не секрет, тебя что сюда привело? тайная встреча?

— С прекрасным, только с прекрасным, — он протянул книгу, чтобы я смог прочесть название: «Анри Барбюс „Несколько уголков сердца“». — Не хотел идти в центральную библиотеку, мало ли с кем мог там встретиться. Может, с клиентом, может с собратом по коллегии. Или с судейскими, благо библиотека неподалеку от мест, где я частенько держу речь.

— Испортил бы свой устоявшийся респектабельный образ?

Он улыбнулся против воли и повернул в сторону студии, следуя моим курсом.

— Сам знаешь, последние десять лет коммунистов в нашей стране недолюбливают. И это еще мягко сказано. Вот того же Барбюса не печатают ни в одном издательстве. Взятая мной книга, — он взглянул на обложку, — 1968 года выпуска. Что тогда было, ты в курсе.

— Читал, но свидетелем не был. Еще в школу не ходил.

— С тех пор многое переменилось и самым кардинальным образом. Тот же Барбюс, мог бы негативно повлиять на мою репутацию сейчас, а вот в те годы, напротив, укрепил бы ее.

— И только ради этого…

— Отнюдь. Просто у него есть один рассказ, напомнивший мне довольно давнюю историю. Происшедшую словно в продолжение этого рассказа, — Феликс сверился с содержанием. — Да, «Траурный марш».

Тогда я еще был на госслужбе, но уже планировал покинуть ее и работать самостоятельно; дорабатывал последние годы, и потому прилагал особое усердие.

В один из таких вот, как сегодня ясных, но нежарких июльских деньков, мне поручили вести одно дело. На первый взгляд, — когда я предварительно ознакомился с содержанием всего лишь одной тоненькой папочки, — пришел к выводу, что оно будет довольно простым. Хотя и несколько странным. Сам посуди: семидесятилетний старик по фамилии Красовский убил ударом молотка по лбу свою супругу, годом его моложе; вместе они прожили почти пятьдесят лет. Убив же, сам же вызвал милицию, сам написал чистосердечное признание. Поначалу даже отказывался от услуг защитника, однако под давлением следователя все же согласился, чтобы кто-то — выбор, как ты понял, пал на меня — представлял его дело в суде. На первом же свидании старик откровенно произнес: «Да ты не забивай голову моими проблемами, сынок. Молчи и соглашайся. Я прожил достаточно, и большего мне и не надо. Как говорится, мавр сделал свое дело, и мавр уходит».

Конечно, я не послушался его. Нет, мне не то, чтобы было очень обидно за старика, совершившего под конец жизни столь чудовищно нелепый поступок или горько за убитую старуху, о которой я вовсе не знал ничего; непонятно было другое. Как же так, размышлял я, люди состояли в браке сорок восемь лет, ну да, были, конечно, ссоры, скандалы, любовники и любовницы, правда последнее очень уж давно, но брак выдержал и это, семья не разрушилась, супруги смогли понять, простить и принять, и остались под одной крышей. И тут на тебе. Я спрашивал старика, хотели ли они разойтись, хотя бы разъехаться, но он только качал головой. Я спрашивал о предполагаемом дележе мифического наследства, изменения прав наследования, о давлении родственников супруги, о желании отправить его, к примеру, в дом престарелых, освободить квартиру, чтобы потом выгодно продать. И всякий раз он качал головой, нередко усмехался, словно говоря, что все придуманные мной причины слишком мелки и никчемны для него, а те, что действительно послужили толчком для свершившейся драмы, просто непостижимы моему еще зеленому жизненному опыту, и снова повторял присказку про мавра. Признаться, этим он только еще больше заинтриговывал меня. Я вызывал его из камеры довольно часто и всякий раз, слово за слово, так или иначе касался волнующей меня темы. Капля камень точит, в итоге, я добился-таки своего. Старик, видя, что отступать я не намерен, сдался. И на одном из свиданий спросил, вроде бы не к месту, читал ли я Барбюса. Рассказ «Траурный марш». В библиотеке он нашелся, как раз то самое издание, что я держу в руках, его принесли по моей просьбе в камеру, и старик, ткнув пальцем в рассказ, заставил меня прочесть его немедля, — что там, четыре странички. Прочитав, я посмотрел на старика.

Он хмыкнул и ответил просто: «Все, описанное в рассказе, и есть история нашего знакомства с Лизой». Я молчал, не зная, что сказать, а он, сказав первое слово, продолжал. Ему было двадцать два, он работал на заводе, Лиза на соседней фабрике. Однажды они встретились, конечно, совершенно случайно, и с той поры стали видеться каждый обеденный перерыв; они не назначали друг другу свиданий и оттого их встречи по-прежнему носили в себе иллюзию прежней случайности: они просто шли по одной дороге, навстречу друг другу, сходились в чахлом скверике, находившимся между их предприятиями, садились на скамейку и говорили обо всем на свете, держась за руки. Лиза была детдомовкой и жила в общежитии, так же как и он сам: мать его была алкоголичкой и регулярно, раз в месяц, впадала в буйство. Ее забирали на день-другой, а затем выпускали снова. Мать часто приходила к нему и просила денег, поскольку нигде не работала и ничего не получала; отказать ей он не мог, так что жили они на хлебе и воде. Впрочем, ничего из этого не волновало влюбленных, главное для них было желание скрепить свои отношения на бумаге. Как раз перед скромной свадьбой в кругу общих друзей на чьей-то квартире, его повысили в должности, а вскоре после заключения брака получил комнату в коммуналке, и тогда, к обоюдной радости, Лиза, наконец, переехала к нему. Через два года у них появился первенец, еще через два — его сестра. Со временем они получили квартиру на окраине города и, конечно, были невообразимо счастливы этому.

Это потом у них были и раздоры и измены. Но никогда их ссоры не затягивались надолго, вспыхнув, они тотчас же потухали, будто враз исчерпав себя. А измены… «Раз я сделал глупость, раз сглупила она, сказал старик. Мало что бывает, за такое казнить нельзя». «Так за что можно?», спросил я. Он сощурился и долго глядел на меня, не отвечая. И только по прошествии минуты или больше, сказал странное: «За взаимность».

«Мы устали друг от друга, говорил он, но все же чувствовали в нашем союзе непреодолимую нужду, некую непреходящую потребность все время быть вместе». — «Что же в этом плохого?» — «Ничего, кроме того, что невозможно испытывать зависимость друг от друга на протяжении пяти десятков лет. Когда-нибудь это должно было кончиться, устал я, устала она, а вот все же…». Я заговорил было о любви, старик только махнул рукой, о любви давно не было и речи. О семье тем более. Они давно жили одни, дети разъехались, создали свои семьи и позабыли родителей. А они все так же принадлежали друг другу, принадлежность эта стала невыносимой, и потускневший от времени образ некогда любимого лица вызывал ныне лишь усталое отвращение. Они и ссорились лишь потому, что не могли иначе выразить свое отношение к связавшей их потребности. «Вам не понять, говорил старик, в былые годы стоило нам разойтись хоть на один день, и мы уже не находили себе места, словно потерявшиеся дети, а по возвращении вновь бросались по углам, словно загнанные в осточертевшую клетку».

Я помолчал и спросил осторожно: «И это был выход?». Он пожал плечами, но ответил: «Надо было хоть на что-то решиться. Разойтись мы не могли, привычка всегда брала верх над нами. Теперь же, когда моя старуха вовсе обезножела, да и я сам частенько едва вставал после приступов ревматизма, это был, как мне кажется, единственный выход. Иначе нам не расстаться было». О детях он даже не вспомнил, как, должно быть, и те о стариках.

Закончив, он замолчал надолго. Я лишь спросил еще, пытаясь понять, почему именно в тот день, не позже и не раньше, и старик привычно пожал плечами: «Уж как получилось. Как почувствовал, что не могу больше, так и решил». Я заговорил о сожалении, раскаянии, он кивнул, соглашаясь неохотно, но больше ничего не прибавил. Позже, когда мы расставались, сказал два слова: «выгорело все», — что еще можно добавить к ним.

Незадолго до дня суда, когда старик узнал, сколько получит и успокоился на этом, а я уже и не заикался о смягчающих обстоятельствах, в деле четы Красовских появился странный оборот, столь неожиданный, что, признаться, я в первый момент просто не мог поверить следователю, сообщившему мне новость, и лишь сухие фразы принесенного им документа убедили меня. Это был результат экспертизы, запоздалой, позабытой, в сущности, не влиявшей на ход дела в целом, а потому и затянутой до последнего, и вложенной в дело задним числом. Я повторюсь, результат практически ничего не менял в деле, он относился к старику Красовскому лишь косвенно. Но зато, каким образом! Право же, я и представить себе не мог ничего подобного.

Старик убил свою супругу вечером, около семи часов, как раз перед чаем. Перед этим они снова излили друг на друга свою желчь, привычно, словно исполняя некий ритуал. Но в этот раз он вышел из кухни, сказав свое последнее слово, прошел в темную комнату, вынул из шкафчика с инструментами молоток, вернулся и ударил; всего один раз. Убедившись, что его оказалось достаточно, старик позвонил в милицию и стал терпеливо ждать.

Меж тем, его супруга уже успела приготовить чай, успела даже разлить его в чашки, вернее, в чашку себе и в кружку супруга — они не могли есть и пить из одинаковой посуды, выбирая столь несхожую, чтобы невозможно было бы спутать их меж собой. Чай остался нетронутым, убив, старик просто сел у двери, дожидаясь приезда сотрудников милиции. И это имело смысл: позабытая, затерявшаяся в пути экспертиза принесла тот самый результат, столь ошеломивший меня, о котором я уже начал рассказывать. В кружке Красовского было найдено изрядное количество мышьяка.

Когда-то в незапамятные времена, мышьяком травили крыс — на всех предприятиях, его и ее не были исключением из общего правила. Впоследствии его заменили относительно более безопасным для человека средством, но вот эта коробочка отравы, в заводской упаковке, с той канувшей в Лету поры продолжала храниться в темной комнате, храниться долгие десятилетия, для того, чтобы однажды быть востребованной. По случайному совпадению, именно в тот день.

Следователь, принесший результат экспертизы, захватил с собой и коробочку. Я показал ее старику, но Красовский помотал головой: нет, никогда она ему не встречалась. И тогда я выложил перед ним лист с результатами экспертизы содержимого его кружки. Он долго читал, шевеля губами, разбирая малопонятные термины, пожимая плечами и не понимая, зачем он должен все это изучать. Пока не добрался до слов «содержание мышьяка составляет…».

Видел бы ты, как разом переменился он. Как вскочил на ноги, в волнении выронив лист, как сперва побледнело, а затем побагровело его лицо, как он хрястнул со всей силы кулаком о стол, чем немало напугал дежурившего у дверей охранника, а затем выругался матерно, столь зло, что я невольно содрогнулся. А потом закричал что-то скороговоркой, слов я не мог разобрать, понял только одно, повторяемое беспрерывно — «взаимность».

Наконец Красовский поостыл. Успокоился и произнес уже тихо: «Это ж сколько лет она хранила эту дрянь, сколько лет в любой момент могла…», замолчал и прибавил с чувством: «Выходит не зря я ее тогда, не зря. Как почувствовала, зараза». — «Взаимность?», не без доли сарказма спросил я. «Вот именно что взаимность. И неизвестно, кто кого раньше решился ухайдакать. Видно, разом в голову пришло».

Он замолчал и лишь тер себе щеку, изредка бормоча что-то под нос, а я все думал, сколько же неизбывной ненависти могло скопиться за долгие годы совместной жизни, ненависти, которая вырвалась разом из двух, некогда любящих друг друга, чтобы раз и навсегда покончить со связывающим их крепче стальных оков прошлым, оставив одного в нем навеки. Зачеркнуть этот толстый том страниц неразделяемых горестей и радостей, чтобы затем… а что будет затем? И будет ли?

В тот день старик сам запросился назад в свою камеру — все обмозговать, как он выразился. А с утра пораньше затребовал меня. И едва дождавшись моего появления в камере свиданий, буквально с ходу заявил: «Валяйте, выкручивайте меня, как можете, на полную катушку. Я меняю все свои показания». На всякий случай я переспросил, действительно ли он хочет этого. Красовский слушать не стал, повторил, что не хочет никакого покаяния за свой грех, да какой же это грех, в новом-то свете ему открылась правда на эту стерву, эту мерзкую гадину — и это еще самые мягкие из эпитетов, которыми он наградил свою супругу. Он вспомнил, что ему только семьдесят лет, а это еще не конец жизни. Впрочем, об этом можно было догадаться по одному его виду: Красовский будто бы ожил, словно перед сном приняв некий чудотворный омолаживающий эликсир. Он преобразился совершенно: кипел жизнью, стал энергичен, решителен, как мне показалось, отчаян, и как-то цинично весел. Словно только теперь сумел освободиться от связывавших его пут взаимности, из которых не вырваться прежде, совершив преступление.

И на суде он вел себя так же: откровенно, почти вызывающе отвечал на вопросы прокурора, немало ошеломленного столь резкой переменой в старике, а когда к нему обращалась судья, то вставал, склонив голову, и только так давал ей ответ. Он очень хотел жить, и все, присутствующие в зале, все видели, почти ощущали его жажду жизни. Наверное, поэтому ему поверили, я видел это, и не моя речь была тому причиной. Поверила судья, поверил зал, и — я понял это в перерыве — мой оппонент. В последнем слове Красовский сказал просто: «Всю жизнь мы жили друг для друга, и даже на пороге смерти не смогли избавиться от сковавшей нас взаимности». И добавил заготовленные мной слова: «Вот только ее, моей супруги, взаимность ожидала меня лет сорок из прожитых нами сорока восьми».

Хотя, между нами, за это время мышьяк в значительной степени потерял свою действенность, и той лошадиной дозы, что всыпала в чай Красовскому его супруга, не хватило бы даже для серьезного недомогания. Разве что волосы стали бы выпадать. Но ни прокурор не воспользовался этим обстоятельством, ни судья, ни сам я тогда не вспомнил об этом. В итоге обвинитель запросил пять лет, судья дала два с половиной. А менее чем через год Красовского амнистировали по причине какого-то юбилея, — вместе с кормящими матерями и туберкулезниками. Тогда-то, выйдя на свободу, он навестил меня, и в разговоре упомянул об этом ускользнувшим от всеобщего внимания факте, спокойно признался, зная, что для него все уже позади и, фактически, его жизнь начинается сызнова.

— Да, представь себе, — продолжил Феликс, стоя у дверей фотостудии, — он жив и по сию пору. И неплохо выглядит для своих восьмидесяти двух. Встречая меня, он непременно обещает, что протянет еще не один десяток, если, и при этих словах он хитро щурится, пенсию будут выплачивать регулярно и в прежнем объеме. Да, в правах он не поражен, живет спокойно на прежней квартире, а еще одну, ту, что осталась ему от смерти сына, сдает внаем. И на эти деньги может позволить себе некоторые слабости, о которых прежде и не мечтал. Одна из таких — горячий шоколад, кружку которого он ежеутрене выпивает в кафе напротив дома, там он уважаемый завсегдатай, отчасти даже некий символ заведения. Да ты помнишь его, мы с тобой недели две назад с ним встретились при входе в кафе.

— Тот самый благообразный старик в тройке и при галстуке? — я действительно вспомнил, о ком идет речь. — Вот уж представить не мог, что он…

— Убил жену молотком? Сидел? Или что-то другое?

— Все вместе. Слушай, — у меня давно вертелось на языке, но я никак не мог спросить: — А что он думает… обо всем содеянном? Он не заговаривал с тобой на эту тему?

— О содеянном? — переспросил Феликс. — Нет, ни разу. Да он, наверное, забыл думать об этом. Тем более, — добавил он доверительно, — что у него врачи находят рассеянный склероз. Да, в отличие от нас с тобой, он регулярно проходит медосмотр. И занимается гимнастикой на свежем воздухе. И ежеутрене пьет свой горячий шоколад. И при каждой нашей встрече обещает дожить до ста лет, чего бы и сколько это ему ни стоило.

Я помолчал, а затем спросил снова:

— А его супруга Елизавета. Как давно она собиралась воплотить свой замысел?

Феликс только плечами пожал.

— Судя по дате на коробке, с 62 года. Но ты, уж извини, все же плохо знаешь женщин, хотя и живешь с одной из них. Им приятно уже одно осознание своей власти над кем-то, тем более, над супругом, и оттого ожидаемый момент сладкой мести может откладываться сколь угодно долго. Хотя бы до того самого рокового дня. В любом случае, — добавил он, — эту свою тайну Красовская унесла с собой.

И закончив на этих словах свой рассказ, Феликс распрощался, пожал мне руку и, зажав под мышку томик Барбюса, отправился к своему новенькому автомобилю, блестевшему, словно дорогая игрушка, на ярком июльском солнце.